В сущности говоря, не надо смеяться над делами людскими, ибо все они таят в себе нечто неумолимое и всегда кончаются страданиями и смертью. Под личиной комедии зреет трагедия, смех маскирует страсти, под шутовскими бубенцами таится драма. Рано или поздно наступает момент, когда люди внушают скорее жалость, чем отвращение.

Нижеследующие события историк мог бы изложить и сам. Он сделал бы это не колеблясь, если бы не видел лучшего способа ввести читателя в курс дела. Случилось так, что автор обнаружил человека, досконально знавшего события, так как по роду своих служебных занятий он не раз бывал свидетелем происходящего. Мы имеем в виду сельского полицейского Сиприена Босолея, обитателя Клошмерля, который не раз с готовностью выполнял роль миротворца. Мы считаем, что следует предпочесть его рассказ, несомненно, более ценный, чем наше собственное повествование, ибо тут мы имеем дело с подлинным очевидцем. В его рассказе, естественно, будет отражён местный колорит, в данном случае совершенно необходимый. Итак, предоставим слово Сиприену Босолею. Время изгладило страсти, и это сразу же поставило всё на свои места и лишило людей их мнимой значительности. Послушаем же его рассказ о минувших днях.

* * *

– …Так вот, значит, наша Адель Торбайон окончательно потеряла стыд. Она то и дело вздыхала, а под глазами у неё появились синяки, вроде как от кулаков. У неё был такой вид, будто она всё время думала, сами понимаете о чём. Все они так выглядят, когда от любви малость шалеют. А ведь Адель долгое время вела себя тихо и честно проворачивала свою коммерцию. И вдруг совсем рехнулась из-за Ипполита Фонсиманя. А такой дуралей, как Артюр, натурально, ничего и не замечал – ведь все мужья становятся дуралеями и не понимают, что к чему. Но от меня такое не схоронишь. Уж я-то знаю как облупленных всех женщин в городе и окрестностях. Это не хитрое дело, если ты сельский полицейский, носишь форму и имеешь власть составлять протоколы, да ежели ты к тому же ловок и на словах, и на деле и ежели всегда балагуришь, вроде он ничего не заметил, тогда как на самом деле замечаешь всё как есть. Для такого человека это плёвое дело, и баб он может держать в руках, если будет помалкивать, потому как было бы очень худо, если б такой человек в один прекрасный день взял бы да всё и рассказал.

Это было славное времечко, уж можете мне поверить: я тогда вовсю наблюдал за юбками и умел появиться в самый подходящий момент. А ведь всего важнее – подойти к этим миленьким кобылицам в подходящий момент. Для человека, который знает в этом деле толк и изучил все их повадки, нетрудно выбрать минуту, чтобы подкатиться к ним вроде бы невзначай.

Так вот, наша Адель внезапно совсем спятила. Она сделалась до того рассеянной, что стала плохо считать. Ещё немного, и из её гостиницы можно было бы уходить, не заплатив. Наши женщины любят копить монету, и если уж доходят до такой забывчивости, – а она совсем не в обычаях нашего края, – можете не сомневаться, сударь мой, это всё потому, что у них под юбкой засвербело. Это я говорю про таких женщин, как, к примеру, Адель или Жюдит, – про женщин с огоньком, которые находят удовольствие в этом деле и не дают своему добру пропасть без толку. Не то что разные кривляки – ледышки, ни на что не пригодные. Знаю я и таких женщин. Те, что никогда не загораются, – сущие ведьмы, любого мужчину выведут из терпения. Да оно и понятно: если женщину нельзя удовлетворить с этой стороны, так её не удовлетворишь и ни с какой другой – можете в этом не сомневаться. Их называют башковитыми. Ерунда! По-моему, женщины не созданы для того, чтобы работать головой. А если они начинают ею работать, так работают из рук вон плохо, и от этого у них барахлит и всё остальное. Уж если у женщины какой изъян, так это потому, что она плохо распорядилась своим умом, можете мне поверить. С женщинами, сударь мой, мне частенько приходилось иметь дело: уж я их и слушал, и щупал, и так далее целыми дюжинами. Оно и понятно: ведь у сельского полицейского бывает столько оказий, когда женщины остаются дома одни и за окошком бушует буря, какие часто бывают у нас в Божоле. Такая погода их, можно сказать, опрокидывает навзничь. Послушайтесь моего совета: если хотите, чтобы у вас дома было всё спокойно, возьмите себе в жёны мягонькую да пухленькую толстушку, из тех, что готовы упасть в обморок от одного только прикосновения, а то и от многозначительного взгляда. С такой-то вы всегда справитесь, – натурально, если вы крепкий мужчина. Женщины так или иначе голосят, так уж лучше пусть они голосят ночью, а не днём, и от удовольствия, а не от злости. Тут есть только одно правило: всякая женщина узнаётся в кровати. Та, которая ведёт себя там хорошо, редко бывает по-настоящему плохой. Когда у неё начнут пошаливать нервы, покажите-ка ей, на что вы способны. Это из неё мигом выгонит беса, и выгонит получше, чем кропило кюре Поносса. А потом она станет совсем кроткой и будет во всём с вами согласна. Что, неправда разве?

В те времена, про которые я вам рассказываю, Адель Торбайон была пригожей бабёнкой. Она привлекала многих, и мужчины заходили выпить в гостиницу, чтобы поглазеть на неё. По правде говоря, это-то и составило кругленькое состояньице Артюру Торбайону. Он дозволял людям пялиться на свою жену во все глаза. Потому-то его зал был набит людьми до отказа, и каждый вечер Артюр загребал добренький ящик монеты. Он делал вид, что не замечает, как посетители слегка пощупывают супругу. Он не ревновал, потому как редко отпускал её из дому, так что было совсем невозможно довести дело до конца. Нужно сказать, что Артюр был силачом: он умел без всякой натуги поставить на тачку полный бочонок вина. Так что он мог бы раздавить любого замухрышку одним мизинцем. Все считали, что с ним надо держать ухо востро.

Мне сразу показалось подозрительным, что Адель так сильно изменилась. Она перестала шутить с клиентами и даже стала ошибаться себе в убыток, когда давала сдачу. Я давно подозревал, что она горячая бабёнка, хотя вид у неё всегда был спокойный. Но никто и никогда не говорил, что она наставляет Артюру рога. Много ли нужно времени, чтобы баба задрала юбку. Уж если этих чертовок разберёт, так они завсегда отыщут выход на пять минут – туда, на пять минут – сюда, и дело в шляпе. Когда я увидел, что Адель так изменилась, я тут же себе сказал: «Ну, Артюр, на этот раз всё в порядке, ты готов!» В некотором смысле это мне даже доставило удовольствие, потому как восстанавливало справедливость. Ведь согласитесь, сударь, несправедливо это, когда в городке две-три действительно красивые женщины всё время принадлежат одним и тем же, в то время как остальным мужчинам только и остаётся что невесёлая любовь с разными безмясыми и жёсткими бабами… Тут я сразу же отправился на розыски этого сукиного сына, счастливчика, который сумел пришпорить Адель, да так, что я его и не приметил. Я долго не мог понять, в чём дело, пока не увидел, каким манером Адель греет Фонсиманя своими жаркими глазками и как она ему улыбается, когда никто на них не смотрит. Чтобы накрыть ему на стол, она низко наклонялась и ласкала его голову своей славной грудкой, забывая про всех остальных, потому что не хотела потерять ни крошки от своего прохвоста, пока он был там. Когда женщина в таком состоянии, она обо всём признаётся по двадцати раз в день, хотя и не раскрывает рта: любовь из неё истекает, как пот из-под мышек. И всё это у них так напоказ, что мужчины кругом совсем теряют рассудок, хотя порою они сами того не замечают. «Так-так, – сказал я себе, глядя на эту забавную катавасию, – в один прекрасный день всё это кончится печально». И не столько из-за Артюра, сколько из-за Жюдит, которая не желала отдать ни кусочка от своей половины пирога, а ведь как раз Ипполит и был-то её лакомством.

Всё пошло так, как я и предвидел. Моя Жюдит тотчас же разнюхала про всё, что произошло. И вот она стала всё время торчать перед своими дверями. На лице у неё была недобрая мина, и она бросала злобные взгляды по направлению к гостинице. Ясно было, что она не сможет долго удерживать себя и выцарапает глаза сопернице. То и дело она посылала своего дурачка Туминьона разузнать, не видел ли кто её драгоценного Фонсиманя. Вскоре она принялась громко говорить в своём магазине, что Адель, мол, завсегда была такой-сякой и что она, Жюдит, придёт в один прекрасный день в гостиницу и, не стесняясь Артюра, скажет ей прямо в лицо про её шашни. И она подняла такую дьявольскую шумиху, что слухи пошли по всему городку и дошли до ушей Адели. Кое-что услыхал и Артюр. Он сделался очень подозрительным и стал говорить, что если кое-кто отказывает ему в уважении, так и он уважит его по-своему и не выпустит из рук живым. При этом он напоминал историю с человеком, которого он уложил одним ударом как-то ночью, когда возвращался из Вильфранша пешком. Так что Ипполит, испугавшись угроз Жюдит и Артюра, переселился в один из домиков нижнего городка, и Адель осталась одна, разнесчастная, как вдовица. А для Жюдит настали дни торжества: она стала уезжать из города уже не раз в неделю, как раньше, а целых два, и пуще прежнего разъезжать на велосипеде. А Ипполит потихоньку удирал вслед за ней. А Адель не знала, куда девать заплаканные глаза. А весь городок наблюдал за этим делом и за малейшим движением этой тройки.

Но всю правду, о которой я-то давно уже догадался, все узнали попозже, по вине самого Ипполита, который в один прекрасный день нализался и, не удержавшись, стал кричать на всех перекрёстках про то, как они славно забавлялись с Аделью. Оно конечно, ему лучше было бы держать язык за зубами. Но ведь редко бывает, чтобы мужчина не выложил рано или поздно такую историю во всех подробностях. Ведь когда дело сделано, можно ещё получить удовольствие от того, что этим похвастаешь и заставишь людей позавидовать, если, конечно, речь идёт о стоящей бабёнке. А ведь Адель как раз такой и была. Уж если бы она захотела повести себя с клошмерлянами, как жена Потифара из Библии, так она наверняка не сыскала бы среди них ни одного Иосифа. Что до меня, так я не заставил бы себя просить дважды. Я наперёд готов был оказать ей всяческую почесть. Но я её совсем не интересовал. У этой женщины были свои капризы.

* * *

И всё это произошло как раз за три недели до прихода в Клошмерль солдат. За это время Адель немного поуспокоилась, но зато у неё здорово страдало самолюбие. И потом, она уже привыкла к своему Фонсиманю, с которым могла запросто побаловаться, потому как он всегда был у неё под рукой – этажом выше. Он мог скользнуть к ней когда угодно через чёрный ход во дворе. Если разобраться толком, то плохие привычки – главное удовольствие в жизни. К этому можно прибавить, что потребности, которые приходят к нам поздно, самые что ни на есть сильные. Вы ведь понимаете, сударь, о чём я говорю в данном случае? А Артюр, надо полагать, давно уже сбавил ход, как это бывает меж супругами, потому как всем надоедает одна и та же кухня. Ежели кто ест каждый день индейку с трюфелями, так она ему становится не дороже обыкновенной говядины. Трудно настроиться на женщину, коли она уже стала обычным и каждодневным блюдом. Зато сразу становишься сам не свой от одной мысли, что тебя ожидает что-нибудь новенькое, хотя частенько это не бог весть что, ведь, по правде говоря, разницы особой между ними нету. Это я говорю про нас, про мужчин, потому как у женщин всё совсем по-другому. Пока ты даёшь, сколько им нужно, они совсем не любопытны. Но редко бывает, чтобы они долго получали, сколько им нужно. И котелок у них начинает без передышки работать в этом направлении, потому что если разобраться, так важнее мыслей для них не бывает. Так случилось наверняка и с Аделью. Представьте себе добрую кобылку, у которой раньше никогда не бывало овса. И вот ей дали набить себе брюхо вволю, а потом сразу же всё отобрали, и бабёнка в один прекрасный день осталась ни с чем. Ей к тому времени было уже лет тридцать пять, так что можете представить, каким ударом была для неё вся эта история. Понятное дело, это ей и свернуло мозги набекрень.

А тут, как я уже говорил, в Клошмерль заявились войска – сотня цветущих ребят, чертовски огнеопасных, потому как они только и думали насчёт юбок и про то, как бы под ними пошарить. Все женщины почуяли, что их взяли на мушку, и размышляли про это подкрепление – про славную мужскую силу, что долгое время томилась в казармах без пользы. Молодчики здорово от этого настрадались и теперь внушали жалость нашим добрым и милосердным бабёнкам. Я, сударь мой, так понимаю это дело. Говорят, что военная форма производит на них сильное впечатление. А по-моему, это потому, что они видят сразу такую уйму боевых цветущих парней, которые пялятся на них, обжигая взглядами их тело. И ещё потому, что у них своё собственное представление о солдатах. Они уверены, что солдаты живёхонько срывают с женщин юбку и идут напролом, не спросясь ни совета, ни позволения. Такой напор женщинам враз зажигает кровь: это к ним, должно быть, перешло от прапрабабок, которых всех до одной перенасиловали, когда разбойные армии проходили через наши места. И потом легко заметить, что такие мысли о солдатах приводят в ход целую кучу тайных желаний. Женщины – конечно, настоящие – так или иначе мечтают о том, чтобы повопить от страха перед красивым парнягой, который им показал бы всё, что полагается, быстро и без лишних церемоний, потому как от страха у них всё нутро нежится. Ведь нету недостатка в таких бабах, которые хотели бы, чтобы у них не спрашивали согласия и всё делали так, чтоб они могли потом сказать: это вышло не по моей вине. Вот это-то их и делает такими задумчивыми при виде солдат. Каждая воображает, будто один из этих решительных ребят мог бы на неё накинуться, и от одного такого предположения её уже бросает в жар. А уж если мужчина и женщина так здорово друг на друга глазеют, как в тот раз, когда проходил полк, можно себе представить, скольким мужьям мысленно подарили рога. Если бы только всё, что мелькает у людей в голове, случилось бы вдруг наяву, можно себе представить, какое бы началось препохабнейшее вселенское свинство. Разве не так, сударь?

И как только я увидел сотню молодцов, размещённых по квартирам в Клошмерле, я сразу подумал, что шуму долго ждать не придётся. Женщины мигом оказались на улице, под предлогом, что им нужно набрать воды из колонки. Они нагибались над вёдрами, здорово раскрыв корсажи и задравши задницы кверху. Представляете, сколько мужских взглядов угрями полезло им под юбки и за пазуху. Чёртовы бабёнки, должно быть, на этот счёт нисколько не сомневались. По-моему, оттого-то и стали они бегать так часто к колонке – ведь раньше они не имели привычки пользоваться ею, в наших виноградных краях не так уж много требуется воды. И вот все – и мужчины, и женщины – начали пялить глаза друг на друга, кто в открытую, а кто исподтишка. Потом пошли разные шуточки: при этом женщины скрывали свои мыслишки, а мужчины совсем не скрывали, и не скрывали до того, что это не слишком-то радовало мужей. Мужьям-то обычно наплевать на своих жён, но когда на них обращают внимание другие, то снова приходит охота. Женщины получали удовольствие уже оттого, что они внушали желание; самые печальные вдруг принимались петь, а у портомойни была теперь постоянная толчея, и бесстыжие наши тётки зорким взглядом высматривали, кого бы им перехватить вечерком. Такая свистопляска не могла окончиться впустую. Все начали судачить, и судачили всё больше и больше – и наверняка намного преувеличивали то, что было на самом деле. Как только замечали, что около какой-нибудь удалой молодки отираются больше, чем около других, или что ей говорят побольше комплиментов, чем её соседке, так завистницы сразу же начинали болтать, что она-де грязнуха и занимается всякими гадостями по тёмным углам, в погребах и сараях. А делалось-то наверняка много меньше, чем про то говорили. И всё ж таки, куда ни глянь, проворачивались разные штуки, и частенько больше всего вытворяли такие, про которых никто ничего не говорил. И сами они тоже молчали. Ведь всего чаще самые говорливые – совсем не те, что творят больше других: у них всё это вытекает словами, а вот другим до разговоров нет никакой нужды. Больше всего наблюдали за теми, у кого разместились военные с чинами, потому как думали, что нашивки добавляют приятность в самые разные занятия. Ведь тщеславие у людей примешивается к чему угодно. И в верхней части города, и внизу все только и говорили про то, что Марселина Бароде, должно быть, не теряла времени даром, запершись в своём доме с молодым лейтенантиком, и всё ж таки её за это нельзя было осудить – ведь она вдова военных лет, и всё это было для неё вроде как заслуженным вознаграждением. Оно никому не причиняло ущерба, а доставляло удовольствие и ему, и ей. Солдаты набивались в магазин Жюдит, которая, как вы знаете, доводила мужчин до белого каления. Но тут уже все дороги были заказаны: она не находила никого милее своего Фонсиманя и любилась с ним вовсю.

Но кто меня интересует больше других, так это Адель Торбайон, у которой поселился капитан Тардиво, первейшая персона в городе, если учесть его чин и то, что он был в новинку. С тех пор, как от неё с таким срамом ушёл Фонсимань, она уже была не такой, как прежде, и то, что капитан поселился в гостинице, её здорово взбудоражило. Не говоря уж о том, что Адели всё это порядочно льстило, капитан был рангом повыше, чем Фонсимань, чепуховый судейский писаришка.

Что до капитана, то его игру я видел насквозь. Поначалу, как и все новички в нашем городе, он вертёлся около «Галери божолез». Увидевши, что на этой стороне улицы у него ничего не выйдет, он перешёл на другую. Он уселся перед окошком, – вроде как у него там кабинет, и всё для того, чтобы потешить глаз Аделью и поживее продвинуть свои дела (а какие именно – и так понятно). Этот пришлый прохвост не спускал с неё взгляда. И нас это порядком задевало, потому как Адель была нашей землячкой. Когда клошмерлянка обманывает своего мужика с клошмерлянином, так тут особенно сказать нечего: тут получаются одновременно один рогач и один счастливчик. И если бы какой муж отнёсся к этому делу слишком строго, то как потом ему самому воспользоваться удобным случаем, коли он живёт в городке, где все знают один другого наперечёт! Но когда наша женщина обманывает своего мужа с чужаком – это уже переварить трудно, и если бы мы, клошмерляне, наблюдали сложа руки, как эта стерва колобродит во всю свою прыть, то были бы законченными остолопами.

И всё ж таки, даже видя, как это дело происходит, никто не стал слишком горевать: Артюра у нас не очень-то любили из-за того, что он считал себя умнее самого господа бога, а на других глядел как на дураков, наполняя свою кассу ихними деньжатами. Такая манера людям не шибко нравится. А тут ещё Артюр с год назад прямо у себя в зале заключил пари. Он сказал: «Рогачом делается тот, кто этого сам захочет. А вот я этого не хочу, значит, никогда и не буду». – «А что ты поставишь?» – спросил у него Ларудель. «Да очень даже просто, – ответил ему Артюр, – в тот день, как мне докажут, что я рогач, я открою здесь, посреди зала, винный бочонок и пускай, кто хочет, из него пьёт целую неделю бесплатно».

Согласитесь, сударь, это было дурацкое пари! Все уже знали, что он продул свой спор из-за Фонсиманя, но никто не брался ему про то доложить. Оно конечно, людям хотелось бы выпить бесплатно, но они не желали устраивать неприятности Адели и потому предпочитали в конечном счёте помалкивать.

Раз уж пари нам больше ничего не давало, мы бы позабавились, узнавши, что Артюр во второй раз становится рогачом. Полгода назад этот окаянный Тардиво не имел бы ни малейшего шанса, но, после того как тут прошёл Ипполит Фонсимань, всё сразу переменилось. Двое или трое из нас наблюдали вблизи за ходом событий. Но было не так уж просто обо всём докумекать, потому как Адель не стала трезвонить во все колокола, чтобы нас про это известить. А мы не могли, как говорится, заштопорить её на месте. Потому-то мы и не решались утверждать наверняка, растут ли рога у Артюра Торбайона или ещё не растут.

Как-то раз, после полудня, захожу я в гостиницу, чтобы опрокинуть стаканчик, и замечаю большую перемену. Тардиво, который раньше не отрываясь пялился на Адель, больше на неё не смотрит. Тут я про себя и подумал: «Если ты на неё больше не глядишь, так это потому, что ты её теперь уже знаешь!» А Адель-то, что на него прежде не смотрела, теперь не сводила с него глаз. Тут я себе говорю: «Эге, девка, видать, ты уже готовенькая!» Это я сказал совсем тихо и больше ничего не добавил, но мнение у меня тогда уже сложилось. Вы, должно быть, наблюдали, сударь, что мужчины всегда смотрят на женщину до, а женщины на мужчину после. А потом, через пару деньков, Адель зажаловалась на головную боль, взяла велосипед и отправилась, как она сказала, подышать свежим воздухом – совсем как Жюдит. И на следующий день опять это повторила. А потом Тардиво, который теперь уже пореже бывал в зале, приказал оседлать ему лошадь и отправился, как он сказал, поглядеть на окрестности. Тут я себе и говорю: «Ну, Артюр, тебя нарогатили ещё разок!» И чтобы убедиться в этом наверняка, я отправился в ту же сторону, что и Адель, да так, чтоб меня никто не заметил. А поскольку я сельский полицейский, то знаю все окольные тропки в здешних местах и все тенистые уголки, где наши девки и бабы могут заниматься своими делами вдалеке от любопытных глаз. Когда я увидел, как в чащобе блестит никель велосипеда и неподалёку к дереву привязана лошадь Тардиво, тут уж я окончательно понял, что при этаком разгоне Артюру пришлось бы целый год поить всех задарма, если б только он сдержал слово. Но что меня здорово удивило, так это то, что поблизости бродила наша чёртова желтуха Пюте. А уж она-то пришла сюда не ради собственной надобности, потому как даже в самую темнющую ночь было маловероятно, что на неё набросится здесь какой-нибудь оборотень. Это мне показалось странным. «Не иначе, – подумал я, – как эта падаль тоже увидела здесь лошадь, велосипед и никого около». Словом, пойдём дальше.

* * *

– Ну ладно, вы про всё уже знаете: и про видения Пютешки, и про то, как Туминьон и Никола устроили потасовку посередь церкви, и про то, как святой Рох сверзился на пол, как мёртвый, и про Куафнава, который, как говорили, прозвонил революцию, и про Розу Бивак, которая потеряла свой голубой бант дочери Пресвятой девы, забавляясь через меру со своим Клодиусом Бродекеном, и про то, как монтежурцы измазали наш памятник, и про недовольство Куртебишки. Значит, вы уже знаете и про то, как Сен-Шуля прогнали, обстреляв помидорами, и про Фонсиманя, которого не хватило на двух сладкоежек, и про то, как Ортанс Жиродо сбежала со своим ухажёром, и про то, как Мари Фуйаве общупали эти мерзавцы – папаша и сыночек Жиродо, и про Пуальфара, который спятил, и про Тафарделя, который совсем обалдел от ярости, и про матушку Фуаш с её недержанием речи, и про Бабетту Манапу, у которой язык работал хлеще, чем её стиральный валёк.

Сами понимаете, сударь, что после всех этих дел Клошмерль стал совсем не таким, как прежде. Ничего похожего не мог отыскать даже на самом донышке своей головеёшки папаша Панмоль, самый старый человек в Клошмерле. Ему уже сто три года стукнуло, а он сохранял полную ясность ума: это можно доказать тем, что он запросто опрокидывал стаканчик и по-прежнему глядел на маленьких девочек, играющих в пипи, как делают у нас эти маленькие дурёхи, которым уже начинает чего-то хотеться.

В Клошмерле всё пошло теперь вкривь и вкось: мужчины только и пеклись что о политике и ругались на чём свет стоит, а женщины только и говорили что о заднице соседки да о тех руках, через которые она прошла, и при этом ругались не хуже мужчин, а иногда, пожалуй, и почище. А тут, в дополнение ко всему, является сотня свеженьких молодцов-солдат, которые были готовы пускать пулю за пулей, совсем как их винтовки, и только и думали про то, как бы приступить к делу. Поскольку все наши женщины только об этом и мечтали, их стало одолевать что-то вроде заразного бешенства матки, и их мужья худели от переутомления, как новобрачные. И над нами всеми солнце, которое, казалось, хотело всё изжарить. Всё это превратило Клошмерль в сущий паровой котёл, и не было никакого средства умерить в нём давление. Так или иначе, но он должен был взорваться. Ясное дело, говорил я себе, это должно взорваться, если только не подоспеет сбор винограда. Но до него было ещё целые две недели, а ведь приди дни сбора пораньше, всё устроилось бы хорошо: люди работали бы спозаранку, истекали бы семью потами от усталости и заботились о своём винце, которое им дороже всего на свете. Когда вино забродит в чану, все клошмерляне договариваются друг с другом, как одно дружное семейство, насчёт того, как бы им продать вино подороже тем, кто приезжает за ним из Лиона, Вильфранша и Бельвиля. Но люди не дотерпели двух недель. Котёл взорвался раньше.

Сейчас я вам расскажу про эту дурацкую историю, что разразилась нежданно-негаданно, как раскаты грома, какой бывает над Божоле в половине июня, когда вслед за громом сразу же начинает сыпать град. Порой случается, что в одночасье погибает весь урожай. Такие годы – сущее бедствие для нашего края.

Но перехожу к самым главнейшим событиям. Сначала нужно вам рассказать про Клошмерль, который из-за оккупационных войск оказался как бы на осадном положении. В гостинице Торбайона Тардиво установил свой пост, или, как они говорят со времён войны, свой КП. Кроме него, там ещё было целое отделение – оно разместилось в старом овине, куда складывали сено в те времена, когда у нас по дорогам ещё плелись дилижансы. Одного часового поставили рядом с гостиницей, а другого как раз напротив, перед «Тупиком монахов», возле самого писсуара. Оно конечно, были ещё и другие часовые, но в том, что получилось, сыграли важную роль именно эти двое. Добавьте ещё тех, что постоянно маячили, скаля зубы, во дворе гостиницы Торбайона да на порогах домов вдоль главной улицы. Теперь вам ясно, как обстояло дело?

Ладно. Так вот, все эти баталии, про которые вы уже наслышаны, разразились 19 сентября 1923 года, ровнёхонько через месяц после праздника святого Роха. Да, да, именно 19 сентября. Это был очень даже солнечный денёк, один из таких, когда потеешь в три ручья и страдаешь от дьявольской жажды. В такие дни где-то в небе хоронится намёк на грозу: её ещё не видно, но она может с минуты на минуту шарахнуть и скрючивает вам нервы жгутом. Я уж совсем было собрался сделать обход, маленький обходик, ради собственного развлечения, потому как я люблю хорошо нести свою службу. Могу вам сознаться, что я его решил сделать ещё и ради Луизы (вам-то я могу назвать её своим именем – ведь это ей не принесёт ущерба): если учесть её хорошие стороны, так с ней ещё можно было славненько помиловаться. Мне всегда хотелось свидеться с ней в такую погоду, и она мне оказывала милости то так, то эдак. Но раньше, чем идти на работу, я заглянул к Торбайону, чтобы хлопнуть стопочку вина – ведь в такую погоду жажда одолевает ещё посильнее, чем обычно. Уж если ты сельский полицейский, так всегда найдётся оказия выпить: то один поднесёт, то другой, потому как всякому охота быть со мною в дружбе, да и сам я от природы люблю дружиться со всеми: от этого одна только выгода и жить становится приятней.

Итак, захожу я в гостиницу. А было тогда около двух, то есть по-зимнему времени немного больше полудня. Жара палила вовсю. И вообще в сентябре было прямо-таки сатанинское пекло. С той поры не было ничего подобного. Так вот, захожу я в гостиницу. Вижу, сидит там компания бездельников: Плокен, Ларудель, Пуапаналь, Машавуан и прочие любители потолкаться в заведении Адели.

– Эге, да это ты, Босолей? – говорят они мне. – У тебя, надо полагать, язык от жажды вытянулся, как дорога до Монтежура!

Есть у нас такая дорога. А я им на это отвечаю: «Да уж я-то всегда готов пособить вам в работе». Это их здорово развеселило. «Принеси-ка стопку и пару бутылей», – сказали они Адели. Тут мы дёрнули по стаканчику, а потом сидели молча, заламывая, а потом надвигая на нос шляпы (на мне, правда, было, как обычно, форменное кепи). Приятно было попивать свежее винцо, сидя в тени, в то время как на дворе палило чёртово солнце, и совсем не хотелось туда возвращаться.

Тут я поглядел на Адель. Хотя у меня и не было на неё ни малейшей надежды, а всё ж таки приятно было глядеть, как она ходит туда-сюда и принимает, наклонившись, такие позы, что воображение начинает работать вовсю. Как бы невзначай, она останавливалась возле столика, где сидел Тардиво, и начинала потихоньку с ним говорить. Разные шуточки она выкрикивала громко, так что их мог услыхать всякий, а вот про самое главное говорила шепотком. И выходило так, что больше всего они говорили втихомолку, с таким видом, что всем становилось ясно, что они обо всём уже договорились и знают друг друга до самой последней малости. А потом Адель делала так, что ей удавалось слегка прикоснуться к своему капитану. Потом она глядела на стенные часы, а потом опять смотрела на Тардиво с такой улыбочкой, с какой никогда не смотрела на других клиентов. Тут нам стало обидно, что она никогда не глядела на нас с такой улыбкой, хоть мы и оставили в её гостинице уйму монет. «Ага, – сказал я себе, – она на тебя смотрит, она с тобой втихую беседует, вроде бы нас тут и нет». Было удивительно видеть, что это делает такая скрытница, как Адель.

Когда вино креплёное, мы, божолезцы, чуем это сразу. Так и тут, минутами вдруг становилось яснее ясного, что они уже пришли к полнейшему согласию и теперь им нечего друг от друга скрывать. Всё это сделалось до того наглядным, что, в конце концов, мы начали конфузиться и стали болтать о разной ерунде, вроде бы не замечаем их игры. А Артюр? И до чего же он ослеп от гордости да от дурости, думал я. Размышляя таким манером, я повернул голову к коридору, ведущему во двор. Я увидел, что дверь туда полуоткрыта, и готов был поклясться, что за ней кто-то стоял, наблюдая за тем, что творится в зале. На высоте головы маячило что-то светлое. Но у меня не было времени на размышления, потому как в это время Тардиво поднялся, чтобы уйти. Он стоял рядом с Аделью, и она на него глядела прямо в упор. Думая, что никто не видит их фокусов, он слегка погладил Адель, да не так, как это делают другие клиенты, которым боязно получить нагоняй. А Адель от него не отстранилась и не закричала, как другому клиенту: «Эй ты, старый пакостник!» Козырёк моего кепи нависал у меня над глазами, и я всё распрекрасно видел, хотя они об этом и не подозревали. А потом Тардиво вышел, а Адель стала на пороге, чтобы поглядеть ему вслед.

В эту самую минуту вдруг отворяется дверь, и Артюр, бледный и чудной на вид, с лицом человека, которому уже невмоготу терпеть, в один прыжок пересекает зал и выбегает тоже, оттолкнув от дверей Адель. Тут мы спросили друг у дружки, куда это он побежал? Но не успели мы ответить на этот вопрос, как вдруг снаружи послышались шум и драка и до нас донёсся голос Тардиво: «Солдаты, ко мне!» На это надобно поглядеть, подумали мы сразу. Все поднялись, чтобы выйти, и вдруг «ба-бах!» – поблизости грянул ружейный выстрел, и Адель брякнулась прямо у нас на глазах. Она лежала совсем неподвижная, и у неё только и шевелилось что живот и грудь. Они вздымались быстрее, чем обыкновенно, и она протяжно стонала: «у-у-у-у-у…» Сильнейшая картина, сознайтесь! Она была ранена пулей, которой в неё пальнул чёртов болван солдат. Он это сделал от неожиданности, толком не разобравшись, что к чему. Сейчас я вам расскажу всё по порядку…

Пока другие занимались Аделью, я по долгу службы выскочил наружу. Мать честная, ну и картинку я увидел снаружи! Прямо посреди улицы была свалка между штатскими и военными. Все озверели от ярости, бутузили друг друга, не жалея сил, и при этом горланили, как дикари. А со всех сторон сбегались другие, с дубинками, железными прутьями и штыками. Дождём посыпались камни и всё, что попадало под руку. Господи боже, ну и картиночка! Тут я бросился в самую гущу и заорал что есть силы: «Именем закона…» Но им всем наплевать было на закон. Мне, по правде говоря, тоже, и я стал колошматить направо и налево, как все остальные. Ведь в такие минуты люди не узнают сами себя. В общем, это была самая настоящая революция, и все потеряли остатки здравого смысла. Часто люди хотят узнать, как происходят бунты. Вот так они и происходят – нежданно-негаданно и так, что даже те, кто в самой гуще, не могут ничего понять. А тут ещё ко всему два или три чёртовых дурня солдата пальнули из своих винтовок. Свалка из-за этого всё ж таки прекратилась, людей охватила паника, потому как дело становилось слишком серьёзным. И потом все уже порядком запыхались. Люди порастратили силы, не приберегши ничего для конца.

Сколько времени тянулась эта баталия, я не знаю, да и никто из клошмерлян не мог бы этого сказать. Может, всего-навсего четыре или пять минут. Но и этого времени было достаточно, чтобы повальное сумасшествие натворило всяческих бед. Да таких бед, что в них и поверить-то было трудно. Перво-наперво, Адель, поражённая пулей в грудь. Потом Артюр со штыковой раной в плече. Потом Тардиво, чья физиономия превратилась в сплошное месиво от Артюровых кулаков. Потом Тафардель, у которого голова стала как тыква от удара винтовочным прикладом. Потом сын Манигана, которому сломали руку. Солдат, которого треснули киркой, и два других, которых здорово саданули в живот. И множество других клошмерлян и солдат, которые теперь хромали и потирали ушибы. Но ужасней всего было то, что одного даже убили – шальная пуля прихлопнула его наповал в шестидесяти метрах отсюда. Это был Татав Сома, по прозвищу Блеющий Татав, наш городской дурачок, безобидный и кроткий парень. Правду говорят: за всё расплачиваются ни в чём не повинные люди.

Да уж картинка была что надо, сто чертей и адское пекло! А потом люди совсем растерялись и спрашивали друг у дружки, как же могла случиться эта идиотская гнусность, если никто не хотел ничего худого. Это доказывает, что всё на земле происходит по-дурацки. Но что случилось, то случилось, и ни к чему тут были жалобные вопли тех, что прибежали поглазеть и сразу же замерли от сострадания и горя. Они говорили, что, мол, такие дела невозможны в нашем городке, где люди, если разобраться толком, не так уж и плохи (сущая правда, – говорю это вам как сельский полицейский). Но что сделано, то сделано. На пострадавших больно было глядеть, особенно жалко было Татава, он уже побледнел, как бы от удивления, что и на самом деле помер, бедный идиот! Теперь он понимал не больше, чем раньше, и, должно быть, совсем опупел, увидевши себя на небесах, так же как раньше опупел, очутившись на земле.

Легко представить, что произошло потом. Зал в гостинице Торбайона превратился в настоящий лазарет. Множество народу приходило сюда поглядеть на раненых, а доктор Мурай и Базеф ходили, обливаясь потом, от одного пострадавшего к другому, с лекарствами и бинтами. Артюр Торбайон горланил вовсю, потому как, что ни говорите, а его одновременно ранили и нарогатили. Ему не только ранили жену, но перед тем её, простите за выражение, употребили. Сознайтесь, что это было всё ж таки слишком! В это же самое время горланил и капитан Тардиво: его военная честь была здорово задета кулаками Артюра, который расквасил ему губу и выбил пару зубов – а такая штука не очень-то украшает капитана французской армии. Но главное – это Адель, лежавшая пластом на бильярдном столе. Она лопотала «ох-ox-ox» и вызывала у всех жалость, а вокруг толклись наши кумушки, с физиономиями похуже, чем на исповеди, и шептали: «Господи милосердный!» В первом же ряду была Жюдит, прибежавшая сразу, как только услышала новость, а это говорит о том, что она была совсем не злой, если только у неё не отнимали любовников. Она расстегнула с большими предосторожностями рубашку и корсаж на Адели, и вид крови произвёл на неё такое впечатление, что она без конца повторяла: «Я ей прощаю всё, я всё ей прощаю!» Так что, можно сказать, люди перед лицом несчастья больше расположены к себе подобным, чем в обычное время. Наклонившись над раненой, а может, и помирающей соседкой, затиснутая посреди скулящей толпы, Жюдит плакала и была до того беззащитна, что совсем ничего не чувствовала и не соображала. Этим воспользовались два или три паскудника, которые с жаром принялись щипать её за ягодицы. При этом чёртовы бестии безостановочно повторяли: «Ах, какое несчастье, ах, какое несчастье!» Всё это доказывает, сударь мой, что мужчины порядочные свиньи и никогда не упустят удобного случая. На свой лад голосил Тафардель, у которого была проломлена голова, а левый глаз стал совсем фиолетовый. Удар приклада по черепу здорово взбудоражил его мозги. Он без остановки писал и в один присест прикончил свой блокнот. В то же самое время он крыл кюре и аристократов, которые хотели его угробить, чтобы, как он говорил, погасить свет истины. Смех и грех. Оно конечно, Тафардель – человек образованный, но я всегда считал его немного тронутым и даже малость придурком, и этот удар по черепу, натурально, не сделал его умнее.

Теперь вы можете себе представить, что за сцены разыгрались в центре нашего городка, который ходуном ходил от запоздалого перепуга и желания прийти к согласию. Ведь когда зло уже сделано, люди всегда говорят, что лучше было бы жить в согласии. Там можно было увидеть мамашу Фуаш, Бабетту Манапу, Каролину Лалиш, Клементину Шавень, Поноссову Онорину, Тину Фаде, Туанетту Нюнан, Адриенну Бродекен, матушку Бивак, кумушек из портомойни и особенно много женщин из нижнего городка. На улице они драли глотку посильней, чем за пением псалмов или на ярмарке, и всё, что произошло, объясняли пакостным поведением тех, у кого свербело под юбкой. Повсюду только и слышалось: «Жалость-то какая», «Я могу лишь повторить то, что говорила всегда», «Знаете, сударыня, после таких ужасов и такого срама это неминуемо должно было произойти». Так они говорили, видя, что «столько женщин спутываются с мужчинами, не слушают никого, кроме собственных ляжек». Они говорили, что «это ещё цветочки» и «мы ещё не то увидим, если только наши бесстыдницы не уймутся». Обо всём этом они толковали не переставая и предсказывали вещи ещё похуже и пострашнее – в общем, женщины, как обычно, тараторили, сами не зная о чём. Надо сказать, что рассуждали подобным манером пуще всего такие тётки, которым почти не приходилось тешить своё чрево, а если и приходилось, то очень уж нечасто. Это выходило совсем случайно, потому как мужчины обращали на них внимание, только очень уж сильно изголодавшись. Вечно несытые бабёнки, натурально, не очень-то справедливо рассуждали про женщин с хорошим аппетитом, у которых не было недостатка в харчах и которые прихватывали кое-что сверх положенного на их долю. Одним словом, это были настоящие женские разговорчики, и для того, чтобы в них хорошенько разобраться, надобно знать, что происходит под юбками у тех, кто эти истории распространяет. В общем, они болтали вовсю прямо посреди улицы. Они говорили так же, как вяжут, не прилагая больших усилий и не внося в слова больше смысла, чем в петли своего вязанья. Все они напоминали куриц, сидящих на яйцах.

А потом заявился Поносс, который совсем скис, увидевши, что столько людей страдают душою и телом. Он только и смог сказать: «Дорогие друзья мои, надо было немного почаще ходить к мессе. И господь бог был бы более доволен Клошмерлем». А Пьешю спрашивал: «Расскажите же, как это всё случилось?» Он выслушивал то одного, то другого с хитрющей физиономией и ничего не говорил.

И Кюдуан, который всегда был туповат, тоже явился, со своим запоздалым возмущением. А потом сошлись Ламолир, Маниган, Пуапанель, Машавуан, Бивак, Бродекен, Туминьон, Фонсимань, Благо и все прочие, вплоть до поганца Жиродо. Они сошлись, чтобы порешить, каким манером можно поправить всю эту историю, уже очень скверную, перво-наперво, для Татава (ведь его уже было не оживить), а потом для Адели с Артюром и всех остальных, которым надо было долго лечиться и лежать в постели, чтобы их здоровье стало таким, как прежде. В конце концов, послушали совета Мурая, сказавшего, что могут быть осложнения, а то и операции, и раненых лучше всего отправить в Вильфранш. Предупредили по телефону тамошнюю больницу, потом погрузили раненых в автомобили, чтобы быстренько и без толчков отвести их в Вильфранш. А сам Мурай предоставил свой автомобиль Адели, за которую больше всего опасался. При этом он сказал, что с неё нельзя спускать глаз, потому как она может истечь кровью. И таким манером к четырём часам вечера из Клошмерля были вывезены все раненые, кроме Тафарделя. Его шишка уже почернела, но он продолжал усердно строчить в своём блокноте, чтоб потом в отместку послать в газеты статьи. Он метал громы и молнии и грозился разнести правительство в пух и прах из-за того, что по поповской указке убили Татава, ранили Адель и отдубасили его самого. Эта штука дошла до парламента и наделала там ужасного переполоху. Так что образование, достанься оно даже последнему остолопу – вещь серьёзная и может завести далеко.

После того как раненых отправили в Вильфранш, клошмерляне долго не могли опомниться от того, что произошло. Всю эту заваруху можно было объяснить только непомерной людской глупостью, а она, если хорошенько вдуматься, – самая зловредная из людских болезней. Укокошить Татава и поранить ещё десяток людей только потому, что Артюр сделался рогачом, – ведь такую штуку никак не согласуешь со здравым смыслом, если даже всё это объяснять оскорблённой честью, и потом, согласитесь, сударь, что совсем неразумно помещать часть в этаком местечке. Если бы каждый раз, как появлялся новый рогоносец, дело кончалось кровопролитием, так людям только и оставалось бы, что собрать пожитки и побыстрее прикрыть всю эту лавочку. Ведь это сделало бы жизнь почти непереносимой. Удовольствие, которое получаешь от бабских ляжек, может, и есть самое первейшее удовольствие на земле, но господу богу надо бы так всё устроить, чтобы мы получали это удовольствие от какого-нибудь другого места. Разве я неправильно рассуждаю?

Чтобы покончить с этой историей, я должен вам рассказать, как заварилась 19 сентября вся эта каша. Всё вышло из-за анонимного письма, которое Артюр Торбайон получил поутру: в нём было сказано, что Адель забавляется с капитаном Тардиво. А ведь когда узнаёшь что-нибудь в таком духе, так сразу же начинаешь вспоминать про многое другое. Так получилось и с Артюром; он задумался насчёт странного поведения Адели с тех пор, как в город вошли солдаты. Ревность сразу же открыла ему глаза. Парочка ничего не подозревала и продолжала без стеснения свою игру, а Артюр, ничего им не сказавши, пожелал получить полную уверенность и стал наблюдать за ними из-за дверей чёрного хода. Когда он увидел, что Адель трётся о Тардиво и втихомолку беседует с ним, он сразу перестал сомневаться. Тут-то его и одолела ярость, и он кинулся на улицу к Тардиво и стал его лупить по физиономии, а рука у него, можете мне поверить, была тяжёлая. А часовой, стоявший напротив, с перепугу пальнул из ружья и поранил Адель. А другой часовой не сумел одолеть Артюра, который был силён, как турок, и всадил в него штык. А все клошмерляне, кто был неподалёку, пришли в бешенство, увидевши, что Адель подстрелили, а Артюр получил рану в добавление к рогам, которые ему наставил подлый чужак. Они решили расквитаться с солдатами и принялись их колошматить вовсю. С этого-то и началось сражение. А разобрались во всём куда позднее.

Кто послал анонимку, узнали только потом: особа, которая её состряпала, укатила накануне в Вильфранш, и на конверте стоял штамп Вильфранша. То была, конечно же, Пютешка, ведь я заметил, как она шпионила в Фон-Муссю. Это от неё пошли все наши беды, так же как из-за неё заварилась вся эта история с писсуаром. Она просто-напросто не могла жить и не пакостить. Я всегда считал, что религия делает из стервы ещё большую стерву. Да, Пютешка была отменной гадиной, сущей филлоксерой нашего города.

– В вашей истории, мосье Босолей, меня удивляет одно обстоятельство. Как могло получиться, что у солдат оказались патроны?

– Вы слишком многого от меня хотите, сударь. Может, это потому, что Тардиво, желая придать себе побольше важности, объявил осадное положение, как они называют эту штуку в армии, и я ходил с барабаном по всему городу и зачитывал его приказ. А может, потому, что в его отряде колониальных войск было немало разбойников, и к тому же все они были тайными браконьерами. А может, также и потому, что в первые годы после войны в армии был сущий хаос. Тут, наверно, было всего понемножку. Ясно только, что нашлось несколько пуль, и одной из них было вполне достаточно, чтобы поранить Адель, а другой, чтобы пробуравить шкуру Татаву. И потом, надо сказать, что солдаты уж очень неосторожно перепивались Божоле. А в наших местах – коварное винцо: кто к нему не привык, тот сразу дуреет. Честно говоря, этот отряд не успевал протрезвляться между двумя выпивками. Вот, пожалуй, лучшее объяснение, которое только можно дать этой драматической и по сути дела нелепой истории. Так что тут можно вывести общее правило: в людских бедствиях разум чаще всего ни при чём.