Шпагин проснулся затемно. Его разбудило до боли острое ощущение холода: казалось, тело промерзло насквозь и заледенело. Он стал со всех сторон подтыкать под себя полушубок, но змейки холода проникали всюду — в рукава, за воротник, в валенки, и он никак не мог снова уснуть. Вставать в такой мороз не хотелось, он лежал, ежась и ворочаясь на кривых сучьях лапника. Вокруг слышалось громкое дыхание спящих, раздавался чей-то сильный, клокочущий, с присвистом храп. Изредка доносились далекие пулеметные очереди и глухие орудийные выстрелы. Остро пахло горьковатой хвоей и остывшими углями.
Рота накануне вечером прибыла в лес, на место сосредоточения. Сразу же начали рыть землянки, работали до полуночи, но закончить не успели. Пришлось коротать ночь в шалашах, наскоро сделанных из еловых ветвей.
«Вот мы и снова на фронте», — подумал Шпагин. За этой мыслью потянулись другие — о войне, о доме, о близком и далеком — беспокойные фронтовые мысли, они не давали уснуть. Да и старая смоленская рана в ноге тоскливо ныла, очевидно к перемене погоды.
Сквозь дыры в шалаше над ним сверкали яркие зимние звезды.
По расположению Большой Медведицы он стал отгадывать, сколько сейчас времени — выходило, третий час был на исходе.
Всю войну он живет под звездами: в походах, в траншеях, в окопах, в лесу, у костра — и летом и зимой, в жару, дождь и холод.
На войне у человека нет дома. Нет ни семьи, ни вещей. Все его имущество — да и то казенное — на нем: обмундирование, автомат, пистолет, противогаз, полевая сумка. Ничего ненужного, лишнего, привязывающего человека к одному месту, опутывающего его цепями собственности, мелочных расчетов — одна лишь великая цель у него, общая со всем народом.
А может, человек так и должен жить — глядя на звезды?
Потом он забылся, уснул ненадолго, снова просыпался, и снова засыпал.
Поднял его крик Скибы:
— Гей, хлопцы, живы еще? Не позамерзали?
Шпагин откинул с лица заледеневший воротник полушубка и увидел над собой необыкновенно чистое голубое небо и мохнатые верхушки елей, позолоченные солнцем; полосы света в разных направлениях пересекали полутемный шалаш, одинокие снежинки падали через отверстия, медленно кружась, и неслышно ложились на полушубок.
Он приподнялся на локте и оглядел шалаш.
На слое зеленого лапника, натянув на себя все, чем можно было согреться — полушубки, немецкие оеяла, шинели, плащ-палатки, — и закутавшись с головой, спали офицеры и солдаты. Костер посреди шалаша давно погас, угли покрылись серым, дрожащим от ветерка пеплом.
Груда одежды задвигалась, послышались заглушенные голоса, из-под одеял и полушубков стали показываться заспанные, помятые лица.
Гриднев потянул морозный воздух покрасневшим носом, пробормотал: «Бр-р-р... стужа какая!» —и снова натянул полушубок на голову.
Шпагин вскочил на ноги и начал стаскивать со спящих покрывавшую их одежду.
— Нечего валяться, товарищи, надо землянки доделать!
Он вышел из шалаша, в глаза ему ударил резкий солнечный свет. После снегопадов и метелей, длившихся много дней, сегодня впервые на совершенно безоблачном небе ярко светило солнце, заливая землю потоками теплого, благодатного света. Свет прорывался сквозь кроны деревьев и сияющими полосами ложился на рыхлый лиловый снег, зажигая на нем слепящие искры, а в глубине леса, между стволами сосен, под ветвями елей и в кустах лещины, закиданных шапками снега, еще синела густая утренняя мгла.
В лесу уже кипела жизнь: повсюду подымались синие дымы костров, группы солдат перетаскивали бревна, желтела глина свежеотрытых котлованов, стучали топоры, трещали, падая, срубленные деревья. Двое солдат устанавливали на сосне с обрезанной верхушкой крупнокалиберный зенитный пулемет. Показалась колонна тракторных тягачей, тащивших за собой громадные орудия. Артиллеристами командовал коренастый офицер-казах; с озабоченным лицом он шел впереди колонны, беспрестанно оглядываясь и указывая водителям направление.
Шпагин всей грудью вдохнул морозный, пахнущий свежим снегом и хвоей воздух. Раскинув руки и щурясь от яркого солнца, он закричал:
— Хорошо!
Крик его гулко покатился по лесу, поднимаясь все выше и выше, пока не затерялся в вершинах сосен.
Он сбросил меховую безрукавку и гимнастерку, засучил рукава рубахи и стал растирать лицо, шею и руки сухим рассыпчатым снегом, фыркая и вскрикивая от его обжигающего прикосновения, и сразу почувствовал себя бодрым и посвежевшим.
Вышел Гриднев:
— Какой снег! Сияет, будто усыпан алмазами! Даже жалко трогать!
— Не снег, а сахар! — засмеялся Шпагин, набивая снегом рот.
Гриднев стал натирать открытые по локоть, покрасневшие руки, задорно и громко напевая:
Наскоро позавтракав холодными мясными консервами, от которых на нёбо налипал вязкий слой жира, Шпагин стал собираться на передовую. Ему надо было связаться с командиром роты, на участке которой должна была наступать его, Шпагина, рота. Собственно говоря, он мог идти один, но решил ваять с собой Хлудова и Пылаева и спросил об этом мнение Скибы.
— Согласен! — сказал Скиба. — Пусть привыкают к огню!
Снегу везде навалило по пояс, дороги позамело, решили идти на лыжах. Пылаев подогнал лыжи раньше всех и ожидал остальных, пытаясь казаться спокойным. И все же заметно было, что он волновался: он курил, жадно и глубоко затягиваясь, то и дело одергивал полушубок и поправлял висевший на боку пистолет.
Связным шел Корушкин — молодой солдат небольшого роста с круглым румяным лицом, на котором играла спокойная, добродушная улыбка.
Пошли широкой прямой просекой. Лыжи легко скользили по слабо наезженной санной дрроге. Сосны и ели стояли недвижно, опустив отягченные снегом ветви. Лес был полон мягкой сосредоточенной тишины, и малейший звук — писк какой-нибудь птицы, треск ветки под ногою, постук дятла — раздавался отчетливо и чисто: постепенно дробясь и слабея, он долго дрожал в воздухе, как звук тронутой струны.
Изредка размеренно и глухо бухали тяжелые гаубицы, с передовой доносились приглушенные, словно сквозь слой ваты, короткие очереди пулемета, где-то очень высоко слышался замирающий рокот мотора. Если бы не эти звуки, трудно было бы поверить, что вокруг идет война.
— Лиса! — закричал Корушкин и сорвал с плеча автомат.
Впереди просеку неторопливо пересекала большая лиса, волоча по слегу длинный пушистый хвост. Она на мгновение обернула к людям голову с узкой мордой и широко расставленными острыми ушами, резко прыгнула влево, взмахнув рыжим хвостом с белой подпалиной, и скрылась в кустах лещины.
— Хороша... Пусть гуляет, — с сожалением проговорил Корушкин, снова закидывая автомат на плечо. — Не хотел бить ее, пояснил он смущенно, — да руки сами сработали, как на охоте бывало...
— Да она, похоже, совсем не боится людей! — удивился Пылаев.
— Так ведь их никто не бьет сейчас, товарищ младший лейтенант, — не тем люди заняты, — вот и осмелели! Зверья этого в лесах за войну развелось — тьма!
Пылаев шел впереди всех и с жадным любопытством вглядывался в окружающее: так вот он, фронт великой войны! Пылаев был в состоянии неопределенной тревоги и нетерпеливого ожидания. Наконец увидит он собственными главами то, о чем слышал так много волнующего, страшного и противоречивого, что называлось — война! Каждая мелочь приобретала в его глазах особое значение, потому что здесь был фронт.
В те дни, когда в газетах появились первые фронтовые сводки, Пылаев сдавал экзамены за десятый класс. Стремительно неслась его жизнь, тесно заполненная увлекательными и важными событиями. В ней все было просто и ясно, как было ясно высокое безоблачное небо над головой: школа, товарищи, горячие комсомольские собрания, субботники на посадке городского парка, кружок самодеятельности, мечты о будущем и даже первая робкая любовь.
И вдруг в эту привычную жизнь ворвалось нечто страшное и невероятное: фашисты, воевавшие где-то в Европе, далеко от нашей границы, которую мы считали неприступной, в одну ночь опрокинули ее. Они стали сбрасывать бомбы на советские города, расстреливать во рвах тысячи людей, убивать женщин, детей.
Пылаев думал, что отход наших войск — простое недоразумение: достаточно дать немцам один настоящий бой, и они откатятся назад. И он напряженно ожидал, что все это наваждение вот-вот кончится, Красная Армия остановит фашистов и перейдет в наступление.
Шли дни, недели, а в газетах все печатались тяжелые сводки с фронта об оставленных городах.
Война докатилась и до городка в Жигулях: на улицах появилось много незнакомых людей — это были рабочие эвакуированного из Белоруссии военного завода; в школе, где он учился, разместили раненых; пришли первые похоронные.
Пылаев понял, что одним ударом войну не решить, что война будет долгая, тяжелая, кровавая.
Что делать?
Поступать в институт казалось ему бессмысленным — кому нужны сейчас архитекторы? Да и вообще многие вещи, которые он раньше считал важными, стали теперь мелкими, ненужными. Всю жизнь вдруг осветило грозным героическим светом одно слово — война!
Пылаев решил, что его место на фронте. Он подал в военкомат заявление, чтобы его зачислили в армию добровольцем и немедленно отправили «на передовые позиции». Но ему не было еще восемнадцати лет, и он получил отказ.
Весь городок работал для фронта — даже девчонки дежурили в госпитале, а он — молодой, здоровый — слонялся без дела по жарким пыльным улицам. Он боялся глядеть людям в глаза: ему казалось, что все жители городка презирают его, считают трусом. Он убегал на Волгу, часами лежал на высоком берегу, глядел на сверкающую под солнцем гладь реки, теряющуюся на горизонте в дрожащем мареве, на длинные синие полосы ряби, протянутые ветром наискосок от берега до берега, следил за пароходами и баржами, медленно движущимися по реке, и думал, без конца думал о войне, о своей жизни, о неясном и тревожном будущем. Он впервые задумался над значением многих слов, которые считались всем известными и понятными: Родина, долг, патриотизм. Теперь он увидел, что эти слова содержат неизмеримо более глубокий смысл, имеющий прямое отношение и к нему, Пылаеву. Он пошел в горком комсомола и стал настойчиво проситься в партизанский отряд. Он доказывал, что судьба Родины решается на фронте, а не в их городке, и что ему следует быть там, где всего труднее и опаснее, где он нужнее всего.
Секретарь горкома, недавно присланный из Москвы, — высокий, худой, с ввалившимися щеками и уставшими глазами за толстыми стеклами очков — молча выслушал его и сказал:
— Нет, товарищ Пылаев, я не буду за тебя ходатайствовать. Такие, как ты, добровольцы осаждают меня каждый день. Хочешь помочь фронту — поезжай на лесозаготовки. Армии требуется вооружение, обмундирование, хлеб. А для этого нужны металл, уголь, дрова — да, и дрова — березовые, осиновые, сосновые. Отправляйся-ка пилить дрова, они нужны нам до зарезу! Завод боеприпасов не можем без них пустить! А повоевать успеешь — и на твою долю достанется!
Секретарь горкома не убедил Пылаева: между дровами, которые ему предстояло пилить, и войной, которая шла за тысячу километров отсюда, была слишком отдаленная связь. Но он подчинился и поехал на лесозаготовки.
В армию его призвали весной 1942 года. Пылаев рассчитывал через несколько дней быть на фронте и с гордостью известил об этом своих товарищей, крупно и четко выписав на конвертах свой обратный адрес — номер полевой почты. Но его направили не на фронт, а в пехотное училище, и ему пришлось в течение шести долгих месяцев колоть чучело, метать деревянные гранаты, ходить в атаку на своих однокурсников и петь бравые походные песни. В училище изучали топографию, тактику, уставы и многое другое. Пылаев и не подозревал, что для того, чтобы воевать, надо так много знать. Его удивлял также размеренный, строгий порядок в училище. Как можно жить спокойно, неторопливо, придавать значение каким- то пустякам, когда люди на фронте сражаются и умирают?
И вот наконец позади остался и мирный городок на Волге, и пехотное училище — он на фронте!
Но как он не похож на тот фронт, какой виделся! Пылаеву из далекого тыла!
— Почему же тут так безлюдно? — недоуменно спросил Пылаев Шпагина. — Где же передовая?
— Маскировка — первое дело на войне! — усмехнулся Шпагин и похлопал Пылаева по плечу: — Скоро это ты сам поймешь!
Все чаще стали встречаться заваленные сугробами землянки, приметные только по белому дыму, медленно поднимавшемуся из труб; орудия, выкрашенные известью и замаскированные хвоей; танки, скрытые в окопах; какие-то высокие штабели, обтянутые брезентом. Попались навстречу связисты, неторопливо подвешивающие кабель к деревьям; солдаты, несшие на палке помятый термос, из которого шел вкусный запах вареного мяса.
— Эй, поберегись! — услышали офицеры громкий вскрик. Высокая сосна вздрогнула вершиной, заколебалась, как бы раздумывая, в какую сторону упасть, и стала крениться, сначала медленно, потом все быстрее и быстрее, и наконец, с треском и шумом ломая ветви соседних деревьев, грохнулась на землю, подняв облако снежной пыли, в которой радугой заиграло солнце. Солдаты, свалившие сосну, в расстегнутых ватниках, в шапках набекрень, с молодецким видом стояли около громадного дерева и довольно улыбались, гордые своей работой.
— Вот это накатец будет! — восхищенно сказал Корушкин. — Никакой снаряд не возьмет!
Хлудов с недоверчивым удивлением глядел на солдат, спокойно и бодро делавших свое дело, будто они были не на передовой, а где-то в глубоком тылу, на лесозаготовках. Он видел, что здесь, в лесу, неторопливо идет какая- то своя, особая жизнь многих людей, неизвестная и непонятная ему, но для этих вот солдат, для Шпагина и Корушкина уже привычная и обыкновенная. Для него было необъяснимым, как люди могут здесь быть спокойными, что-то делать, чему-то радоваться, строить какие-то планы на завтра, на послезавтра, рассчитывать, что будут жить? Ему казалось, что тут человека повсюду подстерегает смерть, она может настигнуть мгновенно, когда о ней совсем не думают. Это непрерывное напряженное ожидание опасности подавляло в нем все мысли, все чувства, оставалось одно — страх, огромный, непреодолимый, он железной рукой сжимал сердце.
На развилке дорог, около большой свежей воронки, остановились, развернули новые, только вчера склеенные, хрустящие карты и стали решать, куда идти: направо пли налево?
Шпагин начал свертывать самокрутку.
— Пожалуйста, возьмите у меня папироску! — предложил ему Пылаев свой портсигар с изображением танка на крышке. Пылаеву хотелось сделать всем приятное и, кроме того, лишний раз показать выгравированную на портсигаре надпись: «Дорогому Юре на память от Люси».
— Митя, и вы берите! — протянул он портсигар Корушкину.
Пылаев еще робел перед солдатами и не отваживался называть их на «ты», как это делали другие офицеры.
С правого поворота послышался веселый, озорной окрик:
— Но-о-о, косопузая, пошевеливайся!
Навстречу бодро бежала маленькая, мохнатая, большеголовая лошадка; черная грива, клочьями торчащая во все стороны, и низко свисавшая на глаза челка придавали лошадке свирепый вид. На санях, широко расставив ноги, стоял солдат с короткой темной бородой, обнесенной инеем, и размахивал вожжами над головой. На вопрос Шпагина, где найти командира третьей роты, ездовой, улыбаясь всей разошедшейся в стороны бородой, посмотрел на белые чистые полушубки офицеров и сказал:
— А, новенькие, небось? Пособлять пришли? Пора, засиделись мы тут! Во-он, туда ступайте, как раз выйдете. Сам-то я из третьей роты, за продуктами на склад еду. Подождите меня, водки привезу — тут недалеко!
Шпагин сильно оттолкнулся сразу обеими палками и быстро покатил с холма вниз по узкой дороге, петлявшей между деревьев. В конце спуска он вдруг остановился и прислушался:
— Тише, ребята...
Откуда-то плыли мягкие, приглушенные звуки грустной красивой музыки. Казалось, они возникают тут же, среди деревьев, в самом воздухе.
— «На сопках Маньчжурии»... — проговорил Шпагин, мысленно повторяя с детства знакомый мотив.
— Да это же патефон! Только откуда ему тут взяться? — удивился Пылаев.
Патефон никак не вязался с его представлением о фронте, о передовой.
— В землянке, наверное! Вон, глядите! — указал Корушкин на холмик снега под тремя могучими соснами, к которому вела узкая тропинка. Близ землянки на лениво тлеющем костре стояло закопченное ведро; коротконогий, широкоплечий, рыжеволосый солдат в расстегнутой гимнастерке колол дрова; громко крякая, он с такой силой всаживал топор в березовое бревно, что тяжелые поленья с угрожающим гулом разлетались в стороны.
— Вы к ротному? — спросил солдат. — Как раз пришел — всю ночь во взводах был!
С трудом открыв дверь, заваленную снегом, Шпагин протиснулся в маленькую землянку.
В землянке были двое. Один, с двумя квадратиками на петлицах, с густыми соломенными, лихо закрученными вверх усами, которые казались наклеенными на круглом, очень румяном лице, лежал, протянув ноги в валенках на спинку железной кровати, и читал книжку. На другой кровати кто-то спал, накрывшись с головой полушубком и негромко всхрапывая.
Офицер встал, протянул руку и отрекомендовался окающим говорком:
— Лейтенант Полосухин, командир третьей роты... Садитесь прямо на кровать, ничего...
«Каким смешным делают его эти усы», — подумал Шпагин.
Открытый патефон стоял на столике, заставленном грязными тарелками, помятыми консервными банками и кружками; черный диск крутился, иголка хрипела, землянку оглашали жалкие дребезжащие звуки вальса, которые издали казались такими красивыми.
— Что же это у тебя — человек спит, а ты патефон заводишь? — сказал Шпагин.
Полосухин поглядел на спящего и махнул рукой.
— Теперь хоть из пушки пали, не проснется. Ночью за «языком» ходил.
Шпагин оглядел землянку. По всему было видно, что живут здесь давно — жилье было устроено прочно и основательно: стены обшиты строгаными досками, вдоль стен стоят три железные кровати, покрытые ватными одеялами неопределенного цвета; на маленьком замерзшем оконце висит кружевная занавеска; над столиком на стене укреплена керосиновая семилинейная лампа с закопченным стеклом; рядом большими гвоздями прибиты несколько любительских фотографий.
Узнав, что офицеры из новой дивизии, Полосухин обрадовался:
— Значит, наступать будем! Вот здорово! — и бросился будить спящего: — Захарий, Манвелидзе, слышишь — наступление!
— Погоди ты, пусть человек поспит, не сегодня же наступать будем, — остановил его Шпагин.
— Да ведь новость-то какая, ребята! Знали бы вы, до чего надоело сидеть в здешних болотах!
— У вас же тут беспрерывно идут бои!
— Какие это бои! Вот под Сталинградом, там действительно битва, а мы тут ковыряемся в лесах да болотах. «Бои местного значения», как пишут в сводках. Я ведь в здешних местах всю войну толкусь — и фактически на одном месте. Начал воевать от Смоленска, потом Вязьма...
— Так ты под Смоленском был? — Шпагин вдруг почувствовал теплую симпатию к Полосухину, даже его ухарские усы уже не казались смешными.
Они с увлечением стали вспоминать знакомые места и ожесточенные бои лета и осени сорок первого года.
Одно из первых переживаний, какое Шпагин испытал на войне, была горечь поражения, бессильная ярость от сознания своей беспомощности перед врагом.
Каким же наивным он был в ту пору!.. Со своим взводом он часто ввязывался в рискованные стычки с немцами, чтобы поскорее остановить их казавшееся необъяснимым продвижение.
С тех пор Шпагин исходил тысячи километров по военным дорогам, в нем постепенно выработалось спокойное, деловое отношение к войне; она стала для него таким же ежедневным трудом, каким в мирные годы была сборка автомобилей на Ярославском автозаводе, разве только более тяжелым и опасным. Шпагин старался исполнять это новое дело как можно, лучше, добросовестнее, как раньше делал всякую работу, которую ему поручали. Он учился воевать уверенно, осмотрительно, стараясь перехитрить врага, нанести ему возможно более сильный и верный удар.
Пылаев с завистью и восхищением слушал разговор Шпагина и Полосухина. Он считал героями и необыкновенными людьми всех, кто побывал в бою: ведь они знали и пережили нечто, чего он не пережил и не знал. Это и сообщало им — казалось Пылаеву — какую-то особенную уверенность и спокойствие, словно они наперед знали все, что может произойти, и потому ничему не удивлялись и ничего не боялись.
— У вас всегда так тихо? — спросил Шпагин.
— Какое! Все время молотьба идет!
Полосухин развернул измятую и истертую карту, густо исчерченную синими и красными значками. С уважением смотрел Шпагин на старую боевую карту: он знал, что этими разноцветными линиями и значками запечатлены многие бои, победы, поражения.
Полосухин рассказал, как в первую военную зиму наши войска, продолжая наступление под Москвой, разрубили оборону немцев на части, прорвались в глубокий тыл немецким армиям группы «Центр», охватили несколько крупных вражеских группировок; как под контрударами противника некоторые наши соединения сами попали в окружение, партизанили, потом с боями пробивались к своим; как снова наступали, отступали, отбивая ожесточенные атаки немцев, пытавшихся взять реванш за разгром под Москвой и вновь прорваться к столице; как перемалывали фашистские дивизии, не давая вражескому командованию перебросить из-под Ржева силы на другие участки. Это была кровопролитная, ни на день не прекращающаяся война за каждую пядь земли. Многие деревни по нескольку раз переходили из рук в руки.
Ржевско-вяземский плацдарм глубоко вклинивался в нашу оборону — отсюда до Москвы было всего 120 километров, — и немецкое командование связывало с этим плацдармом далеко идущие расчеты: оно рассматривало Ржев как трамплин для прыжка на Москву.
На плацдарме немцы держали очень большие силы: целиком 9-ю и основные силы 4-й и одной танковой армий. Не жалея людей, ценой колоссальных потерь, исчисляемых многими десятками тысяч человек, гитлеровцы старались удержать Ржев в своих руках.
— Мы недавно им тут здорово дали, — говорил Полосухин. — Они погнали в атаку целый пехотный полк с танками — и ничего не смогли сделать: мы всех перед проволокой положили! Стает снег — увидишь, сколько их нарубили... Да еще высотку у них захватили! Теперь притихли, гады! Ну ладно, разговор разговором, — неожиданно заключил Полосухин. — Сейчас мы организуем что-нибудь! Эй, Филя! — он постучал кулаком в стену. — Там у меня хозчасть, — объяснил он. — Явись сюда!
Из соседней половины землянки появился тот самый рыжеволосый солдат, что колол дрова, и молча стал у порога.
— На пять персон, — подмигнул ему Полосухин, — понятно? А связного возьми в свой камбуз да угости так, чтобы он навек запомнил непромокаемую третью роту!
— Давно приготовлено. Прикажете нести? — спокойно спросил ординарец.
— Здорово же у тебя дело поставлено! — улыбнулся Шпагин.
— Порядок в танковых войсках! — с важностью произнес Полосухин и стал убирать со стола грязную посуду.
— Это почему же в танковых?
— А черт его знает! Поговорка такая. Видно, пехота не сумела придумать для себя поговорку — ума не хватило.
Полосухин принялся будить Манвелидзе, но тот упорно натягивал полушубок на голову и пинал Полосухина босыми ногами.
— Сейчас встанет, — кивнул Полосухин Шпагину и закричал: — Захар, вставай, письмо от Тамары пришло!
Манвелидзе привстал на кровати, помотал курчавой головой и, не открывая заспанных глаз, недовольно проговорил:
— Врешь — от нее больше не будет писем! Зачем разбудил? Сказал тебе: не буди, пока сам не встану!
У Мапвелидзе тоже были усы, — густые, коротко подстриженные, они, словно нарисованные, плотной черной полосой лежали на верхней губе.
— Чудак, наступление проспишь! — Полосухин взял его за плечо. — Погляди-ка, товарищи пришли передний край смотреть!
Манвелидзе открыл глаза, и сонливое выражение сразу исчезло с его сухого смуглого лица. Вскочил с постели, ухватил Хлудова за руки и стал трясти их, заглядывая ему в глаза:
— Скажи — он правду говорит?
Хлудов был явно смущен порывом Манвелидве.
— Да, видите, приехали... Говорят, в наступление пойдем... — неопределенно проговорил он.
— Как хорошо, замечательно! — продолжал трясти ему руки Манвелидзе. — Вот это молодцы ребята!..
— Какие мы молодцы — безусые, — улыбнулся Шпагин. — Вот вы — другое дело — бравые усачи!
— Да, мы в роте договорились, пока не двинемся отсюда, усы отращивать! — сказал Полосухин и потрогал свои усы. — Пусть растут на страх врагам!
Филя принес флягу водки и закуску. Полосухин и Манвелидзе радовались встрече с офицерами, как всегда радуются люди, долго живущие на одном месте, человеку, приехавшему издалека: этот человек всегда кажется особенным, не таким, как люди вокруг; кажется, что он и видел и знает много любопытного, интересного. Полосухин жадно расспрашивал, как идет жизнь в тылу, жаловался на отупляющую скуку обороны.
— Осточертела оборона! — подхватил Манвелидзе. — Одни болота да комары! Летом эти кровопийцы уснуть не дают, никуда от них не скроешься: и дымом выкуриваем, и щели заделываем — ничто не помогает! А жужжат так назойливо, будто сверлят тебе голову — з-з-з-з-з! Встанешь утром, поглядишь вокруг: все те же елки да березы да серое, скучное небо — такая тоска возьмет, хоть вешайся! Вот в Грузии у нас совсем другая природа! — мечтательно вздохнул Манвелидзе. — Море, товарищи, какое море в Гудауте!.. А вы когда-нибудь видели море? — неожиданно обратился он к Пылаеву. Тот смущенно признался, что не видел. Манвелидзе с сожалением посмотрел на него.
Полосухин, который был родом из Архангельской области, не находил ничего плохого в здешней природе.
— У нас тут и свой, северный виноград есть — клюква! — и встряхнул в жестяной банке мороженую клюкву, загремевшую, словно горох.
Шпагин стал торопить Полосухина и Манвелидзе в подразделения. Те готовы были просидеть за столом весь день и даже предлагали «провернуть» сначала «маленькую пулечку». Полосухин согласился идти, только взяв со Шпагина обещание зайти к ним на обратном пути сыграть в преферанс.
Выходя из землянки, Хлудов задержался, снял с полушубка ремень с блестящей офицерской пряжкой и засунул его в карман. «Так лучше будет, — решил он, — ведь немецкие снайперы охотятся за офицерами».
Сразу же за землянкой лес кончился, и тропка пошла редким молодым осинником.
— Тут бегом надо: немцы простреливают этот участок, — крикнул Полосухин и, наклонившись, быстро побежал вперед.
Тюить-тюить-тюить, — посвистывали пули, словно проносились невидимые птицы, резко хлопали, падая в снег, с треском рубили тонкие прутья кустарника.
Перебежав открытое место, все кубарем свалились в траншею.
Траншеи были сделаны в полный рост, в них можно было идти лишь слегка нагибаясь. В обороне траншея для солдата — родной дом. Здесь он воюет, спит, ест, мечтает долгими зимними ночами, здесь с ним его товарищи — его семья. За месяцы обороны траншеи обросли хозяйством и приобрели жилой вид. Всюду были устроены ниши, полочки для патронов, подбрустверные блиндажи, завешенные плащ-палатками, дно траншеи было устлано соломой.
У пулеметов стояли солдаты в грязных, прогоревших, изорванных полушубках. Давно не мытые, заросшие многодневной щетиной, докрасна обожженные морозом, лица солдат были суровы и неподвижны. Солдаты топали валенками, подшитыми толстым войлоком, и вопросительно оглядывали Шпагина и его спутников, одетых во все новое.
«Опять какая-нибудь проверка из дивизии, — думали они. — Теперь жди — прикажут углублять траншеи, рыть запасные, ложные и всякие другие позиции...»
Под этими взглядами Шпагин чувствовал неловкость оттого, что одет в чистый полушубок, что лицо его гладко выбрито, хотя знал, что через несколько дней и сам ничем не будет отличаться от этих солдат. Желая сгладить неприятное чувство, он нарочно громко спросил:
— Что это у тебя люди такие неприбранные, Полосухин?
— Тут не до мытья, у пулеметов некому стоять, — нахмурил брови Полосухин, а затем, подмигнув солдатам, насмешливо добавил: — А вообще-то они для маскировки не моются. Так, ребята?
Солдаты заулыбались, лица их посветлели, словно по ним пробежал теплый луч солнца. Видно было, что они любят своего ротного.
Навстречу двое солдат пронесли на плащ-палатке свежеотрытую желтую глину, офицеры с трудом разошлись с ними в узкой траншее. Из бокового хода, шедшего в сторону немецких позиций, вышел, низко пригнувшись, пожилой толстый офицер в перепачканном глиной маскхалате, с очками на крупном мясистом носу. Он неумело и сбивчиво доложил Полосухину, что первый взвод занимается усовершенствованием обороны.
— Скоро кончите? — спросил его Полосухин, подавая руку.
— Отрывку сегодня закончим, останется досками обшить. Только вот лесу не осталось, придется ночью ребят в Сковородкино посылать, немцы там еще не все забрали! — толстый офицер снял запотевшие очки и устало оглядел незнакомых офицеров близорукими глазами. В его полном, рыхлом лице, в нескладной фигуре было что-то глубоко штатское и вместе с тем такое наивное и добродушное, что хотелось простить ему этот недостаток.
— Недавно мы тут у немцев высотку отбили, — пояснил Полосухин, — новые точки на ней оборудуем. Прекрасный обстрел оттуда будет! Идем-ка, покажу!
В новой траншее, где солдаты ломами и кирками долбили мерзлую глину, был уже оборудован пулеметный окоп. У «максима» стоял немолодой, коренастый пулеметчик с густыми, повисшими усами и его второй номер, паренек с живыми глазами.
— Ну как, орлы, дела? — обратился к ним Полосухин.
— Усе в порядке, товарищ лейтенант, усе в порядке! — певучим басом ответил пулеметчик, неторопливо поправляя ремень и одергивая полушубок.
— Сколько выпустили сегодня?
— Дви ленты, як полагаеться, мы норму знаем...
Полосухин стал показывать Шпагину, где у немцев расположены огневые точки, блиндажи.
Шпагин глядел на расстилавшееся перед траншеей снежное поле с редкими прутьями кустарника и прошлогоднего бурьяна. Видно было, что здесь долго шли ожесточенные бои. Поле было изрезано старыми траншеями, усеяно холмиками брошенных блиндажей, густо изрыто воронками; одни воронки зияли на снегу брызнувшими во все стороны языками черной, опаленной взрывом земли, другие были уже запорошены снегом. Неподалеку застыл разбитый танк с белым крестом на башне, черное жерло его пушки глядело прямо на Шпагина, на борту крупными буквами мелом было выведено: «Получил, фриц? Всем будет то же, кто полезет!» Присмотревшись, метрах в четырехстах впереди, за спутанными кольцами колючей проволоки, Шпагин разглядел невысокие, почти сливающиеся с белой равниной холмики, над которыми поднимались бледные дымки: это были немецкие блиндажи. Дальше виднелись развалины деревни Изварино, а за ними — неровная стена леса в белом снежном уборе.
Тишина, безлюдие, пустота. Но Шпагин знал, что это впечатление обманчиво. В этих снегах, зарывшись в землю, сидят солдаты двух армий, ощетинившись тысячами смертоносных стволов; день и ночь воспаленными от постоянного недосыпания глазами они неотрывно следят друг за другом; стоит любому из них допустить малейшую оплошность, на миг показаться над бруствером, — как он будет изрешечен пулями и осколками...
А ведь скоро по этому пустынному полю придется идти в рост!..
Стоя рядом со Шпагиным, Пылаев тоже смотрел вдаль.
Так вот он, передний край!
У Пылаева было такое ощущение, будто он находится у самого края отвесного обрыва. Кружится голова, замирает сердце, а не отходишь от края — хочется испытать себя, силу своей воли. Он дошел до границы двух миров; но эту сторону было все знакомое, привычное, близкое, а там, в зримой дали, вон за той проволокой — чужой, враждебный мир, мир сожженных селений и городов, концлагерей, душегубок, мир, в котором повесили Зою, расстреляли тысячи неповинных людей...
Пылаев напряженно всматривается в лежащее перед ним снежное поле, пытаясь разгадать, чем же отличается оно от той земли, на которой он сейчас стоит. Ведь это та же родная ему, советская земля, лишь временно захваченная врагами. Надо только перешагнуть эту границу и уничтожить подлых оккупантов и убийц. И его охватывает нетерпение, ему хочется тотчас же, ни минуты не медля, броситься в бой...
Немцы, очевидно, заметили движение в траншее, и вокруг стали тонко посвистывать пули, словно гибкие прутья упруго рассекали воздух. Услышав их вкрадчивое посвистывание, Хлудов пригнулся. Шпагин заметил это, ему стало неловко за своего офицера, и он резко сказал:
— Глядите внимательно, Хлудов: нам придется брать эту деревню! — Потом обратился к Полосухину: — А мин у тебя достаточно?
— Этого добра хватает! И мы, и немцы столько понаставили, что теперь и не разберешься, — слоеный пирог получился! Как будем для вас делать проходы — прямо не знаю: все вмерзло в грязь, в снег — кошмар!..
— Ну и местность — как ладонь... — проговорил Шпагин, глядя вперед. — Где же идти посоветуешь?
— А вон там, — Полосухин указал вправо, где по скату неглубокой лощины, на «ничейной» земле, виднелись несколько разрушенных строений. — Через Сковородкино! Скоро эту деревню совсем растащим: оттуда и немцы тащат, и мы!..
Пылаев то и дело задает вопросы Полосухину и что- то записывает в полевую книжку, всем своим видом говоря: «Глядите, глядите, мне совсем не страшно!» он радостно возбужден, глаза горят, ему приятно сознавать, что вот он на самой передовой, вокруг свистят настоящие немецкие пули и любая из них может убить его, а ему ничуть не страшно, и все видят, что он держится молодцом — и Шпагин, и все солдаты. Правда, он немного разочарован тем, что тут не так опасно, как он представлял. Он думал, что на передовой день и ночь идут жестокие бои, рвутся снаряды, тучами носятся пули, все окутано черным пороховым дымом, ручьями льется кровь, стонут раненые...
— Где же немцы, почему их не видно? — спрашивает он пожилого пулеметчика. — И почему вы не стреляете?
— Нимци? Там нимци... — пулеметчик неопределенно повел рукой перед собой. — А зачем стрелять попусту? То нимци бояться нас и по ночам тарахтят: и трассирующими, и ракеты пускають — себе храбрости наддають. Знають, что ночью мы у них «языков» таскаем. А зараз воны сплять у бункерах, в траншеях только дежурные...
— Глядите, глядите, немцы! — закричал Пылаев.
Он первый заметил, как из-за крайнего дома Изварино показались трое немцев. Один из них указывал рукой в нашу сторону.
— Не высовувайте голову, товарищ младший лейтенант, бо прострелить ее могуть! Вона вам еще пригодится! — пулеметчик положил Пылаеву на плечо тяжелую руку и осадил вниз.
— Куделя, что у тебя за беспорядок на передовой? Немцы обнаглели, в рост ходят, ничего не боятся! — набросился на пулеметчика Полосухин. — Сидите тут: ни вы их не трогаете, ни они вас. Договорились, что ли? Здорово воюете!
— Зачем же, товарищ лейтенант, договорились? Це ж, бач, новеньки, они наших порядков не знають... — спокойно ответил Куделя, только лицо его, добродушное и ленивое, вдруг стало суровым и энергичным. Он уверенным резким движением схватил ручки пулемета, прицелился, крикнул второму номеру, сидевшему на корточках: «Подавай!» — и нажал спуск. Пулемет рванулся, застучал, заплевал огнем, руки и все тело Кудели затряслись вместе с пулеметом, часто задрожали его нависшие усы и дряблые щеки. В окоп со звоном посыпались дымящиеся медные гильзы.
Немцы побежали назад, к деревне; один, не добежав до крайнего дома, вдруг остановился, будто схваченный за плечо невидимой рукою, секунду постоял, вскинув руки к небу, и повалился на спину.
Пулемет смолк, и стало слышно, что по всей линии идет сильная стрельба. Стреляли и наши, и немцы, пули густо носились в воздухе, посвистывая на разные голоса, оглушительно хлопали разрывные, вздымая пушистые фонтанчики снега. Корушкин безостановочно палил из автомата, и гильзы, как семечки, вылетали из затвора и сыпались на землю.
— Брось — все равно не достанешь! — остановил его Шпагин.
— Обидно — двое-то убежали!
Вдруг где-то в вышине возник пронзительный, сверлящий воздух звук и стал стремительно нарастать и приближаться и в десяти шагах от траншеи уткнулся в землю: раздался оглушительный треск — мина разорвалась, взлетев черным Кустом земли, снега и дыма; крупные осколки с угрожающим гулом пролетели над головами. Вслед за первой миной полетели другие, они рвались впереди, сзади, справа, слева, осыпая траншею землей и снегом.
— Это их Кудедя разозлил, — усмехнулся Полосухин. — Ничего, постреляют — перестанут! А Куделя своего сорок девятого фрица уложил!
Низко пригнувшись, Куделя стоял за пулеметом.
— Нимци зараз полизуть его вытаскувать — тут я по ним еще хлестну!
В привычной для него атмосфере боя Шпагин не мог оставаться бездеятельным и дал несколько очередей из пулемета. От сознания близкой опасности его охватило знаконое чувство легкого возбуждения, но в то же время он внимательно наблюдал за всем, старался запомнить, откуда немцы ведут огонь, мысленно выбирал наиболее удобные подходы к немецким позициям. При подлете мины Шпагин привычным напряжением воли преодолевал судорожное стремление тела прижаться к земле, стараясь в то же время угадать, где мина разорвется. Делал он это почти бессознательно, по выработанной способности мгновенно по звуку определять, куда упадет мина или снаряд. Глядя на Шпагина со стороны, никто бы не подумал, что он испытывает какой-либо страх: он спокойно курил, разговаривал, только слегка наклоняясь при близких разрывах. Он даже усмехнулся, когда большой осколок уже на излете угодил в его полушубок и завяз в овчине. Ему одному было известно, как сильно стучит его сердце, какая борьба инстинкта и воли идет в нем. Шпагин уже давно знал: нет ничего постыдного в том, что в минуту опасности испытываешь чувство страха — нет людей, которые не знали бы страха, — важно не дать ему власти над собой.
«Отвык, совсем отвык на формировании от огня», — думал он недовольно.
Хлудов впервые был под обстрелом и не знал, что беспорядочный огонь одной минометной батареи почти безопасен. Страх пригибал его к земле, лишал воли и разума. Заслышав вой мины, он всякий раз безотчетно приседал. Он слышал над собой спокойный разговор Шпагина, Полосухина, Кудели и других, но страх был сильнее стыда, и никакая сила не могла оторвать его от земли, пока продолжался обстрел...
А Пылаев еще не понимал, какую опасность представляют мины, не знал, как уберечься от них, но им, как и Хлудовым, овладело чувство страха. Ему неодолимо хотелось припасть к земле, но он сдержался и, глядя на Шпагина, старался делать то же, что и он. В этом первом и решающем испытании его воля и сознание долга победили страх, но, когда опасность миновала, он в отчаянии говорил себе: «Я трус, я никуда не гожусь!»
Хотя делать в траншее было уже нечего, Шпагин медлил уходить: ему не хотелось, чтобы солдаты подумали, будто они ушли от обстрела, и он еще долго расспрашивал Полосухина и Куделю о расположении немецких батарей, потом медленно свернул тугую махорочную папиросу, сделал несколько глубоких затяжек, сказал: «Ну, пошли!» — и, не торопясь, двинулся по траншее.
Когда миновали кустарник и вошли в лес, Пылаев с восхищением сказал Шпагину:
— Какой смелый этот Куделя! Мины рвутся рядом, а он знай себе палит!
— Бывалый солдат... А ты для первого раза тоже молодцом держался.
Эти слова Шпагина решили мучившие Пылаева сомнения: значит, он вовсе не трус! Он и не подозревал, что сегодня, собственно, еще и не видал войны и что настоящее испытание придет позднее.
Около полосухияской землянки стояли сани, нагруженные ящиками и мешками. Ездовой, которого они повстречали на перекрестке, видимо, недавно вернулся и теперь стоял у саней и дымил цигаркой.
— A-а, вот он, твой Бедовой, — сказал Шпагин Полосухину, — мы встретились с ним, когда шли сюда...
Бедовой обернулся на голос и вдруг как-то смешно взмахнул руками. Все подумали было, что он машет им, подвывает к себе, по он почему-то стал медленно опускаться, опираясь спиной о ящики, потом качнулся и неуклюже повалился лицом в снег, схватив голову руками. Лошадь, постояв немного, фыркнула и побрела вперед. Вожжи, выпущенные ездовым, волочились за санями, оставляя на снегу длинный след.
Полосухин подбежал к ездовому, приподнял и повернул на спину: лицо его было черным от крови.
— Ты что, Тимофей Кузьмич?
Он снял с него шапку, откинул седые окровавленные волосы и обнажил рану: ездовой был убит наповал шальной пулей в голову.
Вдруг он вздрогнул и с шумом выдохнул из легких последний воздух.
— Кончился. — глухо проговорил Шпагин.
Да, отвоевался Тимофей Кузьмич. — Полосухин опустил его голову на плащ-палатку, разостланную Корушкиным. — Он еще в ту войну с немцами воевал... И двое сыновей у него на фронте...
Пылаев растерянно глядел на темные капли крови на снегу, похожие на оброненные клюквинки. Рядом еще дымилась выроненная ездовым папироска, вокруг нее в снегу оттаяла маленькая желтая ямка. Благодушное и беспечное настроение сразу исчезло: Пылаев вдруг ощутил, что и в самом деле находится на фронте.
Хлудов тоже впервые увидел, как умирает на войне человек. Его потрясла будничность и простота случившегося. «Так может быть и со мной — в любую минуту...»
Полосухин крикнул солдат, они подняли тело Тимофея Кузьмича и понесли к землянке. Смерть человека не была здесь чем-то исключительным, но эта смерть была слишком неожиданной и бессмысленной, и в груди у каждого росла и подступала к горлу комом горькая обида за погубленную жизнь и ненависть, неизбывная ненависть к тем, кто его убил.
— Ну, лейтенант, будь здоров, — тихо сказал Шпагин и пожал мокрую руку Полосухина.
Короткий зимний день был на исходе. Небо потемнело, синяя дымка заволакивала дали, опускалась на снег темным покрывалом. Мороз становился сильнее, снег .пронзительно взвизгивал под лыжами.
Шпагин всю дорогу шел молча, крепко закусив губы. Он с такой силой отталкивайся палками, что остальные еле поспевали за ним. Два раза он сбивался с дороги, и Корушкин терпеливо поправлял его.
Когда пришли к себе, Шпагин заметил, что у Хлудова из кармана торчит ремень, и сказал ему зло:
— Вы бы еще звездочку, с шапки сняли!
У Шпагина уже давно накипало раздражение против Хлудова; его предусмотрительность и осторожность он считал трусостью; он вспомнил, как Хлудов укрывался сегодня от мин в траншее, а перед внутренним взором Шпагина все стояло залитое кровью лицо ездового, и горло все сжимала ненависть — и он закричал на Хлудова высоким, срывающимся голосом:
— А заодно и квадраты снимите, чтобы не позорить звание советского офицера!..