Любовь и ненависть

Шевцов Иван Михайлович

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ. ВРАГ

 

 

Глава первая

Милиция… В этом слове звучат гордость, уважение и благодарная вера в людей высокого долга, чья служба сколь почетна, столь и тяжела. Эти люди не знают покоя и мирных будней. Они, как фронтовики, всегда в состоянии боевой тревоги, в постоянной схватке с врагом, и схватка эта, порою жестокая и кровопролитная, требует ловкости и силы, мужества и нравственной чистоты. Она рождает подвиг. И было бы несправедливым, говоря о людях в синих шинелях, умолчать о тех, с кем они борются, точно так же, как, описывая жизнь и будни моряков, нельзя не показать моря с его необузданной и величавой стихией. Или, рассказывая о врачах, обойти стороной болезни и страдания больных. Иначе картина будет неполной, вернее, самой картины-то не получится. У каждого героя есть враг. Подвиг раскрывается в битве, в столкновении. Чтобы оценить героя, надо знать его врага, видеть их схватку. Только тогда можно полюбить одних и возненавидеть других.

В каждом обществе есть пена, накипь. Борьба с ней нелегкая, и, конечно, профессиональным стражам общественного порядка бороться с ней в одиночку трудно. Само общество должно активно включаться в борьбу с этой накипью, каждый рядовой гражданин в меру своих сил, способностей и возможностей должен участвовать в этой нелегкой, не очень приятной, но благородной борьбе. А чтобы успешней бороться, надо знать повадки врага, его характер, его нутро.

Конечно, я не могу раскрыть перед читателем некоторые тонкости и детали самих методов работы уголовного розыска, дабы не нарушить профессиональную тайну и тем самым не оказать услугу преступникам. Полагаю, что это простят мне читатели: ведь в наших общих интересах способствовать успеху в работе органов охраны общественного порядка.

Когда начинается весна в Москве, какие приметы говорят об ее утверждении, какие вестники приносят москвичам благовест? Ни сладкий апрельский воздух, в котором бродят радужные надежды и волнующие мечты, ни ледоход на Москве-реке, ни пьянящее дуновение первого теплого ветерка, ни свежесть бульваров, ни даже только что раскрывшиеся почки на тополях. Все это видят одни и не замечают другие; кого-то это волнует, кого-то вовсе не трогает. Если ваш сынишка впервые в этом году убежал в школу без пальто, а в троллейбусе появился первый лейтенант без шинели, вы еще не верите, что весна установилась основательно, а зима ушла бесповоротно. Даже приказ военного коменданта Московского гарнизона о переходе на летнюю форму, опубликованный в газетах, не убеждает столичного жителя в приходе весны.

Алые сполохи первомайских флагов утверждают московскую весну. Пусть потом хоть весь май идет снег с дождем и дождь со снегом и пронзительные ветры валят с ног жителей Юго-Запада столицы, все равно весеннее настроение москвича не омрачить. После Первого мая весна вступает в свои полные права, и зримые приметы ее почему-то замечаются всеми. Сразу зазеленеют трава и деревья, и люди уже не надевают на себя зимние одежды.

Катюша Ясенева ждала Первомай с нетерпеливым детским волнением, как необыкновенного, небывалого открытия в своей жизни. Прошлым первомайским праздником она недовольна, потому что ей не довелось побывать на демонстрации. Причин, помешавших Катюшиному торжеству, было несколько. Во-первых, папа дежурил, во-вторых, у мамы был грипп и она не выходила из дому, в-третьих, и, пожалуй, это самое основное, Катюша в прошлом году была еще маленькая, а сейчас — это все должны знать — она подросла, ей в марте исполнилось семь лет, и такое событие было торжественно отмечено ее подружками, а также бабушкой и мамой. Папа снова в этот день дежурил, но он ей подарил интересную книжку с картинками и куклу с черными волосами и голубыми закрывающимися глазами. Мама подарила розовое платьице с белым бантиком и двумя кармашками, слева и справа, только один внизу, другой наверху, и сказала, что это платьице можно будет надеть первый раз в день Первого мая. Бабушка подарила бежевые туфельки, они, правда, немножко велики, но если подложить в носки бумажку, то ничего, сгодятся, их в праздник тоже можно обновить. Больше всего Катюша беспокоилась, как бы в Первомай не было холодной погоды, тогда придется на новое нарядное платьице надевать совсем не новое пальтишко. И еще она опасалась, как бы не пришлось папе дежурить и в этот Первомай: все-таки на демонстрацию лучше всего идти с мамой и с папой.

Но опасения ее оказались напрасными, все получилось как по заказу: и погода выдалась на редкость хорошая — ясный, солнечный день, составленный из двух цветов — голубого и алого. Правда, были еще другие цвета, например зеленый, но его было совсем-совсем немного — травка на газонах да маленькие листочки; и папа не дежурил в этот день, потому что работает он теперь уже не там, где работал в прошлый Первомай, и дежурить стал реже.

После удачной операции по розыску и задержанию преступников, ограбивших санитарную палатку, Андрея Ясенева из отделения милиции перевели в городское управление, в уголовный розыск, и теперь его кабинет находится на том же этаже, что и кабинет Юрия Струнова. Для Ясенева перевод на Петровку, 38, означал небольшое повышение по службе. Объяснение его неожиданному переводу в управление сослуживцы почему-то видели именно в розыске и задержании группы молодых людей — среди них была одна девушка, — похитивших медикаменты в тот вечер, когда Ирина и Василий Шустов слушали концерт. Сам же Ясенев не считал эту операцию какой-то сложной и необыкновенной, хотя лично для него она была своего рода экзаменом, и серьезным.

Подлинная же причина перевода объяснялась несколько по-иному: в управлении появилась вакантная должность оперуполномоченного, занимающегося и наркоманами. Юрий Струнов помнил, как глубоко волнует проблема наркомании его флотского друга, и предложил на эту должность Андрея Ясенева. Нельзя сказать, что самого Ясенева такое назначение уж очень обрадовало: человек, лишенный какого бы то ни было тщеславия, он был доволен своей работой в отделении — только-только успел войти во вкус новой для него деятельности, притереться в коллективе. Тем более, он знал, что многие работники милиции, прежде чем попасть в управление, лет по десять сидят в райотделах и отделениях и идут на повышение за какие-то особые заслуги или выдающиеся профессиональные способности. Скромный по своей натуре, Ясенев не находил ни своих особых заслуг, ни выдающихся способностей и перевод в управление относил к чистой случайности, втайне подозревая в этом деле «руку» Струнова, с которым он теперь виделся почти каждый день.

Налетчиков на Василия Шустова разыскать не удалось. Официантка ресторана, допрошенная работником уголовного розыска, рассказала, что после ухода Шустова и Дины за их столик сел молодой человек, заказал триста граммов сухого вина и холодную осетрину, быстро покушал — дело было перед самым закрытием ресторана, — а когда расплатился, вдруг наклонился под стол, поднял партбилет и, пожимая плечами, сказал: "Кто-то обронил. Возьмите, девушка. Человек спохватится, придет — спасибо скажет". И передал официантке партбилет. Все довольно просто и примитивно. И в этой простоте кроется вся сложность поисков преступников. «Дело» Шустова не было закончено, и партбилет его все еще хранился в райкомовском сейфе.

Василий был обеспокоен главным образом состоянием здоровья Захваткиной: обычно повязка у больной снимается на двенадцатый день после операции методом вакуумтерапии. Срок снятия повязки Захваткиной приходился на третье мая.

Ясеневы собрались всем семейством, исключая бабушку, идти на первомайскую демонстрацию в колонне, в которой шли представители клиники, где работала Ирина. Ирина ждала этих первомайских праздников и демонстрации с не меньшим, а пожалуй, с еще большим нетерпением, чем ее семилетняя дочь. К Первомаю Ирина сшила себе новое платье. Ей хотелось быть в эти праздничные дни, как никогда, красивой. И уж во всяком случае, она должна выглядеть не хуже, а лучше Дины Шахмагоновой, которая, думала Ирина, обязательно пойдет на демонстрацию и будет "покорять мужиков". Под последними она подразумевала прежде всего Василия Шустова, которого ревновала теперь ко всему свету, — хотя признаться в этом не могла даже самой себе. Ирина уговорила идти на демонстрацию не только Шустова — она заранее пригласила его в гости после демонстрации, — но и Похлебкина, для чего ей пришлось разговаривать с невестой Петра Высокого Аннушкой Парамоновой — студенткой четвертого курса МГУ, дочерью заслуженного врача республики, профессора, доктора медицинских наук Александра Мартыновича Парамонова, потому что все праздники и вообще все свободное время Петра Высокого принадлежало Аннушке Парамоновой. Аннушка согласилась идти на демонстрацию вместе с клиникой только потому, что так хотел, по словам Петра и Ирины, выдающийся ученик ее отца Василий Шустов, о котором девушка слышала много лестного от отца и от своего жениха. Будущих молодоженов Ирина также заранее пригласила к себе в гости в праздники. Петр Высокий посоветовался с Аннушкой и согласился при одном условии: мол, пусть это будет складчина. Шустов его поддержал. Решили, что гости приносят выпивку, а хозяева готовят закуску.

Но не только у Ирины были друзья и сослуживцы. Они были и у Андрея. Во всяком случае, еще двадцать девятого апреля Юрий Струнов завел с Ясеневым разговор о празднике и предложил собраться у него. Андрей помялся и сказал, что "лучше у нас", потому как Ирина "там что-то затевает". Тем более что к Ясеневым в гости на праздники приехала из деревни мать Андрея Пелагея Антиповна и было бы совсем уж неприлично оставить дома двух старушек, а самим уйти в гости. Струнов согласился. А тридцатого апреля стало известно, что Андрею придется Первого мая до окончания демонстрации быть на службе. Это огорчило Катюшу. Но неожиданное дежурство Андрея нисколько не нарушало праздничной программы. Подготовка к празднику возбудила Ирину необыкновенно, она хлопотливо и с азартом носилась по магазинам за продуктами, при этом, имея довольно скромный бюджет, не стеснялась б расходах. Со стороны можно было подумать, что она готовит свадебный вечер своей любимой единственной дочери. Это было замечено прежде всего Антониной Афанасьевной, и мать вслух сказала дочери:

— Что ты так суетишься с этим праздником? Сойдет — свои люди. А коль складчину решили, так и все одинаковые хозяева, не одна ты. И денег своих куда столько потратила. А расходов на дело сколько. Вон Андрюше пальто нужно.

— Знаешь, мама, я не люблю "абы как", — огрызнулась Ирина. Она в последнее время вообще стала резкой со своими домашними. — Вот и Пелагея Антиповна в кои веки приехала к нам погостить. Я хочу, чтоб это было прилично. А деньги что — их все равно никогда не бывает.

— Без индейки, без икры и семги могли обойтись, — поучала Антонина Афанасьевна. — И осетрина ни к чему, заливной судак даже вкусней. — И, глядя на дочь многозначительно, добавила с намеком, над которым следовало бы хорошенько задуматься: — Андрюша недоволен твоей суетой. Вижу, не нравится ему твоя затея…

Ирина не хотела понимать материнских предостережений. Она не находила в своих поступках ничего предосудительного. И не только Антонина Афанасьевна замечала странного «бесенка», поселившегося в дочери. Видел это и Андрей, хотя в отличие от тещи наблюдал за женой молча, изучающе, пытаясь найти ответ на простой и столь беспокойный вопрос: что произошло с Ириной, где причина таких неожиданных в ней перемен? Дома Ирина всякий раз воодушевлялась при одном имени Шустова, о нем, о Василии Алексеевиче, она готова была говорить до бесконечности. Вначале Андрей не придавал этому значения и сам с интересом поддерживал разговор жены о делах в клинике, а потом темой номер один стал случай с хищением партбилета. Все это казалось в порядке вещей и не вызывало у Ясенева никаких подозрений. Ничего странного не находил он и в том, что жена была постоянно возбуждена (мол, причина — конфликты и баталии на работе), больше уделяла внимания своим туалетам, покрасила волосы в темно-каштановый цвет, утром, перед уходом на работу, долго возилась у зеркала. И все же он не мог не почувствовать по отношению к себе какой-то до сего небывалый холодок со стороны Ирины. Она не принимала его ласк, ссылаясь на плохое самочувствие, перестала интересоваться его работой, спать перешла к Катюше.

В канун Первомая вечером Андрей принял ванну, лег в постель и начал читать книгу стихов Василия Федорова. Ирина всегда принимала ванну последней. Он ждал ее. Решившись заговорить с женой на щекотливую тему, он не знал, с чего начать, и в который раз останавливал себя сомнениями: "А может, мне только кажется, горький плод воображения?" Ирина, проходя к себе в комнату, где уже спали обе бабушки и Катюша, на ходу, как-то до обидного торопливо бросила Андрею: "Покойной ночи". И в словах ее и в жестах сквозил озабоченный холодок.

— Погоди, Аринка, — остановил он ее и отложил книгу на столик. — Присядь.

— Да ведь завтра нам рано вставать, — как бы оправдываясь, обронила она и села на край постели. Голубая шелковая пижама ладно облегала ее высокую литую грудь.

— Скажи, почему ты от меня все время убегаешь, будто сторонишься? — начал Андрей, глядя ей в глаза и взяв ее теплую руку. — Что с тобой происходит?

— Со мной? Происходит? — изобразив на лице удивление, переспросила Ирина. В его вопросе она почувствовала что-то недоброе, и глаза выдали то, что она хранила, как тайну.

— Ты только не лги себе, Иришка, — очень мягко и глухо произнес Андрей, искоса поглядев на жену.

— Мне просто нездоровится, — с покорным видом ответила Ирина, и вдумчивый кроткий взгляд ее детских глаз торопливо устремился в дальний угол, где стоял телевизор.

Андрей знал, что говорит она неправду, но не находил нужных слов для возражения и с озабоченным видом смиренно слушал ее. Но она замолчала, точно все слова иссякли, и тогда он с выражением крайнего беспокойства на лице спросил:

— А что ты чувствуешь? Боли какие?

— Да так, просто устала я.

Андрей выше всего в жизни ценил откровенность и прямоту, поэтому, уловив в поведении Ирины нотки пусть даже невинной фальши, был удручен и расстроен и не смог скрыть своего состояния. С грубоватой решительностью он отпустил ее белую с голубыми жилками руку, улыбнулся неопределенной улыбкой и задумался. Что-то новое зашевелилось в его душе, неожиданное и неясное, похожее на внутреннее смятение, когда не все додумано до конца. Ирину смущал этот мятежный взгляд, и она, стараясь говорить ласково, мягко, спросила:

— Ты чем расстроен? Почему такой печальный?

— Ты говоришь не то, — перебил Андрей и приложил ладонь к ее лбу. Медленная улыбка, только что осветившая лицо Ирины, погасла, круглые щеки порозовели, но глаза смотрели открыто и смело. Она сказала:

— Я тебя не понимаю. Ты о чем, Андрюша?

— Да все о том же, о твоем состоянии.

Он смотрел на нее пытливо, этот нежный, но не слабый человек, внешне грубоватый и некрасивый, толстые губы его шевелились, будто продолжали бессловесный разговор. Она обласкала его взглядом, выключила ночник у изголовья и легла рядом под одеяло…

Утро было звонкое, песенное, лучистое. Ликовала весна, одетая в кумач флагов, знамен и транспарантов, сиял солнечный Первомай.

Ирина еще накануне сообщила Похлебкину, что она с Катюшей придет не на сборный пункт, а вольется в свою колонну возле Белорусского вокзала, где обычно проходит колонна Ленинградского района столицы. До Белорусской площади они доехали в метро. Улица Горького — человеческая река — гремела музыкой. В голубом просторе свободно плавали два связанных воздушных шара — розовый и желтый. Ирина волновалась: вдруг их колонна уже миновала площадь Белорусского вокзала, вдруг тот, ради кого она пришла и на демонстрацию и собирает у себя гостей, не выйдет сегодня из дому или уехал за город? И хотя для таких мыслей не было повода, Ирина как-то невольно придумывала различные причины для беспокойства.

Вчерашний разговор с Андреем не зацепился в ее душе и памяти, к беспокойству мужа она отнеслась с легкомыслием взбалмошной девчонки. Правда, Андрей ее ни в чем не упрекнул, да, собственно, у него и не было оснований для упреков. ("Что я такое себе позволила?")

На площади у памятника Горькому шла бойкая торговля праздничными игрушками. Ирина купила Катюше два шара, такие же, как те, свободно парившие над площадью, — желтый и розовый, прыгающую обезьянку и шоколадку в виде бронзовой медали. Подошла к милиционеру, спросила, не проходил ли Ленинградский район.

— Пока нет. Где-то на подходе, — ответил старший лейтенант и, взглянув на колонну, вступающую на привокзальный виадук, махнул рукой в белой перчатке: — Да вон он, смотрите!

Но Ирина уже сама прочитала огромный транспарант: "Ленинградский район" и, схватив Катюшу за руку, быстро умчалась искать свою колонну. Первым увидела длинного сияющего Похлебкина и рядом с ним с золеной веткой тополя в руках Аннушку, такую же высокую, как и ее жених, склонную к полноте блондинку с властным некрасивым лицом, но очаровательными улыбчивыми глазами. На Аннушке был надет плащ "'болонья", точно такой же зеленоватый, как и на Ирине, — плащи эти только что вошли в моду.

Петр Высокий улыбался широко и восторженно, подхватил Катюшу на руки, поднял над колонной.

— Вот так мы с тобой мимо Мавзолея пройдем. Хорошо?

Катюша кивала головой, ей было приятно и не совсем обычно среди незнакомых людей. Аннушка угостила ее конфетами «Белочка», а тот, кого мама нетерпеливо искала своими бархатистыми глазами, вынырнул из-за чьей-то спины и, прежде чем поздороваться с мамой, протянул Катюше шоколадную плитку, на которой был изображен Александр Сергеевич Пушкин.

— Спасибо, — сказала Катюша обрадованно, потому что это был уже знакомый ей добрый доктор дядя Вася. Одетый в светло-коричневую спортивную куртку из искусственной замши, васильковые брюки и синюю нейлоновую рубаху с галстуком берестовой расцветки, Василий Алексеевич, всегда моложавый, сегодня выглядел особенно молодо. Ирина ожидала от него каких-то особенных слов, и, хотя он задал совсем обычный вопрос, почему нет Андрея, Ирине послышалось в его словах нечто многозначительное. От избытка чувств она говорила ему что-то неясное, сбивчивое, ничуть не скрывая своей радости, и в то же время быстрые, возбужденные глаза ее кого-то искали в колонне и не находили. Тогда она спросила:

— А где же Дина?

— Дина Михайловна? — с официальной сухостью переспросил Шустов. — По-моему, она и не собиралась быть.

— А Вячеслав Михайлович? — Ирина прицелилась пламенным взглядом на Похлебкина.

— Руководителю учреждения совсем не обязательно шествовать бок о бок со своими подчиненными, — заметил Петр Высокий с веселой иронией. — Нужно соблюдать… дистанцию.

Отсутствие Семенова и Шахмагоновой радовало Ирину, точно они могли помешать ей говорить с Шустовым:. Собственно, никакого такого разговора между ней и Василием Алексеевичем не было, разговор стал общим. Все шутили, смеялись, обменивались ничего не значащими фразами и колкостями. Аннушка передала Шустову привет от отца.

— Давно я не виделся с Александром Мартыновичем, — сказал Василий Алексеевич. — А надо бы.

— Папа сам хочет. Он даже звонил вам и не застал, — сказала Аннушка грудным низким голосом, поджимая свои пышные губы. — У него к вам дело есть.

— Дело?! — Шустов обрадованно насторожился.

— Он пишет статью о лечении экземы, и ему нужен пример лечения вашим методом. Пример конечно положительный, — пояснил Петр Высокий.

— У меня отрицательных не было, как говорят, слава богу, — сказал Василий Алексеевич, а Ирина стремительно подсказала:

— Пусть возьмет последний пример — Аристарха Ларионова. — Кинула нежно-вопросительный взгляд на Шустова: — Как у него? — Голос задушевный, мелодичный.

— Позавчера я его смотрел. Все чисто. Это, пожалуй, самый интересный случай, — ответил Шустов.

Начавшуюся было вспышку экземы у Аристарха Ларионова Шустову удалось очень быстро погасить. Василий знал, что Парамонов давно занимается проблемой лечения экземы. Он всегда был благодарен старику за его решительное выступление в печати в защиту Шустова. Это было в самый разгар яростных атак на метод вакуумтерапии.

Василий Алексеевич искрение любовался трогательно-нежными отношениями Петра Высокого и его невесты и по-хорошему завидовал им. Он даже не замечал, как ревниво относится Ирина к каждому его слову, сказанному Аннушке, к каждому взгляду, брошенному на нее. Он же считал, что Ирина пережила период пылкого обожания и теперь между ними установились теплота и ясность, вполне устраивающие Шустова. Но он заблуждался, не подозревал, что слабая воля Ирины была побеждена сильной страстью и любовь к нему уже успела пустить глубокие корни. Не знал он и о вчерашнем ночном разговоре Андрея с женой. Если бы он все это знал… Прежде всего Шустов не явился бы сегодня в пять часов пополудни к Ясеневым.

Василий Алексеевич с отцом пришли последними, с опозданием на целый час. Но их ждали, не садились за стол. По пути к Ясеневым Василий Алексеевич ненадолго заглянул в клинику. Его волновало состояние Захваткиной: в канун снятия повязки у больной держится температура. Шустов предчувствовал неладное. В памяти вставал случай с Синявиным, принесший много неприятностей, и теперь он опасался повторения той драматической истории.

Синявину, инженеру спецстроя, Шустов делал операцию вместе с только что поступившим работать в клинику Пайкиным. В практике Пайкина это была всего лишь третья операция трофической язвы методом вакуумтерапии, для Шустова, быть может, тысячная. Обязанности старшей операционной сестры тогда выполняла Дина Шахмагонова. Это была рядовая операция, даже слишком рядовая, и Шустов нисколько не сомневался в ее успехе. Слой поврежденной ткани вокруг язвы снимал он сам, ловко и быстро орудуя лезвием безопасной бритвы, зажатой в специальный держатель-ножницы. Кусочки кожи для пересадки со здоровой ноги снимал тоже Шустов, Пайкин помогал ему. Но основную часть операции — обработку раны вакуумнасосом — они производили оба одновременно: Пайкин действовал трубочкой среднего диаметра, подключенной к электроаппарату, Шустов — трубочкой мелкого диаметра, работающей на водяном отсосе, то есть подключенной к обычному крану в умывальнике. Все шло нормально, больной чувствовал себя, в общем-то, неплохо, хотя и стонал от боли. Это было естественно — операцию проводили под местной анастезией, блокировав рану новокаином. На третий день после операции у Синявина поднялась температура, которая держалась все десять дней — до снятия повязки. Когда сняли повязку, стала ясна причина плохого состояния больного: началась флегмона — серьезное инфекционное заболевание. Внесли инфекцию во время операции. Но кто? Шахмагонова или Пайкин? Со стороны Шустова такая преступная халатность исключалась. Аккуратный во всем, он был особенно требователен на операциях в отношении стерильности, даже придирчив, и в первую очередь к себе. В операционной он мог грубо накричать на сестру, если замечал хоть малейшую оплошность ее в этом.

Случай с Синявиным потряс Шустова, и он прежде всего набросился на Дину. Но ни ее, ни Пайкина это не вывело из равновесия: они отлично понимали, что никто не в состоянии доказать их виновность. А Пайкин с беспристрастностью постороннего глубокомысленно поучал Шустова:

— Почему вы думаете, что микробы проникли в клетчатку извне во время операции?.. Они с таким же успехом могли проникнуть по кровеносным и лимфатическим путям.

— Нет, не могли, — резко оборвал его Шустов. — Никак не могли, потому что у больного не было гнойного очага. Все началось отсюда, от раны, в месте введения новокаина.

Пайкин пожал плечами и, раздувая ноздри, словно про себя, рассудил:

— Не понимаю — зачем нужно самому на себя наговаривать? Несчастный случай. Мало ли их в нашей врачебной практике!

— В моей врачебной практике, — в растяжку произнося каждое слово, сказал Шустов, — ничего подобного не было и, надеюсь, не будет!

— Не зарекайтесь, коллега. Я не завидую вашей самонадеянности, — язвительно ответил тогда Пайкин.

"Неужели случай с Синявиным снова повторился у Захваткиной?" — с тревогой думал Шустов.

У Ясеневых весело было всем, кроме Василия Алексеевича, который уже никак не мог отделаться от мысли о Захваткиной, да еще Ирины, на которую действовало его состояние. Ей Василий Алексеевич сообщил причину своего беспокойства, только ей одной. Поэтому Андрей и Антонина Афанасьевна по-своему, неверно истолковали невеселое настроение Василия Алексеевича, тем более что поведение Ирины, не умеющей притворяться, ее открытое чрезмерное внимание к своему кумиру давало повод для таких толкований. За столом она подкладывала Васильку — так она называла его в кругу своих — лучший кусочек и вообще следила за каждым его жестом. Она явно пренебрегала мнением окружающих, и очень скоро ее особое отношение к Васильку было замечено всеми, исключая разве Алексея Макарыча, который на весь вечер заполучил себе собеседника в лице Струнова, понравившегося ему тем, что тот умел внимательно и терпеливо слушать. Генерал не принадлежал к категории горластых себялюбцев, которые на вечерах захватывают инициативу и уж потом никому слова вымолвить не дадут. Он предпочитал одного слушателя, внушающего доверие и симпатию, с которым можно пооткровенничать, излить душу, найти сочувствие и взаимопонимание. Ему приглянулся Юрий Анатольевич. Действительно, Струнов умел к себе располагать людей своей бесхитростной физиономией, любопытным и приветливым взглядом, простыми, естественными манерами, добродушной усмешкой. Генерал же любил рассуждать о серьезных вещах, о событиях внешних и внутренних — всегда имел свое собственное мнение.

Иногда он увлекался, давал волю своему могучему голосу, тогда сухая суровость исчезала с его лица, брови распрямлялись и задорный смех его сотрясал стены. На него обращали внимание, и он снова умолкал, становился суровым и опять говорил напряженно, вполголоса.

Андрей Ясенев на правах гостеприимного хозяина подходил то к одному, то к другому, как всегда, был сдержан и со всеми любезен, в то же время изучающе наблюдал за женой. Он пришел к твердому убеждению, что Ирина увлечена Василием. Ну а он? Это был немаловажный вопрос для Андрея, и от правильного ответа на такой вопрос, думалось ему, зависит нечто очень важное. Василий, по наблюдениям Андрея, был равнодушен к Ирине и как будто даже тяготился ее чрезмерным вниманием к своей персоне. Андрей не мог этого не оценить. Но вдруг подумал: "А может, прикидывается?" Андрей следил за его рассеянным взглядом, читая в нем невеселые и совсем посторонние мысли. Он казался задумчивее обыкновенного и был чем-то крайне озабочен. Подумал: очевидно, переживает историю с партбилетом. Подошел к нему, решил утешить. Оказалось, совсем другое волнует Шустова-младшего: больная Захваткина.

Щуря улыбчивые глаза, Струнов предложил тост за хозяйку дома. В глазах Ирины вспыхнула тревога и радость, она подняла свою рюмку и через стол потянулась к Василию Алексеевичу — чокнуться. Но в тот же миг что-то сообразила, как будто даже смутилась, машинально поправила волосы и затем стоя выпила до дна. Грудь ее высоко поднималась, щеки пылали. Нет, для нее сегодня никого больше не существовало, кроме Василия, на которого она бросала откровенные взгляды, то нежные, то дерзкие.

В этот вечер Андрей заново открыл для себя Ирину, такую, какой он ее еще ни разу не наблюдал. Она показалась ему необыкновенно обаятельной. Он вдруг оценил в ней все — от непринужденных жестов и румянца смущения до умения одеться просто, красиво, когда все, даже каждая складка платья, подчеркивает женственность.

Но не в этом заключалось его открытие Ирины. Он знал ее всегда ровную, несколько сдержанную, без порывов и увлечений. И — такая вспышка… Нет, это уже не кокетство, а нечто большее и гораздо серьезнее. Он невольно пытался сравнивать Ирину с Аннушкой Парамоновой, которая была моложе на десять с лишним лет Ирины, и сравнение получалось не в пользу Аннушки. Любовь красит человека, делает его счастливым, а счастливый человек, озаренный внутренним светом, всегда прекрасен. Аннушка была влюблена в Петра Высокого и не скрывала своих чувств. И все кругом это видели и радовались: какая, мол, чудесная пара. Петр Высокий, это впечатлительное существо, был на вершине блаженства, так что и его тощая, сутуловатая фигура казалась вовсе не тощей, а просто длинной и гибкой, и льняные волосы, небрежно заброшенные на сторону, совсем не простили, а напротив — облагораживали его смешное, по-ребячьи наивное, откровенное лицо, озаренное смеющимися глазами. Смех восторга дрожал в уголках его беспокойных губ и вызывал у других ответную улыбку. Это был тип всегда счастливого и всем довольного человека. Говорил он речисто, смотрел на все со странным выражением, в котором где-то рядом с незаурядным умом уживалась откровенная простоватость. Андрею подумалось: таким людям легко смотреть прямо в глаза.

Такие, как Петр Высокий, предпочитают лучше повиноваться, чем повелевать. Он даже с радостью будет исполнять все желания своего повелителя, и прежде всего супруги. Аннушка с удовольствием возьмет на себя роль "домашнего командира". В ее глазах — лукавство и властность, губы сложены в колючую улыбочку, движения легки и уверенны, твердый грудной голос делает слова внушительными, смелыми, рассудительными. Стройная шея придает всей фигуре нечто величественное, княжеское. Только большой чувственный рот и красивая прическа несколько смягчают ее строгую осанку. "Любопытно, как она будет выглядеть в возрасте Ирины? — подумал Андрей и с удовольствием решил: — Станет гранд дамой".

Василий уехал неожиданно, незаметно, простившись только с хозяйкой и хозяином. Сослался на плохое настроение. Его пробовали уговорить остаться. Он молча качал головой, глядя мимо Ясеневых неподвижным взглядом. На твердом лице его была непреклонность.

— Ну останься. Куда ты пойдешь? — настаивала Ирина, не сводя с него умоляющих глаз.

— Просто пройдусь по улице.

— Все вместе пойдем. Немного погодя, — необдуманно предложила она, совсем не считаясь с желанием гостей.

— Да что ты пристала, — пожурил Андрей. — Может, у человека свидание. С девушкой.

— Никаких у него свиданий нет. И девушек нет. Просто у него плохое настроение. Оставайся, сейчас будем танцевать.

Но он не остался. До Белорусского вокзала ехал на метро. На улице Горького влился в сплошной поток народа. В воздухе бродили весенние запахи. Он плыл в толпе вместе с тысячами других людей, веселых, по-праздничному возбужденных, и почти совсем не замечал таких, как он, одиночек. Становилось невыносимо тоскливо. Хотелось куда-то бежать, мчаться, ехать, скрыться от будоражащей сердце весны хоть на край света, в далекую заполярную Завируху, где еще лежит снег на холодных скалах, а в бухте качаются корабли. И нет там ни Семенова, ни Захваткиной, ни… Ирины. Там была другая Ирина. Там, в Оленецкой бухте, в рыбацком поселке… Как давно это было! Ирина, кажется, теряет голову. Нелепо, зачем? Это очень нехорошо. О чем она думает, отдает ли себе отчет? Надо ей об этом сказать. Непременно. Завтра же. "Завтра, — мысленно повторяет он. И вдруг: — Послезавтра снятие повязки у Захваткиной". Опять становится нехорошо, тревожно.

Чем ближе к центру, тем гуще людской поток. От площади Маяковского и до самого Кремля движение автомашин по улице Горького прекращено. Народ веселится, народ празднует Первомай. Только Василию Шустову невесело. Смутные драмы души не дают покоя. И неожиданно где-то сбоку — негромкий, вкрадчивый, самоуверенный голос:

— А-а, доктор Шустов. "Один, как прежде, — и убит".

Василий Алексеевич остановился, резко повернулся в сторону говорившего, ответил, чеканя фразу:

— Нет, Пайкин, глубоко заблуждаетесь: хотя я и один, как прежде, но не убит. Далеко не убит.

Ястребиные глаза Пайкина хищно округлились, и голос надменно просипел:

— Вы — живой труп. А это страшней. Мы предупреждали…

Шустов брезгливо ухмыльнулся. Заносчивость Пайкина смешила. С ним было противно говорить. Что-то скользкое, омерзительное было в этом человеке. Василий Алексеевич вообще не желал разговаривать с людьми, которые ему не нравились: эту черту характера он унаследовал от отца. "Провоцирует, — подумал Шустов. — Уверен, что я дам ему по физиономии. А где-то рядом стоят свидетели — почтенные и уважаемые граждане. Нет, Пайкин, не стану мараться". И пошел дальше, подхваченный людским потоком, теряя из виду Пайкина, залившегося мелким бесовским смешком. Только в мозгу стучало: "Пайкин, Пайкин, спайкин, припайкин, прилипайкин". Злорадствует, торжествует. И надо ж было встретиться именно с Пайкиным, именно сегодня.

Он вспомнил о своих друзьях, и почему-то прежде всего подумал о Ларионове. Должно быть, потому, что именно сегодня, перед тем как ехать к Ясеневым, Василий Алексеевич позвонил профессору Парамонову и рассказал об излечении им экземы, которой были поражены ноги его "хорошего друга Аристарха Ивановича". А когда кончил разговаривать по телефону, услыхал ворчливый голос отца:

— Твой друг стал вдруг. А мудрые люди говорят: не узнавай друга в три дня, узнавай в три года. Не бойся врага умного — бойся друга глупого. А вот Аристарх зело глуп. Глупость у него не только на челе, но и на бороде написана.

Подумал об Андрее Ясеневе. Что-то в нем очень нравилось, в чем-то таилась огромная притягательная сила, но в чем именно — он пока еще не мог определить, потому что мешала Ирина. Она стала между ними так неуместно, некстати. "Послезавтра обязательно нужно с ней поговорить", — снова напомнил себе Василий Алексеевич.

Но поговорить третьего мая им не пришлось. Вернее, говорили, но совсем о другом.

Повязку у Захваткиной снимали в десять утра в присутствии главного врача и Шахмагоновой. Молчали, в тревожном ожидании глядя на разматывающийся бинт. Значительное, но неумное лицо Вячеслава Михайловича было неподвижно, точно маска. Его нетерпеливое волнение выдавали руки, мягкие, бледнокожие, совсем женские: они то приглаживали редкие волосы, сквозь которые просвечивала лысина, то ненужно поправляли пенсне, оседлавшее широкую переносицу. Шахмагонова привычно смотрела, как Шустов разматывает бинт, старалась быть спокойной, но глаза выдавали ее. Шустов с каждым витком испытывал нарастание тревоги. Властное лицо его было бледным и строгим. Только на лбу появилась морщинка.

Сделан последний виток, и три пары глаз устремились на незажившую рану. Собственно, не заживала не вся рана, а лишь один участок. Здесь кожа была черная, точно обуглившаяся.

— Как у Синявина, — проговорил быстрый голос Дины.

— Нет, совсем не так, — ожесточенно возразил Шустов и, метнув на Шахмагонову взглядом, сказал с обнаженным упреком: — Хлористый кальций вместо новокаина.

Но слова его не произвели ожидаемого действия, точно их не поняли: стояла непоколебимая тишина. Главврач искоса взглянул на старшую сестру. Большой чувственный рот Дины был презрительно сжат, губы побелели, а в глазах тихо и холодно светилось какое-то цепенящее раздумье. Она смотрела на рану отсутствующим взглядом. Овладев собой, Шустов больше не проронил ни слова в присутствии больной.

Разговор продолжили потом в кабинете главврача. Вячеслав Михайлович был на редкость корректен и выдержан. В душе он торжествовал: наконец-то с ненавистным ему Шустовым будет покончено. Он попросил Василия Алексеевича дать устное объяснение.

— Дело ясное, — с убеждением сказал Шустов. — Старшая сестра во время операции подала одну дозу хлористого кальция вместо новокаина. Часть кожи поражена хлористым кальцием. Там, где был введен новокаин, рана зажила.

Главврач слушал угрюмо, недоверчиво, даже враждебно, глядя в пол на отклеившийся угол линолеума.

Дина вспылила:

— Я прошу, Вячеслав Михайлович, избавить меня от наветов доктора Шустова. Это становится невыносимым. Опять повторяется история с Синявиным.

Она заплакала и, закрыв лицо ладонями, выбежала из кабинета.

— А что за история с Синявиным? — спросил главврач с видом человека, который об этом слышит впервые. Шустов понял его намерение увести разговор в другую колею.

— Это было давно и к делу не относится, — ответил с вызовом и беспокойством. — Там при операции в рану внесли инфекцию. Началась флегмона.

— И больной умер? — мрачно спросил главврач.

Шустов помедлил с ответом. Он отлично понимал, что Семенов знает историю с Синявиным и последний вопрос свой задал неспроста. Какие-то новые оттенки мыслей улавливались в его на вид безобидном вопросе. Воспаленные глаза Василия Алексеевича подернулись влагой. Он заговорил глухо, словно сам с собой, не глядя на Семенова:

— Больной не умер… А ногу пришлось ампутировать.

Главврач будто только и ждал такого ответа, сказал с назидательной самоуверенностью:

— У Захваткиной тоже нет другой альтернативы: будем ампутировать.

— Будем лечить, — твердо, со спокойной непримиримостью возразил Шустов. — Я уверен…

— Нет! — уже вскричал Семенов, не щадя своего писклявого голоса. — Вашей самоуверенностью мы все сыты по горло. Все — и больные и здоровые. Вы бездоказательно бросаетесь тяжкими обвинениями по адресу не угодивших вам сотрудников, в частности Шахмагоновой. Вы обвинили ее в преступлении. На каком основании? Кто вам дал право?! Вы дезорганизуете работу клиники. Хватит! Вам не позволят дальше самоуправничать. Не по-зво-лят!

Выпустив весь заряд заранее приготовленных слов, он внезапно замолчал, и в кабинете воцарилась глухая тишина. На его лице ничего другого, кроме сухости и злорадства, не было. Ненависть жгла его и требовала мщения. Он уже не скрывал своего торжества.

Шустов, продолжая бороться со своим волнением, заговорил, устремив на главврача холодный долгий взгляд:

— Вячеслав Михайлович, давайте разговаривать спокойно. Брыканием никому не поможешь, только ногу отшибешь…

— Вот именно! И чем быстрей, тем лучше, — поспешно перебил главврач. — Чем быстрей мы отшибем у Захваткиной ногу, тем лучше прежде всего для больной — мы спасем ей жизнь. И это нужно было сделать еще две недели назад.

— Ампутация — не единственный выход из положения, — усилием воли преодолев в себе вспышку, продолжал Шустов, но Семенов и слушать его не желал, решительно мотая круглой головой. — Вы поймите, что произошло: очевидно, случайно старшая сестра…

— Это бездоказательно, — снова перебил главврач. — Ваше предположение…

В это время дверь без стука распахнулась, и вошла Дина Шахмагонова, молча подала Семенову наскоро написанное заявление с просьбой уволить ее с работы по собственному желанию, так как работать с зав. отделением Шустовым, человеком грубым, невыдержанным, подозрительным, она не может.

— Хорошо, оставьте. Мы потом поговорим, — сказал главврач старшей сестре, давая понять взглядом, что она должна удалиться. Когда Дина ушла, вслух прочитал ее заявление, то и дело вскидывая на Шустова глаза и поправляя пенсне. Прочитал, скривил румяные губы в презрительную ухмылку и, сверкнув стеклами пенсне, порывисто заходил по кабинету.

"Разыгрывают свои роли", холодно подумал Шустов, наблюдая за главврачом слегка сощуренными глазами. Василий Алексеевич вдруг понял, что спасти ногу Захваткиной при создавшейся ситуации будет невозможно: нужно сейчас же сделать повторную операцию того участка, куда был введен хлористый кальций вместо новокаина, сделать же эту операцию ему не позволят и не сегодня, так завтра ногу ампутируют, и все его возражения будут впустую. Потому-то в нем враз отпало желание возражать. Прислонясь спиной к подоконнику, он молча и с любопытством ждал, что еще скажет Семенов, который снова уставился в заявление Шахмагоновой, словно решая, как ему теперь поступить. Потом в этой напряженно-выжидательной тишине прозвучал его какой-то неестественный голос:

— Я предпочел бы получить подобное заявление от вас.

— Мое заявление об увольнении Шахмагоновой? — уточнил Шустов.

— Никак нет. Ваше заявление о вашем уходе из клиники, разумеется, по собственному желанию, — пояснил Семенов, стараясь придать своему лицу строгое выражение.

Шустов улыбнулся одними губами, тонкие брови его сдвинулись в линию, придав лицу жесткое выражение.

— Моего заявления вы не дождетесь. Никогда. Пока я жив… Запомните это.

Шустов говорил медленно, будто выжимал из себя густые суровые слова. Семенов багрово покраснел, мрачно насупился, собираясь что-то сказать, колкое и неприятное. Но так и не успел: Шустов вышел из кабинета, гулко хлопнув дверью.

 

Глава вторая

Соня Суровцева проснулась в десятом часу. Мать была уже на работе, отчим еще не возвращался из командировки. Значит, никто не попрекнет: "Дрыхнешь до полудня". Вообще она не очень-то обращала внимание на родительские упреки и замечания, грубо огрызалась или вообще никак на них не отзывалась, будто это касалось совсем не ее, а кого-то другого. И все же иногда было неприятно. Особенно теперь, когда Соня ушла из ансамбля «Венера» и уже четыре месяца нигде не работала. Хотя родители об этом не знали и по-прежнему считали ее артисткой модного ансамбля.

Жила Соня вместе с матерью и отчимом в большом подмосковном поселке, в двадцати километрах от столицы, в собственном деревянном домике. У Сони была своя отдельная комната. Как и четыре месяца назад, она почти ежедневно ездила в Москву, возвращалась обычно в полночь, а чаще вообще не возвращалась, оставалась ночевать "у подруги", как говорила родителям. Зарплату свою родителям она не отдавала, да с нее и не требовали: артистка, мол, надо одеться по моде, да и питалась она по большей части вне семьи. Отчим ее, любивший выпить и большую часть времени проводивший в командировках, уже давно охладел к своей жене, а до падчерицы ему вообще не было никакого дела.

Мать Сони, болезненная тихая женщина, которой оставалось еще два с половиной года до пенсии, считала, что единственная дочь ее хоть и не прочно, а все же пристроена в жизни, и желала Соне одного — хорошего мужа: девушка интересная, даже красивая, она могла рассчитывать на "приличную партию". В артистическое будущее дочери не верила. Еще в средней школе в Соню влюблялись многие мальчики, и сейчас в ухажерах нет недостатка, а вот жениха, настоящего, с серьезными намерениями парня, Сонина мать не видела, да и видеть не могла, потому что такого и в самом деле не было.

Соня проснулась с плохим настроением. Правда, в этом не было ничего необычного, скорей, это было ее постоянное состояние, в котором она пребывала с тех пор, как стала принимать наркотики. Ее охватывала серая беспросветная тоска, из которой, казалось, нет никакого выхода, да и не хотелось искать его — рядом с тоской слякотной изморосью стояла безысходная апатия, подавляющая всякие желания. Все кругом ей казалось ненужным, нелепым, ко всему она была безразличной: к людям, к вещам и даже к пище. Ночами ее мучила бессонница и жажда. Она просыпалась в половине третьего, полусонная шла на кухню и выпивала чашку резкого, игристого, внешне похожего на шампанское настоя чайного гриба. Затем ложилась в постель, но сон уже не возвращался: она в мучительной полудреме ворочалась, сбрасывала и вновь натягивала на себя одеяло, металась по постели в странном полузабытьи, отыскивая удобное положение. "Шалят нервы", — как эхо, вспоминались слова отчима, и чем сильней ей хотелось спать, тем острее ощущалось совершенно необъяснимое мучение, исключающее даже возможность сна. В такие минуты ей казалось, что она сходит с ума. Тогда она снова вставала, вынимала из маленького чемоданчика шприц и морфий, запирала свою комнату на ключ и делала себе укол. И сразу на нее находило состояние покоя — она засыпала и спала беспросыпно и без сновидений часа четыре, а иногда и больше. Но, проснувшись, снова чувствовала себя разбитой и раздавленной.

Потом появились боли. Сначала в правом боку. К врачам она не обращалась, но мать утверждала, что это болит печень, и советовала не есть острой пищи. Со временем к этим болям прибавились другие — ломота во всем теле, точно ее жестоко пытали. Они были страшнее бессонницы. И единственное спасение от них Соня находила в очередной дозе морфия. Но облегчение приходило не надолго: на смену возбуждению снова появлялись нестерпимые боли: организм требовал новой порции наркотиков.

Соня наскоро умылась, поставила на плиту чайник и полезла в чемоданчик за шприцем и морфием. С ужасом обнаружила, что морфия осталось всего на один укол. Ну а потом, что потом, как она будет без морфия, который ей теперь нужен, как хлеб? Нет. больше чем хлеб: без хлеба она может жить, без морфия нет. Она не вынесет адской физической боли в суставах и тех кошмарных тисков, которые давят ее мозг. Надо немедленно, сейчас же ехать в Москву и доставать морфий, постараться раздобыть как можно больше, чтоб хватило надолго.

Морфий стоит денег — и немалых. Не говоря уже о том, что достать его очень трудно. Полученные когда-то деньги от Марата Инофатьева давно израсходованы. Осталась лишь ниточка жемчуга — щедрый подарок. Между прочим, с Маратом она встречалась всего один раз. Он ею больше не интересовался. А она, решив однажды напомнить ему о себе, попросила у Гольцера телефон редактора «Новостей». Наум взорвался, как ошпаренный:

— Не смей! Я предупреждал тебя — забудь! Выбрось из своей дурацкой головы это имя. Ты никогда с ним не встречалась. Понимаешь — никогда!.. — Покрасневшие выпученные глаза его с желтыми белками угрожающе сверкали.

Наума она побаивалась и терпела все его грубые, животные выходки.

Соня положила ниточку жемчуга в сумочку, взяла шприц, последнюю дозу морфия и заперла дверь на ключ. А через полчаса усталая, с бледным лицом и оживленно сверкающими глазами она уже стояла на платформе и ждала электричку на Москву. Майский день сверкал молодой листвой, ослепительным солнцем и пестрыми новыми нарядами женщин. Соня тоже была в новом нарядном платье — по черному полю белые линии — и в красном пальто из кожзаменителя. Стройная, худенькая, бледнолицая, темноволосая, с глазами, полными огня и мечты, она выглядела довольно эффектно, обращая на себя внимание.

Поезд, к которому она шла, был отменен: обычные «фокусы» в работе пригородных поездов. Пассажиры возмущались постоянными отменами пригородных поездов, жаловались друг другу — опаздывают. Соня никуда не опаздывала и никому не жаловалась. Правда, как и у других, у нее были свои заботы: продать жемчуг и во что бы то ни стало раздобыть морфий. Но где его достать? Разве что у Наума Гольцера. Наум все может. Для него нет ничего в мире невозможного; и Соня всерьез была уверена, что Гольцер, если того пожелает, может достать Золотую Звезду Героя или медаль лауреата любой премии, генеральские погоны и министерское кресло. Свое могущество он не раз демонстрировал Соне, будучи изрядно пьяным, когда она оставалась у него ночевать. Наум приучил Соню к наркотикам, хотя сам их не употреблял. Он распоряжался Соней, как хотел, и она безропотно подчинялась ему. Он ей приказывал, и она послушно выполняла его волю. Она могла исполнить любое его требование за несколько доз морфия.

До следующего поезда оставалось сорок минут, и возвращаться домой Соне не было никакого смысла. Она прогуливалась по платформе под любопытными, иногда нескромными взглядами мужчин. Соня знала, что кто-нибудь да заговорит с ней, чтобы познакомиться; она к этому уже привыкла и решила, что первым это сделает вон тот молодой человек с книгой в руках, потому что глаза его смотрят не столько в раскрытые страницы, сколько в сторону Сони. Но она ошиблась: первым заговорил с ней пожилой представительный мужчина лет сорока пяти, высокий, плотный, с крупными чертами лица. И начал-то со стереотипной фразы, которая едва не рассмешила Соню:

— Девушка, у вас какое-то большое горе? Я верно отгадал?

— Да, у меня вытащили деньги, — решив «поиграть», с серьезным, печальным видом ответила Соня.

— Вы позволите помочь вам? И много было денег? — Мужчина сделал жест, говоривший о его готовности достать свой бумажник.

— Благодарю вас, у меня на билет есть, а больше и не нужно.

— Вы, очевидно, на работу, в Москву?

— Да.

— А вы где работаете, если не секрет?

— Там, где и ваша жена.

— Вот даже как! Вы меня знаете? — В глазах у мужчины мелькнуло скрытое смущение.

— Разумеется, — серьезно сказала Соня и добавила с озорной усмешкой: — Передайте привет своей супруге, если не боитесь семейной сцены.

Потом уже перед самым приходом поезда к ней подошел паренек с книгой. Он долго не мог решиться и наконец осмелился, заговорил, волнуясь и с трудом подавляя смущение. Это был один из тех скромных юношей-романтиков с открытой душой и чистыми глазами. Такие влюбляются с первого взгляда и готовы, не задумываясь, идти на казнь во имя своей первой любви. На этих юношей Соня смотрела с холодной иронией, переходящей иногда в презрение. Их доверчивая, откровенная чистота отдавалась в ее душе тяжким укором, задевала больные струны об утраченной, жестоко погубленной юности. Паренек оказался студентом пединститута имени Крупской. Попросил телефон. Она назвала номер телефона Гольцера, так, в шутку, из озорства.

В Москве с вокзала поехала в комиссионный и сдала жемчуг. Обуреваемая одной целью — раздобыть морфий, — помчалась к друзьям. Многих из своих коллег по несчастью она знала в лицо, с некоторыми, например с Игорем Ивановым, была лично знакома. Худые, с изможденными лицами и лихорадочными глазами, они метались в уголке небольшой московской площади в поисках добычи, обалделые, одержимые единственной страстью — любой ценой раздобыть хоть понюшку гашиша или кубик морфия. Соня окинула привычным взглядом толпу, состоящую в основном из людей, не имеющих никакого отношения к наркотикам, и среди них узнала нескольких человек «своих». Один, уже пожилой, неопрятный, в поношенном пиджачишке, с неумытым лицом, подошел к ней, спросил вполголоса, нет ли морфия.

— Сама куплю, — ответила Соня и отошла в сторонку, увидав знакомую ей поставщицу запретного товара — прилично одетую даму с букетом тюльпанов. Соня подошла к ней, спросила морфий.

— О, милая, — сочувственно вздохнула та. — И не спрашивай… Вот разве гашиш?

Соня отрицательно покачала головой и отошла в сторону. Потолкавшись еще минут десять, она встретила Игоря Иванова. Тот обрадовался, схватил ее за руки, как старый добрый друг, атаковал вопросом:

— Где ты теперь и что? Все на "Венере"?

— С «Венерой» давно покончено, — ответила Соня, печально глядя на впалые щеки Игоря, обтянутые желтой кожей. — Ты лучше помоги мне достать морфий.

— Исключено, — категорично замотал головой Иванов. — Видишь — рыщут жаждущие. Я сам вот выбежал за понюшкой. Хотя б один баш. Как сцапали одессита — стало туго.

— Симоняна, что ли? Разве арестовали?

— Говорят. И основательно, — со знанием ответил Иванов. — Я слышал, одного иностранного туриста с каким-то наркотиком накрыли. И много… Жаль, конечно.

— Тебе-то чего жалеть? — с досадой в голосе молвила Соня, глядя в сторону женщины с тюльпанами. — Гашиш можешь у рыжей достать. Мне предлагала.

— Когда? Сейчас? — встрепенулся Иванов и, что-то признательно обронив уже на ходу, суетливо двинулся к женщине с тюльпанами, подметая мостовую широкорасклешенными брюками с цепочками и «молниями» на концах штанин.

Продавщица тюльпанов просила за каждый цветок рубль. Покупатели кисло морщились и уходили прочь, что вполне устраивало цветочницу, потому что тюльпаны эти предназначались покупателям гашиша в качестве бесплатного приложения. Это делалось в порядке предосторожности, чтобы не вызвать подозрений у работников милиции. Игорь Иванов подошел к цветочнице с игривой пижонской улыбочкой, взял один желтый цветок и, осматривая его, тихо сказал:

— Куплю гашиш.

— На сколько? — с улыбкой осведомилась мадам. Иванов вынул пятерку, проговорил:

— На всю.

Женщина взяла у него деньги и мгновенно спрятала в карман жакета. Потом с той же деланной улыбочкой стала перебирать тюльпаны, приговаривая:

Три автомата по правую руку видишь?

— Знаю, — не поворачивая головы, ответил Иванов.

— Позади среднего автомата внизу, под самой будкой, пакетик.

Иванов кивнул и, взяв уже не желтый, а розовый тюльпан, отошел в сторону, не решаясь сразу же идти к указанному тайнику. Разыгрывая роль кавалера, он отыскал в толпе Соню и, галантно раскланиваясь, вручил ей цветок. Соня ничуть не удивилась — она все поняла, поблагодарила Иванова, но идти с ним к телефонным будкам отказалась, сославшись на то, что ей нужно совсем в противоположную сторону и что она спешит. Она действительно спешила и не видела, что произошло в течение последующих семи минут. А произошло вот что.

Игорь Иванов подошел к трем телефонам-автоматам, стоявшим у глухой стены старого здания почти впритык. Не спеша зашел в крайнюю будку. Она была свободна. Из соседних будок разговаривали — плечистый курчавый юноша спортивной выправки и щупленький черноголовый молодой человек с тоненькой ниточкой черных усов. Иванов опустил монету, набрал номер коммутатора, на ответ телефонистки не отозвался и повесил трубку на рычаг. Естественно, автомат не вернул ему двухкопеечной монеты, но Иванов изобразил крайнее огорчение. Пошарил у себя в карманах — безуспешно. Затем, выйдя из будки, снова начал шарить в карманах, делая вид, что он ищет монету. С надеждой посмотрел на две соседние будки, но молодые люди были увлечены своими разговорами и не обращали на него внимания. Тогда Иванов проворно шмыгнул за будки и нагнулся, чтобы найти пакетик с гашишем. И в это же самое время с обеих сторон, загородив узкий проход, стали те двое, что разговаривали в соседних автоматах. Атлетического сложения юноша — это был дружинник милиции Валентин Рвов — щелкнул фотоаппаратом, так что в кадре оказался на переднем плане шарящий у подножия будки Игорь Иванов на фоне стоящего на втором плане лейтенанта Георгия Гогатишвили. А перед этим Иванов был запечатлен на пленке в момент "покупки цветка". Иванова и «цветочницу» тотчас доставили не в отделение милиции, а прямо на Петровку, в управление.

Да, Соня спешила: не достав морфия на толкучке, она решилась на крайнее — обратиться к Науму Гольцеру. Из автомата позвонила ему на квартиру. Никто не ответил. С чувством нарастающей тревоги позвонила на дачу. И сразу услышала знакомый самоуверенный густой баритон:

— Это ты, детка? Почему долго не показывалась? Я на тебя зол.

— Не надо на меня сердиться: я девочка бедная, кроткая, — кокетливо отозвалась Соня и затем дипломатично полюбопытствовала: — У тебя ко мне дело есть?

— Ты откуда звонишь? — с нетерпеливостью делового человека вопросом на вопрос ответил Гольцер.

— Из автомата.

— Нельзя ли поточней? Ты в Москве? — напористо вопрошал Гольцер.

— Да.

— Немедленно садись в такси. За мой счет. И гони сюда. Я жду.

— Слушаюсь, мой повелитель, — с деланной кроткостью, которой хотела заглушить свою радость, отозвалась Соня.

Радость ее была смешана с чувством тревоги и страха, ужаса и стыда. Она знала, какой ценой достанется ей морфий, что за несколько кубиков этой жидкости ей придется пройти через унижение, оскорбления, терпеть физические истязания садиста. Она думала об этом с содроганием, забившись в угол заднего сиденья такси. Наума она ненавидела, боялась и шла к нему только в силу крайней необходимости. Она чувствовала себя в полной зависимости от этого человека, однажды и навсегда изуродовавшего ее судьбу. Еще полгода назад она иногда задумывалась над своим будущим, несмело спрашивала себя: "А что же дальше? Что будет завтра?" — и слышала жестокий, холодящий душу ответ: "Ничего не будет… Пустота и мрак". Теперь она не решалась задавать себе даже и эти вопросы — не хотела лишний раз терзать больную душу.

У Гольцера на даче сплошной тесовый некрашеный забор, в который вмонтированы дверь кирпичного гаража, заменяющего ворота, и неширокая калитка с крепкой дверью, навешенной на кирпичный столб. В столбе микрофон и электрический замок. Но Соне не пришлось на этот раз пользоваться техникой. Наум ждал ее у калитки с трешкой, приготовленной для таксиста. Вид у него был недовольный и злой, и, как только такси отъехало от дачи, Наум вместо ответа на приветствие девушки сердито проворчал:

— Ты кому дала мой телефон?

— Твой телефон? — шедшая впереди Гольцера по кирпичной дорожке, Соня остановилась с неподдельным недоумением на лице. — Никому не давала.

Наум грубо обогнал ее, шагнув на крыльцо. На масляном, упитанном лице его дрожали какие-то тени. Соня брела за ним семенящей походкой, пытаясь понять свою вину. Уже на террасе Наум, сдвинув густые брови и погладив ладонью преждевременную плешь, строго сказал:

— Зачем врешь?! Только что звонил какой-то абориген. Тебя спрашивал.

Соня в замешательстве потерла свой прямой тонкий носик. И наконец вспомнила:

— Ах да… Знаю. Вот дурачок. В поезде пристал один, — и расхохоталась грубоватым смехом. Но, увидав в глазах Гольцера суровый огонь, осеклась, спросила виновато: — Он тебе звонил? Я даже имени его не знаю.

— Вот как! Имени не знаешь, путаешься со всякими проходимцами и даешь чужие телефоны. — Густые брови его изогнулись, гладко выбритое сизое лицо густо побагровело. Взметнулась волосатая по локоть обнаженная рука и широкой мясистой ладонью шлепнула по бледной щеке девушки. Соня не пошатнулась, не вскрикнула, не закрыла руками лицо. Она стояла, сжавшись в ком, бесчувственная, точно каменная, — приняла эту пощечину как должное.

— Ну отвечай — зачем дала телефон? — Тон Гольцера ледяной, взгляд настороженный. Он все время к чему-то прислушивался, точно кого-то ожидал. Это была его привычка, постоянное состояние.

— Я пошутила, назвала первый пришедший в голову помер. Только б отвязался, — ровно и ясно ответила Соня.

— Пошутила — вот и получила. За такие шутки полагается… — он не договорил, грубо схватил Соню в охапку, поднял так, что она головой коснулась потолка террасы, и понес ее в уютные нескромные покои…

Часа через два на своей «Волге» Гольцер отвез Соню в Москву. Он сидел за рулем, довольный и важный, она — сзади, свернувшись калачиком, рассеянно задумчивая. В сумочке у нее лежал рецепт на морфий. Не поворачивая головы и грузно навалившись на баранку, Гольцер наставительно говорил:

— Запомни фамилию врача на рецепте: Шустов. Поняла?

— Там ясно написано, — как сквозь сон отозвалась девушка.

— А ты запомни. Это для аптеки. Но если в милицию… скажешь: купила… Случайно. У незнакомого. Поняла? — Он смотрел на Соню через зеркало. Соня кивнула: что ж тут не понять? Она не должна выдавать своих благодетелей — вот и все. Ей же все равно ничего не будет: попадись она в милицию или к самому генеральному прокурору — наркоманов у нас не судят. "Собственно говоря, а за что нас наказывать? — дремотно рассуждала Соня, прикрыв глаза длинными ресницами. — Мы и так уж достаточно наказаны судьбой… Судьбой?" Она, точно вдруг очнувшись, подняла подсиненные тяжелые веки, и вопрошающие глаза ее уставились в крепкую бронзовую шею Гольцера, на которую надвигались черные волосы. Острые зрачки ее сузились, губы горестно шевельнулись. Обеспокоенная каким-то неясным чувством, она мысленно повторила: "Судьбой, — и сказала сама себе, думая о Гольцере: — Вот она судьба. Моя голгофа". Но мысль эта была не совсем для нее ясной, она раздражала, тревожила. Ее нужно было прогнать прочь, заменить другой. И Соня представила себе, как она сейчас приедет в Москву, пойдет в аптеку, получит морфий. Глаза ее погасли, и она снова прикрыла их ресницами.

— Ты спишь? — спросил властный голос Наума. Он не стал ждать ответа, сказал многообещающе: — Если будешь умницей, я дам тебе в следующий раз нечто необыкновенное. Это фантастика!

— Хочу фантастики, — не открывая глаз, произнесла Соня. — Сейчас хочу. Слышишь, Наум? Дай сейчас.

— Мне обещали на будущей неделе. Дорогое удовольствие. Мне обещали. Будешь умницей — получишь.

Он вел себя с нею как жестокий деспот со своей рабыней. Позволял себе такое, о чем Соня стыдилась даже вспоминать. Добрый десяток раз она давала себе слово никогда с ним не встречаться и не могла сдержать своего обещания. Она чувствовала себя прикованной цепями к этому человеку на всю жизнь и не знала, как разорвать эти цепи, угодила в трясину, из которой ей уже не выбраться. На голубых венах ее рук и ног уже не было свободного от уколов места, и последнюю дозу морфия она вводила через шею.

Гольцер остановил машину у Пушкинской площади и всем корпусом повернулся к Соне, сосредоточенно уставился тупым взглядом, в котором не было ни любви, ни ненависти.

— Я побегу, — сказала Соня, сделав движение к двери.

— Не исчезай, — напутствовал Гольцер. — Звони почаще.

Он кивнул ей покровительственно и благосклонно и отвернулся.

 

Глава третья

Все получилось не так, как хотелось, и Ясенев, быть может, из излишней щепетильности готов был взять всю вину на себя. Ну в самом деле, не делить же ему ответственность за провал операции с лейтенантом Гогатишвили. Ведь он, Ясенев, старший, он сотрудник управления, а Гогатишвили работает в отделении милиции. Он, Ясенев, в конце концов обязан был проинструктировать лейтенанта, как действовать в случае… Но ведь всех случаев не предусмотришь, сотню различных вариантов заранее не продумаешь. И кто мог предположить, что все так обернется? Собственно, операция еще не закончена, и, пожалуй, преждевременно говорить о провале, но Ясенев по старой привычке настраивает себя на худшее.

Предполагалось, что Игорь Иванов торгует гашишем. Гогатишвили был уверен, что именно так оно и есть, и поэтому выслеживал Иванова и строил все свои расчеты на этой посылке: надеялся схватить Иванова с поличным в момент распространения наркотиков, заручиться вескими, неопровержимыми уликами. А вышло все наоборот: Иванов был схвачен в роли заурядного потребителя гашиша, жалкого наркомана, с превеликим трудом раздобывшего за пятерку несколько башей. «Цветочница» возникла вдруг, до этого случая о ней милиция ничего не знала. Гогатишвили опасался, что «цветочница» видела, как задержали клиента, и, конечно, могла улизнуть, поэтому он решил задержать и ее. Это был опрометчивый, необдуманный шаг молодого работника уголовного розыска. «Цветочницу» надо бы пока не трогать, установить за ней наблюдение, собрать веские улики. Задержать Иванова, по мнению Ясенева, Гогатишвили поспешил. Задержали, а что из этого толку?

— Как свидетеля! — оправдывался Георгий Багратович. — Иванов покупал гашиш у «цветочницы»? Покупал. Он может подтвердить это в суде? Может.

— Это еще вопрос, как поведет себя Иванов на следствии. Орешек не из легких, я с ним знаком, — с досадой говорил Ясенев. — Потом одного свидетеля совсем недостаточно для суда. Судьи потребуют более веских доказательств.

— Зачем одного? — горячился Гогатишвили. — Есть еще свидетель — тоже у нее покупал. Старик один. Ну не совсем старик — пожилой человек. И его задержали.

В словах младшего товарища Ясенев видел попытку оправдать свою оплошность. «Цветочницу» он допрашивал в присутствии Гогатишвили. Как и следовало ожидать, она с возмущением отметала предъявляемые ей обвинения. Обыск, произведенный на ее квартире, никаких улик не дал. Опытная преступница, она не хранила дома опасный товар. Прикинувшись невинно оскорбленной, она с деревянным упрямством твердила, что никакого гашиша знать не знает и вообще впервые слышит про этих «котиков». Она продавала только цветы. И если частная продажа цветов — преступление, она готова нести наказание. Мол, пожалуйста, за дело, по закону не грех и пострадать. Что же касается этих ваших наркотиков, то уж извините, ошиблись адресом. Ссылка на задержанных свидетелей, купивших у нее гашиш, совсем не смутила "цветочницу".

— Это ваши люди, они что угодно могут наговорить, — невозмутимо отвечала она.

Ей показали фотографии: Игорь Иванов покупает у нее цветы. Это один кадр. Второй кадр — Иванов достает из-под будки телефона-автомата гашиш. Она только усмехнулась:

— Ну и что тут такого? Ну, это я, действительно, я, продаю молодому человеку цветы. Я и не отрицаю. И карточка хорошая получилась. Нельзя ли для меня сделать? Я вам заплачу. — По поводу другого фотокадра заметила, хмыхнув носом: — Чего он там нагнулся — не знаю. Может, шнурок завязывает на ботинке. Мне какое дело. Меня это не касается.

Тут Гогатишвили убедился, что дал маху, и по просьбе Ясенева тотчас же помчался добывать дополнительные материалы о "цветочнице".

— Попытайся выяснить, не была ли она связана с Симоняном, — напутствовал его Ясенев.

Симоняна-Апресяна арестовали в одном крупном городе — республиканской столице, поймали на этот раз, что называется, с поличным, следствие по его делу было закончено, и вот-вот должен состояться суд в Москве, поскольку задержали его работники Московского уголовного розыска. Ясенев где-то в глубине души питал еще надежду, что удастся размотать преступный клубок «цветочницы», — а в том, что она продает гашиш, ни у него, ни у Гогатишвили не было сомнений. Но, как это часто бывает, преступник известен, знаешь его в лицо, а явных улик, которые можно предъявить суду, не имеешь…

После ухода Гогатишвили Ясенев допросил пожилого человека, который, по словам Георгия Багратовича, "не совсем старик". И в самом деле, рабочий мастерской по ремонту обуви Носов, сухой желчный человек, выглядел шестидесятилетним, хотя ему не было еще и пятидесяти. Как большинство наркоманов, он был худ, лыс, желтолиц, со вставными челюстями и переменчивым блуждающим взглядом. Долго препирался, увиливал от прямых и честных ответов на вопросы, отказывался назвать ту, которая продала ему четыре баша гашиша. Долго пришлось с ним разговаривать, пока наконец сдался, сказал, рассматривая фотографию "цветочницы".

— Она, — и поставил подпись под своими показаниями.

Ясенев отпустил Носова домой, однако с вызовом на допрос Иванова не спешил. "Этот — стреляный воробей, его голыми руками не возьмешь", — думал Ясенев, вспоминая свою последнюю встречу с ним в день, когда был задержан и доставлен в милицию Юра Лутак. Иванов среди наркоманов, надо полагать, свой человек, и он не может не знать «цветочницу». Правда, в целях конспирации распространители наркотиков обычно не вступают в близкий контакт со своей клиентурой. Продал — и будь здоров, ни я тебя, ни ты меня знать не знаем. Таков неписаный закон, они — поставщик и потребитель — заинтересованы друг в друге, и арест «цветочницы» лишил бы многих наркоманов возможности раздобыть хотя бы понюшку гашиша. Арест Апресяна — главного поставщика "вредного зелья" — поверг потребителей его в уныние. Они метались в поисках разного рода заменителей, покупали лекарства, в которых содержались ничтожные доли наркотиков, принимали их в лошадиных дозах, травились. Многие постепенно, не без мук, отвыкали от яда. Их организм со временем «забывал» о наркотиках и наконец смирялся. Работники уголовного розыска, конечно, не думали, что Апресян последний в этом звене. Нужно было ждать, и они ждали новых поставщиков запретного товара. Надо было вовремя их обнаружить и обезвредить. И «цветочница», видно, опытная в этих делах. Первый допрошенный Ясеневым свидетель показал лишь, что он купил у «цветочницы» четыре порции гашиша, но что видит ее впервые. Как поведет себя Игорь Иванов?.. Мысленно Ясенев искал верный ключ к предстоящей беседе. Иванова он встретил приветливо, хотя и сдержанно, предложил садиться и, прощупав его долгим дружеским взглядом, сказал с участием:

— Вы так изменились, Игорь, за это время, что, право, не узнал бы. — Иванов поднял при этих словах тяжелый подозрительный взгляд на Ясенева, шевельнул губами, точно собирался что-то сказать, но промолчал. — Вы не больны?

Что-то обидное послышалось Иванову в этом вопросе.

— Может, и болен, — вяло ответил он и прибавил, покашливая: — Смотря что вы имеете в виду.

До времени ставший плешивым, узкогрудый, с нервно подергивающейся щекой, сегодня он показался Ясеневу каким-то слабосильным.

— Вид у вас болезненный… Вы все там же, в киностудии?

— Все там, — негромко отозвался Иванов и косо посмотрел на Ясенева. Дружеский тон капитана милиции не столько располагал, сколько настораживал.

— Не женились?

— Зачем? — беспечно сказал Иванов, и в глазах его, темных, узеньких, едва скользнула озорная улыбка.

Ясенев тоже добродушно рассмеялся и, тряхнув головой, откинул волосы со лба.

— Ответ убедительный: значит, не созрели для женитьбы. Кстати, с отцом не наладили отношения?

— Помирились. — Иванов вздохнул всей грудью и снова закашлял, долго, с надрывом. Потом пояснил: — В воскресенье ездили за город. Искупался — и вот…

— Без закалки. Не зная броду, сунулся в воду, — сказал Ясенев тем дружески-грубоватым тоном, на который не принято обижаться. Довольно странной могла показаться эта непринужденная беседа — встретились два приятеля, судачат о том о сем. — Организм у вас ослаблен. Я думаю, что это тоже не укрепляет здоровье.

Ясенев не спеша развернул лежавший перед ним на столе малюсенький пакетик, на который все время косил глаза Иванов, высыпал на чистый лист бумаги коричневый, похожий на кофе, порошок, тот самый, за который «цветочница» получила пятерку. Потом достал пачку сигарет, предложил Иванову и, пододвинув к нему гашиш, попросил:

— Покажите, как это делается. Я тоже хочу попробовать.

Наступила внушительная пауза. Иванов изобразил на своем лице тупое изумление, потом молча, очень ловко вделал сухой коричневый порошок в две сигареты, закурил одну, а вторую нерешительно вертел в дрожащих пальцах. Ясенев протянул за ней руку, но Иванов не дал, сказал, как-то сразу смягчившись:

— Вам я не советую, товарищ…

— Меня зовут Андрей Платонович, — подсказал Ясенев.

— Не советую, Андрей Платонович.

— Ничего, за меня не беспокойтесь, у меня достаточно силы воли. — Ясенев чиркнул зажигалкой и дал Иванову прикурить. У того засверкали глаза лихорадочно-задорным блеском, оживилось худое, изможденное лицо. Другую руку Ясенев протянул за второй сигаретой, и Иванов уступил. Ясенев прикурил, сделал одну затяжку и почувствовал во рту неприятный вкус. Положил сигарету в пепельницу, но не вмял, оставил гореть и, откинувшись на спинку стула, проговорил:

— Как-то странно получается, Игорь. Не советуете пробовать эту гадость, опасаетесь за мое здоровье. Так я вас понял?

— Вам-то зачем себя калечить? — отозвался Иванов, с трудом подбирая слова. — Я — другое дело, у меня были свои причины и обстоятельства. А теперь уже поздно…

— Я не то хотел сказать, — перебил Ясенев, широкой ладонью смахнув со лба падающую гриву жестких волос. — Я говорю: мне не советуете, а мальцам, несмышленышам Юре и Вите, давали. Приучали их к гашишу.

Иванов сразу обмяк, сжался, замкнулся, стал холодно-непроницаемым, и Ясенев пожалел, что не вовремя напомнил ему о Вите и Юре. Но отступать было неудобно — он ждал с определенной настойчивостью.

— Мне бы не хотелось вспоминать прошлое, — отозвался через силу Иванов и снова закашлял в кулак. Успокоившись, сделал глубокую затяжку и продолжил: — С прошлым покончено. Хотите верьте, хотите нет. Живу на свои семьдесят рублей. Честная зарплата и никаких побочных доходов.

— Не жирно. Если учесть, что приходится платить пятерки вот за эту гадость. — Ясенев взял свою сигарету и сделал две затяжки. — А между прочим, вам известно, во сколько это обходится "цветочнице"? — Иванов пожал плечами. Ясенев продолжал с прежней доброжелательностью: — Ну а все-таки? Как думаете?

— Какой-нибудь рубль, не больше. Надо ж ей заработать раз в пять. Она все-таки рискует.

— Как бы не так. Десять копеек. В пятьдесят раз обдирают вашего брата.

— Наживаются, — согласился Иванов. — А что поделаешь?

— И на ком наживаются? — гневно заговорил Ясенев, вставая из-за стола. — На несчастных, больных людях. — Он взволнованно прошелся по кабинету, бросил на ходу, не глядя на Иванова: — Сволочь… Она вас не щадит — ни старого ни молодого… Вы давно с ней знакомы?

— В первый раз, — глухо отозвался Иванов.

— Спасаешь?

— Честное слово, Андрей Платонович. Поверьте — первый раз купил у нее. И… неудачно. Ловко накрыли ваши ребята.

— Хорошо, я верю. Но как вы узнали, что именно она продает?

— Мне сказала одна девушка.

— Знакомая?

— Мм… да, — замявшись, ответил Иванов и поерзал на стуле.

— Имя ее?

— Соня.

— Фамилия?

— Не знаю.

— Вот те раз. Знакомая девушка, а фамилию не знаете.

— Ну честное слово, Андрей Платонович, — смущенно заулыбался Иванов. — Как-то не было нужды спрашивать фамилию. Соня и Соня.

— Где живет, работает где? — стремительно, не давая опомниться, допрашивая Ясенев, сидя не за столом, а у стола напротив Иванова.

— Живет где-то за городом. Работала в ансамбле «Венера». Но, говорит, уволилась.

— Тоже гашишстка?

— Нет… хуже.

— Морфинистка?

— Да.

— Не Суровцева?

Тревожная тень пробежала по лицу Иванова, он сделал вид, будто силится припомнить. Сморщил лицо и ответил:

— Кажется.

Ясенев позвонил по телефону и велел привести Суровцеву. Иванов смиренно ждал, испытывая сложное чувство: "Значит, Соня тоже «зашилась»? На чем же? Не повредил ли ей своими откровенными ответами на вопросы этого в общем-то симпатичного капитана?" Соня вошла в кабинет Ясенева, мрачно насупившись. Иванов сидел спиной к двери и не обернулся на вошедшую. Ясенев жестом показал Соне на стул у письменного стола, стоящий напротив Иванова. Соня подошла к столу, положила руку на спинку стула, намереваясь сесть, и вдруг столкнулась взглядом с Ивановым.

— Игорь! — воскликнула Соня, устремив на Иванова удивленный взгляд, и расхохоталась. Это был деланный хохот. Вопрошающие глаза ее, оттененные синими кругами, не смеялись, они только на один миг вспыхнули, озарили ее измятое лицо и сразу погасли.

— Вы, оказывается, знакомы, — весело сказал Ясенев.

— Он был моим любовником, — неожиданно заносчиво глухим голосом кинула Соня и порывисто тряхнула красивой головой. Спросила с вызовом: — Вам это нужно знать?

Ясенев вздохнул и горестно посмотрел на Иванова, точно ища у него поддержки. Иванов правильно понял этот дружелюбный взгляд и сказал решительно:

— Брось, Соня, чепуху-то молоть! Не будь такой примитивной. Андрея Платоновича интересует «цветочница», ну та, рыжая, что гашишом торговала. Ведь ты знаешь ее? — закончил он неожиданно не только для себя, но и для Ясенева. Соня вскочила, свирепо, с придыханием накинулась на Игоря:

— Ах, вот оно что! До стукача достукался! Поздравляю. Ничтожный человек…

Птичьи круглые глаза Иванова недоуменно заморгали, но он тотчас же понял причину ее вспышки, мрачно спросил:

— Ты что, ничего не раздобыла?.. А я вот, видишь, — и кивнул на стол, где лежал насыпанный на листок бумаги гашиш.

— Понятно, — сказала Соня упавшим голосом и опустилась на стул. — У меня тоже. Рецепт отняли… На последние деньги… — И, облизав сухие губы кончиком языка, вскричала: — Вы понимаете, черт вас всех возьми, что я но могу без этого! Не могу!

Иванов осклабился и, проведя ладонью по лбу, сказал уныло:

— Могу только посочувствовать.

— Что ж, Игорь Иванович, — Ясенев поднялся. — Если у вас нет ко мне вопросов, я вас не задерживаю. — И, протягивая Иванову руку с пропуском на выход, прибавил: — Вы мне позвоните завтра в это же время. Обязательно.

Иванов встал, взглянул на Соню и замешкался. Какой-то рецепт… И этот обидный каламбур "до стукачей достукался", и глупая выходка насчет любовника, которым он никогда не был… Что-то нужно было сказать Соне. Но она не смотрела на него, сидела бледная и гордая, прикусив губу. Иванов почувствовал, что его присутствие тяготит Соню. Так ничего и не сказав, широко и решительно зашагал к двери, но у самого порога задержался, сморщился, словно почувствовал на себе Сонину боль, опасливо заметил:

— Андрей Платонович… У вас же есть здесь врач. Пусть сделает укол. Ей это необходимо. Очень.

Ясенев понимающе кивнул, и Иванов вышел.

Ничего утешительного о «цветочнице» Ясенев от Сони не добился. Она действительно знала о «цветочнице» не больше, чем Игорь Иванов, да и была в таком состоянии, когда все ее мысли, воля, желания — все направлено к одной цели: угомонить боль души и тела дозой морфия. И Ясеневу ничего другого не оставалось, как исполнить совет Иванова обратиться к врачу: у Сони начался припадок.

Суровцеву задержали в аптеке с рецептом, подписанным фамилией Шустова. На первом допросе она показала, что рецепт этот купила на улице у одного наркомана, имени которого не знает. Он сам предложил ей этот рецепт за пятерку. Словом, показания давала в рамках инструкции Гольцера. В Министерство охраны общественного порядка уже поступала анонимка, в которой сообщалось, что врач Шустов спекулирует наркотиками. Уголовный розыск, естественно, заинтересовался этими рецептами на получение наркотических препаратов. Уже при первом знакомстве с делом бросалось в глаза, что слишком много этот доктор выписывал морфия, хотя бланки рецептов были форменные, занумерованные. Казалось, обнаружен след преступника довольно явный, отчетливый, лишенный особых ухищрений. Узнав об этом, Андрей Ясенев был ошеломлен. Он даже и мысли не допускал, что Василий Шустов может быть замешан в такой афере. Тут что то другое. И как только была задержана с рецептом Соня, Ясенев попросил немедленно доставить ее к нему.

Вторая беседа с Соней, после ухода Иванова, в сущности, ничего нового не дала, лишь только угнетающе подействовала на Ясенева. Он увидел молодую красивую девушку, так жестоко загубившую свою жизнь, изуродовавшую себя, принявшую вечные страдания и муки. Во имя чего? Он не мог смотреть без содрогания, как Соня билась в истерике, требуя сделать ей укол, как затем врач вводил ей морфий в вену шеи. Белая шея скоро будет так же исколота, как и руки, красивые, длинные руки. А что потом? Убитая красота, искалеченная жизнь. Кто повинен в этом? Сама, конечно. А сама ли? Перед мысленным взором Ясенева вставала рыжая «цветочница» с наглым взглядом и самоуверенным голосом: "Я дарю людям красоту. Цветы украшают и облагораживают. Я люблю цветы". Какой цинизм в каждом слове! Цветы на могилу своей жертвы. Яд и впридачу — цветы. Ядовитая змея… Сколько же их еще бродит по нашей земле, растлевая и убивая все здоровое и прекрасное? Нет, не сожалеет Андрей Ясенев о судьбе, забросившей его на трудный участок битвы с этими ядовитыми змеями. Он должен, обязан вырвать у них жало.

В конце рабочего дня позвонил Гогатишвили. Ему кое-что удалось установить. «Цветочница» была связана с Апресяном. Он едет в тюрьму, чтобы допросить главного поставщика гашиша. Сегодня, сейчас. Он уже договорился. "Хорошо, Георгий Багратович, действуй с присущими тебе неутомимостью и азартом. Только будь похладнокровней и осмотрительней. Противник коварен и хитер", — мысленно напутствовал Ясенев своего коллегу, а в голову лезла досадливо-тревожная мысль: рецепты, подписанные Шустовым, у морфинистов. Оказывается, об этом уже известно не только на Петровке, но и в райкоме партии. Нужно посоветоваться со Струновым. Ясенев снял трубку, взглянул на часы — рабочий день кончился, набрал номер телефона Струнова.

— Юрий Анатольевич, ты еще, оказывается, не ушел. Есть вопрос.

— Заходи, Андрей Платонович. Вместе домой пойдем.

Отяжеленный путаницей дум, Андрей неторопливо шагал по гулкому коридору. Струнов уже сложил бумаги в сейф и собирался уходить. Ясенев устало опустился на старый, еще довоенной работы диван напротив письменного стола. По озабоченному виду Ясенева Струнов догадался, что случилось что-то неприятное, и сразу мелькнула мысль: не с Ириной ли? После первомайского вечера эта мысль пробралась в душу Юрия Анатольевича, умеющего наблюдать и обдумывать поведение людей. И сейчас он первым делом осведомился у своего друга:

— Как Ирина? Что там у них на работе? Воюют?

— По-моему, эта баталия но имеет конца, — вяло ответил Ясенев. — У той больной, Захваткиной, кажется, отрезали ногу. У Шустова одна неприятность за другой. Я вот и решил с тобой посоветоваться.

И Ясенев рассказал Струнову о рецептах на морфий, подписанных Шустовым, при этом с ярым убеждением заметил, что он не верит в причастность Василия Алексеевича к преступным махинациям.

— Тогда что ж? Халатность? — высказал предположение Струнов, но тотчас же спросил: — А это точно, что рецепт, который изъяли сегодня у морфинистки, подписан Шустовым? Подпись на экспертизу давали?

— Пока мы не заполучили подлинной подписи Василия Алексеевича. Придется просить Ирину — завтра она достанет его подпись, — ответил Ясенев.

— Ирину не нужно, — поморщился Струнов. — Лучше сделаем так: я позвоню и попрошу его написать мне кратко о случае с партбилетом. На полстранички. Кстати, история с партбилетом странная. Я не сомневаюсь, что на Шустова действительно напали трое. И что вся операция была кем-то отлично разработана, потому что до сих пор мы не смогли напасть на след преступников. — Струнов неторопливо поднялся из-за стола, достал из сейфа бумагу и сел на диван рядом с Ясеневым. — Меня заинтересовала Дина Шахмагонова. Кто она такая? Помню, у тебя на вечере в Первомай этот жених — Петр Большой, что ли…

— Высокий.

— Да, именно Высокий, пожалуй, лучше Длинный. Так вот этот самый Петр, по фамилии Похлебкин, обронил такую фразу: "Остерегайся Дины". Он кого-то предупреждал, кажется, Ирину. "Остерегайся Дины". Почему?

— Ирина называет ее Коброй, — заметил Ясенев, внимательно следя за ходом мыслей Струнова.

— Она была в близких отношениях с молодым ученым Ковалевым. Помнишь, заходил ко мне землячок Гришин, разъяснял теорию относительности?

— Да, да, что-то об атомной энергии говорил, — вспомнил Ясенев. — Тот Ковалев, который утонул при загадочных обстоятельствах, и твой друг детства просил снова заняться этим делом?

— Да, они обращались в прокуратуру. Там, кажется, пошли им навстречу, но никаких новых материалов получить не удалось. Я вспомнил о Шахмагоновой в связи с партбилетом Шустова.

— Ты думаешь, она принимала участие?

— Думать никому ни о чем не возбраняется, — уклончиво ответил Струнов. — Меня интересует вот что: почему Шахмагонова уволилась из клиники? Не формальная, а подлинная причина ее ухода?

Резко двинув плечами, Ясенев выпрямился, сказал неуверенно (его уже начали подтачивать неожиданно заброшенные в душу сомнения):

— Дальше она не могла работать вместе с Шустовым. Он подозревал ее в кознях: в истории с партбилетом и… в деле Захваткиной. Во время операции вместо новокаина она подала что-то другое.

— Зачем? — тоном следователя спросил Струнов.

— Возможно, с ее стороны была просто оплошность. Ошибка.

— А если нет?

— Это трудно доказать. Почти невозможно.

— Но ты допускаешь преднамеренный акт?

— Все может быть. — Мысли Ясенева путались, как леска у начинающего рыболова-любителя.

— Зачем? — опять выстрелил словом этот напористый человек. — Она хотела сделать ему зло? Но ведь говорят, что она была влюблена в него.

— А он не отвечал ей. Любовь ее могла перейти в ненависть и месть.

Струнов поднялся и пересел за свой стол.

— Посмотри, что получается: она любила Ковалева. Он ей не отвечал, по словам доцента Гришина. Ковалев погиб при загадочных обстоятельствах. Затем она любила Шустова и делала ему зло. Да еще какое! Погоди, это пока лишь наша с тобой гипотеза. Любила и делала зло, заметь при этом, одновременно. Я где-то вычитал, кажется у Льва Толстого: любить — это значит делать добро тому, кого любишь. Да это и без Толстого ясно, само собой разумеется. Но тут есть одна любопытная деталь: будучи влюбленной в Ковалева и Шустова одновременно, она была уже невестой Гольцера.

Ясенев смотрел в его серые глаза изумленно и выжидательно молчал, лишь мысленно произнес: "А кто такой этот Гольцер?" И хотя малоподвижное лицо Андрея ничего не выражало, Струнов угадал этот бессловесный вопрос и продолжал:

— Тебя интересует Гольцер. Вообще это личность для меня пока что неясная. Своего рода айсберг. Мы знаем его, так сказать, открытую, надводную часть. Она не очень обаятельна, по-моему, даже неприятная. Сын профессора-юриста. Имеет дачу и квартиру в Москве. Подвизается возле журнала «Новости». Квартиру свою и дачу превратил в место любовных свиданий, где Марат Инофатьев — самый почетный гость. Предлагал нам, уголовному розыску, свои услуги в слежке за ним.

— Он мог предлагать свои услуги по совету самого же Марата, — заметил Ясенев. — Своего человека подставлял.

— Едва ли, Марат слишком самонадеян и, как все самонадеянные, довольно беспечен. Что можно о нем еще сказать? Член Союза писателей.

— Какие книги он написал? — полюбопытствовал Ясенев.

— Никаких. Я проверял в каталоге Ленинской библиотеки. Книг у него никаких.

Струнов смотрел на вещи просто, трезво оценивая события и факты, излагая их без эмоций и внешних эффектов. Ясенев слушал почтительно, чувствуя тяжесть его слов: неясная тревога мутила его душу. Неожиданно, словно что-то взвесив, Ясенев проговорил:

— Выходит, что уже около трех лет они ходят в женихах и невестах. Почему не женятся?

— Жених не торопится.

— А невеста?

— Как будто в последнее время даже предъявляет ультиматум.

— Она его любит?

— Едва ли. Она, по-моему, рассчитывает на его миллион. Впрочем, они друг друга стоят.

— Миллион?! Не может быть. В новых? Невероятно!

— Без малого. В старых. А что ты удивляешься? — Струнов устало мотнул головой, уставился в лежащий перед ним лист бумаги. Сказал своим обычным, вяловато-бесстрастным тоном: — Значит, мы с тобой так и не ответили на вопрос — почему Шахмагонова ушла из клиники. Нам известно, что именно Гольцер посоветовал ей пока что не поступать на работу. Она согласилась. Что за этим кроется? Не поладила с Шустовым — что ж, Семенов мог перевести ее в другое отделение и оставить в клинике. К ней главврач относится доброжелательно. Но такого не случилось. Дина бежала из клиники. Неплохо бы знать почему.

Все рассуждения Струнова вертелись вокруг одного вопроса, как будто ответ на него может сразу решить трудную задачу со многими неизвестными. И хотя Ясенев улавливал ход мыслей своего коллеги, все же он не считал, что знание подлинной причины ухода из клиники Дины Шахмагоновой и есть ключ к тому секретному замку, над которым Струнов ломает голову.

— Ну хорошо, — вдруг оживился Ясенев. — Допустим такой вариант: экспертиза установит, что рецепт на получение морфия, отобранный у Суровцевой, подписал не Шустов, что это подделка. Я лично убежден, что так оно и будет. Тогда естественно возникает вопрос: кто подделал подпись?

— И почему именно Шустова, а не Семенова? — оживленно подхватил Струнов.

— Да, это очень важно, — согласился Ясенев.

— Если твое предположение станет фактом, то на следующие два вопроса у меня уже сейчас готов ответ.

— Дина?

— Да. — без колебаний ответил Струнов. Он порывисто шагал по кабинету, шевеля губами, и Ясенев впервые обратил внимание, что нижняя губа его толще верхней.

Теперь им обоим нетерпелось получить заключение экспертизы. Ясенев, взглянув на часы, сказал:

— Звони Шустову, он уже, наверно, дома. Пусть для тебя напишет краткое объяснение, а я сегодня же подъеду к нему и заберу.

Шустов был дома, только что пришел с работы. Звонку Струнова и его просьбе он нисколько не удивился. Он уже давно перестал удивляться чему бы то ни было. Даже ничего не спросил, сказал только по-военному:

— Есть. Сейчас напишу. Жду Андрея Платоновича.

Простившись со Струновым, Ясенев зашел к себе в кабинет, позвонил домой, предупредил Ирину, что и сегодня придет поздно, что в десять часов условился с Шустовым подъехать к нему домой. И, конечно же, Ирина спросила зачем и предложила составить ему компанию, поскольку сегодня на работе был суматошный день, она чертовски устала и ей непременно нужна такая проминка. О цели своего визита к Шустову Андрей ответил неопределенно: "Нужно по служебному делу". Ей же он ехать не советовал и ревниво выразил свое удивление таким странным ее желанием. Пожалуй, с того первомайского вечера душа его томилась предчувствиями чего-то совсем неожиданного, надвигающегося неотвратимо на их семью, и он, застигнутый врасплох, не знал, что можно и нужно предпринять, и потому ничего не предпринимал, успокаивал себя, что никакой, собственно, опасности нет, все это лишь плод его подозрительности и ревнивой фантазии. Откровенный и прямой, он ни в чем дурном не хотел заподозрить Ирину и всегда с радостью, переходящей в нежное обожание, платил доверием за доверие.

Телефонный звонок спугнул невеселые мысли Ясенева. Звонил Гогатишвили. Ему удалось "кое-что установить", как скромно выразился сам Георгий Багратович. Оказывается, в свое время на квартире у «цветочницы» неоднократно останавливался Апресян. Хозяйка своеобразной «гостиной» знала или, во всяком случае, догадывалась, кому она предоставляет убежище, и требовала соответствующей платы за услугу. Гость, по его же словам, но мелочился, но и алчность людей, подобных «цветочнице», не знает границ. Словом, как говорится, она, "не будь дурой", прихватила у постояльца из его чемоданов часть запретного товара. Апресян обнаружил «утечку» гашиша, легко догадался, чьих это рук дело, попробовал было шуметь и даже угрожал заявить "куда следует", на что «цветочница» дерзко, с откровенно вызывающей иронией расхохоталась. Так закончилось непродолжительное знакомство Апресяна с «цветочницей». Отсюда Гогатишвили делал вывод: вполне вероятно, что она все еще торгует ворованным товаром.

Ясенев был доволен: еще одну точку по распространению наркотиков можно считать ликвидированной. Гораздо сложней представлялось дело с рецептами на морфий. Шустов… Невероятно. Завтра надо уже иметь данные экспертизы. А сейчас — к Шустову за образцом почерка и подписи.

Василий Алексеевич в этот день пришел с работы взвинченным до предела. С утра его пригласил к себе главврач, официально сообщил, что звонили из здравотдела и из редакции журнала «Новости», сообщили, что сегодня клинику посетит зарубежный гость Жак-Сидней Дэйви — известный журналист, публицист, представитель влиятельной буржуазной газеты прогрессивного направления. Просили оказать ему достойный прием. Гостя будет сопровождать его советский коллега Марат Инофатьев. Зарубежный гость, подчеркнул Вячеслав Михайлович, проявляет особый интерес к экспериментам доктора Шустова.

— Поэтому я прошу вас, Василий Алексеевич, быть готовым ответить на возможные вопросы, — сказал холодно главврач.

Василий Алексеевич молча кивнул и ушел к себе в отделение.

Гость пожаловал в половине одиннадцатого. Это был розоволицый, рано облысевший блондин с синеватыми линялыми глазами, упитанный, плотный, широкий в плечах, с видом счастливого, преуспевающего человека. Сын турка с острова Кипр и француженки, проживающей в Испании, Жак-Сидней был подданным одной латино-американской страны, сотрудничал в нескольких крупных газетах Нового света, колесил по всему земному шару вдоль и поперек, что не мешало, а скорей, способствовало его тайным связям с Центральным разведывательным управлением США. В нашу страну он приезжал уже не впервые, отдельной книгой издавались за рубежом его путевые очерки "Брест — Владивосток", в которых он достаточно объективно, на уровне бойкого репортера описал свои впечатления о жизни советских людей. Год назад во время своей поездки за океан Марат Инофатьев встретился с Дэйви. Тот сопровождал советского журналиста в его двухнедельном турне по США, и главный редактор «Новостей» считал своим долгом пригласить Дэйви вновь посетить Советский Союз. Предложение было принято с благодарностью, и Жак-Сидней вот уже третий день, сопровождаемый Маратом Инофатьевым, наносит визиты москвичам. В клинику его привело не желание познакомиться с некоторыми вопросами организации здравоохранения в СССР и не жгучий интерес к лечению трофической язвы методом вакуумтерапии. Иностранного журналиста интересует доктор Шустов, о котором на Западе якобы ходят легенды. Возможно, Дэйви напишет о Шустове очерк, быть может даже книгу, но прежде он должен убедиться в истинных талантах русского Гиппократа, убедиться, так сказать, на собственной шкуре. Дело в том, что у молодого джентльмена Жака-Сиднея то ли от чрезмерного умственного напряжения, то ли от частого сна на чужих подушках катастрофически начали выпадать волосы, что совсем не нравилось его молодой супруге — дочери известного в мире бизнесмена, миллионера и наводило панику на самого миллионерского зятя. Говорят — земля слухами полнится. И залетел за океан слух, что некий доктор Шустов изобрел эликсир против облысения, и не только успешно приостанавливает выпадение волос, но и растит новые на совершенно голых и гладких черепах своих сограждан. Впрочем, как достоверно узнал мистер Дэйви уже по прибытии в Москву, пока что доктор Шустов строго ограничил круг своих клиентов. Предприимчивый и самоуверенный делец Дэйви, падкий на риск и решительный в следовании к цели, убедил себя, что с Шустовым сторгуется легко и быстро. Разумеется, об этих подлинных целях его визита в клинику главврач ничего не знал и был несколько удивлен, что заморский гость слушает его рассказ о клинике без особого интереса и с непонятным нетерпением. Марат же во время разговора бесцеремонно зевал в кулак. "Циник, и не скрывает этого", — подумал Семенов о редакторе «Новостей», но все же продолжал говорить, хотя уже без особого энтузиазма. Вдруг гость неприлично крякнул, и Марат, поняв намерение своего коллеги, перебил хозяина, сказав одну из своих любимых фраз:

— Все это, доктор Семенов, общеизвестно и потому неинтересно.

Лицо главврача пошло пятнами. Произошла неловкая заминка. Дэйви тихонько покачал головой, верхняя капризная губа его шевельнулась, и Марат довершил то, что начал, убийственной для Вячеслава Михайловича фразой:

— Наш гость желает познакомиться с выдающимся советским экспериментатором профессором Шустовым.

Василий Алексеевич не был профессором, и эта фраза Марата больно кольнула Семенова. У него появилось желание возразить этому невоспитанному выскочке, но, взглянув в лицо гостя, властное и ничего не выражающее, спросил:

— Пригласить сюда доктора Шустова?

— Нет, мы лучше пройдем к нему, если это не создаст для вас излишних затруднений, — медленно подбирая русские слова, ответил Дэйви.

Василий Алексеевич встретил их с корректной официальностью: его коробило присутствие Марата, который с присущей ему покровительственной развязностью пожурил Шустова за то, что тот так и не написал якобы обещанную статью для "Новостей".

— А я вам ничего не обещал, — улыбнулся Василий Алексеевич и сразу обратил вопросительный взгляд на Дэйви.

Жак-Сидней долгим проницательным взглядом посмотрел на Марата, затем на Семенова, точно не решаясь, о чего начать, и желая заранее заручиться их полной поддержкой. Потом с легким акцентом заговорил по-русски, положив перед собой блокнот и вечное перо:

— Ваше имя, доктор Шустов, известно на Западе как имя ученого с большими перспективами. Мне хотелось бы рассказать нашим читателям — миллионам читателей Западного полушария — о ваших экспериментах, волнующих по крайней мере половину человечества. Возможно, я напишу о вас книгу…

— Простите, у вас медицинское образование? Вы врач?.. — вдруг перебил Шустов его легкую, изящную речь, в которой было что-то жонглерское.

Марат и Семенов, обескураженные такой выходкой, недоуменно переглянулись. А Шустов, как бы скрывая свою лукавую нарочитость, поправился, не дожидаясь ответа:

— Я просто так, между прочим.

Но Дэйви принадлежал к породе тех людей, которых ничем нельзя смутить. Не дав Марату и главврачу что-либо сказать, он с веселой поспешностью заметил:

— О-о нет, я рядовой пациент. И счел бы для себя за честь быть вашим пациентом.

— Вы страдаете трофической язвой? — серьезно спросил Шустов.

— Что вы, что вы, бог избавил, — ответил Дэйви, выставляя щитом вперед ладони, и пояснил: — Я имею в виду мою безвременно полинявшую шевелюру.

Шустов понял его, заговорил, как бы кого-то упрекая:

— Видите ли, мистер Дэйви, тут, вероятно, произошло какое-то недоразумение. Вас неверно информировали. Дело в том, что я лечу трофические язвы.

— Доктор Шустов, я все знаю, — перебил гость с дружеской, доверительной улыбкой. — Знаю, что ваше открытие находится еще в стадии эксперимента. Я готов на любой риск и без всяких гарантий с вашей стороны, Разумеется, за солидное вознаграждение. Если вам будет угодно, вы могли бы сделать мне эту операцию у меня на родине… Я уполномочен передать вам официальное приглашение от общества врачей-экспериментаторов посетить нашу страну. — Жак-Сидней с торжественным церемониалом открыл папку и извлек из нее конверт с приглашением.

— Благодарю вас, мистер Дэйви, и прошу передать мою искреннюю признательность обществу. Только я едва ли смогу воспользоваться приглашением в ближайшее время. Моя работа не позволяет мне отвлекаться на такую поездку, хотя я уверен, что она будет приятной и интересной для меня. — Он говорил искренне и убедительно.

Приглашение общества врачей-экспериментаторов было главным козырем Дэйви, и вдруг этот козырь вежливо, но категорично оказался битым. Марат смотрел на Шустова, и взгляд его, надменный и холодный, говорил: "Либо ты дурак, Шустов, либо человек тонкого, хорошо организованного ума". В глазах Дэйви забегали злые и тревожные огоньки. Как человек, умеющий разбираться в людях, он отлично понимал неловкость своего положения и то, что Шустов непоколебим и тверд в своих словах. Такие люди, как этот доктор, слов на ветер не бросают, договариваться с ними чрезвычайно трудно, потому что их принципиальность граничит с упрямством и фанатизмом. Дэйви понял, что делать ему здесь больше нечего.

 

Глава четвертая

Марат проводил Дэйви до гостиницы «Националь» и тотчас же поехал в редакцию, где приказал вызвать к себе Гольцера и Кашеварова. Кашеваров явился сразу, Гольцера пришлось долго разыскивать. Раздувая ноздри, как загнанный конь, Марат говорил, точно приказ по армии отдавал:

— С Шустовым пора кончать. Безотлагательно должна появиться статья за подписью известного авторитета в медицине. Кто именно должен подписать статью — посоветуйся с Вячеславом Михайловичем. Он это организует. О самом Шустове в статье особенно рассусоливать не нужно. Просто сказать, что это бездарь, шарлатан, малограмотный субъект и проходимец, который в силу каких-то довольно странных обстоятельств допущен к самому священному алтарю — медицине. Привести один-два примера неудачной операции и — достаточно. Главное, основу статьи должны занять вот те "странные обстоятельства", о которых я говорил. То есть покровители и защитники Шустова. По этим господам и надо наносить удар. И прежде всего по профессору Парамонову. Он уже не однажды выступал публично в защиту Шустова. На днях снова опубликована его статья. В ней он приводит пример излечения Шустовым экземы у гражданина Ларионова, коим является известный тебе Аристарх. — Марат остановился подле кресла, в котором сидел бессловесный, весь внимание Кашеваров, азартно прищелкнул пальцами и восторженно заулыбался, осененный неожиданной находкой. Затем, сощурив выступающие из орбит глаза, пояснил: — Тут можно проделать великолепный фокус. В том же номере под статьей ученого-медика подверстать письмо Аристарха Ларионова в редакцию примерно такого содержания: "Уважаемый тов. редактор. Я с удивлением прочитал статью профессора Парамонова, в которой говорится, что якобы я болел экземой и меня вылечил доктор Шустов. Во имя истины с огорчением должен сообщить вам, что никогда я экземой не болел и, следовательно, ни Шустов, ни Парамонов и никто другой меня не лечил. Шустова я знаю давно и очень близко. К его так называемому методу отношусь весьма иронически, потому что сам Шустов не раз в пылу откровенности признавался мне, что никакого такого метода нет, что все это рассчитано на сенсацию и на доверчивых людей". В общем, в таком духе…

— Аристарх такого письма не напишет, — сказал Кашеваров, закуривая.

— Разумеется. Ему надо помочь. Написать за него.

— Он не подпишет. Он действительно дружен с Шустовым?

— Да. Но это не имеет значения. За бутылку коньяку? Как это у Маяковского. Помнишь? Подскажи.

— "Собственную тетушку назначит Римской папою, сам себе подпишет смертный приговор", — процитировал Кашеваров.

— Именно. Ларионов — это явление. После второй рюмки переходит на «ты», после четвертой начинает петь. После пятой лезет целоваться. После шестой он сделает любую подлость, если только будет уверен, что ему за эту подлость поднесут седьмую рюмку. Величайший оригинал. Его надо поручить Науму.

Однако Гольцер не приходил. Марат после ухода Кашеварова наказал секретарше никого к себе не пускать, кроме Наума, который нужен был ему не только в связи с письмом Ларионова. Завтра Дэйви собирался ехать в Новосибирск, Гольцер должен сопровождать его в качестве представителя журнала «Новости», и Марату хотелось еще раз проинструктировать Наума. Он опасался, что история, наподобие сегодняшней в клинике, может повториться, и поэтому нужно было предупредить Наума, дать указание, как поступать.

Марат читал верстку очередного номера и думал о Еве, с которой сегодня условился встретиться на даче у Савелия Чухно.

Дача Савелия Чухно стоит на высоком берегу быстрой мелководной и не очень радующей купальщиков своей студеной водой речки Истры. Участок в полтора гектара со всех сторон огорожен высоким тесовым забором на железобетонных столбах. Забор тянется и у самой воды; здесь река делает излучину наподобие зеленого мыса, что дает основание кинорежиссеру называть свою дачу "моя Пицунда". В излучине образован омут, метров десять в ширину и двадцать пять в длину, при этом достаточно глубокий, с песчаным дном и берегом. Тут устроен персональный пляж со скамеечкой и грибком, с деревянными ступенями и даже небольшой вышкой для любителей нырять. Две трети участка заняты под лес — береза, сосна, ель, дуб. Это от дома в сторону реки. А по другую сторону дома к парадному подъезду — фруктовый сад и цветы, много цветов. Зато никаких клубник и овощей не водится. Савелий Адамович считает, что такого добра можно всегда и в любом количестве купить у соседей.

Дача зимняя, рубленая, одноэтажная, из шести комнат и двух террас, с центральным отоплением, камином в кабинете Савелия Адамовича. На отшибе в углу перед спуском к реке — флигель, в котором живет одинокий отставной капитан — старик, исполняющий обязанности садовника, сторожа и вообще коменданта этого уютного гнездышка. Всеми кухонно-домашними делами заправляет Марья Ивановна — пожилая, но еще крепкая, расторопная женщина, живущая тут неподалеку в собственном домишке. Муж Марьи Ивановны — машинист, водит по железным дорогам тяжеловесные составы. В отлично от «коменданта», Марья Ивановна работник сезонный, ее приглашают по мере надобности, потому что хозяева на даче живут редко, предпочитают санаторий, дома творчества, пансионаты. И все же в летнюю пору, особенно в хорошую погоду, Чухно, его супруга с двумя сыновьями — учениками спецшколы и отец Савелия Адамовича — семидесятивосьмилетний поэт Адам Эдуардович Сахаров нет-нет да и заглянут на недельку-другую на высокий берег Истры подышать подмосковным озоном, а при надобности встретиться с друзьями и за рюмкой холодного вина обсудить актуальные вопросы, которых у преуспевающего кинодеятеля всегда много и всегда они актуальны.

Массы теле- и кинозрителей, то есть советское общество, Чухно делил на три возрастные категории. Первая — старые большевики, участники гражданской войны и герои первых пятилеток. Вторая — те, кто прошел от Буга до Волги и затем обратно от Сталинграда до Берлина — поколение закаленных в боях людей, знавшее горечь поражений и радость побед, неустрашимое племя, рожденное Октябрем и воспитанное партией Ленина уже при Советской власти. Третья — молодежь, та, которая о войне знает по книгам да кинофильмам, — кстати, а может, и совсем некстати сделанным Савелием Чухно. Ко всем трем возрастным категориям Савелий Адамович относился по-разному. Первой не придавал никакого значения. Сложней было со вторым поколением. Оно не принимало кинофильмы, которые делал Савелий Адамович, решительно осуждало идеи, которые проповедовались со страниц журнала «Новости», и вообще слишком ревниво относилось как к национальным, так и к новым, советским традициям и никак не желало согласиться с теми, кто под разными соусами, а то и напрямую утверждали, что патриотизм и тем паче чувство национальной гордости — понятия устаревшие, отжившие свой век. С этой категорией людей Чухно приходилось считаться — это были хотя и смирные, но гордые люди и могли напрямую спросить Савелия Адамовича: "А где ты был и что делал в годы войны?" Вопрос не из приятных, и Чухно предпочитал не отвечать на него. Вступать в открытый конфликт с представителями этого поколения Савелий Адамович не решался. Чухно умел наблюдать и анализировать, прислушиваться, что говорят эти всегда простодушные, доверчивые ветераны, и думать, вникать в смысл их не всегда гладких, по поразительно метких слов. Особенно пристально наблюдал за ними Чухно Девятого мая, в День Победы, когда они наряжались в ордена и медали и с каким-то настораживающим Савелия Адамовича чувством гордости и достоинства выходили на улицы в сопровождении своих сыновей и направлялись в музеи Боевой славы, а затем, под вечер, выпив за обедом по стопке горькой, пели песни — революционные, народные, фронтовые, пели задушевно, самозабвенно, со слезой, и в их нестройных, но сильных голосах, в их задумчивых и мужественно решительных глазах Савелий Адамович видел какой-то глубокий подтекст, намек и угрозу. И от этого ему становилось не по себе, словно он, совершив какую-то гнусную подлость в отношении этих людей, вдруг ясно осознал, что рано или поздно, но ему и его дружкам придется держать ответ, что час расплаты все равно настанет и придется расквитаться за растленные души юных, за оплеванные и поруганные святыни. И тогда, уже после праздника, после Девятого мая, с еще большим остервенением, точно в отместку за зло, продолжал делать свое дело, называвшееся просто и ясно: воспитание нового молодого поколения, которое, по твердому убеждению Чухно, и должно заново переделать мир. Савелий в последнее время вел себя независимо и дерзко, слыл смелым и острым художником. Бывали случаи: появится в журнале, в тех же «Новостях», какая-нибудь пошленькая или с нехорошим душком повестушка или даже роман. Общественность начнет возмущаться, в партийной печати появится неодобрительная рецензия на эту дребедень, за рубежом буржуазная пресса похвалит автора за смелость. Ну а уж Савелий Адамович не преминет сделать по этой повестушке фильм в пику общественности. Критики он не боится. Да ведь и Лондон, и Рим, и Париж за него горой встанут. Там у Чухно много друзей среди творческой интеллигенции. Разных. И таких, как Жак-Сидней. Впрочем, справедливости ради надо сказать, что к Дэйви Чухно особой симпатии не питал. Даже Марата деликатно предупредил приезжать сегодня на Истру без заморского гостя. Очевидно, зная подлинную цену Дэйви, Чухно с сожалением, делая важное лицо, говорил своему отцу и Гомеру Румянцеву, сидящим в зеленой из дикого винограда беседке:

— Мельчит Марат, разменивается. А жаль, как бы не сорвался, не свернул себе шею.

— У хорошей футбольной команды всегда есть в резерве запасной игрок, — философски изрекал не столько мудрый, сколько опытный политикан Адам Эдуардович. Он всегда говорил густо, самоуверенно, поддерживая растопыренными пальцами огромный, круглый живот. — В запасе необходимо постоянно иметь нескольких Маратов, чтоб при нужде вовремя подменить одного другим.

Конечно, и без подсказки отца, без его дряхлых слов Савелий Чухно отлично знал о запасных игроках и уже на всякий пожарный случай приготовил нового Марата и держал его пока в резерве, потому что положение Инофатьева казалось как нельзя прочным и было очевидно, что вот-вот он займет новый более высокий пост. Об этом уже не раз поговаривал не только зять, но и сам Никифор Митрофанович.

Марат ехал на дачу к Чухно со сложным чувством. Он был зол, взвинчен, "не в духе". Для этого были разные причины. Во-первых, вчера вечером Гольцер сообщил ему, что Соня Суровцева попала в милицию, доставлена прямо на Петровку, 38, и ее допрашивали в уголовном розыске. Правда, все это пустяки, мелочь, как сказал Наум, пытаясь успокоить своего патрона, но Марата эта мелочь тревожила, как заноза, которую не удалось извлечь из пальца. Ведь всякое бывает от занозы: может и пронести благополучно, а то гляди — нагноение, заражение и прочие неприятности. Кто знает, что могла наговорить эта морфинистка в уголовном розыске. Сболтнет про дары покойного академика Двина, а там, в угрозыске, народ любопытный… Нет, нехорошо было на душе у Марата. Во-вторых, сегодняшний инцидент в клинике…

Ехать к Чухно не хотелось. Но Ева настаивала, просила. А Еве нельзя отказать.

Любил Марат Савелия Чухно, пожалуй, больше всех из своего окружения, как любит ученик своего учителя. Даже откровенный цинизм Савелия Адамовича он возводил в достоинство и смелость острого ума.

Машина мягко бежала по раскаленному асфальту. Май был по-летнему жарким. Легкий ветерок доносил запах молодой березовой листвы и трав. Поля пестро раскрашены. Шелковистая, прозрачная пелена затянула небо. Знойное с подсолнечной стороны, оно казалось пыльным, где-то там в выси позванивал однообразный колокольчик жаворонка, а в нарядно-праздничных березах неистовствовал зяблик. Вокруг все было ароматно, сочно, душисто и радостно.

Ева, сидевшая рядом с Маратом, положила свою длинную изящную руку, точно выставляя ее напоказ, на спинку переднего сиденья и смотрела вперед с тонкой улыбкой на губах, подставляя приятно ласкающей струе воздуха свой чистый лоб. Марат сбоку восхищенно посматривал на ее тонкое лицо, на эту пленительную скромность и думал, что хорошо бы поехать сейчас на дачу к Гольцеру и провести вечер вдвоем с Евой. Но уже поздно было перерешать.

Когда машина вкатила во двор и за ней отставной капитан закрыл крепкие ворота, первым, кого увидели Марат и Ева, был артист-комик Степан Михалев. Длинный и тощий, в белой с вышитым воротником русской рубахе, он вразвалку подошел к Еве, протянул ей розовый, только что сорванный с грядки тюльпан, изогнулся вопросительным знаком, ткнул щетинистыми усами в ее кольцо и сказал заранее приготовленную любезность: "Первой женщине земли". Подал лениво-безжизненную, как плеть, руку Марату, тотчас огляделся, сделал важное лицо и вполголоса сообщил:

— Звонил Наум. Он чем-то взволнован. Через час будет здесь с какой-то неожиданной новостью.

Михалев важно замолчал, глаза его снова спрятались. А Марат внутренне вздрогнул от его слов, несмотря на то что и самого Михалева и все его сообщения не принимал всерьез. Просто он жил в постоянном страхе, в каком-то недобром предчувствии, похожем на состояние разгуливающего на свободе преступника, которому как будто даже ничего и не грозит. Рассудком этого чувства не понять.

— У Наума все неожиданно, — безучастно отозвался Марат, нахмурив брови и тем самым дав понять Михалеву, что сообщение его было совсем некстати, но он прощал его, как прощают слабости любимых людей. Лицо его было багровым и потным. У крыльца встретил Савелий Адамович и сообщил то же самое о звонке Гольцера. Марат с видом человека, для которого все вопросы решены, ничего на это не сказал, только, прищурясь, посмотрел в сторону беседки, где перед кувшином с квасом сидели Гомер и Сахаров. Потом сказал негромко, вытирая платком потное лицо: — Холодного вина. Я не надолго, Сава.

Сухое вино подали туда же, в беседку, и, осушив бокал, Марат спросил Чухно, почему он не хотел видеть у себя Дэйви.

— Я не люблю наркоманов, — напрямую ответил Савелий Адамович, и Марат увидел в его глазах особый блеск. Он не знал, что его заморский гость наркоман.

В это время за воротами хлопнула дверь автомобиля, и через минуту, распахнув калитку, появился Наум Гольцер. По виду его легко было догадаться, что прибыл он с недобрыми вестями. Марат впился в него ожидающим угрюмым взглядом. Гольцер молча подал всем по очереди свою грубую ладонь, сказал сдержанно, скупо, без жестов: — Дэйви арестован.

Тишина стала хрупкой, натянутой. Все застыли в ожидании разъяснений.

— Когда? — спросил Марат.

— Часа три назад. — Наум посмотрел для убедительности на часы, добавил: — В гостинице. Я шел к нему, а его в это время уводили.

— А в чем дело? — спросил Михалев. Гольцер не имел желания отвечать этому взбалмошному несерьезному человеку и только слегка пожал плечом. Марат сосредоточенно посмотрел на Чухно. Тот подсказал:

— Пойди позвони. Тебе скажут: он твой официальный гость. Обязаны сказать.

Марат ушел в дом к телефону и возвратился минут через десять. Сказал, пристально глядя почему-то на Гольцера:

— У него изъяли наркотики и сионистскую литературу.

Гольцер понял этот взгляд: вчера Дэйви подарил ему незначительную по весу, но очень сильную по действию порцию наркотика. Одну дозу Наум обещал Соне: препарат этот он запрятал у себя на даче, запрятал так, что ни одна ищейка не найдет.

— Его будут судить? — спросила Ева, имея в виду Дэйви.

— Не знаю, — вполголоса ответил Марат и, отвернувшись, столкнулся с удивленным взглядом Чухно, уже резко и раздраженно повторил: — Не знаю и не желаю знать!

— У тебя сегодня дурное настроение, — раздумчиво проговорил лупоглазый Гомер Румянцев, глядя в пространство. — Оно мешает тебе трезво воспринимать факты.

— Во всяком случае, о своем иностранном госте ты должен побеспокоиться, — продолжил его мысль Чухно. — Попроси Никифора…

— Хватит! — вдруг взорвался Марат и встал. — С меня хватит! Надоело… Не делайте из меня авантюриста. Не забывайтесь. Мне Дубавина хватило — вот так! — Он провел ладонью по своей толстой шее. — Вы отлично знали, что Дубавин сидел за шпионаж. А вы его подсунули в секретный институт. Волка в овчарник.

— Позволь, кто это "вы"? — Гомер вплотную подошел к Марату и выпучил глаза. — Какое я, или он, или они, — он сделал театральный жест в сторону всех присутствующих, — имели отношение к Дубавину? Ты что-то путаешь. Память тебе начинает изменять.

— Нервы сдают, — холодно и брезгливо подсказал Чухно.

— Не рано ли? — продолжал Гомер. — О Дубавине, как известно, тебя просил покойный Евгений Евгеньевич.

— А хотя бы и он, — энергично бросил Марат. — И ему не простительно было…

— Вот что, дорогой, — вкрадчиво, но твердо перебил Чухно, — я хочу напомнить тебе священную заповедь: о покойниках либо говорят хорошее, либо молчат. Тем более непозволительно плохое говорить о Двине… Говорить человеку, которого великий ученый сделал своим душеприказчиком, в которого верил, которому завещал… — Он умолк, нарочито оборвал фразу.

— Что завещал? — багровый, дрожащий, спросил Марат.

— Не задавай наивных вопросов, мы не дети, — с явной интрижкой ответил Чухно и, криво ухмыльнувшись, отошел в сторону.

Чухно говорил спокойно, без жестов. Его речь, как ушат холодной воды, осадила Марата.

"Как я их всех ненавижу", — подумал Марат и молча побрел к выходу, где стояла его машина. Он уехал один, без Евы, забившись в угол вместе со своими тревожными мыслями. Он понял, что «влип», что он — в руках Гомера и Савелия, что они будут им повелевать и он будет беспрекословно исполнять все их просьбы. Мелькнула спасительная мысль: разоблачить их, вывести на чистую воду. Но он тут же вразумлял себя: это невозможно — они «чистенькие», «авторитетные», «именитые». Поселилась тревога и что-то неистово бесшабашное, граничащее с безрассудством. Он вспомнил кожаную папку Двина, и его снова осенила спасительная мысль: никто не видел, никто не докажет, что было в папке. Никто, кроме Сони. — Соня — свидетель. Но она не должна… Это в интересах и Чухно и Румянцева. Соня должна исчезнуть. Совсем. Так же незаметно и бесшумно, как появилась.

 

Глава пятая

А клинику лихорадило, пожалуй, с еще большей силой после визита иностранного гостя. Вячеслав Михайлович, человек желчный, мстительный, с широкими связями и с богатым интригантским опытом, считал, что песенка Василия Алексеевича спета, что на этот раз против него поднакопилось столько обвинительных «фактов», что уж никак невозможно будет отвертеться. Спекуляция рецептами на морфий — это раз. (В клинике не знали, что экспертизой установлена фальшивость подписи Шустова и уголовный розыск продолжает искать человека, совершившего подделку подписи, настоящего преступника.) Следующий факт — грубость, бестактная, граничащая с хулиганством выходка Шустова по отношению к зарубежному гостю. (В клинике не знали, что Дэйви в 24 часа выдворен из пределов СССР.) И наконец статья члена-корреспондента Академии медицинских наук профессора Катаева и одновременно письмо в редакцию Аристарха Ларионова, «разоблачающие» В. А. Шустова как шарлатана и невежду в медицине. Этих новых обстоятельств для Вячеслава Михайловича было достаточно, чтобы требовать от партийной организации — а он был членом партбюро — снова создать персональное дело коммуниста Шустова. Бюро в результате давления главврача и его сторонников постановило исключить Шустова из партии, но собрание не согласилось с решением бюро и объявило Шустову выговор.

Андрей Ясенев, узнав от Ирины обо всем этом, уговорил свое начальство информировать райком партии о том, что обвинение Шустова в спекуляции рецептами ложно, что это гнусный подлог. Правда, уголовный розыск не сообщил райкому, что следы этой провокации ведут к бывшей старшей сестре Дине Шахмагоновой, которая в настоящее время нигде не работает.

Дело коммуниста Шустова В. А. должен был рассматривать райком, утверждать или отменять решение первичной парторганизации.

Внешне Василий Алексеевич, казалось, не очень переживал, по-прежнему был собран. Во время операций не произносил ни единого лишнего слова — только слышались его отрывистые, холодные команды. С больными в палатах разговаривал кратко. В лабораторию к Петру Высокому не заходил. Лишь Ирина да Алексей Макарыч понимали, что происходит у него в душе. И не фальшивка с рецептами волновала его — Василий Алексеевич знал, что рано или поздно, а истина обнаружится, — и но статья Катаева, которую он даже читать не стал до конца: бегло просмотрев два-три первых абзаца, швырнул газету на пол, зная подлинную цену и автору и тем, кто стоял за его спиной. Его потрясло письмо Ларионова. Он не находил названия этому чудовищному падению, лицемерию и ханжеству. Будучи убежденным, что Аристарх подписал это письмо не читая, в состоянии полного опьянения, он — по наивности, что ли? — в первые дни все еще питал надежду, что вот-вот в той или в другой газете появится второе письмо в редакцию уже трезвого Ларионова, написанное коряво, малограмотно, но самим Аристархом, и в этом втором письме он откажется от первого. Но ничего подобного не произошло. Поняв наконец с непростительным опозданием, что Ларионов начисто лишен совести и чести, Василий Алексеевич со стоном в душе подумал: "До чего же низок, гадок и подл бывает иной человек! И почему природа, мудрая мать-природа не награждает таких, как Ларионов, когтями, копытами, рогами, клыками, хвостом? Тогда все было бы ясно и не случалось бы никаких недоразумений". Не меньше самого Василия Алексеевича переживали этот подлый выпад из подворотни Ирина и Алексей Макарыч. С генералом случился приступ стенокардии, и его положили в больницу. Ирина не находила себе места. Антонина Афанасьевна с Катюшей в середине мая на все лето уехали в Анапу, и, как это ни странно, у Ирины оказалось меньше забот по дому и больше свободного времени. Придя с работы домой, она металась по квартире, не зная, чем заняться, два раза в неделю писала в Анапу письма и думала о Василии. Потом начала запоем читать книги. Читала вдумчиво, с пристрастием, сравнивала свою судьбу с судьбами книжных героев, настойчиво искала ответ на волнующие ее вопросы. И опять думала о Шустове. Она представляла его суровое, потемневшее и осунувшееся лицо, сухой, холодный блеск в глазах, резкие жесты, и ей казалось, что он не вынесет всей этой шквальной травли: либо сляжет в постель, либо покончит с собой. Мысль о том, что он наложит на себя руки, становилась навязчивой, жуткой и не давала Ирине покоя. Случись с ним какое-нибудь несчастье, не стань его в живых, тогда и ей незачем жить и ее жизнь будет бессмысленной и ненужной, потому что все последнее время она жила мыслями, мечтой только о нем, его жизнью, хотя он об этом, конечно, не подозревал. Рассуждая таким образом, она уже не стеснялась признаться себе, что любит Василия беспредельной, чистой, пламенной любовью и уже не в состоянии жить без этой любви. Она твердо знала, что ни Марата в юности, ни Андрея после она так не любила и что это ее последняя и самая настоящая, делающая человека окрыленным и счастливым любовь. И было так обидно, нестерпимо больно, что он не ощущает ее тепла и ласки, что любовь эта безответная.

Иногда внезапно Ирину настигала мысль об Андрее, и тогда с какой-то поспешной неловкостью, точно желая скорей отмахнуться, она говорила самой себе: Андрей — мой муж, друг, товарищ, отец нашего ребенка, и я к нему хорошо отношусь, я уважаю его, он добрый, честный сильный.

Однако в семье начались первые недоразумения: не то чтобы ссоры, но просто неласковые, иногда грубоватые, холодные слова создавали атмосферу сухости и отчуждения. Теперь Андрей и Ирина спали в разных комнатах, говорили друг с другом мало, потому что Ирина могла говорить только о своей клинике и разговор этот неизменно переключался на Шустова. Тогда она вся воспламенялась, лицо, сразу помолодевшее, осененное глазами счастливицы, становилось враз одухотворенным. Андрей все видел, понимал, пробовал заводить на эту тему разговор, чтобы внести какую-то ясность, но всякий раз она уклонялась с наивной хитростью, оставляя его в задумчивом состоянии. Ирина, чувствуя себя несправедливой к нему, однажды за ужином спросила как бы шутя, с наивным любопытством:

— Скажи, Андрюша, ты очень бы переживал, если б я ушла от тебя?

— Не знаю, — глухо отозвался Андрей и спросил, глядя на нее удивленно и настороженно: — Ты это к чему?

— А просто так. Ведь ты меня не любишь? Это правда? Ну скажи — правда?

Он смотрел на нее тихо, долго, проникновенно и видел: слова ее говорят одно, а взгляд — совсем другое. Он был уверен, что Ирина великолепно знает о его любви и в верности ей не сомневается, а спросила с какой-то иной, тайной целью. И тогда он ответил ей точно таким же вопросом:

— А ты? Ты еще любишь меня или никогда не любила?

Это прозвучало неожиданно, прямо, резко до жестокости и поставило Ирину в тупик. Она рассмеялась, весело, звонко, это был чистый и в то же время деланный, не совсем естественный смех. Быстро погасив его, Ирина продолжала, как бы играя все на той же полушутливой струне, стараясь уйти от поставленного в лоб вопроса:

— Я не увлекусь. На пошлость, на флирт я не способна, ты же знаешь. Я могу полюбить всерьез, сильно. Вдруг появится какой-нибудь принц.

— Что значит принц? И вообще, что ты говоришь, Ирина? Это что-то новое в тебе.

— Но, Андрюша, согласись, что никто из нас на этот счет не может дать гарантий. Нельзя поручиться за себя.

"Вот так раз, вот это Ирина, совсем другая, которой я еще не знал". Открытие это обеспокоило Андрея. Стараясь уловить нить потерянной мысли, он сказал негромко и с убеждением:

— Ты не можешь поручиться за себя? И возводишь это в принцип. Зачем? Я-то могу за себя поручиться. Как ты выразилась, с гарантией. А ты не можешь. Так и говори за себя. — Ему хотелось наконец внести ясность, и он сказал, глядя на нее грустными, чуть-чуть встревоженными глазами: — Надо полагать, этот принц уже существует. Имя его — Василий Шустов.

Она снова задорно расхохоталась и ответила с веселой игривостью:

— Василек — хороший парень. Но ты меня к нему не ревнуй: ко мне он равнодушен. Я для него не существую.

В день, когда Шустова вызвали на заседание бюро райкома, Ирина волновалась больше всех: какое решение примет райком? Из лаборатории она то и дело звонила в отделение Шустова, но к телефону никто не подходил, — значит, Василий еще не возвратился. Наконец телефонный звонок в лабораторию. Она вздрогнула и в волнении схватила трубку. Каким-то чутьем догадалась, что звонит Шустов. Должно быть, ее волнение передалось Петру Высокому: он бесшумно подошел к столу и стал подле Ирины в выжидательной позе. Голос Василия Алексеевича сдержанно-приподнятый. Он почему-то сначала спросил:

— И Петр Высокий там?.. Можете поздравить: решение нашей парторганизации райком отменил. — При этих словах Ирина визгнула от неистового восторга, и Шустов охладил ее следующей фразой: — Погоди плясать, выслушай. За халатное отношение к хранению бланков спецрецептов и за ненормальные взаимоотношения коммунистам Семенову и Шустову объявили по выговору без занесения в учетную карточку.

Она передала трубку нетерпеливому Похлебкину, а сама умчалась во второй корпус, где размещалось отделение Василия Алексеевича. Ворвалась к нему в кабинет без стука и, обрадовавшись, что он один, порывисто бросилась к нему, крепко обвила руками его горячую шею и страстно поцеловала. Все это произошло так быстро, естественно, что он даже растеряться и удивиться не успел. А потом увидел на улыбающихся глазах ее слезы счастья.

— Я так рада, так рада, что все благополучно обошлось, — слабый голос ее звучал тихо и однотонно.

Василий Алексеевич принял ее вспышку как должное, как проявление заботы верного, душевного друга и товарища. Он начал было рассказывать, как шел разбор его дела на бюро райкома, но Ирина перебила все тем же тихим и нежным голосом:

— Не надо сейчас, Василек. Потом, вечером. У тебя дома. Мы заедем. Такое надо отметить. Хорошо? Вечером. В котором часу удобней?

— Андрей когда освободится? — уточнил он.

— Он свободен, — торопливо отмахнулась она. — Только ты не звони ему. И я ничего не скажу — сделаем сюрприз. Хорошо?

Василий Алексеевич покорно кивнул. Он не только не знал, но и не мог догадаться, что она сейчас хитрит. Ирина решила приехать к Шустову одна, без Андрея и тайно от Андрея.

С работы она ушла на час раньше — отпросилась у Похлебкина. Нужно было успеть переодеться, принарядиться и уйти из дому до прихода Андрея с работы. Она все рассчитала и взвесила. Сегодня будет решающий день — она придет к Василию Алексеевичу и скажет: я твоя. Навсегда. Навеки. Не в силах побороть свои чувства, она уже не отдавала себе отчета в поступках, делала все, что подсказывало горячее и слепое сердце.

Придя домой запыхавшаяся, словно убежавшая от погони, она металась по квартире, не соображая, что делает. Почему-то распахнула шифоньер и стала торопливо перебирать свои наряды. Это было очень важно — надеть новое, которое он еще не видел, самое лучшее, приготовленное специально для такого случая платье. И вдруг, как молния, поразила странная и такая неожиданная, неуместная мысль: "Что это я? О чем? А как же Андрей… и Катюша?.. Я не знаю, что со мной случилось, осуждайте, казните меня, но я люблю. Люблю его… и Андрея. Не знаю, быть может, это пошло по отношению к одному и подло по отношению к другому. Но я люблю".

Она ждала, что Василий сделает первый шаг. И, не дождавшись, пошла сама. У Ирины никогда не было недостатка в поклонниках, даже в Заполярье, когда они поженились с Андреем. Но она с презрением отвергала все ухаживания. Ее называли женой "образцово-показательной верности". А ей было все равно, как ее называли, и что о ней думали. Она любила Андрея. А может, это было просто чувство благодарности за его любовь? Кто знает. И прежде никогда не думала, что может изменить Андрею или полюбить другого. Теперь она не хотела об этом вспоминать и не задумывалась над будущим.

Нарядившись, она еще раз подошла к зеркалу и критически осмотрела свою прическу. Растопыренными пальцами попробовала оживить тучную копну волос, крашенных под каштан. Прическа как прическа, довольно милая, скромная, не кричащая. Но сегодня она ей не нравилась. В запасе у Ирины было достаточно времени, и она решила по пути к Шустову заглянуть в парикмахерскую. Сегодня она должна быть самой красивой на свете. Василий этого заслуживает. Он необыкновенный человек. Он герой, из породы тех, с Сенатской площади, кто шел на эшафот, кто вместе с Лениным шел в ссылку долгим сибирским трактом. Только он мог сказать в лицо иностранцу-подлецу: "Подлец!" Он восстал тогда, когда другие заискивающе ползают на брюхе перед негодяями и мерзавцами и сами подличают. Он — герой нашего времени, ее идеал и мечта, за ним она готова идти куда угодно. Вздохнула, глядя на свое отражение, мысленно сказала той, глядящей из зеркала элегантной молодой даме: "Ну, Иринка, ни пуха тебе, ни пера", круто повернулась и уже в прихожей столкнулась с только что вошедшим Андреем. Это было так неожиданно, ошеломляюще, что она не могла скрыть своего замешательства.

— Ты далеко? — настороженно спросил Андрей, не сводя с нее цепкого проницательного взгляда. По ее необыкновенному туалету, по вдохновенному и в то же время растерянному лицу, ярко зардевшемуся, он догадался, что она идет на свидание. Она не сразу нашлась:

— Я?.. Я решила… к подруге… в театр идем, — беспомощно пролепетала Ирина. И все, вся неправда, стыд — все было написано на ее лице так ярко и выразительно, что не было нужды задавать вопросы.

— Что смотреть? — сухо, как пощечина, прозвучали холодные слова. Андрей по-прежнему стоял у порога, заслоняя дверь, и требовательно смотрел ей в бегающие, всполошенно мечущиеся глаза.

— Не знаю, какой-то концерт… билеты у нее, — окончательно запуталась Ирина, готовая заплакать.

Теперь уже не было сомнений: Андрей все понял. Понял, что все то, о чем он прежде смутно догадывался, теперь свершилось, стало неотвратимым и уже никакие слова сейчас ничего не изменят, просто обыкновенные слова уже не действовали, а других, особых, годных только для подобной ситуации слов, у него сразу не нашлось, и он молча прошел в свою комнату, чтобы собраться с мыслями, что-то решить, предпринять, наконец поговорить с женой прямо и откровенно. В эти несколько минут он находился в каком-то полушоковом состоянии, когда мысли путаются, рассыпаются, как песок в горсти, и никак нельзя их собрать и построить в нужный порядок, когда думается автоматически и бесплодно. Он не слышал, как хлопнула за ушедшей Ириной входная, дверь, и был страшно удивлен, растерян и окончательно опрокинут, когда вдруг убедился, что Ирина ушла…

Значит, это серьезно и, быть может, навсегда. У Андрея закружилась голова, а в ушах стоял какой-то бесконечный звон, похожий на звучание медленно угасающей струны, а будто из-за дымки этих звуков выплывала такая же неясная, несвязная мысль: "В жизни случается всякое. Бывает, любит и изменяет любимому. Это — пошло. Но бывает и так: замужняя женщина, не пустая, не легкомысленная, а порядочная, серьезная женщина встретит на своем пути того самого принца, о котором говорила Ирина. «Принц» может быть внешне эффектным, смазливым, остроумным и даже в меру умным — для того чтоб произвести первое впечатление, много ума не нужно, достаточно хитрости, опыта, самодрессировки. Он сумеет вовремя и ловко «подыграть» этой женщине, нарисовать в ее любопытном, впечатлительном и доверчивом сознании свой героический, возвышенный образ. Женщина влюбится, потеряет голову… Бывает. Это ли случилось с Ириной?.. Не похоже. Шустов не донжуан. Здесь что-то совсем другое. А может, вовсе и не Шустов, а кто-то совсем неизвестный и незнакомый? Кто? Кто он, тот неотразимый, на которого Ирина променяла меня?"

Ревность родилась взрывом, охватила всего, обдала горячей волной и на какой-то миг подсказала: иди за ней следом. Ему стало стыдно и неловко от подобной мысли, никакая ревность не заставит его опуститься до слежки… Ему нестерпимо захотелось курить. Курить он бросил в тот день, когда поступил работать в милицию. В их доме не было сигарет — он это знал. Желание закурить немедленно, сию же минуту превратилось в жажду. И он вышел на улицу, чтобы купить пачку сигарет, с грустью вспоминая, что вот точно так же он начал курить, когда его уволили с флота в запас. Значит, и сегодня случилась большая беда, может, еще более серьезная.

У киоска на Ленинградском проспекте он долго рассматривал витрину, не зная, на чем остановиться: слишком богатым показался ему ассортимент табачных изделий. Сигареты различных сортов и марок, папиросы, сигары. Он никогда не курил сигар. Слышал еще на флоте — один офицер то ли в шутку, то ли всерьез сказал: выкурить одну хорошую сигару равносильно тону, что выпить сто пятьдесят граммов коньяку. У него не было желания выпить. А вот сигары… Почему бы не попробовать? Настоящие, гаванские, с мировой славой. Сигары оказались довольно дорогими. Он купил три сигары, коробку спичек. Сделал несколько глубоких затяжек и побрел по проспекту к центру.

Стоял задумчивый, тихни июньский вечер. Андрей долго пытался собраться с мыслями, навести их фокус на один предмет — Ирину, но мысли разбегались, как шаловливые дети. Он заметил, что народу на улицах столицы стало намного меньше. "Должно быть, на дачах, — решил он и вспомнил свою дочурку, которая сейчас где-то далеко, на песчаном берегу Черного моря. Больно и тоскливо сделалось на душе. Что будет с ней, с Катюшей? Невозможно было представить, что она, его милая крошка, будет называть папой кого-то другого. А может, на самом деле того другого в действительности нет, может, он существует лишь в его ревнивом воображении и Ирина сейчас с подругой слушает концерт?

Ложь, обман — самое страшное во взаимоотношениях между людьми и особенно близкими. Когда-нибудь этот порок человечества, такой же позорный, как воровство, исчезнет, и люди в своем величии поднимутся сразу на много ступеней нравственного совершенства. Зачем она лгала? Почему не сказала прямо?.. Андрей, затягиваясь крепким, дурманящим дымом сигары, медленно брел по малолюдному Ленинградскому проспекту и вспоминал шаг за шагом, год за годом всю свою жизнь с того дня, как на морском берегу впервые увидел юную, несказанно прекрасную фею — адмиральскую дочь Иринку, как потом через пять лет завидовал своему однокурснику Марату Инофатьеву, ставшему мужем Ирины. Вспоминал суровое Баренцево море, на берегу которого среди холодных скал приютилось небольшое селение Завируха, где началась их с Ириной семейная жизнь… Красивые и грустные воспоминания.

Он пытался понять, ответить самому себе на вопрос, как все это случилось, разобраться в тонких и сложных повадках женского сердца. Ведь было все так хорошо в их семье, ровно, гладко, спокойно, если не считать последних месяцев, когда незаметно началась полоса отчуждения, холодка, вылившаяся в размолвки, в острый разговор, когда они друг другу высказали свои претензии и обиды, накопившиеся за многие годы их совместной жизни, высказали в запальчивости, резко, грубовато. Ирина с какой-то болезненной придирчивостью припомнила все его промахи, существенные, несущественные и даже мнимые и была признательна ему за деликатность, за то, что он не отвечал на ее нападки. Только однажды, доведенный ее упреками в невнимательности к ней (не открыл дверь лифта, не подал руку, когда она выходила из троллейбуса, не поцеловал, уходя на работу, "идешь впереди, а я должна бежать за тобой, как собачка"), он сорвался, сказал, что никогда не чувствовал ее ласки, в которой так нуждался. И в этом его замечании была немалая доля правды. По своему характеру, природой ей данному, Ирина, в общем-то духовно богатая натура, женщина, наделенная тонким умом, вкусом и тактом, не отличалась особой нежностью. Скорее, это была не то что холодная, но туго воспламеняющаяся натура. Она напоминала яблоню, которая долгие годы цветет не густо и не броско, даже совсем скромно, по цветочку на ветке. И потом однажды, неожиданно, в какой-нибудь особый май вдруг вспыхнет таким розовато-белым пламенем, что, кажется, вся крона — один сплошной бушующий цветом шар. Эта огромная всепоглощающая страсть, подавившая и ласку, и нежность, растоптавшая сдерживающий холодок рассудка, пробудилась в Ирине именно теперь, и, как это чаще случается, пробудилась не к мужу, а к другому, из которого ее буйная деятельная фантазия сотворила себе кумира. И она вдруг ощутила в себе потребность в любви, жажду постоянной негаснущей любви, "даже во сне". Она совсем не задумывалась над вопросом: а что может дать ей тот, другой? Быть может, у него в сотню раз больше недостатков и слабостей, чем у ее мужа, который любит, ценит и понимает ее. Быть может, тот, другой, не даст ей и десятой доли того, что давал муж.

У Андрея была привычка — всегда рассчитывать на худшее, быть готовым к самому тяжелому удару судьбы, чтобы легче перенести его. Потому и сейчас он убедил себя, что Ирина ушла на свидание, быть может, ушла навсегда и что случилось непоправимое: наступил конец их семье, крушение всего, что было главным, основным в его жизни. Сердце его не было защищено. Он по-прежнему, пожалуй еще сильней, любил Ирину, только теперь к этому чувству примешивалось что-то другое, резкое, обостряющее. Ему казалось, что все пошло кувырком, опрокинулось и он немедленно должен уйти из МУРа, уехать в деревню к матери. Работу найдет в той же милиции. Теперь у него есть опыт. Возвратиться домой, собрать свои вещи и уехать. Да, но как с работой? Может, лучше снять пока комнату в Москве? И верно: почему он должен бежать из Москвы? Снять комнату и работать на прежней должности. Найти частную комнату в Москве сейчас не проблема. Поможет Струнов — он старый москвич.

Андрей пошарил в карманах, нашел двухкопеечную монету, зашел в телефонную будку, позвонил Струнову домой.

Тот почему-то обрадовался:

— Андрей! Ой, как хорошо. А я тебе раз десять звонил. Ты можешь сейчас ко мне приехать? Приезжай, есть дело. Жду.

И что за дело, зачем он ему понадобился? Может, с Ириной связано?.. Появилась новая тревога, нетерпеливое, томительное ожидание чего-то неизвестного. Подстегиваемый этой тревогой, он быстро пошел к метро «Динамо» и помчался к Струнову.

Струнов даже в полуосвещенной прихожей обратил внимание на необычный вид своего коллеги — вид человека, подавленного горем.

— Ты не болен? — спросил он, пожимая холодную руку Андрея.

— Нет, — уклончиво и с неохотой ответил Андрей и поспешил пройти в комнату.

Вошел, но не сел, бегло, бездумно осмотрелся, точно по ошибке попал не туда, куда надо, вынул сигару, но одумался, не стал курить, положил обратно в карман. Все эти детали не остались не замеченными Струновым, но он не надоедал с расспросами и сразу приступил к делу.

Сегодня в трех разных районах Москвы обнаружен расчлененный труп женщины — ноги найдены в одном, руки — в другом, обезглавленное туловище — в третьем. Голова пока не обнаружена. Случай чудовищный, и, придавая ему особое значение, руководство поручило расследование этого дела Струнову, а себе в помощники он попросил капитана Ясенева.

— Почему именно тебя? — предупредил Струнов вопрос Андрея и тотчас ответил: — По предварительным данным, убитая была морфинисткой. Вены конечностей исколоты шприцем. Сейчас нам нужно прежде всего и как можно быстрей установить личность убитой.

Ясенев отнесся к сообщению Струнова, похоже, равнодушно: слушал подавленно, думая о своем. Он решил, что уйдет от Ирины немедленно и ни в коем случае не станет мешать ее счастью. Нужен развод — пожалуйста, он готов дать хоть сию минуту. Но вот как просить Струнова найти для него комнату? Не избежать объяснений. А этого-то он и не мог сделать. Он не допускал вмешательства в семейные дела третьих лиц, кто б они ни были. Андрей поймал на себе изучающий взгляд Струнова, и взгляд этот отрезвил его. Он как бы стряхнул с себя облепивший его рой мыслей и сейчас совершенно отчетливо понял, что ему безоговорочно нужно приниматься за дело, о котором сообщил Струнов. И он сказал:

— Хорошо, Юра, я в твоем распоряжении. Когда приступать?

— Я, собственно, уже начал. Давай завтра с утра. Пораньше. Заходи ко мне, а там мы обсудим.

Андрей поднялся, стал мельком рассматривать книги в шкафу. Стремясь отвлечь друга от грустных мыслей, Струнов подошел к книжному шкафу, стал рядом с Андреем, и, извлекая томик, сказал:

— А я знаешь, кем сейчас увлекаюсь? Роменом Ролланом. Великолепно мыслил старик! Отлично понимал психологию человека, знал жизнь. Вот послушай: "Если хочешь, чтоб тебя любили, не слишком показывай свою любовь". А? Мудро! Или еще: "Ни на кого так не сердишься, как на того, кого любишь". А вот еще: "Несбыточная мечта о слиянии сердец — извечная ошибка людей".

Андрей, горько усмехнувшись, заметил:

— Однако, я вижу, тебя здесь интересовала только одна тема. Другого ты ничего не заметил.

— Как не заметил? Вот слушай, между прочим, очень современная мысль: "Из всех видов лицемерия мне больше всего противно лицемерие так называемых эстетов, которые выдают свое бесплодие за высокое благородство". Как? Здорово? Прямо в яблочко влепил. Я раз зашел на выставку молодых художников…

— Ладно, Юра, — не очень деликатно перебил его Андрей. Он наконец понял, зачем понадобился Струнову Роллан. — До завтра. Я приду пораньше.

Юрий Анатольевич не стал его задерживать.

По пути домой Андрей снова думал об Ирине, думал враждебно и, смутно вспоминая слова Роллана, ловил себя на мысли, что вот он тоже злится на Ирину, потому что любит ее. В мыслях он упрекал ее в утонченном эгоизме. Давая волю своим безудержным чувствам, она не подумала ни о дочери, ни о муже. Уже у самого дома он почувствовал, что подкашиваются ноги. Ему почудилось, что в их окне мелькнула тень. Значит, Ирина уже дома. Похороненная надежда воскресла. Перешагивая через ступеньки, помчался к себе в квартиру. Тяжело дыша, открыл дверь и… снова обмяк. Ирины не было. Опустился на диван, закурил. В уголке стояли игрушки Катюши: кукла Анфиса с золотисто-каштановыми ("как у мамы") волосами, игрушечный шприц (Катюша любила играть в врача и с серьезным, озабоченным видом лечила свое игрушечное население: выстукивала, выслушивала, измеряла температуру, выписывала рецепты) и сказки Пушкина. На обложке — дуб зеленый, златая цепь и черный кот. Какой-то очень родной, до боли, до смертельной тоски, милый детский голос прошептал ему: "Там на невидимых дорожках следы неведомых зверей. Избушка там на курьих ножках стоит без окон и дверей…" Он услыхал этот голос не извне, не ушами. Этот голос родился в нем самом, где-то внутри, и услыхал он его всем сердцем, нервами, каждой клеточкой тела. И тогда, подчиняясь какой-то неведомой силе, проговорил вслух, медленно и отчетливо:

— Там Царь Кашей над златом чахнет. Там русский дух! Там Русью пахнет… — И, закрыв глаза, опрокинувшись всем корпусом на спинку дивана, произнес: — Доченька… Катюша…

Женщины уверяют, что мать крепче отца привязана к ребенку, что материнская любовь сильнее отцовской. Субъективность такого суждения, казалось Андрею, очевидна. Материнская любовь слепая, в ней больше от инстинкта, чем от сердца и разума. Отцовская любовь мудрая, глубокая, хотя внешне сдержанная, не выставляющая себя напоказ. Так любил свою единственную дочурку Андрей Ясенев, этот на вид суровый, грубоватый, но, в сущности, чуткий, ласковый, нежной души человек.

Потянулся рукой к столу, взял толстую тетрадку, в которую Ирина записывала свои наблюдения о Катюше с самого дня ее рождения. Это был своего рода дневник. Медленно, бережно раскрыл в середине тетради и прочитал:

Умер солдат под Москвой. Был он совсем молодой. Родина, наша страна, Сердцу ты очень нужна… И еще две строки: Наши солдаты идут, Русскую песню поют.

Эти бесхитростные строки сочинила Катюша. Добрая улыбка осветила осунувшееся лицо Андрея. Подумал о дочери: "Что ж, неплохо — просто и ясно. Не то что некоторые нынешние тридцатилетние пииты". Отложил тетрадь, не мог дальше читать: слишком тяжко было на душе.

Он поднялся и, дымя сигарой, прошел в другую комнату. Стал посреди нее, соображая, что он должен делать. Ах да, собрать вещи. А что собирать? Все войдет в один чемоданчик. К вещам он вообще относился равнодушно. И теперь смотрел на них даже с какой-то враждебностью: все было ненужное, чужое. Он открыл шифоньер, из которого пахнуло духами от туалетов Ирины. И, обращаясь к гардеробу, мысленно произнес: "Эх, Иринка, Аринушка!.. Что ты наделала!" Опять с тоской вспомнил, как все было славно в их семье, и понял, что больше так не будет, даже если все останется по-старому. Остаются на всю жизнь не заживающие шрамы. И хотя бытует мнение, что мужчины покладистей женщин, легче прощают своих обидчиков, забывают нанесенные обиды, в то время как женщины никогда не забывают о причиненной им душевной боли, Андрей знал, что лично он но сможет ни забыть, ни простить. И тогда откуда-то возникал вопрос: а что, собственно, ты не должен прощать, что произошло? Ведь ты еще точно ничего не знаешь… Мысль эта примиряла. Он решил- ждать. Ждать, чтоб все выяснить и затем уже решать. И он ждал с тревожным нетерпением, чутко вслушиваясь в звуки лестничной площадки. Вот гулко хлопнула дверь лифта. Андрей — как наэлектризованный. Минута, вторая, третья. О, как мучительны эти долгие минуты! Но не звякнул замок на двери их квартиры. Значит, к соседям. Потом снова томительные минуты ожидания. И вот — звонок, резкий, с вызовом. "Она!" — вспыхнула мысль и погасла: Ирина не могла звонить, у нее есть свои ключи. Он не успел выйти в прихожую, как раздался второй звонок, и только тогда Андрей понял, что звонит телефон. Беря трубку, почему-то решил, что звонит Струнов. И совсем опешил, услыхав голос Василия Шустова:

— Андрей, что случилось? Я битых два часа ожидаю вас!

Андрей не сразу сообразил, не понял значения его слов.

— Где ожидаешь?.. Кого? — скорее машинально, чем осознанно переспросил Ясенев, вызвав недоумение на другом конце провода:

— Как кого? А разве Ирина тебе ничего не говорила? Да вы что, братцы мои?..

— Василий Алексеевич, я ничего не понимаю. Объясни, пожалуйста, толком.

Слишком неожиданным для Андрея был и этот звонок и сам разговор, неожиданным и странным: он вносил в его взволнованный мозг какую-то сумятицу. А его ответы, в которых явно слышались недоумение и растерянность, в свою очередь сбивали с толку и озадачивали Шустова, и тот решил объяснить все обстоятельно, начав с того, что днем он был на бюро райкома, где ему и Семенову объявили по выговору. Потом Ирина сказала, что после работы она с мужем заедет к нему, Шустову, домой, чтобы разделить с ним его радость, — а он действительно радовался неожиданному повороту дела.

— Два часа я вас жду, — заключил Шустов. — Несколько раз звонил — телефон не отвечает. Ну, думаю, выехали.

У Андрея отлегло от сердца; потеплело на душе. Сдерживая свою радость, он сказал тихим, приглушенным голосом:

— Я ничего не знал, Василий Алексеевич. Ирина мне не говорила.

— Как?.. — удивился и уже насторожился Шустов. — Она дома?

— Нет, она ушла… на какой-то концерт.

Сказав это, Андрей уже готов был поверить, что Ирина и в самом деле ушла на концерт и все его волнения и подозрения оказались плодом ревнивого воображения. И эту уверенность подкрепляли слова Василия:

— Странная логика у этих женщин. Поди разберись. Ну хотя б позвонила!.. Андрей, а может, ты один подъедешь? Бери такси и подъезжай. Выпьем по маленькой.

— Нет, Василий Алексеевич, спасибо. Поздно уже. А потом у меня завтра предстоит трудный день. Хочу пораньше встать.

Шустов не настаивал — мелькнула подозрительная догадка: "А может, они рассорились? Из-за меня. Но тогда Ирина должна была позвонить и сказать, что они не приедут. Странно вела она себя сегодня. Этот порыв, взгляд. Всерьез, что ли? Но этого нельзя допустить, это невозможно. Это было бы бесчестным. А Катюша, дочь? О ней подумала Ирина?"

И тогда Шустову опять пришли на память слова печальной русской песни: "Жена найдет себе другого, а мать сыночка никогда". И он вспомнил ту, которая дала ему жизнь и которую он даже теперь, будучи взрослым, самостоятельным человеком, не мог назвать матерью. "Нет, Ирина не такая, нет-нет", — решительно и торопливо запротестовал он, поймав невольную аналогию…

Ирина ехала к Шустову, обуреваемая чувствами, слегка прикрытыми благовидным предлогом — разделить личную радость друга. В пути она думала над нелегким для нее вопросом: как объяснить Василию свое появление без Андрея? Сказать, что они поругались и Андрей не захотел ехать? Нет. Лгать она не могла, тем более что обман этот может раскрыться при первом же разговоре Василия с Андреем. Сказать всю правду, признаться в своих чувствах к нему? А вдруг Василий осудит ее? И обязательно осудит. Должен осудить, обязан. "Я потеряла голову. Я преступница, и нет мне прощения, — начала жестоко казнить себя Ирина. Страстная душа, богатая воображением, все свои порывы, мысли и желания она рассматривала как свершившееся, как ужасный факт, которому нет оправдания. — Что со мной? Какая нечистая сила вселилась в меня? Нет-нет! Я сошла с ума. Если я приеду сейчас к нему, он возненавидит меня. Я потеряю большого друга. Я никогда больше не смогу с ним встречаться, не посмею посмотреть ему в глаза. В его глаза. А какие у него глаза? Вот и не помню. Как странно — я не помню глаз любимого человека. Это оттого, что у него глаза неопределенного цвета. Чистые и смелые глаза".

В центре, на площади Революции, она вышла из метро. Зачем-то нужно было выйти именно здесь. Вспомнила — зайти в парикмахерскую. Нет, теперь это не нужно: она не пойдет в парикмахерскую и не поедет к Шустову. Назад, домой, только домой. Но сначала нужно успокоиться, собраться с мыслями. Что она скажет Андрею? Она уже сказала — концерт. Как глупо, противно — ложь, обман. И зачем, ради чего все это? Вспомнила, как, тушуясь и теряясь перед неожиданно возвратившимся домой Андреем, она лепетала о какой-то подруге, билетах, концерте, и она сейчас испытала такое чувство стыда, угрызения совести, что готова была полжизни отдать за то, чтоб все это оказалось сном. Но это была явь, ужасная, неприятная явь, и голос Петра Высокого, окликнувшего ее, тоже был явью. Она даже обрадовалась этому голосу, словно встреча с добрым Похлебкиным могла чем-то помочь ей. Петр Петрович стоял у киоска «Союзпечати» и приветливо улыбался, точно давно поджидал здесь Ирину. А рядом с ним с двумя гвоздичками в руке стояла счастливая Аннушка Парамонова.

— Ирина Дмитриевна, вы из гостей или в гости? — спрашивал восторженно сияющий Похлебкин: вспомнил, что Ирина отпрашивалась у него уйти сегодня пораньше.

Она ответила с ненужной поспешностью, и лицо залилось румянцем:

— Из гостей. Домой иду.

— Отлично! — воскликнул Похлебкин и уже деланным начальственным тоном, который никак ему не шел: — Поскольку вы сегодня похитили у государства целый час служебного времени, я, как начальник ваш, приказываю немедленно, безотлагательно, сию же минуту вернуть этот час из резервов вашего отдыха. — Он смущенно, взглядом, просящим прощения, посмотрел на Аннушку и закончил уже совсем естественно: — Короче говоря, Ирина Дмитриевна, мы с Аннушкой сейчас подали заявление в загс. Нас поставили на карантин — дали месяц испытательного срока. И мы решили отметить это событие мороженым и шампанским в молодежном кафе.

— Очень рада, поздравляю вас, — торопливо и возбужденно проговорила Ирина, а Похлебкин, задержав ее руку в своей, пригласил пойти с ними в кафе, говоря все так же шутливо и высокопарно:

— Знаете, дело это серьезное, а мы люди неопытные, молодые, отпускать нас в кафе без присмотра старших нежелательно, так вы уж, пожалуйста, не откажите. Присутствие такого опытного, хорошего семьянина, как вы, для нас, начинающих несмыслешек, будет весьма полезным.

— Петр Петрович, — снова вспыхнув багрянцем, заговорила Ирина, — я бы с удовольствием, но, понимаете, я должна…

— Вы должны государству, — перебил ее Петр Высокий шутливым тоном, — шестьдесят минут. Извольте их вернуть безотлагательно мне. Потому что я ваш начальник.

Ирине ничего не оставалось делать, как принять их приглашение.

Домой она пришла в одиннадцатом часу. Ее испугал дым, густо пропитавший квартиру, резкий запах сигар. Ирина сразу догадалась: Андрей закурил. Она распахнула дверь в его комнату, слабо освещенную отсветом уличных фонарей, проникающим в настежь распахнутое окно. Здесь, как и в прихожей, тоже было накурено. Андрей в одних трусах лежал в разобранной на диване постели и смотрел в потолок тупо и неподвижно. На Ирину он не обратил никакого внимания, не пошевельнулся, даже глазом не моргнул. "Что с ним?" — молнией сверкнула тревожная мысль, но, стараясь быть веселой, беззаботностью скрыть свою тревогу, она спросила:

— У тебя кто-то был? Так накурено, фу, ужасно!.. — Он не отозвался. Она подошла к дивану и села. — Ты спишь, Андрюша?

— Нет, — сухо отозвался он, враждебно нахмурившись. — Жду результатов твоего концерта.

Она расхохоталась каким-то деревянным хохотом, невольным и явно неестественным, и хохот этот еще более усилил и до того острое внимание Андрея. Лежа головой к окну, он смотрел в ее лицо, на котором как-то уж очень четко, явственно запечатлелись следы душевных страданий, упрямо пытался понять, что с ней произошло. Потом потеплевший, внимательно изучающий взгляд, его столкнулся с ее просящим о помощи, беззащитным взглядом, и Андрей догадался в ее невиновности, взял ее руку и положил себе на грудь. Она точно ждала от него этого жеста, разрыдалась вдруг, хлынули буйные слезы, горячая голова ее упала ему на лицо, и сквозь судороги он слышал отрывистые бессвязные слова:

— Андрюша… Милый… погоди. Я все, все расскажу. Всю правду… Не солгу. Ни единым словом не солгу… Верь мне, милый. И если можешь — прости. Или убей, прогони меня.

Минут через пять она успокоилась и действительно рассказала правду, горькую и трудную для нее, рассказала и сразу почувствовала такое облегчение, будто с нее сияли тяжелый груз.

— Ты веришь, веришь мне?! — с лихорадочным упорством добивалась она.

— Верю, Иринка, — сдержанно, но уже не холодно отвечал Андрей. — И пытаюсь понять. Жизнь, конечно, не учебник арифметики, где все ясно.

— Андрюша, милый… Я увидела тебя заново. Ты стал для меня еще дороже. Мы будем жить еще лучше. Правда, Андрюша? Ну скажи, что правда?

— Не могу лгать, Иринка, — ответил он после долгой паузы раздумья. — Не знаю… Помнишь, ты однажды говорила о гарантиях? Теперь я не могу дать такой гарантии.

— Андрюша, ведь ничего же не случилось. Ну что случилось?

Он кашлянул в кулак. Она осеклась. И потом, помолчав, уже негромко, рассудочно произнесла:

— Конечно, нужно время, я тебя понимаю.

— Именно, — отозвался добродушно он. — Время — хороший лекарь. Ты, как врач, должна это знать.

 

Глава шестая

Несмотря на летнюю пору, отходящая из Москвы электричка не была, как обычно, заполнена так, что яблоку упасть негде, и Андрей Ясенев свободно уселся у окна. Он ехал в поселок, где жила Соня Суровцева. Убедив себя, что убитая женщина с исколотыми шприцем венами и есть та самая Соня Суровцева, которая месяц назад произвела на него гнетущее впечатление, Андрей решил поехать к ней домой, чтобы удостовериться в своем предположении и выяснить многие необходимые следствию детали.

Уже с утра солнце неистово пекло. Синоптики наконец пообещали в Москве и Подмосковье кратковременные дожди с грозами и тридцатиградусную жару. Насчет обещанного дождя Андрей был настроен скептически, а что касается жары — это уже точно, синоптики не ошиблись, жара, как говорится, "была налицо", даже утром.

Андрей сегодня не выспался. Он увидел и узнал новую Ирину, неожиданную. Теперь, в вагоне, Андрей вспомнил Иринины глаза. В них было все — кротость беззащитного ребенка, нежное целомудрие девушки, безрассудство пылкой, шальной натуры, воля сильного характера. От воспоминаний радовалось и тревожилось сердце, не находившее покоя, потому что рядом с приятными чувствами стояли сомнения. Они мучили болезненной подозрительностью: а всю ли правду рассказала ему Ирина?.. Нет-нет, он, конечно, поверил ей, совершенно исключал подлую ложь, а все же сомнения тайком пробирались в душу и тревожили. И хотя он стыдился этих подозрений, гнал их прочь, покоя все-таки не было. Остался, как оскомина, неприятный осадок.

Мысли об Ирине перебивались размышлениями о трагическом происшествии, которое он должен расследовать. Найти убийцу. Он думал о жертве и убийце. Кто они? Как и почему скрестились их пути? Прежде всего кто она, эта женщина? На рюкзаках, в которых нашли части ее тела, нет никаких отпечатков. Ясно, что убийца был опытный, орудовал в перчатках. Прошло сорок часов с момента обнаружения расчлененного на части трупа. В последние трое суток в милицию никто не обращался с запросом об исчезновении женщины. Пропал человек, и ни родственники, ни сослуживцы не поинтересовались, где он и что с ним. Довольно странно. Разве что женщина была одинокой. Или, может, приезжая — в Москве, особенно в летнюю пору, сотни тысяч приезжих. Могли убить с целью ограбления. Почему-то думалось именно о Соне, и Андрей убедил Струнова начать розыски с Сони Суровцевой. Убитая была морфинисткой. Но Соня не единственная в Москве морфинистка. Смерть наступила от удара в сердце тонким острым предметом. Вспомнился студент Маклярский и его страшное и простое оружие — длинное шило, которым он убил водителя такси. А если не Соня, если Соня сейчас окажется дома? Ну что ж, жалко будет потерянного полдня. С розысками нужно спешить: начальство торопит. Случай действительно чудовищный. Убийца должен быть найден, и он будет найден, этот садист. Он будет расстрелян. Но что толкнуло его на такое преступление? Ведь он, надо полагать, знал, что идет на самоубийство, что его найдут и присудят к высшей мере. Или надеялся избежать смертной казни, имел какой-то — и немалый — шанс уцелеть, остаться в живых или вообще уйти от наказания? Если б каждый негодяй, думал Андрей, совершивший убийство или пытавшийся убить человека, знал точно и определенно, что возмездия ему не избежать, что он непременно будет пойман и казнен, убийств было бы меньше. А то ведь… Даже самая что ни на есть строгая статья Уголовного кодекса РСФСР, статья сто вторая, — "Умышленное убийство при отягчающих обстоятельствах" — допускает сохранить убийце жизнь — от восьми до пятнадцати лет тюрьмы или смертная казнь. Мол, как суд решит. Этот шанс, надежда на сердобольность суда, и не останавливает руку убийцы. А статья сто третья — умышленное убийство без отягчающих обстоятельств, — та вообще не предусматривает убийце смертную казнь. Мол, получай свои "от трех до десяти лет" и живи, совершай новые преступления. Андрей Ясенев питал крайнее предубеждение к новому, 1962 года Уголовному кодексу. Он считал, что составители его случайно, по какому-то недоразумению, оставили для преступников массу лазеек, как будто главной их заботой было уберечь преступника от заслуженного наказания.

Машинист объявляет станции. На следующей Андрею выходить. В вагоне душно. Тугой горячий воздух, врывающийся через открытое окно во время движения, не очень помогает. На платформе жара. Сошло с поезда человек шесть. Андрей помнил адрес Суровцевых: Первомайская, дом 17. Надел пиджак, сошел с платформы и по асфальтированной тропинке направился вдоль тесового забора. Нужно было спросить у кого-нибудь, где та улица. Увидел пареньков лет десяти. Ребята рассказали, как пройти на Первомайскую. Она была совсем недалеко от платформы.

Дом Суровцевых стоит в глубине небольшого, но очень густого, наглухо заросшего, запущенного сада. Вдоль забора сплелись ветками вишни со спеющими плодами. Под яблонями две маленькие грядки — на одной зеленый лук, на другой — салат. Под окном скамеечка, подле нее синеет кучка ирисов. Даже не входя на крылечко, Андрей увидел на входной двери маленький номерной замок и с досадой пожалел, что не связался предварительно с местным отделением милиции. Ведь должен же где-то тут быть участковый уполномоченный.

Из соседнего дома вышла женщина и уставилась на Андрея любопытным взглядом. Видя, что тот собирается уходить, спросила:

— Вам кого надо, гражданин?

— Суровцевых.

— А их дома нет.

— Это я вижу, — с досадой в голосе сказал Андрей. — А когда они бывают?

— Вам нужна Соня, — утвердительно сказала разговорчивая соседка.

— Почему вы думаете, что именно Соня? — насторожился Андрей.

— Так вы ж Суровцеву спрашиваете. А Суровцева только Соня. Фамилия покойного отца ее. А у Серафимы Константиновны другая фамилия, второго мужа — Кошечкина. Сам Кузьма Никитич в отъезде, Серафима же на работе. А Соня, ее не угадаешь, как когда, — то тут, то в Москве. Известно — артистка.

Выяснилось, что мать Сони работает в хозяйственном магазине продавщицей, в двух километрах. До магазина никакой транспорт не шел, и Андрей, снова сняв пиджак, направился искать этот магазин.

Парило явно к дождю. На юго-западе, как на дрожжах, устрашающе набухала темная туча, а с северо-востока навстречу ей бесшумно плыли лилово-сахарные громады облаков. Душная предгрозовая тишина плотно обложила землю. Проведший в деревне детство и отрочество, Андрей любил природу. Подмосковный пейзаж напоминал ему родную Брянщину, воскрешал в памяти трогательные картины деревенского детства, когда все лишения и невзгоды нелегкой жизни восполнялись близостью природы, ее щедрой лаской и богатством впечатлений.

Хозяйственный магазин размещался в полутемном сарае. Громоздкие товары — плиты, ведра, минеральные удобрения, банки с краской, ящики с гвоздями — все это было навалено в беспорядке на полу. За прилавком стояла невысокая полная женщина и вполголоса разговаривала с сухонькой старушкой — единственной покупательницей. На приветствие Андрея она ответила холодно и равнодушно, должно быть, не увидела в нем серьезного покупателя. Так, мол, зашел человек поглазеть от нечего делать. Андрей обратился к ней по имени и отчеству, предъявил удостоверение и сказал, что хотел бы поговорить наедине по важному и неотложному делу. Удостоверение сотрудника уголовного розыска произвело на Кошечкину должное впечатление, она торопливо выпроводила говорливую покупательницу, закрыла за ней дверь магазина, освещенного теперь одним небольшим окошком, и предложила Андрею присесть на ящик с мылом, предварительно прикрыв ящик пустым мешком.

— Спасибо, Серафима Константиновна, вы не беспокойтесь, — предупредил Андрей, стал, облокотясь на прилавок. Кошечкина стояла напротив за прилавком. — Вообще-то я хотел видеть вашу дочь Соню, да вот не знаю, как с ней встретиться.

— А вы к ней на работу не заходили? — выжидательно глядя на Андрея, спросила Кошечкина.

— Это куда? Она где сейчас работает? — осведомился Андрей.

— В ансамбле «Венера». Разве не знаете? А у вас какое к ней дело? — По выражению лица Кошечкиной Андрей понял: боится сказать что-нибудь лишнее.

— Вы давно с ней виделись? — уклонился от ответа. Андрей. Ему хотелось прежде всего и как можно скорей выяснить главное, ради чего он приехал сюда.

— С Соней-то? — ненужно переспросила она, что-то соображая. — Когда же, постойте. Кузьма в пятницу уехал… Ну да, нынче четвертый день будет, как мы с Соней не виделись.

— Так долго? — чтобы только не выдать своего волнения, задал Андрей совсем не обязательный вопрос.

— А что? — Кошечкина независимо повела бровью, все еще пытаясь уловить смысл этой необычной для нее беседы.

— Ничего. Значит, у Сони в Москве есть жилье?

— Какое там есть! Ничего нет. У подруги ночует. Подруга ее тоже из ансамбля, комнатку имеет. У нее Соня и останавливается.

— А как зовут подругу? — быстро и как бы мельком спросил Андрей.

— Лиля, — уже с тревогой ответила Кошечкина.

— Фамилию и адрес этой Лили знаете?

— Нет. А зачем это вам?

— Как же так, Серафима Константиновна, дочь пропадает где-то целыми неделями, а вы даже не интересуетесь где? — с легким упреком проговорил Андрей.

— Она взрослая. Да разве за ними уследишь? — Кошечкина вздохнула, скорее деланно, для приличия. — Теперь дети больно самостоятельными стали. И родителей не очень слушаются.

— Смотря какие дети. Впрочем, и родители разные бывают. — И опять в голосе Андрея прозвучал упрек. Он откинул назад набежавшие на лоб волосы и с деловой сухостью спросил: — А из парней с кем она дружит? Жених есть?

— Не знаю. Нам она не говорила, — ответила Кошечкина. Каждый вопрос Андрея обострял в ней любопытство. — Может, и есть кто-нибудь в Москве.

— А сюда не приезжали? Никто из парней к ней сюда не приезжал? — Он смотрел на нее требовательно, этот суровый, сильный человек, и она, смутно догадываясь, что речь идет о чем-то очень важном, бледная и серьезная, покорно отвечала на его вопросы, стоя все в той же выжидательной позе.

— Сюда?.. Что-то не припомню. Хотя нет, постой, приезжал. Это когда муж последний раз в командировку уехал… Да, в тот день. Паренек, такой невидный из себя, небольшого росточка. Соню спросил. А ее дома не было. Он маленько подождал, на лавочке посидел, да и уехал, не дождавшись.

Это уже «что-то», и Андрей насторожился, спросил:

— Он что-нибудь передал для Сони?

— Ничего не передавал, — ответила она и торопливой скороговоркой добавила: — Просил только сказать, что Игорь приезжал и чтоб она, Соня, позвонила ему.

— Его зовут Игорь? — быстро переспросил Андрей.

— Игорь.

— Фамилию не назвал?

— Нет, не назвал.

— Щупленький, худощавый… В чем он был одет?

— Одет? Да я и не запомнила. Кажется, желтая тенниска на нем и брюки.

— Брюки это естественно. В одних трусах он не мог заявиться, — заметил Андрей, что-то соображая.

— И часы на руке, — прибавила Кошечкина.

— Ну а потом? Соня приезжала?

— В тот же день. Только, значит, он ушел, и она через час заявилась.

— Вы ей сказали, что приходил Игорь?

— А то как же? Сразу и сказала.

— А она что? Как отнеслась?

— А никак.

— Звонила ему?

— Кто ее знает, может, и звонила. Телефоны у нас есть и на платформе и возле почты будка стоит.

— В Москву в тот день Соня не поехала?

— А куда ехать на ночь глядя? Утром уехала… И с тех пор не приезжала. — Последние слова она произнесла вдруг упавшим голосом, точно сама лишь сейчас поняла их непростой смысл. И, поняв, испугалась, ужаснулась, спросила, бессмысленно уставившись на Андрея:

— Так с ней что? Где она сейчас? Что это за человек, тот самый Игорь? — Андрей молчал, и тревога в ее душе разрасталась, как туча. — Вы мне скажите, по какому случаю вы интересуетесь Соней? Для чего это вам?

— Когда родители не интересуются своими детьми, то ими, как правило, вынуждена интересоваться милиция. — Андрей грустно усмехнулся, выпрямился и отошел от прилавка, насупился, решая про себя, задавать ей следующий вопрос или воздержаться. А Кошечкина тем временем снова спросила, уже с большей настойчивостью:

— Так вы ответьте, товарищ, что случилось с моей дочкой? Вы не должны скрывать от матери.

— Пока что мне вам нечего сказать, Серафима Константиновна. Я должен сначала увидеться с Соней, — не очень успокоительно ответил Андрей и потом, все же решившись, спросил: — Кстати, Соня давно принимает морфий?

— Морфий? Это зачем? — Тусклые невыразительные глаза Кошечкиной удивленно округлились. Вместо ответа Андрей спросил:

— Где, говорите, здесь телефон-автомат?

— На платформе и на почте. Только на платформе часто бывает неисправный. Лучше на почте, если вам звонить нужно.

— Ну что ж, благодарю вас, Серафима Константиновна, у меня к вам больше нет вопросов, — торопливо взглянув на часы, сказал Андрей и направился к двери. Но Кошечкина не очень решительно преградила ему путь:

— Вы мне не сказали, что с Соней? Что ей передать, когда придет?

— Дочь ваша — морфинистка. Мне жаль ее. Впрочем, мы еще встретимся с вами и поговорим об этом. Вы когда бываете дома?

— После шести. Понедельник — весь день.

Спросив, как пройти на почту, Андрей простился с Кошечкиной и широко зашагал по утоптанной тропке. Он торопился поскорей связаться со Струновым. Кажется, все шло так, как он и предполагал. Хотя это было лишь начало: установить личность убитого всегда проще, чем найти убийцу.

Итак, Игорь Иванов. В четвертый раз за короткий срок он встречается на пути Ясенева. И возможно, в последний. На заборе бросилось в глаза большое объявление:

Пропала СОБАЧКА, белая, маленькая, лохматая, по кличке Бони. Большая просьба к нашедшему вернуть ее за вознаграждение на дачу № 41 по улице Институтской, Вельской С. И.

Прочитал и грустно улыбнулся: собачка пропала — хозяева беспокоятся, а тут человек пропал, а родители четверо суток не хватятся.

Темная туча уже закрыла полнеба и вот-вот должна столкнуться со встречными громадами мраморных облаков. В воздухе запахло озоном. У горизонта сверкала молния и ворчал гром. Андрей прибавил шагу. Нужно немедленно позвонить Струнову, чтобы часам к трем-четырем вызвали на Петровку Игоря Иванова.

Теперь мысли Андрея сосредоточились на этом человеке. Игорь Иванов… Похож ли он на убийцу? Что говорить, биография его «классическая» для уголовника. И в то же время где-то в нем сидит человек с душой и сердцем. "А не слишком ли я поверил ему, — размышлял Андрей, — обманула меня интуиция. Излишнее человеколюбие, вера и доверие… А люди-то разные — и настоящие преступники и подлецы в наш век без масок на свет божий не появляются. Каждый из них — актер, у каждого своя роль и своя маска, даже не одна. Конечно, Иванов мог убить, и в этом я никогда не сомневался. Но вот что он садист… В последнюю нашу встречу у него был вид обреченного, отчаявшегося человека, способного на все. А если еще под воздействием наркотиков?.. И почему именно Соню, что они не поделили? Да мало ли что. В сущности, ни того, ни другого я по-настоящему не знаю. Может, оба они из уголовного мира, а там всякое может быть".

И, уже опуская в телефон-автомат двухкопеечную монету, Андрей спросил себя: а почему он решил, что убийца Иванов? У Ясенева, как и вообще у большинства работников милиции и прокуратуры, было правило никогда не доверяться интуиции и эмоциям, не обвинять даже в мыслях человека в преступлении, не имея для этого убедительных доказательств. Он ловил себя на этой мысли и с огорчением пытался оправдать ее тем, что Иванов — пока что единственная тропка, которую ему удалось нащупать на трудном, запутанном пути к раскрытию тайны чудовищного преступления.

Струнов выслушал Андрея внимательно, однако особого восторга не выразил. Пока что у него нет полной уверенности, что убитая — Суровцева. Он уже отдал распоряжение узнать, нет ли пропавших среди известных МУРу морфинисток. Хотя девяносто процентов имеющихся данных говорят за то, что убитая именно Суровцева. Да, он отдаст сейчас же распоряжение, чтобы вызвали Игоря Иванова к приезду Ясенева. Его надо допросить немедленно. Сам же Струнов сейчас едет в ансамбль «Венера»: нужно разыскать и допросить подругу Суровцевой — Лилю. А начальство торопит. Сегодня уже дважды интересовался ходом расследования начальник МУРа и звонил комиссар милиции Тихонов.

А гроза уже разразилась, сильная, небывалая, с ливнем. Солнца не было видно — его поглотила иссиня-серая туча, но парило, как в субтропиках. Никогда Андрей не испытывал такой духоты, разве что в бане. Казалось, все на нем мокро от пота. Кругом грохотало, удары грома раздавались один за другим, сливаясь в продолжительный гул, точно земля вздыхала своей могучей грудью. Молнии сверкали где-то за облаками тусклым матовым светом. И шум крупного дождя и ворчание грома — все было каким-то глухим.

Андрей, застигнутый дождем, стоял под козырьком входа в подъезд двухэтажного здания, в котором размещалось почтовое отделение. Рядом с ним стояло еще несколько человек. Женщины испуганно ахали, мужчины говорили, что такого еще никогда не было. А дождь лил сплошным потоком, вздувая на лужах пузыри. И вдруг Андрей увидел, как в приоткрытую дверь телефонной будки, сделанной из стекла и металла, той самой будки, из которой он только что звонил в Москву Струнову, вползло что-то огненно-жидкое, как струя расплавленной стали, собралось в огненный шар, покатилось по стенкам снизу вверх, затем что-то треснуло внутри будки, а сама будка, тяжелая, железная, поднялась вверх, как пушинка, невесомо, плавно полетела в сторону метров на двадцать и опустилась, не упала, не шлепнулась, а именно опустилась мягко и осторожно на середину улицы в большую, теплую пузырчатую лужу. Андрей был изумлен уникальным зрелищем. На его глазах действовала невидимая, но могучая сила природы. Неразгаданная и не объясненная загадка. Он слышал и читал о шаровой молнии, о самых невероятных, похожих на легенды, ее проявлениях, верил и не верил им, и вот сам увидел такое, что тоже больше походило на сказку, чем на факт. Пораженный, он смотрел на будку, ожидая что вот-вот она снова поднимется в воздух и полетит… И только новое зрелище оторвало его взор: на западе небо зазеленело, окрасилось в неестественный салатово-фосфорический цвет, будто там густо разбрызгана желто-зеленая пыль. И эта светящаяся переливами, зловещая масса неотвратимо двигалась на них. Сзади Андрея какая-то женщина в холодном ужасе негромко, но внятно произнесла:

— Господи, да это же конец света. — И, закрыв лицо руками, повернулась и удалилась в помещение.

Пока Ясенев добирался до Москвы, Струнов успел разыскать в ансамбле «Венера» Лилю. Разговор с этой певичкой вначале ничего обнадеживающего не предвещал.

— Соня Суровцева? — затрепетали синие Лилины ресницы. — Да, она работала у нас в ансамбле. Потом ушла. Или ее уволили, точно не знаю, вы спросите администрацию. Мы с ней дружили одно время. А как она ушла из ансамбля, с тех пор и не виделись… Ночевать? Да, иногда оставалась у меня. Знаете, она за городом живет, ну и поздно ехать боялась, мало ли что, шпана всякая… Как артистка? Конечно, талантливая. У нас все талантливые… Морфий? Я что-то слышала. Как будто из-за этого она и ушла… С кем дружила из мальчиков? Да как вам сказать? По-моему, ни с кем. А впрочем, не знаю, она скрытная. Потом, я же вам сказала, мы давно с ней не встречаемся… Игорь Иванов? Это кто такой? Что-то не помню. Игорь… Игорь… Это который на киностудии?.. Да, она с ним как-то встречалась. Но, по-моему, между ними ничего не было. Хотя не могу утверждать, может, потом, когда она ушла из ансамбля…

— Игорь Иванов, — вслух произнес Андрей, в раздумье вышагивая по кабинету Струнова, который только что информировал его о своей беседе с Лилей. — Иванов… Похоже, что он приложил тут свою руку. Ну что ж, займемся Игорем. Я пошел к себе.

— Добро, — сказал Струнов. — Но смотри, парень ушлый, на бога его не возьмешь. Прошел огни и воды.

— Знаю, встречались, — обронил Андрей, открывая дверь.

Войдя в комнату и поздоровавшись с Андреем, Игорь Иванов озорно улыбнулся маленькими губами, сказал тем развязно-дружеским тоном, каким разговаривают приятели:

— Соскучились по мне, Андрей Платонович?

— Еще бы! Жить без вас не могу. — В словах Андрея сквозило холодное и вежливое презрение. — Прошу садиться.

— Я тоже… соскучился, — обронил Иванов, садясь на стул. У него был озябший вид, несмотря на духотищу.

— Что ж не заходили, раз соскучились? — мягко спросил Андрей.

— Ждал приглашения. Без приглашения вроде бы неприлично. — Глаза Иванова поблекли и уставились в пол. Андрей еще раньше заметил за ним эту привычку — смотреть в пол тупо и бездумно.

— Напротив, к нам желательно без приглашений. Это фиксируется в протоколе и учитывается в суде: сам явился, без приглашения. — Взгляд Андрея пристальный, будто он хотел отгадать мысли и намерения этого тщедушного тонконогого парня. Иванов тяжело приподнял голову, захлопал глазами, намереваясь что-то сказать, но Андрей перебил его быстрым вопросом: — Соню Суровцеву давно видели?

Однако этот лобовой вопрос ожидаемой реакции не вызвал. Иванов улыбнулся, и улыбка смягчила его худое угрюмое лицо, на котором мелкие морщины хранили следы пережитого. Стрельнул легонькими словами:

— Это начало допроса или только прелюдия?

— Как вам угодно. Хотите — пусть будет дружеская беседа старых знакомых. А хотите — официальный допрос. На этот случай и бланк протокола имеется… Итак, я слушаю.

— Насколько я догадываюсь, вас интересуют мои отношения с Соней, — внешне бесстрастно заговорил Иванов. — Что ж, пожалуйста. Можете записать в протокол: отношений у нас никаких. Просто одна из моих знакомых.

— Близких?

— Нет. В близких отношениях мы не состояли. Она помогала мне доставать гашиш.

— В обмен на морфий? — стремительно вставил Андрей.

— Не угадали. Морфия я никогда в глаза не видел и считаю его гадостью. Я не выношу уколов. А тут самого себя шприцем в вену и ежедневно… — Он снова зябко поежился. — Не приемлю.

— И часто вы встречались?

— Не чаще одного раза в месяц. Бывало, что и по полгоду не виделись.

— Когда виделись в последний раз? — Это важный вопрос, и Андрей внимательно следит за реакцией Иванова. Но у того лицо спокойно, даже слишком.

— В последний раз? — щурясь, точно припоминая, повторяет Иванов. — Да как будто вот в этой комнате, в вашем присутствии.

— А если поточней припомнить? Вы дома у Суровцевой бывали? За городом?

Скучающее лицо Иванова слегка усмехнулось. Последовал довольно равнодушный ответ:

— Да, верно. Совсем недавно ездил к ней домой. И между прочим, не застал ее дома.

— Значит, не виделись с Соней? — Для Андрея это важно: станет ли увиливать?

— Совсем не значит. На другой день она мне позвонила, и мы встретились.

— На предмет?

— Надо было поговорить, — уклончиво ответил Иванов.

— О чем?

— Да так, личное.

— Я буду настаивать. Это важно. Ответ ваш может пролить свет на многое. И это прежде всего в ваших интересах.

— У меня нет никаких интересов.

— Вот что, Игорь, давайте оставим этот тон. Не надо притворяться хотя бы перед самим собой. — Иванов изменился в лице и долго сидел без движения. Ясенев напомнил: — Повторяю, это очень серьезно. Речь идет об убийстве.

Иванов вздрогнул, бросил искрометный взгляд на Андрея и тут же отвел глаза. Выждав паузу, тревожно спросил:

— Она его убила? Одного или обоих?

Вот так, вдруг, неожиданно, как гениальное открытие! Даже в груди защемило. Но Андрей сделал усилие над собой, чтобы не выдать своего чувства. У него хватило терпения. Получить у Иванова показания — нужно иного ума и такта. Большой нахмуренный лоб Андрея был суров, строгое, властное лицо, спокойные манеры — все это, должно быть, говорило Иванову, что уголовному розыску очень многое известно о Суровцевой и недостает лишь каких-то деталей для полноты картины.

— А разве она должна была убить обоих? — Умный, мягкий взгляд Андрея нацелен в Иванова неотступно и требовательно.

— Я так ее понял.

— И кого именно Суровцева должна была убить?

— Я не знаю. Об этом лучше спросить ее. Мне она не назвала их.

Андрей поднялся из-за стола и подошел к окну. Что-то новое зашевелилось в нем, рождая массу неожиданных догадок и предположений. Стоя в профиль к Иванову и глядя в окно, он произнес медленно и с грустью:

— К сожалению, ее спросить мы уже не можем.

Худощавая гибкая фигура Иванова взметнулась со стула, как ужаленная, и этот ушибленный жизнью человек в один миг преобразился. Напускного равнодушия как не бывало. Он бессмысленно уставился на Андрея, спросил деревенеющим голосом:

— Она покончила с собой? Соня покончила с собой?! — повторил он настойчиво и умоляюще.

— Ее нет в живых. Я прошу вас рассказать подробно о вашем последнем свидании, как и когда вы узнали, что она должна совершить убийство? Прошу вас.

Андрей распрямил плечи и сел за стол, резким жестом сильной руки приглашая садиться Иванова. Тот понуро опустился на стул и, сморщив маленькое лицо, заговорил с дрожью в голосе:

— Она как-то пообещала мне достать наркотик. Вы знаете, что это такое. Она сказала, что ей обещали. Я попросил и на мою долю. Для пробы. Просто из любопытства. Мокрому дождь не страшен. Сама она перед этим пробовала. На нее произвело сильное действие. Она мне рассказывала. Действовало долго, постоянно. Теперь ей не надо было думать, как и где достать морфий. В нем она уже не нуждалась. Жила, как в тумане. Выглядела она неважно, но говорила, что чувствует себя сносно. И в нашу предпоследнюю встречу. Я ждал ее звонка, потому что она обещала мне наркотик. У меня появилось нетерпение, хотелось быстрей испробовать. А она не звонила, как в воду канула. И тогда я сам поехал к ней домой. Ее не застал. Была одна мать. Я попросил передать Соне, чтобы позвонила мне. Она позвонила на другой день, и мы встретились…

Он говорил нервно и пугливо, разматывая клубок воспоминаний, бросал в душу Андрея горсти беспокойных колючих слов. Вдруг умолк, притих, съежился, посмотрел на Андрея тяжело и недовольно. Уши его заметно горели. Казалось, он потерял нить рассказа. И Андрей помог ему наводящим вопросом:

— Итак, вы встретились на другой день.

— Да, это была наша последняя встреча. Я не узнал Соню. Представляете, как она изменилась! Ужасно. Ее преследовали кошмары, и она не могла от них избавиться. Она говорила, что ей страшно жить, что кругом банды, которые собираются ее удушить, взорвать Большой театр и поджечь Третьяковскую галерею. И что вообще они готовятся взорвать всю планету. И сделает это тот, кто достал ей наркотик, и его начальник — главарь банды. И что она должна их обоих убить, чтобы предотвратить чудовищные преступления. Имен их не назвала — это тайна. Я, конечно, не стал спрашивать, потому что не принимал всерьез ее бред. Нормальный человек не мог нести такую ахинею. Когда я напомнил ей об обещании достать наркотик, она удивилась и стала доказывать мне, что никогда не обещала… Мы расстались, и больше я ее не видел.

Версия Иванова вначале показалась Андрею не очень правдоподобной, в то же время, внимательно наблюдая за Ивановым во время допроса, он все больше склонялся к тому, что в его показаниях есть если и не вся правда, то какая-то доля, и, быть может, значительная. Конечно, легенду о тех неизвестных двоих, которых якобы собиралась убить уже потерявшая под воздействием наркотика рассудок Соня Суровцева, Иванов мог сочинить, чтоб отвести от себя подозрение и направить следствие по ложному пути. Ход довольно наивный, и Ясенев не клюнет на него. Это во-первых. Во-вторых, Андрей допускал, что Иванов говорит истинную правду. Под воздействием сильного наркотика сама Соня могла сочинить миф о двух злодеях, готовящихся взорвать планету. Наркотик нередко приводит к умопомешательству — Андрей это знал. В самом деле, такой вздор мог появиться только в ненормальном мозгу. Тем не менее — это в-третьих — Андрей не исключал возможности реального существования одного или даже двоих людей, с которыми Соня собиралась свести какие-то свои личные счеты. Что это за люди? В этом вопросе, быть может, ключ к разгадке убийства, и на него надо искать ответ. Андрей не верил, чтобы знакомства Сони среди мужского населения ограничивались одним Ивановым. Это, конечно, ерунда, и Струнов в спешке, что ли, или в силу каких-то других причин не сумел получить от Лили более обстоятельных показаний. Андрею самому захотелось встретиться и поговорить с этой Лилей. А тут звонок Струнова: на следующее утро их обоих приглашает к себе начальник МУРа.

 

Глава седьмая

Утром следующего дня Струнов и Ясенев сидели в большом квадратном кабинете начальника Московского уголовного розыска, глубоко погруженные в мягкие старинные кожаные кресла. Здесь вся мебель была хоть и древней, старомодной, но добротной, основательной, прочной, не знающей износа, и как-то не очень гармонировала с хозяином этого кабинета, хотя и седеющим, но очень моложавым, веселым, приветливым полковником с мягкими манерами и доверчивыми глазами, что никак не вязалось с его профессией и должностью. Струнов доложил ход дела по расследованию убийства гражданки Суровцевой С. П. Полковник не перебивал ни вопросами, ни замечаниями: сидел, облокотясь на большой, массивный стол, и серые глаза его смотрели на собеседника умно и красиво щурились. Когда Струнов закончил сообщение, полковник, поглаживая свой синий бритый подбородок и подняв правую бровь, сказал:

— Итак, подытожим: что мы имеем на сегодня, что нам достоверно известно? Убита гражданка Суровцева. Убийца — опытный по части «мокрых» дел. Убийство не случайное, а явно преднамеренное: удар нанесен точно в сердце заранее приготовленным оружием. И это все. Мало, ничтожно мало. — В голосе его прозвучала досада и скрытый упрек. Струнов посчитал себя незаслуженно уязвленным, застенчивая улыбка скользнула по его лицу, быстро заговорил, сверкая ровными зубами:

— Но, товарищ полковник, у нас есть Игорь Иванов. И я полагаю, на данном этапе нам нужно на нем Сосредоточить главное внимание.

— Пока нет других претендентов, — желчно, покашливая, заметил полковник. — Я вижу, Юрий Анатольевич, вы склонны думать, что это дело рук Иванова? Так я вас понял?

— На данном этапе — да, — негромко, но твердо ответил Струнов.

— А вы, товарищ Ясенев? — Задорные глаза полковника впились теперь в Андрея, который испытывал в эти минуты странное чувство неуверенности и путаницы. В голове его стоял неприятный гул. За прошедшую ночь он многое передумал, взвешивал каждый факт, каждый жест, фразу Иванова. И ему была неприятна та поспешность, с которой его товарищ делал, хотя бы даже для себя, выводы и заключения.

— Насчет причастности Иванова к убийству, — глухо, с расстановкой начал Ясенев, — у меня серьезные сомнения. Я, разумеется, категорически не исключаю Иванова, но пока что не верю. Думаю, что нам нужно всерьез отнестись к версии о неизвестных нам двоих, с которыми намеревалась расквитаться Суровцева.

Ответ Андрея задел Струнова. Он навалился всем корпусом на спинку кресла, слегка улыбнулся, и в улыбке его Андрей заметил легкую иронию.

— Двое неизвестных — это миф, сочиненный или самим Ивановым, или Суровцевой, — веско сказал Струнов. — Убийство произошло на квартире. Должны быть следы. Какая бы предосторожность ни принималась убийцей, следы крови останутся. Надо обследовать квартиры, где бывала Суровцева. — Он картинно выпрямился, думая, что сказал нечто веское и убедительное.

— Хорошо, — раздался ясный голос полковника. — Но давайте оттолкнемся от версии о двух неизвестных. Допустим, что Суровцева сказала Иванову правду. Она хотела убить того, кто отравил ей жизнь. Попыталась. Но противник оказался сильней. Он убил ее.

— Нет, товарищ полковник, — Струнов замотал головой в знак несогласия. — Это убийство обдумано заранее. Было приготовлено специальное шило. И потом — точно рассчитанный удар в сердце. Расчлененный труп, чтоб замести следы. Наивная версия с какими-то двумя злодеями, чтоб отвлечь внимание…

— Вы все-таки опять возвращаетесь к Иванову, — перебил полковник. — А вы отвлекитесь от него на время. Иванов показал, что Суровцева принимала наркотики. Экспертиза подтвердила это. Важный в деле факт, очень даже важный. Давайте попытаемся установить, кто дал ей наркотик. Это же не аспирин, не гашиш и не морфий. Верно? Наркотик, который доставлен к нам из-за рубежа. Последняя наша встреча с наркотиком состоялась совсем недавно, в прошлом месяце. Привез его мистер Дэйви. Где гарантия, что мы у него изъяли все, до последней понюшки? Какую-то часть наркотика он успел продать. В конце концов мог подарить. Кому? Давайте искать ответ.

Полковник говорил с увлечением, ставя, по своему обыкновению, вопросы, требующие разрешения. Задержал на Струнове глубокий взгляд.

— Тому, кто его пригласил в гости. Так сказать, подарочек хозяину, — подсказал Струнов.

— Вы думаете, Инофатьеву? Едва ли. — Полковник поморщился и уперся ладонями в край стола, точно хотел сдвинуть его с места. — Зачем ему? Он, насколько мне известно, не наркоман. Нет, вы думайте, думайте и ищите — кому?

Раздался телефонный звонок. Полковник взял трубку:

— Здравствуйте, товарищ Инофатьев. Слушаю вас, Марат Степанович. — Прикрыв микрофон ладонью, вполголоса сказал Струнову и Ясеневу: — Легок на помине. — Андрей и Юрий удивленно и весело переглянулись. А полковник говорил уже в трубку, повторяя вопросы Марата, чтобы сидящие в кабинете могли догадаться, о чем идет речь: — Для вас статью? Ну какой из меня писатель?.. А потом, где же логика, Марат Степанович. Вы только что в своем журнале здорово критиковали милицию, а теперь просите статью… Сотрудника подошлете? А это зачем?.. Тогда пусть и подписывает статью своей фамилией… Да нет, увольте, Марат Степанович. Пусть он пишет за начальника управления или за министра. Я человек незаметный, мое дело не статьи писать, а преступников вылавливать… Да не то чтобы отказываюсь — просто не могу, никогда не писал, да и недосуг мне. Ну а ставить свою подпись под чужим трудом считаю неприличным… До свидания. Всех благ.

Положив трубку, многозначительно подмигнул Струнову, но свой разговор с Инофатьевым комментировать не стал, а продолжал прерванное:

— Итак, на чем мы остановились? Кому иностранный гость мог дать наркотик?

— Установить, с кем он общался, — не очень смело произнес Андрей.

— Именно, — подтвердил полковник. — Это и надо выяснить. И вообще больше знать о связях Суровцевой. Пока мы, кроме Иванова, никого не знаем. Не в безвоздушном пространстве жила она, а в обществе. Несомненно, были знакомые, друзья кроме этого Иванова и Лили с ее пустыми показаниями. — И снова телефонный звонок. — Я слушаю. Здравствуйте, Владимир Сергеевич. Занимаемся. Как раз сейчас сидят у меня товарищи, которые ведут это дело… Хорошо, Владимир Сергеевич… Есть, есть. — Торопливо положил трубку: — Комиссар вызывает. Давайте, товарищи, форсируйте. Убийца должен быть найден, и как можно быстрей.

Комиссар милиции Владимир Сергеевич Тихонов — грузный, уже далеко не молодой человек, обладающий ровным характером и железными нервами, — был недоволен началом расследования обстоятельств убийства Суровцевой. Выслушав доклад начальника МУРа, мрачно поморщился:

— Медленно, медленно работаете, друзья мои. Начальство нас торопит, и я его понимаю: случай действительно мерзкий. Поэтому я прошу вас, Семен Павлович, лично заняться разматыванием этого клубка.

— Майор Струнов и капитан Ясенев, по-моему, нащупали верную нить, — учтиво заметил полковник, откровенно недоумевающий, что случаю этому придается такое серьезное значение.

Он доверял своим сотрудникам Струнову и Ясеневу и был уверен, что уголовный розыск рано или поздно найдет убийцу. Конечно, лучше рано, чем поздно, но ведь дело это не простое, требует не только искусства, выдержки и терпения, но и времени. Поспешить, конечно, нужно, но торопливость может только повредить делу, пуще запутать его. Было время, когда начальство приказывало: даем сорок восемь часов сроку — или преступник должен быть найден или вы распишетесь в своей несостоятельности. К подобным методам «руководства» он относился с нескрываемой неприязнью. Он знал, что и комиссар Тихонов не сторонник таких методов.

— А коль верно нащупали нить, то надо ее побыстрей разматывать, — уже совсем дружелюбно сказал комиссар, и полковник понял, что разговор на эту тему окончен и теперь самый подходящий момент перейти к тому, о чем он собирался доложить комиссару.

— Владимир Сергеевич, звонил мне сегодня Марат Инофатьев. Просил статью.

Комиссар заскрипел креслом, полное болезненное лицо его оживилось, в глазах сверкнули веселые огоньки. Полковник понял, что комиссару известно о звонке редактора «Новостей», и он сделал паузу.

— И ты, конечно, отказался, — утвердительно произнес комиссар и улыбнулся каким-то своим мыслям. — Правильно сделал. Но Инофатьев проявил подозрительную настойчивость. После разговора с тобой он звонил мне, и я согласился принять его сотрудника и дать интервью. Сейчас сюда зайдет некто Наум Гольцер. Кажется, это тот самый, кому Марат поручил сопровождать Дэйви.

Полковник не знал, что Гольцер сопровождал заморского гостя, но, вспомнив недавний разговор со Струновым и Ясеневым о том, что Дэйви мог какую-то долю наркотика кому-то подарить, высказал это предположение уже конкретно по адресу Гольцера.

— А он что, наркоман, этот Гольцер? — в свою очередь поинтересовался комиссар.

— Да как будто нет, — ответил полковник.

— Тогда к чему такие подозрения?

— Да я так, к слову.

— А ежели к слову, то вот тебе подходящий случай: он будет меня интервьюировать, а ты сиди и наблюдай за ним. Что это за личность и почему именно ему Марат доверил роль гида? Между прочим, это тот самый Гольцер, на квартире которого Марат устраивает пьяные оргии.

— Современный вакх, — съязвил полковник.

— Да, что-то вроде.

Бойко и самоуверенно вошел Наум Гольцер в кабинет комиссара Тихонова. Владимир Сергеевич тучно двинулся ему навстречу, поздоровался и затем представил полковника, говоря шутливо:

— Я пригласил начальника уголовного розыска в наказание за его отказ написать статью для «Новостей». Пусть теперь помогает нам интервьюироваться.

Горластый Гольцер восторженно расхохотался, пожимая руку начальнику МУРа, но тот иронической улыбкой погасил его восторг. Гольцер очень нравился себе, ступал величественно, сидел картинно. Сегодня же ему хотелось понравиться этим двум ответственным работникам охраны общественного порядка. Держаться просто он не умел: смахнув с холеного лица нарисованную улыбку, он принял вид человека солидного, благовоспитанного и независимого, но больше чем доброжелательно настроенного к своим собеседникам. Сев за приставной столик лицом к лицу с начальником МУРа, он с мягкой улыбкой сказал:

— Да, товарищ полковник, Марат Степанович немножко обижен на вас.

— Все, что ни делается, все к лучшему, — по своей привычке говорить с подтекстом, заметил полковник. — Ведь я отказался писать статью в пользу комиссара.

— Не статья, а беседа, как я полагаю, — уточнил Тихонов, изучая Гольцера.

Наум достал блокнот, на красной ледериновой обложке которого сверкнуло золотое тиснение «Новости», не спеша раскрыл его, приготовил шариковый карандаш и задал первый вопрос.

Это была обычная беседа, совсем не обязательная ни для журнала «Новости», ни для органов охраны общественного порядка. Гольцер задавал заранее приготовленные вопросы общего характера, комиссар отвечал, иногда приличия ради, чтобы оправдать присутствие здесь начальника МУРа, спрашивал:

— Верно я говорю, полковник?

Полковник кивал головой. Вопросов у Гольцера было много, и все они оказались пустыми, никому не интересными. И разговор этот утомлял комиссара. В глазах его, окруженных синеватой тенью, появился недовольный холодок, и слова становились тоже холодными. Гольцер это заметил и, чтобы "оживить атмосферу", рассказал два забавных эпизода из жизни "высшего света", кокетничая своей осведомленностью. Полковник слушал эти пикантные истории с учтивым безразличием, а комиссар, притворяясь несведущим, весело и простодушно посмеивался. Вообще он умел, когда требовалось, прятать хитрость под маску откровенности и простоты.

Закрыв свой роскошный «фирменный» блокнот, Гольцер обратился к начальнику МУРа:

— Мне, товарищ полковник, поручено написать очерк об интересном случае раскрытия преступления. Хотелось бы показать самоотверженную работу уголовного розыска, героические будни нашей милиции. И желательно взять эпизоды последнего времени, не старые.

— Найдем. Сколько угодно, — добродушно заметил Тихонов.

— Можно будет взять самый последний, о котором мы только что говорили. — Полковник многозначительно посмотрел на комиссара. Тот понимающе кивнул.

— Надо, чтобы с острым сюжетом. Чтоб в самом эпизоде был и драматизм и, так сказать, увлекательность, — важно заговорил Гольцер, щурясь и намереваясь сказать, что у него есть мысль написать потом и пьесу на уголовный сюжет. Но полковник перебил его:

— Не только драматизм — трагизм. Зверское убийство. — Он, конечно, имел в виду дело Суровцевой и заговорил об этом с определенной целью. Гольцер ему решительно не нравился. Он сразу разгадал в нем фальшь и понял: этот журналист чего-то домогается.

— Отлично! Я очень рад и буду вам весьма признателен! — воскликнул Гольцер.

— Но дело пока не закончено, — добавил полковник, посматривая то на Гольцера, то на Тихонова.

— А нельзя ли, Владимир Сергеевич, — обратился Гольцер к комиссару, осененный внезапной мыслью, — мне посмотреть сам процесс раскрытия преступления? Чтобы воссоздать более полную картину. Ведь в нашем деле важны детали, краски, отдельные штрихи.

Эта нехорошая настойчивость настораживала полковника. "Почему он с этой просьбой обратился не ко мне, а к комиссару? — думал начальник МУРа. — И что ответит ему комиссар?"

— Я думаю, что это возможно, — сказал Тихонов, глядя на Гольцера, и добавил после внушительной паузы: — В определенных пределах, разумеется. Вы оставьте свой телефон начальнику уголовного розыска. Он вам позвонит.

В душе полковник ликовал: ответ комиссара ему понравился. И когда Гольцер поднялся, чтобы проститься, полковник вдруг сказал:

— У меня к товарищу Гольцеру есть частный вопрос. У вас в «Новостях» гостил некий Дэйви. Вы, очевидно, слышали? Кто бы нам мог рассказать о нем, что это за человек? Кроме, конечно, редактора. Лично вам не приходилось с ним встречаться?

— Конечно, — быстрее, чем требовалось, подтвердил Гольцер. — Марат Степанович поручил мне опекать его, вернее, сопровождать иногда в качестве гида.

— Вот видите, как удачно: на ловца и зверь бежит, — снова двусмысленно отозвался полковник. — Вы не расскажете, что он собой представляет, этот Дэйви? Вы, очевидно, знаете, что ему, мягко выражаясь, показали на дверь?

— Да, слышал, — так же торопливо и с какой-то безразличной рассеянностью отозвался Гольцер. — Я только не знаю, за что его выдворили. У нас ходили слухи, что он якобы из гостиницы унес какой-то сувенир.

"Притворяется, и довольно грубо", — подумал полковник, а комиссар пояснил:

— Совсем напротив: он оставил у нас кое-какие сувениры вроде сионистской литературы и еще кое-что.

Гольцер сделал уже совсем несведущее лицо и, явно переигрывая, поинтересовался:

— Простите, а что?

— Сильнодействующий наркотик, — сказал Тихонов.

— Он разве был наркоман? — Теперь на лице Гольцера появилась маска изумления,

— Вот об этом я и хотел вас спросить, — сказал полковник. — Вы не замечали?

— Видите ли, — стараясь опять казаться важным и спокойным, заговорил Гольцер, — мне вообще не приходилось сталкиваться с подобной категорией людей, и о наркотиках я имею самое смутное представление.

— Нас интересует, не общался ли Дэйви с советским гражданином Ивановым Игорем? — сказал полковник, уже заранее уверенный в отрицательном ответе Гольцера.

— Он кто такой, этот Иванов? — Спрашивая, Гольцер почему-то смотрел на Тихонова.

— Работает на киностудии, — вяло и без интереса пояснил полковник.

— Нет, не знаю такого, — сказал Гольцер. — Дело в том, что я ведь постоянно не находился при Жаке-Сиднее. Встречался с ним всего каких-то три-четыре раза.

— Ну хорошо, — сказал комиссар вставая. — До свидания. Желаю успехов.

Гольцер поблагодарил обоих галантным поклоном и, пожимая руку полковнику, напомнил:

— Так я жду вашего звонка.

— Мы вас разыщем, — ответил полковник.

— Желательно бы не затягивать. Дело в том, что я должен ехать за границу в командировку. Жду визу, — сообщил Гольцер.

— Ничего, спешить некуда. Вернетесь — напишете. Да и с визой в МИДе могут еще проволынить, — сказал комиссар.

И едва за Гольцером закрылась дверь, полковник сказал комиссару:

— О визе проговорился. Сейчас небось ругает себя. Я бы попросил, Владимир Сергеевич, походатайствовать о задержании ему визы. Он меня настораживает.

— Не понимаю, чем он расположил к себе Инофатьева, — как бы рассуждая вслух, заговорил Тихонов. — Особым умом не блещет. Талантом? Ты читал что-нибудь им сочиненное? Нет. И я тоже.

— Наглости в избытке. Хотя перед нами всячески старался не показать ее, — отозвался полковник. Потом, столкнувшись с задумчиво-суровым взглядом комиссара, сказал: — Иванова я ему подбросил нарочно. За Ивановым мы наблюдаем. Важно будет установить, связан ли он с Гольцером. Если да, то вполне вероятно, что Гольцер постарается как можно быстрее встретиться с Ивановым.

— Совсем не обязательно. Опытный преступник не сделает такого шага. С Ивановым он может снестись через третье лицо.

— По опыту знаю, Владимир Сергеевич, в подобных случаях страх оказывается сильней предосторожности.

Комиссар оказался прав: ни Гольцер, ни Иванов не сделали попытки связаться друг с другом ни непосредственно, ни через третье лицо.

Андрей Ясенев уже собрался было пригласить на беседу Лилю — артистку ансамбля «Венера», как вдруг его отвлекла неожиданная мысль: каким образом у Суровцевой оказался рецепт на морфий с поддельной подписью Шустова? Делом о хищении бланков спецрецептов в клинике Семенова занимался другой сотрудник, сидящий в соседней комнате, и Андрей решил с ним поговорить. Оказалось, что хотя следствие еще не закончено, но уже установлено, что бланки рецептов воровала Дина Шахмагонова. Она же подделывала и подпись Василия Алексеевича. Шахмагонова отказалась назвать имена тех, кому она передавала рецепты на морфий. Она утверждала, что занималась этим отнюдь не ради наживы, а из желания оказать услугу несчастным наркоманам. Андрей решил немедленно допросить Дину Шахмагонову, потому что по логике выходило, что раз Шахмагонова дала Суровцевой рецепт, значит, они были близко знакомы. И потом, вполне вероятно, что наркотик Суровцева могла получить у того же самого человека, который снабдил ее рецептом на морфий. Как и на предыдущих допросах, Дина решительно отказывалась назвать имена тех, кого она «облагодетельствовала» рецептами на морфий из соображений, как она выразилась, этического характера. Тогда Андрей сказал, что ее упорство может ей же и повредить.

— Дело в том, что особа, которой вы вручили вот это, — Андрей показал Дине рецепт, изъятый у Суровцевой, в надежде, что она, быть может, каким-то образом узнает его, — обвиняется в крупном уголовном преступлении и на вас падает подозрение о соучастии в этом преступлении.

— Это подозрение мне нетрудно отвести, — спокойно ответила Дина. Ни один мускул не дрогнул на ее лице. — Я давала рецепты только мужчинам. Так что ни о каких особах не может быть и речи.

— Не очень умный ход, гражданка Шахмагонова, — иронически ухмыльнувшись, заметил Андрей. — Чтобы получить подобное алиби, вам придется назвать имя мужчины, — Андрей сделал ударение на этом слове, пристально глядя в глаза Шахмагоновой, — которому вы передали хотя бы вот этот, только этот рецепт.

Она еще раз взглянула на рецепт, который Андрей держал в руке, нахмурила широкие черные брови и после некоторого раздумья сказала:

— Хорошо, я назову вам имя человека, которому я давала этот рецепт. Наум Гольцер.

Это-то и нужно было Андрею. В душе он порадовался, что так быстро и легко удалось получить, как он полагал, ценное показание. Теперь нужно было как можно быстрей закрепить этот успех, атаковать новыми вопросами.

— Он морфинист, Наум Гольцер? — спросил Андрей.

— Н-не знаю… — не очень твердо ответила Дина.

— Как так? Довольно странно: собираетесь выходить замуж за человека, достаете ему морфий и совершенно не интересуетесь, зачем понадобились наркотики вашему жениху.

Дина была сразу смущена и опрокинута: оказывается, здесь знают о ней больше, чем она предполагала. Вспыхнув румянцем и поведя широкой бровью, она сказала:

— Нет, конечно, он не морфинист, и я в этом уверена. Он просил для кого-то из своих знакомых.

— Для кого именно?

— Ну я не стала задавать ему такого бестактного вопроса. Да он бы и не ответил.

Итак, появился на следственном экране еще один человек — Наум Гольцер. Правда, еще раньше имя его мелькнуло в записной книжке Струнова в связи с подозрением в хищении спецрецептов.

— Гольцер… Гольцер… — вслух думал Юрий Струнов, мельком поглядывая на Андрея Ясенева, который сидел на диване и листал извлеченное из архива дело об убийстве матери Гольцера.

Размышления о Науме Гольцере оттесняли на второй план навязчивую мысль Струнова, что убийство мог совершить Иванов. Он еще не вывел никаких новых гипотез, пока что анализировал, искал, изучал, взвешивал мелкие крупицы фактов, обдумывал отдельные, большей частью разрозненные, штрихи и детали. Мысль его перебил неожиданный вопрос Андрея:

— Ты видел труп матери Гольцера?

Он спросил это, не поднимая головы и не отрывая глаз от папки с материалами и документами следственного дела. Струнов не сразу понял смысл вопроса и ответил не по существу:

— Дело вел Юлий Иващенко…

— Это я вижу, — перебил Андрей. — Но лично ты был на квартире убитой? Вот фотография трупа, заключение медэксперта. Смерть наступила от удара в сердце острым колющим предметом.

— Шило, длинное тонкое шило, сделанное из стального прута велосипедной спицы, — подсказал Струнов. — Помнишь студента Маклярского, убившего водителя такси?

— Смерть Сони Суровцевой тоже наступила от удара в сердце острым колющим предметом, — подняв на Струнова загадочно-удивленный взгляд, сказал Андрей. — Точно, как матери Гольцера, удар прямо в сердце — и мгновенная смерть. Потом уже был распорот живот, инсценировано зверство и садизм. А? Ты ничего здесь не видишь?

Андрей продолжал смотреть на своего коллегу взглядом человека, открывшего новую планету.

— Почерк! Идентичность почерка! — с нескрываемым удивлением воскликнул Струнов. Над округлившимися глазами его затрепетали бесцветные ресницы, а на лбу еще гуще выступил пот. Он достал платок и вытер лицо.

— Конечно, это еще не значит, что и Гольцер и Суровцеву убил один и тот же человек, — так же раздумчиво и с преднамеренным хладнокровием заключил Андрей и после некоторой паузы заметил: — Хотя совпадение слишком настораживающее. Тем более что и в том и в другом случае один и тот же человек, Наум Гольцер, был так или иначе связан с убитой.

Струнов молчал. Он не принадлежал к числу быстровоспламеняющихся натур. Он умел вовремя погасить в себе самую первую, «стихийную», вспышку и подавить эмоции холодным рассудком. Он снова сосредоточился и стал спокойно анализировать то, что для Андрея казалось почти несомненным. Связь Гольцера с Суровцевой? Факт этот еще не установлен, пока лишь есть предположение, что полученный от Шахмагоновой рецепт на морфий Гольцер передал Суровцевой. Далее, Струнов знаком с делом о до сих пор не раскрытом убийстве матери Гольцера, и он не может допустить мысли, что такое зверское, чудовищное преступление в отношении своей матери мог совершить ее сын, цивилизованный человек с высшим образованием, рожденный и воспитанный в самом гуманистическом обществе. Такое не укладывалось в сознании. Вместе с тем любая, даже самая фантастическая, маловероятная версия требует изучения, тщательного исследования. И было бы неверным вообще отмахнуться от выдвинутой Андреем версии.

Телефонный звонок. Начальник уголовного розыска, возвратясь от комиссара, снова пригласил к себе Струнова, подробно рассказал о встрече с Гольцером у комиссара Тихонова. Струнов доложил о своих новых предположениях. Внимательно выслушав его, полковник сказал с особым воодушевлением и убежденностью:

— Мы на верном пути, Юрий Анатольевич.

В глазах полковника Струнов поймал хорошо знакомый ему блеск, радостное возбуждение, которое всегда говорило об уверенности начальника МУРа в успехе операции.

— Постарайтесь побыстрей точно установить: был ли связан Гольцер с Суровцевой.

Эти слова начальника Струнов воспринял как приказ. Они совпадали с его собственным решением.

В тот же день из продолжительной беседы Ясенева с Сониной подругой Лилей стало известно, что Суровцева встречалась с каким-то Наумом (Лиля не видела в глаза этого человека, говорила со слов самой Сони) и что якобы этот Наум подарил Соне позолоченные часы. Вечером Струнов доложил об этом начальнику уголовного розыска. Казалось бы, незначительный факт, а очень обрадовал полковника. Он тотчас распорядился установить за Гольцером непрерывное наблюдение, а сам вместе со Струновым и Ясеневым занялся тщательным изучением личности этого человека. Они работали всю ночь напролет. Постепенно шаг за шагом все ясней становился для них моральный облик маратовского вакха, превратившего свои квартиру и дачу в увеселительные дома. Теперь уже и Струнов изменил свое мнение о возможности убийства Наумом Гольцером своей матери.

— Поймите, такой на все пойдет, — убеждал полковник своих подчиненных. — Гольцеров нельзя мерить мерой общечеловеческой этики и морали. Их мораль, их вера, их идеал и бог — деньги. Ради денег он пойдет на любое преступление. Родную мать зарежет.

— Но откуда такие типы в нашем обществе? Как они могли появиться, эти гольцеры? — заговорил Ясенев.

— Общество тут не при чем, — сказал полковник. — Это аномалия. Гольцер патологический тип. А патологически больные встречались во все времена и в любом обществе.

Солнце уже чувствительно припекало, когда голубая «Волга» доставила Андрея домой. Было около восьми часов жаркого июльского утра. Ирина собиралась на работу. Несмотря на бессонную ночь, Андрей выглядел бодрым и совсем неусталым. Не часто случалось, чтоб он задерживался на работе до утра. Ирина догадывалась — занят каким-то важным делом. Она не знала, каким именно: Андрей не посвящал ее в свои служебные дела, а она не страдала излишним любопытством и только, обдав его теплом своего доброго взгляда, спросила тем ласковым голосом, которым спрашивала на Северном флоте, когда он возвращался из плавания:

— Устал?

— Чуть-чуть, — ответил он, ткнувшись сухими губами в мягкую копну ее волос.

— Будешь есть?

— Стакан молока, и заведи, пожалуйста, будильник на половину десятого.

— Опять на службу?

— Опять, Иринка.

Он лег в теплую, еще не прибранную постель, на которой недавно спала Ирина, и не сразу заснул — не сумел отделаться от размышлений, за которыми пролетела эта короткая июльская ночь. Хотя и не было прямых улик, изобличающих Наума Гольцера в убийстве Сони Суровцевой, косвенные данные все же вели к нему. Разъезжаясь утром из управления милиции по домам на короткий отдых, все трое пришли к общему мнению: нужно осмотреть квартиру и дачу Гольцера и допросить его самого.

В одиннадцать часов полковник доложил свои соображения комиссару Тихонову и не удивился, а скорее обрадовался, когда Владимир Сергеевич сообщил, что в заграничной визе Гольцеру отказано, поскольку стало достоверно известно, что Гольцер едет за границу с единственной целью — остаться там навсегда. Значит, он чувствует за собой какую-то вину и хочет таким образом избежать наказания. В тот же день был получен ордер на обыск квартиры и дачи Наума Гольцера. Начальник уголовного розыска сам позвонил Науму и очень любезно сообщил ему, что работники МУРа сегодня проводят интересную операцию, которая могла бы послужить основой для очерка о милиции, так что милости просим, приезжайте. Гольцер был несколько озадачен таким внезапным, хотя и не совсем неожиданным, предложением.

— Когда это будет? — что-то соображая про себя, поинтересовался Наум.

— Сейчас, дорогой мой, сейчас. — И, не дав ему одуматься, добавил: — Подъезжайте к центральному подъезду и поднимайтесь прямо ко мне. Отсюда мы с вами двинем к месту операции. Через сколько вы можете быть?

Такая стремительность озадачила всегда настороженного и расчетливого Наума.

— Минут через тридцать, — сказал он в некотором замешательстве и услышал в ответ дружеское:

— Отлично! Жду вас.

По пути на Петровку Гольцер размышлял над внезапным приглашением: конечно же, ничего в нем странного нет. Сам напросился, оставил свой телефон, просил побыстрей дать ему материал — и вот товарищи позвонили. Обещали интересное остроконфликтное дело. "Зверское убийство", — вспомнил он слова полковника, которого считал слишком интеллигентным для его должности. До отъезда за границу он не собирался писать никакого очерка, а там видно будет. "Вообще неплохо бы сойтись покороче с этим полковником, — думал Наум. (Он любил заводить знакомства с людьми, услугами которых можно при необходимости воспользоваться.) — А не пригласить ли его в гости? Да еще несколько знаменитостей, вроде Степана Михалева, Евы, Эрика Непомнящего?"

В центральной проходной постовой милиционер даже не взглянул на его удостоверение, услыхав фамилию «Гольцер», учтиво козырнул и сказал: «Пожалуйста». Постовой внутри здания лишь любезно поинтересовался: "К кому идете?" — и тоже козырнул. "Зеленая улица, — с тщеславием подумал Наум и мысленно назвал полковника хорошим парнем. — Им, должно быть, лестно, что «Новости» печатают интервью с комиссаром Тихоновым. Уважают у нас прессу, черт побери".

В кабинет начальника МУРа он вошел широко сияющий, воодушевленный и важный, подал свою мясистую руку полковнику, с учтивым безразличием кивнул Струнову и Ясеневу, сидевшим в двух глубоких креслах за приставкой к письменному столу. И сам сел за этот столик на полумягкий стул лицом к полковнику, вытер платком загорелый лоб, произнес, раздувая полные щеки:

— Душно, — и уставился на полковника выжидательно. Полковник мягко кивнул. Затем посмотрел в какие-то бумаги, лежащие перед ним на столе, и, не спуская с Гольцера цепкого, сверлящего взгляда, спросил:

— Скажите, пожалуйста, Жак-Сидней не встречался с некоей Соней Суровцевой? — Гольцер смотрел на полковника вороватыми глазами и сразу почувствовал, что на нем скрестились, как лучи прожекторов, поймавших вражеский самолет, три пристальных взгляда. Он почти физически ощущал на себе эти вонзившиеся в него лучи и беспокойно задвигал крепкими челюстями.

— Нет, не встречался, — ответил Гольцер, забегав по сторонам мечущимися глазами. — Впрочем, не знаю, может, и встречался. Я вам уже говорил…

— А вы с ней знакомы? — с какой-то подчеркнутой мягкостью, переходящей в приторную вежливость, перебил полковник.

— Нет, — ответил Гольцер, поведя крупными круглыми плечами, точно за спиной его был тяжелый рюкзак.

— Вы получали от Дины Шахмагоновой рецепт на морфий? — Это спросил Струнов. — Вот этот рецепт?

— Я не понимаю, товарищ полковник, — Гольцер смущенно посмотрел на начальника МУРа и заерзал на стуле. — Это допрос?

— Да, допрос, — ответил полковник сухо и холодно и предупредил: — Постарайтесь говорить правду, чтоб потом не раскаиваться.

В глазах Гольцера появились огоньки первой растерянности, а лицо потемнело. Он прикрыл лоб и глаза ладонью, ответил, глядя в стол:

— Да, получал.

— Для какой цели? — Это спросил Ясенев глуховатым голосом.

— Меня просил один товарищ. — Гольцер поднял глаза на Андрея.

— Фамилия того человека? — быстро, как выстрел, прозвучал вопрос Струнова, сидящего по левую руку от Гольцера.

— Я не могу назвать этого человека, — наконец выдавил Гольцер, нервно оглядываясь, точно его преследовали.

— Мы вам подскажем. — Полковник достал фотографию Сони Суровцевой и положил ее перед Гольцером. — Для этого товарища?

Гольцер смущенно повел глазами, облизал языком сохнущие губы и спрятал под стол свои предательски дрожащие руки. Теперь он решил не смотреть ни налево, ни направо, где сидели сотрудники уголовного розыска, он смотрел только прямо перед собой на полковника влажными затуманенными глазами. Нужно было отвечать на трудный для него вопрос. Он понимал, что сказать «нет» бессмысленно: только поставишь себя в неловкое положение и дашь своим противникам лишний повод уличить тебя во лжи. Он забыл, что три минуты назад отрицал свое знакомство с Суровцевой, и теперь тихо, через силу, добавил:

— Да.

— Как ее фамилия, имя? — спросил Струнов.

— Вы уже назвали, — не поворачиваясь к нему, ответил Гольцер.

— Мы хотим, чтобы назвали вы, — заметил Ясенев.

— Ее зовут Соня. Фамилией не интересовался, — сказал Гольцер, и грустная ирония прозвучала в его словах. Он поспешил добавить, ни на кого не глядя: — Девчонка легкого поведения.

— Почему вы пытались скрыть свое знакомство с Суровцевой? — спросил Струнов, не расположенный к иронии.

Гольцер уже предвидел этот вопрос и приготовил ответ:

— Такие знакомства не принято афишировать.

— Вы с ней сожительствовали? — спросил Ясенев.

— Да.

— Долгое время?

— Это уже из области интимных отношений. — Гольцер сморщил лицо и задвигал густыми хмурыми бровями. — Я отказываюсь отвечать.

— Когда вы с ней виделись в последний раз? — спросил Струнов.

— Я не могу точно припомнить, но это было с месяц назад.

— Где встречались?

— У меня на квартире.

— Вы тогда ей вручили рецепт на морфий?

— На морфий, да.

— Напоминаю, Гольцер, ваши показания фиксируются. Советую говорить правду, — сказал полковник, не отрывая взгляда от бумаг, которые он изучал или делал вид, что изучает.

— Я говорю правду. — Гольцер положил на стол свои успокоившиеся руки, крепко сцепил пальцы.

— Я вижу, вы не очень торопитесь говорить правду. — Полковник эффектно, с видом победителя захлопнул папку с документами, которые он просматривал во время этого непродолжительного допроса, и встал. — А сейчас вы покажете нам место своей последней встречи с Суровцевой. — И уже к Струнову: — Юрий Анатольевич, предъявите гражданину Гольцеру ордер на обыск квартиры и всех принадлежащих ему помещений.

 

Глава восьмая

Гольцер проснулся от кошмара: на него надвигалось что-то непонятное, странное и страшное, лишенное определенной формы. Он запомнил только глаза — большие, круглые, остекленело застывшие в ужасе, и когти, которыми это чудовище собиралось задушить его, Наума Гольцера. В узкой продолговатой камере под потолком тускло светит лампочка. Она напоминает ему светлячков на берегу моря возле Сухуми в теплую летнюю ночь. Хорошо сейчас на Черноморском побережье: пляж, рестораны, пестрые девичьи купальники, загорелые молодые тела. И глаза. Те, что в кошмарном сне, разбудившие его глаза. Они кого-то напоминали. Соню Суровцеву? Нет-нет, не надо Сони. Никого не надо. Только б уснуть и забыться. Уснуть надолго и проснуться на берегу Черного моря в прохладном номере гостиницы, где окна выходят на север, в пахучий изумруд магнолий.

Но сон исчез напрочь, и ему опять долго не уснуть в этой одинокой камере предварительного заключения. Ему предъявили ордер на арест после того, как на даче, в спальне, эксперт-криминалист побрызгал какой-то гадостью пол, ковер, широченную, на низких ножках, квадратную кровать и обнаружил следы крови, невидимые невооруженным глазом. Это была его роковая оплошность, казалось, все промыл тщательно, с мылом, бензином, не оставив ни единого пятнышка. Полдня провозился — и вышло все впустую. Нужно было сжечь ковер или по крайней мере убрать его из спальни. Окровавленные покрывало, простыню, свою и Сонину одежду он сжег, но следы крови нашли на кровати: горячая, она прожгла покрывало и простыню.

Он не хочет вспоминать, как это случилось, он пытается подменить эти жуткие, леденящие душу воспоминания другими мыслями, задавая себе вопрос: "Двое суток сижу я здесь, в этой одиночной камере, и меня еще ни разу после ареста не допрашивали. Почему?" И эта неизвестность, ожидание главного разговора, во время которого ему придется отвечать на корежащие душу вопросы, было для него страшнее любого суда и приговора. Раньше, перед тем как совершить преступление и после свершения, он никогда не думал о возмездии, о том, что час расплаты придет. Теперь он старается думать, как уйти от возмездия, а коварная память воскрешает перед ним весь процесс преступления, точно говорит: смотри, думай, взвешивай, авось найдешь себе оправдание.

Когда это было? Совсем недавно, неделю с небольшим назад. Соня сама ему позвонила, и он рад был ее звонку, ждал этого звонка с тревогой, решимостью и нетерпением, потому что с Соней нужно было кончать: полусумасшедшая после наркотика, она стала опасной для Наума и главным образом для Марата. А Марат был опасен для Наума всегда. Он знал его тайну. Да, Наум Гольцер, чтобы стать единственным наследником, убил свою мать. Ради овладения наследством он не остановился ни перед чем.

Кто б мог подумать, что сын с такой чудовищной, звериной жестокостью мог убить родную мать! Убийца не унес ни одной вещи убитой. Он откровенно демонстрировал, что не имел никаких меркантильных целей. Кто мог подумать, что сберкнижка, деньги, хрусталь, серебро и фарфор, которыми был обложен труп несчастной старухи, достались в конечном счете убийце! Следствие, мягко говоря, оказалось не на высоте, оно пошло по дорожке, ловко указанной ему преступником, и зашло в тупик. Преступление осталось нераскрытым…

Соня позвонила ему в тот момент, когда судьбу ее Наум уже решил. Он сразу же назначил ей свидание у памятника Островскому возле Малого театра. Подъехал на своей машине минута в минуту в условленный час, сделал знак ей рукой, приказал садиться не рядом с собой, а на заднее сиденье. У Сони был растрепанный вид, сухие искусанные губы и безумные глаза, остекленелые, бездумно и загадочно впившиеся в одну точку, точно такие же, какие приснились ему сегодня. Он чувствовал, как они вонзаются ему в затылок, и пожалел, что не предложил ей сесть рядом, хотя по разработанному им же самим плану она должна была сидеть сзади, чтобы не очень бросаться в глаза встречным.

— Как поживаешь, детка? — спросил он, не поворачивая головы и наблюдая за ней через зеркало, когда их машина влилась в уличный поток.

— А тебе какое дело? — грубо, с ожесточением отозвалась она, не отрывая взгляда от его крепкого затылка. Ее ответ насторожил и озадачил. Он решил подождать, что скажет она дальше. Но Соня упорно молчала. Злой огонь светился в ее глазах. И Наум не выдержал, заговорил:

— Сегодня ты не в духе. В чем дело? Кто виноват?

— Куда мы едем? — спросила она вместо ответа.

— А куда б ты хотела? — стараясь казаться веселым и беззаботным, спросил он.

— На небо, к ангелам. В космос. — И она вдруг расхохоталась неестественным смехом, похожим на истерику. Гольцеру стало не по себе от этого хохота, и он прибавил газу с тревожной мыслью: "Скорей бы вырваться за город. А там — будь что будет…" И он сказал ей в тон:

— Зачем нам ангелы, рай и космос? Нам с тобой и на земле хорошо. Верно, детка? Только носа не вешай. У меня на даче тебя ждет сюрприз.

— Знаю я твои сюрпризы. Кушала. До сих пор во рту как в коровнике. Прибереги их для другой дурочки, а меня оставь в покое.

Гольцер смолчал, только со злости раздувал большие ноздри, из которых, как пики, торчали жесткие черные волосы.

Минут десять они ехали молча. Уже когда выскочили за город, она вдруг сказала:

— А что ты не заехал за своим приятелем? Поворачивай обратно, я хочу его видеть.

— Не понимаю, о ком ты?

— О том, который все может. Я хочу у него долг забрать. Бриллианты, жемчуг, золото. Целая сумка. Деньги. У меня украл. Вор!.. Ха-ха-ха… Все воры. И ты первый. Вы мне вернете долг. Вы меня купили. А деньги? Где деньги? Вы думаете, уплатили? Врете! Вы платили за тело. А душу забыли. Душа дороже всех ваших денег, бриллиантов, золота. Душа не имеет цены. За душу платят кровью…

Ей тяжело было говорить, спазмы сжимали горло, она задыхалась. Выпалив залпом накопившееся, она умолкла, обессиленная. Но, передохнув, снова потребовала воротиться в Москву за… Маратом, пригрозив ультимативно:

— Возвращайся, или я выброшусь из машины.

Наум понимал, что Соне ничего не стоит исполнить свою угрозу. Вид у нее был решительный и несговорчиво бескомпромиссный. Но недаром Наум Гольцер считался человеком сообразительным и находчивым. Он остановил машину и, обхватив правой рукой спинку своего сиденья, повернул к Соне улыбающееся, игривое лицо:

— Ну что ты расшумелась, деточка? Я же сказал, что на даче тебя ждет сюрприз. У тебя не хватает фантазии, чтоб догадаться, что сюрприз и есть Марат, которого ты так жаждешь видеть. Мое дело доставить тебя к нему в целости и сохранности, а там делай с ним, что хочешь.

Податливость, любезность и сговорчивость, так не присущие Гольцеру в обращении с Соней в прежние времена, не насторожили девушку. Она поверила Науму и успокоилась.

Соня действительно говорила Игорю Иванову, что убьет двух негодяев, изуродовавших ее жизнь. Она имела в виду Марата и Наума. Но у нее не было никакого плана на этот счет, и она не знала, как исполнит свой замысел. Видно, решение это еще не созрело окончательно в ее затуманенной, взбаламученной и плохо соображавшей голове. Марата она хотела видеть, чтобы швырнуть ему в лицо те гневные, обличительные слова, которые она высказала Науму. Полная дерзкой решимости, она вошла в дом Гольцера. Быстро, не задерживаясь, широкими шагами миновала террасу, заглянула в гостиную и кабинет. Остановилась разъяренная, почуяв обман:

— Где он?! — И опять эти безумные глаза впились в холеной лицо Гольцера.

— Там. — Наум заговорщически кивнул наверх, в спальню, и первым стал неторопливо подниматься по лестнице, загораживая ей путь, не пропуская ее впереди себя. Сказал вполголоса: — Я должен его предупредить.

Она вошла в спальню следом за ним. И захохотала все тем же пугающим хохотом, визгливо выкрикивая:

— Лжец! Лжец!.. Я знала — ты лжец!

Вдруг зарыдала и опустилась на широченную квадратную кровать, застланную голубым покрывалом, уткнулась лицом в подушку. Наум воспылал желанием: зверь и скот в нем жили рядом. Опустился на постель и, засопев по-бычьи, дотронулся руками до ее вздрагивающих худеньких плеч. Она, точно пронзенная электрическим током, резко, сжатой пружиной метнулась к стенке, потом разжалась и сильно толкнула его ногами в грудь, закричав истерично:

— Не смей меня трогать! Не прикасайся ко мне!..

Тогда он схватил лежащее в тумбочке возле постели уже однажды испытанное им оружие — острое длинное шило — и вонзил его ей в грудь. Она не вскрикнула — удар пришелся прямо в сердце, смерть наступила мгновенно.

Соня лежала бледная, с растрепанными волосами и смотрела на него застывшими в ужасе безумными глазами. Он невольно запомнил эти глаза — такое запоминается помимо желания.

А потом… Потом началось самое страшное, отвратительное и мерзкое до такой степени, что даже самому Науму Гольцеру, садисту-выродку, не хотелось об этом вспоминать…

Потеряв сон, он, как медведь-шатун, метался по камере, направляя свой изворотливый ум на одно: как выйти из этой истории сухим, избежать возмездия? Один из самых надежных вариантов — уехать за границу и там остаться — отпадал. Нужно было хорошо продумать, как вести себя на допросе. Отпираться, пожалуй, бессмысленно: в руках уголовного розыска есть факты, от которых не отмахнешься и не увильнешь в сторону. Кровь на ковре и на кровати… Откуда они знают о наркотике, который он дал Соне?.. А Дина, подлая тварь, предала! Ну погоди ж… Он ведь тоже кое-что может выболтать: как подписывала рецепты фамилией Шустова, чтобы попутно скомпрометировать этого сумасбродного врача, как навела его на засаду в темном дворе и он лишился партбилета. Нет-нет. Этого он не скажет. Нужно оборвать нить. И постараться выжить, уцелеть. А там — амнистия, ходатайство друзей. Главное — уцелеть.

В одиннадцать часов его доставили в знакомый кабинет полковника на допрос. "Наконец-то!" — вздохнул он, но это не был вздох облегчения — просто кончилось неизвестное и начиналось главное, основное. Как вести себя — он еще не решил окончательно.

В кабинете снова все те же трое. И сидят на тех же местах. Только возле приставного столика нет того стула, на котором в прошлый раз сидел он, Наум Гольцер, — теперь этот стул стоят посредине кабинета. Суровы лица его противников. В их глазах он читает презрение к себе. Ясно — у них достаточно улик, доказывающих, что Соню Суровцеву убил он. Надо признаваться сразу. Да, убил. Убил в процессе самообороны, защищая свою жизнь. Она, обезумевшая, потерявшая рассудок, хотела убить его. Она пришла к нему с бритвой, заранее задумав это убийство. Он был потрясен, увидав у своего горла лезвие опасной бритвы, он успел вовремя схватить ее за руку и обезоружить. Дальше он не помнит, как все произошло. Он ударил ее подвернувшимся под руку шилом. Он совсем не хотел ее убивать и был ошеломлен, увидав ее мертвой. Он испугался и из страха, в состоянии крайнего нервного потрясения, начал заметать следы: расчленил труп, на машине отвез в Москву и разбросал в разных районах города. В состоянии крайнего нервного потрясения — это главное. В этом нужно убедить и следствие и суд. И тогда жизнь его спасена. Кажется, все продумал, приготовился отвечать на вопросы.

Полковник нажал кнопку звонка, вошла секретарша.

— Врач здесь? — Секретарша кивнула. — Пусть войдет.

"Врач? Это зачем еще?" — тревожно подумал Гольцер, глядя с беспокойным любопытством на высокого человека в белом халате с чемоданчиком в руке. Врач не спеша раскрыл свой чемоданчик, лязгнул инструментами, подошел к Гольцеру и смоченной в спирту ваткой вытер его палец. Безымянный. Обычная процедура, когда берут кровь на анализ. Но почему так побледнел Наум Гольцер? Почему закружилась голова и вдруг ощутилась слабость во всем теле и в пальцах появилась нервная дрожь?

— У вашей матери какая была кровь?

Это спрашивает полковник. Слова его, как тяжелые камни, застревают в мозгу и давят: "кровь матери".

— Вспомните, — говорит полковник и смотрит в лицо Науму всевидящими глазами.

— Вспомните, — повторяет врач и берет палец Наума, чтобы взять кровь.

Гольцер вздрагивает еще до того, как игла касается его пальца, и с силой выдергивает свою руку.

— Что с вами? Вы боитесь крови? — спокойно спрашивает врач, и Науму слышится злая издевка в его словах.

— Не надо… — через силу, с дрожью в голосе говорит Наум и затем упавшим до шепота голосом повторяет: — Не надо… Я все расскажу… Я убил мать… Мою мать…

Это признание было неожиданным не только для сотрудников уголовного розыска, но и для самого Гольцера. Но никто из присутствующих в кабинете не выразил своего изумления. Все сделали вид, что Гольцер сообщил уже хорошо им известное.

— Шилом в сердце? — полковник нацелился в Гольцера прищуренным глазом.

— Да, — выдавил Наум.

— И Соню Суровцеву тоже шилом в сердце? — с нарастающим напором спросил Струнов.

— Да, — мотнул отяжелевшей головой Наум.

— Рассказывайте все по порядку, — прозвучал строгий, начальнический голос полковника.

— О матери? — Гольцер поднял на полковника холодный отсутствующий взгляд.

— Сначала о Суровцевой. Потом о матери, — сказал полковник,

— Но ведь мать раньше. Я хочу по порядку, — со странным упорством предложил Гольцер.

— Ничего, начнем в обратном порядке. Начнем с конца, — с твердой настойчивостью приказал полковник.

— Да, это конец, — беззвучно прошептал Гольцер и, как усталая, истощенная кляча, уронил бессильно голову. В его мозгу отдалось, как эхо: конец, конец, конец… И тогда, должно быть осознав подлинный смысл этого слова, он звонко вскричал: — Нет! Нет-нет! Я не убивал, никого не убивал — ни матери, ни отца! Это неправда!

И, закрыв лицо ладонями, заплакал…

Через два дня полковник доложил комиссару Тихонову окончательные итоги расследования дела Наума Гольцера, которому предъявлено обвинение в преднамеренном убийстве двух человек, в чем сам убийца сознался и что подтверждено неопровержимыми материалами. Комиссар высказал свое удовлетворение работой Струнова и Ясенева.

— Молодцы ваши морячки, — сказал он с довольной улыбкой. — Не роняют чести Военно-Морского Флота.

— Я считаю, Владимир Сергеевич, Ясенев заслуживает досрочного присвоения очередного звания — майора милиции, — предложил полковник. — Умный, деловой офицер. На него можно положиться.

— Готовь представление, — благословил комиссар и не то с грустью, не то отвечая каким-то своим давнишним мыслям добавил: — Умных, толковых работников надо ценить, на них надо опираться.

Затем комиссар поднялся из-за стола, открыл несгораемый шкаф и достал оттуда пачку иностранных газет с переводами некоторых статей. Положил газеты на большой стол, приставленный к письменному, развернул пухлые страницы, указал на обведенные красным карандашом статьи и сообщения и подмигнул усталыми хитроватыми глазами:

— Западная печать — о Науме Гольцере. Целый тарарам подняли. Вот, смотри, заголовок: "Репрессии против инакомыслящей интеллигенции". Сообщается об аресте по политическим мотивам писателя Гольцера.

— А он разве писатель? — сорвалось у полковника.

— Они могут назвать его кем угодно: писателем, гением, академиком. Слушай, как начинается первая строка: "В СССР арестован известный писатель-прогрессивист Наум Гольцер… Передовая советская общественность обеспокоена… Творческая интеллигенция протестует". Видал, какие формулировочки! Врут и не краснеют. И вот другая газета: "Возврат к сталинским временам". Тоже в связи с арестом Гольцера. Или еще заголовочек: «Похолодание». О нем, о Гольцере. Но самое сногсшибательное — статья Дэйви. Озаглавлена одним словом: "Протестую!" Послушай, что пишет этот аферист. Садиста-людоеда выдает за ангела, за великомученика. Черт знает какой цинизм! "Я перевел на английский его талантливую пьесу "Хочу быть порядочным". Наум должен был приехать в нашу страну, чтобы встретиться здесь с известным режиссером Ляндресом. Советские власти ему отказали в визе. И после этого в Москве смеют говорить о свободе, о развитии культурных связей… Наума Гольцера упрятали за решетку, этого скромного, обаятельного человека, типичного представителя новой советской интеллигенции…" Ты обрати внимание: ни одним словом не обмолвился, за какие все-таки грехи посадили Гольцера. Зато, по их мнению, он — "типичный представитель".

— Владимир Сергеевич, — заговорил полковник, после того как Тихонов убрал газеты в шкаф. — Это же неслыханный бандитизм, цинизм, ложь. Надо протестовать.

— Протестовать? Против чего? Где вы видели буржуазную прессу без лжи? Такой не бывает в природе.

— А что, если собрать пресс-конференцию иностранных и советских журналистов у нас в управлении? Рассказать правду, — предложил полковник, возмущенный и потрясенный тем, что показал ему комиссар.

— Все равно эту правду не узнает западный читатель, — охладил его пыл комиссар. — Печать-то там в руках того же Дэйви и его хозяев. Нет, дорогой, все это не так просто. Насчет пресс-конференции надо подумать, но я не очень верю в ее коэффициент полезного действия. Между прочим, ты слышал новость? Фенина ушли на пенсию.

— Наконец-то! — обрадованно воскликнул полковник. До самого Никифора Митрофановича начальнику МУРа не было дела, а вот зять с его постыдной развязностью и авантюризмом доставлял немало хлопот. Потому он и спросил, не скрывая своего восторга: — А зять?.. Зять тоже уйдет из "Новостей"?

Комиссар почесал затылок и ничего не ответил…

Алексей Макарыч Шустов вышел из редакции журнала «Новости» с облегчением в душе: разговор с новым редактором, недавно сменившим Марата Инофатьева, успокоил его. Новый редактор показался Алексею Макарычу человеком деловым, порядочным и по-настоящему партийным. Это радовало. Шел он в редакцию с яростным негодованием, обрушил на редактора водопад гнева и возмущения. Тот терпеливо и с выражением полного понимания на усталом лице выслушал его, а когда Алексей Макарыч кончил говорить и энергичным жестом положил на стол письмо в редакцию, подписанное сорока шестью пенсионерами, сказал мягко, с вежливым сочувствием:

— Все правильно, Алексей Макарыч, возмущение ваше справедливо. Стихи Борисовского не следовало печатать. Плохие стихи.

— Вредные, клеветнические, — резко вставил Шустов.

— Да, в них есть дурной запах, — закивал головой в знак согласия редактор.

Речь шла о стихотворении некоего Борисовского. В развязном тоне он издевался над пенсионерами, которые вместо того чтобы поспешить на тот свет, лезут в общественные дела, пытаются учить молодежь "каким-то традициям". Стихотворение это вызвало поток писем возмущенных читателей, главным образом пенсионеров, которые все силы свои отдали честному, добросовестному служению Отечеству.

— Так зачем же вы печатали, коль сами соглашаетесь, что это не поэзия, а мерзость? — спросил Шустов.

Редактор горестно улыбнулся:

— Я в это время находился в заграничной командировке, а мой заместитель товарищ Кашеваров не разобрался в нехорошем подтексте стихотворения, польстился на несколько необычную, новаторскую форму и дал выход в свет.

— М-да, форма прельстила. А в содержание не вникал, — с иронией произнес Шустов и заключил неожиданно: — Выходит, формалист ваш заместитель?

Редактор развел руками и добродушно заулыбался. Впрочем, тотчас же сделав серьезное лицо, сообщил, что редколлегия приняла решение в очередном номере напечатать извинение перед читателями…

Алексей Макарыч шел по знакомому бульвару домой. Он любил этот по-домашнему уютный уголок с его зеленым туннелем над головой из сцепившихся крон уже немолодых деревьев, с терпким запахом цветов, с двумя рядами скамеек, на которых покойно коротала остаток лет своих задумчиво-тихая, иногда справедливо ворчливая седовласая старость. Кончилось бурное, хлопотное и не очень приятное для Алексея Макарыча и его сына лето, на аллеи бульвара сентябрь бросил первый лист. Начало осени принесло Алексею Макарычу душевный покой и добрую надежду: позавчера Василия Алексеевича пригласили работать в военный госпиталь, и он, к большой радости отца, согласился. Генерал считал, что с переходом в военный госпиталь Василий снова сможет заняться экспериментами, которые сулят людям великие блага.

Так шел со своими добрыми думами генерал в отставке Алексей Макарыч Шустов вниз по бульвару в сторону Никитских ворот. А от памятника Тимирязеву ему навстречу, по той же аллее, утиной раскачкой двигалась одинокая надутая фигура отставного замминистра Никифора Митрофановича Фенина.

Никифор Митрофанович, еще не привыкший к своей новой роли пенсионера, не поворачивая вздернутой кверху головы, как беспокойный конь, косил глазами направо-налево, ожидая, что сидящие по сторонам старики и старушки будут с восторженным благоговением пялить на него умиленные взоры, приговаривая: "Смотрите, это ж Никифор Митрофанович!.. Боже… Сам Фенин!.. Но, к его огорчению, никто на него не обращал внимания: пенсионеры говорили о погоде, о войне во Вьетнаме, о том, что майский мед из разнотравья полезен при всех болезнях, что без желчного пузыря человек может жить десятки лет и даже без всякой диеты, а вот печеночники должны употреблять творог и оливковое масло; что дельфины — разумные существа, обладающие большим умом и благородством, чем некоторые люди в должностях и званиях. Никто не подбегал к Никифору Митрофановичу и, заискивающе улыбаясь, не протягивал руку, и он злился от обиды и утешал себя мыслью: "Не узнают". И еще досадней стало ему, когда он увидал шедшего навстречу коренастого, с военной выправкой человека в сером костюме, человека, с которым так любезно раскланивались те самые старики и старушки, что не узнавали его, Фенина, бывшего замминистра. Вот этот стройный седеющий человек с лицом строгим и приветливым поравнялся с ним, и Никифор Митрофанович сразу узнал его, обрадованно воскликнул, широко распахнув руки для крепкого объятья:

— Ба! Шустов! Сколько лет… — и осекся.

Алексей Макарыч не сделал ответного движения, не выразил готовности облобызаться, а даже напротив, спрятал свои смуглые руки за спину и уколол экс-замминистра таким взглядом, что у Никифора Митрофановича на мягком изнеженном лице выступили лишаями розовые пятна, а хорошо подвешенный язык вдруг одеревенел. Так они молча стояли один перед другим, может, целую минуту под любопытными взглядами сидящих на скамейках людей. Наконец Шустов сказал, язвительно улыбаясь:

— А ты помнишь, Фенин, наш последний разговор? Забыл? Ну хорошо, я напомню. Речь о матери-истории шла, о той самой истории, в которой всякой твари по паре. Вспомнил?

Злой блеск сверкнул в сощуренных глазах Никифора Митрофановича, а лицо сплошь побагровело, и язык сразу оттаял и угрожающе, дрожа от злобы и волнения, выдавил глухие слова:

— Хорошо, Шустов. Я тебе припомню. Мы еще встретимся. Я еще…

Иронической и, пожалуй, добродушной улыбкой погасил Алексей Макарыч его вспышку:

— Нет, Фенин, ты уже ничего не можешь, как та бодливая, но безрогая корова. — И, засмеявшись ему в лицо, пошел в сторону памятника Тимирязеву.

Ошеломленный, схваченный за горло собственной злобой, Никифор Митрофанович быстро-быстро засеменил к улице Горького, посылая мысленно по адресу Шустова страшные угрозы. Но это были наивные угрозы и бессильная злоба, и сам Фенин об этом догадывался. И тогда ему вспомнился его когда-то любимый, а нынче горячо презираемый зятек Марат, который работал теперь репортером в столичной газете, и Никифор Митрофанович, сам не зная почему, вдруг переадресовал все свои проклятия и угрозы Инофатьеву. Это был стихийный, привычный и характерный для Фенина жест, и, кто знает, может, в нем-то и заключалась большая истина.

Загорск

1966–1968