Ночь..

Недосягаемо высоко сияет в черном небе ослепительно белый месяц. В морозном воздухе кружится, сверкает снежная пыль, и сквозь ее серебристую кисею все окружающее кажется призрачным.

Взад и вперед ходит по траншее Федя Квашнин. Снег, схваченный легким морозцем, тонко поскрипывает под его валенками, на шапке и на плечах лежат пятна лунного света, лицо его кажется синевато-белым. Пулемет тускло блестит холодным вороненым металлом, на его замке ярко горит маленькая точка. Изредка Квашнин останавливается и прислушивается: он слышит доносящийся со стороны Ржева непрерывный глухой гул мощной артиллерийской канонады, не прекращающейся ни днем ни ночью. Это наши войска взламывают оборону немцев на подступах к Ржеву. Квашнин с радостью примечает, что этот гул с каждым днем становится все слышней — наши войска усиливают натиск.

В траншее сидят несколько солдат. С ними Пылаев и Скиба. От бруствера на них падает глубокая, иссиня-черная тень. Их в темноте не видно, слышен только негромкий, спокойный говор, да приметно, как поднимается вверх легкий, прозрачный парок от их дыхания. Люди, чтобы согреться, сидят, плотно прижавшись друг к другу.

В темноте вспыхивают желтые, разлетающиеся искры — кто-то из кремня высекает огонь, и то тут, то там разгораются красноватые огоньки, среди которых один выделяется своей величиной: это горит трубка Скибы.

— Сейчас, товарищи, началось массовое изгнание врага из нашей страны, — слышится тихий, но отчетливый голос замполита.

— Да-а, — восхищенно отзывается голос Матвеичева, — сто двенадцать дивизий разгромили за три месяца! Вот это удар!

— И заметь, Иван Васильевич, — добавляет Береснёв, — что погнали мы врага, не дожидаясь второго фронта!

Но Матвеичев уже размечтался, его теперь не удержишь:

— А что, ребята, если так дело пойдет, то Гитлер скоро и руки вверх?

— Ну нет, Матвеичев, — поправляет его Скиба, — гитлеровцы без боя не отдадут ни одного метра нашей земли.

— А ты не торопи, не подгоняй время, оно, время-то, и быстрей пойдет! — рассудительно говорит Береснёв Матвеичеву. — Уж на что, кажется, первая зима тяжелой была, а поди, выстояли! Вот уже и вторая зима к концу идет, а силы у нас прибавляется! Все придет своим чередом.

В тихом воздухе еще издали слышен треск мотора У-2, потом он, невидимый, низко пролетает над головами солдат, в сторону немецких позиций. Вслед за тем слышны глухие разрывы: самолет сбрасывает свой бомбовый груз. Немцы начинают бить по нему из крупнокалиберных пулеметов трассирующими пулями.

— «Огородник» полетел!

— Он, говорят, гранаты в землянки прямо сквозь трубы бросает!

В этих словах слышатся и уважение и любовь к маленькому и хрупкому, но бесстрашному самолету.

Вскоре самолет невредимым возвращается обратно, но уже стороной, и солдаты долго прислушиваются к равномерному треску его мотора, пока он совсем не затихает.

— Что-то очень тихо сегодня у немцев, — говорит Скиба. — Уж не затевают ли они чего-нибудь? Дай-ка, Федя, по ним пару очередей!

Квашнин стал за пулемет: гулкие выстрелы раскололи тишину, раскаты загремели и покатились над пустынным полем; на конце ствола желтокрылой бабочкой затрепетало пламя, темноту полоснул яркий сноп трассирующих пуль. Тотчас же вслед за ним справа и слева потянулись разноцветные нитки светящихся пуль, а в ответ им с немецкой стороны глухо застучали тяжелые пулеметы.

— Фрицы на месте! — доложил Квашнин и снова зарядил пулемет. — Совсем тихо у нас, видать, мы теперь надолго в оборону стали!

— До чего же опостылела эта оборона, товарищ замполит! — вздохнул Матвеичев. — Везде теперь наступают. А тут фронт с сорок первого года стоит. А ведь какие сражения идут!.. Тяжелый наш фронт, ух какой тяжелый!

— А давно ли ты, Иван Васильевич, говорил, что в обороне теплее да лучше, — заметил Береснёв.

Матвеичев сердито засопел, помолчал.

— Ты вот, товарищ сержант, много всяких поговорок знаешь, — сказал он, — а слыхал ли такую: кто старое помянет, тому глаз вон? То-то!

— А ведь и правда обидно, — поддержал Пылаев Матвеичева, — наши там что ни день, то город и десятки населенных пунктов освобождают! Да какие города — Воронеж, Ростов, Курск!

— Неверно это ты, Юра, горячая голова, говоришь, — Скиба похлопал Пылаева по плечу. — Мала наша высота, да из таких вот высот весь фронт слагается! Тут наш Сталинград, на высоте 198,5! Разве ржевцы не помогали воевать другим фронтам? Наверное, не одну дивизию врага на себя оттянули! Слышишь, какая молотьба идет?

Все повернулись туда, где небо, словно зарницами далеких молний, освещалось сполохами света, и затихли, прислушиваясь к доносившемуся оттуда рокоту и гулу артиллерийской стрельбы. Сейчас, после слов Скибы, солдаты еще острее ощутили, что они — неотрывная частица громадного фронта войны, протянувшегося от моря и до моря. Да, это из Сталинграда доносится до них гром великой победы, в которой есть немалая доля и их труда, героизма, крови, страданий...

В четыре часа утра в маленькой нише, завешенной куском брезента, зазвонил телефон.

— «Ока» слушает... — сонным голосом отозвался Ваня Ивлев и протянул трубку Скибе: — Товарищ лейтенант, вызывает командир роты.

Скиба услышал голос Шпагина:

— Скиба? Как обстановка? Все в порядке? Очень хорошо! Я иду сейчас к вам...

Через несколько минут Шпагин был в траншее.

— Слыхали?— в радостном возбуждении он обнял разом Скибу и Пылаева. — На-сту-па-ем!

— Кто?

— Мы?

— Когда?

— Мы, мы наступаем! Сегодня же, сейчас! Начинается штурм Ржева! Только что от Арефьева. У него там полно артиллеристов и танкистов! — Шпагин взглянул на часы: — За дело! Времени-то всего три часа осталось — в обрез!

Шпагин вызвал Молева и Ромадина и объявил задачу роты:

— Артиллерия начинает в семь сорок пять! Раздать всем патроны! Взводы подготовить к атаке! Все забирать с собой: сюда больше не вернемся!..

Шпагин радовался, что кончилась оборона, и в то же время ему было грустно покидать высоту 198,5 — кусок земли, который рота три долгих месяца отстаивала в тяжелых боях.

Шпагин выпрямился, оглядел траншею, неровной темной линией бежавшую по скату высоты — несокрушимой стеной стала эта траншея для врага, -— солдат, тесно обступивших его, и взволнованно сказал:

— А все-таки мы свою высоту немцам не отдали!

В траншее задвигались, засуетились невидимые до этой поры люди, тихо зазвенели укладываемые в вещевые мешки котелки, зазвякало оружие, послышались приглушенные голоса, по траншеям забегали связные.

В первый взвод явился артиллерист-наблюдатель от дивизиона тяжелых гаубиц:

— Вас огоньком поддерживать будем!

Пришедший с ним телефонист, пожилой сержант с черными лихими усами, видимо шутник и балагур, с видом превосходства разъяснил Квашнину:

— Для поддержки ваших штанов, понятно?

— Ну ты, не очень-то! — оборвал его Квашнин, — Без вас сколько стояли тут и выстояли, а теперь явился к шапочному разбору и героем себя считает!

И вот откуда-то издали послышалось робкое погромыхивание, затем гром стал нарастать и близиться — оглушающая лавина звуков мчалась, как несметный табун диких коней, и вскоре заполнила, заполонила простор.

Дрожащее красноватое пламя осветило ночное небо, казалось, начинается рассвет.

Когда полк Густомесова оборонял высоту, иным казалось, что наши резервы уже на исходе: полку приходилось трудно, а пополнений он не получал. Но теперь, когда два фронта — Калининский и Западный — перешли в решительное наступление против ржевско-вяземской группировки немцев, войск оказалось столько, что не хватало дорог, и части двигались прямо по целине живым неудержимым потоком. Занесенное глубоким снегом поле превратилось в широкую дорогу, разъезженную во всех направлениях колесами орудий, автомашин, повозок, гусеницами танков, протоптанную тысячами солдатских ног. 3 марта наши войска штурмом овладели Ржевом. Ржев был последним опорным пунктом немцев на Волге. Теперь Волга была свободной от устья до истоков.

Под ударами наших войск немецкие армии, обескровленные длительными ожесточенными боями, стали отходить. Наступающие части неотступно преследовали врага, с боями продвигаясь в юго-западном направлении.

По темному ночному небу быстро несутся рваные лохмотья пепельных облаков и вперегонки с ними бежит, куда-то торопясь, быстрый месяц. Когда его сияющий диск показывается в разрывах между облаками, он освещает голубоватым светом плоскую снежную равнину и черные фигуры солдат, молча бегущих на лыжах друг за другом. Лыжи со свистом скользят по твердой поверхности снега, заструганной мартовскими ветрами, а над нею кипит, растекается длинными струями поземка, и кажется, что люди не идут по земле, а плывут над нею в волнующемся снежном море. Небо впереди озарено трепетным багровым заревом пожаров, над зубчатой стеной леса поднимаются клубы дыма и смешиваются с облаками.

— Березовый Угол горит! — на ходу кричит Шпагин Арефьеву, обгоняя его и показывая вперед взмахом палки. — Значит, отходить, гады, собираются!

— Надо торопиться, а то угонят людей! — хрипло дыша, отвечает Арефьев.

— На утро назначена погрузка в вагоны — эшелон уже стоит на станции! — говорит бегущий рядом с ними человек в пиджаке и черной ушанке — партизанский проводник.

Колонна втянулась в лес. Холодный порывистый ветер раскачивал вершины елей, угрожающе гудел над головой.

Проводник остановился и прислушался:

— Собаки лают...

— Ветер на нас — это хорошо, — сказал Арефьев и отдал команду. Взводы разошлись направо и налево.

Шпагин и Арефьев с первым взводом стали осторожно пробираться в густом ольшанике и вскоре сквозь редкую завесу мелькающего снега увидели мутные пятна костров.

У ближайшего костра было около десятка гитлеровцев. Красный дым клубился над костром, пламя освещало топавших вокруг костра солдат в длинных шинелях и отвернутых на уши пилотках. Две огромные овчарки с вздыбленной на загривке шерстью были привязаны к дереву.

Прошли еще несколько шагов и подошли к опушке — и тут увидели Понизовское озеро. Это был громадный плоский овал с неровными краями, покрытый снегом; под светом месяца на снегу вспыхивали бесчисленные искры, и свет их сливался в сплошное голубое сияние, заливавшее поверхность озера.

И посреди этого овала чернела огромная толпа людей — целое море людское.

Эта темная масса жила, двигалась: она то вытягивалась и разрасталась в стороны, то сжималась, отодвигаясь от огненных хлыстов трассирующих пуль, которыми немцы били тех, кто пытался уйти с озера или просто отделялся на несколько шагов от толпы — и тогда толпа оставляла позади себя на снегу неподвижные черные трупы убитых, как капли крови своей.

Над толпою белым паром клубится дыхание многих тысяч людей, от нее доносился слитный гул голосов, в котором можно различить пронзительные крики женщин, захлебывающийся плач детей, хриплые стоны.

Огни костров, словно языческие жертвенники, пылающие в темноте, немцы, прыгающие вокруг огней в дикарском танце, мерцание голубоватого снега и черное бессмысленное скопище людей на озере, раскаты пулеметных очередей, крики и стоны — все это предстало перед Шпагиным как противоестественный, чудовищный, кошмарный бред.

Партизан тихо сказал:

— Многие уже четвертые сутки на озере — со всего района людей сгоняют!

Арефьев сквозь зубы произнес:

— Немецкая рационализация: чтобы удобнее было охранять!

— Они даже уничтожение людей механизировали, — сказал Шпагин, — душегубки, печи изобрели.

— Давайте команду, что ли, товарищ командир, — сдавленным шепотом проговорил Молев, — сил нет смотреть...

— Терпи, Молев, — не пришло еще время... Смотри и терпи... и запоминай все, на всю жизнь запоминай, — до боли сжал ему руку Шпагин.

На той стороне раскололи тишину и покатились над озером гулкие разрывы гранат, раздалась дробь автоматных очередей, винтовочная пальба, и вслед за этим одна за другой высоко взметнулись четыре красные ракеты. Они описали в темноте, которая стала еще гуще и плотнее от их дрожащего алого света, высокую дугу и на несколько секунд осветили толпу на озере, так что в ней стали различимы отдельные фигуры и видно было, как все люди повернулись и подняли головы навстречу ракетам и несколько мгновений, пораженные, не понимая, что происходит, словно на чудо смотрели на эти гроздья красного огня, падавшие на них с неба.

Это был условный сигнал общей атаки, который дал Пылаев, со взводом обошедший, озеро с противоположной стороны.

С треском ломая кустарник, солдаты ринулись на костер, на ходу открыли огонь и в несколько минут разделались с эсэсовцами.

Услышав стрельбу, начавшуюся со всех сторон, люди на озере поняли, что красные ракеты были вестниками их освобождения, и потрясающей силы всеобщий крик радости загремел над толпой, и неудержимая человеческая лавина хлынула к берегам озера.

Люди были истощены, намучены, но бросились помогать солдатам расправиться с охраной — они бились самоотверженно и страстно, как только может биться человек за свою свободу.

Солдаты бежали навстречу людям и те обнимали своих освободителей.

К Шпагину подбежала женщина с непокрытой русой головой и рассыпавшимися по плечам косами.

— Родные... спасители... — говорила она и обнимала его, и целовала, и плакала.

Он чувствует на своем лице ее горячее, частое дыхание, ее потрескавшиеся от мороза губы, ощущает соленый вкус ее слез — и сам гладит ее мягкие теплые волосы, и у него до боли режет в глазах, и он испытывает небывалое волнение. Он слышит, как гулко стучит его огромное, во всю грудь, сердце: он со своими солдатами два года шел к этому озеру, к этим людям, еще с той самой минуты, как они вступили в первый бой на польской границе, и даже тогда, когда по непролазной осенней грязи отступали к Москве, и потом, когда голодали, переносили нечеловеческие лишения, гибель близких, бросались в атаку на немецкие пулеметы, проливали свою кровь, умирали и воскресали. И вот теперь все это: все, что они претерпели, все их неисчислимые потери и жертвы — теперь все это получило оправдание, приобрело смысл и значение, и вся их жизнь приобрела величие исторического, бессмертного деяния.

На рассвете Скиба и Пылаев привели пленных немцев в деревню Березовый Угол.

На взгорбке, около большого дома, окруженного сплошным забором из березовых кольев, — бывшей немецкой комендатуры — они остановились.

На заборе еще висела большая вывеска с надписью «Kommandantur» и орлом над нею.

Пылаев сильным ударом приклада сбил вывеску на землю.

— Нет теперь на этой земле немецких комендантов и вовеки не будет!

Стали отбирать документы у пленных — Пылаев должен был конвоировать их в штаб полка.

Пленных было человек двадцать. Одежда на них — какое-то невообразимое тряпье, первоначальное назначение которого теперь уже невозможно определить. Пленные натянули на себя все, что только может согревать: платки, одеяла, женские пальто. Безразличие этих людей к своей внешности говорило о том, что животный страх за свою жизнь парализовал в них все человеческие чувства.

В одну ночь Пылаев увидел столько зла, столько ничем не оправданной жестокости, будто в эту ночь прожил много страшных лет.

А мимо идут и идут освобожденные с озера — их колонна тянется по взгорбку, через мост, широким снежным полем и выходит из лесу. Убитых и раненых несут солдаты на самодельных носилках из жердей.

Вот ведут под руки плачущую навзрыд женщину. Она несет на руках ребенка, завернутого в сшитое из пестрых лоскутков одеяльце. Ребенок мертв, но женщина не верит этому, не хочет примириться с его смертью; она кутает трупик в свой полушубок, стягивает с головы платок, чтобы потеплее завернуть его.

Пылаев пристально разглядывает пленных.

Это его враги. Они пришли сюда, в Россию, чтобы захватить землю его отцов, а его самого уничтожить или сделать рабом. Это они сожгли Березовый Угол, согнали людей на лед Понизовского озера, убивали детей, женщин.

Пылаев пытается прочитать в их глазах, сознают ли они чудовищность того, что совершили, чувствуют ли раскаяние.

Нет, ничего этого в глазах пленных не было.

Они стоят, вытянув руки по швам, как их приучили, и опасливо и в то же время со скрытым любопытством разглядывают своих победителей. Друг на друга они не смотрят и не разговаривают между собой; словно и не знакомы. Их волнует сейчас одно: что с ними будет теперь. Сейчас каждый думает только о себе, о спасении своей жизни, а некоторые, уже безразличные ко всему, даже и о том не думают: они устало и равнодушно глядят перед собой пустыми, погасшими глазами.

Береснёв, с автоматом на шее, покрикивает на пленных, подталкивая вперед:

— Комт, комт, не стесняйся! Чего ломаешься, как копеешный пряник?

У Береснёва через всю щеку — от виска до подбородка — широкая кровавая полоса.

— Что у тебя на щеке? — спрашивает его Пылаев.

— Это? — Береснёв отер щеку рукой. — Вот этот длинный поцарапал, — он легонько толкнул автоматом в живот высокого худого немца в очках с одним стеклом, — как баба, царапался, все не давался... Ух, я тебя! Была бы моя воля... — деланно грозно замахнулся на пленного Береснёв и потом беззлобно, добродушно улыбнулся: — Весь фасад, можно сказать, испортил! Как я теперь своей молодой жене покажусь?

Немец высоко вскинул маленькую голову: один глаз его, водянистого цвета, сильно увеличенный стеклом, был испуганно раскрыт, а другой, прищуренный, глядел на Береснёва с ненавистью.

«Штурмфюрер CС Генрих фон Руппельт» — прочитал Пылаев в его офицерской книжке. Он посмотрел на офицера и подумал: «У этого не дрогнет рука направить пулемет на беззащитных людей».

Второй пленный был в рваном крестьянском полушубке, голова его, плотно закутанная большим грязным платком, походила на тряпичный мяч. На ногах у него какая-то странная помесь валенок и сапог на металлических застежках; немецкие солдаты, кое-чему научившиеся на Восточном фронте, не без иронии называли эти сапоги «Zuruckgamaschen» — «гамаши отступления».

Немец осторожно переминался с ноги на ногу, бросая исподлобья то туда, то сюда быстрые взгляды маленьких мышиных глаз.

Вместе с документами он подал зеленую листовку с пропуском и стал кричать:

— Гитлер капут! Гитлер капут!

В колонне подросток лет двенадцати в большой, видно чужой, лохматой барашковой шапке, которая придает ему суровый и угрюмый вид, везет на салазках женщину. Голова у женщины свалилась набок, глаза закрыты.

— Что с нею? — спросил у мальчика Скиба.

— Это мамка моя! Гитлеровцы проклятые в ноги ранили ее!

Скиба растолковал мальчугану, как найти батальонный медпункт.

— Ой, боже ж мой... ой, боже ж мой, — услышал Пылаев крик из колонны.

Высокий старик, охватив руками седую голову, раскачивает ее и причитает; хриплый, клокочущий кашель прерывает его слова. На худой жилистой шее на обрывке веревки висит фанерная дощечка с номером и фамилией — знак, который немцы заставляли носить в оккупированных районах, «собачья бирка», как его называли наши люди.

— Ой, горе горькое, горе горькое... помирать теперь, помирать...

— Старушку его убили на озере, а он слепой, — объясняет Ивлев, который ведет старика.

Женщина в черном платке с огромными, лихорадочно горящими, провалившимися глазами выбежала из толпы и с поднятыми кулаками бросилась на немца в очках:

— Он, он мою Анку убил, изверг проклятый!

Захлебнулась в рыданиях, упала без сил; ее подняли под руки, повели.

Пылаев не мог сдержать себя; он повернул немца в очках к толпе и крикнул ему:

— Sehen Sie? Haben Sie die Menschen ermordet?

Штурмфюрер испуганно замахал руками:

— Ich bin Soldat... ich habe den Befehl meines Kommandeurs erfiillt...

Пылаев отпустил немца и процедил сквозь зубы:

— Бездушный механизм для убийства, которым движет дисциплина, привычка повиноваться, а заботится он только о своей шкуре!

— А ты что за вояка? Почему с одним глазом? Наверное, уже тотальные в ход пошли? — говорит Скиба низкорослому солдату, совсем еще мальчишке, с желтым бельмом на глазу.

Пленный испуганно кивает головой, вытягивая из широкого воротника шинели длинную худосочную шею с огромным кадыком:

— Ja, ja, ich bin ein totaler Soldat…

Пылаев усмехнулся: «И это высшая раса, которая хочет господствовать над миром!»

Когда солдаты подняли одного раненого пленного, чтобы положить на носилки, он вдруг истерически забился вырвался и, придерживая обеими руками волочившуюся за ним ногу, пополз в сторону.

Скиба наклонился к нему и сказал по-немецки:

— Не бойтесь: мы лежачих не бьем. Вас отвезут в госпиталь. — И с горькой усмешкой сказал Пылаеву: — По себе о нас судят! Они истребляют пленных, ни в чем не повинных мирных жителей. Пусть гибнут солдаты — война есть война, — но женщины, дети, старики... Ничем и никогда гитлеровцам не искупить пролитой ими крови — никогда!

— Вы знаете, Иван Трофимович, после всего этого как-то смешно читать, как по-рыцарски воевали раньше. Помните — перемирие в «Севастопольских рассказах»: на нейтральную землю вышли толпы народа с обеих сторон, и люди, несколько часов назад сражавшиеся друг с другом в штыковой атаке, теперь мирно разговаривают, улыбаются, делают друг другу подарки... Мне особенно запомнился один эпизод, помните? Наш солдат закуривает у француза трубку и потом хвалит табак. Табак бун, смеясь, говорит он, рус бун, а франсе нет бун, и треплет француза по животу — и француз тоже смеется...

— Да, еще никогда в истории не воевали с таким ожесточением. Потому что столкнулись непримиримые силы: социализм и фашизм — как свет и тьма, жизнь и смерть...

Пылаев старался понять, что дает немцам право считать себя сверхчеловеками, а его — неполноценным человеком, которому не место на земле, понять, какая идея позволяет им без жалости, хладнокровно, очевидно с сознанием своей правоты, убивать, убивать, убивать.

Он не мог найти ответа на этот вопрос. Так не могли поступать люди, какими их себе представлял Пылаев. И гитлеровцы казались ему существами какого-то другого, непонятного и чуждого ему мира, жившими по неизвестным ему страшным законам джунглей.