Кобзарь

Шевченко Тарас Григорьевич

Наймичка

 

 

 

Пролог

Воскресенье утром рано

поле крылося туманом,

и склонилася в тумане,

словно тополь, на кургане

молодица молодая.

Что-то к сердцу прижимает,

горько плачет, причитает:

«Ой, туман мой, ненастье,

мое горе-злосчастье!

Отчего меня не скроешь

от беды-напасти?

Что меня ты не задавишь

и в землю не вдавишь?

Отчего мне тяжкой доли

веку не убавить?

Нет, не дави, туман белый!

Укрой только в поле,

чтоб не знал никто, не видел

горькой моей доли!...

Я не одна: есть у меня

отец и мать в хате...

Есть у меня... туман белый,

туман милый, братец!...

Есть сыночек некрещеный,

сынок мой родимый!

Не я тебя крестить буду

на горе, любимый.

А чужие крестить будут,

я и не узнаю,

как звать сына... Дитя мое!

Богатой была я...

Не брани! Молиться стану,

слезами своими

счастья вымолю у неба

для тебя, родимый!»

Пошла полем, рыдаючи,

в тумане таилась,

и сквозь слезы тихонечко

запела уныло,

как вдова в Дунае синем

детей схоронила:

«У кургана-могилы

вдова в поле ходила,

там ходила, гуляла,

яду-зелья искала.

Яду-зелья не нашла,

двух сыночков родила,

китаечкой повила

и на Дунай отнесла:

«Тихий-тихий Дунай!

Моих деток забавляй.

Ты, песочек, их прими,

моих деток накорми!

Накорми, успокой

и собою укрой!»

 

I

Жили себе дед да баба.

В роще кудрявой на хуторе старом

вдвоем весь век свой долгий провели

в тишине, в покое,

как деточек двое.

Вдвоем ягнят пасли детьми когда-то,

а там обвенчались,

скотины дождались,

и хуторок приобрели,

и сад и пчельник завели,

и мельницу купили —

в достатке жили.

Лишь деток не дал Бог,

а смерть с косою у порога.

Кто же старость их пригреет,

для них сыном станет,

похоронит, пожалеет,

кто душу помянет?

Кто на счастье добро примет,

трудом нажитое,

будет помнить благодарно,

как дитя родное?..

Трудно вырастить ребяток

в непокрытой хате.

А еще труднее в белых

стариться палатах,

стариться и дом богатый,

угол непочатый,

умирая, чужим детям

отдать на растрату!

 

II

Раз в воскресенье, в день погожий,

у хаты в праздничной одеже

сидели старики вдвоем.

Ни тучки на небе; кругом,

как бы в раю, так славно было,

на небесах ни тучки!

А в сердце горе затаилось,

как зверь в несу дремучем.

В таком раю отчего бы

старикам грустилось?

Горе ль давнее какое

в хате пробудилось?

Иль заглохшее недавно

Вновь зашевелилось?

Или новое рай светлый

огнем охватило?

О чем же, сидя у порога,

они задумались? Как знать,

уж собрались, быть может, к Богу.

Но кто в далекую дорогу

коней им станет запрягать?

«А кто нас, Настя, в гроб положит,

когда помрем?»

«Великий Боже!

Я о том же размышляла,

да так горько стало:

в одиночестве старели...

Для кого держали

добро наше?..»

«Погоди-ка!

Словно плачет, слышишь,

за воротами ребенок!

Побежим-ка!... Видишь,

так и знал: я, что-то будет!»

И оба вскочили,

да к воротам... Прибегают —

и оба застыли.

Перед самым перелазом

младенец повитый —

но не туго; и новенькой

свиткою прикрытый.

Видно, мать запеленала,

хоть лето — укрыла

последнею одежею!...

Глядели, молились

дед да баба. А младенец

словно умоляет:

ручки выпростал, бедняжка,

и к ним простирает,

крохотные... и притихнул,

как будто не плачет,

а чуть хнычет.

«Ну что, Настя? Видишь! Теперь, значит,

мы с тобой не одиноки!

Вот судьба, вот счастье!

Ишь какое, чтоб не сглазить!

Бери ж дитя, Настя,

неси в хату, а я съезжу

сам за кумовьями

в Городище...»

Чудно, право,

бывает меж нами!

Одни сына проклинает

и прочь выгоняет.

Другой свечечку, сердешный,

потом добывает

и, рыдая, ее ставит

перед образами —

нету детей!.. Чудно, право,

бывает меж нами!

 

III

Вот три пары на радостях

кумовьев набрали,

и мальчика окрестили,

и Марком назвали.

Растет Марко: старики же

души в нем не чают,

где усадить, где уложить,

хлопочут — не знают.

Год проходит. Растет Марко,

дойная корова

живет в холе, в роскошестве.

Но вот, черноброва,

молода и белолица,

пришла молодица

на тот хутор благодатный

работать проситься.

«Что ж? — дед молвит.— Возьмем, Настя»

«Возьмем, Трофим,— нужно ж,

ведь стары мы и хвораем,

и дитя к тому же.

Хоть подрос Марко немножко,

Но все ж таки надо

заботиться о ребенке».

«Твоя правда, надо;

век, мне данный, слава Богу,

и я прожил, знаю,—

уходился. Ну, так как же,

что возьмешь, родная,

за труды?»

«Да что дадите».

«Э, нет, дочка, что ты!

Это ж плата за работу,

за твою работу.

Говорят: кто не считает,

тот не наживает.

Вот уж разве так, голубка;

ни ты нас не знаешь,

ни мы тебя. А поживешь,

оглядишься в хате,

да тогда и сговоримся

с тобою о плате.

Так ли, дочка?»

«Ну что ж, ладно!»

«Так входи же в хату».

Сговорились. Молодица

день встречает песней;

словно с паном обвенчалась,

купила поместье.

От рассвета до заката

и в поле, и в хате,

и за скотом ходит Ганна;

а вокруг дитяти

так и вьется; в воскресенье

и в будни ребенку,

словно мать, головку моет,

ему рубашонку

каждый божий день меняет.

Вместе с ним катает

повозочки, а уж в праздник

и с рук не спускает.

Старики мои дивятся,

Богу бьют поклоны...

Наймичка же сна не знает,

по ночам со стоном

свою долю проклинает,

плачет горько, тяжко;

да никто того не знает,

не слышит бедняжки,

кроме Марка маленького.

Да и он не знает,

отчего слезами Ганна

его умывает;

отчего его целует

и молится жарко,

сама не съест и не допьет,

а накормит Марка.

Не знает он. Когда в люльке

порой среди ночи

пробудится, шевельнется,

она сразу вскочит,

крестит его,- баюкает, —

за стеною слышит,

спит спокойно ли ребенок,

как во сне он дышит.

Утром Марко к своей Ганне

ручки простирает —

и наймичку с улыбкою

мамой величает...

Не знает он. Растет себе,

растет, подрастает.

 

IV

Немало лет уже минуло,

годы немало утекло.

На хутор горе завернуло

и слез немало принесло

Бабусю Настю схоронили

и еле-еле отходили

Трофима-деда. Пронеслось

несчастье злое и уснуло —

на хутор снова благодать

из-за лесов седых вернулась

к Трофиму в хату отдыхать.

Уже Марко чумакует

и осенью не ночует

ни у хаты и не в хате, —

кого-нибудь нужно сватать!

Задумался Трофим старый,

спросить Ганну надо б!

Да к работнице. А Ганна

к королевне б рада

сватов слать: «Марка спросить бы,

ему лучше знать-то».

«Ладно, дочка, Марка спросим,

да и станем сватать».

Расспросили, столковались,

сватов снарядили.

С рушниками к Марку в хату

люди воротились,

с хлебом святым, обмененным.

В жупане богатом

кралечку нашли такую —

хоть гетману сватай,

так не стыдно. Вот какое

выискали диво.

«Спасибо вам! — старик молвит, —

а теперь счастливо

довести нам нужно дело

до конца бы, люди,—

обвенчать их. Да еще вот:

кто ж матерью будет

посаженой? Нет ведь Насти!...»

И заплакал тяжко.

Только наймичка у двери

за косяк, бедняжка,

ухватилась и застыла.

Смолкли в хате люди,

горько наймичка шептала:

«Кто ж матерью будет?..»

 

V

Время шло. Уж молодицы

каравай месили

на хуторе. Отец старый,

не жалея силы,

с молодицами танцует,

и двор подметает,

да прохожих да проезжих

к себе зазывает,

Варенухой угощает

и на свадьбу просит.

Знай бегает — а самого

еле ноги носят.

Во дворе и в хате хохот

и шум небывалый,

и бочонки выкатили

с громом из подвала.

Прибирают, пекут, варят...

Да только чужие.

Где же Ганна? На святое

богомолье в Киев

пошла она. Молил старый.

Просил Марко слезно

матерью быть посаженой.

«Нет, Марко! Как можно!

Я же наймичка, — неловко

сидеть-величаться

мне на свадьбе... Станут люди

над тобой смеяться.

Пусть Господь вам помогает!

Пойду помолюсь я

святым в Киеве, а там уж

домой ворочуся

в вашу хату, коль примете.

Пока будут силы,

потружусь я...»

С чистым сердцем

крестом осенила

Марка Ганна... Заплакала

и вышла в ворота.

Зашумела свадьба в доме,

и пошла работа

музыкантам и подковкам,

столы поливают

варенухою. А Ганна

бредет, ковыляет.

Пришла в Киев, у мещанки

стала, поселилась,

Нанялась носить ей воду —

денег не хватило,

чтобы отслужить молебен.

Носила, носила,

заработала немного

и в лавре купила

Марку шапочку святую

с Ивана святого,

чтоб голова не болела

у Марка родного.

И колечко от Варвары

невестке достала

и, всем святым поклонившись,

домой возвращалась.

Возвратилась. Катерина

и Марко встречают

за калиткой, ведут в хату

и за стол сажают;

напоили, накормили,

про путь расспросили,

ей в горнице Катерина

постель постелила.

«За что они меня любят?

За что почитают?

О Боже мой милосердный,

может, они знают...

Может, они догадались...

Нет, не догадались —

они добрые...» И Ганна

тяжко зарыдала.

 

VI

Трижды речка замерзала

и трижды вскрывалась;

трижды в Киев работницу

Катря провожала,

как мать свою. И в четвертый

ее проводила

до кургана в поле чистом

и Бога молила,

чтоб скорее возвращалась,

а то пусто в хате,

словно мать ушла куда-то,

покинула хату.

В воскресный день после пречистой —

после успенья, дед Трофим,

надевши брыль, в сорочке чистой

сидел у хаты. Перед ним

играл с собакой внучек малый,

А внучка, в кофту нарядясь

в Катрусину, как бы пришла

проведать дедушку. Смеясь,

старик с шалуньей говорил,

как с настоящей молодицей:

«А что же ты без паляницы?

Иль по дороге кто стащил?

Или забыла взять из хаты?

А может, вовсе не пекла?

Э, стыдно как! Ну, хороша ты!..»

Вдруг — глядь! — работница вошла

Во двор. Со стариком внучата

бегут встретить свою Ганну.

«А Марко?» — в тревоге

деда спрашивает Ганна.

«Все еще в дороге».

«А я нынче утомилась,

дошла к вам насилу.

Не хотелось на чужбине

ложиться в могилу!

Только б Марка мне дождаться...

Так тяжко вдруг стало!»

И внукам из узелочка

гостинцы достала —

дукатики, и крестики,

да бусы цветные

Яриночке, да из фольги

образки святые;

Карпу глиняную птичку

и лошадок пару,

и четвертый уже перстень

от святой Варвары

Катерине. Деду свечки

из воска святого;

лишь себе с Марком подарка

Ганна никакого

не принесла, не купила,

денег не хватило,

а работать не могла уж.

«А тут где-то было

полбубличка!»

По кусочку

детям раздавала.

 

VII

Вошла в хату. Катерина

ей ноги помыла

и полдничать усадила.

Не до того было

старой Ганне.

«Воскресенье

когда?» — вдруг спросила.

«Через день».— «Молебен нужно

справить — помолиться

Николаю-чудотворцу,

вынуть бы частицу, —

что-то долго Марка нету...

Сохрани нас Боже, —

он в пути не заболел ли,

вернуться не может?»

Заплакала работница,

еле-еле встала

из-за стола.

«Катерина!

Не та уж я стала:

состарилась, силы нету

на ноги подняться.

Тяжко, Катря, в чужой хате

смерти дожидаться».

Захворала, несчастная.

Уж и причащали

и соборовали Ганну,

да легче не стало.

Возле хаты Трофим старый

как убитый бродит.

Катерина ж от болящей

на шаг не отходит;

День и ночь она над Ганой

очей не смыкает,

А сычи на крыше ночью

худое вещают.

Ни минуты болящая

покоя не знает,

все расспрашивает Катрю:

«Катруся родная!

Что, Марко не воротился?

Ох, если б я знала,

что дождусь его, увижу,

может, легче б стало».

 

VIII

Идет Марко с чумаками.

Идет, распевает,

не спешит, волов пастися

в степи отпрягает.

Везет Марко Катерине

сукна дорогого.

Шелком шитый пояс красный

для отца седого.

Красный с белою каймою

платочек для Ганны,

А еще ей на очипок

парчи златотканой.

А для деточек сапожки,

фиг и винограду,

а всем вместе им — красного

вина из Царьграда

ведра три везет в бочонке,

доброй икры с Дона, —

всего везет, да не знает,

что творится дома.

Идет Марко, не горюет.

Пришел — слава Богу!

И ворота отворяет,

и молится Богу.

«Слышишь ли ты, Катерина?

Марко воротился!

Беги встречать. Скажи ему,

чтоб поторопился!..

Слава тебе, Христе-боже!

Дождалась насилу!» —

и Отче наш тихо-тихо,

как сквозь сон, твердила.

Старик волов распрягает

и ярма снимает

узорные. А Катруся

Марка обнимает

«Где же Ганна? Не спросил я

про нее ни слова...

Да жива ли?»

«Жива, Марко,

только нездорова,

худо ей. Пойдем скорее,

пока распрягает

отец. Давно тебя, Марко,

Ганна ожидает».

Пошел Марко с Катериной

и стал у порога

испуганный... Ганна шепчет:

«Слава... слава Богу!

Иди, Марко... Слышишь, Катря,

ты выйди, родная:

расспросить его должна я,

поведать, что знаю».

Тихо вышла Катерина,

а Марко к постели

подошел и наклонился.

Ганна молвит ело:

«Марко, в лицо погляди мне,

видишь, какой стала.

Я не Ганна, не наймичка, я...»

И замолчала.

Марко плакал и дивился,

вновь глаза открылись,

грустно, грустно поглядела —

слезы покатились.

«Прости меня. В чужой хате

свой век прожила я...

Прости меня... я, сыночек,

твоя мать родная».

И умолкла...

Марко обмер,

земля содрогнулась.

Очнулся он... к ней — к родимой,

а мать уж заснула!