Инофатьевы покинули Завируху, и о них у нас вскоре все забыли. Разве только никому не нужные фонари в поселковом парке, обошедшиеся государству в сорок тысяч рублей, все еще оставались грустным памятником Инофатьеву-старшему, которого, как сказывали, один большой государственный деятель так охарактеризовал: "Умом ограничен, любит власть, а пользоваться ею не умеет". Сорокатысячные фонари были не единственной и не первой иллюстрацией этой лаконичной характеристики. Загоревшись идеей благоустройства Завирухи, Инофатьев-старший обратил свой взор на недавно разбитый, еще молодой и не окрепший садик, который для солидности мы называли "городским парком", хотя каждому было совершенно понятно, что как нельзя назвать Завируху городом, так и нельзя и назвать этот небольшой скверик парком. В нем совсем еще недавно было посажено несколько десятков карликовых берез, кусты лозы и две сосенки, кем-то найденные в укромном уголке узкого и глубокого ущелья и бережно перенесенные сюда. Придет время, и, я не сомневаюсь, будет Завируха городом, будет в ней и приличный городской сад, а пока… Пока что Инофатьев-старший распорядился проложить в садике аллеи, посыпать их галькой, построить беседки и вдоль центральной аллеи поставить красивые литые столбы с круглыми шарообразными фонарями, точно такими же, какие стоят на улицах больших городов.

- Пусть здесь, на краю света, эти фонари напоминают нашим морякам Невский проспект! - патетически мотивировал Инофатьев свою идею.

Правда, ему не пришлось видеть света этих фонарей: летом когда в сад заходили люди, круглые сутки светло, а зимой в сад никто не заходил, поскольку там решительно нечего было делать, - их не зажигали. Впрочем, и Инофатьевы не дожили в Завирухе до зимы. Отца за случай с неизвестной подводной лодкой снизили в звании до капитана первого ранга и перевели на другой флот на должность командира строительной части, должно быть учитывая его особое рвение по благоустройству Завирухи, а сына его Марата демобилизовали. Он уехал на Черное море в пенаты мамаши, где в течение нескольких месяцев отогревался под южным солнцем. Затем устроился директором ресторана "Волна", полагаясь на свой прошлый опыт в смысле знакомства с такими заведениями. Но ему не повезло, опыт этот на поверку оказался слишком односторонним и поверхностным, и вскоре ему дали отставку. Говорят, он по-прежнему не унывает, живет на иждивении отца под крылышком мамаши и ищет подходящую работу. Собственную "Победу" продал и теперь совершает в основном пешие прогулки по курортному побережью.

С Валеркой Панковым мы дружим по-прежнему. Я познакомил Марину с Зоей, но они не подружились.

Зоя говорила, что у Марины несносный характер, что она задира, неуживчивая и злая, хотя они никогда не ссорились. Марина же называла Зою блудливой и была уверена, что та изменяет своему мужу.

То, что кокетливая Зоя смотрит на мужчин маслеными глазками, я и сам замечал, но как-то не придавал этому значения: что здесь такого - каждый смотрит как умеет.

- Ты все-таки думаешь, что она ему изменяет? - спросил я очень серьезно.

- Что думаю я - это совсем не важно. А вот что думает Валерик? Что он - слеп и глух? Тряпка, лопух, а не мужчина. Терпеть не могу таких, которые себя не уважают. - Она злилась по-настоящему, ей было обидно за Валерия.

- Погоди, откуда ты все это взяла? Какие-нибудь сплетни, вздор. Нельзя же так, - недовольно одернул я.

Марина не сразу ответила: она сидела в своей привычной позе - на коленях на стуле, облокотясь о спинку, и была похожа на озорную тринадцатилетнюю девчонку, сочиняющую ради собственной забавы всякие небылицы. Потом спорхнула со стула и бросила тем тоном, которым прекращают разговор:

- Поживем - увидим.

Месяца через два после этого разговора мы, к несчастью и сожалению, увидели семейную драму Панкова.

Как-то у нас проходило ответственное учение, рассчитанное по времени на целую неделю. Мы плавали вдоль скалистого побережья, разыгрывая задачи по поиску подводных лодок и отражению авиации, заходили в бухточки, устраивали там стоянки, проводили различные тренировки. Словом, осваивали морской театр своего района.

Поселок Оленцы расположен в устье бурной речки, пробившей себе путь к морю в скалистых горах. Бухта Оленецкая, которую подковой окаймляли серые, с дощатыми крышами домишки рыбаков, а повыше - новые сборные финские домики, крытые дранкой, очень удобна для стоянки малых кораблей. Она закрыта от моря гигантской каменной глыбой - островом, отвесные противоположные края которого образуют два узких, но достаточно глубоких пролива: вход и выход. В Оленцах, как и в большинстве здешних прибрежных селений, есть рыболовецкий колхоз, располагающий несколькими первоклассными сейнерами. Ловят в море треску, в устье реки - семгу. Последней промышляют мало.

- Всю выловили, - недовольно сокрушался мичман Игнат Ульянович Сигеев, один из сыновей "коменданта" острова Палтуса. - Разбоем больше занимаются, нежели рыбным промыслом. Этак будем хозяйничать, то через полсотни лет не то что семги, трески дохлой ни за какие деньги не достанем. Для наших внуков эта самая семга будет все равно, что для нас мамонты - понятие музейно-историческое.

С Игнатом мы были одногодки. Он когда-то служил сверхсрочную в нашем дивизионе охотников, был боцманом у меня на корабле, а затем его выдвинули, помимо моего желания перевели в главную базу флота командиром посыльного катера. Этот небольшой кораблик типа рыболовецкого траулера совершал постоянные рейсы вдоль побережья, заходил во все глухие отдаленные уголки, в которых обитали наши военно-морские посты численностью в десять - двадцать человек, доставлял им продукты, обмундирование и вообще все, что положено. Это был вездесущий нетонущий корабль, который в любую погоду, лавируя меж подводных банок и мелей, заходил в такие места, куда, кажется, и на плоскодонке не зайдешь, швартовался к отвесным скалам, во время прилива заходил в устья речушек, становился там на якорь, привязываясь к берегу толстыми концами. Поэтому, когда во время полного отлива уходила вода, корабль Сигеева оказывался стоящим на сухом каменном дне. Так, "просыхая", он ждал полного прилива, чтобы затем поднять якорь и уйти дальше по маршруту, хорошо изученному своим командиром.

В Оленцах мы встретились с ним случайно. Я пригласил Сигеева к себе в каюту: хотелось поговорить с этим душевным и сильным моряком, которого в нашем дивизионе все любили и жалели о его уходе на посыльный катер.

Игнат был очень похож на своего отца - кряжист, нетороплив в движениях, он обладал завидной физической силой, тихим, даже мягким характером и отзывчивой общительной душой, которую почему-то первыми всегда понимали дети. На берегу мичман Сигеев был всегда в окружении ребятишек, дарил им различные безделушки, угощал дешевыми конфетами, что-то рассказывал, о чем-то расспрашивал. Нас поражала его невиданная осведомленность в житейских делах и событиях всего побережья на многие десятки миль.

- Семгу глушат толовыми шашками, никто за этим не следит, - продолжал возмущаться мичман. - Один "деятель" мне хвастался, что от одного взрыва всплыло больше двух десятков рыб, в среднем килограммов по десять каждая. Ту, что покрупней, взяли, а помельче бросили. Как это называется?

- Браконьерство, - ответил я.

- Вредительство. А другой такой "деятель", бросив толовую шашку и никого не оглушив, сокрушался: "Сволочи браконьеры - всю рыбу истребили". Прямо для "Крокодила".

У мичмана Сигеева вздернутый нос на сером, исхлестанном морским ветром лице, посыпанном едва заметными веснушками, русые мягкие волосы и внимательные синие глаза, хранящие рядом с доброй снисходительной улыбкой гнев и возмущение.

Степенно вынув трубку, он попросил разрешения курить.

- Кури, пожалуйста. Да ты никак на трубку перешел?

- Для удобства. Сигареты всегда сырые. Нам ведь достается, особенно теперь, зимой. Три-четыре балла за благодать считается.

- Ну, а насчет семьи как? - поинтересовался я.

Он пожал плечами, в глазах замелькало забавное смущение. "Влюблен", - решил я, а он уклончиво ответил:

- Для семьи нужна оседлая жизнь. А у меня что - сную, как челнок, взад-вперед.

Долгим внимательным взглядом он посмотрел на фотографию Ирины, стоящую перед ним на столе.

Затем спросил многозначительно:

- Где она теперь?

- Не знаю, Игнат Ульянович. В Ленинграде, наверно.

- Там, на обороте, написаны хорошие слова о счастье. Ее пожелание сбылось. Легкая рука, значит.

- О, да ты даже знаешь, что на обороте написано.

- Матросы - народ любопытный. Уборку тут у вас делали, ну и случайно прочитали.

- Сами прочли и боцману доложили, - сказал я, и мы оба рассмеялись.

Он взял у меня из рук фотографию Ирины Пряхиной, посмотрел на нее тихими мечтательно-грустными глазами, а затем попросил совершенно серьезно:

- Андрей Платонович, зачем вам эта карточка? Отдайте ее лучше мне.

Я удивился необычной просьбе:

- Как это зачем? Память о друге юности. Мы с Ириной Дмитриевной были друзьями и расстались друзьями. А тебе она с какой стати? Ты разве с ней знаком?

- Видите ли, - начал он, хмурясь и подбирая слова, чтобы составить из них туманную фразу, - рука у нее легкая: пожелала вам счастья - сбылось, пусть и мое счастье сбудется.

Эти слова можно было бы принять за шутку, но в том-то и беда, что мичман не шутил: об этом говорили его правдивые, не умеющие лгать глаза.

- Странная у тебя просьба, Игнат Ульянович. Ты о ней что-нибудь знаешь, об Ирине Дмитриевне?

Он сделал вид, что не расслышал моего вопроса, и вместо ответа произнес обиженно упавшим голосом:

- Значит, не хотите мне счастья желать.

- Да не не хочу, а не могу, пойми ты меня: карточка дареная, с дарственной надписью. Не имею права. Представь себе - как бы сама Ирина на это дело посмотрела?

Он был убит моим решительным отказом и все-таки не хотел терять надежды, настаивал:

- Ну хоть на несколько часов. Завтра я вам верну. Вы ж говорите, что здесь будете ночевать.

- Хочешь переснять?

- Так точно, - честно признался он.

Меня подмывало любопытство: "Зачем ему понадобилась фотография Ирины?" - но я не стал его донимать бестактным допросом, понимая, что дело идет о какой-то глубоко личной, сердечной тайне. Я дал ему фотографию до утра, и он тотчас же, не теряя времени, сошел с корабля и направился в поселок, должно быть искать фотографа.

Проводив мичмана Сигеева до причала, я задержался на деревянном, густо просоленном, пахнущем сельдью помосте и осмотрелся. Стояла подслеповатая, но далеко не глухая полярная ночь, порывистый жесткий норд-ост нагнал туч и сплошь заслонил небо, и в густой темноте, раскачиваясь, зябко мерцали сотни электрических огоньков, рассыпанных полукругом вдоль бухты. Гораздо меньшее число огней, золотистых, красных, зеленых, плавало и колыхалось на поверхности зыбкой студеной воды. В проливах и за каменной глыбой, прикрывающей бухту, неистово и устрашающе ревело море, как раненый и опасный зверь.

На кораблях подали команду пить чай. Холодный, пронзительный ветер особенно располагал к выполнению этой команды, и я не замедлил спуститься в кают-компанию, где уже собрались офицеры флагманского корабля. Мы сели за стол, на котором через минуту появились белый хлеб, сливочное масло, сахар и стаканы с горячим золотистым чаем. И в это же самое время радист передал мне следующую радиограмму:

"Капитану третьего ранга Ясеневу.

У восточного мыса острова Гагачий потерпел катастрофу рыболовецкий траулер "Росомаха". Немедленно выйдите в район катастрофы и примите меры к спасению экипажа. По выполнении сего следуйте в базу".

Первым делом я приказал дать сигнал тревоги и приготовить корабли к отплытию. Кают-компания в один миг опустела. Из недопитых стаканов теплился почти прозрачный пар. Напоминало что-то знакомое с детства, то ли виденное, то ли вычитанное в приключенческих книгах: догорающие костры поспешно оставленных биваков, звонкая тишина леса. Мысль эта сверкнула падающей звездой и угасла навсегда, чтобы уступить место новой, завладевшей всем моим существом: в сорока милях отсюда в беспощадной всеистребляющей морской пучине, среди мрака полярной ночи отчаянно боролись за жизнь смелые и сильные люди.

Остров Гагачий расположен между Завирухой и бухтой Оленецкой. Принимая во внимание скорость кораблей и рассеяние от места катастрофы до ближайшей стоянки корабли, быстрее всех могут подойти к острову Гагачьему наши охотники. Но смогут ли они благополучно преодолеть эти сорок миль беспокойного моря, поднятого на дыбы мятежным норд-остом? Не придется ли нам самим просить о помощи? Все эти вопросы, разумеется, ни в какой степени не могли отразиться на моем решении немедленно выполнять приказ. Наши корабли, оставив за кормой тихую, приветливо искрящуюся огнями бухту Оленецкую, начали с большим трудом пробираться сквозь бесконечную цепь волн, несущихся нам навстречу. Волны грубо толкали в левый борт, обрушивались сверху на палубу, норовя если не раздавить своей тяжестью, то уж обязательно опрокинуть небольшие корабли, спешащие на помощь людям. Еще при Дмитрии Федоровиче Пряхине нам приходилось бывать в суровых переделках, но такой волны наши охотники, пожалуй, еще не видали.

Море выло, бесновалось, заливаясь в темноте дьявольским хохотом. Я стоял на мостике рядом с Нанковым, разговаривал с ним вполголоса, потому что сама обстановка принуждала к этому, а он не всегда разбирал мои слова, заглушаемые грохотом волн и шумом ветра. Мы говорили о предстоящей самой трудной операции по спасению людей, если они окажутся живы.

- Без шлюпок не обойтись, - отрывисто говорил Панков, всматриваясь в пустынную темноту.

- Для начала спустим одну. Подберем самых сильных и самых ловких ребят, отличных гребцов. И офицера. Нужен сильный человек, виртуоз в управлении шлюпкой. - Говоря это, я уже перебирал в памяти всех своих офицеров. Большинство из них неплохо владело шлюпками, но сейчас этого было недостаточно, управлять шлюпкой при такой волне мог только мастер. - Кто у вас может?

Панков молчал, казалось, он не расслышал моих слов. Я уже хотел было повторить вопрос, как он, не меняя позы и не отрывая глаз от серого мрака, перейдя на "ты", сказал:

- Есть такой человек. Вспомни училище, зачеты на управление шлюпкой… шлюпочные гонки.

Я понял его с первого слова: Панков говорил о себе. Да, в училище не было ему равного в управлении шлюпкой и на веслах и под парусами. Лучшей кандидатуры и желать нельзя. Но он командир корабля. Оставить корабль без командира? На такое можно было решиться лишь в самом исключительном случае. А здесь разве не исключительный случай: на карте стоит жизнь многих людей, и не только рыбаков, потерпевших катастрофу. От командира шлюпки зависело выполнение приказа и жизнь матросов-гребцов.

- Разреши мне, Андрей Платонович.

Панков повернулся ко мне лицом, вытянулся, руки по швам. Вид строгий и решительный. Мы смотрели друг на друга, наверное, с минуту молча. Слова здесь были неуместны: они не могли передать того, о чем говорили наши взгляды. "Ты же отлично понимаешь, что мы идем на риск, и тут, как нигде более, нужны умение и опыт. Все это есть у меня", - говорили большие, широко раскрытые, настойчивые глаза Валерия. "А корабль?" - спрашивал я бессловесно. "Ты останешься за командира корабля". - "Ты подвергаешь опасности свою жизнь и жизнь своих матросов". - "Да, ради спасения людей". - "У тебя на берегу есть дочь, жена". - "У тех, ожидающих нашей помощи, тоже есть жены и дети". - "А ты не находишь, что не лучше ли пойти на шлюпке мне самому? Я ведь тоже неплохо могу править. Похуже, конечно, тебя, ну а вообще неплохо. Что же касается физической силы, то разве тебе сравниться со мной? Потом же у меня нет жены и детей". - "Зачем ты говоришь чепуху, Андрей? Ты не глупый человек и не сделаешь этого непозволительного абсурдного шага. Не забывай, что ты командир группы кораблей. Ты должен командовать. Ах, да что тебе объяснять!"

Этот безмолвный разговор произошел в течение одной минуты. Таково свойство человеческой мысли - что может сравниться с ней в быстроте? Разве только звук и свет.

Я сказал:

- Добро. Вызывайте помощника, готовьте людей и шлюпку.

Слева по борту во мгле зачернел остров Гагачий, длинный и не очень высокий, похожий на подводную лодку. Мы проходили вдоль его южного берега. Здесь волна была немного потише: вытянувшийся длинной грядой остров оказался с наветренной стороны, самое необузданное буйство волн принимал на себя его северный противоположный берег.

На небе как-то вдруг немного посветлело, хотя источник света трудно было определить, по-прежнему все кругом обложено плотным войлоком низких туч: очевидно, на большой высоте играло полярное сияние. Впереди не очень ясно определилось очертание восточного мыса острова. Значит, где-то там…

У самого мыса кипел водоворот. Даже в полумраке было видно, как, размахивая белыми космами, точно сказочные ведьмы, волны плясали и бесновались, празднуя свое торжество. А где-то недалеко должна быть их жертва, первые признаки которой мы вскоре увидели в бурлящей воде: это была опрокинутая шлюпка, зловеще, как-то дико и уныло путешествовавшая среди волн, не находя себе места. Сомнения не было - шлюпка принадлежала "Росомахе". Среди тревожных тягостных дум побежали друг за дружкой торопливые вопросы: как оказалась эта шлюпка за бортом? То ли ее сорвало и смыло волной, то ли люди пытались спастись на ней? И где эти люди?

Включили прожектора, и бледно-розовые щупальца судорожно заметались по темной тяжелой воде. Луч скользнул по гребню волны, сверкнули и вмиг погасли алмазы, а вслед за тем прожектор поймал и, уцепившись, замер на спасательном круге с надписью "Росомаха". Круг был пуст, как и шлюпка. А минут через пять после этого радиометрист Богдан Козачина "обнаружил цель". Странно прозвучала в данных обстоятельствах эта чисто, военная фраза. Хотя, впрочем, она определяла существо - потерпевшее рыболовецкое судно и было нашей целью. Беспомощно повалившись набок, оно лежало недалеко от мыса острова, выброшенное на острые подводные камни. На поверхности в бушующих волнах торчали мачты, рубки и краешек палубы приподнятого борта.

Я перевел рукоятку машинного телеграфа на "малый ход" и приказал направить луч прожектора на "Росомаху". Там никаких признаков людей. Иногда свет прожектора неожиданно ловил на темной воде плавающие предметы: бочку, доску, пробковые круги от сетей. Он щупал их торопливо и возбужденно, но это было не то, что мы искали, предметы эти напоминали скорее о смерти, чем о жизни.

Что сейчас делается на "Росомахе"? Где ее экипаж, живы ли люди? Если живы, то видят ли они свет прожекторов? Я дал сирену: может, услышат? Прошла минута, другая - ответа нет. Подойти ближе к траулеру нельзя - не позволяют опасные глубины. Надо спускать шлюпку, но и это оказалось немыслимым делом - мешала волна. Панков поднялся на мостик, он был мокрый с ног до головы, спросил спокойным, обычным голосом:

- Что будем делать? Шлюпку спустить не удастся.

- Придется идти в укрытие за остров и там спускать шлюпку. Но зато там расстояньище… - произнес я.

- Ничего, выгребем, только бы поставить на воду.

Отошли за остров, где все же было потише. Шлюпку спустили на воду с большим трудом. На веслах среди гребцов я узнал Юрия Струнова и Богдана Козачину, и то, что они сидели в шлюпке, что выбор Панкова пал именно на них, облегчало душу, я отлично представлял всю сложность и опасность этого несомненно рискованного дела, которое мы делали и по своей служебной обязанности, и по обыкновенному гражданскому долгу. Струнов и Козачина обладают не только физической силой и выносливостью ("Ох, как она нужна морякам!" - в который раз подумал я), но и силой духа. А это не менее важно.

Корабль шел самым малым ходом параллельно шлюпке, с которой мы не спускали глаз. До восточного мыса, где кончался остров, шлюпка шла благополучно и относительно быстро. Это была первая часть пули и самая легкая, хотя и она достаточно вымотала силы гребцов. А затем началось… Волны набросились на шлюпку, как стая хищных, выжидавших в засаде зверей, и в самую первую минуту самая первая, раньше других добежавшая волна поставила шлюпку на дыбы, вверх носом. У меня невольно захватило дыхание: еще доля секунды - и все семь человек полетят за борт вверх тормашками. Вот шлюпка стала вертикально, замерла на какой-то миг, точно раздумывая, куда ей падать - назад или вперед, и, повинуясь силе гребцов и ловкости командира, провалилась вперед, скрывшись от наших глаз за гребнем крутой волны. А затем через минуту она снова, ощетинившись веслами, встречала выставленной вперед грудью новую волну, не менее свирепую и опасную, чем первая. Итак, через каждую минуту семь отважных моряков глядели прямо в глаза смертельной опасности. К этому нужно привыкнуть, привыкнуть не замечать опасности и делать свое дело четко, уверенно.

Мы шли бок о бок со шлюпкой, указывая ей маршрут лучом прожектора. Нас также здорово болтало, по палубе звонко шуршали сосульки льда, гонимые разбойничьими набегами не на шутку разыгравшихся волн. Я сразу представил себе промокшую, а затем обледеневшую одежду гребцов, в которой, как в панцире, не повернуться.

Это мужество и отвага.

Но почему Панков все время идет наперерез волне, рискуя каждую минуту быть опрокинутым? И тотчас же отвечал сам себе: а иначе как же, иначе шлюпку снесет в сторону.

Корабль отвалил вправо, сопровождать шлюпку дальше было нельзя из-за подводных камней. Корабли выстроились полукольцом, освещая "Росомаху" прожекторами. Мы видели, как шлюпка "причалила" к мачте полулежащего судна - в бинокль можно было хорошо рассмотреть движение людей у рубки траулера. Мы ждали оттуда сигнала. Томительны эти минуты ожидания, томительны своей неизвестностью. Наконец ракета, точно спугнутая или выпущенная на свободу птица, вырвалась из торчащей над водой надстройки затонувшего судна, хлопнула, провизжала в воздухе и затем, раскрыв свои золотисто-огненные крылья и осветив ими маленький кусочек бесконечно большой полярной ночи, известила нас о том, что на траулере есть люди. Вслед за ней выпорхнула вторая, такая же золотистая, радостная, извещавшая о том, что все люди живы.

А через несколько минут выпорхнула третья, зеленая. Это означало, что шлюпка всех сразу забрать не может. Я подозвал к себе помощника командира корабля.

- Вы видели, как ловко провел шлюпку ваш командир?

- Так точно, видел, - ответил он, насторожившись.

- Вы смогли бы так же провести шлюпку?

Я не ожидал быстрого ответа, но лейтенант сказал сразу:

- Постараюсь.

Голос его был спокойный, вся фигура дышала уверенностью и решимостью.

- Подберите лучших гребцов, пойдете с ними во второй рейс, - приказал я.

Обратный путь шлюпки был гораздо легче для гребцов -волны сами гнали ее, но, пожалуй, нисколько не безопасней, . потому что шлюпка была перегружена и над ней по-прежнему постоянно висела угроза быть опрокинутой. Пришвартоваться к кораблю шлюпка могла опять-таки лишь под прикрытием берега: пришлось отходить к острову.

Первыми подняли на борт потерпевших рыбаков. Вслед за ними на палубу ступили гребцы. Все они, и спасенные и спасители, были покрыты с ног до головы жестким ледяным панцирем и в таком одеянии напоминали не то древних рыцарей, не то русских былинных богатырей. Впрочем, сходство было не только внешним.

Валерий Панков оставался в шлюпке. Я думал, он ожидает, пока спустятся в нее свежие гребцы, чтобы потом уступить место своему помощнику, стоящему тут же у борта. Но Панков, оказывается, и не намерен был выходить из шлюпки. Приподнявшись на ноги и слегка шатаясь от качки, он крикнул мне:

- Прошу разрешения отойти!

- Погоди, Дунев тебя сменит, - не очень, однако, решительно сказал я. - Ты устал.

- Никак нет, - кратко ответил он. - Я уже изучил маршрут. Прошу разрешения на второй рейс.

Я внимательно смотрел на него, стараясь в полутьме поймать его глаза, светящиеся из-под нахлобученной ушанки, густо покрывшейся серебром сосулек. А в это время рядом, почти над самым ухом у меня, раздался негромкий голос Юрия Струнова, голос, в котором вместе с настойчивой просьбой звучало и предупреждение:

- Товарищ капитан третьего ранга. Кроме командира, никто не сумеет дойти до траулера. Вы не представляете, что там творится.

Нет, я представлял, что там творится, и разрешил Панкову идти во второй рейс, только уже с новыми гребцами.

Экипаж траулера был спасен и в соответствии с приказом доставлен в Завируху, куда мы прибыли ночью. У причала нас встретил начальник штаба базы с представителями госпиталя, услуги которых, к счастью, не понадобились, потому что все были живы-здоровы и чувствовали себя хорошо. Рыбаков разместили в одной из палат госпиталя, накормили, обогрели. А Панкову я разрешил уйти домой ночевать, и он тотчас же покинул корабль. Мы сидели с начальником штаба базы в моей каюте, и я подробно докладывал ему о всех перипетиях, связанных со спасением рыбаков.

- Так говорите, герой дня Панков? - переспрашивал меня начальник штаба.

- Я восхищен им. Он проявил такое мужество, умение и отвагу, которые граничат с геройством.

- Офицер он хороший, - согласился начальник штаба. Человек он чудесный. Большой души человек.

- Да, только вид у него какой-то подавленный, - заметил начштаба.

- Он просто устал, представляете, чего это стоило!

- Да нет, я вообще говорю о нем. Всегда он какой-то мрачный и как будто рассеянный. Вы не находите?

- Я знаю Панкова давно, еще по училищу. Хорошо знаю. Да, курсантом он не был таким угрюмым. Напротив, это был самый веселый и живой человек в нашем классе.

Что ж, доложу командиру базы, не знаю, какое он примет решение, а я лично считаю, что надо поощрить наиболее отличившихся, и в первую очередь, конечно, Панкова. Я бы его к ордену представил.

Он поднялся, пожелал мне покойной ночи и ушел, не велев даже себя проводить. А полчаса спустя ко мне в каюту ввалился Валерий Панков. Я взглянул на него и опешил. Передо мной стоял не капитан-лейтенант Панков, а какой-то маленький, неказистый, раздавленный горем человек.

Не говоря ни слова, он опустился на диван, схватившись за голову обеими руками, так что ушанка его сползла и шлепнулась на пол, а он даже не стал ее поднимать.

Я решил, что случилось нечто ужасное, поднял его шапку, сел рядом с ним и спросил так, как спрашивал когда-то в училище:

- Валерка, что произошло? Ну, говори же, может, нужно что-то немедленно предпринять?

Он отрицательно покачал головой, не отнимая от нее своих розовых натруженных рук, и через силу выдавил:

- Поздно, Андрюша, поздно.

- Но ты можешь для начала вкратце, по-военному, объяснить, что стряслось? Почему ты вернулся, и что значит твой вид?

- Подожди, дай опомниться, - сказал он немного погодя слабым голосом. - Это, конечно, глупо, но это факт, у человека кроме воли есть душа.

И поднял на меня влажные, переполненные душевным страданием глаза. В них не было ни ужаса, ни отчаяния, должно быть, это осталось уже где-то позади. Теперь его глаза, казавшиеся особенно большими на худом небритом лице, светились глубокой безысходной тоской, от которой нет ни спасения, ни выхода. И как-то не верилось, что рядом со мной сидит тот самый человек, который несколько часов тому назад так самоотверженно и бесстрашно сделал вызов стихии, обладающей сатанинской силой, и победил ее в ее же собственном логове, в открытом море. А здесь, на берегу, оказывается, нашлась более могучая сила, которая смогла его так подмять и опрокинуть. Что это за дьявольская сила?

А он уже начал рассказывать, поднявшись с дивана и потрогав ручку двери, точно хотел убедиться, плотно ли она прикрыта. Говорил стоя, вернее прохаживаясь по каюте, тесной, в два-три шага, неровно, сбивчиво, часто и ненужно повторяясь, а в голосе, в каждом слове рядом с нотками безнадежности звучала просьба участия.

- Понимаешь, как вышло: я домой сразу направился. Прихожу, вижу - в обеих комнатах свету нет, ну, думаю, значит, спят мои домочадцы. Спят и не знают, что с нами было. Стучу осторожно в окно. Она просила, когда поздно прихожу, в окно стучать. Слышу стон, тревожный такой, жалобный, мучительный. Потом шаги в потемках, без света, и ее, Зоин, слабый голос. Открыла она мне, смотрю - в одной сорочке стоит, за живот руками держится и стонет. Я быстро разделся, даже огня в прихожей не зажег второпях, к ней подбежал. "Что с тобой?" - спрашиваю. Она на кушетку прилегла и говорит: "Не знаю, все так и переворачивает, хоть на стенку лезь. Приступ какой-то. Беги скорей за доктором". Ну, я шапку в охапку, шинель на плечи - и в госпиталь. Аппендицит, наверное, думаю. Дело такое, что шутить с ним нельзя. Сколько было случаев, когда умирали от гнойного! Не успеют операцию - и нет человека.

Он взял графин, налил себе полный стакан воды, залпом выпил и еще полстакана налил, но пить почему-то не стал. Руки его дрожали, и зубы стучали о стекло стакана, когда воду пил.

- Прибегаю в госпиталь, сразу к дежурному врачу. Вижу - Шустов дежурит. Я так обрадовался, что сам хирург на месте. И, не здороваясь, прямо наскакиваю на него, говорю: "Доктор, спасайте, умирает". А он на меня глаза как-то странно таращит, как на сумасшедшего. "Спокойно, - говорит, - не волнуйтесь, выпейте воды", - и стакан мне в рот сует. Я думаю: "Да ты что, пьян или спросонья?" - "Там, - говорю, - человек умирает, а вы меня здесь водой угощаете". Он этак спокойно, с улыбочкой говорит: "А что ж, мне вас водкой угощать, когда вы не можете толком все объяснить - кто умирает, от чего и где?" - "Жена, - говорю, - моя жена, дома на стенку лезет". А он опять свое и с возмутительным спокойствием: "Отчего лезет, что с ней такое?" - "Откуда мне знать, что у нее, кабы я врач был, тогда другое дело". А он мне рукой в плечо тычет: "Да как же - вы майор медицинской службы и не знаете?" - "Совсем, - думаю, - кто-то из нас с ума сошел. Какой же я майор, что ты мелешь, будто мы в первый раз друг друга видим?" - "Погоны-то у вас медицинские", - говорит он. Смотрю и глазам своим не верю. Действительно, на мне чужая шинель. Как она попала в мою квартиру, каким образом? У меня язык одеревенел, и никак слова сказать не могу. И говорить-то нечего, слов никаких Теперь сам я взял со стола стакан с водой. Выпил, стою как истукан и молчу. Он видит такое мое затруднительное состояние и спокойно так, ласково, как ребенку малолетнему, говорит: "Знаете что, вы успокойтесь и идите домой. Супруге вашей уже лучше, приступ прошел. А доктор - доктор уже у нее был". И даже не улыбнулся, стервец. А меня эти слова его сразу оглушили, всю картину представил я себе, все стало ясным. Прибежал домой, дверь была не заперта, я ворвался рассвирепелый, не сообразив даже, как мне себя вести. Смотрю, вместо жены в первой комнате на кушетке сидит врач и курит папиросу. Ты знаешь его, полный такой, с круглой розовой харей. Я такого нахальства даже не ожидал. Представляешь? Пока это я соображал, что мне с ним делать, он скорчил неестественную улыбку, потому что и ему, думаю, не до смеху теперь было, и говорит: "Вы за врачом ходили, а врач здесь. Ничего, капитан-лейтенант, в жизни всякое случается. Жизнь - сложная штука. - И головой мне на спальню кивает: - Пройдите, - говорит, - туда, ей действительно плохо". И так спокойно, что я даже как будто поверил ему, что он пришел на помощь больной. Я - в спальню, свет зажег, вижу - дочь проснулась, жена в истерике умоляюще зовет меня: "Поди сюда, поди сюда, скорей поди". Подхожу, а она: "Убей меня, ну, убей, убей, прошу тебя". Что я должен был делать, скажи? Кого убивать?

- Пожалуй, никого, - произнес я.

- Нет, это не так просто - убить человека, когда он тебя об этом просит. Я хотел проучить лекаря, но, когда вернулся в переднюю, его и след простыл.

- Бежал?

- Шинель свою выручил и бежал трусливо.

- А ты что ж от него хотел? Рыцарские времена давно прошли, дорогой мой Валерик. Я даже не сторонник в подобных случаях хорошей оплеухи. Она унизительна прежде всего для тебя же самого, потому что служит свидетельством твоего бессилия. И только.

- Это все философия, Андрей. Ты лучше скажи, посоветуй, что мне делать? Ты пойми - я не могу, дальше так жить нельзя.

- Согласен, так жить нельзя, - подтвердил я без малейшего колебания.

А он настойчиво спрашивал:

- А что делать? Что я должен делать?

- Разойтись.

- А дочь? Как будем ее делить?

- Для нее хуже не будет. А вот ваша теперешняя супружеская жизнь может нанести ей непоправимую моральную травму. Подумай только - ведь она уже скоро начнет все понимать.

Мы долго молчали, сидя друг против друга и думая общую думу. У иллюминатора жалобно выл ветер, как воют по ночам коты. Мне больно было за друга, обидно за судьбу, постигшую его в семейной жизни; чем я мог помочь ему? Откровенно говоря, я еще сам не искушенный, "начинающий" семьянин, и кто знает, что ждет меня впереди на этом поприще. Вспомнил, как Марина однажды сказала мне: "Если я когда-нибудь разлюблю своего будущего мужа, я приду и скажу ему об этом прямо и честно. А потом прощусь и уйду навсегда". - "А если у тебя будет куча детей?" - спросил я ее. "Тогда я попрошу его уйти и не мешать мне их воспитывать". - "Одной воспитывать детей трудно. Ты этого не забывай". - "Ничего, я сильная". И мне верится, что это не шутка и не угроза: у нее хватит и силы воли, и решительности.

Говорят, мысли способны передаваться на расстояние. В этот самый момент моих раздумий Валерик вдруг резко вскинул голову, точно сбросил с себя какой-то тяжелый груз, и сказал:

- А знаешь, о чем я думаю? Ведь Зоя, как мне помнится, по первоначальному замыслу предназначалась тебе. Именно для тебя привела ее Ирина к нам на вечер. Почему же ты не женился на ней, почему не набросился?

- Я вообще ни на кого не набрасывался - это во-первых. А во-вторых, ты, кажется, ставишь мне в вину, что я не женился в свое время на Зое…

- И любезно уступил ее мне, - договорил он с горечью. - Нет, я хочу сказать, что ты-то как бы предвидел, раскусил ее сразу. А я нет. Значит, ты видел и не сказал мне, не предупредил.

Это звучало по-детски наивно и смешно. За такое даже сердиться нельзя было. Но я дружески заметил:

- Ты хочешь говорить о другом, а говоришь все о том же - ищешь виновного и почему-то все время наталкиваешься на меня. Дело в том, что я и не пытался ее раскусить: она во мне не вызывала никаких чувств.

- А я, кажется, сам насильно вызвал эти самые чувства, - признался Панков. - Чего в ней не было, то досочинил, вообразил.

- Ну, а меня всегда упрекали в отсутствии воображения, - пошутил я.

Он помолчал, скрипя зубами, так что видно было, как шевелится щетинистая кожа, плотно обтянувшая челюсти. Затем поднялся, выпрямился, и повеяло от него прежней силой, неугомонной энергией и страстным огоньком.

Завируха - большая деревня. Ночной визит Панкова в госпиталь, его разговор с дежурным врачом в присутствии сестры и вообще вся эта неприятная семейная история быстро стала предметом местной сенсации. Докатилась она, разумеется, и до матросов. Пришлось Панкову переводиться в другую базу. Домой он так и не зашел - за вещами посылал мичмана. Через несколько дней Зоя уехала в Ленинград к своим родителям: в Завирухе ей нечего было делать.

Я рассказал Марине о нашей эпопее по спасению рыбаков, о семейной драме Панкова преднамеренно умолчал. Она отвечала с тихой задумчивостью:

- У человека все-таки есть какое-то предчувствие. Ко мне не приходил сон. В душе поселилось что-то беспокойное, и я долго не могла от него избавиться. Я все время думала о тебе с необъяснимой тревогой. И чем сильнее старалась отогнать ее, тем она больше разрасталась во мне. В полночь я оделась и вышла на берег. Ты понимаешь - этого, наверное, нельзя ничем объяснить, но меня туда тянула какая-то страшная сила. Я спустилась вниз к нашей бухточке, помнишь первое свидание? Ветер был сильный. Море гудело не сердито, а жалобно, точно по ком-то выло. Ты был там, в море. От тебя быстро бежали ко мне волны, встревоженные, запыхавшиеся, ложились у моих мог и наперебой что-то лопотали, о чем-то сообщали, только я не могла разобрать. Наверное, людям не дано понимать их язык. Но сердце ныло, оно предчувствовало что-то недоброе.

- Ой, Маришка, какими ты книжными словами говоришь, - ненужно и совсем неуместно перебил я.

Она обиженно и с холодным укором взглянула на меня, точно была удивлена моей выходкой. Спросила:

- Книжными? Разве это не все равно - книжные и некнижные? Вот никогда не думала, что книга - это одно, а жизнь - совсем другое.

- Да нет же, я хотел сказать - красивые слова, - с опозданием попытался поправиться я.

- А разве только в книгах могут быть красивые слова? -Помолчав, решила: - А может, и правда, что в книгах пишут о том, что в жизни не получилось.

- Это как же?

- Да очень просто: мечтал писатель о чем-нибудь хорошем, пробовал в жизни так сделать, а жизнь по-своему все повернула. Помешала его мечте. Тогда от обиды он взял да и описал в книге все то, что в жизни не получилось.

- Фантазерка ты, Маришка.

- А ты сухарь, - ответила она беззлобно, улыбнувшись лукавыми глазками.

Отъезд Панкова на меня сильно подействовал. По словам Марины, я стал каким-то угрюмым и задумчивым. Что ж, задуматься было над чем: сколько в человеческой жизни вот таких неожиданных, непредвиденных и совсем необязательных кочек, колдобин, различного житейского бурелома, и через все это приходится идти. Но все это лежащее недобрым балластом на человеческом пути подрывает здоровье, выматывает нервы, лишает самую жизнь ее естественной прелести и красоты, а часто попросту преждевременно приближает смерть. Мне вспоминались юношеские грезы - какие-то удивительно светлые, недосягаемо высокие и чистые, как небо над петергофскими фонтанами в солнечный майский день. У гранитных невских берегов, глядя на сверкающую золотом иглу Адмиралтейства, мы мечтали о будущем, о поприще своем, не судьбой приготовленном, а собой избранном и отвоеванном собственными руками. Оттуда, от великого легендарного города на Неве, начинали мы жизненный путь.