Двенадцать поэтов 1812 года

Шеваров Дмитрий Геннадьевич

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

ГВАРДИИ ПОРУЧИК ЧИЧЕРИН

(Александр Васильевич Чичерин. 1793–1813)

 

 

…В 1813 году Екатерина Афанасьевна Протасова вернулась с дочками в Муратово. Маша Протасова любила Жуковского, и он давно отдал ей свое сердце, но из-за родственной близости союз их не мог состояться.

Как и во всякую послевоенную пору, женихов в округе было немного. Самые храбрые и самоотверженные юноши погибли на полях сражений. Одним из них — из тех, кто мог бы стать достойным избранником для Маши или Саши, — был девятнадцатилетний поручик лейб-гвардии Семеновского полка Александр Чичерин (кстати, в том же полку служили Николай и Петр Оленины).

Маше Протасовой и Александру Чичерину не суждено было встретиться в жизни, так пусть они встретятся хотя бы в этой книге.

Дневник Чичерина, сохранившаяся его часть, начинается в те дни, когда Жуковский ездит в Орел и гостит у Протасовых. Кстати, Василий Андреевич знал Чичерина еще мальчиком, видел его стихотворные опыты и рисунки…

Из подлинных дневников, которые вели на войне русские офицеры, уцелели всего два. По удивительному стечению обстоятельств они принадлежат офицерам, служившим в одном полку и даже в одной роте. Павел Пущин[103]Павел Сергеевич Пущин (1785–1865) — генерал-майор (1818); был причастен к деятельности тайного общества, по этой причине уволен от службы в 1822 году.
был командиром 9-й роты 3-го батальона Семеновского полка, а поручик Александр Чичерин воевал под его началом.

В 1812 году Пущину — 23 года, и, судя по дневнику, это человек умный, серьезный, настоящая «армейская косточка».

Выпускнику Пажеского корпуса Саше Чичерину всего девятнадцать, и он еще витает в облаках. Иногда на марше Александр так замечтается, что не слышит команд. «…Мало-помалу я уединился, находясь в толпе… Тем временем полк остановился, а я, продолжая идти вперед в рассеянности, не давшей мне заметить, что делается кругом, оказался впереди музыкантов; только крик, поднятый нашими офицерами, заставил меня очнуться от мечтаний…»

Отношения Пущина и Чичерина складывались нелегко (сравнивая записи двух молодых людей, невольно вспоминаешь Онегина и Ленского), и, не будь суровых рамок военной дисциплины, все могло бы кончиться дуэлью.

От грубоватых армейских шуток Чичерина коробило. Он не сразу привык к тому, что в среде офицеров чаще всего наибольшим вниманием окружен не самый храбрый и благородный, а самый красноречивый и легкомысленный. Александр так и писал в дневнике: «Во главе полка обычно идут избранные остроумцы…»

Его доброе сердце было многим известно. В лагере под Малоярославцем Кутузов, оставшийся по нерасторопности своих квартирьеров и адъютантов без штабной палатки, просит палатку именно у Чичерина. Поручик перебирается к своему товарищу и записывает в дневнике: «Усталый, грязный, полуголодный, без постели, я все-таки готов благословлять небо, лишь бы успехи наши продолжались. Теперь у меня нет даже палатки… В моей палатке укрыты судьбы Европы»[104]См. свидетельство прапорщика лейб-гвардии Семеновского полка Матвея Муравьева-Апостола: «Наш полковник Александр Александрович Писарев предложил главнокомандующему провести ночь в палатке поручика 9-й роты Александра Васильевича Чичерина. Светлейший принял предложение и провел спокойно ночь в палатке Чичерина». Декабрист М. И. Муравьев-Апостол. Воспоминания и письма. Пг., 1922. С. 34.
.

Первая часть дневника Чичерина пропала вместе с повозкой, где были и другие вещи поручика. Это произошло после Бородинского сражения, когда наши войска спешно отходили к Москве и на дорогах творилась неразбериха.

Александр был талантливым рисовальщиком, многое он обещал и как литератор. В детстве у него были замечательные воспитатели и учителя. Талантливого отрока поощряли к творчеству Державин, Карамзин, Жуковский…

А осталась нам лишь тетрадка в коричневом переплете. Как сообщает публикатор: «Внешне „Дневник“ представляет собой небольшую тетрадь в твердом коричневом переплете, украшенном узкой рамкой из мелких золотых листиков (бумага английского производства 1808 года с водяными знаками). Написан дневник по-французски, красивым мелким убористым почерком, разными чернилами, без помарок и исправлений. Местами текст не поддается прочтению, вероятно ввиду того, что автор порой часто разбавлял чернила…»[105]Впервые дневник был опубликован издательством «Наука» в 1966 году. Предисловие к нему написал советский военный историк Любомир Григорьевич Бескровный.

В настоящее время он хранится в фондах Государственной публичной исторической библиотеки России, в Москве.

Из дневника поручика Александра Чичерина [106]

Печальное предуведомление

…Когда мы проходили через Москву, моя повозка со всем, что в ней было, где-то застряла и, вероятно, попала в руки французов, которые вошли в город через несколько часов после нас. У меня не осталось ничего, кроме старого платья, которое было на мне, верховой лошади, кучера и тетради, которую я избрал своим спутником в замену той, что находится теперь в руках какого-нибудь бесчувственного и, конечно, равнодушного существа. Пусть бы забрали мое белье, платье, палатку, посуду — все на свете, но как же мне не жаловаться на жестокость судьбы, когда я подумаю, что платочек Марии, образок, найденный таким чудесным образом и доставивший мне такую радость, письма, которые я перечитывал без конца, письма — мое единственное сокровище, мои краски, карандаши, мой дневник и все те мелочи, которые так приятно иметь при себе, — что всё это погибло в огне или употреблено бог весть на что, или, может быть, поделено шайкой каких-нибудь разбойников, продавших потом за гроши то, что для меня было драгоценнее всего на свете и становилось с каждым днем все дороже.

Вот уже четыре дня, как у меня нет ничего. Нет больше денег, нет удовольствий. Придя на бивак, я должен думать о том, где бы поесть. Мне негде ночевать, у меня нет самых необходимых вещей. Я оказался в положении солдата, не имея его преимуществ.

Я могу только делать время от времени наброски, но совершенно безжизненные и не доставляющие мне никакой радости. Ума не приложу, как мне быть дальше.

Я столько же люблю Броглио[107]Здесь и далее в тексте «Дневника» речь идет об одном из братьев де-Броглио-Ревель, офицерах лейб-гвардии Семеновского полка. Очевидно, это младший из братьев — поручик Карл Броглио (1789–1813), убит в сражении при Кульме; старший брат Гавриил (Альфонс) в 1813 году произведен в полковники, вышел в отставку в 1816 году. Годы жизни неизвестны.
, сколько уважаю его, и не могу удержаться от удовольствия беседовать с ним часами всякий раз, как мы встречаемся.

После Бородинского сражения мы обсуждали ощущения, которые испытываешь при виде поля битвы; нечего говорить о том, какой ход мыслей привел нас к разговору о чувстве, Броглио не верит в чувство. Я же как раз тогда закончил две главы о рекруте и образке, и мне очень хотелось доказать, что чувство существует и часто действует на нашу душу.

— Всё это химеры, — говорил Броглио, — одно воображение: видишь цветок, былинку и говоришь себе: «Надо растрогаться» и, хотя только что был в настроении самом веселом, вдруг пишешь строки, кои заставляют читателей проливать слезы.

Я спорил, возражал ему целый час… Наконец пора было ложиться спать, а назавтра мы прошли через Москву.

Война так огрубляет нас, чувства до такой степени покрываются корой, потребность во сне и пище так настоятельна, что огорчение от потери всего имущества незаметно сильно повлияло на мое настроение — а я сперва полагал, что мое уныние вызвано только оставлением Москвы…

В тоске и печали я вертел в руках несколько ассигнаций — последнее, что у меня оставалось и должно было обеспечить мне все житейские блага, — и раздумывал над тем, чему был свидетелем. Предо мной была Москва, охваченная пламенем, всеобщее уныние и растерянность, мрачное молчание в Главной квартире, перепуганные лица. Я дрожал при мысли о священных алтарях Кремля, оскверняемых руками варваров. Поговаривали о перемирии. Оно было бы позорным… Перемирие, когда я не пролил еще ни капли своей крови! Перемирие, когда оставались еще тысячи героев! Все эти мысли привели меня в полное смятение, и в минуту отчаяния я проклял судьбу, обрекавшую меня на неизбежную смерть и не сулившую славы…

Итак, я держал в руке ассигнацию. Взглянув на нее, я увидел надпись: «Любовь к Отечеству»… — Да! — воскликнул я. — Любовь к Отечеству должна заставить меня все позабыть: пусть свершаются предательства, пусть армия потерпит поражение, пусть погибнет империя, но отечество мое остается, и долг зовет меня служить ему. Прочь печальные и мрачные мысли, прочь позорное уныние, парализующее возвышенные чувства воина! Не хочу верить злым предвещаниям, не хочу слушать досужих говорунов, которые ищут повсюду только дурное и, кажется, совершенно не способны видеть ничего прекрасного. Пусть нас предали, я еще буду сражаться у врат Москвы и пойду на верную гибель, хотя бы и не для того, чтобы спасти государя. Я не устрашусь никаких опасностей, я брошусь вперед под ядра, ибо буду биться за свое отечество, ибо хочу исполнить свою присягу и буду счастлив умереть, защищая свою Родину, веру и правое дело…

Тут моя мысль отвлеклась в сторону, я вспомнил про ассигнацию и подумал, что нашел хорошее оружие в споре против Броглио. Какая прекрасная тема для главы в сентиментальном жанре, какой счастливый случай, подтверждающий, что довольно безделицы, чтобы совершенно изменить наше душевное расположение! У меня слишком живое воображение. Направляя его на какой-нибудь предмет, я всегда запасаюсь мысленно другим — на тот случай, ежели истощу первый. Так и теперь, хотя на уме у меня был разговор с Броглио, я продолжал вертеть в руках ассигнацию, надеясь обнаружить какие-нибудь другие слова, способные вдохновить меня еще на одну главу. Я прочел «…50 рублей». Разочарование было ужасно! Напрасно усиливался я предать забвению сию обиду судьбы и вернуться к мыслям, занимавшим меня прежде, возвышенное настроение не возвращалось. Мне стало смешно — пришлось сложить оружие и согласиться с Броглио, что забавное происшествие может иногда породить самую сентиментальную страницу.

9 сентября. Лагерь под Красной Пахрой и Калугой

Всё находит возмещение в этом мире — добро и зло, удовольствие и огорчение; это говорилось не раз до меня и будет говориться, доколе существуют счастье и горе.

Мать, потерявшая сына, — самый ужасный пример глубочайшего несчастья! — переносит в конце концов всю свою нежность на оставшееся дитя. Освободившись от заблуждений, коих она не замечала, пока была счастлива, она сосредоточивает всю любовь, все заботы на дитяти, коего небо ей сохранило, и в самой скорби своей благословляет божественное милосердие, не оставившее ее без утешения.

После сдачи Москвы я был очень несчастен. Лишась всего, не имея ни где спрятаться от непогоды, ни чем укрыться, оставшись без всяких запасов, я оказался в положении солдата и даже в гораздо худшем, потому что у меня не было ни начальников, которые бы заботились обо мне, ни необходимых пожитков за спиной.

Родительская заботливость спасла меня. Батюшка[108]Василий Николаевич Чичерин (1753–1825) — генерал-лейтенант, заместитель начальника Московского ополчения.
помог мне, сколько можно было, — и вот у меня теперь великолепная палатка, хорошее одеяло, я хорошо одет. А главное — я имел счастье получить всё это из рук любимого отца. Когда батюшка давал мне все сии вещи, я думал о том, чего мне еще недостает, и вспомнил про образок, который носил в своей дорожной суме и собирался хранить так бережно. По совести говоря, он не имел для меня особой цены: я нашел его совершенно случайно. Правда, он охранял, наверное, покой невинности, перед ним возносились молитвы моих соотечественников; но соотечественники эти мне были незнакомы, и я почитал его, лишь поскольку я почитаю всякое изображение божества. В ту минуту, как я сожалел об этой утрате, батюшка достал из своего бумажника образок, коим его благословила мать, и подал мне, советуя всегда носить его при себе.

В порыве чувства я бросился к ногам обожаемого отца и, поцеловав его руки, почтительно принял из них эту священную эгиду, залог счастья, обеспеченного родительской заботливостью, — и казался себе богаче, чем когда-либо.

Вот я и получил возмещение за все утраты и больше не жалею о пропавшем образке, а буду молиться перед батюшкиным — за его благополучие и покой, которые моя привязанность, всё возрастающая от его благодеяний, хотела бы сделать беспредельными.

11 сентября. Лагерь в одной версте позади прежнего

Сочинитель, дабы запечатлеть свою мысль, нередко выбирает тему, коя не представляет для него никаких трудностей. И меня можно было бы теперь обвинить в том, если бы я писал с иной целью; но я хочу лишь приготовить себе на будущее счастливые минуты и удерживаю в памяти поразившие меня мысли для того, чтобы обдумать их впоследствии.

Разве мог я, стоя у врат Москвы, свыкнуться с мыслью, что она будет сдана без боя, предана пламени, оставлена на поругание неприятелю, который осквернит ее храмы, ее святыни? А теперь меня уже занимают новые замыслы, увлекают новые надежды, предо мною раскрылась светлая будущность, и я не сожалею более о своих утратах. Но если опять, даже победителем, я окажусь в древних стенах этого великого града и увижу следы разрушений и пожара, сердце мое, я знаю, станут терзать неодолимые укоры совести.

Почтенные старцы, поседелые под латами, благородные мужи, заставившие весь свет уважать себя, я мог бы говорить о вас, упрекая людей в неблагодарности и несправедливости. Но если ваши заслуги могли быть преданы забвению, — значит забвение вообще свойственно человеческой природе.

Горести, наслаждения — всё проходит, всё забывается, и дар памяти, часто благодетельный, становится иногда несчастьем для людей.

Жители столицы! Вам придется теперь пережить то же, что переживали мы. Воспрянув духом при Бородинской победе, вы вновь потеряли бодрость, узнав о нашем отступлении, но другие наши победы заставят вас еще не раз поднять голову, а ваши надежды возродиться.

Несколько дней назад я мог видеться с батюшкой, сколько хотел; наслаждаясь счастьем быть вместе с ним без жадности и торопливости, я не тревожился о будущем, словно это счастье могло продолжаться всю жизнь. Теперь батюшки уже нет здесь, я его не вижу более — и всё позабыл, даже то блаженство, которое испытывал, находясь подле него. Словно я и не видел его с тех пор, как оставил Петербург, и только вспоминал о его заботливости и любви ко мне…

Нет, дорогой отец, будь уверен, что хотя всё забывается, но твоя нежность, твоя доброта, твои достоинства, все высокие качества, присущие тебе, навсегда запечатлены в моем сердце.

12 сентября

Я всегда жалел людей, облеченных верховной властью. Уже в 14 лет я перестал мечтать о том, чтобы стать государем; теперь я даже страшусь высокой власти. Обязанность прислушиваться к желаниям тысяч людей, придерживающихся самых различных мнений, угождать всему свету, когда никто на всем свете не мыслит одинаково, кажется мне отнюдь не легкой.

Юности свойственно вполне достойное, но осуществимое только в мечтах желание — быть всем приятным. И я часто ломал себе голову, раздумывая над тем, как бы мог главнокомандующий поступить в ту или иную минуту, дабы удовлетворить всем пожеланиям. Как я ни старался, ничего не получалось, и мне пришлось признать неисполнимость своих предположений.

Мы потеряли Смоленск и Дорогобуж, светлейший прибыл к армии, сопровождаемый благими пожеланиями всей империи. Но тут же возникли новые сговоры, стали образовываться новые партии. Только что его хвалили за победу при Бородине, а назавтра стали упрекать за нерешительность. После сдачи Москвы его обвиняли в слабости, равной предательству, а несколько дней спустя те же, кто обвинял, стали находить ему оправдание. Недавний смертельный — без причины — враг теперь хвалит его, потому что светлейший мимоходом бросил ему любезное слово; восторженный сторонник становится его врагом, потому что светлейший прошел мимо, не поздоровавшись. Предатели всем известны, на них указывают пальцами, и никто не смеет их разоблачить; все восхищаются про себя хорошими генералами, и никто не смеет похвалить их; наши успехи преуменьшаются, наши потери преувеличиваются.

Не доверяйтесь восторгу сочинителей, вы, кто станет читать о великих полководцах, не верьте в мнимое величие этих людей; они были такими же смертными, как мы все.

Светлейший, может быть, чересчур был склонен угождать Желаниям, ему высказываемым; чересчур доверял мнениям тех, кто его окружал, чересчур боялся рисковать, был чрезмерно нерешителен, опасаясь обвинений, и чрезмерно осторожен, боясь обмануть наше доверие. Теперь он обещает нам верную победу, но она обойдется слишком дорого…

Что до меня, я не допущу себя следовать за теми, кто знает только порицания либо восторги, и если я в свои годы позволю себе судить о начальнике, то лишь тогда, когда действия его будут завершены и я сумею проверить свои предположения, а не основывать их на предпосылках, быть может ошибочных.

14 сентября 1812 г. Новый лагерь фронтом направо

Я только что дочитал интересные «Путешествия Гулливера». Нечего говорить о том, какое удовольствие я испытал.

15 сентября

Небо хмурится. Мы прошли сегодня утром восемь верст по Калужской дороге. Утро такое холодное, что, видно, лету уже пришел конец.

18 сентября

Мы сидим одни в своих палатках, и однообразие наших разговоров и шуток заставило нас искать новых развлечений. Мы так дружны, что нам ни на минуту не хотелось покинуть палатку. Музыка сменялась чтением, мы беседовали, потом Анненков декламировал стихи, Поль вспомнил какой-то музыкальный отрывок; одно занятие следовало за другим, не утомляя и не надоедая, — и так, даже на биваке, мы провели чудесный день.

Вот уже пять суток, как мы стоим на месте, но сейчас получен приказ готовиться к выступлению. Говорят об атаках и сражениях; я молюсь об отечестве и о том, дабы нам поручено было достойное дело.

19 сентября. 13-ю верстами ближе к Калуге. Лагерь в селе Спас-Купля

Сегодня утром мы прошли 13 верст в отвратительную погоду, дождь и сейчас льет как из ведра. Вообще погода уже давно мешает нам и, хотя по-настоящему еще не похолодало, она весьма препятствует военным действиям и передвижениям. Грязь ужасная; солдатам, промокшим на марше, приходится спать в воде — дождь просачивается сквозь солому, которой они укрываются. Если б я мог разделить с ними удобства, коими пользуюсь!

Дождь не перестает, земля превратилась в сплошное болото, но моя палатка защищает меня от воды и ветра, толстое сукно не пропускает холодного воздуха, простой и удобный камелек согревает и очищает воздух, подсушивает землю под моей постелью. Здесь я укрыт от всего, и чего же мне еще желать? Я ненавижу излишества и роскошь.

12 октября. Лагерь в семи верстах от Малого Ярославца

Сегодня вечером мы продолжаем преследовать неприятеля. Прощайте, покой и сибаритское существование; усталый, грязный, полуголодный, без постели, я все-таки готов благословлять небо, лишь бы успехи наши продолжались. Теперь у меня нет даже палатки. Сегодня утром светлейший в весьма учтивых выражениях попросил ее у меня, а я не так дурно воспитан, чтобы отказать. И вот я перебрался к Вадковскому, где очень неудобно; а в моей палатке укрыты судьбы Европы.

15 октября. Лагерь в Полотняных заводах

Вчера вечером мы вышли из Детчина и свернули с Калужской дороги направо, а сегодня утром стали лагерем у дороги, которая идет на Медынь, перед селом в 3 тыс. домов, богатым и, к счастью, не тронутым неприятелем. Возможно, мы останемся здесь на ночь, хотя говорят, что мы надобны в ином месте.

С недавнего времени похолодало, и сегодня утром, когда я вернулся в лагерь, первое, что мне бросилось в глаза, была канарейка, которую мне принесли в подарок.

«Вот поступок из тех, что совершаются так охотно и производят впечатление дружелюбия, а на самом деле бывают внушены себялюбием», — подумал я, принимая этот подарок.

«Вы нашли это бедное существо, которое какой-то жестокий бездельник, дабы доставить себе минутное наслаждение видом освобожденного узника, выпустил из неволи, где, по крайней мере, оно жило беззаботно; вы нашли это существо измученным, с обвисшими крыльями, закоченевшим на морозе — жестокая расплата за мгновение счастья! Прежде всего приходится подумать, что с ним станет. Благодетельное тепло вашего дыхания возвращает ему жизнь, но вы не можете постоянно заботиться о нем, укрывать его от снега и холода и дать ему ту теплую атмосферу, в коей оно единственно может существовать. И вот огорченные своим бессилием что-либо сделать, более того — раздраженные, раздосадованные тем, что не можете обеспечить навсегда счастье даже канарейке, вы обратились ко мне, увлекая меня мыслью хотя на минуту быть полезным этому невинному созданию; теперь птичка у меня на руках, а ваша совесть чиста; передо мной вы доказали себя людьми благодетельными, а неизбежная гибель птички окажется только на моей совести».

В палатке было довольно тепло, канарейка вскоре ожила под моим одеялом, стала летать и порхать; я отбросил заботу о том, что делать с ней завтра, как обеспечить ее существование, и предался удовольствию минуты.

Несколько часов я проспал, а когда проснулся, то увидел, что птичка задохлась у меня в постели.

6 декабря. Вильна

Двенадцатого будет бал! Я буду танцевать! Скорее достаньте мне сукна на мундир! Есть тут шали? А золотое шитье? Можно ли купить сани? Велите принести клавесин! Достаньте посуду! Отдайте в стирку мое белье! Пусть накормят лошадей!.. Добудьте мне сапоги! Велите вышить парадный воротник к мундиру! Доставьте хороший обед! Достаньте писчей бумаги! Живее! Скорее! Отправляйтесь! Идите! Чтоб все было готово тотчас же!

Немало поручений, не так ли? И каждое вызывало рой приятных мыслей, каждое обещало удовольствия. Желания громоздятся одно на другое, обгоняют друг друга…

Посмотрите же, сколь счастлив оказался человек, обещавший себе все эти удовольствия; узнавши его мечты, посмотрите, что его встретило в действительности!

Сегодня утром мне принесли прекрасного кофею, но дороговизны несусветной. По золотому каждое утро — это уж прямой грабеж; придется вернуться к прежнему обыкновению закупать всё по отдельности.

— Напрокат клавесинов не дают, можно только купить.

Ну что ж, обойдусь без музыки.

— Сани в продаже есть, но цена их весьма высока.

Ну что ж, буду ходить пешком.

— Хозяйка не хочет взять белье в стирку.

Ну что ж, потерплю.

— Нельзя достать ни охапки сена.

Ну что ж, придется поехать за ним за 20 верст.

— Готовых сапог нет.

Ну что ж, несколько дней нельзя будет выйти из дому.

— Шитый воротник стоит 20 рублей серебром.

Это слишком дорого, придется обойтись старым.

Обед принесли сквернейший. Ну что ж, завтра велю приготовить лучший.

Про писчую бумагу забыли. Ну что ж, сегодня не буду никому писать.

Вечером я прошу чаю — нет ни сливок, ни хлеба. Ну что ж, завтра велю запасти.

Выйти на улицу мне не в чем… Сукно тут есть прекрасное, но денег у меня нет. Ну что ж, ну что ж, — увы — не придется мне идти на бал двенадцатого, проскучаю этот день один. Все буквально так и было. К несчастью, это чистая правда. Увидев, что все мои планы так быстро рухнули, я приготовился проводить вечера так же уныло, как в Тарутине, как на биваках, как в походе, а не как в столице, находя величайшее утешение в беседах с Якушкиным[109]Иван Дмитриевич Якушкин (1793–1857) — подпрапорщик (унтер-офицер), в декабре 1812 года — прапорщик лейб-гвардии Семеновского полка; с 1818 года в отставке; декабрист, осужден по 1-му разряду.
(сегодня мы проговорили до 11 часов). И все-таки я счастлив — счастлив сознанием, что истинное наслаждение состоит отнюдь не в исполнении прихотей, ставших привычными, а в душевном покое, дружеской привязанности, увлекательной беседе, которые всегда доступны и которых ничто не может от нас отнять.

Мало-помалу я уединился, находясь в толпе; мне нравилось прислушиваться к чужим словам и угадывать чувства, руководившие говорящими. Тем временем полк остановился, а я, продолжая идти вперед в рассеянности, не давшей мне заметить, что делается кругом, оказался впереди музыкантов; только крик, поднятый нашими офицерами, заставил меня очнуться от мечтаний.

Во главе полка обычно идут избранные остроумцы.

27 декабря. 88 верст от Вильны. Талькуны

Я не мог быть счастлив, если сутки не держал в руках кисти, если книга, которую мне хотелось прочесть, оставалась нераскрытой на столе, если мне не удавалось побеседовать с вами, прелестная графиня, поучиться мудрости, внимая вашим изящным и разумным речам, если мне не удавалось видеть ту, чьи черты запечатлены в моей душе. Как мне бывало грустно, если в течение дня не удавалось ни разу перенестись мыслью к моим любимым родным, вообразить себя среди них; если у меня не оставалось времени, чтобы записать вечером прожитой день.

Вот в чем я вижу для себя истинное счастье.

 

ПОСЛЕСЛОВИЕ

Последняя запись в дневнике относится к 13 августа 1813 года, и сделана она в Саксонии, в лагере Гроссе Котте, незадолго до битвы под Кульмом, в которой Александр Чичерин был смертельно ранен.

Вот как вспоминал о происшедшем прапорщик Свиты по квартирмейстерской части Николай Муравьев, впоследствии вошедший в историю как генерал от инфантерии Муравьев-Карский: «Ермолов приказал 2-му батальону Лейб-гвардии Семеновского полка идти на защиту орудий. Никогда не видал я что-либо подобного тому, как батальон этот пошел на неприятеля. Небольшая колонна эта хладнокровно двинулась скорым шагом и в ногу. На лице каждого выражалось желание скорее столкнуться с французами. Они отбили орудия, перекололи французов, но лишились всех своих офицеров… Поручик Чичерин примером своим ободрял солдат: он влез на пень, надел коротенький плащ свой на конец шпаги и, махая оной, созывал людей своих к бою, как смертоносная пуля поразила его сзади под лопатку плеча; лекаря не могли ее вынуть… Чичерин к наружной красоте присоединил отличные качества души…»

В полковой истории сказано: «Когда Чичерин умирал, он попросил своего родственника генерала-майора Пашкова отвезти в полк 500 рублей, с тем чтобы проценты этого капитала ежегодно выдавались одному из рядовых, тяжело раненному при Кульме»[110]Дирин П. Н. История лейб-гвардии Семеновского полка. Т. 2. СПб., 1883.С. 36.
.

Александр Чичерин был похоронен на военном кладбище в пражском предместье Карлине у подножия Жижковой горы. В 1906 году останки русских воинов были перенесены на Ольшанское протестантское кладбище. Перенесен был и памятник, где на русском и немецком языках сделана следующая надпись: «Памятник храбрым русским офицерам, которые от полученных ими ран в сражениях под Дрезденом и Кульмом в августе месяце 1813 года в городе Праге померли. Да пребудет священ Ваш прах сей Земле, незабвенными останетесь Вы своему Отечеству».

На других двух сторонах высечен список имен погребенных под памятником офицеров. Двенадцатым в списке названо имя поручика лейб-гвардии Семеновского полка А. В. Чичерина.