Пролог
Воскресенье утром рано
поле крылося туманом,
и склонилася в тумане,
словно тополь, на кургане
молодица молодая.
Что-то к сердцу прижимает,
горько плачет, причитает:
«Ой, туман мой, ненастье,
мое горе-злосчастье!
Отчего меня не скроешь
от беды-напасти?
Что меня ты не задавишь
и в землю не вдавишь?
Отчего мне тяжкой доли
веку не убавить?
Нет, не дави, туман белый!
Укрой только в поле,
чтоб не знал никто, не видел
горькой моей доли!...
Я не одна: есть у меня
отец и мать в хате...
Есть у меня... туман белый,
туман милый, братец!...
Есть сыночек некрещеный,
сынок мой родимый!
Не я тебя крестить буду
на горе, любимый.
А чужие крестить будут,
я и не узнаю,
как звать сына... Дитя мое!
Богатой была я...
Не брани! Молиться стану,
слезами своими
счастья вымолю у неба
для тебя, родимый!»
Пошла полем, рыдаючи,
в тумане таилась,
и сквозь слезы тихонечко
запела уныло,
как вдова в Дунае синем
детей схоронила:
«У кургана-могилы
вдова в поле ходила,
там ходила, гуляла,
яду-зелья искала.
Яду-зелья не нашла,
двух сыночков родила,
китаечкой повила
и на Дунай отнесла:
«Тихий-тихий Дунай!
Моих деток забавляй.
Ты, песочек, их прими,
моих деток накорми!
Накорми, успокой
и собою укрой!»
I
Жили себе дед да баба.
В роще кудрявой на хуторе старом
вдвоем весь век свой долгий провели
в тишине, в покое,
как деточек двое.
Вдвоем ягнят пасли детьми когда-то,
а там обвенчались,
скотины дождались,
и хуторок приобрели,
и сад и пчельник завели,
и мельницу купили —
в достатке жили.
Лишь деток не дал Бог,
а смерть с косою у порога.
Кто же старость их пригреет,
для них сыном станет,
похоронит, пожалеет,
кто душу помянет?
Кто на счастье добро примет,
трудом нажитое,
будет помнить благодарно,
как дитя родное?..
Трудно вырастить ребяток
в непокрытой хате.
А еще труднее в белых
стариться палатах,
стариться и дом богатый,
угол непочатый,
умирая, чужим детям
отдать на растрату!
II
Раз в воскресенье, в день погожий,
у хаты в праздничной одеже
сидели старики вдвоем.
Ни тучки на небе; кругом,
как бы в раю, так славно было,
на небесах ни тучки!
А в сердце горе затаилось,
как зверь в несу дремучем.
В таком раю отчего бы
старикам грустилось?
Горе ль давнее какое
в хате пробудилось?
Иль заглохшее недавно
Вновь зашевелилось?
Или новое рай светлый
огнем охватило?
О чем же, сидя у порога,
они задумались? Как знать,
уж собрались, быть может, к Богу.
Но кто в далекую дорогу
коней им станет запрягать?
«А кто нас, Настя, в гроб положит,
когда помрем?»
«Великий Боже!
Я о том же размышляла,
да так горько стало:
в одиночестве старели...
Для кого держали
добро наше?..»
«Погоди-ка!
Словно плачет, слышишь,
за воротами ребенок!
Побежим-ка!... Видишь,
так и знал: я, что-то будет!»
И оба вскочили,
да к воротам... Прибегают —
и оба застыли.
Перед самым перелазом
младенец повитый —
но не туго; и новенькой
свиткою прикрытый.
Видно, мать запеленала,
хоть лето — укрыла
последнею одежею!...
Глядели, молились
дед да баба. А младенец
словно умоляет:
ручки выпростал, бедняжка,
и к ним простирает,
крохотные... и притихнул,
как будто не плачет,
а чуть хнычет.
«Ну что, Настя? Видишь! Теперь, значит,
мы с тобой не одиноки!
Вот судьба, вот счастье!
Ишь какое, чтоб не сглазить!
Бери ж дитя, Настя,
неси в хату, а я съезжу
сам за кумовьями
в Городище...»
Чудно, право,
бывает меж нами!
Одни сына проклинает
и прочь выгоняет.
Другой свечечку, сердешный,
потом добывает
и, рыдая, ее ставит
перед образами —
нету детей!.. Чудно, право,
бывает меж нами!
III
Вот три пары на радостях
кумовьев набрали,
и мальчика окрестили,
и Марком назвали.
Растет Марко: старики же
души в нем не чают,
где усадить, где уложить,
хлопочут — не знают.
Год проходит. Растет Марко,
дойная корова
живет в холе, в роскошестве.
Но вот, черноброва,
молода и белолица,
пришла молодица
на тот хутор благодатный
работать проситься.
«Что ж? — дед молвит.— Возьмем, Настя»
«Возьмем, Трофим,— нужно ж,
ведь стары мы и хвораем,
и дитя к тому же.
Хоть подрос Марко немножко,
Но все ж таки надо
заботиться о ребенке».
«Твоя правда, надо;
век, мне данный, слава Богу,
и я прожил, знаю,—
уходился. Ну, так как же,
что возьмешь, родная,
за труды?»
«Да что дадите».
«Э, нет, дочка, что ты!
Это ж плата за работу,
за твою работу.
Говорят: кто не считает,
тот не наживает.
Вот уж разве так, голубка;
ни ты нас не знаешь,
ни мы тебя. А поживешь,
оглядишься в хате,
да тогда и сговоримся
с тобою о плате.
Так ли, дочка?»
«Ну что ж, ладно!»
«Так входи же в хату».
Сговорились. Молодица
день встречает песней;
словно с паном обвенчалась,
купила поместье.
От рассвета до заката
и в поле, и в хате,
и за скотом ходит Ганна;
а вокруг дитяти
так и вьется; в воскресенье
и в будни ребенку,
словно мать, головку моет,
ему рубашонку
каждый божий день меняет.
Вместе с ним катает
повозочки, а уж в праздник
и с рук не спускает.
Старики мои дивятся,
Богу бьют поклоны...
Наймичка же сна не знает,
по ночам со стоном
свою долю проклинает,
плачет горько, тяжко;
да никто того не знает,
не слышит бедняжки,
кроме Марка маленького.
Да и он не знает,
отчего слезами Ганна
его умывает;
отчего его целует
и молится жарко,
сама не съест и не допьет,
а накормит Марка.
Не знает он. Когда в люльке
порой среди ночи
пробудится, шевельнется,
она сразу вскочит,
крестит его,- баюкает, —
за стеною слышит,
спит спокойно ли ребенок,
как во сне он дышит.
Утром Марко к своей Ганне
ручки простирает —
и наймичку с улыбкою
мамой величает...
Не знает он. Растет себе,
растет, подрастает.
IV
Немало лет уже минуло,
годы немало утекло.
На хутор горе завернуло
и слез немало принесло
Бабусю Настю схоронили
и еле-еле отходили
Трофима-деда. Пронеслось
несчастье злое и уснуло —
на хутор снова благодать
из-за лесов седых вернулась
к Трофиму в хату отдыхать.
Уже Марко чумакует
и осенью не ночует
ни у хаты и не в хате, —
кого-нибудь нужно сватать!
Задумался Трофим старый,
спросить Ганну надо б!
Да к работнице. А Ганна
к королевне б рада
сватов слать: «Марка спросить бы,
ему лучше знать-то».
«Ладно, дочка, Марка спросим,
да и станем сватать».
Расспросили, столковались,
сватов снарядили.
С рушниками к Марку в хату
люди воротились,
с хлебом святым, обмененным.
В жупане богатом
кралечку нашли такую —
хоть гетману сватай,
так не стыдно. Вот какое
выискали диво.
«Спасибо вам! — старик молвит, —
а теперь счастливо
довести нам нужно дело
до конца бы, люди,—
обвенчать их. Да еще вот:
кто ж матерью будет
посаженой? Нет ведь Насти!...»
И заплакал тяжко.
Только наймичка у двери
за косяк, бедняжка,
ухватилась и застыла.
Смолкли в хате люди,
горько наймичка шептала:
«Кто ж матерью будет?..»
V
Время шло. Уж молодицы
каравай месили
на хуторе. Отец старый,
не жалея силы,
с молодицами танцует,
и двор подметает,
да прохожих да проезжих
к себе зазывает,
Варенухой угощает
и на свадьбу просит.
Знай бегает — а самого
еле ноги носят.
Во дворе и в хате хохот
и шум небывалый,
и бочонки выкатили
с громом из подвала.
Прибирают, пекут, варят...
Да только чужие.
Где же Ганна? На святое
богомолье в Киев
пошла она. Молил старый.
Просил Марко слезно
матерью быть посаженой.
«Нет, Марко! Как можно!
Я же наймичка, — неловко
сидеть-величаться
мне на свадьбе... Станут люди
над тобой смеяться.
Пусть Господь вам помогает!
Пойду помолюсь я
святым в Киеве, а там уж
домой ворочуся
в вашу хату, коль примете.
Пока будут силы,
потружусь я...»
С чистым сердцем
крестом осенила
Марка Ганна... Заплакала
и вышла в ворота.
Зашумела свадьба в доме,
и пошла работа
музыкантам и подковкам,
столы поливают
варенухою. А Ганна
бредет, ковыляет.
Пришла в Киев, у мещанки
стала, поселилась,
Нанялась носить ей воду —
денег не хватило,
чтобы отслужить молебен.
Носила, носила,
заработала немного
и в лавре купила
Марку шапочку святую
с Ивана святого,
чтоб голова не болела
у Марка родного.
И колечко от Варвары
невестке достала
и, всем святым поклонившись,
домой возвращалась.
Возвратилась. Катерина
и Марко встречают
за калиткой, ведут в хату
и за стол сажают;
напоили, накормили,
про путь расспросили,
ей в горнице Катерина
постель постелила.
«За что они меня любят?
За что почитают?
О Боже мой милосердный,
может, они знают...
Может, они догадались...
Нет, не догадались —
они добрые...» И Ганна
тяжко зарыдала.
VI
Трижды речка замерзала
и трижды вскрывалась;
трижды в Киев работницу
Катря провожала,
как мать свою. И в четвертый
ее проводила
до кургана в поле чистом
и Бога молила,
чтоб скорее возвращалась,
а то пусто в хате,
словно мать ушла куда-то,
покинула хату.
В воскресный день после пречистой —
после успенья, дед Трофим,
надевши брыль, в сорочке чистой
сидел у хаты. Перед ним
играл с собакой внучек малый,
А внучка, в кофту нарядясь
в Катрусину, как бы пришла
проведать дедушку. Смеясь,
старик с шалуньей говорил,
как с настоящей молодицей:
«А что же ты без паляницы?
Иль по дороге кто стащил?
Или забыла взять из хаты?
А может, вовсе не пекла?
Э, стыдно как! Ну, хороша ты!..»
Вдруг — глядь! — работница вошла
Во двор. Со стариком внучата
бегут встретить свою Ганну.
«А Марко?» — в тревоге
деда спрашивает Ганна.
«Все еще в дороге».
«А я нынче утомилась,
дошла к вам насилу.
Не хотелось на чужбине
ложиться в могилу!
Только б Марка мне дождаться...
Так тяжко вдруг стало!»
И внукам из узелочка
гостинцы достала —
дукатики, и крестики,
да бусы цветные
Яриночке, да из фольги
образки святые;
Карпу глиняную птичку
и лошадок пару,
и четвертый уже перстень
от святой Варвары
Катерине. Деду свечки
из воска святого;
лишь себе с Марком подарка
Ганна никакого
не принесла, не купила,
денег не хватило,
а работать не могла уж.
«А тут где-то было
полбубличка!»
По кусочку
детям раздавала.
VII
Вошла в хату. Катерина
ей ноги помыла
и полдничать усадила.
Не до того было
старой Ганне.
«Воскресенье
когда?» — вдруг спросила.
«Через день».— «Молебен нужно
справить — помолиться
Николаю-чудотворцу,
вынуть бы частицу, —
что-то долго Марка нету...
Сохрани нас Боже, —
он в пути не заболел ли,
вернуться не может?»
Заплакала работница,
еле-еле встала
из-за стола.
«Катерина!
Не та уж я стала:
состарилась, силы нету
на ноги подняться.
Тяжко, Катря, в чужой хате
смерти дожидаться».
Захворала, несчастная.
Уж и причащали
и соборовали Ганну,
да легче не стало.
Возле хаты Трофим старый
как убитый бродит.
Катерина ж от болящей
на шаг не отходит;
День и ночь она над Ганой
очей не смыкает,
А сычи на крыше ночью
худое вещают.
Ни минуты болящая
покоя не знает,
все расспрашивает Катрю:
«Катруся родная!
Что, Марко не воротился?
Ох, если б я знала,
что дождусь его, увижу,
может, легче б стало».
VIII
Идет Марко с чумаками.
Идет, распевает,
не спешит, волов пастися
в степи отпрягает.
Везет Марко Катерине
сукна дорогого.
Шелком шитый пояс красный
для отца седого.
Красный с белою каймою
платочек для Ганны,
А еще ей на очипок
парчи златотканой.
А для деточек сапожки,
фиг и винограду,
а всем вместе им — красного
вина из Царьграда
ведра три везет в бочонке,
доброй икры с Дона, —
всего везет, да не знает,
что творится дома.
Идет Марко, не горюет.
Пришел — слава Богу!
И ворота отворяет,
и молится Богу.
«Слышишь ли ты, Катерина?
Марко воротился!
Беги встречать. Скажи ему,
чтоб поторопился!..
Слава тебе, Христе-боже!
Дождалась насилу!» —
и Отче наш тихо-тихо,
как сквозь сон, твердила.
Старик волов распрягает
и ярма снимает
узорные. А Катруся
Марка обнимает
«Где же Ганна? Не спросил я
про нее ни слова...
Да жива ли?»
«Жива, Марко,
только нездорова,
худо ей. Пойдем скорее,
пока распрягает
отец. Давно тебя, Марко,
Ганна ожидает».
Пошел Марко с Катериной
и стал у порога
испуганный... Ганна шепчет:
«Слава... слава Богу!
Иди, Марко... Слышишь, Катря,
ты выйди, родная:
расспросить его должна я,
поведать, что знаю».
Тихо вышла Катерина,
а Марко к постели
подошел и наклонился.
Ганна молвит ело:
«Марко, в лицо погляди мне,
видишь, какой стала.
Я не Ганна, не наймичка, я...»
И замолчала.
Марко плакал и дивился,
вновь глаза открылись,
грустно, грустно поглядела —
слезы покатились.
«Прости меня. В чужой хате
свой век прожила я...
Прости меня... я, сыночек,
твоя мать родная».
И умолкла...
Марко обмер,
земля содрогнулась.
Очнулся он... к ней — к родимой,
а мать уж заснула!