Широкую поляну короткими перебежками пересекали группы солдат по два-три человека. За солдатами в нетронутом снегу, как вспаханные плугом борозды, тянулись глубокие полосы следов. Далеко впереди всех, высоко поднимая колени и размахивая автоматом над головою, бежал низкорослый солдат.

«Вот чудак! Бежит одинешенек впереди цепи и думает, что он герой!»

Подовинников свистнул в свисток:

— Отставить, Аспанов! Ко мне!

Солдат вернулся и, тяжело дыша, возбужденный бегом, недоуменно глядел на командира взвода узкими глазами.

— Так не пойдет, Аспанов! Первая же пуля тебя свалит! И не забывай —ты не один в атаке: ваша группа штурмует дзот, ты прикрываешь Ромадина. Значит, он поднялся — ты падай, сразу открывай огонь! А теперь — перекур!

По выражению широкого смуглого лица Асланова, девятнадцатилетнего паренька, было видно, что он не понимал, зачем надо падать в снег, считал это ненужным и обременительным делом.

Еще несколько дней назад он был в глубоком тылу, и сейчас на фронте живет, словно во сне, на все смотрит, как зачарованный, не в состоянии трезво понять происходящее. Все кажется ему страшно сложным, любопытным и новым, и он не знает, как вести себя в этой обстановке.

— Я и не заметил, товарищ лейтенант, как обогнал всех, — с казахским акцентом проговорил Аспанов, снял шапку и стал обивать ею снег с колен.

Солдаты, смеясь и толкаясь, обступили костер, горевший между высоких сосен.

Помкомвзвода Ромадин, пожилой сержант с очень светлыми зеленоватыми глазами и двумя глубокими складками у рта, которые придавали его узкому лицу строгое выражение, сказал Подовинникову:

— Ничего, товарищ лейтенант, война его живо обучит: когда над ним мина завоет, так его от земли и подъемным краном не оторвешь!

Подовинников глядит на беззаботно улыбающегося Аспанова и думает о молодых солдатах, которых много во взводе. Ведь они еще не представляют, сколько расчета, умения, хитрости требуется на войне, чтобы победить.

Он раскладывает на снегу несколько сосновых шишек, которыми изображает группу Ромадина, чертит палкой траншеи и терпеливо объясняет солдатам, как надо вести атаку. Аспанов слушает сначала недоверчиво, но постепенно лицо его становится серьезным, сосредоточенным.

— Война — дело суровое, ошибок не прощает, — закончил Подовинников.

Вокруг костра началась обычная солдатская походная жизнь. Одни переобувались, прыгая на одной ноге и грея над огнем дымящиеся портянки; другие чистили винтовки и автоматы; третьи разогревали надетые на хворостинки куски замерзшего и твердого как камень хлеба, грызли сухари, шумели, толкались.

— Как хорошо-то припекает!

— Ну ты, потише: котелок опрокинешь!

— Дай сахару кусочек, у старшины получим — отдам!

— Эй, Матвеичев, полушубок горит!

Подовинников стоит среди шумного круга солдат, протянув к огню большие загрубевшие руки. Внешне он ничем не отличается от них: на нем такой же полушубок и такие же валенки, как на солдатах, у него простое, лилово-красное от холода лицо и ясные, спокойные глаза. Видно, сейчас не о себе он думает: с доброй, понимающей улыбкой смотрит он на занятых собой солдат. Некоторых он знает давно, знает их характеры, привычки, что от каждого можно требовать. До войны Подовинников был председателем колхоза, и ему кажется, что в его работе немногое изменилось. Во взводе те же ярославские колхозники, с какими он работал до войны, есть даже несколько человек из одного с ним колхоза.

Вот Матвеичев — тщедушный солдат, с худым скуластым лицом, на котором пробивается жиденькая светлая бородка и довольно светятся узкие, глубоко сидящие, бесцветные глаза. Подобрав полы не по росту длинного полушубка и повесив автомат на шею, он поворачивается к огню то задом, то передом, покрякивая от удовольствия. Перед войной Подовинников как-то встретил его выпившим. Он жаловался на трудную жизнь— семья большая, а бригадир все посылает его на такие работы, где и трудодня не выработаешь. Жаловался он и на жену свою, и на соседей, а под конец стал грозиться, что никому не позволит собою помыкать и «всем докажет». Во взводе он тоже ни с кем ужиться не мог, по всякому поводу начинал спор или ссору.

— Что ты вертишься, Матвеичев, как сорока в гнезде! Не видишь — котелок опрокинул! — закричал молодой белокурый солдат Липатов, доставая из огня пустой, черный от копоти котелок.

— Сам чего уши развесил — держать крепче надо! — задорно ответил Матвеичев и вопросительно оглядел солдат своими маленькими глазками; увидев, что солдатам понравилась его шутка, он засмеялся дребезжащим коротким смехом.

— Мы уши, брат, всегда востро держим! — добродушно ответил Липатов, снова наложил в котелок снегу и поставил его на костер.

Костер сильно задымил, и Подовинников, которому дым попал в глаза, закричал:

— Ребята! Что вы сыровья натащили? Дым один развели! Комаров морить собираетесь, что ли? Ну-ка, Аспанов, поди, сухих дров набери!

— Есть, товарищ лейтенант! — весело отзывается Аспанов и бежит в кустарник с таким довольным видом, словно выполнение этого приказания делает его счастливым.

К костру подходят двое солдат: большой, грузный пулеметчик Квашнин из первого взвода и помкомвзвода-три Береснёв — близкие друзья, хотя трудно понять, что связывает этих столь различных людей. Квашнин на голову выше Береснёва. На его массивном лице с мягкими крупными чертами играет спокойная и простодушная улыбка, она придает лицу наивное, почти детское выражение. У Квашнина покладистый, незлобивый характер — очевидно, это проистекает от сознания своего физического превосходства — и все солдаты в роте любят его и называют просто по имени — Федя. Без Феди вторую роту представить немыслимо, и вся рота гордится им и его силой.

Береснёв — пожилой, небольшого роста, довольно плотный, коротконогий человек с полным, немного одутловатым лицом, покрытым частой сеткой лилово-красных жилок, и небольшим сливообразным носом, под которым клочьями торчат рваные рыжеватые усы.

На его лице несколько скептическое выражение спокойной уверенности, а его светло-голубые глаза, окруженные тонкими лучиками морщинок, глядят из-под редких белесых бровей не по возрасту молодо и весело, с лукавинкой. Он производит впечатление человека, много видевшего, много пережившего.

— Разрешите покурить у огонька, товарищ лейтенант? — Береснёв присаживается к Ромадину. — Угощай махоркой, Алексей Иваныч!

Видно, что Ромадин рад приходу Береснёва. Он отсыпает Береснёву махорки из кисета в ладонь, тот набивает трубку и раскуривает ее от тлеющего прутика.

— Дай дорогу! — кричит, расталкивая круг, Аспанов. Он с размаху бросил охапку хвороста в костер.

— Снизу подыми сучья-то: тяга лучше будет и дыму меньше, — говорит Подовинников.

— Сейчас мы его раздуем! — с готовностью отвечает Аспанов. Костер затрещал, пламя быстро побежало по сухим сучьям, разгорелось и поднялось высоким факелом.

Береснёва окружают солдаты. Стоит ему появиться в каком-нибудь взводе, как вокруг него собираются люди: все любят послушать его забавные истории, которых он знает бесчисленное множество.

Липатов поднимает блестящую от масла винтовку, оглядывает ее со всех сторон и проводит по ней красивыми тонкими пальцами:

— Ну, вот — надраил винтовочку, теперь не подведет! С сорок первого ношу, не расстаюсь. Спать ложусь и то под бок кладу, заместо жены!

Глядя в огонь, Береснев говорит в раздумье:

— Да, Володя, винтовка и есть жена солдатская, подруга неразлучная... Надолго мы с нею повенчаны. Недавно пишет мне из дому жена: как, мол, живешь, дорогой супруг, не забыл ли жену свою и детишек, а то вот пришел Филипп Удальцов домой раненый, так говорит, что солдаты, когда стоят в деревнях, балуются больно. Глупая баба — нашла об чем писать! А я отвечаю ей: «Как же, дорогая Настенька, давно нашел я себе полюбовницу милую, берегу ее пуще глаза своего, холю ее, что дитя малое, никогда не расстаюся с нею — куда я, туда и она, а уж спим завсегда вместе — так полюбилась она мне!» Расписал это подлиннее да позабористее — пусть позлится! — а в конце и пишу: «А зовут мою подругу ненаглядную винтовкой русской трехлинейной, с нею тебя, дуреху, вот, уже второй год оберегаю, а ты мне глупости всякие пишешь! Себя лучше блюди!»

Солдаты смеются:

— Здорово отписал!

— Правильно! Где уж тут о бабах думать!

— А вот они, говорят, там без нас озорничают!

— Известно — все они такие! — раздраженно говорит Липатов; он кривит тонкие, красиво очерченные губы в горькой усмешке и добавляет грязное слово. Никто ему не возражает: всем известно, что жена Липатова недавно ушла к другому.

— Вот она — злая разлучница, — смеется Ромадин, поднимая свою винтовку, — сколько мужиков отбила у жен!

— Сейчас эта винтовка, Алексей Иванович, опять большие дела решает! — говорит Береснёв Ромадину.

У Аспанова не выходит из головы то, что сказал ему Подовинников.

— Скажите, ребята, как в бою лучше — с винтовкой или с автоматом? По-моему, с автоматом. Винтовка, да еще со штыком, длинная и тяжелая.

Он часто моргает короткими черными ресницами, и не поймешь, что в его глазах — робость или любопытство.

— Нашел тоже оружие — автомат! — вступает в разговор обычно молчаливый Федя Квашнин. — Он только для ближнего боя годится! Вот — дельная штука! — Федя любовно похлопывает громадной ручищей свой пулемет, когда-то вороненый, а теперь во многих местах поистертый до стального блеска. — На тысячу метров любую цель поражаю! А врукопашную — тоже годится: круши наотмашь!

По твоему росту да по силшце тебе и пушка нипочем! — смеется Береснёв, показывая редкие, коричневые от табачного дыма зубы.

— Что ж, можно и пушку... — добродушно соглашается Квашнин.

— А вообще, я вам скажу, ребята, дело не только в оружии. Вот послушайте на этот счет побасенку. — Береснёв попыхивает трубкой и, прищурив глаза, начинает рассказывать: — Играли однажды старые зайцы в очко. Сидят на полянке кружком, режутся вовсю, крик, ругань, ну, как это и у людей водится. А молодые зайцы охрану несут, на страже в кусточках сидят, чтобы охотники картежников врасплох не застали. Вот бежит что есть духу молодой заяц и кричит не своим голосом:

— Охотники идут! Разбегайтесь скорее!

Ну, зайцы, известно, народ трусливый, похватали шапки да и бежать было, а один старый, видавший виды русак с простреленным ухом говорит им:

— Стой, ребята, не торопись — успеем убежать! Что за охотники-то? — спрашивает он молодого зайца.

— В кожаных пальто, ружья у них «Зауэр три кольца» с золотой насечкой — так и горят! — и еще ножи и сумки всякие на них висят и собак свора целая! На автомобиле приехали!

— Э-э-э, этих бояться нечего, — говорит старый заяц, — это не охотники — баловство одно! Они не на охоту приехали, а выпить да закусить на свежем воздухе! Давай дальше— кому сдавать?

И пошла у них опять игра: кричат, шумят, дым коромыслом.

— Четыре с боку — ваших нет!

— Бью по банку!

— Перебор!

Через некоторое время, не торопясь, плетется второй зайчишка:

— Эй, старики, кончайте! Охотник идет!

— Погоди, не спеши, — опять говорит старый заяц с простреленным ухом. — А каков из себя охотник?

— Да охотник-то неважный: в лаптишках, лыком подпоясан, ружье — бердан двенадцатого калибра, ствол к ложе веревкой привязан; идет один, махрой дымит.

— А-а-а, — опасливо говорит заяц, — вот это настоящий охотник и есть! Спасайся, косые, кто может!

Сгреб банк да и задал стрекача!

Солдаты засмеялись.

Ромадин с любопытством слушал Береснёва. В сказанных запросто, как бы в шутку, словах его всегда было что-то значительное. Во всем, даже в самом обыденном и примелькавшемся, он находил что-то необычное, новое, чего другой никогда бы не увидел. «Да, с подковыркой человек!»—заключил свои мысли Ромадин и с победоносным видом посмотрел на Аспанова, разъясняя ему смысл рассказа Береснёва:

— Понял? Оружие, конечно, важное дело, а главное — надо уметь владеть им...

Тут все увидели, что бежавший по дороге «газик» неожиданно остановился напротив поворота в лес. Из машины, опираясь на толстую палку, вышел генерал в папахе и в бекеше с серым каракулевым воротником. Вслед за ним вышли еще двое: один, незнакомый Подовинникову, в добротном черном полушубке, и командир полка Густомесов. Генерал со своими спутниками поднялся на холм неподалеку от дороги и стал что-то говорить им, указывая вокруг рукою.

Шофер ожидал около машины, опершись ногою в щегольском хромовом сапоге на подножку и засунув руки в карманы короткой меховой куртки. Подовинников поднялся, поправил шапку и послал Аспанова к шоферу узнать, кто приехал.

— Хозяин... Не знаешь разве? — после долгой паузы снисходительным тоном ответил Аспанову шофер и равнодушно сплюнул в снег.

— А-а-а, — протянул Аспанов, обескураженный ответом, не зная, что еще спросить.

Вдруг генерал повернулся и пошел прямо на костер, прихрамывая и тяжело опираясь на палку. Солдаты вскочили и замерли, напряженно вытянувшись. Подовинников на секунду растерялся: «Командиру полка докладывать или генералу? Ну, конечно же, генералу!» — тут же решил он и выбежал на дорогу.

Подовинников отрапортовал, глядя в глаза генералу. Он так волновался, что не видел его лица, а только одни глаза — серые, узкие, в рамке глубоких старческих морщин, они спокойно, понимающе, неожиданно ласково глядели на Подовинникова из-под седых клочковатых бровей.

Генерал подошел к солдатам и ткнул палкой в костер:

— А костры все-таки жжете — ведь не полагается, а?

Только сейчас узнал Подовинников генерала — это был командующий армией, он видел его в прошлом году под Москвой.

«Ну, пропал, сейчас разнесет...» — подумал он и вслед за тем услышал спокойный голос Береснёва.

— Мы, товарищ генерал, дымим помаленьку, чтобы прикурить только — спички бережем...

Густомесов одобрительно улыбнулся Береснёву из-за спины генерала, а тот, прищурив глаза, сказал просто:

— Ну, глядите, чтоб немцы пока и духу вашего не чуяли! — Тут генерал добавил неприличную шутку, и его прищуренные серые глаза задорно заблестели под косматыми бровями. Все увидели, что это старый добрый человек и его не надо бояться; напряжение спало, солдаты облегченно вздохнули и заулыбались, переглядываясь друг с другом. Увидев генерала, стали подходить со всех сторон и солдаты других взводов и вскоре плотной толпою окружили костер.

Лицо генерала стало серьезным, он поднял руку, — До вас еще не успели дойти сегодняшние газеты — в них опубликовано экстренное сообщение Совинформбюро. — Голос его усилился и стал тверже: — Началось наступление наших войск в районе Сталинграда!

Дрогнула, задвигалась толпа.

Вот уже много месяцев вся страна напряженно следила за битвой на Волге: на волжских берегах бронированные орды немцев столкнулись с неколебимой стойкостью советских людей — и были остановлены. Все понимали, что там, в заснеженных степях, решалась судьба войны, и ждали, ждали, стиснув зубы, дня, когда немцев погонят от Волги.

И вот свершилось!

Это было такое великое событие, что сразу люди не могли осознать происшедшее и только удивленно переглядывались и переспрашивали друг друга, не ослышались ли они.

А генерал рассказывал:

— За три дня наши войска продвинулись на шестьдесят — семьдесят километров, заняли город Калач, захватили тринадцать тысяч пленных.

Густомесов весело добавил:

— Наступление наших войск продолжается!

Солдаты разом зашумели, заговорили, вверх полетели шапки. Кто-то молодым, восторженным голосом крикнул «ура», и все дружно подхватили крик. Потом посыпались вопросы; отвечали сразу и генерал, и Густомесов. Люди окружили их. Генерал снова поднял руку — шум стал затихать — и обвел глазами солдат:

— Я полагаю, и мы должны помочь сталинградцам! Как вы думаете, а?

Солдаты одобрительно зашумели:

— Поможем!

— Засиделись мы тут!

— Под Москвой полк хорошо держался, — сказал генерал Густомесову я выжидающе посмотрел на солдат. — Кто из вас был под Москвой?

Многие солдаты участвовали в сражении под Москвой, но никто не хотел сказаться первым, как бы выставить напоказ свою заслугу. Наступило замешательство: один подталкивал другого, время шло, но все молчали. Тогда Ромадин, набравшись решимости, хотя от волнения у него захватило дыхание, сказал громко и твердо, словно рапортуя:

— Я был, товарищ командующий... и другие тоже... Под. Клином немцев тогда окружили!

— Выходи вперед! Помнишь, как мы танки генерала Хюпнера крошили? Видел, как фашисты отступали? Вот и расскажи всем, как мы их гнали, а то ведь есть еще и такие, которые не верят, что немцы отступать могут. Ведь есть, а?

Солдаты отвечали нестройным хором:

— Нет... Таких нот... Теперь не сорок первый год...

— Правильно. Теперь не сорок первый год. Под Москвой фашистов гнали, под Сталинградом гоним — и здесь, под Ржевом, погоним! Запомните: теперь уже мы будем наступать, а не гитлеровцы! — твердо сказал командующий и так надавил на палку, что она на четверть вошла в снег. — Задачу свою в наступлении знаете?

— Так точно, товарищ генерал! — ответил Ромадин, уже оправившись от смущения.

— Задача наша известная, товарищ генерал, — добавил Береснёв, — бить фашистов, спуску им не давать, пока всех не прогоним с нашей земли!

Командующий улыбнулся словам Береснёва:

— Как твоя фамилия? Береснёв? Правильно, товарищ Береснёв, — будем бить и гнать их, пока всю нашу землю не очистим от захватчиков!..

Командующий помолчал немного, испытывающе оглядывая солдат, и добавил негромко, словно в раздумье:

— Народ, познавший свободу, нельзя покорить, нельзя... — Возвысив голос, он сказал: — Так я на вас надеюсь, ребята…

В это мгновение в нескольких десятках шагов разорвался снаряд, и крупные осколки с грозным шуртаньём пронеслись над головами. От неожиданности люди пригнулись, только Подовинников стоял неподвижно, расширенными глазами глядя на командующего, который неторопливо повернулся в сторону разрыва и спокойно закончил:

...Не подведите меня, не посрамите мои седые волосы...

Подовинников как бы оцепенел от испуга: ведь в расположении его взвода могло сейчас убить командующего армией!

Командующий, видимо, понял состояние Подовинникова. Он потрепал его по плечу:

— Испугался, что отвечать придется за командующего? Ну, ладно, видишь — все целы... — и пошел к машине, тяжело припадая на правую ногу и опираясь на палку, каждый раз глубоко уходившую в снег.

Подовинников долго глядел вслед командующему:

— Видали? Снаряд рядом упал, а он стоит как свеча—даже не пригнулся!

— Боевой генерал, с важностью сказал Береснев, — под Калинином сам в атаку ходил, тогда его и ранило!

Липатов обеими руками сдвинул шапку на затылок и широко улыбнулся:

— Ну, братцы, видать и мы скоро тронемся!..

— Пора, давно пора начинать, — отозвался Федя Квашнин и, с треском переломив на колене несколько сучьев, бросил их в огонь. Голос у него низкий, гудящий, и говорит он всегда каким-то обиженным тоном, словно оправдывается. Может быть, это объясняется свойственной ему застенчивостью.

Матвеичев недовольно сморщил сухонькое личико;

— А по мне лучше в обороне быть. Сидишь себе в окопе, пуля тебя не достанет, спишь на своем месте, обед тебе старшина вовремя привезет...

— Кто же войну кончать будет, если мы в обороне будем отсиживаться? — корит Матвеичева Подовинников.

— Черчилль, — засмеялся Береснёв, подмигнув солдатам. — Матвеичев будет свой окоп оборонять, а Черчилль — немцев громить!

— Надейся на союзничков! — покачал головой Ромадин. — Второй фронт уж сколько обещают открыть?

— А в Африке воюют, — сказал Подовинников, — свои колонии спасают!

— Да, брат, — Береснёв насмешливо сощурил глаза на Матвеичева, — хоть в обороне и теплее, да оборона — это не гнездо, в ней победы не высидишь!

Солдаты засмеялись шутке Береснёва.

— Я не про то... Это я понимаю... Я вообще говорю... А это понятно — на дядю надеяться нечего... — сбивчиво и путано пытается оправдаться Матвеичев. Он упрямо хмурит жесткие, торчащие во все стороны брови, редкая клочковатая бородка его топорщится, и от этого он кажется колючим, как еж. Видя, что его никто не поддерживает, он обиженно умолкает и сосредоточенно роется в костре, отыскивая уголек для прикура.

К костру подбежал Балуев, ординарец Шпагина, весело поздоровался со всеми и сказал Подовинникову:

— Вас требует к себе комроты, товарищ лейтенант!

— Зачем, не знаешь?

— Насчет построения он что-то говорил с замполитом...

«Понятно... Наступление начинается», — подумал Подовинников, и от этой мысли весь внутренне подобрался. Он вспомнил о всех делах, которые надо было сделать накануне боя. Дела были важные и неотложные, а времени оставалось мало: он почувствовал вдруг, как бег времени убыстрился и оно неудержимо понеслось вперед. Он с решительным видом встал и серыми, сразу посуровевшими главами оглядел солдат, молча стоявших вокруг него:

— Я пошел, Ромадин, а ты займись еще со своей группой!

Солдаты иронически и насмешливо оглядывали Балуева, своего бывшего товарища по оружию.

Лицо его, лоснящееся от пота, и телогрейка были перепачканы сажей от беспрерывной возни у костра. На шее болтался шарф линялого красного цвета. Балуеву казалось, что этот шарф выгодно отличает его от других солдат, и он никогда не расставался с ним.

— Как, Василий Иванович, живешь-можешь?

— Ты что это весь в саже вымазан? В трубочисты, что ли, записался?

— Как успехи на кулинарном фронте?

— Живем помаленьку! Воевать так воевать — пиши в обоз! — осклабился Балуев, обнажая большие крепкие зубы, и стал угощать солдат папиросами.

— Ишь ты, разбогател — папироски душистые покуриваешь! — съязвил Ромадин.

— Махорка солдатская ему горло дерет! — поддержал его Береснёв.

— Бросьте, ребята, — обиделся Балуев, — вот с места не сойти — лейтенант Подовинников пачку дал — он ведь не курит! Ну, ладно, побегу, заболтался я с вами...

Тут Ромадин увидел старшину роты Болдырева, который переходил от одной группы солдат к другой. Ромадин поспешно встал, швырнул недокуренную папиросу и негромко скомандовал:

— Закругляйся, кончай курить! Становись!

Солдаты стали торопливо выстраиваться, но Болдырев уже заметил сидевших вокруг костра солдат и, подойдя к ним, строго сказал:

— Почему сидите? Чем надо заниматься по расписанию — анекдотами или боевой подготовкой?

У Болдырева сухое, гладко выбритое лицо, и видно, как под тонкой кожей подрагивают мускулы; серые неподвижные глаза смотрят в упор, с беспощадной строгостью. Одет Болдырев с иголочки, с редким на фронте щегольством — это придает ему подчеркнуто молодецкий, бравый вид. На нем ватник, туго перетянутый новеньким поясным ремнем с портупеей, черные чесаные валенки, голенища валенок дважды подвернуты вниз и обнажают туго обтянутые синими бриджами крепкие икры; на голове, на самом затылке, чудом держится ушанка с плотно прилаженными наушниками и плоским верхом, похожая на кубанку; из-под шапки низко спущен на лоб кудрявый светлый чуб; на правом боку у него деревянная кобура с громадным пистолетом какой-то иностранной марки, на левом — немецкий штык в чехле; для чего ему надобен штык, трудно сказать: пользуется им Болдырев разве что для нарезки сала и хлеба солдатам.

Болдырев недавно назначен старшиною, до этого он был помкомвзводом у Подовинникова. Но, переменив службу, он никак не может отделаться от привычек боевого сержанта и при выдаче продуктов чувствует себя, как в рукопашной схватке. Службу он знает до тонкости, порядок в роте держит твердый, и солдаты считаются с ним не меньше, чем с командиром роты. Правда, на новой должности Болдырев приобрел и новые привычки: необычайную внимательность к своей внешности и строгую, доходящую до педантизма, требовательность к солдатам.

Болдырев не стал слушать объяснений Ромадина и сразу же принялся за осмотр оружия. Он придирчиво щелкал затворами, проверял стволы на свет и нещадно ругал тех, у кого находил грязь или ржавчину.

У Матвеичева затвор автомата плохо выбрасывал гильзу, и Болдырев уничтожающе процедил сквозь зубы:

— Ты что — собираешься стрелять из своего автомата или же орудовать им вместо палки? Давай сюда отвертку!

По своей профессии слесаря Болдырев хорошо разбирался в механизмах и, повозившись несколько минут, вернул автомат Матвеичеву.

— Пружина ослабла! Теперь все в порядке — и смотри мне — чтобы, как часы, работал затвор! Такое замечательное оружие — и до чего довел!

Покончив с оружием, Болдырев принялся осматривать одежду солдат. Его внимание привлекли валенки Липатова:

— Что за валенки на тебе? Ты же новые получил!

Липатов стоял навытяжку, опустив руки по швам; и робко оправдывался:

— Вы мне подшитые дали, товарищ старшина...

— Врешь, я помню, кому подшитые давал! — закричал Болдырев. — Да и все равно — должны быть армейского образца, целые, а это что за рванина?

— Поменялся я тут с одним, выпили пол-литра вдвоем... Да ты брось, не кричи, жив буду — новые достану, а убьют — и этих не надо будет...

Тебе не надо, а мне надо! Умник какой нашелся— казенное имущество разбазаривать! А тут отвечай за всех! Там как хочешь — живи или умирай — дело твое, а мне чтобы завтра новые валенки были — за тобою новые числятся! Придешь, доложишь!

Закончив осмотр, Болдырев сказал серьезно и торжественно:

— Всем приготовиться к общему построению. В шестнадцать часов собраться к ротной землянке с оружием, в полном боевом. Кому надо побриться, подворотнички пришить — чтобы все было в порядке!

Поучения Болдырева задели самолюбие Ромадина: в качестве помковзвода он отвечал за порядок во взводе.

— Ясно, товарищ старшина! — нетерпеливо перебил он его и вызывающе оглядел солдат: — Второму взводу много говорить не надо!

Солдаты вытянулись под взглядом Ромадина. В этом обнаружился тот «местный» солдатский патриотизм, который проявляется во всем: каждый солдат считает свою роту, свой взвод, свое отделение лучшими во всей армии, а своих командиров — самыми храбрыми и умными.

— А вещмешки, противогазы брать? — спросил Матвеичев, опасливо поглядев на Болдырева узкими глазами.

— Сказано — в полном боевом, все забирать! — резко ответил Болдырев, рассерженный недогадливостью Матвеичева. — Помкомвзводам после построения получить патроны и раздать, чтобы у каждого был полный боекомплект!

Затем, помолчав, добавил:

— В бою патронов не жалейте — боеприпасов хватит. Такой огонек дайте, чтобы фашистам жарко стало! — Но тут же спохватился: «Им скажи только — начнут палить зря, патронов не напасешься!» — Но и попусту, в белый свет, пулять нечего, патрон — государственное имущество, денег стоит!..

Болдырев пошарил в кармане, но, не обнаружив табаку, попросил у солдат закурить. Хотя он только что строго отчитал едва ли не каждого, к нему со всех сторон потянулись пестрые ситцевые кисеты с табаком, самодельные портсигары из алюминия и целлулоида — изделия солдатского ремесла — и просто жестяные банки; каждый расхваливал аромат и крепость своего табака. Федя Квашнин достал из костра тлеющий уголек и поднес его Болдыреву, перекатывая на руках.

— Брось, руки сожжешь! — крикнул ему Болдырев.

— Ничего им не сделается! — и Федя широко развернул темную узловатую ладонь труженика с толстой, твердой кожей, покрытой мозолями и ссадинами.

— Крокодилова кожа! — засмеялся Береснёв.

Болдырев, с наслаждением затянувшись злым махорочным дымом, сразу смягчился. «Хорошие ребята в роте, а смотреть все же надо за ними, — думает он, — отпустишь, дашь послабление, — так и пойдут беспорядки...» — Распрощавшись с солдатами, он не спеша направляется в третий взвод.

Солдаты разобрали лыжи, составленные пирамидой под сосною, и разошлись по землянкам. У костра осталось несколько человек, чтобы засветло почистить оружие. Они сидели кружком, изредка перебрасываясь словами. Каждый занят своим делом, а еще больше — своими мыслями.

Это были мысли о завтрашнем сражении, о себе, о своем месте в страшно сложной и удивительно многообразной жизни, обо всем, что связывает человека с этой жизнью: о семье и близких, о Родине и ее врагах, о своем долге. Обо всем этом хотелось подумать спокойно, чтобы идти в бой с ясной и твердой душой.

Федя Квашнин, в полушубке нараспашку, в шапке, сдвинутой с широкого лба, закусив в увлечении губу, с выражением деловитой озабоченности чистит ствол ручного пулемета.

Рядом с Федей — Береснёв, он посасывает короткую обгоревшую трубку с самодельным ивовым мундштуком и неторопливо помешивает снег в котелке. Временами он что-то произносит вполголоса — то ли говорит с собою, то ли напевает.

Липатов и Аспанов уселись на одном бревне.

На красивом, нежном, как у девушки, лице Липатова сосредоточенное, грустное выражение; он курит, жадно и глубоко затягиваясь. Аспанов держит в коленях горстку блестящих автоматных патронов и набивает ими магазин, заталкивая большим пальцем по одному в отверстие диска. Лицо его с округлыми, еще не определившимися чертами сейчас напряженное и беспокойное.

Ромадин, поставив винтовку на носок валенка, усердно натирает ее промасленной тряпкой. Замыкает круг Молев, помкомвзвода-один. Он неподвижно смотрит перед собой, сощурив глаза, словно вглядываясь во что-то далекое, едва различимое.

Вечереет.

Надвигающиеся сумерки под шатрами мохнатых елей плетут легкую сиреневую паутину. В прогалину виден кусок светлого еще неба, исчерченного полосами багрово-красных облаков. Лес ровно и глухо шумит, раскачивая высокие вершины. Дым от костра медленно поднимается тонкой голубой струйкой и тает среди ветвей. К вечеру мороз усиливается, в чистом холодном воздухе звуки слышатся ясно и далеко: и звонкие голоса солдат, и ржание лошадей, и завывающий, со свистом, шум автомобильного мотора.

Квашнин прислоняет вычищенный пулемет к сосне и неуверенным взглядом обводит товарищей:

— Как думаете, ребята, возьмем мы Дорогобуж или нет?

Все знают, что у Феди в деревне под Дорогобужем семья: мать и два брата-погодка.

— Танкисты говорили: горючим до самого Смоленска запасаются, — отзывается Липатов.

— Если хорошо дело пойдет, через две недели в твоем Дорогобуже будем! — ободряет Федю Ромадин.

Федя мечтательно закидывает руки за голову:

— Если б можно, я за двое суток домой пешком дошел: день и ночь шел бы, не спал, не ел и не останавливался...

Липатов со вздохом взглянул на Федю: «Счастливый! Он знает: его ждут, и рвется вперед. А он, Липатов, за кого воюет?»

Был у него один близкий человек на свете — жена — и та написала: долго ждать, мол, тебя, солдат, да и неизвестно, вернешься ли, а молодость одна, короткая...

Один человек плюнул тебе в душу, а все люди чужими стали... И опять ты один, как был, — детдомовец!

Молов молчит, не вступает в разговор; перед ним снова стоит навсегда врубившаяся в память картина... Он лежит на траве и бездумно следит за пухлыми белыми облаками в голубом поднебесье. На правой руке он чувствует теплую щеку жены. Сын — из травы видна только его белая головенка — собирает цветы.

Вдруг из-за леса вылетает стая самолетов... Не наши, с черными крестами!

Он вскакивает, обнимает жену и бежит в штаб. Позади самолеты сбрасывают бомбы. Он оглядывается — на том месте, где стояли жена и сын, взметнулся огромный сноп разрыва, и на цветущий луг посыпались черные комья земли...

Аспанов шевелит костер черной дымящейся палкой, сучья в костре трещат, извиваются на огне и разбрасывают по снегу шипящие раскаленные угли.

— А страшно в атаке, Иван Акимович? — спрашивает он Береснёва.

Фронт, война, смерть — все, что еще недавно туманно и неощутимо виделось ему из мирного далека, теперь грозно надвинулось на него, пугает своей неизвестностью, и сердце пронизывает тоскливая щемящая боль, словно в него входит острая льдинка.

— Как тебе сказать? Конечно, не то, что по деревне с гармошкой идти... Ведь убить могут.

«Волнуется парень, — думает Береснёв. — Понятно, впервые придется в этакий ад попасть...»

Береснёв снимает котелок с огня и ставит в снег; снег тает, шипит и брызжет паром, образуя темную круглую проталину. Береснёв достает из кармана тряпочку, развязывает узелок и всыпает в котелок щепотку мелкого, похожего на коричневую табачную пыль, чаю. Затем снова ставит котелок на огонь.

«А ведь ты и сам волнуешься и о том же думаешь, хоть и отгоняешь эти мысли», — недовольно упрекает себя Береснёв, но тут же оправдывается перед собою: да, он прожил много, а не нажился еще, не все сделал, что в задумке имеет. Вот все мечтает: вернется с войны — новую избу поставит — девчонкам-малолеткам в приданое.

А ты не думай о ней, о смерти-то, — продолжает Береснёв, помешивая чай в котелке. — Заробеешь и покажется тебе, что все пулеметы на тебя направлены, все пушки в тебя стреляют. А от пули прятаться, что от молнии беречься — пустое дело: не угадаешь, где она тебя найдет! Я, к примеру, сколько раз в атаку ходил — еще в империалистическую с германцем воевал, — а видишь, жив и пи разу в бою не ранен, а поковыряло меня на формировке. На что, кажется, спокойное место — за сотни верст от фронта, а налетели самолеты — и, пожалуйста, готово! Главное, в такое место всадил, что и сказать стыдно: пониже поясницы. На беду, доктор — женщина попалась. «Неприличная у меня рана, — говорю ей, — меня бы к мужчине надо». А она смеется. «Я, — говорит, — не баба, а врач...»

— Бесстыжие бабы сейчас стали, — замечает Липатов и пренебрежительно сплевывает сквозь зубы.

— Я и сейчас осколок ношу — выпросил у доктора на память, — Береснёв показывает кусок стали с острыми краями, отполированный до блеска от долгого ношения в кармане. — Вот она, моя смертушка!

Ромадин берет теплый осколок и подбрасывает на ладони:

— Да, граммов двести будет... Верно, на излете был, а то бы разрубил тебя пополам...

Аспанов глубоко вздыхает:

— Значит, вам судьба такая, товарищ сержант...

Молев поворачивается к Аспанову; на его покрытом оспинами лице поигрывают мускулы:

— А я, Сабир, как увижу немцев, так вот тут, — Молев прикладывает руку к груди, — такое подымается — горячее, обидное, злое, — что себя забываю!

Квашнин выбирает из кучи дров подходящий обрубок и начинает вырезать из него ложку. Ножа в его больших руках не видно, работает он быстро, какими-то короткими неуловимыми движениями, и мелкие кудрявые стружки так и сыплются из его рук, будто он ощипывает птицу.

Резать ложки Квашнин научился у своего деда ложкаря ради забавы, а теперь пригодилось: вся рота ест ложками его работы.

Готовую ложку Квашнин отдает Аспанову:

— Обещал — возьми, Сабир!

Липатов посмотрел на Асланова живыми, насмешливыми глазами.

— Теперь понял, Сабир, как воевать надо? — Он обнял его: — Пока сам пороху не понюхаешь, ни черта не поймешь! Ты вот лучше завтра поближе ко мне держись!..

— Я тебе вот что скажу, Сабир, — говорит Молев, — в бою о себе думать нельзя. В бою надо одно держать перед собою: как задачу свою выполнить!

Молева поддержал Квашнин:

— Правильно говорит сержант. Ты смотри, Сабир, что комсомольцы делают, и на них равняйся!

Береснёв ободряюще похлопал Аспанова:

— Не может быть, чтобы комсомолец да сробел! Страх тогда человека берет, когда ему кажется, что он один-одинешенек под пулями стоит. А раз ты комсомолец или, скажем, коммунист, значит, ты не один, с тобой твои товарищи сражаются за общее дело. И ты уже не сам по себе, а крупица большого, великого... А оно непобедимо и смерти не подвластно!

Долго вдумывается Ромадин в слова Береснёва, разбираясь в своих чувствах. Потом, очевидно так и не разрешив беспокоящий его вопрос, спрашивает:

— Как же так получается, Иван Акимович: я вот тоже так понимаю, как ты, а ведь я беспартийный!

А это и значит, Алексей Иванович, что пора тебе в партию подавать! — серьезно сказал Береснёв. — Подумай об этом!

Не успокоил, а еще больше взбудоражил Береснёв Ромадина.

Легко сказать: в партию подавай!

Он всегда делал то, что велела партия, но ведь в партии состоять — это каким человеком надо быть!

Да, с подковыркой человек Иван Акимович!

— Что ж, ребята, — сказал Молев, —пора расходиться, скоро построение!

Он поднялся, молча и сосредоточенно загасил ногой теперь уже ненужный костер, мельком взглянул на играющий алыми красками закат — «морозно завтра будет» — и, как человек, принявший твердое решение, круто повернулся, закинул автомат на плечо и широким, уверенным шагом пошел от костра.

Когда Молев вошел в землянку, он со свету сначала ничего не увидел, кроме желтого прямоугольника стола, на котором стояла сильно коптящая самодельная лампа из снарядной гильзы. Молев приподнял обгоревший фитиль, пламя взметнулось ярким желтым языком, осветив необшитые стены, покрытые лапником земляные нары и спящего Хлудова.

Молев рязбудил его и сказал, что надо готовиться к построению.

— Приказ о наступлении будут зачитывать, — добавил он и стал разжигать погасшую печку посреди землянки.

— Что ты сказал? Наступление? — встревоженно спросил Хлудов, приподнявшись на нарах.

— Ага, — коротко ответил Молев. — Завтра.

Хотя приказа о наступлении ждали каждый день — и Хлудов знал об этом, — слова Молева поразили его. Все, что было до этой минуты, вдруг куда-то отодвинулось, стало мелким, ничтожным.

— Товарищ младший лейтенант, медальон не забудьте в бой захватить, — и Молев протянул ему на ладони маленький черный граненый цилиндрик из пластмассы, который солдаты именовали медальоном.

— Зачем это?

— А как же — чтобы знали, куда сообщить, если убьют вас или ранят. Напишите на бумажке фамилию, часть, домашний адрес — и зашейте медальон в брюки.

— Да что ты, у меня нет семьи, никому не надо сообщать! — проговорил в замешательстве Хлудов.

— Не может человек безродным быть, в крайности, знакомые какие должны быть, товарищи.

— Представь себе, никого у меня нет, — горько усмехнулся Хлудов.

Плохо это, товарищ младший лейтенант... Волки и те стаей живут, — неодобрительно заметил Молев и положил цилиндрик на стол. — Как хотите — только так полагается. А документы все старшине сдать надо...

Прихватив котелок, Молев вышел из землянки. Когда дверь за ним затворилась, Хлудов взял медальон в руки, раскрыл его, осмотрел и вдруг в порыве суеверного страха бросил в огонь, как бросают приносящий несчастье амулет.

«Странные люди, зачем нужна им эта возня? Как может их трогать то, что будет «после»? — думал Хлудов о Молеве и о других, по привычке противопоставляя себя всем остальным людям. — В самом деле, кого может интересовать моя жизнь? Мать?.. Взбалмошная, слезливая, истеричная... В пятьдесят лет она бесстыдно влюбилась в актера передвижного театра оперетты и эвакуировалась с ним куда-то в Киргизию. Вряд ли надолго огорчит ее похоронная на сына, отца которого она уверенно не могла назвать. Тетки? Глупые, всегда испуганные, вздорные и нелепые, как ископаемые. Какое мне до них дело...»

Хлудов перебрал в памяти всех, кого он когда-либо знал, и вдруг ясно увидел жестокую правду: нет у него во всем мире никого, кого бы по-настоящему взволновала, опечалила его смерть.

— Вот ваш обед, товарищ младший лейтенант, — сказал, входя, Молев и поставил котелок на стол.

— Нет, я не хочу есть... Ты дай мне лучше в долг еще пол-литра водки, а? Ей-богу, отдам!

— Ведь вы уже взяли вчера пол-литра, а водку на весь взвод на четыре дня выдали.

— Ну, ладно, Молев, завтра же отдам, честное слово!

Молев вздохнул и налил из фляги кружку водки.

— Напрасно так пьете... Не надо бы... Нехорошо... — сказал Молев, отходя от стола.

Хлудов одним духом выпил полкружки ледяной водки, поковырял ложкой в банке с консервами и тут же допил остальное. «Ведь не всех же убивает, — думал Хлудов. — Может, я еще и останусь жив».

Он взглянул на Молева — тот стоял в только что надетой чистой рубахе и натягивал на себя гимнастерку.

— Ты зачем переодеваешься?

Молев смутился, ему не хотелось отвечать на этот неуместный, по его мнению, вопрос. Быть может, он и не сумел бы высказать словами свою мысль, что в бой человек должен идти, как на самое большое в его жизни дело — с чистыми помыслами, в чистой одежде.

— «Танкеток» много развелось, — ответил он хмуро о неохотно, — зудят больно...

— Ах, так, я думал другое... — разочарованно протянул Хлудов — и вдруг с напряженным, жадным любопытством поглядел в его большое, с крупными твердыми чертами, изрытое оспинами лицо.

Переодевшись, Молев вытянул руки по швам и официальным голосом произнес:

— Товарищ младший лейтенант, пора идти на построение. Людей я подготовил, оружие проверил...

— Хорошо, Молов, выводи людей, я сейчас приду... Хлудов нетвердой походкой, держась за стол, ходил по землянке, разыскивая рукавицы, и говорил сам с собою:

— Странный человек... Странные люди.

Рота выстроилась в две шеренги вдоль узкой дороги, протоптанной между деревьев; задние стояли в глубоком снегу и теснили передних, чтобы выбраться на твердое место.

Гриднев с озабоченно строгим видом ходил вдоль фронта роты, бросая то туда, то сюда быстрые взгляды и сердито покрикивая:

— Пылаев, выровняйте ваш взвод по первому взводу—куда вы его загнули? Неужели не видите?

— Квашнин, уберите живот!

— Не заваливайте, Павлихин! Подайтесь вперед! Вот так!

— Мосолов, почему опаздываете? Опять шапку искали?

Солдат в непомерно широком полушубке, собранном на животе глубокими складками, пытавшийся незаметно пристроиться к своему взводу, растерянно забормотал:

— Я... я...

— Ладно, потом разберем, становитесь скорее! — приказал Гриднев.

Бодрый морозец, хрустящий снег, сотня людей, глядевших на него, предстоящее наступление — все это настраивало Гриднева на торжественный и строгий лад, и он не мог оставаться бездеятельным в такую знаменательную минуту. Кроме того, ему было приятно слышать свой чистый, глубокий, взволнованно подрагивающий голос, гулко раздававшийся в лесу.

На левом фланге роты стояла Маша Сеславина со своими санитарами. Гриднев старался не смотреть на нее, но какое-то бессознательное чувство все время толкало его взглянуть именно на левый фланг.

Солдаты стояли тихо; на их лицах было выражение сосредоточенного ожидания, они сами старались получше выровнять строй, шепотом поправляя товарищей.

— Покурить бы, что ли, пока... — нерешительно протянул Мосолов и тут же испуганно умолк — солдаты зашикали на него со всех сторон:

— Молчи ты — времени ему не было...

— Потерпеть не можешь, что ли?

— Или уши опухли не куримши?

Из ротной землянки вышел Шпагин, за ним Скиба. Шпагин, высокий и худощавый, был на полголовы выше Скибы — крепкого, широкого в плечах.

Гриднев бросил на роту быстрый, многозначительный взгляд, закричал: «Смирна-а-а! Равнение на-право!» — и побежал навстречу Шпагину, проваливаясь в глубоком снегу. Рота прокричала одним дыханием:

— Здра... шла., тва... ста... нант! — и замерла неподвижно.

— Товарищи! — начал Шпагин. — Час, ради которого мы пришли сюда, настал — наступление начинается завтра!

Он говорил твердо и медленно, в его голосе чувствовалось особенное волнение и сила, каждое его слово падало веско и тяжело.

Потом Скиба достал из планшета маленький листок, надел очки в толстой роговой оправе, отчего лицо его сразу приобрело незнакомое, строгое выражение, и стал читать приказ Военного совета фронта.

Небо, казавшееся днем недостижимо высоким, стало ниже, потемнело, на нем зажглись редкие мерцающие звезды. Плотные иссиня-черные сумерки окутали пространство между деревьями, черные стволы сосен придвинулись, обступили солдат. В сумеречном свете лица солдат — суровые и неподвижные — казались отлитыми из вороненой стали. По вершинам деревьев пробежал неведомо откуда налетевший порыв холодного ветра, деревья. закачались, зашумели ровным глухим шумом, осыпая солдат хлопьями снега.

Снег упад Пылаеву на шапку и рассыпался по плечам, но он не заметил этого. Он с волнением глядел на Шпагина, Скибу, на солдат и с небывалой силой ощутил вдруг — так, что к горлу подступил и стал душить его твердый горячий ком,-—свое кровное родство с ними: у них один враг, одна Родина, одна судьба — и все они были бесконечно близки и дороги ему.

Он страстно хотел одного: каплей раствориться в этом великом братстве людей, сделать всем что-то хорошее, доброе, чтобы разгладились морщины на их лицах, засветились радостью их глаза.

Скиба поднял крепко сжатый кулак:

— Смерть фашистским захватчикам! Нашей великой Родине — ура!

Солдаты закричали в едином порыве воодушевления, и, хотя людей было не так уж много, каждому казалось, что голоса их, слитые в один голос, прозвучали с огромной силой.