Префект департамента Роны, по имени Изидор Льеше, был человеком с замечательно гибкой спиной, хотя поразительная подвижность позвоночного хребта не всегда спасала его от капризов судьбы, которая так любит бесцеремонно помыкать смертными. Льеше до такой степени боялся получить нахлобучку от сановных богов, что полностью потерял способность принимать решения. Каждая подпись под распоряжением стоила ему крови и пота. Это был мужчина во цвете лет, и тем не менее его обманывала жена, не считавшая даже нужным скрывать от него свои измены. Однако инстинкт подсказал ему, что, переменив спутницу жизни, он не избавится от измен, которые к тому же могут быть менее выгодными. Расчётливые адюльтеры г-жи Льеше были отнюдь не бесполезны, и префект вынужден был притворяться, что ничего не знает о позоре, способствовавшем его продвижению по службе. Итак, карьеру префекта делала его супруга, которая лила воду на его мельницу и ежесекундно была готова поступать так же, как поступала жена мельника в песенках. Рядом со своей энергичной женой префект казался жалкой тряпкой. Глядя на этот административный тюфяк, префектша восклицала с яростным отчаянием в голосе:

– Ах, если бы я была мужчиной!

При этом г-жа Льеше ударяла себя в грудь, прекрасную до непристойности, – недаром она считалась одним из самых лучших украшений Третьей республики.

Но г-жа Льеше была несправедлива к судьбе: то обстоятельство, что она была женщиной, и женщиной красивой, сослужило ей немалую службу. Будь она даже гениальным мужчиной, она навряд ли смогла бы добиться даже четвёртой части того, чего добилась своими любовными талантами, будучи женщиной. И, уж конечно, никогда не смогла бы превратить в префекта своего чудовищно бездарного супруга. Он был поистине её творением, созданным благодаря щедрой натуре г-жи Льеше, безошибочному чувству момента и знанию привычек влиятельных деятелей страны. Вот почему г-жу Льеше смело можно считать одной из самых ловких женщин своего времени.

В высших политических кругах жена префекта имела репутацию легкодоступной женщины. Но справедливости ради следует заметить, что она умела терять всё, кроме головы. Г-жа Льеше честно платила своей особой – именно платила, ибо она никогда не уступала раньше, чем добивалась своего, и давала залоги любви, не доводя дело до умиротворяющей развязки. Она была далека от того, чтобы примешивать удовольствие к требованиям честолюбия, и тщательно вела учёт в своих деловых прегрешениях.

В удовольствии эта ненасытная женщина тоже не собиралась себе отказывать. Г-жа Льеше выбирала возлюбленных среди элегантных чиновников министерских канцелярий, где она постоянно околачивалась, проталкивая своего Льеше. Теперь эта бесстыдница добивалась для своего олуха места посланника или губернатора в колониях. У неё была особая манера смотреть на молодых секретарей, которые были ей по вкусу. От её взора щёки красавцев вспыхивали огнём. Уже одни её губы заставляли молодых людей потуплять глаза – так много они обещали, не произнося ни слова. Мужчине, на которого падал её пристальный взгляд, казалось, что его публично раздевают догола. Делая вид, что ей нужны кой-какие справки, она склонялась над своим избранником, опьяняя его трепетным колдовством своей прославленной груди – сущей ловушки для мужчин. С невероятно обольстительной улыбкой на устах она шептала: «Я хотела бы тебя проглотить, мой мальчик!» Проглотить было удачным словцом – оно вполне соответствовало любовным особенностям прекрасной Режины. В маленькой квартирке, куда она завлекала молодёжь, ей удавалось так много выжать из двадцатипятилетних юнцов, что они уходили оттуда совершенно одуревшие, мертвенно-бледные, изумлённые, гордые. Немногим удавалось долго противиться чарам этого вампира. К сорока годам могучая женщина достигла вершин пылкости и мастерства.

По всем сложным делам префект обычно советовался с женой, без неё он не мог принять ни одного решения. Инструкции Птибидуа, которые министр подписал не читая, он получил как раз в отсутствие г-жи Льеше. Они поставили его в затруднительное положение. Он почуял, что это дело может привести к скверной истории, а малейший скандал мог бы свести на нет все старания его супруги. Послать в Клошмерль жандармерию – значило бы привлечь всеобщее внимание к этому уголку Божоле и спровоцировать комментарии прессы. Было необходимо на что-то решиться, а это претило господину Льеше. Он непрестанно думал о будущих выборах и смертельно боялся вызвать чьё-либо неудовольствие. «Знать бы, что и как!» – стонал этот нерешительный господин. Сплошь да рядом, – размышлял он, – избиратели недовольны партией, стоящей у власти. В ближайшее время, вероятно, произойдёт смена правительства. Исходя из этих соображений, он не хотел примыкать окончательно ни к одной из сторон. Его сумбурная деятельность была направлена на примирение противоположностей и, стало быть, вызывала у всех некоторое недовольство.

Префект поразмышлял и остановился на решении, которое он счёл таким же нейтральным, как все решения, принятые им дотоле. Не лучше ли было отказаться от посылки в Клошмерль отряда жандармов и послать туда просто-напросто войсковое соединение под предлогом манёвров? Это укрепило бы там порядок, не переполошив общественное мнение.

После долгих размышлений префект нашёл своё решение весьма дипломатичным. Он вызвал шофёра и направился к командующему военным округом.

* * *

Командующий военным округом генерал де Ла Фланель был отпрыском знаменитого рода. В XVII веке один из де Ла Фланелей был назначен на должность королевского гигиениста в то время, когда Людовик XIV страдал исключительно сильным расстройством кишечника, что пагубным образом отражалось на монаршем настроении и государственных делах. Сей дворянин, предназначенный для августейших нужд, так деликатно выполнял свою миссию с помощью ваты, что однажды монарх не смог удержаться от похвалы и сказал ему с величавым видом, благодаря которому он и вошёл в историю под именем Людовика Великого: «Ах, мой друг, как хорошо вы меня подтёрли этой ватой!» – «Ваше величество, – с удивительной находчивостью ответил придворный, – это лучше, чем вата, – это фланель». При этом присутствовала г-жа де Монтеспан, грудь которой была обнажена ради удовольствия её государя. Она громко рассмеялась, и эта острота, многократно повторенная в Версале, принесла де Ла Фланелям известность, не покидавшую их вплоть до падения старого режима. Революция, не щадившая самых уважаемых традиций, поступила с этой славой так же бесцеремонно, как со всеми другими. Но де Ла Фланели передавали от отца к сыну культ верности королю. Этот культ имел своим истоком самый усест королевский власти. Крупицы этой гордости по наследству дошли до начальника военного округа.

Генерал де Ла Фланель был человеком благомыслящим, как и все прочие генералы, отдающие приказы под вражеским огнём и посылающие на смерть солдат, которые умирают как истые христиане, не подозревая, что обязаны этим добродетели своего командира. «Non nobis, sed tibi gloria, Domine!»

Это глупейшее изречение, прикрывавшее ни много ни мало провал нашего наступления, прозвучало почти кощунством в сводке, составленной 28 сентября 1915 года главнокомандующим, который наблюдал за войной через перископ. (Желая сохранить ясность суждений, он расположил свой наблюдательный пост на почтительном расстоянии от линии огня; толстый слой бетона над головой также должен был способствовать этой ясности.) Это достопамятно-глупое изречение отлично объясняло спокойствие духа генерала де Ла Фланеля при виде фронтовых кладбищ, которые он так щедро заселил. Он считал себя просто-напросто достославным орудием в руках господа бога и в душе поздравлял творца со столь удачным выбором. Будучи человеком благомыслящим, генерал де Ла Фланель мыслил так: война, в общем-то, отличнейшая штука, она одна только и способна научить штатских жизни. Он мыслил, что армия является лучшим институтом в мире и что нет на свете людей, чей интеллект превосходил бы высокий ум генералов. Подобная точка зрения избавляла его от необходимости размышлять долее, и наш генерал, действительно, упорнейшим образом воздерживался от мышления. Короче говоря, это был хороший генерал, если простить ему то, что он редко кричал «Разрази меня господь!» (так как был благомыслящим) и «Спиччибубио», так как это ругательство вышло из моды.

Выслушав префекта, начальник военного округа изложил ему свою точку зрения, прозвучавшую в данном случае как программа: – Они у меня попрыгают, тысяча чертей в бок!

Он имел в виду всех клошмерлян, повинных в смуте. Будучи добрым христианином и желая служить правому делу, генерал обратился за дополнительной информацией в архиепископство. Монсеньер де Жакон проинструктировал его очень тонко, быть может, даже слишком тонко, и это было ошибкой, так как генерал всё понял наоборот. Но нельзя было требовать от Эмманюэля де Жакона меньшей тонкости, так же как нельзя было требовать от генерала де Ла Фланеля, чтобы он внезапно обрёл это качество. Ведь люди всегда остаются самими собой. Будучи человеком тонкого ума, архиепископ ни минуты не сомневался, что его поняли, а генерал, которому не хватало тонкости, не усомнился, как не сомневался никогда в том, что он всё прекрасно понимает и что все его решения крайне уместны и хитроумны. Отметим, кстати, следующее противоречие: хотя монсеньор де Жакон и был скептиком, он чрезмерно доверял людям, в то время как генерал де Ла Фланель никогда им не доверял, хотя и был неизменным оптимистом (до такой степени, что однажды послал на бесполезную гибель десять тысяч человек зараз, ни на секунду не усомнившись в своём здравомыслии и даже не моргнув глазом). Такое противоречие объясняется тем, что оба мужа черпали в себе самих критерии для оценки ума других людей.

Вернувшись, командующий военным округом вызвал своего заместителя, генерала от кавалерии Арнуа д'Ариделя. Он изложил ему суть дела по-своему и резюмировал свои инструкции следующим образом:

– Пусть все они попляшут, тысяча чертей! Приказываю действовать по субординации – таково моё правило.

Сейчас мы снова станем свидетелями того, как заработают колёсики сверхточной машины – машины служебной субординации. Генерал Арнуа д'Аридель, так же как его начальник, был привержен делу католической церкви. Он решил, что нужно действовать энергично и незамедлительно, и вызвал полковника Туффа, командовавшего полком колониальных войск. Он рассказал ему о Клошмерле и закончил словами: «Взять их в ежовые рукавицы. Действуйте без промедления».

В полку Туффа одним из батальонов командовал майор Бискорн, отличавшийся решительным характером. Полковник изложил ему ситуацию и сказал:

– Нужен удалой парень. Найдётся среди ваших офицеров такой человек?

– Капитан Тардиво, – ответил майор, не колеблясь.

– Пусть будет Тардиво. Немедленно сделайте всё необходимое.

Как все энергичные и решительные люди, майор Бискорн не стал вдаваться в подробности. Он дал капитану Тардиво ясное резюме:

– Отправляйтесь к мужичью, в жуткую дырищу – в Клошмерль (поищите на карте). Там получилась какая-то чехарда с сортиром, кюре, баронессой, выбитыми стёклами, бандой болванов и ещё чёрт-те чем. Я ничего не понял в этой истории. Разберетесь на месте. Наведите там порядок. Да поживее! Рекомендую вам следующее: держитесь ближе к партии кюре. Это распоряжение свыше. Вам на это начхать? Мне тоже. Всё ясно?

– Так точно, господин майор, – отчеканил Тардиво.

– Чёрт бы подрал этих клошмерлян!

– Так точно, господин майор!

– Итак, я предоставлю вам полную свободу действия. Дайте им там хорошую взбучку!

– Слушаюсь, господин майор.

Капитан отдал честь и направился к выходу. Внезапно майор почувствовал угрызения совести. Он снова подозвал капитана и дополнил свои инструкции:

– Вы всё-таки не слишком там перегибайте палку со своими молодчиками!

Вот каким образом капитан Тардиво, получил своё боевое задание.

Капитан Тардиво, вышедший из рядовых, был типичнейшим военным. Вот, вкратце, карьера этого офицера – она не лишена некоторого интереса. В 1914 году тридцатидвухлетний Тардиво, унтер-офицер сверхсрочник, служил в алжирском городке Блида. Расхаживая по казарменному двору, он часто размышлял об окончании своей карьеры. Если всё будет благополучно, он выйдет в отставку в чине старшины и подыщет себе скромную штатскую работёнку, что-нибудь наподобие праздной должности консьержа. Живописное безделье казалось ему прекрасным завершением жизни для разудалого вояки. Он размышлял о подобной награде за свою беспорочную службу и уже видел себя в тёмном мундире, украшенном медалями колониальных войск. Он буи дет сидеть верхом на стуле в тени величественного подъезда, целыми днями скручивать цигарки и озирать прохожих строгим и уверенным взглядом, который вырабатывается в результате долгой сторожевой службы. Он будет покидать свой пост только для того, чтобы захаживать, и притом частенько, в маленькое соседнее кафе, где будет осушать стопки и с лёгкостью очаровывать провинциалов красочными рассказами о своих боевых походах. Кое-кто из миленьких служаночек, вне всякого сомнения, оценит по достоинству его многочисленные подвиги. Недаром он имел любовные интрижки под всеми земными широтами. У него была своя манера подмигивать красоткам, быть может, немного вульгарная, но зато дающая ясно понять, к чему он клонит, а ведь самое главное в таких делах – это чтобы тебя правильно поняли. Безошибочным чутьём умел он угадывать подходящих женщин, которых про себя называл «мукерками». Он грубо обращался с этими индюшками, созданными для его утех, и при всяком удобном случае принимал от них подарки – дань его могуществу, которое могло проявляться и в виде побоев, если этот джентльмен перепивался абсентом. Мерки человеческой значимости бесконечно разнообразны и меняются в зависимости от условий: в гражданской жизни Тардиво считался бы стопроцентным хулиганом, в африканской армии он имел репутацию превосходного унтер-офицера.

Для того чтобы вернее добиться столь вожделенных нашивок, сержант Тардиво не щадил своих сил на казарменном дворе, старательно надрывая глотку. Такое поведение нельзя было всецело объяснить природной злобой или склонностью к занятиям подобного сорта. Сержант Тардиво отлично знал, что громовые раскаты голоса необходимы в карьере военного для того, чтобы привлечь внимание начальства и заслужить его благоволение. В казарме, где все сверху донизу орали с утра до ночи, нужно было орать громче других, чтобы быть наверняка отмеченным. Будучи человеком наблюдательным, Тардиво всё это вскоре постиг. Кроме того, он усвоил ещё одну истину: унтер-офицер, который не наказывает, подобен жандарму, не составляющему протоколов, – все его подозревают в слабости и в разгильдяйстве. Гражданская полиция и военные чины принимают решения, исходя из твёрдого убеждения, что все штатские – правонарушители, с которых следует не спускать глаз, и все солдаты – отъявленные лодыри. Парадоксальная вещь: соответственная уверенность в том, что армия и гражданское общество состоит почти исключительно из негодяев, как раз и составляет силу армии и прочность гражданского общества, которые нуждаются для поддержания своих порядков и прочности иерархий в основополагающем и легко уяснимом принципе. Сержант Тардиво был согласен с этим принципом, поэтому он допускал, чтобы лейтенант называл его кретином, отлично сознавая, что сам он, в свою очередь, мог бы безнаказанно называть кретином всякого, кто не имеет унтер-офицерских нашивок. Его честолюбие упорно стремилось к тому, чтобы уменьшалось число людей, имеющих право называть его кретином, и соответственно возрастало число тех, кого он сам мог бы так называть. Это честолюбивое желание, направленное на защиту собственного достоинства, не давало ему ни минуты покоя. Итак, сержант Тардиво орал во всю глотку в алжирском городке Блида и распределял, не тратя усилий на излишнее дознание, наряды, гауптвахту и карцер, подобно тому как высшие силы распределяют среди смертных всевозможные бедствия, руководствуясь некой метафизической мудростью, малоутешительной и не позволяющей проникнуть в свои тайны, пока мы живы.

* * *

Мобилизация, заставшая нашего унтер-офицера за вышеописанным занятием, привела его к ущелью Шипоты, где он внезапно оказался лицом к лицу с неприятельскими войсками, проникнутыми, так же как и наши, духом собственного превосходства. Их младшие офицеры, такие же крикуны, как наш, имели наглость называть наших солдат балбесами и паникёрами. Такая точка зрения явственно читалась по гримасам на физиономиях этих рыжих типов, пустоголовых белёсых северян. Впрочем, сами они были обращены в идиотов покорностью и всяческой чушью, которую им так долго вбивали в голову.

Уже первая встреча этих решительных людей противоречила доводам рассудка, требовавшего безотлагательного возвращения по домам. Но генерал приказывал прямо противоположное, – он разместился далеко от передовой линии и чувствовал себя превосходно в своём укрытии, защищающем его от солнечного удара, единственного удара, который он рисковал получить. Коварное августовское солнце палило вовсю, и генерал держался в тени. Поднеся лорнет к глазу, он воинственно ликовал, видя, как над невинным леском вздымаются густые клубы дыма.

– На это стоит поглядеть! – восклицал он, обращаясь к штабным офицерам.

На это стоило не только поглядеть, так как до его слуха доходил глухой шум и слабые звуки горна, трубящего атаку.

– Этим свиньям сейчас приходится туго! – говорил генерал, имея в виду немцев, ибо французы были почти неуязвимы, а немцы, вне всякого сомнения, были созданы для того, чтобы их гнали, рубили, рассеивали, потрошили, давили, резали и протыкали штыками в своё удовольствие. У них физиономии позеленели от страха, в то время как каждый француз в этой сумятице оставался румяным и был вооружён остроумием, помимо 250-ти патронов и разудалого штыка, который буквально таял от наслаждения, окунувшись в тевтонские потроха.

Наш генерал был так убеждён в том, что всё разворачивается в соответствии с его непогрешимыми планами, что к пяти часам вечера, когда Феб отказался от намерения хватить его дубиной по голове, он принял героическое решение.

– Я думаю, господа, что мы могли бы теперь продвинуться вперёд на добрую сотню метров. Оттуда нам будет удобнее наблюдать.

Генерал сказал это решительным тоном и с такой отвагой, что все присутствующие затрепетали.

– Господин генерал, будьте осторожны! – взмолился первый полковник его свиты.

Но генерал ему ответил с мужественной улыбкой на устах:

– Иногда отвага необходима. Запомните это, полковник.

Великие слова, правда, не решившие исхода битвы, уже слишком запутанной, но зато сделавшие очень много для карьеры того, кто их произнёс. Генерал решительно устремился вперёд и расположился в трёх километрах от линии огня, в опасной зоне, куда, по правде говоря, не долетал ни один снаряд. Ну а вдруг бы долетел!.. Генерал оставался там вплоть до сумерек. Он был по-прежнему невозмутим и, ничего не понимая в происходящем, не колеблясь, отдавал соответствующие приказы. Следует добавить, что напротив него некий немецкий генерал вёл себя с такой же неустрашимостью и принимал решения с таким же пониманием обстановки.

Всё это привело к тому, что победу оспаривали посреди леса две армии буйнопомешанных, обезумевших от ужаса и совершенно не понимающих, зачем их сюда привели. Они дрались, как дикари, рыча, стреляя, бегая, коля и убивая наугад, – с откровенным желанием пуститься наутёк с поля боя, с возмутительным стремлением во что бы то ни стало выжить. В них начинало созревать убеждение, что величайшие полководцы всех армий мира – просто-напросто отъявленные сволочи. Они испытали бы величайшее наслаждение, если бы могли по всем правилам набить морды великим полководцам, а потом сунуть им в глотку собственные потроха, вместо того чтобы бить морду врагам – этим несчастным дуроплясам, которые занимались, как и они сами, нелепым и безбожным ремеслом: вспарывали животы, вырывали кишки и разбрасывали посреди поля печёнки, селезёнки и сердца. Исходя предсмертной икотой, они думали обо всей этой сволочне, обжиравшейся смачной жратвой, красивыми и бесстыжими шлюхами, почестями и знаками восхищения. Эти мерзавцы, обеспечившие себе безопасность, – садисты, патриотики, падкие до выгоды, – заварили гнусную проклятую кашу, чтобы извлечь барыши, тогда как под солнцем всего было в избытке: птицы на небе, рыбы в реках, зайцев в полях, плодов на деревьях, семян в почве, почти неосвоенные земли и женщины, повсюду женщины, одинокие, горячие от желания, ждущие хорошего самца себе на потребу, в то время как отборные самцы истекали кровью, как кабаны на бойне. Вот о чём подумали бы люди в этом лесу, если бы их уже не укокошили или не довели до последних границ безумия. Мертвецам уже ничего не было нужно, кроме горсти земли, да и то им теперь было раз и навсегда наплевать на своё погребение – этого хотели живые, не желавшие, чтобы мертвецы смердели у них под носом.

А в это время генерал, совершенно спокойный, довольный и даже немного весёлый, стоял на своём холме, под прикрытием маленькой рощицы, и повторял каждые четверть часа:

– Прекрасно! Прекрасно!

А напротив него другой генерал повторял то же самое на своём языке: Es geht! Schцn, sehr schцn!

Всё перестало быть прекрасным, как только генерал почувствовал жажду.

А между тем распроклятый болван майор, которому он поручил снабжение, сунул ему, генералу, бутылку тёплого пива, проговорив с подобострастной и дурацкой улыбкой на своей жирной добродушной роже:

– На войне как на войне, господин генерал!

При первом же глотке генерал осознал всю наглость майора.

– Что, что! – прокричал он. – Прежде всего извольте-ка встать перед начальством во фрунт! Вы ни на что не годитесь! Подсунуть мне ослиную мочу! Да я вас пошлю в этот адов лес! Да, да, пошлю вместе с другими идиотами, и не позже, чем завтра!

Генерал, в свою очередь, словно обезумел. Скорее всего в этом повинно было солнце, а может быть, и слишком плотный завтрак. Майор не знал, что сказать. Это был очень скромный майор, не слишком сильный в стратегии, так как пока ещё не прошёл школу войны. Он начинал понимать (но, к сожалению, слишком поздно), что питьё генерала, пища генерала, постель генерала, ночной горшок генерала, денщик генерала, любовница генерала и исповедник генерала – всё, что влияет на настроение генерала, может быть на войне чрезвычайно важным, намного важнее, чем солдаты господина генерала. Но всё это он постиг слишком поздно, ибо на следующий день его отправили в лес и там ему выпустили кишки, так же как его сотоварищам. Выдыхая свою нехитрую душу, которая долго не хотела его покидать, добряк майор, вытянувшись во фрунт, как это делают умирающие, тихо и почтительно повторил:

– Оно совсем свежее, господин генерал, оно совсем свежее… Всё!

И действительно – всё, ибо он тут же умер – умер, как бедный дуралей. Но дуралеем больше, дуралеем меньше – ведь это не имеет никакого значения, и генерал о нём больше не думал. Он говорил:

– Эта жизнь на свежем воздухе молодит меня лет на двадцать! Если война протянется годик-другой, я доживу до ста лет!..

«И, может быть, стану маршалом…» Но этого он не произнёс вслух, опасаясь, что его слова дойдут до других генералов. Поскольку все они были его коллегами и отпетыми мерзавцами, каждого крайне привлекала перспектива стать маршалами раньше других, и ради этой цели они способны были попросту саботировать боевые действия соседа.

Первая же стычка пришлась Тардиво совсем не по вкусу. Выйдя целым и невредимым из первого боя, он, естественно, начал, как и другие, хорохориться и храбриться, но в глубине души ему становилось не по себе при одной только мысли о возвращении на передовую. К счастью, в долине, куда отошла рота Тардиво, находилась маленькая деревушка, где погреба были уставлены бочонками и бутылями сливянки. Все напились перед тем, как вернуться в лес, где их послали в штыковую атаку на участок, который простреливается пулемётами. Тем не менее им удалось его пересечь, потеряв при этом всего лишь три четверти состава. Вечером, когда тридцать два солдата, – покрытые славой остатки роты, – маршировали в тыл, их остановил полковник и сказал:

– Молодцы, ребята! Вы храбро сражались!

– Мы были в стельку пьяны, господин полковник! – простодушно ответил Тардиво, желая этим показать, что люди смогли выполнить сверхчеловеческую задачу только потому, что утратили истинно человеческое.

При этих словах полковник насупился. Столь вольная трактовка героизма была ему явно не по душе.

– Я вами займусь! – сказал он.

К счастью, несколько мгновений спустя он был убит шальным осколком (единственным осколком, сделавшим в тот день доброе дело). Эта смерть вовремя спасла репутацию Тардиво, который теперь понял, что не следует болтать о чём попало.

Но он продолжал размышлять обо всём, что увидел на войне. И вскоре сделал важное открытие: «На войне пьяный идёт по прямой».

Позднее и немцы стали возбуждать своих солдат алкоголем и, как утверждают, даже эфиром. Но это изобретение, как и многое другое, чего мы не сумели использовать, – чисто французского происхождения, и вся заслуга этого открытия принадлежит простому унтер-офицеру наших колониальных войск.

Тардиво более не отваживался отправляться на передовую, не запасшись предварительно солидной порцией спиртного. Он напивался до такой степени, что терял всякое представление о вещах и чувствовал, как его охватывает беспричинная ярость, делавшая в сражениях чудеса.

Вскоре его отвага была замечена. И, поскольку армейские кадры, к счастью для Тардиво, понесли тяжёлый урон, его сделали старшиной, а затем младшим лейтенантом. Перед Верденом Тардиво имел уже две нашивки, а в этом ужасном сражении за ним утвердилась репутация великолепного вояки. По силе артиллерийского обстрела он понял, что для поддержания бодрости духа следует увеличить дозу спиртного. Но он выпил слишком много, и, когда его рота пересекла бруствер, чтобы броситься в атаку, он скатился мертвецки пьяный в воронку от снаряда между окопами и мирно прохрапел там тридцать часов подряд, лёжа вполвалку с трупами посреди самого чудовищного опустошения, какое когда-либо постигало Землю. Когда он пришёл в чувство, над полем царило зловещее безмолвие передышки и владычествовала радостная песнь жаворонка, парящего в ясных небесах. Он решительно не мог сообразить, что произошло, но вид двух уже слегка разложившихся трупов вразумил его. Раньше чем подумать о непосредственной опасности, он пробормотал: «Ну и ну, приятель. Интересно, как к этому отнесётся Старик…» Так называл он майора, чертовского горлана. Но, в конце концов, оставаться между двумя рядами окопов – не выход из положения. Он добрался ползком до своих траншей и скатился туда, совершенно ошалевший. Солдаты уже не надеялись увидеть его живым.

– Вы от них драпанули, господин лейтенант?

Они рассказали ему о том, как заняли немецкие окопы, а потом вернулись на исходный рубеж, выбитые вражеской контратакой.

Всё это не обошлось без крупных потерь. Лейтенант отправился к майору, которому уже сообщили о его сказочном возвращении. Майор ожидал его у входа в землянку.

– Тардиво, – проорал он, – теперь вам не миновать ордена Почётного легиона! Как вам удалось вырваться из их лап?

Тардиво знал, что начальству нельзя противоречить. Он сымпровизировал, как сумел, историю своего подвига.

– Я убил часовых, – ответил он.

– И много их было?

– Два, господин майор, два здоровенных парня, из которых получилось два превосходных трупа.

– А как вам удалось пройти через их окопы?

– С большим трудом, господин майор. Но я пристукнул ещё парочку мерзавцев – мне показалось, что они слишком уж внимательно смотрели в мою сторону.

– Ну и стервец же вы, Тардиво! – сказал майор. – Орёл, да и только! Вы, конечно, пропустите стаканчик после такого приключения?

– Не откажусь, господин майор. Раз уж такой случай, так я бы и перекусил.

Весть об этом подвиге разнеслась быстро, и молва придала ему монументальные размеры. Пройдя через сапёров, мотоциклистов, снабженцев, новая версия достигла военных корреспондентов, которые переправили свеженькую новость в Париж, а там опытные создатели легенд за кружкой пива придали ей окончательную форму. Этой историей завладел один из вожаков общественного мнения, опубликовавший на первой же странице крупной газеты сенсационную статью, начинавшуюся следующими словами: «Самое прекрасное свойство французской расы заключается в том, что она творит нескончаемый поток великих деяний, – творит со спокойной и классической простотой, которая является признаком неизменного гения Франции». Последовавшая за этим неделя принесла французскому банку рост вкладов на тридцать процентов. Это подтвердило истину, которую сержант Тардиво, самоучка в военном искусстве, осознал после первого боя: на войне чрезвычайно важен алкоголь. К сожалению, даже нашивки лейтенанта не сделали его положение достаточно видным, чтобы до него дошли отзвуки собственной славы. Но вскоре приказом по армии его наградили орденом, а затем он получил свою третью нашивку.

Последнее возвышение внушило ему благостные мысли, или, точнее, мысли о собственном благе. «Так, так, – подумал он, – вот я и в шкуре капитана. А это далеко не безделица!» Он понял, что теперь нельзя уже с прежней лёгкостью рисковать столь значительной жизнью – это было бы страшной глупостью, и глупостью роковой. Одним словом, теперь он был человеком, закалённым войной, а такие люди чрезвычайно ценны для армии будущего. Офицеров из пополнения можно будет найти всегда («Хоть лопатой загребай», – думал с презрением Тардиво), но кадровых военных, хранителей лучших традиций казармы, будет заменить трудно. И кое-кого из них необходимо сохранить на развод, для умелого воспитания будущих военных. Оглядевшись вокруг, Тардиво заметил, что к этому убеждению он пришёл далеко не первым. Он пришёл к нему, пожалуй, даже слишком поздно. Множество кадровых офицеров, избежав гибели в начале войны, быстро дошли до штабов, где они тщательно окопались и с неутомимым мужеством подавали пример самоотверженности, необходимой для вящего блага нации. И Тардиво решил, что отныне его место только там. Он позволил себя эвакуировать, как только предоставилась первая возможность, созданная, впрочем, им самим. Этот старый колониальный служака, постигший, что к чему, умел дурачить начальство.

Он долгое время пробыл в тылу, где одержал бесчисленные любовные победы, которые он искал, надо сказать, в самых различных слоях общества. Затем он вернулся на фронт с ответственной миссией – теперь он был офицером-наблюдателем армейского корпуса. Впрочем, он не столько наблюдал, сколько соблюдал меры предосторожности. В результате он закончил войну блестящим капитаном. Грудь его была украшена орденами, свидетельствующими о героизме их владельца.

Вот каков был воин, идущий на Клошмерль, дабы установить там порядок.