1
Километра за два до заставы Савинов услыхал беспорядочную стрельбу.
- Что за пальба? - спросил он пограничника, правящего лошадью.
- Должно быть, на пулигоне, - неуверенно предположил тот.
- Что значит - на пулигоне? - переспросил Савинов.
- Ну, стрельбище, иль как оно?
- Эх ты, пу-ли-гон! - Савинов рассмеялся. - По-ли-гон, а не пулигон.
Боец дернул вожжи, цыкнул на лошадь и затем, после долгого размышления, сказал:
- А как же так получается, товарищ капитан, ведь там. на стрельбище, пули гоняют, оттого и пулигоном зовется.
Но Савинов не стал объяснять ему слово "полигон" - мысли его были заняты другим.
Вскоре им представилось необычное зрелище: высоко в небе парил обыкновенный бумажный змей, какими обычно увлекаются мальчишки, а снизу по этому змею из винтовок палили пограничники. При этом одни лежали на спине, другие стояли в окопе, третьи - прислонясь к дереву. Целиться было трудно, змей трепыхал, двигался, еле был заметен в слепящей синеве неба. Но именно это и нужно было Глебову, придумавшему такую необычную мишень: внушительная высота и движение цели, которая по отношению к стрелкам находится в зените. То есть все было как в настоящей боевой обстановке. Этой своей находке Глебов радовался даже больше, чем макету танка. Главную опасность для себя в будущем бою он видел в танках и самолетах противника и теперь энергично учил своих подчиненных бороться с танками и самолетами. Он решил непременно написать об этом статью в "Военный вестник": из опыта боевой подготовки - обучение подразделения противотанковой и противовоздушной обороне. Савинов сразу догадался, что здесь происходит.
- Холостыми, наверно, - предположил возница.
- Не похоже, чтоб холостыми, - обеспокоенно ответил Савинов и осуждающе добавил: - Черт знает что…
Стрельбой руководил Глебов. Он вышел навстречу бричке веселый, довольный. Увидав в зеленых петлицах Савинова вместо трех квадратов один прямоугольник, сказал, улыбаясь и протягивая руку:
- Поздравляю с капитаном и желаю скорого генерала.
- Ну-ну, куда хватил, - приятно польщенный, запротестовал Савинов. - У нас это не у вас, у нас получить генерала не так просто. - И, дружески кивая в сторону бойцов, поинтересовался: - Что у тебя тут происходит?
- Тренируемся стрелять по воздушным целям, - ответил Глебов.
- Надо полагать, начальник отряда предложил такой оригинальный способ?
- Представь себе, своим умом дошел.
- Мо-ло-дец, - похвалил Савинов, солидно растягивая слово, и попытался обнять Глебова. - Это, знаешь ли, интересно! Умница ты, Глебов. В другом отряде ты был бы уже капитаном и начальником отделения боевой подготовки. Читал я статью твою. Толковая. А у нас… Э-эх, братец, обидно.
- Что обидно? - переспросил Глебов.
- Потом поговорим. Ты не можешь сейчас со мной отлучиться?
- Почему нет? Могу.
Глебов позвал Мухтасипова и поручил ему руководить стрельбой, а сам сел в бричку Савинова, и они поехали на заставу, точнее, к нему на квартиру.
Савинов профессионально, придирчиво осмотрел обе комнаты Емельяновой квартиры и сказал совсем не то, что думал:
- А у тебя хорошо-о-о. Очень даже прилично.
Но Глебов не любил фальши. Савинова он видел насквозь - прервал его поддельный восторг:
- Брось, капитан, нашел чему завидовать!
Савинов умел быстро переключаться на другое - сказал с состраданием:
- Да, Глебов, обидно. Ты не знаешь, как я за тебя переживал. И не только я, и начальник мой.
- Возмутительно и по меньшей мере непорядочно. - Он сел на табуретку напротив Емельяна, который сидел на койке, положил ему руку на плечо, посмотрел участливо и доверчиво в глаза. - Только между нами, чтоб не было этих самых… сплетен. Ведь я отношусь к тебе, как к брату. Честное слово, люблю тебя. Парень ты хороший, умный. Но разные сволочи недооценивают тебя… Мы ходатайствовали о представлении тебя к ордену Красной Звезды и званию "старший лейтенант". Нас не поддержали.
- Ну подумаешь, беда какая, - вполне искренне ответил Глебов. - За что мне орден давать? Да и звание как будто бы не за что.
- Не-ет, дорогой, ты человек скромный, это всем известно. Некоторые пользуются твоей скромностью. Непонятно, что он против тебя имеет…
- Кто?
Савинов вздохнул сокрушенно, прежде чем ответить, и затем выдавил со вздохом:
- Грачев.
- Да брось ты, капитан. - Глебову казалось уже неудобным называть теперь Савинова по фамилии - еще обидится. - Подполковник - человек замечательный. Побольше б таких.
- Ты ничего не знаешь, друг мой. - Савинов прислонил свой синий бритый подбородок к ладоням и принял задумчивую позу. - Говорит Грачев одно, а делает совсем другое. Ты, конечно, веришь. Начальству надо верить. Есть такие люди - двуликие. У них одновременно две жизни: одна - открытая, для всех, другая - тайная. Вот Грачев-то из таких.
- Не может этого быть, - нахмурился Емельян. - Ерунда. Не верю!..
2
Неотвратимо, с тупым чудовищным упрямством сгущались над границей тучи войны, готовые обрушить на землю огонь и смерть, растоптать на ней все живое гусеницами танков, разорвать в клочья снарядами и бомбами, залить человеческой кровью, ливнями осколков и пуль и напоследок сжечь ураганным пламенем ада, изобретенного человеком в конце первой четверти многострадального и стремительного двадцатого века.
А земля точно не замечала этих туч, не чувствовала приближения страшной грозы. Она жадно, ненасытно услаждалась пришедшим к ней зеленоликим, голубоглазым, щедрым на солнечные поцелуи летом, долгими днями упивалась золотом лучей, опохмелялась росами и туманами. Она сверкала красками несметных радуг, звенела птичьими голосами и человеческими песнями, цвела, наливалась, полнилась и зрела садами, лугами, полями. Земля радовалась и торжествовала, беспечно, доверчиво и широко.
И на пятой пограничной заставе своим чередом шла жизнь: росными короткими ночами по дозорным тропам ходили люди в зеленых фуражках; по утрам, ослепительно ярким от солнца, искали следы нарушителей на контрольно-вспаханной полосе; долгими жаркими днями стояли с биноклем в руках на вышке. Почти до полудня отсыпались в прохладной казарме, потом учились стрелять, бросать связки гранат, окапываться, переползать, ходить в атаку, маскироваться, - короче говоря, учились тому, чему должны учиться военные люди, - воевать.
На огненных закатах перед отбоем неистовствовал баян Шаромпокатилова, и нестройные, слишком громкие, с надрывом молодые голоса рассказывали окрестным липам, тополям и кленам о том, как выходила на берег Катюша; как не стаи вороньи слетались над ракитою пир пировать - гайдамаки и немцы пытались нашу землю на части порвать; как на диком бреге Иртыша сидел Ермак, объятый думой (пели почему-то "обнявшись с Дуней"), и о многом другом, что таилось в солдатской душе - веселое и грустное, полное молодецкой удали, боевого задора, трогательной печали и бездонной тоски.
Через день на заставу привозили почту, раз в неделю приезжали кинопередвижка и библиотека. И хотя письма приходили на заставу через день, ответы писались ежедневно.
Письма… Солдатские письма… Сколько в них человеческого тепла, трогательной доверчивости, ласки и любви, надежд и мечтаний, исповеди и мольбы! Сколько гордого гражданского самосознания и тихой стыдливой тоски по своим пенатам!
А впрочем, не все на пятой заставе получали письма, не все спешили с ответом. Одни любили получать, но ленились отвечать. К таким принадлежал и Василий Ефремов. Другие писали почти каждый день, но ответы к ним приходили почему-то очень редко. Таким был пограничник первого года службы, молодой, низкорослый, круглоголовый крепыш Гаврик Гапеев, излишне доверчивый и чрезвычайно прилежный паренек. Все на заставе знали, что где-то в приднепровском городе Орше живет девушка с поэтическим именем Лиля, судя по фотокарточке, курносая, с ниточкой сросшихся бровей, и что Гаврик безнадежно влюблен в нее, а ее это не очень трогает. И ему сочувствовали, его жалели, и даже Федин не подтрунивал над ним, тот самый Леон Федин, который вместо писем ежедневно что-то записывал в толстую столистовую тетрадь в коричневом коленкоровом переплете. Когда однажды его спросил Василий Ефремов со своим неизменным простодушием: "Что ты все пишешь и пишешь?" - Федин ответил с присущей ему полуциничной грубостью:
- Тебе не понять, ефрейтор.
- А ты объясни. Прочитай, авось пойму.
- Нет, не поймешь, потому что ты прост как правда, прям как штык, откровенен как ребенок, примитивен как утюг.
Ефремов не обижался: он вообще лишен был этого в общем-то положительного в людях качества - чувства обиды - и на Федина смотрел с уважительным любопытством. Федин получал письма редко и еще реже отвечал на них. А Демьян Полторошапка вообще не получал писем и сам никому не писал с тех пор, как его невеста Хвеся вышла замуж, не дождавшись возвращения со службы старшины. Должно быть, поэтому своенравный и крутохарактерный старшина терпеть не мог, когда другие получали письма, да еще читали вслух. И Гапеева он невзлюбил именно за то, что тот каждый день писал письма в город Оршу.
- Ну что ты бумагу переводишь? - кричал он на застигнутого врасплох Гаврика. - Кого разжалобить хочешь? Бабу? Так они все одинаковые, из одного… сделаны (из чего именно сделаны женщины, Демьян Полторошапка не знал). Посмеется над тобой вместе со своим хахалем - и все.
Властная рука старшины тянулась к листку бумаги, но Гаврик, полный решимости, ощетинивался, говоря негромко, но внушительно:
- Не все, товарищ старшина. Лиля не такая.
- Ох ты, защитник какой! - гремел Полторошапка.- - А то мы не знаем, что там за Лилия. Видали мы их.
- Вы ее не знаете и не говорите! - сердился Гаврик, багровея.
- А ты на кого голос повышаешь?! - старшина принимал стойку "смирно". - С кем пререкаешься? Пойдите помогите Матвееву дров наколоть!
- Есть пойти колоть дрова! - четко отвечал дисциплинированный Гапеев и шел на кухню, так и не закончив письма. Это случалось довольно часто: стоило Гаврику сесть за письмо, как старшина в ту же минуту придумывал для него какое-нибудь дело. Он точно караулил Гапеева.
Однажды Гаврик писал письмо вот так, с вынужденными перерывами, целую неделю. Об этом в конце письма Лиле рассказал, пожаловался на старшину, который несправедлив к нему. И вот в один из "почтовых дней" на пятую заставу среди множества писем пришло три, которые стали достоянием всех пограничников.
Первое письмо получил сержант Колода. Оно огорчило и потрясло всю заставу. Отец описывал трагический случай гибели двоюродной сестренки сержанта, шестнадцатилетней школьницы Люды. Девочка сидела в скверике напротив школы и готовилась к экзаменам. Неожиданно к ней подбежал какой-то парень и, ничего не говоря, дважды ударил ее финским ножом в грудь. Девочка скончалась через несколько минут. Парень оказался бандитом из шайки рецидивистов. До этого он никогда не знал Люду и в глаза ее не видел. Они просто играли в карты на жизнь человека, который будет сидеть на скамейке против, школы. Человеком этим оказалась Людочка Колода, которую и убил проигравший в карты рецидивист.
Второе письмо получил Гаврик Гапеев. Это было долгожданное письмо от Лили. Взволнованный и обрадованный Гаврик читал его вслух. Лиля сообщала, что отца ее перевели на Дальний Восток, и живут они теперь не в Орше, а в Уссурийске. Она восторгалась величественной природой знакомого по книгам Арсеньева Уссурийского края и добавляла, что как было бы хорошо, если б Гаврика перевели служить с западной границы на восточную.
Третье письмо было адресовано не лично Емельяну Глебову, а просто начальнику пограничной заставы. Писала Лиля, жаловалась на старшину Полторошапку, грубого, жестокого деспота, который издевается над ее другом пограничником Гавриилом Гапеевым, и просила немедленного вмешательства. "Оградите, пожалуйста, честного бойца от произвола нового унтера Пришибеева", - просила Лиля, не стесняясь в сравнениях. Письмо было длинное и взволнованное, с цитатами из Ленина и Добролюбова, по-девичьи запальчивое, откровенное - с искренним негодованием, недоумением, мольбой. Все это взволновало Емельяна, и автор письма вызвал симпатию. О том, что Полторошапка груб и невоспитан, Глебов знал давно и давно питал к нему чувство плохо скрываемой неприязни. Не однажды он говорил со старшиной и по-хорошему, и наказывать его пробовал - ничего не помогало. Старшина считал, что подчиненные должны его бояться, перед ним бойцы должны трепетать, - в этом он видел основу дисциплины. Раза два Глебов ставил вопрос перед комендантом участка майором Радецким о необходимости заменить старшину пятой заставы, но оба раза в защиту Полторошапки горой вставал капитан Варенников, и мягкохарактерный, болезненный Радецкий уступал своему начальнику штаба.
Прочитав письмо Лили, Глебов готов был взорваться: это черт знает что такое! Он считал, что перевоспитать старшину невозможно: горбатого могила исправит. Надо немедленно писать рапорт коменданту с просьбой освободить Полторошапку от должности старшины, невзирая на его боевые заслуги в финской кампании, - Полторошапка был награжден медалью "За отвагу", а для того времени это была высокая награда.
Вошел Мухтасипов, как всегда подтянутый, стройный, в начищенных до блеска сапогах, с белоснежным подворотничком гимнастерки. Сообщил о случае с сестренкой Колоды. Но его рассказ нисколько не отвлек внимания Глебова от Полторошапки, напротив, еще больше подогрел лейтенанта. Емельян, выслушав политрука, минуты три молча хмурился, собираясь что-то сказать, и наконец со злостью бросил на стол письмо Лили:
- А ты вот на, почитай, что у нас под носом делается! А мы не знаем. Ничего не знаем, точно слепые. - И пока Мухтасипов читал письмо, Глебов высказывал свои гневные мысли вслух: - Гнать его надо… Я давно говорил коменданту. Защитники есть - рыбак рыбака видит издалека. А еще кандидат в члены партии! Почему же вы не спросите его по партийной линии, если по командной мы ничего с ним поделать не можем? Почему, политрук?
Пробежав глазами письмо Лили, Мухтасипов сел у стола и, задумавшись, не глядя на Емельяна, спросил:
- Что ты, Прокопыч, намерен делать?
- Сейчас вызову Полторошапку. Пусть напишет объяснение. А я рапорт коменданту.
- Для начала надо бы с Гапеевым поговорить. Глебов согласился:
- Вызывай Гапеева.
- Не надо торопиться, - спокойно посоветовал политрук. - Письмо шло к нам целых две недели. Ничего не случилось. Разберемся без паники. Ты поручи это дело мне. Хорошо, Прокопыч?
Глебов подумал: "А верно, пусть замполит разбирается, это больше по его ведомству".
- Ладно, разбирайся. Потом будем решать.
В этот же день на заставе произошло еще одно немаловажное событие, вернее, эпизод, который не получил широкой огласки лишь благодаря повару Матвееву.
Чем плотней сгущались над страной тучи военной грозы -на границе это особенно чувствовалось, - тем настойчивей и неумолимей росла тревога в душе Ефима Поповина, и он лихорадочно искал возможность, как бы улизнуть с границы подальше в тыл, избежать хотя бы первого удара. Он считал, что первый удар по границе будет страшным и уцелеть в живых никому из пограничников не удастся. Болезнь его, на которую когда-то возлагались надежды, прошла, теперь дежурный не будил его через каждые два часа "считать звезды на небе", и Поповин уже начал было подумывать о самом крайнем: "На худой конец прострелю руку". Но, будучи человеком расчетливым, Поповин колебался - прибегать к такому довольно примитивному способу уклонения от воинской службы было рискованно: как правило, подобные случаи заканчивались военным трибуналом. А нельзя ли повредить себя каким-нибудь иным манером? Ну, скажем, оступиться и вывихнуть руку или ногу. Нет, все это в конце концов и самому Ефиму Поповину казалось делом несерьезным.
Наконец после долгих и настойчивых исканий он придумал. Повредить правую руку… кипятком, ошпарить ее! Поповин все рассчитал: увечье, конечно, не такое уж и серьезное, хотя и болезненное. Правда, след останется на всю жизнь, но зато он уцелеет, не будет убит в первую минуту войны. Итак, все было решено: не пуля, а кипяток выведет Ефима Поповина из военного строя. Будет госпиталь, а там - прощай, граница, и привет, Ростов-Дон!
Любивший поесть, Поповин не зря дружил с поваром Матвеевым: на кухне Ефима можно было чаще встретить, чем в казарме. Не зря ж его величали на заставе "вице-поваром". Поповин умел рассказывать анекдоты, смачно, самозабвенно, с грубым мужским цинизмом, знал он их пропасть, был неистощим, повторялся редко. Скучающий на кухне Матвеев любил его слушать и всегда был рад приходу Поповина. Безобидное подтрунивание друг над другом не мешало их добрым дружеским отношениям. Поповин чувствовал себя на кухне хозяином, нередко "снимал пробу" раньше начальника, политрука или старшины заставы. За это повар его ругал и грозил за такое самовольство лишить своего благорасположения.
Матвеев увидал в окно идущего на кухню Поповина за полчаса до обеда, подумал: "Катится колобок пробу снимать. А вот я ему сниму! Напугаю, борова ненасытного".
И спрятался за ларь, чтоб оттуда тайно понаблюдать, как будет хозяйничать в отсутствие хозяина "вице-повар".
Поповин вошел в кухню бойко, привычно, розовощекий, потный, позвал Матвеева своим охрипшим голосом:
- Эй, шеф! Где ты?
Матвеев не отозвался. Поповин заглянул в столовую, сказал уже про себя:
- Ушел куда-то. - Затем настороженно, пугливо выглянул в открытую дверь - нет ли повара где-нибудь поблизости, - снова позвал: - Матвеев?..
Тот сидел затаив дыхание, наблюдая, что же будет дальше: станет Ефим Поповин снимать пробу или не решится? Но Поповин подошел не к котлу, в котором варилась пища, а почему-то к казанку с кипящей водой для мытья посуды. Тронул ее пальцем, обжегся. Потом снова беспокойно оглянулся на дверь, снял с руки свои часы, точным ходом которых нередко хвастался перед товарищами, почему-то послушал их ход, затем занес их над казаном кипящей воды и так остановился, точно раздумывая, опускать часы в кипяток или нет.
"Что еще за фокус выдумал?" - удивился Матвеев, наблюдавший эту довольно-таки странную картину. Озорное любопытство сменила тревога. И когда часы булькнули в воду, Матвеев непроизвольно крикнул:
- Стой!.. Что ты делаешь?..
Поповин, нервы которого были предельно напряжены ожиданием предстоящей самоэкзекуции, вздрогнул и отшатнулся от плиты, так и не опустив руку в кипяток. Матвеев в один миг оказался у казанка и проворно достал часы черпаком. Он ничего не понимал - поступок Поповина для него был лишен даже малейших признаков элементарной логики. "С ума человек спятил или что?" Действительно, странный поступок. Ну, предположим, нечаянно уронил часы в кипяток, в суп, куда угодно - там другое дело. А тут же сам опустил. Матвеев все видел и глазам своим не верил. Зачем? Какой смысл? Смысла Матвеев не находил. Спросил, глядя на Поповина недоуменно:
- Ты что наделал?
Поповин был смущен и ошеломлен. Он не сразу нашелся, глядел на повара виновато, даже как будто пробовал улыбнуться, но улыбка получалась глупой, и только твердил, вобрав голову в широкие круглые плечи и моргая маслеными глазами:
- Ничего не понимаю… ничего… Это… это так получилось.
- Что так? Ты, может, болен?
- Нн-е-т. Просто хотел пошутить… И, понимаешь… уронил… нечаянно.
- Брось глупости: нечаянно! А то я не видел!
- Я прошу тебя - не надо об этом никому. Хорошо? Дай слово. Как друга прошу, - умолял Поповин озадаченного повара.
- Хорошо, - наконец сказал Матвеев, пробуя побороть свое волнение. - Я никому не скажу, это останется между нами. Только одно условие: честно признайся, зачем ты это сделал? И не финти, а говори начистоту. А не можешь - так и скажи.
- Да нет, видишь ли… почему же… я честно… ты мне друг, и я тебе верю. Тебе я могу, - дрожа от волнения лепетал Поповин. - Только ты слово дай. Хорошо?
- Я ж тебе уже сказал.
- Ну ладно. Ты угадал, догадался - болен я. Не проходит у меня это мое моченедержание. То пройдет, а то снова. Понимаешь? Стыдно мне перед ребятами. А в санчасть не берут, там врачи, можно было б излечить. Не берут. И я решил: может, это, конечно, глупо. А что поделаешь? Войди в мое положение. Я хочу быть здоровым, как все. Я не хочу быть в тягость товарищам, не хочу, чтоб надо мной смеялись. Это очень больно. А люди не понимают. - В узеньких щелочках глаз блеснула скупая, насильно выдавленная слеза. - Ты никому не скажешь? Я прошу тебя, ты ведь слово дал, слово друга.
Матвеев поверил, искренне пожалел, сказал с дружеским участием:
- Ну и дурак же ты, Фима. Зачем же себя калечить?
- Знаю, что дурак, согласен с тобой, а что поделаешь? Подскажи, научи, посоветуй.
Но Матвеев не мог ничего посоветовать и подсказать, он только успокоил Поповина заверением:
- Можешь не волноваться: слово свое я сдержу. Только ты глупости насчет кипятка из головы выкинь.
- Теперь уж да! Что ты - теперь на всю жизнь. Я рад, что все так обошлось. Спасибо тебе. Ты меня спас. Вовек не забуду тебя. Хорошо, когда друг приходит вовремя. Это очень хорошо.
2
Закончив объезд всех застав - на это ушло четверо суток, - подполковник Грачев забежал домой всего на какой-то час, чтоб переодеться, привести себя в порядок.
За время поездки дел в штабе накопилось много, неотложных и чрезвычайно важных, неспешных и третьестепенных. Выслушав доклады начальников отделов и сделав соответствующие распоряжения и указания, Грачев поделился с ними своими впечатлениями от поездки по заставам.
- Меня интересовал в этой поездке в основном один вопрос: готовность застав к упорной обороне. - Он сидел за своим письменным большим дубовым столом, как всегда прямой, откинув крепкий корпус на жесткую спинку кресла. На зеленом сукне стола не было ни чернильного прибора, ни бумаг, ни пепельницы - ничего, кроме толстого черного карандаша. Грачев взял в руки этот карандаш, нервически повертел его и продолжал: - Выводы неутешительны. Заставы не устоят перед танками и авиацией противника. - Он наклонил над столом обожженную солнцем, бритую, крупную голову, положил сильные руки на стол, задумался.
Начальник штаба майор Шибеко, нервный, беспокойный человек, нарушил паузу:
- Если дело дойдет до танков, то им незачем и переться на заставские дзоты. Они пройдут на стыках, где не встретят не только дзота, но и одиночного бойца. Наши дзоты вокруг застав, на пятачках. А все остальное пространство между заставами километров на десять свободно.
- Если дело дойдет до танков, - заметил всегда сумрачный, рыхловатый на вид начальник политотдела Бабкин, - то против фашистских танков начнут действовать советские танки.
Грачев молчал, лишь невольно вздохнул, думая свою нелегкую думу. Он-то отлично знал количество немецких и советских войск, дислоцированных друг против друга на всем протяжении границы, охраняемой его отрядом, знал, что силы противника числом превосходят наши силы раза в три, в четыре. Кроме танковой бригады и авиационного полка на участке отряда стояли стрелковая дивизия (штаб размещался в небольшом районном городке) и отдельный гаубичный полк. Сейчас все эти воинские части были выведены в летние лагеря на небольшом удалении от границы - в досягаемости дальнобойной артиллерии. Грачев понимал, что в случае внезапного нападения они могут понести серьезные потери и вообще какое-то время заставам придется вести бой в одиночестве с многократно превосходящим врагом.
Как раз в эти дни было опубликовано сообщение ТАСС, в котором опровергались слухи о том, что Гитлер концентрирует свои дивизии на границе с Советским Союзом. Сообщение это не успокоило Грачева, поскольку оно шло вразрез с очевидными фактами: разведка доносила, что ежедневно к границе продолжают прибывать все новые и новые немецкие войска. Непонятно было лишь одно: какой смысл этого сообщения ТАСС? В нем, как и в строгих указаниях не поддаваться на провокации, сквозила слишком отчетливо одна мысль, которая оставляла в душе Грачева неприятный осадок. Это больше всего тревожило начальника погранотряда. "Значит, к войне мы не готовы", - резюмировал он и тогда же решил объехать заставы.
Зазвонил аппарат ВЧ. Грачев взял трубку и услыхал бойкий, уверенный голос начальника гарнизона Тетешкина, которому недавно присвоили звание генерал-майора:
- Подполковник Грачев? Ты жив? Ну здравствуй. Ходят слухи, что на вас готовилось покушение, а начальник гарнизона об этом ничего не знает. - С Грачевым он говорил и на "ты" и на "вы".
- Я только что возвратился из поездки по границе. В день отъезда звонил вам, хотел встретиться и проинформировать кой о чем, да вас не было у себя, - спокойно ответил Грачев. - И вообще хотелось бы поговорить по некоторым вопросам.
- Ну так, пожалуйста, приезжайте сейчас. С минуты на минуту должен подъехать полковник Гончаренко.
- Есть, сейчас приеду, - ответил Грачев и положил трубку.
Но он не спешил, точно не хотел так легко отрешиться от своих прежних дум. Подошел к высокому окну, выходившему на запад. Багрово-красное, налитое солнце упало в курчавые макушки кленов и подожгло их огнем раскаленного металла. Вокруг солнца небо играло оранжево-белесыми, с тревожными алыми отливами сполохами. Грачев постоял с минуту, сказал просто, ни к кому не обращаясь:
- Завтра будет ветреный день… Ладно, поехал к начальнику гарнизона.
С генералом Тетешкиным у Грачева были те отношения, которые принято называть подчеркнуто официальными. Тетешкин был моложе Грачева на двенадцать лет. Зимой 1940 года прямо из Академии бронетанковых войск его направили на Карельский перешеек, где он, командуя танковым батальоном, получил звания Героя Советского Союза и полковника. Весной он уже командовал танковой бригадой на западной границе. Теперь, получив звание генерала, Тетешкин ждал повышения в должности. Этот храбрый, мужественный и волевой человек имел крутой и вспыльчивый характер. Но не это не нравилось Грачеву в Тетешкине, а излишняя самонадеянность, часто доходящая до заносчивости, что давало основание начальнику погранотряда считать начальника гарнизона выскочкой и мальчишкой. Бурная слава начала кружить горячую, но не очень умную голову самовлюбленного Тетешкина.
Кабинет начальника гарнизона на втором этаже довольно уютного, хотя и небольшого особняка из жженого красного кирпича - просторный, светлый, с камином. Стены обшиты деревом, мебель мягкая, массивная, на полу большой ковер.
В кабинете двое: генерал-майор Тетешкин (черные насупленные брови, нос-картошка и карие жестковатые глаза) сидит за большим письменным столом перед дорогим мраморным чернильным прибором, облокотясь на сукно; второй - полковник Гончаренко, командир истребительного авиаполка, высокий, сухопарый, светловолосый, безбровый, с длинным острым носом, круглыми маленькими глазками, устроился за длинным столом, приставленным буквой "Т" к письменному. Полковника Гончаренко Грачев любил и уважал за прямоту и откровенность, веселый и беспокойный характер.
Поздоровались. Грачев сел напротив Гончаренко, поймал его пристальный дружеский взгляд, в котором было и участие, и немой вопрос, и ожидание. Тетешкин заговорил сразу важно, без улыбки:
- Чем это вы им так сильно насолили, что они решили вас кокнуть?
Грачеву было ясно, что генерал либо неточно информирован о готовившемся покушении, либо не сумел сделать из этого факта правильных выводов. Сказал:
- Не просто убить, а убить двадцать первого июня. В этом суть. Дело вовсе не в личности, не в Грачеве дело. Покушение, быть может, готовится и на вас. - Грачев серьезно посмотрел сначала на Тетешкина, а потом на Гончаренко. - Это не мешает иметь в виду, излишняя предосторожность никогда не вредит. Именно двадцать первого июня.
- Почему двадцать первого? - как-то уж очень непосредственно, став сразу серьезным и сосредоточенным, спросил Гончаренко.
- Потому что, по данным того же убийцы, - определил ответ Тетешкин, скривив в иронической улыбке пухлые, мясистые губы, - двадцать второго июня начнется война. Подполковник Грачев, как ни странно, верит этим явно провокационным версиям.
- Я верю фактам, товарищ генерал, - четко сказал Грачев, упершись руками в край стола, будто хотел сдвинуть его с места. - Гитлер стягивает к нашей границе свои войска. Это факт.
- А вы читали, дорогой мой подполковник, специальное разъяснение ТАСС? - с категоричностью своего превосходства спросил Тетешкин, глядя то на Грачева, то на Гончаренко. Но вдруг Гончаренко беспокойно задвигался, отбросил резким жестом назад светлую прядь волос, сказал с запалом:
- Ах, оставим это разъяснение обывателям и дипломатам. Мы люди военные, у нас есть уши, чтобы слышать, есть глаза, чтобы глядеть правде в лицо. Фашисты ведут себя нагло. Разве это не факт? И я понимаю подполковника Грачева.
- В каком смысле? - не сразу сообразил Тетешкин.
- В смысле? Его беспокойство мне понятно.
- А я вас отказываюсь понимать, дорогие товарищи, - внушительно сказал Тетешкин и нахмурился. - Что ж, по-вашему, выходит, ТАСС делает безответственное заявление, дезинформирует народ, армию?
- В том-то и дело, что рассчитано оно не на армию, - горячился Гончаренко и даже встал из-за стола, беспокойно прошелся по кабинету. - Это дипломатическая игра.
- А строгая директива не председателям сельских Советов, а нам, военным, не отвечать на провокации, разве она идет вразрез с разъяснением ТАСС? - чувствуя неотразимость своих доводов, глухо, с нажимом на слова парировал Тетешкин. - Что же ты не поднимаешь в воздух свои эскадрильи, когда самолеты Гитлера летают над нашей территорией? - Иронический взгляд на Гончаренко. - Что же вы не обстреливаете их самолеты, когда они перелетают государственную границу? - Такой же взгляд на Грачева.
- Этого я не понимаю, - тихо выдохнул Грачев и искренне вопросительно посмотрел на Гончаренко, но тот только пожал плечами.
- А я вам объясню. - Тетешкин встал из-за стола, засунул левую руку в карман брюк, правую за борт кителя и, наклонив угрюмо голову, заговорил, будто давая директиву: - Немцы хотят держать нас в постоянном напряжении, играть на нервах, изматывать. Взвинченный человек легче поддается на провокации. Им нужно спровоцировать нас.
- Зачем? - перебил его Грачев.
- Спровоцировать конфликт, - не глядя на Грачева, ответил Тетешкин.
- Конфликт - это значит война! - резюмировал Грачев.
Гончаренко продолжил его мысль:
- А коль уж они решили с нами воевать, так они просто нападут.
Наступила пауза. За окном быстро угасал день, меркли на небе светлые краски, в кабинете сгущались сумерки. Тетешкин подошел к столику с телефонными аппаратами, нажал кнопку звонка. Тихо отворилась дверь, вошел молодцеватый лейтенант.
- Включите свет, зашторьте окна, - приказал Тетешкин. Грачев и Гончаренко понимающе переглянулись: кажется, молодой генерал слишком переигрывает, мог бы сам включить свет и опустить шторы.
Зазвонил телефон ВЧ. Тетешкин взял важно трубку, потом небрежно передал ее Грачеву. Звонил начальник штаба погранотряда. Тетешкин и Гончаренко, наблюдая за выражением лица Грачева, поняли, что произошло нечто очень серьезное. Выслушав своего начальника штаба, Грачев спокойно начал отдавать ему распоряжения:
- Мангруппу поднять по тревоге. Один взвод во главе с капитаном Мининым посадите на машины и выбросьте на пятую заставу. Два взвода держите в готовности. Коменданту первой - выслать в распоряжение Глебова резервную заставу. Прикажите всем комендантам привести заставы в боевую готовность… - Он сделал паузу, не решаясь на эту меру, потом сказал твердо: - Охрану границы усилить, личный состав вывести в дзоты. Общее руководство операцией возлагаю на командира мангруппы капитана Минина. Я сейчас еду. Все.
Он положил трубку и, сдерживая волнение, пояснил:
- На участке пятой заставы на надувных лодках переправляется десант противника численностью около двухсот человек. Застава ведет бой.
Тетешкин быстро шагнул к висящей почти на полстены карте, спросил, где пятая застава. Грачев показал, говоря:
- Если потребуется ваша помощь, товарищ генерал… У вас там ничего нет поблизости?
- Бригада в лагерях, - ответил генерал и приказал вошедшему на звонок лейтенанту: - Начальника штаба срочно ко мне. - И затем, уже обращаясь к Грачеву: - Но ведь без приказа командира корпуса я не могу вводить тапки в бой.
- Хотя бы привести в боевую готовность, - как бы между прочим обронил полковник Гончаренко. - Вся бригада в лагерях - это опасно. Долбанут с воздуха - и нет вашей бригады.
- Дальнобойной накроют, - добавил Грачев. И, не обращая внимания на вошедшего начальника штаба танковой бригады, продолжал, как мысли вслух: - Направление пятой заставы тактически важное - это выход во фланг города, одна сторона клещей. Там бы постоянно иметь танки, ну хотя бы подразделение.
Тетешкин в двух словах объяснил своему начальнику штаба обстановку. Разговор между Тетешкиным и начальником штаба о рассредоточении бригады уже был прежде. Тогда генерал решительно высказался против предложения рассредоточить бригаду. Теперь он склонялся к мнению начальника штаба. Подошел к карте, сказал, размышляя:
- Если один батальон перевести в лагеря вот сюда… Опушка леса, перекресток дорог… Как думаешь, начальник штаба?
- Может, это сделать сейчас, немедленно, по тревоге? - подсказал начальник штаба.
- Ну, а если на самом деле там ничего серьезного нет или просто провокация, на которую мы не должны отвечать? -генерал вопросительно посмотрел на Гончаренко.
- А что особого случится? - сказал полковник. - Ничего не произойдет - потренируются в боевой тревоге. Только польза будет.
- Хорошо, решено! - окончательно отрубил Тетешкин и уже тоном приказа обратился к своему начштаба: - Направьте сейчас роту первого батальона в район вот этой рощи. Роту этого… как его? Ну который позавчера из Москвы вернулся…
- Старшего лейтенанта Титова, - подсказал начштаба.
- Да, Титова.
Пока генерал отдавал распоряжения, Гончаренко уже звонил в свой штаб, сообщил о том, что на границе идет бой, и приказал всему летному составу быть в боевой готовности. Тетешкин, слушая его распоряжения, говорил громко и Грачеву и начальнику штаба:
- Учтите - рота танков сосредоточится на опушке, но ни в каких операциях участвовать не будет. Строго-настрого предупредить Титова. Только по моему личному приказу рота может вступить в бой.
- Сейчас бы гаубичному полку дать заградительный огонь по берегу, - вдруг сокрушенно сказал Грачев. - Нет у нас ни взаимодействия, ни настоящей связи.
…Прошли еще день и еще ночь, никто на заставу не приезжал, и даже капитан Варенников не надоедал телефонными разговорами. Ночью, бывая на границе, Емельян слышал, как, вспугивая тишину, на советской земле задорно бьют перепела, а за рекой тревожно гудят моторы, гудят долго, торопливо, умолкают на голубом рассвете. Вопрос рождался сам собой: что делают там эти моторы в ночной темноте? То, чего нельзя делать днем на глазах у людей? Яснее ясного: к границе подходят танки, машины.
Новые заботы заслоняют, вытесняют старые. Постепенно Савинов стал забываться, заглушаться ночным гулом моторов на той стороне. Чем ближе подходило 22 июня - число, которое назвал задержанный последний нарушитель, тем собранней и сосредоточенней становился Емельян Глебов. В десятый раз спрашивал он себя: как будет действовать застава в случае нападения крупных сил фашистов? Занятия, тренировки, наконец, учебные тревоги, которые он проводил, не давали ему сколько-нибудь удовлетворительного ответа. Он признавал занятия и тревоги, максимально приближенные к боевой действительности, и уже несколько дней вынашивал план такой учебной тревоги, о которой не знал бы на заставе никто, - план генеральной тревоги. Наконец он решил провести эту тревогу сегодня, воспользовавшись тем, что на пост СНИС приехал командир взвода, лейтенант, которого Глебов и посвятил в свой план..
Лейтенант-связист должен был выполнить маленькое поручение Глебова: в двадцать один час тридцать минут, когда часовой-пограничник окончит службу на вышке, лейтенант сообщит дежурному по заставе или Мухтасипову о том, что на правом фланге через реку переправляется десант на надувных лодках как раз в том месте, где с вышки видно не все зеркало реки, закрытое деревьями. Сам Глебов в это время будет находиться в наряде на правом фланге.
Глебов ушел на правый фланг с Ефремовым. Они взяли, как и положено наряду, по две боевые гранаты, набили карманы холостыми патронами, что вызвало у Ефремова подозрение: замышляет что-то лейтенант.
Солнце еще не село, когда они вошли в березовую рощицу, что подступает сплошняком к самой реке, встретили пограничный наряд. Старший доложил, что на участке все спокойно.
Глебов, заговорщицки подмигнув, сказал:
- Сейчас мы нарушим это спокойствие. Но вы не обращайте внимания ни на стрельбу, ни на взрывы гранат - вас они не касаются. Продолжайте нести службу, утройте бдительность. Ясно?
- Ясно, товарищ лейтенант.
Вот теперь-то и Ефремову стало понятно, зачем они набрали с собой так много холостых патронов.
Трудно сказать, почему случилось такое, чего ни раньше, ни после с Глебовым не случалось. Но как бы то ни было, Глебов, приводя в действие свой глубоко засекреченный план боевой тревоги, допустил грубейшую и непростительную оплошность - не предупредил соседей и коменданта о том, что нынче вечером на участке заставы будет проводить учение со стрельбой и взрывами гранат. Или он слишком увлекся конспирацией, или просто эта очень существенная деталь как-то выпала из его сознания, но он не сообщил заранее соседям и начальству: не волнуйтесь, мол, это учебная.
В двадцать один час тридцать минут, когда тени основательно легли на землю - густые темно-фиолетовые у кустов, деревьев и строений, жидкие, расплывчатые, голубые с огненным отблеском на пыльной дороге, на гречишных и овсяных косогорах, - когда западный край неба еще жарко полыхал, а уже остывший холодный восток нацепил на себя блеклый обломок луны, Глебов и Ефремов, укрывшись в прибрежной рощице на правом фланге, открыли из винтовок беспорядочную стрельбу холостыми патронами. Потом вечернюю тишину оглушил взрыв гранаты. Старшина Демьян Полторошапка в этот момент шел из конюшни в казарму. Услыхав стрельбу и взрыв гранаты, он зычно крикнул в открытое окно канцелярии:
- Дежурный! Тревожную группу в ружье! Часовой, гукните политрука!
Но Мухтасипова "гукать" не потребовалось: он сам уже бежал из дому на заставу, услыхав взрыв гранаты. А навстречу ему от наблюдательной вышки торопливо шел лейтенант-связист и, довольно убедительно инсценируя волнение, сообщил все так, как просил его Глебов: мол, десант на надувных лодках подходит к берегу в районе кустов.
Мешкать, забираться на вышку, чтобы своими глазами видеть эти лодки, которые, может, уже подошли к берегу и скрылись за деревьями, Мухтасипов, естественно, не мог. Он знал, что начальник заставы сейчас находится там, где высаживается десант, и, очевидно, он ведет уже бой - стрельба не стихала, еще грохнул один взрыв гранаты, и, следовательно, на плечи политрука легла вся ответственность за руководство дальнейшими действиями. Он поднял заставу в ружье, направил тревожную группу во главе со старшиной в помощь Глебову и, пока отделения по боевому расписанию занимали дзоты, доложил капитану Варенникову о том, что высадился на правом фланге десант противника, что группа пограничников, возглавляемая начальником заставы, ведет бой.
Бойцы, засев у амбразур, ждали наступления врага. Но никто не наступал. Лишь на правом фланге по-прежнему постреливали. Мухтасипов нервничал: он не был уверен в правильности своего решения - получалось так, что главные силы заставы с политруком во главе, укрывшись в дзотах, бездействуют, в то время как восемь пограничников, возглавляемые начальником заставы, ведут, быть может, кровопролитный неравный бой. Варенников истерично кричит в телефон и требует доложить обстановку, а Мухтасипову самому она не ясна. Наконец политрук догадался на лошади послать связного к месту стрельбы.
"Бой" протекал недолго, но и этого времени было достаточно, чтобы поднять по тревоге все заставы погранотряда. Скоротечная "баталия" закончилась до того, как на помощь к лейтенанту Глебову прибыли резервная застава и взвод маневренной группы, как в район пятой заставы вышла танковая рота старшего лейтенанта Титова.
Из разговора с командиром мангруппы капитаном Мининым, добродушным "дядькой", как звали его в отряде, Глебов понял, что накликал на свою голову такую беду, из которой ему вряд ли удастся выпутаться.
- Все начальство на ноги поднял, аж до самых верхов. Может быть, и в Москву сообщили, - сочувствовал Минин, с которым Емельян был знаком еще по финскому фронту. - Не хотел бы я быть на твоем месте, но ты особенно не горюй: начальство бывает и милостиво, может, учтут твою молодость - с кем не случается греха. А наказать накажут - к этому будь готов.
- Всегда готов, - с горькой улыбкой отозвался Глебов и добавил понятное только ему одному: - Семь бед - один ответ.
Когда генералу Тетешкину доложили, что тревога была ложной, он не сумел сдержать приступа ярости, кричал:
- Это явная провокация! Нас провоцируют на конфликт с немцами!.. Не погранотряд, а какая-то артель разгильдяев. Никакой дисциплины, распущенность!.. Не воинская часть, а богадельня!..
Израсходовав весь запас ругательных слов, Тетешкин задумался над вопросом, как быть с ротой Титова - возвращать ее обратно в лагерь бригады или же оставить в лагерях на участке пятой заставы, направив туда весь батальон? Выслушав мнение начальника штаба, он остановился на втором варианте - батальон перебрасывался на все лето в район пятой заставы.
О Глебове вопрос решался вначале очень круто. "Судить!" - было мнение генерала Тетешкина. "Разжаловать в рядовые", - говорили начальник штаба отряда Шибеко и начальник политотдела Бабкин. "За что? - спрашивал Грачев. - Почему так жестоко? Нельзя горячиться, решая судьбу человека. Давайте спокойно рассудим. С одной стороны, лейтенант Глебов допустил непростительное легкомыслие, граничащее с глупостью. Я даже не понимаю, как мог такое отчубучить умный и очень способный командир. А с другой стороны, я доволен, что все так случилось: он всех нас встряхнул, проверил нашу боеготовность. А? Весь гарнизон по тревоге поднял - и тут сразу выявились все наши слабости, недоработки. Генерал Тетешкин мечет громы и молнии, а сам решил все-таки рассредоточить бригаду. Вот дела-то какие. Этому Глебову благодарность бы объявить, а мы вынуждены будем наказать его. Эх, Глебов, Глебов - сорвиголова…" - вздохнул Грачев и велел начальнику штаба заготовить приказ: лейтенанта Глебова арестовать на десять суток домашним арестом.
Зазвонил телефон. Генерал Тетешкин просил подполковника Грачева немедленно прибыть к нему.
Грачев ждал неприятного разговора по поводу тревоги на пятой заставе.
Тетешкин был не один: у карты стоял невысокого роста, худощавый, с внимательными серыми глазами генерал-майор танковых войск, у окна - полковник Гончаренко. Тетешкин стоял возле телефонного столика и, как только Грачев вошел в кабинет, глазами указал ему на незнакомого генерала. Грачев понял его и четко представился:
- Начальник пограничного отряда подполковник Грачев!
- Здравствуйте, товарищ Грачев, - генерал протянул маленькую, но крепкую руку. - Будем знакомы - моя фамилия Якубец-Якубчик, представитель генштаба. Это вы устроили гарнизону проверку боеготовности?
- Начальник пятой заставы лейтенант Глебов, - ответил Грачев, не сводя с генерала прямого, открытого взгляда.
- Что ж, поблагодарить надо лейтенанта. Как вы назвали? Глебов? Я читал статью какого-то Глебова о действиях разведывательно-диверсионных групп в тылу противника.
- Это он писал, товарищ генерал, наш Глебов, - сообщил обрадованно Грачев.
- М-м, что ж, похвально, - произнес Якубец-Якубчик и, подойдя к длинному столу, предложил быстрым жестом: - Прошу садиться, товарищи.
Тетешкин, Гончаренко и Грачев сели. Якубец-Якубчик продолжал стоять. Он внимательно, изучающе обвел присутствующих долгим, несколько встревоженным взглядом, посмотрел затем на закрытую дверь и сказал:
- Я хочу, товарищи, ознакомить вас с секретной директивой Москвы. Передаю текст дословно (в руках у него не было никаких бумажек, он читал по памяти, читал медленно, с паузами, четко, но негромко): "В течение двадцать второго - двадцать третьего июня сего года возможно внезапное нападение немцев. Задача наших войск не поддаваться ни на какие провокационные действия, могущие вызвать осложнения. Одновременно войскам быть б полной боевой готовности и встретить внезапный удар немцев". Точка. Такова, товарищи, директива центра. Вопросы есть?
- Разрешите, товарищ генерал? - Грачев встал. Якубец-Якубчик кивнул. - Могу ли я сообщить об этой директиве своим ближайшим помощникам и командирам подразделений?
- Нет, не можете, - ответил генштабист. - Да в этом и нужды нет. Приведите войска в боеготовность без ссылки на указания. В конце концов первейший долг каждого командира позаботиться о боевой готовности вверенной ему части. Особенно здесь, на границе. Бдительность и еще раз бдительность - вот что требуется от вас. Ясно?
- Все ясно - быть готовым, - сказал полковник Гончаренко и выпрямился.
- Если нет вопросов, вы свободны, товарищи, - так же строго, по-деловому сказал Якубец-Якубчик.
Из приемной начальника гарнизона Грачев позвонил своему начальнику штаба:
- Приказ об аресте Глебова аннулировать… Да, совсем.
3
Вернувшись к себе в штаб от представителя Москвы, Грачев сообщил Шибеко и начальнику политотдела о том, что последняя тревога, поднятая Глебовым, вскрыла много недостатков в боеготовности войск на случай внезапного нападения - дзоты по-настоящему "не освоены", "не обжиты". К дзотам надо приучить бойцов, а для этого он, подполковник Грачев, считает необходимым, чтобы в течение нескольких ночей бойцы застав находились не в казармах, а в дзотах. В частности, он указал конкретные даты - в ночь с 21 на 22 и с 22 на 23 июня.
- Не отразится ли это на службе? - заметил Шибеко. - В дзотах бойцы не выспятся.
- У нас, товарищ Шибеко, не пансионы благородных девиц, а воинские подразделения, боевые заставы, способные нести службу в любой обстановке, - очень резко оборвал его Грачев, давая понять, что дискуссии по этому вопросу быть не может.
Но батальонный комиссар Бабкин, иронически относящийся к сообщению нарушителя границы, имевшего задание убить Грачева 21 июня, считал, что начальнику отряда изменяет чувство выдержки и хладнокровия. Как человек, привыкший во всем, что писалось или говорилось "вышестоящими", видеть директиву, которую надо выполнять нисколько не задумываясь, он находился под воздействием известного заявления ТАСС от 14 июня 1941 года. Поэтому и решение начальника отряда вывести заставы в дзоты в ночь 21 и 22 июня он воспринял как панический шаг, продиктованный чувством страха.
- Как бы это решение не истолковали превратно бойцы, - заметил он хмуро и озабоченно. - Начнутся нездоровые разговоры, вопросы: мол, как это совместить с заявлением ТАСС, и тому подобное.
Но Грачев был непреклонен в своем решении:
- Заявление ТАСС, товарищ Бабкин, насколько я его помню, не отменяет вопросы боеготовности и бдительности. Мы должны быть готовы к любой неожиданности.
- Это все понятно, товарищ подполковник, - не сдавался. Бабкин. - Только в городе среди жен комсостава идут нездоровые разговоры, некоторые собираются уезжать на восток. Как бы нам не добавить масла в огонь. Начнется паника - с нас с вами спросят.
- Тот, кто хочет уезжать, пусть уезжает, незачем удерживать. Без всякой паники. - Грачев встал и надел фуражку. - Я проеду по комендатурам.
- А насчет ночевки в дзотах - отдать приказ или как? - поинтересовался Шибеко.
- Я лично распоряжусь.
В тот же день - была пятница 20 июня - Грачев побывал в первой и второй комендатурах. С комендантами разговаривал в том же духе, что с Шибеко и Бабкиным. По пути заехал на пятую заставу. С Глебовым был подчеркнуто сух и строг. Никаких объяснений по поводу тревоги требовать не стал. Сказал с глазу на глаз:
- Ваш поступок, лейтенант, заслуживает самого сурового наказания.
- Я готов, товарищ подполковник, - тихо, с трудом шевеля языком, весь пунцово-красный, с влажными глазами, сказал Глебов, сказал совершенно искренне, без рисовки.
- Готов, - ухмыльнулся горестно Грачев. - К чему готов? Сесть на скамью подсудимых, снять петлицы лейтенанта? К этому готов?
- Ко всему, товарищ подполковник, - еле слышно выдавил Глебов. Он стоял перед начальником, щупленький, худенький, беззащитный, как мальчишка, который швырнул камень в набросившуюся на него собаку, а попал случайно в окно.
- Я хочу, чтоб из этой неприятной истории вы извлекли для себя урок на всю жизнь.
- Есть, товарищ подполковник, урок на всю жизнь.
- Вот-вот, на всю жизнь. А что касается взыскания, то получите его от коменданта. У него достаточно власти.
"Максимум пять суток домашнего ареста", - мгновенно вспомнил Глебов дисциплинарные права коменданта пограничного участка.
- А теперь вот что, - продолжал Грачев уже другим, деловым тоном, - у вас тут в тылу на участке расположился танковый батальон. Установите с ним связь, договоритесь о взаимодействии на случай серьезных осложнений.
- Есть, товарищ подполковник! - вдруг обрел нормальный, хотя и до невероятия взволнованный голос Глебов и посмотрел на Грачева с такой сыновней преданностью и благодарностью, что Грачев не смог удержать ответной теплой улыбки. И, подавая на прощанье руку, произнес:
- Верю тебе, лейтенант.
Это было под вечер, поэтому ехать к танкистам Глебов решил на другой день.
Второй танковый батальон расположился лагерем в березовой роще в пяти километрах от села Княжицы. Прибывшие сюда по тревоге бойцы роты Ивана Титова уже успели оборудовать свои палатки, расчистили дорожки, посыпали их песком, и теперь, когда две другие роты занимались благоустройством своих "кварталов", танкисты Титова несли караульную службу.
Глебов не ожидал, что встретится с Титовым, хотя в мыслях мечтал о такой встрече. У комбата он был недолго - не больше часа; капитан-танкист интересовался обстановкой на границе, информацию Емельяна слушал с большим интересом, спрашивал о деталях, был очень внимателен, чувствовалось, что к начальнику погранзаставы он относится с уважением и симпатией. Уже прощаясь, Глебов спросил о Титове.
- Он здесь, - ответил капитан и вопросительно посмотрел на Глебова: - А вы что, знакомы?
- Земляки и друзья детства.
Не успел Глебов ответить, как комбат уже кричал вестовому:
- Старшего лейтенанта Титова немедленно ко мне!
А через полчаса с разрешения капитана Титов провожал Емельяна в обратный путь. Им надо было поговорить о многом, многое рассказать друг другу. С тех пор как расстались они после ареста сестер Шнитько, не прошло и года, но эти месяцы были богаты событиями для обоих.
От лагерей до Княжиц вихляла заросшая травой, плохо наезженная дорога с глубокой колеей от тележных колес, а рядом с ней поблескивала на солнце гладкая, хорошо утоптанная, такая веселая стежка, по которой хотелось, сняв горячие от зноя сапоги, бежать босиком. Глебов и Титов шли медленно, а за ними на почтительном расстоянии, лениво раскачиваясь, дремал в седле коновод начальника заставы. Буря, весело встряхивая гривастой головой, отбивалась от слепней, изредка, играя, срывала пахучие цветки придорожного клевера и шла свободно, "самостоятельно", то обгоняя коновода, то отставая от него шагов на полсотни. Подле дороги во все стороны убегали узкие и не очень длинные полоски крестьянских наделов, еще не объединенные в общее поле коллективного хозяйства. От прямоугольных лоскутьев рябило в глазах: пенилась и звенела пчелиным роем гречиха, игривой серебристой волной с сиреневым отливом катилась зацветающая рожь, яркой, золотисто-солнечной сурепицей слепили участки ячменя и льна, ласкали глаз, манили и нежили бархатистые ковры клеверов. Лечь бы в их мягкую пуховую постель и глядеть в небо, такое глубокое, синее и загадочно бездонное, и думать о чем-то возвышенном и красивом.
Иван Титов, сняв фуражку и расстегнув ворот гимнастерки, рассказывал:
- По пути в Москву домой заехал - в Микитовичи. Решили так: сначала сыграем свадьбу в Москве, у невесты. Потом, как положено, по пути в часть заедем в Микитовичи, погуляем у моих. Все было здорово распланировано. В Москве нас, конечно, ждали. Оля как раз последний экзамен в техникуме сдала. Вечер у них был выпускной, дипломы вручали и все такое. Тут мы с отцом приехали. Познакомил их. Родители Олины - люди славные, простые: отец сторожем работает на фабрике, мать уборщицей в кинотеатре. Сестра у Оли старшая замужем, брат младший в школе учится. Хороший парнишка. Свадьба была скромная, посидели вечерок, повеселились. Гостей немного. Но все дружные, как-то понимаешь, Мелька, душевно все было, сердечно. На другой день мы с Олей по Москве целый день бродили. Где только не побывали! В Мавзолее, в парке Горького, по набережной Москвы-реки гуляли, потом в Третьяковской галерее очутились. День был неповторимый. Такой бывает раз в жизни. Ты себе не можешь представить. Вот когда полюбишь, женишься, тогда поймешь.
Емельян понимал его радость и радовался за друга. Он вообще умел радоваться счастью других. Но, слушая Ивана, думал о другом - о своей матери, о которой, поглощенный приятными воспоминаниями, Иван все еще ничего не сказал. Емельян простил ему эту невнимательность, но все же, подкараулив паузу, спросил:
- Как мама моя? Ты был у нее?
- Прости меня, я не с того конца начал. Виделся с ней. Рассказал о тебе, привет и все прочее. Она сразу же, как только я приехал, сама к нашим зашла. Ждет тебя денно и нощно. Уж больно ей хочется повидать. Какой, говорит, он, соколик мой? Глаза, говорит, все проглядела. Сяду, говорит, У окна и все на большак гляжу - не идет ли?
- Ну а здоровье? Не хворает? - волновался Емельян.
- Постарела. И как-то, знаешь… сдала заметно. Я ведь Думал на обратном пути, когда с Олей из Москвы заедем, обязательно зайду к ней. Но вот, вишь, как все получилось…
- А что именно? - Емельян остановился выжидательно.
- А то, что на второй день после свадьбы в Москве я получил телеграмму немедленно возвращаться в часть. Решили к нашим в Никитовичи уже не заезжать, а прямо из Москвы сюда. Но тут опять история. В Третьяковской галерее мы с Олей встретили знаешь кого? Хотя нет, ты его не знаешь. Есть такой генерал наших войск, Дмитрий Минович Якубец-Якубчик. В тридцатых годах он работал за границей военным атташе. Потом у нас в училище преподавал тактику. Умница, талант, чудесный человек, он стал любимцем курсантов. Мы его боготворили. Участник гражданской войны, командовал полком во Второй Конной армии. Награжден орденом Красного Знамени. После событий на Хасане его из училища вдруг отозвали и послали в Монголию. Там он участвовал в боях на Халхин-Голе. Потом был на финском фронте… Ты не очень торопишься?
- Да нет, нет, рассказывай, - оживленно заговорил Емельян, ожидая чего-то главного в рассказе друга.
- Я к тому, что, может, посидим на поляне или на опушке под березами? - Иван горящими черными глазами, посмотрел сначала на млеющее от жары далекое небо, потом на березовую рощу, что ближе других подступала к дороге. - День-то какой!.. Красо-та-а!..
- Идем! - поддержал Емельян и тоже посмотрел на березовую рощу. - Знаешь, кого мне березы напоминают? Серых лошадей в яблоко. Помнишь, у Новиковых была пара таких лошадей?.. Гривы зеленые, косматые - до самой земли.
- Фантазер ты, Мелька. Каким был, таким и остался выдумщиком-сочинителем.
- Я люблю смотреть восходы и закаты, - сказал Емельян, - всегда любуюсь ими. И знаешь почему? Они никогда не повторяются. Мне часто хочется быть художником, чтобы навечно оставить на картине то, что в жизни бывает один раз и больше не повторяется.
Сели под березами на траву. Иван снял сапоги, встал, прошелся босиком, вслух изливая свое блаженство:
- До чего ж приятно, черт побери!
Емельян лежал на спине, обласканный и зацелованные солнцем. Вдруг ему захотелось отрешиться от всех дум, забот и тревог, просто лежать вот так в густой и мягкой траве под кудрями берез, смотреть на ленивые, изнеженные облака упиваться нектаром цветов, слушать птиц и мечтать. Мечтать о том, как он поедет в Москву в военную академию, как встретит и полюбит самую красивую, самую умную и нежную в мире девушку. Может, это будет Женя Титова, а может…
- Рассказывай дальше, - попросил Емельян.
- Ну так вот - слушай. Встретились мы с Якубцом-Якубчиком в Третьяковской галерее. Как раз возле картины "Иван Грозный убивает своего сына". Он узнал меня и как будто даже обрадовался. Ну, а я само собой - рад безмерно. Представил ему Олю, все как полагается, сказал, что вчера поженились. Он поздравил и пригласил к себе домой вечерком на стакан чаю. Телефон свой оставил. Договорились, что зайдем мы к нему на следующий вечер. Домой вернулись усталые. А тут телеграмма - срочно прибыть. Вот те раз. Я опешил: все планы мои рушатся. Сразу масса вопросов - почему немедленно, что случилось? Может, бригаду куда-нибудь перебрасывают или меня переводят. Да разные догадки и предположения в голову лезли. И как быть с Олей - брать ее с собой или погодить до выяснения? Отец советует на денек-другой задержаться - все-таки заехать в Микитовичи, показать жену. Ничего, мол, не произойдет. Но я, конечно, категорически отметаю всякие задержки: сказано срочно, - значит, немедленно. Мы люди военные. Решил в тот же вечер позвонить Якубцу-Якубчику. Так и так, говорю - телеграмма. А он мне: "Знаю, приезжай-ка сейчас ко мне, потолкуем". Поехал я к нему один, без Оли. Встретил ласково, тепло, как сына. Оп вообще человек душевный. Расспрашивал о службе, об учебе. Выяснилось, что мы плохо знаем не только тактику немцев, но и техническое оснащение их войск, боеспособность. Говорил он о том, что немцы - сильный враг, а наши командные кадры. особенно средний комсостав, недооценивают их. Он много говорил о немцах, об их танках, был чем-то очень обеспокоен. Но главное, он посоветовал мне повременить везти с собой жену, до осени подождать. Доверительно сообщил, что обстановка на западной границе острая, что отношения наши с немцами сложные. Одним словом, дал понять, что дело пахнет порохом. И возвратился в часть я один. Даже в Микитовичи не заехал. Дело, выходит, серьезное.
- Обстановка, Ваня, сложная, - вполголоса сказал Емельян. - Скажу тебе, не для разглашения только, с сегодняшнего вечера трое суток подряд будем держать заставы в дзотах. На всякий пожарный. Мы тут одного задержали - с той стороны перешел, сообщил, что двадцать второго начнется война. Гитлер нападет.
- Вот оно что-о-о? - озадаченно протянул Титов и начал натягивать на ноги сапоги. - То-то, я гляжу, комбат наш что-то такое знает, намекает на всякие неожиданности.
- Перебежчик может, конечно, наврать. Но есть много других фактов, которые заставляют думать, что Гитлер что-то замышляет против нас.
Титов с усилием натянул хромовые сапоги, встал, задумался. Потом, услыхав совсем рядом птичий игривый, задорный голосок, будто выговаривающий "чечевицу видел?", сказал, моргнув:
- Слышишь? Чечевица озорует.
- Видел, видел, - ответил Емельян птичке, чуть приподнявшись с земли и глядя на березу. - Вон она, розовогрудая. На снегиря похожа, только поменьше.
Птичка спросила еще раза три: "Чечевицу видел?" - и затем упорхнула в чащу.
Иван стал рвать цветы, которыми была покрыта небольшая поляна: рвал колокольчики, львиный зев, клейкую гвоздику, первые ромашки и первые васильки у края ржи, подпиравшей рощицу. Спросил Емельяна, довольно любуясь букетом:
- Ну как? Хорош?
- В Москву не пошлешь, - ответил Емельян грустновато.
- К сожалению. Но я сам люблю цветы. У нас дома от весны до осени на столе стоял букет. Помнишь?
- А я больше люблю, когда они не сорваны. Представляешь луг или поляну в цветах - с травой, с пчелами, со всем на свете. Хорошо!.. А время идет, - он посмотрел на часы.
Иван понял его, сказал:
- Что ж, пойдем, мы не на курорте. Я провожу тебя до села.
- Да, хорошо в эту пору, - отозвался Емельян. - Люблю июнь больше всех месяцев на свете.
- Во всем своя прелесть.
- Нет, не говори. У каждого есть что-то свое, самое любимое. Пушкин, например, осень любил. А я не люблю: уж очень тоскливо, всю душу раздирает. Она больше на кладбище похожа. - Он легко встал, одернул гимнастерку, поправил портупею и признался: - Сказать тебе откровенно, я не очень люблю военную службу. Ты не поверишь. И если б не романтика границы, я не сделал бы военную службу своей профессией.
- Между прочим, - вспомнил Титов, - чем кончилась твоя история с тревогой? У нас много разговору было: какой-то Емелька поднял панику на весь округ. Я сразу догадался, что это ты.
- Пока ничем. Рассчитываю на пять суток…
Они опять вышли на дорогу. Помолчали. Затем Емельян спросил:
- А клен наш цел, что отец в честь моего рождения посадил?
- Шумит, кудрявый, беспокойный такой. На тебя похож. А сад как разросся!
- Это мы с мамой сажали. Помнишь?
Иван не ответил. Глядя куда-то вперед, он сказал о другом:
- Отец мой рассказывал о твоем отце: беспокойный был, непоседливый и честный. За правду готов был голову сложить.
- И сложил, - негромко произнес Емельян. - А я его не помню и не представляю, каким он был. Обидно и, знаешь, - ну как тебе сказать? - больно. Молодой был, только жить начинал, мечтал - и вдруг этот выстрел. Предательский выстрел из-за угла, в спину. Когда я был маленький, мне очень не хватало отца. Как я тебе завидовал! Душа ныла по ласке. Мама само собой, но почему-то хотелось другой, мужской ласки.
- Когда его хоронили, отец мой речь на кладбище говорил. Взял тебя, маленького, на руки и говорил о том, что дело Прокопа Глебова бессмертно, что им посеяны хорошие семена новой жизни. Поднял тебя высоко над народом и сказал: "Вот оно, семя грядущего! Мы будем жить в наших детях и внуках, в их делах, и никакие пули и бомбы не способны искоренить нас, потому как мы бессмертны".
Емельян попытался представить эту картину: она волновала, рождая чувство долга и гордости. Думая об Акиме Филипповиче, почему-то спросил о его дочери:
- Да, ты ведь мне о своей Жене ничего не сказал. Привет передал?
- А я ее и не видел. В техникуме она, еще не приехала на каникулы. Практика у них, что ли. А фотокарточку - ладно, есть у меня дареная, отдам тебе, как-нибудь заедешь. Между прочим, я видел Фриду Герцович.
- Что ты говоришь? Где же?
- В Москве. Случайно. Я ехал в троллейбусе, сидел у окна. У светофора остановились. И, представь, вижу: рядом в "эмке" красивая девушка. Сразу показалась удивительно знакомой. Потом и она на меня посмотрела. И тут я догадался: да это ж Фрида Герцович!.. Уставился на нее, рот открыл, даже жест рукой сделал. Но тут дали зеленый свет, машина ее рванулась вперед - и все исчезло, как мимолетное виденье.
- Ты мог обознаться.
- Нет, уверен, это была Фрида. Другое дело - она меня могла не узнать.
- Думаю, что Фрида тебя уже не волнует, - с полувопросом заметил Емельян.
Титов промолчал.
На большой, ослепительно яркой от солнца и лютиков поляне трое молодых парней и мужчина лет сорока косили траву, девчата разбивали покосы и пели разноголосо, протяжно, широко.
- Люблю, когда поют, - сказал Емельян.
Пожилой косарь, шедший на полосе первым, выпрямился, посмотрел на дорогу, прикрыв рукой глаза от солнца. Узнал Глебова, снял картуз и поклоном поприветствовал. В ответ Глебов приложил руку к фуражке. Предложил Титову:
- Зайдем на минуту?..
Косари сделали перерыв. Глебова жители Княжиц знали -он часто бывал в селе.
- Что ж это вы, Евсей Михайлович, правила нарушаете? - шутливо сказал Глебов, пожимая грубую ладонь коренастого мужчины в старом картузе, пропыленном, пропитанном потом, выгоревшем на солнце.
- Ра-а-зве? - всполошился Евсей Михайлович Гаврилов. - Где ж это мы подкачали?
Он смотрел то на Глебова, то на Титова доверчиво, откровенно и виновато.
Емельян поспешил его успокоить:
- По правилу - коси коса, пока роса. Роса давно спала, а вы все косите.
Косари заулыбались, а Гаврилов, подавляя смущение, сказал:
- Сегодня суббота. До полудня работаем, а там баню топить, париться будем. Молодые на вечеринку пойдут.
- В таком случае придется вам помочь. Разрешите? - Глебов, сбросив ремень и фуражку, взял у Гаврилова косу. Долго и шумно вострил ее оселком, затем поплевал на руки, крякнул: - Попробуем, давно не косил. - И ловко, неторопливо, взмах за взмахом начал отваливать в покос густую сочную траву.
Титов взял косу у одного из парней и пошел следом за Емельяном. Пограничник-коновод, отдав повод своей лошади Гаврилову со словами: "Подержи-ка, отец, вспомню деревню", пошел следом за Титовым.
Парни и девчата, сбившись в стайку, с веселым любопытством наблюдали за военными косарями, которые изо всех сил старались не подкачать. А Гаврилов подзадоривал:
- Глядите, хлопцы, как надо работать! Вот это работники, золото, а не работники! Ах да начальники, ах да молодцы! Вот вам, девки, женихов каких надо.
С непривычки изрядно уморились, но были довольны. Повеяло чем-то родным, совсем недалеким и волнующе-отрадным. А Евсей Михайлович все похваливал:
- Нежданно-негаданно помощь к нам привалила. Должниками вашими будем. Приезжайте в баньку попариться, опосля по чарке выпьем. Не откажетесь?
- Сочтемся, Евсей Михайлович, - вытирая платком потный лоб, говорил Глебов. - Потребуется ваша помощь - не откажете. Верно, ребята?
- Конечно.
- Мы всегда.
- Только скажите, - с готовностью отвечали парни. Емельян украдкой смотрел на девушек, смешливых, стыдливых, с любопытством и слегка прикрытым озорством в глазах. Из всех одна ему приглянулась - стройная, тонкая, с энергичным росчерком гибких бровей, зеленоглазая и резкая в движениях. Первый раз видел ее Емельян - она кого-то напоминала, звала и тревожила, бередила сердце.
Когда снова вышли на дорогу, Емельян спросил:
- Ваня, ты не разучился ездить в седле?
- Думаю, нет. А что такое?
- Садись на мою Бурю, она кобылица надежная, зря не обидит. И вместе с коноводом скачи к себе в лагерь.
- Ну вот еще, - запротестовал было Титов.
- Да ты не спеши, выслушай меня. - И, посмотрев Ивану в глаза, откровенно пояснил: - Передашь с бойцом фотографию Жени.
"Не терпится? Почему такая спешка?" - хотел было спросить Титов, но воздержался, все понял. Сказал только:
- Хорошо. Ну что ж, тогда - прощай. - И протянул другу крепкую руку.
- Зачем - прощай, до свидания.
- Да, именно до свидания. Заезжай, не забывай. И лучше всего в воскресенье.
- Заеду. Только не завтра.
Могучие серебристые тополя выходили за околицу села и лениво роняли белый пух. Легкие, почти невесомые хлопья медленно кружились в жарком воздухе, прежде чем лечь мягким голубым покрывалом на зеленую землю. Странное испытывал чувство Емельян: сложное, пестрое. Красота земли, которую он чувствовал и понимал вообще, сегодня как-то по-особому взволновала его и растрогала. Не детство, как прежде, она воскрешала в памяти сердца, а рождала преклонение и восторг перед величием природы, жажду жизни, страстное желание разделить полную чашу радости с самым близким другом, с любимой, которой еще не было. Все чаще и чаще он думал о сестре Ивана Титова и очень огорчился, когда узнал, что Иван так и не виделся с Женей и привета ей не передал.
Взять фотографию можно было и после, в другой раз, но ему вдруг захотелось иметь ее именно сейчас, на это толкала какая-то подсознательная тревога, беспокойная мысль о том, что в другой раз, может, будет поздно. Вчерашний разговор с начальником погранотряда, казалось, успокоил его и обрадовал, но радость эта и успокоение не были ни полными, ни продолжительными. Психологи говорят: чтобы обрести душевный покой, нужно мысленно, последовательно анализируя шаг за шагом все свои поступки, докопаться до причины, породившей тревогу. Емельяну не нужно было долго рыться в памяти, причины своего волнения он хорошо знал: на днях может произойти нападение немцев. С сегодняшнего вечера застава будет находиться, в сущности, на фронтовом положении. Надо было спешить на заставу.
Заставская баня - гордость Демьяна Полторошапки: он ее оборудовал, он над ней шефствует. Топят ее сухими еловыми дровами: от них легкий, приятный пар, такой бодрящий, обновляющий весь организм. Баню любят все пограничники заставы, банного дня ждут так же, как и выходного. Какое это блаженство - забраться на полок, поставив рядом с собой шайку холодной воды, и в горячем, пахнущем смолой и вениками пару хлестать липким березовым листом натруженное тело, гонять по нему кровь и, когда от жары становится уж невтерпеж, окунать лицо и голову в холодную воду. А когда входят в азарт самые ярые парильщики Демьян Полторошапка и Василий Ефремов, когда только и слышны поочередно их голоса: "А ну еще поддай маленькую!", "Плесни еще литровку!" - парная превращается в пекло, в котором, кажется, уж нечем дышать и волосы трещат от жары, и тогда все вылетают из парной, кроме двоих чемпионов-соперников. А те, свободно разлегшись на верхней полке, нещадно хлещут себя увесистыми вениками, только слышатся ядреные шлепки да довольное покряхтывание.
А в "мыльной" стоит гомон и шум, смех и остроты. И кажется, нет на свете более подходящего места для разговоров на любые темы, чем баня. Чего тут только не вспомнят - были и небылицы, анекдоты и самые интимные приключения. Об одном тут избегают говорить - о том, что лежит тревожным комом на сердце у каждого, - о войне. Это слишком серьезно, это очень тяжело, от этого хотят всячески уйти. В бане над любым можно подтрунить, тут все одинаковые в чине, вернее, все без чинов, и команда "Смирно!" здесь не подается. И стоит только одному кому-нибудь завладеть какой-то темой, как пойдут на нее нанизывать случай за случаем. И каждый начинает почти с одинаковой фразы: "А у нас…" О следопытах станут говорить - пожалуйста, уже слышен из угла бодрый голосок сержанта Колоды:
- Тоже мне Шерлок Холмс! Вот у нас был случай. Утром вышел сосед в свой сад и видит: под каждой яблоней отжатые яблоки, все равно что их через мясорубку пропустили. Что такое - ума не приложит: воры - не воры, черти - не черти. Если воры, то набрали бы яблок и ушли. А тут сняли яблоки и через мясорубку пропустили. Зачем? Позвали местного Шерлока Холмса. Тот смотрел-смотрел, думал-думал, так ничего толкового придумать и не мог. На другую ночь такая же история в другом саду. Всполошились мужики. Засели ночью в садах сторожить. И вот один видит: входит в сад огромадный лось и - прямо к яблоне. Берет яблоко, прожует его, выжмет сок, а эту самую жмыху выплюнет. Вот, оказывается, чьи это проделки были. Попробуй догадайся.
- Ну-у, новость открыл, - протянул повар Матвеев. - Такое и лошади делают. Вся скотина любит фруктовые соки.
- Я думаю, что и ты не откажешься от фруктовых соков, хотя, конечно, из скромности не причисляешь себя к скотине, - ехидно заметил Леон Федин.
- Не обижайте Матвеева, - отозвался Поповин. - Ему еще за поросенка придется расплачиваться.
- Поросенок вернется, никуда не денется, - сказал Колода. - Нагуляет жиру пудов на десять и сам придет. Скажет - нате, бейте меня, режьте меня, ешьте меня.
- Не придет - охотиться за дикими будем.
- Уж лучше на тигра, чем на дикого кабана, - сказал Шаромпокатилов. - У нас вот так одни охотились, отбили от стада вожака пудов на восемнадцать - двадцать. Честное слово, не вру - на двадцать пудов потянул. Подстрелили его, так он, раненый, как бросится на них - охотников трое было, - они врассыпную да по-кошачьи на деревья полезли спасаться. Один повис на суку, ноги болтаются. Кабан как хватит за сапог, так и отгрыз вместе с каблуком кусок пятки. А потом давай дерево грызть. Тот видит - конец, перегрызет дерево. Крик поднял, выручайте, говорит, спасайте, стреляйте! Тогда товарищ его опомнился да из ружья как даст дуплетом. Прямо в передние ноги кабану. Перебил обе ноги. Так он, вы представляете - силища какая, с перебитыми ногами на костях еще с километр бежал. В горячке. Потом пристрелили в голову. А в тело стрелять бесполезно. Из пушки только пробьешь. Кожа - как броня. А под ней в ладонь сало. Страшный зверь.
Но охотников на заставе не было, и потому охотничьи рассказы не являлись гвоздем банного репертуара, чрезвычайно пестрого по своей тематике.
Поповину тоже хотелось рассказать что-нибудь веселое, забавное, но запас анекдотов, которому, казалось, дна нет, кончился. Ефим видел, что от него пограничники уже и не ждут никаких побасенок, что авторитет его падает в глазах товарищей, популярность анекдотчика и балагура меркнет. А ему так хотелось быть всегда на виду, и теперь он торопливо рылся в памяти, пытаясь вспомнить что-нибудь новое, нерассказанное, чем можно было бы посмешить ребят. Но в памяти было пусто. И тогда он решился на крайность.
Много раз подмывало Поповина рассказать о смерти своего отца, не о выдуманной им героической гибели на фронте гражданской войны, а о подлинной, трагикомической, о которой никто на заставе не знал. В анкетах он писал, что отец его геройски погиб в боях с белополяками. На самом же деле…
Ради поднятия авторитета первого анекдотчика заставы Ефим решил рассказать. Он принадлежал к той категории людей, о которых говорят: ради красного словца не пощадит и отца. Правда, в рассказе он заменил имя и фамилию своего родителя другой, вымышленной: не Поповин, а Рождественский, Артур Рождественский.
- На нашей улице случай был интересный, - начал Ефим, блаженно поглаживая мочалкой пышную грудь. Он сидел между двумя алюминиевыми шайками, в третью опустил свои толстые, как чурбаки, ноги и говорил сиповатым, точно простуженным, голосом. - В соседнем доме две семьи жило. Один заготовителем работал, Артур Рождественский, другой, сосед его, - токарем на заводе. Того Сидором звали, фамилию не помню. Ну жили они, как большинство соседей живут: в состоянии временного перемирия и постоянной боеготовности и бдительности. А жена у Сидора была - хоть в петлю лезь. И полез Сидор. Для начала понарошке решил напугать ее, самоубийство изобразить. Так и сказал ей: от такой, говорит, жизни повеситься можно. А она ему: вешайся, говорит. Вот он взял веревку - и в уборную. Веревкой под мышки подвязался, а на шею - резинку. Подвесил себя таким манером и ждет, когда жена зайдет и как она будет реагировать на его самоубийство. А вместо жены в уборную сосед Артур зашел - с работы вернулся. Глядь, а тут Сидор болтается на веревке, ноги-руки висят. Артур с испуга назад было, да видит - часы на руке Сидора блестят. Рождественский тут же в себя пришел и рассудил здраво: раз ты повесился, то на что тебе часы? Покойникам часы совсем не положены. И давай, значит, сымать. Не Сидора, а его часы. А Сидор обалдел. Как это называется? Мародерство, грабеж среди белого дня, разбой! Сидор, конечно, не мог такого нахальства стерпеть, взбесился да как хватит Артура по соплям. Ты что, говорит, сукин сын! Артур со страха бац на пол - и готов. Душа в пятки, сердце на куски.
- Умер? - не поверил Матвеев.
- А то нет? - огрызнулся Поповин. - Да хоть и тебя на его место, и ты бы не выдержал.
- А я бы на его месте и быть не мог, - отрубил Матвеев.
А старшина резюмировал:
- Правду, значит, говорят, что все жулики - трусы.
Поповин промолчал: как-никак о своем родном отце рассказывал, на бурный хохот рассчитывал, а они вон как отреагировали. С сожалением подумал: напрасно рассказал. С досадой выплеснул на голову шайку воды и пошел в парную. А вслед ему уже звучал голос Ефремова:
- Это что… Вот у нас один дед на молоденькой женился…
- Расскажи, расскажи…
В это время в парную вошел со свежим веником Савинов Сразу все замолкли, и он это почувствовал, сказал тоном снисходительного начальника:
- Что утихли? Продолжайте. О чем разговор шел?
- Да все о нем, - как-то неохотно и с деланным смущением ответил Ефремов.
- О ком?
- О Гитлере, а то о ком же еще?
- И что ж вы о нем говорили? - стыдливо прикрывая живот веником, поинтересовался Савинов.
- А то, что танки по ночам на той стороне гудят, - ответил Шаромпокатилов. - К чему б это?
- А вам разъяснение ТАСС разве не читали?
- Это-то мы знаем, - сказал Колода, - только почему их самолеты над нашей территорией летают, как над своей собственной?
- Вы не верите ТАСС?
- Мы Гитлеру не верим, - угрюмо ответил Федин.
Савинов решил лучше не продолжать этот разговор, быстро сообразил, что бойцы могут задать такие вопросы, на которые он не только им, но даже самому себе не сумеет дать вразумительного ответа. Сказал:
- Значит, в бане политинформацией занимаетесь? Оригинально. - И, покачав головой, пошел в парную…
Глебов шел в баню, Савинов выходил из бани, потный, розовый, довольный. Столкнулись они у самых дверей.
- Ну и баня у тебя, Глебов, - не поздоровавшись, как будто они только что виделись, заговорил первым Савинов. - Высшего класса баня.
- У нас все первоклассное, - с ироническим вызовом бросил Емельян и, не останавливаясь, пошел в баню.
Фотокарточка-открытка прислонена к дешевому чернильному белому прибору из фаянса. У девушки красивый овал лица, высокий лоб и тонкие крутые брови. Ясные лучистые глаза излишне серьезны, даже суровы. Девушка "принципиально" не желает улыбаться, маленькие губы сжаты крепко. "Ну улыбнись, Женька, - мысленно говорит Емельян фотокарточке и сам с покровительством старшего улыбается. - Хоть это и странно, а она уже взрослая и… красивая". Емельян думает о ней, Жене Титовой, и думы эти воскрешают в памяти трогательные картины детства и отрочества, переносят в родное село. Неожиданно его осеняет мысль: а могла бы Женя вдруг оказаться здесь? Но каким образом? Например, приехала бы к Ивану в гости. А почему и нет - каникулы. Или, скажем, направят ее на работу в Княжицкую школу после окончания техникума. Это было бы великолепно, здорово! Да, но ей еще целый год учиться. Лучше, конечно, если б она приехала теперь, нынешним летом к брату погостить. Надо подсказать Ивану, пусть ей напишет, пригласит. Жаль, что не пришла эта мысль три часа назад… Фрида Герцович - в легковой машине на улице Москвы. Значит, вышла замуж. Интересно, кто муж? Наверно, какая-нибудь "шишка", иначе откуда машина?
Мысли скачут кузнечиком, без логических переходов и связи и гонят Емельяна из дому.
Горит закат, полыхает огромным, охватившим полнеба пламенем. Земля приутихла, насторожилась, чего-то выжидая. Позолоченные могучие тополя продырявили небо усохшими облысевшими макушками и тоже замерли чутко, не шелохнут ни одним листочком. И вдруг тишина треснула, зазвенела, расступилась: за тополями у ручья, густо укутанного ольхой, черемухой, жимолостью, калиной, ивой и бузиной, разразился стремительным щелканьем старый соловей. "Чок-чок-чок! Ив-ив-ив…" - и сразу застрекотал, как трещотка, как пулеметная очередь. А потом снова: "Кугив, кугив, кугив!.. Фют-фют-фют… тив-тив-тив… утик, утик, утик". И после паузы торопливо длинная: "Тю-тю-тю-тю-тю-тю!.. Ци-ци-ци… упев, упев, упев… тю-вить, тю-вить, тю-вить!" С присвистом, прищелкиванием, то с раскатистым припевом, длинным, стремительным, то с шальным вызовом, вдруг резко оборванным, неистово, громко, самозабвенно!
Емельян подошел к тополю, прислонился к толстому стволу, заслушался. Нет, в Микитовичах так соловьи не пели. И пожалуй, никогда он не слышал такого буйства прославленного певца, завладевшего мохнатым прохладным кустарником, на который тополя уже бросили свои синие тени.
Бесшумно подошел Ефремов, стал рядом с лейтенантом, тоже прислушался. Глебов бросил на ефрейтора вопросительный взгляд.
- Последние песни, - будто в ответ сказал Ефремов.
- Почему последние?
- Скоро отпоют. Как только птенцы вылупятся, так, считай, песням конец.
- Жаль. Красиво поют.
На кусты сверху ложились синие тени от тополей, а снизу медленно поднимался туман. Синие тени неровными полукругами легли под глазами лейтенанта, большие глаза затуманились. Он медленно, чуть покачиваясь, пошел к себе на квартиру.
На столбе лежали свежие газеты и журнал "Огонек". Глебов начал листать журнал. Задержался на цветных репродукциях-вкладках: "Ленин на трибуне" А. Герасимова, "Неизвестная" И. Крамского, "Не ждали" И. Репина, "В голубом просторе" А. Рылова. "Неизвестная" кого-то напоминала - Фриду Герцович или Галю Шнитько? Фрида в карете, нет, в автомашине на улице Москвы. А Галя - Галя где-то теперь далеко-далеко, на севере или на востоке. А может, расстреляна. Немецкая шпионка Галя. А могла она быть не шпионкой, а просто хорошей, славной девушкой, невестой, женой, другом? Могла. Что помешало, вернее, кто? Марьяна, эта холодная, коварная, властолюбивая женщина, которая с первой встречи насторожила Глебова. Она погубила сестру свою, почти ребенка. Какое она имела право? Емельян испытывал чувство жалости к Гале, оно родилось в нем не сейчас, а гораздо раньше. С картины Крамского на него смотрят томные Галины глаза. Он говорит тихо:
- Эх, Галинка, не в ту карету ты села.
Затем поворачивает лист другой стороной и кнопками прикалывает его к стене. Нет незнакомки, нет ни Фриды, ни Гали, есть свинцово-синее, встревоженное грозовое небо, в нем полыхают алые флаги и над ними - пламенный Владимир Ильич Ленин. Портрет этот с детства знаком Емельяну: он висел в их школе, в самом светлом классе, вставленный в деревянную рамочку, сделанную глухонемым столяром Арсеном. Потом этот портрет, уже не на бумаге, а на холсте, написанный масляными красками, огромный, в тяжелой золоченой раме, висел в клубе военного училища. Именно таким, как на этом портрете, и представлял себе Емельян Ильича.
Репинский каторжанин остановился у порога и большими честными глазами смотрит не на родных своих, а на Емельяна и, кажется, говорит: "А ты, молодой человек, не бойся Савинова".
Картина Репина поворачивается к стене и крепится кнопками - перед Емельяном теперь голубой простор моря и неба, а в нем сильные свободные белые птицы, похожие на облака, и белые облака, похожие на лебедей. Какая ширь, какой удивительно ясный необозримый простор, исторгающий что-то очень высокое, сильное, прекрасное и бессмертное, зовущий, вселяющий веру в жизнь, кричащий о торжестве справедливости и "добра. Емельян читает медленно подпись: "А. Рылов. В голубом просторе".
Все четыре картины ему нравились. Пожалел, что напечатаны на обеих сторонах, хотелось приколоть к стенке все четыре. Он помнит, как, проезжая через Москву, когда ехал поступать в военное училище, впервые попал в Третьяковку. Весь день ходил по залам ошеломленный, завороженный и не замечал бега времени. Вышел на улицу, чтобы ехать на вокзал, думал, что на дворе еще полдень, и как-то не сразу поверил, что уже вечер и поезд его давно ушел. Пришлось ждать следующего, который отправлялся в два часа ночи. Чтоб скоротать время, с рук купил самый дешевый билет в Большой театр. Шла "Хованщина". Он тогда впервые в жизни был в оперном театре. Опера не понравилась, зато понравился сам театр. С тех пор он стал отрицательно относиться к опере вообще, признавал в ней лишь хоровую песню. Песню он любил самозабвенно.
Включил радиоприемник и начал шарить в эфире, чтобы как-то отвлечься от тягостных дум. Из приемника сквозь шум, треск и большие расстояния вырывались слова незнакомой речи, неистовствовал и визжал джаз, надрывно и неестественно хохотала опереточная певица. Потом трубы трубили бравурные марши, а рядом чей-то истерический голос кому-то угрожал.
Глебов медленно ведет настройку. Из дальней дали раздается жалобный плач и тяжкий стон безнадежного отчаяния. Емельян знает: это Восток, Индия или Африка. Это у них такие заунывные, как боль души, мелодии. Наверно, не сладко живется людям в странах, где звучат эти грустные песни.
И вдруг, как ручей студеной и чистой воды, полились из приемника звуки, заполняя комнату чем-то до боли знакомым и родным. Переливалась мелодия, задевала в душе Емельяна какие-то самые заветные струны. Повеяло родиной, поплыли перед взором поля, упирающиеся в зубчатый частокол леса, пестрые луга, разлив розового восхода, поджигающий стога свежего сена, и запах цветущей кашки у дороги, голубая даль и блики солнца на темной воде омута, волнистая синь льна и туман над ручьем. Музыка рождала картины, зримые до осязаемости, звуки переливались в краски, вызывали душевный подъем. "Что это, что это такое? - спрашивал себя Емельян, - Кто автор музыки, доставившей мне такое неожиданное наслаждение?"
Он помнит: однажды вот так же поймал мелодию, сильную и неотразимо волнующую. Думал почему-то, что это Чайковский, которого ставил выше всех композиторов на свете. Оказалось - передавали Пятый концерт Бетховена. Тогда он достал в городской библиотеке книгу Ромена Роллана о Бетховене. Читал с жадностью изголодавшегося и мечтал о том, когда он попадет в большой город и станет ходить на все концерты Бетховена.
"Чайковский, это определенно Чайковский", - думал сейчас Емельян, потому что сердце подсказывало ему: это русская музыка, мелодии его Родины.
Он прилег на койку и слушал, глядя в потолок, на котором догорали сполохи заката. Он думал о себе: как плохо знает и музыку, и живопись, и литературу. В военном училище этому не учили. А хотелось знать много, глубоко. Его мать никогда не видела ни пианино, ни настоящей картины, написанной масляными красками, ни мраморной, ни бронзовой скульптуры. И никогда она не была в настоящем театре. "Буду учиться в Москве в академии - обязательно свожу мать в театры, на концерты, в Третьяковскую галерею. Как она будет рада!"
Кончилась мелодия, диктор объявил: "Мы передавали первую часть Первой симфонии Калинникова".
Калинников? Кто он такой? Молодой, старый? Современный или, может, он жил в прошлом веке? Емельян быстро достал блокнот и записал: "Калинников, первая часть Первой симфонии. Изумительно!!! Узнать о нем".
Исчезли огненные пятна на потолке. Со стены смотрел строгий Дзержинский и как будто говорил: "Тот, кто живет так, как я, тот долго жить не может… Я не умею наполовину любить или наполовину ненавидеть. Я не могу отдать половину души. Я могу отдать всю душу или ничего не отдам".
- Я могу отдать всю душу или ничего не отдам, - вслух повторил Емельян полюбившиеся ему на всю жизнь слова и прошел по комнате. Потом остановился у портрета Дзержинского, внимательно всмотрелся в спокойные проницательные глаза, заговорил негромко: - Железный Феликс, светлый, чистый, бесстрашный. Мог быть поэтом, как Маяковский, а революция предложила ему иной пост, Ленин предложил…
Вошел Мухтасипов, без стука, возбужденный, сверкающий своими каштановыми глазами, спросил с порога: Ты не один?
- Один.
- Я слышал разговор.
Глебов усмехнулся:
- Это я с Феликсом Эдмундовичем поговорил.
Но политрук уже не слушал его - он был весь поглощен своим.
- Поздравь меня, Прокопович: сын родился! Ты понимаешь, Прокопович, - сын! Мишей назвали, а по-татарски Муса. Телеграмма от Ниночки. А, Прокопыч? Здорово?!
- Поздравляю, отец-молодец! - Глебов крепко пожал Мухтасипову руку.
- А ты чего такой грустный? Савинов будет спать у меня на квартире.
- Какое это имеет значение, политрук? Мы будем спать вместе с бойцами, в дзотах.
В дзоты вышли, когда стемнело. В каждом дзоте - отделение. В пятом - командный пункт: там кроме начальника заставы и политрука размещались старшина и дежурный. Каждое отделение на ночь выставило часового-наблюдателя у своего дзота.
Бойцы лежали на шинелях, не спали. Было как-то непривычно.
Федин ворчал:
- Так и вовсе не уснешь. Хотя б соломы подстелить или сена.
- А перину не хочешь? - ехидно заметил Матвеев.
- Нельзя солому, - серьезно сказал сержант Колода. - Может воспламениться.
- От кашля, что ли, или от чиха? - бросил Федин.
В дальнем углу у площадки станкового пулемета Алексей Шаромпокатилов негромко читал:
- Сам, что ли, сочинил? - спросил Ефремов.
- Поэт Сергей Смирнов, - ответил Шаромпокатилов. - А что - ловко?
- Складно и все как в натуре: закрою глаза и вижу этого матроса, который гасит цигарку каблуком, - сказал Ефремов, прикрыв глаза ресницами. - Вот так и ввинчивает ее в пол. А?
- Леша, не надо про сало да про вшей. Почитай что-нибудь другое, - попросил Поповин. - Про море, например.
- Про море? Хорошо, - быстро отозвался Алексей.
- Прочти ему "Белеет парус одинокий", - съязвил Федин.
- Слушай про море. "Над седой равниной моря ветер тучи собирает, между тучами и морем гордо реет Буревестник, черной молнии подобный".
- А черная молния бывает? - ввернул Матвеев.
- Это для складу, - вслух решил Ефремов. - А вот моря никак я не могу себе представить - чтоб без края. Край-то должен быть виден, другой берег?
- Край есть, только его не видно, - пояснил Колода.
- А я собирался на флоте служить, а попал в пограничники, - с досадой признался Поповин.
- Какая разница, где служить: что на море, что на суше, - произнес, зевая, Матвеев.
- На флоте ты был бы коком. А здесь простой повар, рядовой кашевар, - сказал Шаромпокатилов.
- Нет, не скажи, - возразил Поповин, - у моряков и танкистов нашему брату легче: там техника. А тут на собственных персональных, на своих двоих каждый день вышагивай километры.
- Техника, Поповин, большого ухода требует. Вы вот за винтовкой не можете как следует ухаживать, в канале ствола пауки завелись, - поддел сержант.
- А скажите, настанет когда-нибудь на земле такое время, когда оружия совсем не будет? Никакого - ни горячего, ни холодного? - спросил как-то уж очень непосредственно Василий Ефремов.
- Это когда мировой коммунизм придет, - ответил Поповин.
- Придет… А может, приедет, - заметил Федин, - да еще предварительно телеграмму даст: встречайте, мол, меня в ноль-ноль часов. Тоже - политики… Коммунизм не ждать надо - строить своими руками.
- И при коммунизме будет оружие. У милиции, например, - заметил Матвеев.
- Нет, и самой милиции не будет, - возразил Поповин.
- Без милиции нельзя: бандиты расплодятся, - решил Ефремов.
- И бандитов не будет, - запальчиво настаивал Поповин.
- Тоже сказал. Бандиты и хулиганы никогда не переведутся, - произнес Матвеев.
Ему ответил Федин:
- Конечно, если их будут, как теперь, по головке гладить, перевоспитывать. А их надо просто истреблять, как волков, как бешеных собак, как врагов общества.
- Ух какой истребитель нашелся! - отозвался Шаромпокатилов. - Различать надо. А если человек, скажем, по пьянке другого кулаком… оскорбил, так что ж его - сразу уничтожать?
- Тут другое дело. Но и то наказывать надо строго, чтоб в первый и последний раз, - ответил Федин.
- Человек плохим не рождается, - книжно заговорил Шаромпокатилов. - Плохим его делают разные обстоятельства жизни. Среда, например. Надо воспитывать человека.
- А он не желает воспитываться, - с подначкой произнес Ефремов. - Ни в какую. Ты его воспитывать, а он тебя ножом.
- Тогда его надо судить, - согласился Шаромпокатилов.
- Это когда ж - тогда? - спросил Федин. - Когда он тебя прирежет? А не лучше ли его прихлопнуть до того, как он тебя прикончит? Со шпионами и прочими врагами народа у нас разговор короток. А с рецидивистами и разными уголовниками - кокетничаем.
- Напиши Калинину, пусть закон издаст такой, чтобы бандитов истреблять, - в шутку посоветовал Матвеев.
- Что писать… - отозвался Федин. - Тот, кто законы издает, тому никакие бандиты-хулиганы не страшны, он в безопасности. А коснулось бы дело его самого или его родственников - вон как у сержанта сестренку зарезали, - тогда б и закон был.
- Почему разговоры после отбоя?! - вдруг раздался у входа в дзот суровый голос Глебова. - Сержант Колода, у вас нет порядка.
- Слушаюсь, товарищ лейтенант! Будет порядок. Прекратить разговоры! Всем спать!.. - строго прокричал сержант.
Глебов вышел из дзота. Надоедливо звенел комар. Ночь была теплая, мягкая, и небо казалось мягким, ласковым и совсем недалеким, и звезды мерцали весело, озорливо. Душная росистая тишина лежала широко во все концы, и даже за рекой не гудели моторы. Мухтасипов ушел на проверку нарядов на левый фланг, в три часа он должен вернуться, а в четыре на правый фланг пойдет Глебов. Можно еще поспать. Емельян посмотрел на часы - было ровно двенадцать - и направился на свой КП. Вдруг на той стороне прямо напротив заставы вспыхнуло яркое пламя, потянулось к небу длинными языками, брызнуло ввысь золотыми искрами. Странный костер встревожил лейтенанта. Он остановился в десяти метрах от своего дзота, негромко крикнул:
- Дежурный! Дайте мне бинокль.
Вышел Полторошапка с биноклем в руках, передал Глебову. Тот сказал:
- Я полезу на вышку, часового предупредите.
Пламя было настолько ярким, что его увидел находившийся в квартире политрука капитан Савинов. Он еще не спал. Оделся и пошел на КП. Спросил старшину:
- Что там горит?
- А бис его знае, может, пожар, а может, просто забавляются. Или стог сена подожгли.
- Где начальник?
- На вышке.
Костер горел недолго, минут пять. Возвратившийся на КП Глебов сообщил, что одновременно с вышки видел еще костры далеко на флангах.
- Что б это значило? - вслух спросил Савинов. Глебов не ответил. Он повертел ручку телефонного аппарата, чтобы сообщить о кострах дежурному комендатуры. Ответа не было: в трубке тишина. Он резко и продолжительно повторил звонок. Телефон не работал.
- А-а, черт! - выругался Глебов. - Связь повреждена. Совсем не вовремя.
Савинов постоял молча минуты три и, видя, что Глебов упорно не желает его замечать, пошел на квартиру политрука. Он был зол и взвинчен. Зол на Глебова, который демонстративно игнорирует его, зол на начальника особого отдела, который вчера выразил свое недовольство работой Савинова.
- Ваши предположения, капитан, по поводу враждебной деятельности Грачева построены на песке, - говорил начальник контрразведки. - У вас нет убедительных доказательств. Нельзя строить обвинения на одном лишь подозрении. Эдак можно любого зачислить в разряд врагов народа. Так работать нельзя, капитан.
"Завидует мне, боится моего выдвижения, - думал Савинов о своем начальнике. - Посмотрим, чем кончится провокационная затея Грачева вывести отряд на огневые точки… Посмотрим".
Уснул он далеко за полночь.