Ряд животрепещущих проблем и вопросов, которые писатель поднимал в своих книгах двадцать лет назад, и сегодня не утратили жгучей злободневности. В частности - алкоголизм, спаивание народа.
Ряд животрепещущих проблем и вопросов, которые писатель поднимал в своих книгах двадцать лет назад, и сегодня не утратили жгучей злободневности. В частности - алкоголизм, спаивание народа.
ГЛАВА ПЕРВАЯ
1
Человеку так хочется удачи, особенно в девятнадцать лет. Получить пятерку по истории, достать билет в кино на новый итальянский фильм, который детям до 16 лет смотреть не разрешается, - разве это не удача! А жизнь почему-то так устроена, что удачи то и дело чередуются с неудачами и бурные радости и восторги часто сменяются горькими разочарованиями и огорчениями.
И кто только придумал неудачи? Почему еще не изобрели против них сильного и безотказно действующего средства? И что поделаешь, когда так хочется удач, одних только удач!
У многих, даже далеких от суеверия людей, кроме общих, так сказать широко распространенных примет, есть еще свои собственные приметы удач и неудач. Были они и у Веры Титовой.
Вера беспечно радовалась, когда ей переходили дорогу с полными ведрами, и спешила перейти на другую сторону улицы, если навстречу шел человек с пустым ведром. Это была "общая" примета, ее знали все. А была еще и другая, только ее, Верина, примета, о которой никто-никто не подозревал и не догадывался. Вера всегда старалась первой выйти из троллейбуса или из вагона метро, первой ступить на лестницу эскалатора. Главное - первой, это к удаче.
Троллейбус номер два, на котором сегодня ехала Вера, был переполнен. Открытые с обеих сторон окна мало спасали от нестерпимой духоты. Вера энергично пробиралась к выходу сквозь плотную неподатливую толпу, ей сегодня обязательно нужно было выйти первой, первой во что бы то ни стало. Сегодня решалась ее судьба. Быть Вере Титовой киноактрисой или не быть - об этом скажут списки принятых на первый курс студентов.
Верин отчим Константин Львович Балашов считал, что это он открыл Веру для кино. Он, скульптор Балашов, познакомил приемную дочь со своим приятелем кинорежиссером Евгением Борисовичем Озеровым. Евгений Борисович в присутствии Вериной мамы Ольги Ефремовны и Константина Львовича авторитетно заявил, что Верочка - редкий талант и что она рождена для кино.
- Ваш долг, друзья мои, - говорил возбужденный и порозовевший от выпитой водки кинорежиссер, - сделать все, решительно все для будущего этого юного дарования.
Блестевшие глаза Евгения Борисовича остановились на смущенной и вконец растерявшейся Вере, сделались глубокомысленными. Взгляд его, долгий, вначале холодновато-задумчивый, постепенно теплел, мягчал, переходил в легкую покровительственную улыбку, при которой глаза режиссера слегка сужались, правая бровь чуть поднималась, а толстые губы чуть-чуть шевелились. На Веру этот взгляд производил впечатление, у Ольги Ефремовны рождал добрую надежду, а Константин Львович, которого взгляд приятеля интересовал не больше, чем интересует полная луна столь же полного борова, говорил просто и прямо:
- А ты помоги, Женя, помоги. Дай ход таланту, выведи.
И без всяких тостов и церемоний опрокидывал стопку водки, запивал минеральной водой и аппетитно закусывал.
Балашов уже второй месяц лепил портрет Озерова. Евгений Борисович находил, что в портрете маловато сходства, но несомненно есть мысль, характер и, главное, экспрессия, лаконизм, "обобщенные объемы". Автор же вложил в этот портрет все, что мог и на что был способен, и охотно сообщил, что он доволен своим произведением.
- Сходство, Женечка, у фотографа за рублевку можно приобрести, - пробовал философствовать Балашов. - А у нас с тобой - искусство. Это, брат, на века. В бронзе отольем. А то хочешь - кованую медь? А? Это тебе не какой-нибудь полированный-шлифованный булыжник. Это же вещь, - звон колокольный, силища!.. Через сто лет зрителю будет ровным счетом наплевать, похож ты или не похож. Ему важно будет характер увидеть, высокое искусство, пластику. Я хочу, чтоб потомки, глядя на твой портрет, видели, что и в наше время были художники со вкусом. Да, именно со вкусом. Для которых искусство - это все, святая святых. Вечный поиск, а не болотная традиция, покрытая мохом и плесенью… Искус. Да, именно искус, что значит проба. Оттого и искусство называется.
Вере было неприятно, что Евгений Борисович, к которому у нее постепенно и осторожно рождалась симпатия, соглашается с отчимом. "Как это так, безразлично, есть сходство или нет? - думала Вера. - Тогда зачем же он заставляет Евгения Борисовича позировать, терять время? Посадил бы дворника и лепил бы с него кинорежиссера". Вера видела, что и Озерову далеко не все равно, похож он или не похож на самого себя в изображении отчима. Он только деликатничает и щадит самолюбие автора. А Константину Львовичу и вовсе не за чем было браться за портрет: это совсем не его амплуа, лепить людей он не умеет. Его дело - животные. Это у него выходит, там лошадь не спутаешь с бараном, а волка с лисой даже при этих самых "обобщенных объемах" и лаконизме - ультрамодных компонентах "нового стиля".
Как бы то ни было, а Верина карьера началась с этой встречи. Евгений Борисович предложил ей сниматься в фильме "Дело было вечером". Роль ей выбрал подходящую - не главную, конечно, но очень ответственную, - роль сельской девушки, подружки героини.
- Именно вы нам нужны, ваша изумительная коса, - восторженно говорил Евгений Борисович, вздернув свой массивный подбородок и нетерпеливо расхаживая по комнате. - И как вы ее сохранили, старомодную, пепельную, поэтами воспетую и перепетую девичью косу?! Удивляюсь. Для нашего фильма специально берегли, признайтесь?
Верочка посмотрела на Озерова прямо, быстро, настороженно.
- Значит, вам только коса моя нужна?
Он не мог не оценить ее вопроса и взгляда.
- Нет, конечно нет, Верочка. Ваши глаза, черты лица, ваш голос, манеры - вся вы созданы для этой роли. И вообще, замечу вам, вы ки-не-ма-то-графичны! Вы рождены для кино! - проникновенный голос Евгения Борисовича звучал мягко, певуче и, как думала Вера, очень искренне. - Понимаете, в чем суть вашей роли?
"Моей роли", - с волнением мысленно повторяла Вера, не пропуская ни единого слова и жеста режиссера. А он говорил какие-то необыкновенные слова:
- Вы подруга героини - девушки незаурядной, энергичной, но не женственной и этакой, понимаете, с очень посредственной внешностью. А вы - красавица, прелесть. Вы полная противоположность своей подруге.
Вера успешно справилась со своей ролью. Съемки в кино не помешали ей окончить школу с серебряной медалью. Вере сопутствовали удачи - сплошные и грандиозные. Все шло, как в чудесной сказке, космическим звездолетом мчалась она к своей мечте. Путь ее, прямой и светлый, проходил через ВГИК - Государственный институт кинематографии. Евгений Борисович сказал: конкурс будет большой, серьезный, но мы постараемся, Верочка, выйти победителями.
Вера не сомневалась в успехе: много ли найдется юношей и девушек, поступающих на актерский факультет ВГИКа, которым уже посчастливилось сниматься в кино?
Вера вышла из троллейбуса первой и, не задерживаясь, перепорхнула у светофора на противоположную сторону улицы. Она не шла, она летела в институт на крыльях большой мечты, счастливой надежды. А навстречу ей со стороны выставки, оттуда, где белеет полукруглая колоннада института, мчались стальные исполины "Рабочий и колхозница", изваянные великим скульптором Верой Мухиной. Они надвигались на Веру Титову стремительно и величаво и, казалось, хотели подхватить ее, увлечь и вознести. И в их могучем серебристом беге, в открытом и ясном взгляде, в стальных мускулах сказочных титанов Вера видела образ своей страны, лик эпохи.
Что-то великое и прекрасное излучала из себя серебристо-звонкая скульптурная группа, какие-то невидимые лучи исходили от нее ореолом голубого сияния и проникали глубоко в душу, в сердце, в мозг. Играло солнце миллионами золотисто-серебряных блесток, отраженных в скульптуре, в звездном шпиле Главного павильона, в стеклянном полушаре павильона "Механизация", в оранжевой керамике новых зданий, в полыхающем пламени флагов. И все это в сиянии небесной синевы струилось, колыхалось, двигалось.
Пела душа. Мир казался бесконечно огромным и величавым, жизнь - несказанно щедрой и полной, как музыка, человек - могучим и сильным. Верилось в человека, в его разум, силу, талант.
Вера остановилась у монумента, переводя дыхание, осмотрела скульптуру восхищенным взглядом, подумала: "Это тоже создал человек, это плод его ума и гения". И почему-то вспомнила никчемную и оскорбительную для человека дискуссию о том, нужно ли искусство в наш космический век. Отчим считал такую, как он говорил, "постановку вопроса" вполне закономерной и своевременной и находил, что нынешнее реалистическое искусство, которое он презрительно называл "социалистическим натурализмом", себя изжило до конца, что художники должны выработать новый стиль, лаконичный, динамичный, исключающий всяческий фотографизм. Вера считала "эстетическое кредо" Константина Львовича вздором, ворчанием малоодаренного человека, который мнит себя гением и отрицает все, до чего сам дойти не может. Вера недолюбливала отчима, но для этого у нее были свои особые причины. Мысленно она часто спорила с ним, и теперь торжествующе говорила, глядя на скульптуру Мухиной: "На века вот это, а не ваши ублюдочные фигурки, достопочтенный Константин Львович!"
Было удивительно и здорово, что такую, по мнению Веры, гениальную скульптуру создала женщина, которую тоже звали Верой.
В институте у списков вновь принятых студентов толпилась возбужденная молодежь. Список был небольшой, его перечитывали по нескольку раз те, чьих фамилий там не оказалось. Кто-то уже плакал, кто-то отчаянно ругался. Атмосфера смятения и растерянности царила здесь. Она как-то сразу охватила Веру. Сначала подкосились ноги, она остановилась в нерешительности, боясь приблизиться к списку, но тотчас же что-то подтолкнуло ее, и она пошла вперед быстро-быстро.
В списке фамилии Титовой не было.
Нет, этого не может быть, здесь что-то не то, очевидно ошибка. Вера прочитала еще раз и еще.
Желтые туманные, без ясных очертаний круги поплыли перед глазами. Она зашаталась, как пьяная, закрыла лицо руками и отошла в сторонку. Не хватало воздуха, пересохло во рту.
Так она простояла долго, пытаясь собраться с мыслями, сообразить, понять произошедшее. Первое, за что уцепилось ее затуманенное сознание, был Евгений Борисович. Она побежала к автомату и позвонила на "Мосфильм". Ответили коротко и сухо:
- Он в командировке.
- Как в командировке?! - в ужасе воскликнула Вера.
- Очень просто - сел на поезд и уехал.
- Нет, я хотела… Вы простите меня, пожалуйста, он надолго уехал?
- Недели через две должен вернуться.
И все, больше ни слова. Только равнодушные ко всему частые гудки. Ту-ту-ту-ту… Им все равно… А тут… А тут, может, человека убили, может, загубили большую мечту, изуродовали жизнь… Жизнь, какая это жизнь без того, что не сбылось! И зачем она Вере? Все, что было за чертой ее мечты, ее планов, - это уже не жизнь, это не для нее.
Площадь перед зданием института - огромная, раскаленная солнцем, жаркая и многолюдная. Но Вера не замечает ни людей, ни машин, ни юных тополей, что-то лениво лепечущих, ни пространства. Она стоит одна на площади, одна во всем мире, в котором никому нет до нее дела, одна со своей большой бедой. Все кругом теперь ей кажется ненужным, и небо, и павильоны Выставки, и мухинские "Рабочий и колхозница"…
Серые с голубинкой, всегда таящие под красивым прищуром озорные искорки, глаза ее теперь округлились и расширились, блестя ошалело и бездумно, - так она была потрясена первой серьезной неудачей в своей жизни. Такая неудача не могла сравниться ни с какой двойкой. Это катастрофа, от которой, казалось, невозможно оправиться. Вера шла, ускоряя шаги, от здания с полукруглой колоннадой. Сзади, за спиной оставались разбитые надежды - от них надо было поскорей уйти, затеряться, забыться.
Неугомонный бурлящий поток подхватил Веру, закружил; в его людских волнах замелькало легкое ситцевое платьице с крупными желтыми цветами по синему полю.
Как только Вера ступила на территорию Выставки, тысячи тюльпанов, пылающих яркими факелами, ударили ей в глаза. И музыка, торжественная и величавая, лилась откуда-то сверху, точно само небо, такое необыкновенно синее, обрамленное яркими алыми флагами, извергало мелодии на головы людей, что двигались по широким и чистым аллеям.
Улыбки, улыбки, улыбки… И зачем их столько? Люди радуются, счастливы. Почему, отчего? А у Веры большое горе: ее счастье упорхнуло буквально из рук, и теперь его никогда не поймать, улетело в чащу жизни, такой сложной и беспощадной.
Главный павильон встречал гостей распростертыми объятиями колонн, бросив навстречу людям гранитные ступени. Вера вошла в высокий сводчатый зал, уставленный стендами, экспонатами. Горы фруктов, овощей, схемы, цифры, фотографии, огромное живописное панно - все плыло мимо нее в какой-то пепельной дымке. Безучастная и чуждая ко всему, прошла она Главный павильон насквозь и вышла в противоположную, такую же массивную, дубовую с бронзой дверь на площади у фонтана "Дружба". Мощные струи воды рвались из золотистых снопов пшеницы и били в самое небо, рассыпаясь в голубой высоте миллионами алмазов-звезд. А под бриллиантовой россыпью под музыку водяных струй пляшет, взявшись за руки, хоровод золотых девушек. Они показались Вере неуместными. Вспомнила, как Константин Львович назвал их однажды пошлятиной.
Мысль об отчиме неприятно кольнула. Сейчас ей больше всего не хотелось видеть именно его, слышать его слова утешения. Ох, если бы можно было совсем не возвращаться домой! Никогда…
Минуя дворцы-павильоны, она шла, не замечая людей.
На открытой площадке стояло много сельскохозяйственных машин, должно быть, сложных и очень ценных, потому что рассматривавшие их люди что-то возбужденно говорили друг другу и глаза их горделиво блестели.
Рядом зеленел массив фруктового сада, в центре которого, будто сторож его, возвышался бронзовый Мичурин, слегка задумчивый, но, очевидно, довольный и садом и людьми. Здесь Вере стало легче на душе. Вишни тысячами блестящих темно-красных глаз шаловливо подмигивали ей, а яблони, жадно пьющие солнце, улыбались широко и добродушно, и по их раскрасневшимся щекам плыли струйками золотистые лучи.
Но и они не радовали: тревога и гнетущая растерянность давили на Веру и куда-то гнали, не влекли, а именно толкали с тупой, бессмысленной настойчивостью, и она, не в силах противиться этой слепой стихии, уходила от павильонов, от машин, от сада. Но куда уйти? Она просто шла куда глаза глядят. А они, полные невыплаканных слез, росисто чистые и правдивые, глядели на третий фонтан. В центре пруда вдруг вынырнул гигантский золотой колос. А на той стороне, на самом берегу озера, над высоким белым зданием маячили огромные буквы: "Ресторан "Золотой колос".
И это здание и буквы, точно молнией, пронзили девушку: она вздрогнула, вся съежилась и круто повернула прочь.
"Золотой колос". Неделю назад, сдав последний вступительный экзамен, она сидела на его открытой веранде с Евгением Борисовичем. Первый раз в жизни в ресторане. Озеров пригласил ее "отметить знаменательное событие хорошим ужином".
Вера согласилась. За обильным ужином пили грузинское вино "Твиши", приятное на вкус и очень красивое на вид - золотисто-розовое и прозрачное. Вера пила его с удовольствием, - Евгений Борисович провозглашал такие тосты, которых нельзя было не принимать: за будущее юной кинозвезды, за великое искусство, за исполнение желаний.
Евгений Борисович страстно разъяснял, что значит быть великим артистом. По адресу Веры отпускал далеко не тонкие комплименты. По достоинству оценил и разлет широких Вериных бровей, и длинные беспокойные ресницы. Когда бутылка опустела, а это случилось довольно быстро, до того, как на столе появились цыплята табака, Евгений Борисович заказал бутылку сладкого шампанского и обязательно во льду. Он опять предлагал высокие тосты.
Вере было весело и беззаботно, и жизнь казалась такой большой, широкой и легкой, и мир - золотистым, сверкающим, как шампанское в бокале, как Золотой колос, бросающий в пруд жемчужные нити, как осененный заходящим солнцем стеклянный купол павильона "Механизация". Евгений Борисович попросил Веру прочитать стихи, но вдруг сообразил, что это не совсем удобно здесь, в ресторане, что на них будут обращать внимание. Не лучше ли найти более подходящее место? И находчивый режиссер тотчас же предложил его.
- Пойдемте за город. Знаете, Верочка, веселиться - так веселиться. Сегодня у меня незабываемый день!
Довольно новая, окрашенная в два цвета - коричневый и бежевый - "Волга" стояла недалеко от Выставки, и они поехали. Вера села рядом с Озеровым. Впереди за рулем сидел молодой человек, должно быть шофер Евгения Борисовича. Мысли ее теперь занимал и тревожил один вопрос: куда и зачем они едут? Она насторожилась. Евгений Борисович попытался было взять ее руку и поднести к своим губам, она резко выдернула, забилась в угол, ощетинилась, метнув на него уничтожающий взгляд, в котором были и презрение, и ужас, и недоумение. На Дмитровском шоссе, куда они выехали, она, увидав идущий навстречу городской автобус, настойчиво и внезапно крикнула:
- Остановите машину!
Это было сказано вдруг и голосом, полным тревоги. Водитель инстинктивно затормозил машину, Вера стремительно открыла дверь, не дав опомниться своим спутникам, выскочила на дорогу и быстро-быстро побежала обратно, к автобусной остановке.
Уже дома она пробовала спокойно проанализировать все, что произошло, и понять, правильно ли она поступила. Первое время она нисколько не сомневалась в своей правоте, но уже на другой день ей подумалось: "А может, он ничего дурного не замышлял? Может, это только мое воображение?" Так или иначе, ей было не по себе. Она ждала его звонка. Но Евгений Борисович не звонил и не заходил. "Наверно, я его очень обидела. Хотя бы узнал, как я добралась".
И вот итог всему: ее не приняли в институт.
Уходя все дальше от "Золотого колоса", Вера вошла в зону отдыха Выставки - тенистую дубраву - и, не противясь нахлынувшим воспоминаниям, опустилась на траву. Она слышала, как сердце выстукивает один и тот же вопрос: "Что делать? Что делать? Что делать?" Надо же что-то решать. Вот тебе и "наша Тарасова"… А в самом деле, что если пойти к Алле Константиновне Тарасовой и все рассказать - все-все, начистоту? Или к Марецкой? Они ведь тоже женщины и были когда-то молодыми. Неужто не поймут и не помогут? А другой голос, ехидный, скептический, уже шептал: "Так вот и помогут. Пожалуйста, скажут, Вера Ивановна, мы вас давно ждем, давно знаем, что вы - самородок. А на самом деле таких, как ты, Верочка, тысячи, сотни тысяч в нашей огромной стране". Но она противилась неприятному шепоту: какое мне дело до тысяч. Я, Вера Титова, хочу стать киноактрисой. Хочу - и точка. А шепоток снова с ехидцей: "А талант, талант, Верочка, прежде всего. А потом уже хочу". Талант… А вдруг у нее его вовсе и нет и никогда не было. Кто сказал, что она талантлива? Кинорежиссер? Он лгал. Наконец, он мог искренне ошибиться. Но почему же на студии все находили, что она отлично справилась со своей ролью? Не могли же все ошибиться. А если не кино, то что же? Как ей начинать жизнь свою? Об этом не хотелось думать.
Уже у выхода неожиданно лицом к лицу столкнулась с Эллой Квасницкой; она была не одна, с молодым пареньком, бледнолицым, чернявым, щегольски, по последней моде одетым: черные узенькие остроносые ботинки, темный костюм, белая рубашка. Звали парня Радий Грош - скрипач, студент консерватории. Эллочка представила его. Она будто обрадовалась встрече и сказала даже:
- Мы о тебе только что говорили. Что с тобой, Веруньчик?.. Да на тебе лица нет! Заинька ты наш, что стряслось?
- Ничего, просто я устала, пока обошла все павильоны. - Вера не хотела говорить о своей беде. Ей поверили. А Эллочка щебетала:
- Ой, как я рада, - и многозначительно посматривала на своего спутника. - Мне надо с тобой, Веруньчик, поговорить. Я даже сегодня заехать к тебе хотела. Давай встретимся вечером, ты свободна вечером?.. Чудненько!
Условились встретиться в семь часов на площади Маяковского, у входа в Кукольный театр.
2
Вера пришла к театру ровно в семь. Элла уже ждала ее, встретила с преувеличенной радостью, цветущая, предупредительная:
- Я боялась, что ты опоздаешь. Молодец, Веруньчик. Боже мой, мне не нравится твое настроение. Наверно, с отчимом поругались. Да? Ну, скажи!
- Да нет, просто так, - через силу улыбнулась Вера. - Что-то нашло на меня. - Глаза Веры блеснули влагой.
- Ну-ну, не надо. Это пройдет. Я постараюсь. Тебе будет хорошо. Я познакомлю тебя с нашей компанией - чудесный народ. Ребята - класс. Девчонки - прелесть. У нас очень весело и просто.
Вера хотела спросить, где это "у нас", что это за компания, но Эллочка не давала ей и рта раскрыть, без пауз и остановок тараторила:
- Тебе мой Радик понравился?.. Ты удивлена?! А да, я сказала "мой". Это правда - мы скоро поженимся. Через год он окончит консерваторию. И тогда… ему обещали… У него папа известный писатель. Но это неважно. Он сам очень талантлив. В музыкальном мире он считается вторым Игорем Безродным. Знаешь, с кем я тебя познакомлю? Прелесть мальчик. Молодой драматург, очень-очень талантливый. Он написал шесть пьес. Четыре из них приняты и уже репетируются в двадцати театрах. В Москве идет одна его пьеса. Может, смотрела, называется "Дважды два - единица".
- Что-то слышала, - отозвалась Вера. - А как его фамилия?
- Фамилия? Вот забыла, вылетела из головы. Зовут его Макс - он приятель Ильюши, хозяина квартиры, куда мы едем. Молодой художник. Талантливый необыкновенно. Он, знаешь, из тех, которые ищут. Его картины печатали в "Юности". А вчера у него был знаменательный день. Так что Ильюшка теперь именинник. Нет, ты себе не можешь представить: вчера к Илье приехал один американский меценат - какой-то знаменитый коллекционер и купил картин на семьдесят тысяч. Ты представляешь? Илья теперь не знает, куда девать деньги.
- Ты сказала, "мы едем", - перебила Вера. - Я не понимаю, почему, зачем и куда мы должны ехать? Ты со мной о чем-то собиралась поговорить.
- Мы сегодня решили поздравить Илью с успехом, отметить, как положено.
- Но я же ничего не знаю, при чем я тут?
- Хорошо, открою тайну. Макс просил меня познакомить с тобой. Он помнит тебя по кинофильму, он видел тебя со мной на Красной площади в выпускной вечер. Ты ему очень понравилась. Он не может забыть тебя. Макс! - Эллочка мечтательно сощурила глазки, прикрыв их темными длинными ресницами. - Необыкновенный Макс! В него все девушки влюбляются. Я уверена - он тебе понравится. Идем, идем.
Они подошли к голубому "Москвичу", за рулем которого приветливо улыбался Радик Грош. Эллочка открыла заднюю дверцу и почти насильно втолкнула Веру. У Зубовской площади Радик остановил машину, посадил рядом с собой белобрысого с грубоватым лицом парня и тут же представил его:
- Знакомьтесь, девчонки: мой друг Роман Архипов. Бывший моряк и будущий великий ученый-изобретатель.
Роман смутился - Вера видела, как зарделись его уши, - пробурчал негромко:
- Да будет тебе: бывший, будущий. Как будто настоящее не в счет.
- Ну, дорогой мой, у нас с тобой еще нет настоящего, - возразил с апломбом Радик. - Мы все в будущем. И вообще, весь экипаж нашей машины - это люди будущего.
В мастерской "молодого", как его называли, несмотря на 34-летний возраст, художника-новатора все уже были в сборе. Мастерская размещалась в полуподвале большого нового дома на Ломоносовском проспекте, состояла из трех небольших комнат с низкими потолками и длинного коридора с какими-то отсеками и закоулками. В комнатах стояли низкие старые диваны, приобретенные за бесценок в комиссионном магазине, и в одной - длинный, тоже ветхий стол, накрытый холодными закусками, бутылками коньяка и шампанского. На стенах были развешены рисунки и акварели, похожие на те, которые Вера видела в журнале "Польша" и которые ей не нравились. В комнате висел дым густым неподвижным облаком.
Радик Грош представил сначала Веру, а потом Романа, из чего Вера заключила, что бывший моряк, как и она, здесь впервые и знаком лишь со своим другом. Живописец был худой, с пышной черной шевелюрой и тонкой ниточкой усов, которая как-то очень резко и четко подчеркивала яркий и сочный алый цвет его губ, постоянно держащих трубку. Одет он был в пеструю рубашку "навыпуск" и узенькие шорты. Впрочем, на вид это был довольно скромный и сдержанный малый. Его товарищ, широкоплечий круглолицый шатен в кирпичного цвета пиджаке и светлых брюках, обращал на себя внимание не столько туалетом и представительной внешностью, сколько манерой держать себя. В его характере, в жесте, движениях чувствовалась мертвая хватка человека, который слишком высоко себя ценит, прочно и уверенно стоит на земле. Это был Макс.
Из всех четырех мужчин, как заметила Вера, только Роман чувствовал себя здесь не совсем уверенно, неловко. И одет он был слишком просто - белая тенниска, из-под которой виднелась флотская тельняшка, широкий поясной ремень с медной сверкающей пряжкой и эти чудовищно широкие, подметающие пол флотские брюки. Какой контраст!
Кроме Веры и Эллы, тут были еще две девушки: одна нечто вроде хозяйки, приветливая, немногословная, с постоянной деланной улыбкой, тощая, в черном без рукавов декольтированном платье, плоскогрудая и длинношеяя. Звали ее Ава.
Другая, назвавшая себя Ликой, - Радик называл ее Анжеликой, - по мнению Веры, была интереснее и хозяйки и Эллочки. Она чем-то напоминала Вере Зинаиду Волконскую. Миниатюрная, изящная, с влюбленными блестящими глазами и маленьким чувственным ртом, она сразу же атаковала Романа, начала показывать ему картины, что-то объяснять.
Веру посадили за стол рядом с Максом. Он ухаживал за ней, он умел ухаживать, выделялся среди других своими изящными манерами. Пугали ее лишь бутылки коньяка и шампанского, но она твердо решила не пить.
Первый тост провозгласил Макс.
- Дети мои! - театрально сказал он, привстав над столом монументом, с глиняным бокалом в руке. - Мальчики и девочки! Прежде всего, наполните ваши сосуды этой божественной влагой. Сегодня у нас необычный повод поднять бокалы. Судьба всегда в итоге своем справедлива. История в конце концов все ставит на свое место. Все и всех. Вот жил на белом свете такой художник по имени Илья. Талантливый художник, талантливый необыкновенно и удивительно скромный. Он понимал, видел и чувствовал то, что еще не поняли и не увидели другие. Он в своих рисунках открыл новый, совершенно непохожий на привычный мир. Но нищие духом современники-соотечественники не поняли и не признали его. Они предпочли учение глумлению. Они требовали цветных фотографий. Но Илья, как настоящий художник, не променял свой талант, не стал творить на потребу толпы. Он создавал шедевры. То, что вы видите сейчас, все, что украшает это мало сказать скромное, убогое жилище, - все это не имеет цены. Это творение великого духа!
Красивым жестом Макс указал на стены, с которых на Веру глядели какие-то уродливые лица, фигуры, изображенные черной тушью на белой бумаге. У Макса квадратное лицо, крепкий бычий лоб и массивные челюсти гангстера. Взгляд, движения, жесты уверенны, напористы и быстры. Глядя на него, Вера вспомнила слова Эллы: "Он настоящий мужчина". А Макс продолжал:
- За это можно уплатить миллион. Можно отдать что угодно. Это вообще не имеет цены, И я счастлив, друзья мои, счастлив и рад за моего друга, часть шедевров которого вчера из этого подвала ушла в мировую сокровищницу искусства, в вечность, в бессмертие. За тебя, Ильюша, за твой гений, твое здоровье!
Потом поднялся Радик:
- Сегодня среди нас присутствует сын известного дипломата, мой школьный товарищ Роман Архипов. Он, если можно так выразиться, представитель не искусства, а науки. Да, я не оговорился. Роман - талантливый изобретатель. Еще в школе, в кружке "Юный техник", он изобретал разные замысловатые штуковины, которые под силу только опытному, квалифицированному инженеру, профессионалу, так сказать. На флоте рядовой матрос Архипов изобрел очень ценное усовершенствование на подводной лодке, за что награжден крупной денежной премией и золотыми часами. Он имеет патент на свое изобретение. Я предлагаю выпить за его здоровье и пожелать ему в этом году поступить в Бауманский институт. А мы поможем. Анжеликин папа - доктор технических наук, он тебе поможет, Роман. За здоровье Романа, друзья!
Вера изучающе посмотрела на Радика. У него синий подбородок, блестящие гладкие волосы, черные с сизым отливом, тонкое, рафинированное лицо, жесты спокойные, расчетливые. Сам он подтянут, изысканно аккуратен. Типичный денди. А в общем все они, видно, славные ребята. Роман застенчив и грубоват, вернее, простоват. Но он, наверно, добрый.
И опять были тосты, пили много, мало закусывали. Вера пить не могла. Макс настаивал:
- Ну один бокал. Вы нас всех обижаете.
Захмелевшая Элла кричала через стол:
- Брось, Верка, кривляться. Тут твои друзья. Как будто ты никогда не пила!
Неистовствовал магнитофон. Казалось, ленте, исторгающей какие-то визгливые звуки, которые трудно было назвать музыкой, не будет конца. Певцы были безголосые, нахальные, претенциозные, под стать джазу. Какой-то надтреснутый, дребезжащий голос мужчины исполнял гимн частной торговки времен нэпа, предлагающей покупателям свои бублики. Лика шумно восторгалась:
- Бесподобно!.. Нет, это гениально!..
- Такую запись вы не купите ни за какие деньги, - пояснял гостям довольный хозяин. - На два этюда выменял.
Вера не находила ни в музыке, ни в голосе певца ничего не только "бесподобного", но даже сносного. К тому же выяснилось, что поет совсем не мужчина, а женщина, модная певица какого-то заокеанского кабаре, Роман хитро посмеивался:
- Ну и ну. А я думал, что это мужчина.
А магнитофон надрывался.
Макс спросил Веру:
- Вам не нравится?
Она не стала лгать, ответила откровенно:
- Я не хочу жить, "как во сне", мне хочется думать о завтрашнем дне.
- Святая наивность! - воскликнул Радик на ее слова и пропел: - "Что день грядущий мне готовит?.." Я не знаю. И вы не знаете. И никто не знает. И не надо. Ничего не надо: ни философий, ни агитаций, ни лозунгов. Надоело!.. Устарело!.. Осточертело…
Его неожиданную вспышку, так удивившую Веру, погасила Лика, капризно сморщив носик:
- Да погоди же ты, Радик, не мешай слушать…
Кто-то, должно быть эмигрант из трактирного джаза, на окостеневшем русском языке исполнял популярную русскую народную песню "Помню я еще молодушкой была". Вера знала эту песню, любимую песню своей мамы. Ей нравилась ее полнозвучная, нежная мелодия, трогательно задумчивая и плавная, нравились простые, незатейливые народные слова. А тут… Веру покоробило. Мелодия была исковеркана, изуродована, переделана на кабацкий лад, слова перевраны. Чудесная песня была обесчещена и растоптана, и это так больно задело Веру, точно ее оскорбили, наплевали в душу. Она вдруг посмотрела почему-то на Романа жестоко, гневно, точно он был виноват в таком недопустимом кощунстве над русской песней, но Роман понял ее взгляд, ее состояние и чувство, ответил краткой фразой единомышленника:
- Чем нас Америка-то снабжает.
И Вера увидела в нем своего союзника.
Потом были еще тосты: за поэтический талант Лики, за здоровье и щедрую душу Авы, за прелестную Эллочку, за будущую всемирную славу Радика, за новых друзей - Веру и Романа. Вера сидела напротив Романа и все время чувствовала на себе его пристальный взгляд. На ухаживания Лики он не обращал внимания, слушал ее рассеянно, она что-то говорила ему вполголоса, задорно хохотала. Лику попросили прочитать свои стихи, и она охотно выполнила просьбу.
- Я вам прочту два стихотворения, которые будут напечатаны в журнале "Юность", это стихотворения в прозе, совсем забытый у нас жанр, - сообщила Лика, не вставая. - Первое называется "Город грядущего".
Лика широко раскрыла посоловевшие глаза и начала с глухим надрывом:
- "Город большой и больной одышкой смотрит на небо. Там, в недоступном ему просторе, плывут облака и парят птицы. Они свободны. Город завидует облакам и птицам, он тоже хочет быть свободным. Ему бы подняться в жемчужную высь, но груз мещанского уюта крепко прижал его к земле и не дает расправить крылья.
Шифоньеры, заваленные барахлом, стеллажи, заставленные скучными, серыми книгами, тяжелыми и никому не нужными, окна, закрытые фикусами, комнаты, заполненные коврами, фарфором и хрусталем, головы, набитые плесенью и пылью старых предрассудков, вкусов и привычек, - все эти тяжелые камни лежат в утробе города и мешают ему расправить крылья.
Город жаждет свободы. Человек рвется в лазоревый простор! Мой ровесник полетит в космос и, возвратясь на землю, освободит город от вериг мещанского булыжника.
Город расправит крылья. Легкий, свободный от условностей и запретов, город породнится с птицами и облаками - новый город моего поколения".
Ей аплодировали, кричали "браво", трескуче чокались глиняными бокалами. Лика отхлебнула вина и объявила:
- И еще одно, коротенькое: "Любовь моя".
Она встала, положила свою маленькую ручку на плечо Романа и начала тихо, таинственно:
- "В моей груди бьется птичка. Бьется и поет. Ты слышишь? Это ее песня. Это мое сердце. Птичка поет про любовь, нежную и свободную.
Птицы умеют любить, как никто в мире.
Хочешь, я подарю тебе мою птичку? Ты посадишь ее рядом со своей. Пусть они вместе поют нам с тобой вечную и неугасимую песню любви.
В твоей груди. В моей груди.
В нашей груди!.."
Макс спросил Веру:
- Нравится?
Она ответила неопределенно:
- Любопытно.
- И только?.. - удивился Макс такой сдержанной оценке. - По-моему, это гениально. Это философские стихи - глубина! Широта! Разве можно их сравнить с рифмованной трескотней на злобу дня десятков нынешних поэтических кузнечиков?! Как, Роман, военные моряки оценят эти стихи?
Роман Архипов был прям и откровенен. И сказал, что думал:
- На флоте, пожалуй, не поймут.
- Ну да, там надо: "И песня и стих - это бомба и знамя", - кричал изрядно захмелевший Илья.
- Верно: и бомба и знамя нужны матросу, - согласился Роман.
- И любовь? - Это спросила Лика, кокетливо улыбаясь масляными глазками. - А разве любовь, Ромочка, не нужна матросу?
- Нужна и очень нужна, - ответил Роман. - Только не всякая.
- Примитивная…
- Любовь Татьяны Лариной?
- Кому как, - ответил Роман на стремительную атаку.
- Не верю, - мотал тяжелой головой Макс. - Солдат теперь тоже другой пошел, новый солдат, со сложной психикой. Сколько наших парней призвали. Это мальчики настоящие. Они принесли и в армию и на флот свои идеи, дух нового времени.
- А скажи, Роман, у вас на подводной лодке читают журнал "Юность" или довольствуются "Красной звездой" и этим, ну как он называется, ваш - "Советский воин", что ли? - перебил Макса Радик.
- На флоте читают много разных журналов и газет. Кому что нравится, - ответил Роман.
- Ну, а Ремарка, Сэлинджера читают? - в голосе Макса звучала нехорошая настойчивость.
- Читают. Николая Островского, Шолохова, Фадеева, - очень спокойно, как будто с вызовом, ответил Роман. И продолжал негромко, выталкивая из себя тугие, круглые слова: - Вот тут читали стихи о городе Грядущего. У меня свое представление и о поэзии, и о городе будущего, и о городе прошлого. Я не поэт, как вы знаете, но стихи люблю. Я хочу прочесть вам, если позволите, тоже стихи о городе.
- Просим, просим, Роман, - раздалось сразу несколько голосов.
Илья остановил магнитофон. Тишина наступила настороженная и нетерпеливая. Роман встал, бросил на Веру короткий, но многозначительный взгляд и, глядя в стол, начал, щуря один глаз:
- Стихи о городе, голос которого мы слышим сегодня весь вечер, - он кивнул на магнитофон, - написал поэт Виктор Полторацкий. Называется "Нью-Йорк".
В тишине, напряженной до предела, он обвел всех долгим торжествующим взглядом. И, не говоря больше ни слова, сел. Тишина должна была лопнуть. Это случилось бы вот-вот, если б взрыв не опередила Вера. Она сказала как-то уж очень искренне и непосредственно:
- Хорошие стихи… Очень хорошие.
Все зашевелились, негромко и не совсем определенно загудели, а Радик сказал как будто даже примирительно:
- Что ж, яркий образчик поэзии времен культа личности. И только.
Он встал и тотчас же удалился с Эллой в другую комнату. И опять завизжал магнитофон.
Минут через пять исчезли из-за стола Ава с Ильей; уходя погасили большой свет. Теперь в углу столовой лишь тускло горел торшер. Лика запускала свою маленькую ручку в мягкие волосы Романа и по-кошачьи ласкалась к нему. Он не отталкивал ее и не противился, был задумчив и сух, изредка посматривал на Веру. А Макс, перебирая Верины пальцы, вполголоса говорил:
- Первый раз я увидал тебя в кино. И запомнил. Мечтал о тебе. В моей пьесе "Похищенная молодость" есть героиня. Это ты. Я писал ее, думая о тебе.
- Странно, - грустно отвечала Вера. - Но ведь вы меня не видели в жизни.
- На Красной площади видел. Ты была в белом платье. Сказочная, прозрачная, как мечта.
Вера вспомнила выпускной вечер, теплую короткую московскую ночь, песни на площади, девушек в белых платьях, многозначительные вздохи Коли Лугова. Где он теперь? Она, очнувшись от минутного забытья, увидала прямо перед собой настойчивый, пытливо-встревоженный взгляд Романа, на ладонях которого покоилась изящная головка Лики, свернувшейся калачиком на диване. Мягкий и тающий голос Макса звучал возле самого ее уха:
- Я написал сценарий по моей пьесе "Похищенная молодость". Ты будешь играть главную роль в кинофильме. Ты, только ты!
В эти минуты Макс чем-то напомнил ей Озерова. Вера спросила:
- Вы знаете кинорежиссера Озерова?
- Женю? Ну как же, Женя мой друг. А почему ты спросила?
- Вы очень похожи на него.
Он не знал, как понимать ее слова,
Вошел Радик без пиджака и без галстука, на губах брезгливая гримаса, лицо в розовых пятнах, взгляд блуждающий.
- Где Элла? - обеспокоенно спросила Вера. Радик не ответил.
- Пойдем поищем ее, - весело сказал Макс и увлек за собой Веру в соседнюю комнату, слабо освещенную ночником.
Элла лежала на тахте и отсутствующим взглядом смотрела в потолок, заложив ладони под взлохмаченные волосы. Вера всерьез встревожилась:
- Элка, что с тобой? Тебе плохо? Ты много пила.
Элла посмотрела на нее с иронией, поправила мятую юбку и, свесив на пол босые ноги, стала застегивать кофточку. Вера села рядом, изумленно рассматривая подругу. Та не выдержала ее взгляда, сказала:
- Ну что ты, глупенькая? Мне хорошо. - Быстро поднялась, освободив место рядом с Верой, сказала с ужимкой: - Садись, Макс, не буду вам мешать. - И ушла.
Вера попыталась было встать, но Макс удержал ее. У него крепкие руки и горячие губы. Вера не ожидала его внезапного насилия. Неистово закричала, рванулась в сторону всем телом, сильно стукнула головой ему в челюсть. Он только прикусил язык и отпустил ее руки. Вера в испуге и ярости вбежала в столовую и столкнулась с Романом, который спешил на ее крик.
- Что случилось?
Вера не успела ничего ответить, как вышедший следом за ней Макс с силой схватил ее за руку и повернул так, что она вскрикнула от боли и присела.
- Я тебя проучу, недотрога, обломаю, - прошипел драматург. И в ту же секунду получил удар в грудь.
Ударил его Роман. Вера бросилась к выходной двери, но дверь была заперта на ключ. Макс был сильнее Романа. От его ответного удара матрос еле удержался на ногах. Подбежавшие Илья и Радик заняли сторону Макса. Тогда в воздухе сверкнула увесистая медная пряжка и гулко опустилась на спину Макса. Тот вскрикнул и подался назад. Отступили и Радик с Ильей. А Роман осатанело и угрожающе прохрипел:
- He подходите!.. Отоприте дверь, негодяи!.. Или я разнесу ваше крысиное гнездо!
Это произвело впечатление: мгновенно нашелся ключ, и первой в открытую дверь выскочила Вера. За ней спокойно, держа в руке свое грозное оружие - матросский ремень с металлической пряжкой, - вышел Роман.
На проспекте было еще светло. Зашедшее за горизонт солнце продолжало сверкать на университетском шпиле. В свежем, не душном воздухе - простор и покой. Вера плакала, громко всхлипывая. Роман утешал неумело, смущенно.
- Успокойтесь, не надо, Верочка. Люди смотрят.
- Боже мой, боже мой, что я видела! - повторяла она сквозь рыдания. - Это ужасно, гадко, пошло…
- Он вам сделал больно?
- Нет, уже прошло, - отозвалась Вера.
Роман предложил идти до центра пешком. Вера согласилась: не показываться же в метро или троллейбусе с заплаканными глазами.
Через четверть часа они уже смеялись.
Вера спрашивала о Лике:
- О чем она с вами говорила?
- Лика? Всякий вздор несла, вроде того, что нынешнее молодое поколение необыкновенное, особое, сложное. Я спросил, чем именно характерно оно?
- А она?
- Она сказала, что современная молодежь - это интернационалисты и патриоты, в то время как прежние поколения молодежи были только патриотами.
- Это на самом деле так? - не поняв, переспросила Вера.
- Ну да, как бы не так. Наши солдаты, освобождавшие Европу от фашизма, что ж, они были только патриотами и не были интернационалистами?..
- И вы ей это сказали?
- Я сказал ей, что не нужно смешивать интернационализм с космополитизмом.
"А он умный, - отметила про себя Вера, - добрый и смелый". И опять вспомнилась Эллина фраза: "Настоящий мужчина".
На гребне Ленинских гор, у двухъярусного моста, остановились, залюбовавшись всплесками огней лежащего внизу огромного города. Москва была, как море, без конца и края, уходила за горизонт неяркими всполохами электрических зарниц. Очертания высотных зданий вздымались к небу мачтами гигантских кораблей. Круглая чаша Центрального стадиона искрилась ярко и призывно. Весь в гирляндах огней, веселый и задорный, стремительно сбегал с Ленинских гор к Крымскому мосту молодой Комсомольский проспект.
Они стояли молча, взволнованные, совсем чужие и в то же время так хорошо понимающие друг друга. Роман предложил пройти пешком весь Комсомольский проспект.
- Ведь это наш проспект… Вы комсомолка?
- Да, это наш проспект, - отозвалась Вера. И затем, минуту помолчав, подавляя неловкость, сказала: - А говорят, время рыцарей давно миновало.
- Вы это к чему? - не понял Роман.
- О вас подумала… Как вы меня защитили.
Роман ухмыльнулся:
- Как вы попали в этот подвал?
- Случайно… У меня было такое состояние… Не знала, куда себя девать.
- Отчего… состояние? Что за причина?
Вера чувствовала - это не праздное любопытство, Роман искренне интересуется. И она рассказала все о себе: и об отце, и о Константине Львовиче, и о том, как в кино снималась, как поступала в институт, как встретила сегодня на выставке Эллу. Он слушал ее с таким участием, с каким никто никогда не слушал Веру. Спросил:
- А в приемной комиссии или в деканате вы не справлялись о себе? Представьте, что вашу фамилию пропустила машинистка. Или есть еще дополнительный список. И вообще, как так можно - не выяснив ничего определенно, бежать очертя голову! Паниковать.
Слова его показались Вере убедительными. И хотя она не очень верила в возможную удачу, а вернее, совсем не верила, все же решила зайти и выяснить еще раз.
О себе Роман говорил как-то уж очень просто. Живет вдвоем со своим младшим братом в квартире родителей. Отец его дипломат, работает в советском посольстве в одной стране. Сам он увлекается физикой и математикой. Любит спорт, особенно лыжи. Ну и, конечно, водный спорт, это ему "по штату положено". И повел разговор о друзьях-товарищах, о настоящей дружбе. О Радике Гроше говорил с презрением:
- Не ожидал, что он станет таким.
- А как вы думаете, Эллу он любит? - спросила Вера.
- У них своя модерн-любовь, - ответил Роман, - у всех этих, которые со сложным оптимизмом. Души сложные, а любовь примитивная, кошачья.
От Крымской до Маяковской ехали на троллейбусе. До Грузинской шли снова пешком по улице Горького.
- Завтра обязательно сходите в приемную комиссию, - напомнил Роман. - Можно я вам позвоню, узнаю, как ваши институтские дела?
- Позвоните, - как-то нерешительно ответила Вера и назвала номер своего телефона.
- Только вы не расстраивайтесь и не переживайте. Не получилось в этот раз, получится на будущий год. Я уверен.
- Откуда вы меня знаете? Нет, Роман, не повезло мне в жизни. Не повезло.
- Да у вас и жизни-то не было еще… Давайте завтра встретимся в вашем институте. Я буду вас там ждать. Хорошо?
Она решительно запротестовала:
- Ни в коем случае. Зачем? Я не знаю, в какое время поеду туда. Может, не завтра. Я совсем-совсем ничего не знаю, И вы меня не знаете, Роман.
- Знаю… Мне кажется, что я давным-давно вас знаю. И позвоню вам. Хорошо?.. Даже если вы скажете "не звони", все равно позвоню.
ГЛАВА ВТОРАЯ
1
На другой день она снова пошла в институт. В приемной комиссии ей официально сообщили, что она не принята, и возвратили документы. Пришлось еще раз пережить вчерашнее. И опять, как вчера, она не решилась сразу ехать домой. Не знала, как сказать матери. Пошла по Выставке почему-то тем же путем, что и вчера, очутилась в зоне отдыха, там, где встретила Эллу Квасницкую. Села прямо на траву, сидела в бездумном оцепенении, сидела бесконечно долго; люди, отдыхавшие невдалеке от нее, приходили и уходили, она продолжала сидеть, пока двое подвыпивших парней не уселись с ней рядом, причем один глупо спросил: "Девушка, здесь не занято?"
Она ответила машинально: "Пожалуйста, не занято", - и даже подвинулась, точно в каком-нибудь клубе. Но тотчас же опомнилась, встала и пошла по асфальтированной дорожке к воротам. Здесь, у высокой железной ограды, кончалась территория выставки, и сразу за воротами начинался Останкинский парк, столь же многолюдный, как выставка, только, пожалуй, более шумный и суетный. На берегу небольшого пруда, в зоне аттракционов все вертелось и кружилось в воздухе: карусели, качели, "чертово колесо". По пруду плавали лодки. Вера случайно остановилась у кассы лодочной станции. Она совсем не думала кататься, но пожилой мужчина, лодочник, спросил ее:
- Вам двухвесельную?
- Да, конечно, - ответила она торопливо и скорее машинально.
- Деньги в кассу платите, - подсказал лодочник и поволок весла к лодке.
Солнце скрылось за могучими дубами, весь пруд погрузился в синеватую тень, синева красила подступившие к пруду деревья и пару белых лебедей, величаво и независимо плавающих в своей зоне пруда, куда лодкам заходить воспрещалось. Только мельтешившие на фоне белесого вечернего неба пузатые самолеты-карусели да сетчатые корзины "чертова колеса", обрызганные последним лучом, горели жарко и броско.
"Ядовито", - мысленно подумала об их освещении Вера и вспомнила, что это излюбленное слово Константина Львовича.
И почему ей сегодня приходит на память отчим? Может, потому, что он первый "открыл" в ней актрису? Или просто потому, что они, будучи очень разными людьми, постоянно и открыто говорили друг другу любезные колкости, а в душе почти ненавидели друг друга. Что бы ни советовал Константин Львович, Вера делала наоборот. Наверно, попроси он Веру сохранить косу, она бы назло ему тотчас постриглась под машинку.
Из репродуктора лился серебристый голос о счастье, о любви, и он был так некстати: у Веры не было ни счастья, ни настоящей любви.
Вспомнились съемки. "Им нужна была моя коса, и ничего больше во мне нет. Пожарник снимался. У того была великолепная борода. Из-за бороды и он в кино попал, а небось тоже артистом себя считает".
Стучали весла соседних лодок, шныряющих то справа, то слева, того и гляди, столкнешься. Это отвлекало и раздражало. Вера подплыла к самому берегу, бросила весла и засмотрелась в воду, темную, на вид густую и холодную. Наверно, большая глубина. Почему-то разом вспомнились "Бедная Лиза" Карамзина и "Гроза" Островского. Черт знает, что может прийти в голову, - смешно и странно: бросались в воду, топились. А собственно, что тут странного и смешного? Вот так броситься вниз головой в бездонную холодную черноту и все. И нет тебя. И ничего нет - ни кино, ни мамы.
Вера вздрогнула, - не от мыслей своих, нет. Она услышала совсем рядом с собой очень знакомый голос, тот самый, который на съемках говорил ей: "Вы великая умница и реалистка". Она узнала его сразу:
- Нет, Надя, ты не должна была бросать сцену.
Вера посмотрела на берег. Недалеко от нее, под роняющими пепельный пух тополями, на скамейке спиной к пруду сидели двое: широкоплечий полный мужчина в светлом костюме и соломенной шляпе и женщина в сером платье и сиреневой кофточке, свободно накинутой на плечи. Сидела она, наклонясь вперед, и рядом с великаном казалась очень маленькой. На слова мужчины она не ответила, а он, - теперь Вера была убеждена, что это народный артист республики Посадов, с которым она снималась в кино, - продолжал красивым бархатистым баритоном:
- Помнишь, Надя, ты мечтала сыграть героическую роль… Ты ждала ее…
- Нет, я не стала ждать, - очень решительно и твердо прервала его женщина. - Я сама нашла свою роль.
Вера налегла на весла, и лодка удалилась от разговаривающих. Теперь не слышно было их слов. Вера думала о женщине. Кто она? Актриса, оставившая сцену? Мечтала о героической роли и сама нашла ее. Где, как, что это за роль?
Мелькают догадки и предположения, толпятся неверно и беспорядочно. Вера уже не может оторвать взгляда от двух людей, сидящих на скамейке. Она что-то должна предпринять, на что-то решиться.
Артист и его спутница встали. И тут только Вера сообразила, что ей нужно делать. Не к Тарасовой и Марецкой надо обращаться ей, Вере, а вот к этой еще не знакомой, но почему-то вдруг ставшей такой близкой женщине.
Вера встрепенулась, налегла изо всех сил на весла и поплыла к причалу. Быстро сдала лодку и побежала к скамейке. Но там уже сидели другие люди. Все еще не теряя надежды, Вера опрометью бросилась в сторону центрального выхода к шереметевскому дворцу.
Она бежала долго и наконец увидела могучую фигуру Посадова. Он шел, опираясь на толстую палку. Большая, гривастая, как у Сергеева-Ценского, голова его держалась величаво и осанисто. Он был один. Вера остановилась в растерянности, глаза искали сиреневую кофточку и узел темных седеющих волос, но женщины не было. Тогда она поравнялась с Посадовым и, замедлив шаг, подбирала нужные слова, чтобы обратиться с вопросом.
Алексей Васильевич Посадов, простившись с Надеждой Павловной, шел, погруженный в невеселые думы. Вдруг он почувствовал, что его кто-то догоняет. Он даже вздрогнул и остановился, осмотревшись. И тут недовольные, даже сердитые глаза его столкнулись с умоляющими большими серыми глазами Веры, на свежем юном лице которой светилась мольба, а маленькие розовые губы шевелились, будто шептали что-то несмело и нерешительно. Узнал ли он ее? Наверно, узнал. Вера заговорила первой:
- Здравствуйте… Вы меня не помните? Мы с вами в кино снимались.
- А-а-а… - протянул Посадов, все еще не стряхнув с себя прежние думы. - А-а-а… Коса-краса. Как же, как же.
- Вы меня простите, пожалуйста, - торопилась Вера, - мне очень неловко, но это нужно… Для меня это очень важно.
- Пожалуйста, ради бога, - пробурчал Посадов отходчиво, начиная искренне воспринимать волнение девушки. - Что же именно?
- Я хотела спросить вас о той женщине…
- О женщине? - Посадов снова нахмурился. - Это о какой же, позвольте?
- Что сейчас сидела рядом с вами.
- А-а-а, - понял он. - Ну и что же именно вас интересует?.. Давайте отойдем в сторонку, чтобы не мешать. - И сам сделал три шага в сторону от аллеи.
- Кто она? - выпалила Вера свой главный вопрос.
- Кто она? - повторил негромко артист и затем, посмотрев на Веру прищуренными глазами, ответил многозначительно: - Ангел. Да, бывший ангел.
- Нет, я серьезно, - обиделась Вера.
- Серьезно? А почему, собственно, она вас интересует?
- Очень длинная история. Для вас это неинтересно. Тут личное… Но для меня знаете как важно, вы даже представить не можете, - настойчиво повторила девушка. - Только вы не подумайте чего-нибудь плохого… Она актриса, правда?
Посадов с минуту подумал, пошевелил густыми и совсем не седеющими бровями, прицелился куда-то в зеленую глубь парка и заговорил патетически:
- Эта женщина - грандиозная женщина! Эпический талант! О таких еще Некрасов писал…
- Скажите, пожалуйста, я очень вас прошу, как ее имя и где мне ее найти, - перебила его Вера.
- Зовут ее Надежда Павловна Посадова. Да, именно. А найти ее можно в гостинице "Останкино". Притом, надо поспешить: она, кажется, сегодня уезжает.
Вера поблагодарила артиста и побежала искать гостиницу "Останкино".
2
Гостиница "Останкино", построенная совсем недавно, расположена хотя и не в центре города, но зато в самом красивом его уголке. От гостиницы прямо через дорогу начинается Главный ботанический сад Академии наук. А дальше - тенистые дубравы, за ними - березовые рощи, большой и живописный зеленый массив, оранжереи тропических растений, плантации цветов, роз, сирени.
Хорошо в Главном ботаническом саду в начале июня, когда сочно и ярко брызжет молодая зеленая листва дубрав и рощ, когда пенится и кипит, сверкает десятками оттенков сирень. Хорошо в свободное время сидеть на скамейке и наслаждаться густыми ароматами цветов. Но, пожалуй, еще лучше в Главном ботаническом саду в душные июльские вечера, когда цветут розы и буйствуют собранные со всего мира цветы.
Окно номера в гостинице, где жила Надежда Павловна, выходило в Ботанический сад, который по случаю позднего часа был уже закрыт для посетителей. Запах цветов упрямо проникал в открытое окно вместе с вечерней свежестью.
Надежда Павловна сидела в мягком, удобном кресле и внимательно слушала сбивчивый рассказ Веры о ее жизни и "трагедии". Она достаточно хорошо понимала девушку, доверившую ей свою горькую тайну, и сейчас думала о том, чем и как помочь ей, только-только попробовавшей сделать первый шаг в жизни и оступившейся. Надежда Павловна понимала, что высказанный в категорической форме какой-либо прямой совет делу не поможет. Надо убедительно разъяснить, рассказать о жизни, о трудности ее дороги, о сложности человеческих судеб.
Когда Вера кончила, Надежда Павловна встала и подошла к открытому окну. Только теперь Вера обратила внимание на ее крепкую, статную фигуру, красивый твердый профиль ее лица, очень крепкие, совсем не женские плечи и свежее, без единой морщинки лицо.
- Да, история действительно невеселая. - Эту первую фразу Надежда Павловна сказала почти в окно, стоя в пол-оборота к Вере, которую, казалось, она пока не замечает, а говорит мысли вслух: - Трудно - не значит невозможно. В жизни возможно все. У жизни свои законы, как у природы. А природа, она иногда нам такие штучки выкидывает… Ну, да ладно. - Она резко повернулась к Вере и, ласково дотронувшись рукой до плеча девушки, точно приглашала ее сесть удобней, опустилась на свое прежнее место. - Твоя, история мне напомнила многое из мною самой прожитого и пережитого. Советовать всегда легко и трудно. Надо понять… понять друг друга. Тогда можно смелей принимать или не принимать совет. Меня ты не знаешь. Из того, что ты услышала на берегу пруда, ты почти ничего не поняла. Я не актриса, нет. У меня другая роль, и я знаю, что Алексей Васильевич не понимает ее по-настоящему, поэтому тебя он, как говорится, дезинформировал.
Надежда Павловна посмотрела в Верины глаза и мягко, дружески улыбнулась.
- Он о вас очень хорошо говорил, - сказала Вера чуть слышно, вспоминая голос, жесты, слова Посадова. - Он вас ангелом назвал.
Надежда Павловна вдруг разразилась веселым, звонким, девическим смехом:
- Тут он правду сказал - я была ангелом… На сцене… Ну, раз уж так - тогда слушай.
Она вдруг умолкла, погасив внезапную веселость, начала спокойным, ровным голосом:
- Когда-то давным-давно, когда тебя на свете еще не было, я из самодеятельности заводского Дома культуры попала в школу Большого театра. Меня считали одаренной, пророчили карьеру, будущее. Я размечталась и тоже видела себя в блеске театральной славы; во сне я часто летала над землей, над домами, над удивленной толпой, которая награждала меня аплодисментами. Родители мои были простые люди, работали на заводе "Богатырь". Представляешь, сколько было радости в семье: дочь простого токаря, единственная дочь - артистка. Да где? В Большом театре. Первой моей ролью была роль ангела в "Демоне" Рубинштейна. Как я радовалась этой роли! Я была самой счастливой в мире. А ведь роль-то пустяковая, почти статист. Зато Большой театр! А потом явился он, мой гений. Это был Демон. Демон не только на сцене. В жизни он был Демоном, особенно для нас, женщин. Ты видела его - Алексея Васильевича. Он еще и теперь хранит былую осанку. А тогда он был молод. У него был чудесный голос - не сильный, но дивный, обворожительный, какой-то неповторимой окраски. Для нас, театральной молодежи, было большим счастьем послушать его на репетициях. И конечно, не один только голос его очаровывал нас. Его глаза, полные огня, мужественное, смелое лицо, благородная осанка, его изящные манеры. Мы влюблялись в него, не скрывая своих чувств друг от друга. А он ни на кого из нас не обращал внимания. Он был непостижимо велик, не удостаивал нас ни словом, ни даже взглядом. И вот однажды на репетиции "Демона" он вдруг оглядел меня с ног до головы - я была в костюме ангела - и сказал, глядя мне прямо в глаза: "А вы действительно ангел. Даже без этой декорации". И бровью повел, точно хотел подцепить и сбросить мой театральный наряд. Представляешь мое чувство? Я онемела, остолбенела - стою статуей и не знаю, что со мной. Он ласково улыбнулся мне в лицо и отошел своей горделивой походкой. Я была счастлива. И в то же время во мне поселился страх. Сама не знаю почему и от чего. Следующая наша встреча - это было дня через три после первой - произошла опять в театре, на сцене. Я ждала за кулисами своего выхода и неожиданно почувствовала непонятную тревогу. Заколотилось сердце, что-то заметалось во мне, я хотела было уйти к девчонкам, оборачиваюсь - а он стоит рядом со мной, огромный и сильный, настоящий демон, и говорит: "Что вы делаете сегодня вечером, мой ангел?" - "Ничего", - пролепетала я. А он мне сразу, не дав опомниться: "Демон был бы беспредельно счастлив совершить с вами прогулку в парк культуры". Предложение было неожиданное, как гроза в январе. Уже не помню как, но я согласилась, и мы гуляли с ним в Сокольниках. Такие встречи, такие вечера бывают только один-единственный раз в жизни. Мы обошли весь парк. Он говорил, а я слушала и любовалась им. Потом сидели на скамейке. Он взял мою руку и, внимательно, как вещь, рассматривая ее, сказал: "Да, это ангельская рука, рука ангела, который будет моей женой". Я тогда ответила: "Зачем такие шутки, Алексей Васильевич?!" А он повторил настойчиво и твердо: "Вы будете носить фамилию Алексея Васильевича Посадова". И поцеловал мою руку. А потом спросил уже шепотом: "Будете?" Вместо ответа, я заплакала. Что было со мной потом, трудно словами передать. На репетициях меня бросало то в жар, то в холод, мне хотелось убежать из театра. Я жила как во сне. Я любила его, и как огня боялась этой любви, не верила его словам. Однажды произошло то, чего я больше всего опасалась: демон соблазнил ангела. Грех этот случился в театре, в уборной демона. А тут еще непростительная неосторожность с его стороны: в уборную зашел гример, все стало известно дирекции. Через два дня был издан приказ: ангела уволить, а демону объявить выговор со строгим предупреждением. Оскорбленный и возмущенный всей этой жуткой историей, Алексей тут же уволился из театра. Через несколько дней мы поженились и уехали в Минск, в молодой белорусский театр оперы и балета. Встретили там нас хорошо, зачислили в штат, как сейчас помню, - это было в конце мая 1941 года. Думалось, вот наконец начнем строить свою жизнь, забудем неприятности, придет счастье, сбудутся мечты. Но беда уже у ворот стояла. 22 июня началась война. С одним чемоданчиком в руках покидали мы с Алексеем горящий Минск. Где ехали на попутных машинах, где брели пешком в толпе таких же, как и мы, беженцев. Страшное было время. Фашисты летали над колоннами беззащитных людей и расстреливали в упор из пулеметов. Дороги были устланы трупами женщин, детей. Кругом горели села. Так мы добрались до Борисова. В Борисове Алексея мобилизовали в армию. Расстались мы впопыхах: в городе была паника. Расстались без слов, молча. И навсегда. Не доходя Орши, мы оказались в тылу у немцев. Фашистские танки обогнали нас. Мы подались на север, к Витебску, думали, там пробьемся, не вышло. Но мне повезло: скитаться пришлось недолго - через две недели я была уже в партизанском отряде, которым командовал Семен Захарович Егоров, в прошлом партийный работник. Я стала партизанской разведчицей. Жизнь заставила и научила. Жизнь всему научит, если ты не идешь против нее. Там, в белорусских лесах, я увидела и узнала по-настоящему людей. В партизанском крае я встретила человека, который потом, в сорок четвертом году, стал отцом моего ребенка. Не мужем, - отцом. Он считал, что семья его погибла. Были основания: эшелон, в котором жена его с двумя девочками эвакуировалась, фашисты разбомбили. Потом, уже после войны, оказалось, что семья его чудом спаслась. Он живет со своей семьей. Сын живет со мной, учится в школе. Ему уже семнадцать лет.
Надежда Павловна встала, налила фруктовой воды из бутылки, предложила Вере. Девушка отказалась. Надежда Павловна, выпив воду, продолжала уже стоя, слегка прислонясь к столу.
- В сорок четвертом кончилась наша партизанская жизнь, и я с ребенком приехала в Москву. Отца уже не застала в живых, а через полгода умерла и мать. Виделась дважды с Алексеем. До этого все три с лишним года мы ничего друг о друге не знали. Он считал меня погибшей. Женился. Детей, правда, у них не было. Мне было очень тяжело в Москве. Смерть родителей. Неустроенность жизни. Ужасное состояние. Люди кругом радовались окончанию войны, а у меня на душе лежало что-то тяжелое, сырое и давило, не давало покоя. И опять надо было начинать все заново. А как, с чего начинать? Разное думалось: вернуться в театр, предлагали пойти учиться. Никто за меня не мог решить, что мне делать, как быть? Сама я должна была думать и решать. Сама, чтоб потом никого не корить. И вот интересно: двадцать лет я прожила в Москве, родилась здесь, росла среди сорванцов Марьиной рощи, у меня тут было много подружек детства, и знакомых, и родственников. Три года не видела Москвы, соскучилась так, что душа ныла. А приехала - и поняла, что сердце свое там, в партизанских краях оставила. Встретила одного из бывших партизан наших, приезжавшего в Москву в командировку. Рассказал много интересного, как восстанавливается край, в котором мне, бывшей разведчице, каждая тропинка знакома, каждый куст - родной. Я долго не стала раздумывать - поехала. Встретили меня, как родные. Да они мне и были роднее родных, все эти люди, лесные солдаты, бывшие народные мстители. Хорошие это люди, Верочка!.. Ну, повезли меня в совхоз, как раз в тот, где наш отряд действовал, - там тогда на месте сожженных колхозных деревень совхозы создавались. Директором был знакомый мне бывший командир одной партизанской бригады. Он меня хорошо знал, и я его знала. В совхозе были главным образом бывшие партизаны. Избрали меня секретарем парторганизации. И с тех пор я там живу и работаю. Хозяйство большое, условия трудные. Тут я поняла, что такое жизнь. Тут началась моя новая роль. Это сильнее, сложнее и глубже, чем на сцене. Тут тебе никакой пьесы, никакого готового текста. Ты сама и автор и актер. Вот о ней, об этой моей роли и говорил Алеша Посадов. Роль, скажу тебе откровенно, трудная, но зато уж главная и благородная.
Умолкла Надежда Павловна, внимательно и открыто изучая девушку насмешливо острыми глазами, темными, как у ласточки. Молчала и Вера; маленький рот ее был полуоткрыт, пухлые губы вздрагивали. Она не знала, что ей говорить, она ждала чего-то главного и еще недосказанного. И Надежда Павловна досказала:
- Вот, если нравится тебе моя пьеса, - поедем со мной, обещаю тебе неплохую роль. Будешь работать, человеком станешь…
3
Ольга Ефремовна, как и дочь ее Вера, носила фамилию первого мужа, Ивана Акимовича Титова, подполковника танковых войск, Героя Советского Союза, погибшего, когда Верочка пошла в первый класс. Через год после смерти Сталина Титовы были извещены о том, что их отец посмертно полностью реабилитирован, а еще через год Ольга Ефремовна вышла замуж за скульптора Балашова.
Она работала в то время продавщицей в хозяйственном магазине, в отделе стекла и фарфора. Однажды незадолго до закрытия магазина, когда покупателей почти не было, к Ольге Ефремовне обратился элегантно одетый мужчина в синем берете и кокетливой бабочке с необычным вопросом: велик ли спрос покупателей на сторублевого фарфорового барана и вообще, что пользуется большим успехом у покупателей: баран или лев, держащий зайца. Ольга Ефремовна ответила, что льва с зайцем берут лучше, должно быть, потому, что статуэтка эта стоит дешевле барана.
- Значит, дело не в качестве, а в цене. Так выходит? - спросил человек в берете, облокотясь на прилавок, и по всему было видно, что он намерен продолжать допрос продавщицы, немолодой, но интересной, вступившей в пору последнего цветения женщины.
- Видите ли, я скульптор, это моя работа, - он повел бровью в сторону полок, на которых стояли различные статуэтки. - Меня, естественно, интересует мнение потребителя. Что желает покупатель, каков его вкус?
- Вкусы у всех разные, - любезно сказала Ольга Ефремовна, с любопытством глядя на автора, и затем добавила с тихой улыбкой: - А что касается желания покупателей, так оно одинаково - все хотят подешевле и получше.
Скульптор тоже заулыбался, собрав у больших выпученных глаз мелкие морщинки, но не отошел, а продолжал говорить:
- Дешевле - это мне понятно. А вот что значит лучше?
- Я вам советую поговорить с директором, - предложила Ольга Ефремовна. Но скульптор оказался настойчивым.
- Директор директором. А я хочу знать ваше мнение. Для меня мнение продавцов важнее директорского, - продолжал он весомо и авторитетно. - Мне бы хотелось поговорить с вами, посоветоваться, показать вам свои новые работы.
Так Ольга Ефремовна познакомилась со скульптором Балашовым.
Константин Львович - старый холостяк - вдруг, изменив своим убеждениям, решил жениться. Ему нужна была добрая и умная хозяйка, которая бы смогла внести в его одинокую творческую жизнь уют и тепло. Переступив рубеж своего пятидесятилетия, Балашов резко ощутил потребность не столько семейного гнезда, сколько простой женской заботы и ласки. Человек холодного расчета, он и не помышлял о женитьбе на какой-нибудь смазливо-легкомысленной девчонке. Он, конечно, не сомневался, что в свои пятьдесят лет может жениться и на двадцатилетней - охотники найдутся, - но великолепно понимал, что такой брак не принесет ему желаемого уюта и спокойствия. Он искал молодую вдовушку, без особых претензий, которую может "осчастливить" и которая потом всю жизнь будет благодарить свою судьбу. Именно такой женщиной ему показалась Ольга Ефремовна, которую еще до знакомства в магазине он несколько раз встречал на улице.
У Балашова была двухкомнатная квартира у Кировских ворот. Женившись на Ольге Ефремовне, он обменял квартиру на большую однокомнатную в старом доме, в одном парадном с Титовыми. Квартиру свою Балашов переделал под мастерскую и был очень доволен.
Ольга Ефремовна после вторичного вступления в брак не стала менять фамилию только из-за дочери. Балашову было все равно. Он был человек покладистый, снисходительный и слишком дорожил своим здоровьем, чтобы придавать значение всяким пустякам. Балашова ничуть не тронуло и взволнованное сообщение Ольги Ефремовны о том, что Верочка категорически отказалась называть его папой. "Пожалуйста, пусть зовет, как хочет, - какое это имеет значение".
Ольга Ефремовна по настоянию Балашова ушла с работы и с утра до вечера занималась созданием творческого уюта Константину Львовичу. И действительно, жизнь у них протекала размеренно, тихо, без семейных сцен, упреков и недовольств. Ольга Ефремовна не очень-то разбиралась в тонкостях искусства, в дела мужа не вмешивалась. Константин Львович иногда посвящал ее не столько в свое творчество, сколько в ведомственные дрязги.
Балашов ни во что не ставил памятники Горькому, Чайковскому, Дзержинскому и Долгорукому в Москве, потому что не любил их авторов. Ольга Ефремовна не понимала, чем эти памятники плохи или хороши, она просто верила мужу, которого считала талантливым и честным художником.
А вот Верочка - удивительное дело - была в восторге от памятника и Дзержинскому, и Чайковскому, и Горькому, и Долгорукому. "Назло Константину Львовичу", - сокрушаясь, объясняла себе Ольга Ефремовна, и вместе с досадой ее охватывало чувство тревоги. Она не могла понять, почему Вера невзлюбила Балашова. Однажды Балашов в споре с Верой сказал, что она, Вера, ортодокс, что ее плохо воспитали, что воспитывали ее "не в ту сторону". Девушка в запальчивости воскликнула:
- Да, да, да - я ортодокс, ортодокс! А вы… вы парадокс, вы просто ревизионист! И вы не смеете говорить о моих воспитателях. Не смеете!.. - Она кричала первый раз в своей жизни, ожесточенно ощетинившись, как маленькая хищница. - Не смеете!.. Потому что он… потому что вы… - и, разревевшись, убежала из комнаты, так и не закончив фразу.
Тогда же с глазу на глаз Ольга Ефремовна очень осторожно заметила дочери:
- Ты не справедлива, Верочка, к Константину Львовичу. Зачем ты обижаешь его? Он добр к тебе.
- Мама, ты слишком быстро забыла папу, моего папу, - вспылила Вера и, не сказав больше ни слова, выбежала из дома. Ольга Ефремовна до глубины души была обижена дерзким и, главное, несправедливым упреком дочери. Возвратилась Вера только вечером, виноватая, тихая, и начала пересказывать матери содержание только что просмотренного фильма.
И вот теперь Ольга Ефремовна сидела дома заплаканная и в который раз перечитывала записку Веры.
"Дорогая мамочка!
Прости меня за все плохое, что я, может, сама того не желая, сделала. И особенно за мой последний поступок - бегство из дома. Я не хотела тебя обидеть, хотя и знаю, как ты будешь переживать. Но все так случилось. В институт меня не приняли. Мне было очень тяжело. Я не знала, что делать. К моему счастью, я встретила Надежду Павловну, умную и сильную женщину, в прошлом актрису и партизанку. Она твоего возраста. Надежда Павловна предложила мне работу. Я согласилась и уехала с ней. Это далеко от Москвы. Как устроюсь, обживусь немножко - обо всем напишу. А пока об одном прошу: ради бога, не волнуйся, родная, со мной все будет хорошо. Верь мне и прости меня. Прости и за то, что без твоего разрешения я взяла папин портрет. Целую тебя, дорогая мамочка.
Вера".
Ольга Ефремовна считала, что причиной бегства дочери был вовсе не провал в институте, а ее взаимоотношения с Константином Львовичем. Сам Балашов поступок Веры воспринял иронически:
- Начиталась ура-патриотических книжек - вот и весь фокус. Через месяц вернется - никуда не денется. И ничего с ней не случится. На целину сколько уехало таких романтиков.
- То целина, коллективами ехали, организованно. А тут кто ее знает, кто она такая, эта Надежда Павловна.
- Партизанка и актриса. Этого достаточно. Подпустила девчонке романтики. Не беспокойся. Романтика, она, как туман, быстро растает, и Вера вернется. Помянешь мое слово.
Балашов не хотел играть роль встревоженного и огорченного отца и не очень-то успокаивал жену. Чтобы избавить себя от излишних разговоров с Ольгой Ефремовной, Балашов отправился к себе в мастерскую, сославшись на то, что к нему должны прийти представители из Министерства культуры, чтобы заключить с ним договор на работы, которые он решил приготовить к предстоящей выставке.
Большая тридцатисемиметровая комната - мастерская скульптора на первый взгляд казалась слишком захламленной какими-то ящиками, лесенками, слепками из гипса, фигурками животных и зверей различных размеров, начиная от миниатюрного, вылепленного из пластилина котенка до большого, сделанного из корневища дерева орла с распростертыми крыльями. Было здесь и несколько человеческих голов и фигурок, примитивных, исполненных в грубоватой, нарочито небрежной манере. В центре комнаты на невысоком постаменте возвышалась закрытая целлофаном фигура, над которой скульптор работал все эти дни и которая, по его мнению, должна явиться "гвоздем" предстоящей выставки. По словам Балашова, над этим произведением он трудится уже три года.
Пришли они после обеда - скульптор Петр Васильевич Климов, академик и народный художник, поставивший несколько великолепных памятников, работник Министерства культуры Зернов и живописец Бульбин, тоже, как и Климов, представлявший Союз художников. Словом, комиссия получилась представительная и авторитетная, хотя Балашов был огорчен тем, что пришел именно Климов, а не кто другой из близких ему по духу и взглядам скульпторов. Но делать было нечего, и гостеприимный хозяин очень любезно встречал долгожданных гостей.
Климов, как всегда подвижный, веселый и очень общительный человек, быстрым профессиональным взглядом осмотрел мастерскую и, остановившись на огромной фигуре, закрытой целлофаном, сказал, обращаясь к Балашову:
- Что-то грандиозное затеял, Константин Львович?
- А вы считаете, что мы не способны на грандиозное? - поднял задиристо бровь Балашов.
- Да что ты, Константин Львович, - успокоил его Климов, - разве можно. Каждый из нас способен на все, что угодно. Лучше не томи, открывай, показывай.
- Терпение, друзья, терпение, - медленно, интригующе произнес Балашов, уводя гостей подальше от главной, скульптуры. - Прежде чем снять покрывало, я вот что хотел бы вам сказать, уважаемые коллеги. Партия призывает нас к современности, советует поднимать те вопросы, которыми живет наш трудовой героический народ. И правильно, совершенно верно призывает. Следуя призыву партии, я долго искал нужную, боевую тему. И как будто нашел. Товарищи одобряют. - Дотронувшись до целлофана, но все еще не решаясь открыть скульптуру, Балашов продолжал вести "подготовку зрителей": - Вы знаете наш лозунг: догнать и перегнать Америку. Большая и, если хотите, интересная, глубокая тема.
Климов насторожился и, сощурив круглые серые глаза, уставился в угол потолка. Ему нетерпелось: каким-то сотым чувством он ожидал от Балашова экстравагантного трюка. А между тем Константин Львович говорил:
- Так вот: сейчас все наше трудовое крестьянство и занято тем, чтобы дать стране больше мяса, молока. Молоко - это коровы. Мясо - это миллионы свиней. Это надо отразить. Это достойно искусства.
Балашов говорил очень серьезно и даже с пафосом, но Климов безошибочно видел в его словах лицемера и ханжу. Когда наконец автор удивительно ловко сбросил целлофан, все присутствующие в один голос крякнули. Перед ними на деревянном постаменте стояла огромнейшая глиняная свинья.
Климов сначала ошалело присвистнул, а потом звонко, как мальчишка, расхохотался, сквозь смех приговаривая:
- Черт-те что… Ну и отколол ты штуку, Константин Львович. Экую махинищу соорудил. И как только подмостки выдерживают. Глины-то небось тонн пять. Вот это свинья, всем свиньям свинья… - и продолжал откровенно смеяться.
- Считай на полтысячи рублей одной глины убухал, - пояснил Балашов. - А я за нее вот ни копейки не получил. - И протянул ладонями кверху свои узкие, в морщинах руки, точно говоря: вот, смотрите - пустые.
- Да ценить-то ее как, по весу, что ли? - не унимался Климов, сверкая искрами колючих глаз.
И тут Балашов все понял. Понял, что фокус не удался и что договора ему на эту работу не видеть, как своих ушей. Он хотел было разразиться резкой тирадой по адресу Петра Васильевича, но тот опередил его:
- Скажи, Константин Львович, ты это для какой-нибудь сельхозвыставки делал, как вещь декоративную?
Балашову показалось, что ему бросили спасательный круг, и он не преминул за него ухватиться:
- Да, конечно, это можно и в павильоне свиноводства поставить, - ответил Константин Львович.
- Но у вас что, заказ такой был, договор? - поинтересовался представитель Министерства культуры.
- Никакого заказа не было. Я работал на свой страх и риск, понимая, что это необходимо, актуально и просто нужно. Я считаю, что ее можно дать на выставку… Я успею в гипсе отформовать.
- Это невозможно, Константин Львович, - очень деликатно заметил Бульбин. - У вас, как вам сказать… декоративная скульптура.
- А декоративная скульптура - что, по-вашему, не искусство? - быстро, будто поймал на слове, спросил Балашов и прицелился в живописца прищуренным глазом.
- Вы шутите, Константин Львович, - примирительно заговорил представитель министерства. - Кто поверит, что вы всерьез предлагаете это на художественную выставку.
- А почему, почему бы и нет? - недоуменно сердился Балашов, весь подергиваясь. - Это что, не современно? Или вы и здесь нашли рецидивы формализма? В чем дело? Вы что - против обращения художника к современной теме?! Разве это не соцреализм?
- Мы против пошлости в искусстве, - очень четко и резко ответил Климов. Теперь глаза его сверкали гневом; Балашов смолчал. И Климов закончил, ни к кому не обращаясь: - Представляю критика-доброжелателя, который напишет об этом произведении: маститый скульптор Балашов создал эпохальный, глубокий образ современной свиньи.
Нервически расхаживая по мастерской и потирая свои волосатые руки, Балашов продолжал изрекать философически и глубокомысленно:
- Я никогда не подличал, ни под кого не подстраивался, как некоторые. Не продавал свою совесть, честь, принципы, как это делают некоторые преуспевающие. Не дарил никому дорогих подарков в виде взяток, не превозносил и не прославлял подлецов… Я живу тихо, скромно, без академической зарплаты. И никто за меня не работает: сам леплю, сам формую, сам и вырубаю. Сам! Вот этими руками!.. Никого не эксплуатирую. Не держу штата помощников, гранитчиков-мраморщиков. Вот!..
- Да нет, давайте спокойно поговорим. Предположим, мы купим у вас вашу, извините, свинью. Уплатим вам народные деньги. Ну а дальше, что дальше? Что мы с ней будем делать? В самом деле: куда ее? Где ее поставить? Ведь, говоря откровенно, вы просто хотите нам подсунуть свинью. Нет уж, давайте лучше посмотрим еще что-нибудь. Вот у вас здесь я вижу довольно любопытные статуэтки, - и Климов отвернулся от свиньи, направляясь к статуэткам. Но Балашов загородил ему дорогу:
- Я три года работал, столько труда ушло, здоровья - и теперь куда все это? Кто оплатит мой труд?
- Надо было раньше посоветоваться с товарищами, - заметил представитель министерства.
- Что я, мальчик! - воскликнул Балашов. - Я художник и творю по зову своего сердца!
- Вы утверждаете, что и свинью эту создали тоже по зову своего сердца? - перешел в атаку Климов. - Не верю!..
- Я никогда не был неискренним в искусстве, - вспылил Балашов. - Никто меня не посмеет обвинить в конъюнктурщине!
Балашов сказал все, что давно хотел сказать людям, которых он ненавидел, вложил в свои слова всю горечь и обиду за все свои неудачи. Он был очень посредственный, маленький скульптор. А он так хотел быть большим и часто убеждал себя в том, что он и есть настоящий маститый художник нового времени, что его время идет и оно уже близко. Он слышал, как на всех перекрестках критики-искусствоведы и некоторые художники из числа таких же, как и он, Балашов, кричали о грядущем "новом стиле", который идет на смену отжившему свой век.
- Благодарно вас покорно. Я так и знал: мое искусство вас не интересует. - И скрестив на груди руки и приняв позу не смирившегося великомученика, выдохнул: - Что ж, подождем до лучших времен.
Трудно было прямой и горячей натуре Климова не взорваться, сдержать себя, очень трудно. Но он знал: к инакомыслящим надо проявлять максимум такта, терпения. Им надо помогать, о них надо заботиться, окружать вниманием. Их надо убеждать и воспитывать. Выйдя на улицу от Балашова и садясь в свою машину, он сказал лаконично:
- Вы думаете, он дурак? Ошибаетесь! Пошляк - да, но прожженный пошляк, со своей тактикой и стратегией.
Неожиданно для Балашова его "лучшие времена" наступили на другой день. Утром ему позвонили из Союза художников и сказали, что его мастерскую желает посетить известный американский меценат-коллекционер Гарри Лифшиц. Весть эта приятно удивила Константина Львовича, и он, обрадованный и взволнованный, сообщил жене срывающимся голосом:
- Сейчас, Оля, к нам знаменитый американец приедет. Ты здесь приготовь чего-нибудь а ля фуршет. Ну, бутылочку вина, закуски там какой-нибудь собери, а я в мастерскую бегу.
И, не дав жене опомниться, торопливо бросился к двери, но у порога задержался, чтобы отдать дополнительное приказание:
- Пожалуй, и водочки надо. Они любят русскую водку. Захвати столичной бутылку.
В мастерской он суетился, переставлял скульптуры с места на место, потом, бросив это занятие, вспомнил, что он не брит. Увидав себя в зеркале, он вдруг задумался над вопросом, как ему одеться, в рабочую холщевую блузу или же в новый костюм? Взвесив все за и против, он все-таки решил, что лучше надеть костюм и "бабочку".
Константин Львович явно волновался. Предстоящая радость требовала свидетелей его взлета, успеха. Знает ли об этом Климов? Пусть бы позавидовал, - со злорадством думал Балашов и вспомнил: не пригласить ли Женю Озерова? Хотя, что Женя, он из другого ведомства, тут бы лучше собрать по профессии. А что если позвать Зоткина?
Александр Иосифович Зоткин, критик, искусствовед, был приятелем Балашова, дважды писал о его работах небольшие статьи и грозился со временем написать монографию. Да, Зоткин будет очень кстати. Константин Львович позвонил искусствоведу и попросил срочно "на такси за мой счет" приехать по очень важному делу.
Зоткин примчался за пять минут до приезда Лифшица. Этот хромой, большеголовый, стриженный, как солдат, под машинку, несмотря на свою полноту и внешнее, написанное на лице добродушие, был человеком желчным, неуживчивым, любил и уважал лишь самого себя. О том, что американский турист Гарри Лифшиц шныряет по мастерским "непризнанных талантов", Зоткин уже слышал от своих коллег и рад был случаю повидаться с известным теоретиком новейшего искусства, трудов которого он, впрочем, не читал.
Гарри Лифшиц, плотный, подвижный, оказался совсем еще молодым человеком, гораздо моложе, чем ожидал Балашов. Лифшиц хорошо говорил по-русски.
Зоткин представился иностранцу сам, как коллега, на что Лифшиц любезно заметил, что имя Зоткина ему знакомо.
- Я читаю вашу художественную прессу, - сообщил он восторженным хозяевам. - Не регулярно очень. Но вас помню. Ваши статьи мне приятны своей прямотой и независимостью суждений.
Зоткин расцвел в блаженной улыбке и, обняв дружески Балашова, сказал:
- Мы друзья с Константином Львовичем.
Лифшиц, довольно бегло осмотрев фигуры животных, вдруг спросил Балашова, а есть ли у него работы, которые он делает, так сказать, для себя, для души.
- Именно такие произведения и есть моя просторная коллекция. В ней есть живопись, скульптура, графика со всего света. Имею работы русских художников. Но мало, к сожалению, очень мало. И мне бы хотелось, пользуясь случаем туристической поездки в СССР, восполнить этот пробел в моем собрании.
Чувствуя явное затруднение хозяина, Лифшиц счел нужным добавить:
- Мне ваша творческая манера импонирует, и я счел бы за великую честь приобрести у вас, так сказать, самые интимные произведения на любых вами предложенных условиях.
Лифшиц располагал солидными деньгами. Но, кроме того, он понимал, что советский скульптор, кто б он ни был, постесняется запросить немыслимую сумму. Тут был верный расчет.
Не в состоянии совладать с внезапно охватившим его волнением, Балашов заговорил, слегка смущаясь:
- Я очень тронут вашим вниманием, господин Лифшиц, мне приятно принимать у себя такого гостя… Только я… теряюсь… Что вам предложить, ей-богу, не знаю. Есть у меня одна вещица, давно сделанная, - и, удалившись в комнатушку, где была когда-то ванная, принес оттуда сделанную в дереве эротическую скульптурную группу. Особой пластикой формы она не отличалась, зато натурализма, как говорится, было через край.
Лифшиц осмотрел скульптуру со всех сторон, спросил, из какой породы дерева сделана, и затем категорически решил:
- Эту я беру.
Как человек дела, он тотчас же спросил, сколько Балашов хотел бы получить за свою работу. Вопрос этот поставил Балашова в затруднение. Лично ему эта вещь была не нужна, - он великолепно знал, что ни один музей в нашей стране не приобретет ее. Хотя сам был убежден, что если найдется на нее покупатель, вроде какого-нибудь богатого холостяка, тысяч пять сорвать можно было бы. В состоятельности американца он не сомневался. Случай давал возможность выгодно сбыть залежавшийся товар. Можно бы и подороже запросить. Но вдруг у него мелькнула тщеславная мысль. Балашов в американском музее! (А он был убежден, что рано или поздно частное собрание Лифшица превратится в музей, вроде музея абстрактного искусства Соломона Гугенгейма.) Да ради этого можно просто подарить гостю понравившуюся вещь, так сказать, по кавказскому обычаю. И он сказал:
- Продавать эту скульптуру я не собирался, потому что делал я ее, как вы говорите, для души. Ну, а коль она вам понравилась, то я вам ее с удовольствием подарю.
- Я глубоко тронут, дорогой коллега, - расчувствовался Лифшиц, - но мои принципы не позволяют мне принимать столь дорогих подарков. Вы мне скажите, будьте любезны, если б эта работа была не ваша, а вашего коллеги, вы, как директор музея, во сколько бы оценили ее?
Ход был удачен, и Балашов подумал: а с какой стати мне отказываться от денег? И ответил:
- Тысяч пять бы дал, - и посмотрел на Зоткина: мол, не дорого хватил? Зоткин поддержал:
- Отличнейшая вещь, стоющая. Музейная вещица.
- Так вот, плачу вам десять тысяч, - решительно объявил Лифшиц. - Вы просто недооцениваете свой талант. Таких, как вы, в России есть мало. Поверьте мне, я немножко знаю ваше искусство. Ну, а еще что вы имеете предложить?
- Да вот, все перед вами, выбирайте, - Балашов повел глазами по мастерской.
Лифшиц слегка поморщился, впрочем, тут же состроил любезную улыбку и, поблагодарив хозяина, заметил, что все эти зайчата, козлята не в плане его коллекции.
Порешив со скульптурой, перешли в квартиру Балашова - гостеприимный хозяин пригласил "попить чайку". У Ольги Ефремовны все было готово для угощения. За столом, когда вся столичная была распита, Лифшиц, обращаясь к хозяину, сказал, как бы невзначай, что он хотел бы видеть две его интимные работы: "Атомный век" и "Космическую эру", о которых он слышал от своих советских друзей. Эта осведомленность американца ошарашила Балашова. Откуда он мог узнать о работах, которые видели пять-шесть человек самых близких друзей?
Две аллегорические скульптурные группы небольшого размера "Атомный век" и "Космическая эра" Балашов сделал в прошлом году и отформовал их в гипсе. Он сам считал их спорными и никому не показывал. Композиция "Атомного века" напоминала чашеобразный цветок, из которого тычинками торчат подобия человеческих рук, поставленный на купол - полушарие. Самого человека нет: ни тела, ни головы. Видны только длинные, необычайно высохшие, точно взмолившиеся к небу руки. Вторая скульптура - два металлических обруча, создающих видимость шара. А внутри некое подобие звезд и ракет.
- Они несколько необычны в смысле формы. Поиск, искус. Знаете, у нас теперь многие ищут новое, пробуют рвать с традициями, - возбужденно заговорил слегка захмелевший скульптор.
В желтых влажных глазах Лифшица забегали искорки торгашеского азарта, поспешно сорвалось преувеличенно восторженное восклицание:
- Великолепно! - и он обеими руками начал трясти руку Балашова, со словами: - Позвольте мне пожать руки, создавшие великие произведения нашего времени.
Молчавшая до сих пор Ольга Ефремовна, впервые увидавшая эти работы мужа, вдруг отозвалась не то с изумлением, не то с полувопросом:
- Это абстрактное искусство?
- Да что ты, господь с тобой, - взмолился поспешно Балашов.
- Из чего это вы взяли? - Зоткин удивленно уставился на Ольгу Ефремовну, но его тут же перебил Лифшиц:
- А почему вы, господа, так шарахаетесь от абстрактного искусства? Я вас не понимаю. Абстрактное искусство есть искусство нового времени, нашего, атомного века. И хотите вы того или не хотите, абстракционизм придет на смену реализму. Везде, во всем мире. Разница только во времени. В Соединенных Штатах и других странах свободного… западного мира он уже победил.
- У нас не-е-ет, у нас другое. Национальные особенности у нас неподходящие для абстракционизма. Это искусство сугубо американское.
- Нет, дорогой коллега, - возразил Лифшиц и сделал категорический жест крепкой широколадонной рукой, - не смею согласиться. Абстракционизм - явление всемирное. Всемирность - суть абстракционизма, его международный характер. Абстрактному искусству чужды рамки национальной ограниченности; стиль его повсюду одинаков: в Соединенных Штатах, в Англии, во Франции. Это есть искусство новой атомной эпохи, ядерной физики, микромиров и космических полетов. Ваша идеология - если я ее правильно понимаю - предсказывает в будущем единое общенациональное искусство, вненациональное. Абстракция - это и есть искусство для всех, искусство будущего. Ваша критика абстракционизма поспешна. Вы слепо отрицаете и не хотите понять. Надо разобраться, а вы говорите "нет!" И не желаете спорить.
- Нашим зрителем, приученным к канонам, воспитанным на традициях, на предрассудках национальных, - заговорил Зоткин размеренно, хмурясь и тужась, - всякое новшество, отступление от привычного воспринимается тяжело. Он просто не понимает сложных форм. Он прежде всего спрашивает: а что сие значит?
- Ищет идею, мировоззрение, - подхватил Лифшиц. - А между тем, новая эстетика считает, что всякое мировоззрение пагубно для искусства, потому что лишает художника свободы. Не так ли?.. Как ваше мнение?
Вопрос относился к хозяйке дома. Ольга Ефремовна несколько смутилась:
- Может, я не совсем понимаю, но мне кажется, в абстрактном искусстве нет красоты.
- В мире все относительно, - живо продолжал Лифшиц. - И красота также. Критерии ее не есть постоянны. Каждая эпоха создает свою эстетику. Реализм, натурализм подражал природе. Он изображал тот мир, который знал человек тогда. Теперь человек знает мир больше. Он проник в материю. В науку пришла абстракция. Художник тоже желает изобразить свои ощущения. Ему надоело подражать природе, изображать давно известное. Зачем? Он хочет искать, как ученый. Только бездари и лентяи в наш век копируют природу, потому что они лишены фантазии, они не могут создать свой мир, мир своих чувств. Это делает настоящий творец. Абстрактная картина есть состояние психики художника.
- Больной психики, - как бы размышляя вслух, обронил Зоткин.
- Не здоровой, - согласился Лифшиц. - Многие художники-абстракционисты - психически неуравновешенные. Таким был знаменитый Поллак. Таким был и Горки, который покончил с собой в сорок четыре года. Эти люди - пророки. В их шедеврах - психика последних людей на земле. Ужас, трагедия нашего поколения, страх перед неизбежностью мировой катастрофы. Это чувство не было известно старым художникам, которые копировали мир. Они искали гармонию вещей. Теперь это не нужно. Многие популярные абстракционисты не имеют профессиональной школы. Зачем? Это устаревшие понятия - рисунок, гармония красок. Бешеный темп жизни, новая техника, электроника огрубляют человеческие чувства. Новый человек равнодушен к искусству классическому.
- У нас несколько иной зритель, чем, скажем, на Западе, - довольно робко возразил Зоткин.
- У нас не получится, - упрямо твердил Балашов. - Вы не знаете России, нашего народа. На короткие штанишки он еще с горем пополам согласится и короткую прическу на время заведет, то есть косу срежет. А что до абстрактного - не-е-ет. Ему подавай все, как в натуре. Сделаешь сапог в скульптуре, так он пощупает да еще спросит: почему не блестит?
- А между тем, к вашему сведению хочу сообщить, что большинство ведущих абстракционистов Соединенных Штатов… - Лифшиц сделал паузу, перед тем как сказать нечто сенсационное, осмотрел торжествующе всех присутствующих, в том числе и "мадам Балашову", и закончил: - по своему происхождению выходцы из бывшей Российской империи.
- Да не может быть, - усомнился Балашов.
- Я могу напомнить, - улыбнулся Лифшиц. - Отцы абстрактного искусства Кандинский и Малевич - ваши соотечественники. Братья Наум Габс и Антон Певзнер - тоже российского происхождения. Я мог бы назвать вам еще десяток имен здравствующих ныне знаменитых абстракционистов, родители которых эмигрировали из России. К счастью все они преодолели национальную ограниченность. Они стали гражданами мира.
- Удивительно! - покачал головой Балашов. - Я слышал, что ваш художник Сойер - выходец из России, из Тамбова.
- Сойер? Возможно, - заметил Лифшиц без особого энтузиазма. - Но Соейр, пожалуй, больше реалист. Вы не поняли, не приняли двух гениев и пророков грядущего - Кандинского и Малевича. Почва России для них была нехорошей. Они бросили семена своего искусства на земле свободной Америки. И вот результат. Они победили.
- Они не победили, - вдруг как-то резко бросил Зоткин. - Не победили, господин Лифшиц. Во всяком случае у нас.
- Это, как говорится, вопрос времени, - очень дружелюбно и без запальчивости сказал Лифшиц. - Позвольте мне прибегнуть к исторической аналогии. Может, будет смотреться парадоксом. Когда появилась новая общественная система - ваша Советская Россия. - Америка не признавала вас долгое время. Но время сделало свое дело. Ваша система утвердилась, распространилась, стала мировой. И Америка признала вас. Это один пример. Еще второй: долгое время вы не хотели признавать импрессионистов - вы говорили им категорическое "нет!", как говорите сейчас абстрактному искусству.
- Импрессионистов мы всегда ценили, уважали, - замотал тяжелой головой Зоткин. - Их третировали наши ортодоксы.
- Все равно, - официально вы их не признавали, отвергали. А сейчас вы их вынуждены признать. Сегодня ваши официальные круги жестоко отвергают абстрактное искусство. Но у вас уже есть и сторонники абстракции. Их пока мало. Но скоро их будет много. Я уверен. Между прочим, абстракционисты идут от импрессионистов, от Мане, Ренуара, Сислея, которые одержимо гонялись за эффектами света. Общественная деятельность человека их не интересовала. Устойчивой формы они не признавали, о рисунке не заботились. Искали интересное, оригинальное сочетание цвета. Пусть непривычное и раздражающее для обыкновенных людей. Они не желали смотреть на мир и природу глазами всех. Они глядели своими глазами и не боялись исправлять природу по-своему или, как у вас говорят, "деформировать". Они были глашатаями свободы в искусстве. Свобода творчества - это основа абстрактного искусства. Свобода от содержания, от формы, свобода от разрешений и ограничений. Абсолютная свобода художника - наивысшее благо искусства ядерной эпохи. Вот что такое, господа, абстракционизм, если смотреть на него не предвзято.
Гарри Лифшиц посмотрел на своих слушателей взглядом профессора, который умеет закончить лекцию эффектной фразой. Зоткин сказал:
- Любопытная штука, черт возьми. Вы нам сообщили много интересного.
- Все не так просто, все серьезней, глубже, чем думают некоторые, - произнес Балашов. - Философия, диалектика. Все течет, все изменяется.
Думалось, что этим кончится разговор на острую тему, без спора и возражений. Как вдруг заговорила Ольга Ефремовна. Эта тихая, даже робкая женщина, которая, казалось, всегда разделяла взгляды и вкусы своего мужа, неожиданно и для Балашова и для Зоткина решительно заявила:
- А я не согласна с вами. - Строго и хмуро осмотрела гостей и повторила: - Не согласна. Я видела в Сокольниках на американской выставке абстрактную мазню. Какие же это картины? Детские кляксы. И совсем никакое это не искусство. Нормальный человек так пачкать не станет. Правду вы сказали - психопаты абстракционисты. Это и видно. Лечить их надо. А космос и новая техника тут совсем ни при чем. Нормальному человеку красота нужна, а не черт-те что. - Она сердито и даже брезгливо махнула в сторону "интимных" работ своего мужа. - Людям показать совестно.
- Оленька, Ольга, ну ради бога… - поспешно запротестовал Константин Львович, сконфуженный неожиданным выпадом супруги. - Вы уж извините ее, пожалуйста. У нее свои понятия, - заискивающе сказал Лифшицу.
- Да, свои, а не ваши, - негодующе бросила Ольга Ефремовна.
Назревавший скандал совсем не устраивал американца, и он решил вовремя погасить спор:
- Я прошу прощения, мадам. Я вас очень хорошо понимаю. Поверьте мне, я не хотел никого обидеть. Мы затеяли откровенный разговор. И конечно, все дело вкуса. О вкусах не спорят, как говорят французы. Не будем спорить и мы.
- Как вам будет угодно, - уже смягчившись, произнесла Ольга Ефремовна. - Я только свое мнение сказала. И ничего тут обидного нет. Одному нравится одно, другому другое. Чего ж тут спорить. Пусть каждый выбирает, что ему нравится, по своему вкусу.
Поскольку вся водка была выпита, распили и бутылку вина и договорились о цене за "Атомный век" и "Космическую эру". За них Лифшиц дал тоже по десяти тысяч. Расплатился тут же и забрал все три скульптуры, пообещав, что в бронзе он их отольет сам. На прощанье пригласил Балашова вместе с мадам посетить Соединенные Штаты хотя бы в качестве туристов и обязательно погостить у него, Гарри Лифшица.
- Довольно милый человек. И в искусстве понимает толк, - восторгался Балашов после ухода гостя. - Там умеют ценить искусство. Видала? Тридцать тысяч отвалил - на руки, без вычетов. Получай и будь здоров.
- Что ж ты ему "Свинью" не предложил? Может бы, тоже взял?
- "Свинья" не для них. Они такого не любят. Им новый стиль подавай. Чтобы замысловато. А свинья - есть свинья. - Вдруг точно что-то кольнуло Балашова, какая-то тень внезапно родившихся мыслей пробежала по его серому, худощавому лицу, встревожила и озадачила. И тогда он заговорил уже сам с собой, стараясь быстрей избавиться от неприятных мыслей, вытряхнуть их из себя: - Крайности, одни крайности: "Свинья" и "Космическая эра". Все глупо… и зачем?.. Вот вопрос - зачем? И кто ему мог обо мне рассказать?..
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
1
- А это наш Тимоша, - сказала Вере Надежда Павловна, когда они подъехали к деревянному финскому домику с мансардой, с крыльца которого обрадованно и в то же время как-то несмело и смущенно спускался долговязый, белобрысый, густо загорелый парень - сын Надежды Павловны. - Знакомься, Тимоша, это Верочка. Она москвичка, будет жить и работать у нас.
Вера подала Тимоше руку. Он пожал ее поспешно, растерянно, но крепко и еще больше смутился. Черты лица Тимоши, правильные, энергичные, и глаза, темные, круглые, с холодным блеском, серьезные, с притаившейся в уголках озорной смешинкой, удивительно напоминали мать.
В доме было чисто, уютно и очень светло: обе комнаты ярко залиты свежим росистым солнцем. По радио передавали урок утренней гимнастики. Вера машинально взглянула на часы - только начало восьмого, дома в это время она была бы еще в постели. Надежда Павловна быстро распорядилась: Вера займет мансарду, а Тимоша спустится вниз и будет спать на диване в большой комнате, которая служила им столовой. Нельзя сказать, чтобы такое решение обрадовало Тимошу, но он с готовностью перенес кой-какие свои вещи вниз, затем, на ходу съев кусок розового, мягкого, тающего на зубах сала с ржаным хлебом и запив его пол-литровой кружкой молока, поспешил на работу. Надежда Павловна взглянула на часы.
- На наряд я уже опоздала: в семь часов у нас проводится. Ну да ладно. Сейчас мы с тобой будем завтракать. - И ушла на кухню.
Пока Надежда Павловна готовила завтрак, Вера осмотрела свое жилище. Две комнатки в два окна, разделенные плитой и нешироким простенком, завешенным полотняной с красивой вышивкой портьерой, Вере понравились. Одно окно выходило на юг, на огороды и молодой совхозный сад, уже плодоносящий. В этой комнате у самого окна стоял письменный стол Тимоши, этажерка с книгами, комнатная роза в белых цветах. На стене висела карта Советского Союза и портрет молоденького с трубкой в руке Сергея Есенина, вырезанный из "Огонька", наклеенный на паспорту и вставленный в изящную рамочку. На столе стоял круглый, довольно громоздкий репродуктор и школьный глобус.
Во второй комнате, кроме железной кровати и деревянного жесткого стула, ничего не было. Зато окно этой комнаты выходило к реке, за которой начинался старинный господский сад.
Угодьями, принадлежащими ныне совхозу, когда-то в дореволюционное время владел помещик Лапчинский. Его имение, с замком, кирпичной церковью, большим фруктовым садом по одну сторону реки и гаем по другую, было на окраине деревни Зубово. Две другие деревни, расположенные в пяти километрах одна на восток, другая на запад от Зубова, назывались Заполье и Забродье. Забродье в годы войны было под корень испепелено гитлеровцами, и после войны жители туда уже не стали возвращаться, а предпочли строиться в Зубове и Заполье, где уцелели две бани и три погреба. В Зубове теперь была центральная усадьба совхоза, в Заполье - отделение: одна полеводческая бригада и две фермы - свиноводческая и молочная.
Наскоро позавтракав, Вера поспешила выйти из дома, чтобы познакомиться с селом. Остановилась у крыльца, раздумывая, в какую бы сторону направиться. И вдруг мальчишеский голос от соседнего дома:
- Петь-ка-а!.. Гляди, к Посадовой дачница приехала!.. Молода-а-я!
- Подумаешь! - небрежно бросил откуда-то Петька, которого интересовало совсем другое: - Яна свадьбу пойду!
- На какую?!
- Дед женится: умора! - весело сообщил Петька.
Из-за поворота с невероятным треском выскочил мотоцикл, глухо кашлянув раза три, остановился у соседнего дома, из окна которого высунулась лохматая голова.
Парень, не сходя с мотоцикла, начальнически спросил:
- Ты што, дома?
- Машину жду, пропади она пропадом. Едем в отделение, - ответила голова и уточнила: - Велят кирпич у них забрать, который остался. А сколько того кирпича? Может, и машину гонять не стоит.
- Ладно, поезжайте… - И голос парня заглушил треск умчавшегося мотоцикла.
Вера засмотрелась, как молодые петухи смешно и неумело начали пробовать свои еще неокрепшие голоса, а потом ни с того ни с сего стали драться друг с другом с неистовым азартом. Вера принялась разнимать драчунов, взяла хворостину и хотела бросить в петухов, но сзади услышала женский голос:
- Не замай их, милая, пущай себе дерутся. На то они и петухи.
Вера смутилась и, обернувшись к говорившей - это была низенькая, смуглая, с узловатыми руками, вся в глубоких морщинах старуха, - сказала:
- Главное, без всякой причины. Хулиганы какие.
- А на што им причина, силу пробуют - вот и вся причина, - сказала старуха и поинтересовалась: - Надежде Павловне родственница будешь?.. Аль так, знакомая?..
- Знакомая, - нехотя ответила Вера, а старуха продолжала бойко тараторить:
- Отдыхай, у нас тут хорошо, из Москвы один раз отдыхать целая семья приезжала. Молоко есть, мед, яйца. Пойди в гай, на речку. По грибы, по ягоды сходи. Се лето много уродило. На свиноферму ко мне заходи поглядеть, коли интересуешься. Многие заходят: ученики из города и деревенские, разные бывают. Ферма наша тут недалеко, за амбарами. Только свиньи теперь в лагерях. Наш лагерь недалеко отсюда. Километра два будет. Это по дороге, как на Забродье ехать, в лесочке. А я в гаю живу. Увидишь там хатку - то моя. Одна только и стоит. Ломать все собираются, а меня в новую квартиру. Вон, видишь, дом отстраивают, и меня туда хотят. А мне не надо их квартиры, мне и в гаю хорошо. В гаю, как в раю. А силой никакого права не имеют. Я к самому Егорову поеду, скажу: защити солдатскую вдову и партизанскую мать. Я двоих похоронила: сын в партизанах погиб, а муж с финской войны не вернулся. Теперь мы с дочкой Нюркой живем. Десять классов окончила и в академии заочно учится. На агронома. Агроном у нас старый и бестолковый, руки дрожат и сам весь трясется, как в лихорадке, ему на пенсию давно пора. А Нюрка смышленая. Теперь девки поумней мужчин пошли. Женихов сколько! И Федька Незабудка сватался, и учитель Сергей Александрович ухаживал. А она хоть бы бровью повела. Не по сердцу, значит. А и то подумаю, кого тебе, девка, еще надо? Чем же они не женихи? Взять хоть бы Федьку - первый работник на все село. Такого больше нет. На весь совхоз работник такой единственный. А то, что баламут и выпить любит, что с того. Молодой, вон как эти петухи. Женится - остепенится. Да и учителя возьми - красавец, и умный, и такой самостоятельный.
- А где ж ваша дочь работает? - поинтересовалась Вера, с любопытством выслушав откровенную речь словоохотливой бабки.
- Здесь, в Зубове. Доярка она. В свинарки не захотела, ни-ни, боже избавь. Тебе, говорит, мама нравится со свиньями - будь при свиньях. А я их, говорит, терпеть не могу. Коровы ей нравятся. А подружка ее, Лида Незабудка, Федькина сестра, так та поначалу у меня на ферме свинаркой работала, а теперь тоже доярка. Первое время, бывало, сразу, как школу окончила и, значит, в институт ее не приняли, на доктора хотела, пришла это ко мне на ферму и думала, со свиньями можно абы как: накормил, напоил - и получай полторы, а то и две тысячи в месяц, а сам гуляй. А я ей и говорю: ты зачем, работать сюда пришла аль так, за длинным рублем? Я еще не завтракала, а ты уже пообедать успела. А работать кто? Пристыдила ее, рассказала, научила. Теперь на ферму перешла: в две смены работают. И погулять поспевает. Дело молодое, и жениха найти надо. Она девка ничего, - не чета, конечно, моей Нюрке, али ничего, славная. Метила она на Мишу - нашего механизатора, который по животноводству. Хлопец он видный, хороший, ох, какой хлопец! Сердешный, мухи не обидит. Славный-преславный. А ты что ж, милая, надолго к нам?
- Надолго, - неохотно ответила Вера.
Старуха поняла это и не стала выпытывать. Только сказала:
- Заходи хоть на ферму, хоть домой. Комариху спроси. Меня весь совхоз знает. А мне надо в лагерь.
Июльское утро уже буйно пенилось, струилось, играло и нежилось. Сытая и хмельная от полноты счастья земля потягивалась в сладкой истоме, простирая к небу могучие зеленые руки столетних сосен и лип, будто хотела в страстном порыве обнять неподвижно-трепетные, похожие на лебедей, девственно-юные облака и прижать к своей теплой и свежей груди, орошенной ночными росами, предутренними туманами и духами несметных трав и цветов. Над сонной рекой, опушенной густыми и мягкими кустами, еще клубился туман, а над землей невидимо густо и терпко стоял изысканный аромат, составленный из миллионов запахов, - так благоухала земля-невеста, вся в зеленом, неистово сочная и нарядная, справляя свой медовый месяц - неизменный июль.
Июль - пора блаженства и красоты, время великих свершений в природе, ее пышного расцвета. В июле земля, вся обласканная, зацелованая солнцем, вымытая теплыми грибными дождями, причесанная игривыми и жаркими ветрами, душистая и многоголосая, убеждает людей в величии и нетленной красоте мира. В июле земля и небо поют звучную и ясную, как зори, сладостную и нежную, как яблоневый цвет, песню любви.
В нескольких десятках метров от дома Посадовой глубокий овраг с родниковым ручьем закрыт от солнца и неба тенистыми серыми вязами, ясенями, черемухой и орешником. В кустах, всегда влажных и пахучих, безудержное буйство малины, крапивы и разных широколистых трав. Там царство птиц с постоянной резиденцией старого, крепкоголосого соловья. Вдоль оврага к реке бежит крутая и широкая, размятая трактором тропка. Овраг с разбега выскакивает на песчаный берег, скрипучие вязы резко останавливаются, подавшись назад, но ручья удержать не могут - хрустальной струей он вливается в реку, собирая на песчаной отмели шаловливых рыбешек, столь безобидно маленьких и ни на что еще не гожих, что даже сельские ребята перестали ими интересоваться: мелюзга, мол, да и только. Тропинка подходит к реке полого и спокойно, не спеша взбирается на зыбкую и неширокую кладку - две доски в ряд со сломанными перилами и, выйдя на той стороне уже на кольцевую аллею гая, расходится в противоположные стороны.
А река, быстрая, светлая, с песчаным, насквозь видным дном и теплой, особенно по вечерам, водой, бежит неровно, извилисто меж птичьих кустов и зарослей, огибая полудугой главную достопримечательность деревни Зубово - старинный гай.
Когда он был заложен в подкове реки, точно никто из жителей сказать не может. Судя по самым старым немногим деревьям-ветеранам, посадили его лет сто назад.
В годы Отечественной войны гай был наполовину вырублен немцами. С тяжким стоном падали тогда столетние сосны и лиственницы, тополя и клены.
Вера остановилась у величаво нарядных вязов, стороживших покойную прохладу оврага, и залюбовалась этими широколистыми, многоствольными великанами.
Перед ней у самой аллеи торжественно и величаво стояли четыре могучие, в два обхвата, липы в нежно-кремовых кружевах цветов, над которыми звенели пчелиные рои. У пчел была своя страда - июль - богатая и счастливая пора сбора самого дорогого липового нектара.
Вера шла по аллее; из-под ног ее, крупным горохом, бросались в кусты не очень пугливые птицы, даже не обнаруживая голоса. Лишь большой дрозд-деряба падал в чащу гулко и тяжело, оглушая гай сухим треском. Где-то совсем близко высвистывала иволга свой незатейливый, однообразный мотив, высвистывала, как всегда, четко, уверенно, должно быть сознавая, что ее громкий голос слышен на весь гай и некому здесь с ним сейчас соревноваться: соловьи уже отшумели, угомонились и замолчали на целый год.
Солнечные зайчики неровными золотыми плитками вымостили аллею вперемежку с густо-зелеными подвижными тенями. Все жило, искрилось, струилось и переливалось в длинных золотистых волокнах, протянутых от земли до неба. Все было, как в сказке, как в чудесном сне: необыкновенно красиво, мило сердцу и захватывающе.
Вера свернула влево и пошла тропкой вдоль берега реки по скошенному лугу. Девушки разбивали покосы и о чем-то весело и звонко болтали. Увидев Веру, замолчали, приостановили работу, осмотрели с неприличным любопытством.
Вера вышла на широкую дорогу, на мост, и решила вернуться домой через центральную улицу. Шла вдоль деревянных домов, крытых шифером и дранкой, читала вывески: "Участковая больница", "Аптека", "Парикмахерская", "Почта", "Детсад", "Магазин", "Столовая". А вот наконец и сам центр с большим и красивым двухэтажным домом, с которого, судя по всему, не так давно сняли строительные леса. "Клуб совхоза "Партизан". И большая афиша: "Кинофильм "Трактористы". Начало сеанса в 22 часа". Поразило не то, что фильм старый-престарый, а то, что всего один сеанс и тот в 22 часа. Почему так поздно?
На улице встретила Надежду Павловну. Она держалась за руль мотоцикла и разговаривала со здоровенным бородачом. Вера хотела было пройти мимо, но Надежда Павловна окликнула ее, спросила издали:
- Ну как, все осмотрела?
- Почти, - подойдя ответила Вера, с любопытством поглядывая на рыжебородого великана.
- Знакомься, Верочка, это наш хозяин, директор совхоза Роман Петрович.
- Титова, - сказала Вера, подав руку Роману Петровичу.
- Булыга, - назвался он, глядя на Веру очень внимательно, и, не выпуская ее руки, спросил: - А где мы с вами встречались?
- Не знаю, - смущенно ответила Вера. - По-моему, нигде.
- Не может быть, - не соглашался Булыга. - Мне ваше лицо очень знакомо.
- В кино вы встречались, Роман Петрович. В фильме "Дело было вечером", - разъяснила Надежда Павловна.
- И верно! - удивленно воскликнул Булыга. - Точно, она! И коса, и глаза. И платье никак то, да?
- Платье другое было, - поправила Вера.
- Значит, актриса? Та-ак. Прекрасно. А я, признаться, первый раз в жизни живую актрису вижу. Интересно, - рассуждал вслух Роман Петрович.
- Никакая я не актриса, - призналась Вера. - Ну, пригласили на одну роль и все. И вас могли пригласить.
- Могли, а не пригласили, - сказал Булыга. - Наверно, ростом не вышел.
- Перерос, - шутя заметила Надежда Павловна.
Булыга сделал вполне официальное лицо и спросил начальнически, но с нотками покровительства:
- Значит, к нам? В совхоз решили? Прекрасно!.. Я вам авторитетно скажу: годов через пять - десять все города перейдут в деревню на постоянное жительство. В город только работать будут ездить, а жить в деревне.
Вера с любопытством наблюдала за директором, за его скупыми, решительными жестами, за интонацией голоса, густого, как труба, за выражением блеклых, совсем светлых глаз, прикрытых вниз опущенными и тоже рыжими бровями. Она уже знала, что Роман Петрович командовал партизанской бригадой в этих краях, это он был организатором совхоза "Партизан" сразу же после войны и работает до сих пор бессменным директором.
А Булыга между тем продолжал говорить:
- Артисты нам тоже нужны. Вот парторг все меня самодеятельностью донимает, все говорит, что я жадничаю. Ты сначала найди артистов, поставь дело на лад. А потом и деньги спрашивай. Ну, так, стало быть, для начала я могу вам предложить место заведующей библиотекой. А там видно будет. Мы таланты ценить умеем. Правильно я говорю, Надежда Павловна?
- Верно, Роман Петрович, таланты у нас еще не пропадали. А ты, Верочка, давай прямо с завтрашнего утра и приступай к работе.
Девушка поняла, что о ней уже прежде был разговор между директором и парторгом.
2
Какой дивный июльский день!.. Первый день Вериной новой жизни. Завтра на работу. Новый библиотекарь совхоза "Партизан". Нет, заведующая библиотекой. Как говорят: тоже начальство - шишка не шишка, а место бугристое. Завтра она будет сидеть в прохладной комнате среди пяти тысяч книг и ждать посетителей. А может, за весь день ни один человек не придет: время стоит горячее, страдное, все люди от темна и до темна в поле. Вечером, в десять часов, идут в кино, в двенадцать или даже в час ночи спать ложатся, а в шесть утра уже на ногах. Тут не до книг, и Вера это отлично понимает. Но об этом ей сейчас не хочется думать.
После обеда Вера снова пошла в гай, прошла по всему кругу кольцевой аллеи. Случайно она забрела в заросли малины. Ягоды были спелые, сочные, иные даже уже переспели и осыпались от малейшей встряски. Время шло быстро, малина точно привязала к себе и не отпускала. Солнце уже заметно катилось вниз, как-то сразу спал зной, гуще стали тени в лесу, потянуло тонкой приятной свежестью. "Что это я? - в тревоге спохватилась Вера. - А что, если заблужусь? Вот будет хлопот Надежде Павловне!" При этой мысли она как-то сразу выскочила на кольцевую аллею, остановилась, вздохнув облегченно, и, немножко успокоившись, теперь уже медленно пошла вдоль реки.
Вера шла, любуясь торжественной тишиной заката, которую нарушали лишь далекие, идущие со стороны пляжа голоса парней. Вдруг ока остановилась как вкопанная. В трех шагах от нее за кустом орешника стояла донага раздетая девушка и, закинув кверху руки, повязывала волосы косынкой. Тугие литые груди ее и тонкие длинные руки четким и красивым контуром рисовались на фоне заката. Должно быть услыхав шаги, девушка резко обернулась, замерла в решительной позе, но, увидав Веру, запросто пригласила, продолжая прятать волосы под косынку:
- Давай за компанию, присоединяйся! Вода вечерами теплая, как парное молоко. - И, видя Верину растерянность, повторила с нарочитой грубоватой развязностью: - Да ты не стесняйся: мужики сюда не придут. У них у кладки своя купальня.
- А здесь женский? - сама не зная зачем, поинтересовалась Вера.
- Нет, женский ближе к мосту. Здесь мой пляж, персональный. Пошли!.. - И, по-птичьи взмахнув руками, прямо с берега бросилась в воду. Отплыв на середину реки, она стала ногами на дно - вода была ей почти по грудь - и начала азартно растирать свое крепкое тело. Уже из воды сквозь задористые всплески слышался ее грубоватый повелительный голос: - Ну, чего боишься? Тоже мне, артистка, воды испугалась. Раздевайся!..
"И откуда она знает, что я артистка?" - недоумевала Вера. С непонятной решимостью и поспешностью сбросила она свое красное в белую полоску и с каймой платье и, раздевшись тоже донага, прыгнула в воду, придерживая волосы.
Вода была действительно теплая, хотя Вера и не ощущала ее: она просто была приятно возбуждена. Вера стояла на мелком песке, и так как вода была ей лишь до груди, она присела и начала повыше укладывать волосы - не замочить бы.
- А ты не плавай, ходи пешком, тогда не намочишь, - посоветовала девушка. - А то возьми мою косынку. Иди сюда, здесь поглубже и приятней.
Вера послушалась и пошла по дну к середине реки.
- Верно болтают, что у нас будешь работать? - начала допытываться девушка.
- Буду.
- А зачем тебе это нужно? В библиотеке прохлаждаться? Невидаль какая. Если уж в деревне жить, так надо настоящим делом заниматься.
- Например? - спросила Вера, решив поддерживать этот фамильярный и прямой тон.
- Иди ко мне на ферму, коров будешь доить. Не пыльно и денежно. А коров боишься - поди к свиньям. Моя мамаша тебя в два дня научит, как с ними обращаться. Тебя как зовут?
- Вера. А тебя?
- Нюра Комарова.
- А-а, слыхала, - протянула Вера.
- Знаю, мамашу мою небось повстречала…
- А ты откуда обо мне узнала? - пораженная осведомленностью доярки, спросила Вера.
- Тоже вопрос! Подумаешь - военная тайна. Знала б соседка - узнает и наседка.
- А все-таки?
- Свинья борову, а боров всему городу… Ну, ладно, будем вылезать: хорошего понемножку.
На берегу Нюра не спеша и как-то с удовольствием вытерлась полотенцем, спросила Веру:
- Ну, как пляж? Чем не Сочи?
- Я в Сочи никогда не была, - ответила Вера, давая понять, что она совсем не та, за кого ее Нюра принимает.
Одевалась Вера торопливо, ей все время казалось, что по аллее могут идти люди. Нюра, напротив, не спешила. Когда Вера оделась, долго осматривала ее с ног до головы и сказала прямо и без зависти:
- Красивая ты. Небось не одного парня с ума свела. Как у вас там в Москве таких называют: гроза мужчин?
- Каких таких? - вспылила Вера.
- Красивых, - примирительно ответила Нюра, желая вовремя погасить вспышку.
Вера почувствовала что-то обидное в ее замечании, спросила:
- А ты разве урод? - и откровенно оглядела Нюру тем взглядом, в котором был и вызов и простое любопытство.
Крепкая невысокая фигура, ноги немного толстоваты, но красивых очертаний. Лицо круглое, чистое, выразительное, колючие глаза. Да, нос картошкой и голос грубоват, не женственный.
- Я обыкновенная, стандарт, - весело бросила Нюра и расхохоталась своей шутке.
Дома Веру уже поджидал Тимоша. Он приготовил ей свежих яблок. И не в состоянии подавить смущения, густо покраснел и дрогнувшим голосом предложил неловко и неумело:
- Вот, кушайте наши яблоки.
- Ох, какая прелесть! - воскликнула восторженно Вера и взяла свежее, лоснящееся молодым соком яблоко.
В доме было душно, и они вышли на крыльцо. Вера примостилась на ступеньках, ей так было удобно. Тимоша - на лавочке. Быстро и легко разговорились. Она рассказала ему, что видела за день, и спросила о Нюре Комаровой.
- На каком она курсе учится?
- Кажется, на третий перешла, - не совсем уверенно ответил Тимоша. Он уже перестал стесняться и чувствовал себя отлично в обществе "кинозвезды".
Солнце уже село, но было светло от чистого неба. В соседнем доме развязно и громко горланили песни, притом особенно выделялись женские голоса своим немыслимым, почти нечеловеческим визгом.
- Чего это они расшумелись? - спросила Вера, поморщившись.
- Запоины у них, - ответил Тимоша.
- Запоины? Это что значит?
- Светлану запивают, - пояснил Тимоша и добавил: - Дочка их Светлана замуж будет выходить.
- Так это свадьба?
- Нет, свадьба не скоро. Свадьба осенью, а сейчас запоины.
- Не понимаю. Чем запивают? - Она хотела сказать: "Как это запивают?"
- Ну, известно чем - водкой.
- Ой, как это ужасно: запивают, пропивают. И она ничего, Светлана? Будущая невеста-то как себя чувствует?
- Тоже, наверно, пьет.
- Ужасно!.. А без этих самых запоин свадьба не может быть?
- Наверно, нет. А разве в городе этого не бывает?
- Ну, что ты… Бывает, конечно, до свадьбы помолвка.
- Так вот это и есть помолвка, - обрадовался Тимоша найденному слову. - Запоины - это так называется по-простому, по-деревенскому. У вас ведь тоже на помолвках небось не чай и не пиво пьют?
- Не знаю, Тимоша, я еще не помолвлена, а на чужих не случалось бывать.
- Выходит, разница только в названии, - резюмировал Тимоша.
Так они долго сидели и дружески болтали о разных вещах. В Тимоше Вера нашла интересного собеседника; он был довольно начитан, рассуждал степенно, убежденно, без запальчивости и с непосредственной прямотой.
А в это время на другой улице, на крыльце дома Незабудок, не двое, а четверо молодых людей вели разговор. Здесь обсуждали последнюю новость: в совхоз приехала артистка и будет работать в библиотеке. Эту новость сообщил Федя. Лида не верила и все приставала к брату:
- А ты не врешь, Федечка?
- Пойди завтра в библиотеку, сама узнаешь, - как всегда с напускным равнодушием, отвечал Федя, то и дело взбивая свой вьющийся чуб. Гордостью Феди была его шевелюра, единственная на всем белом свете. Говорят, приготовил бог копну волос на десять человек, да по стариковской рассеянности наградил ими одного Федю Незабудку. И что это за волосы были, чудо волосы! И вились они в крупные кольца, и перекатывались крутой волной, и отливались вороненым блеском, черные, цыганские волосы, и делали Федора первым красавцем на весь совхоз, а может, и на целую область. Из-за этих волос и был везде Федьке почет, потому что такого парня нельзя было не заметить хоть на вечеринке, хоть на свадьбе, хоть в кино. Особенно в кино замечали Федю те, кто сидел сзади него. Ровно половину экрана закрывала его шевелюра.
А так Федя был, пожалуй, обыкновенный парень: ростом невысок и силенки небольшой, не то что у Михаила Гурова. Тот хоть и не выделялся ростом, зато мускулы имел стальные. Нет, с Гуровым Федя себя сравнивать не хотел. Гуров был тих, всегда задумчив, мало смеялся, не любил поговорить, а когда и говорил, то слов на ветер не бросал. А Федя Незабудка - сорвиголова, рубаха-парень и балагур на весь совхоз. Голос его всегда слышен то в поле, то на усадьбе, то в столовой, то в клубе. Федя работал на тракторе ДТ-54 рядовым трактористом, хотя, как он сам говорил, с его способностями и авторитетом мог бы и целым совхозом руководить, да только Борода не собирался на пенсию.
Миша Гуров в прошлом году заочно окончил Сельскохозяйственную академию, работал теперь механиком по животноводству. Феде было двадцать три года, Михаилу двадцать шесть. Словом, Миша Гуров и Федя Незабудка были совершенно разные люди. Разве что одинаково неистовы были в работе.
Оставшись в годы войны круглой сиротой - мать расстреляли гитлеровцы, отец не вернулся из фашистского концлагеря, - Миша жил в том же совхозном доме, в котором жили брат и сестра Незабудки. Они внизу, а Миша занимал "голубятню", точно такую же, какую занимала теперь Вера в доме Посадовой.
В то время как Федя советовал сестре пойти в библиотеку и убедиться в достоверности его сообщения, Нюра Комарова все с тем же независимым тоном, которым она час назад разговаривала с Верой, подтверждала:
- Могу засвидетельствовать, детишки, сама только что видела и даже имела честь беседовать.
- Ой, правда? - воскликнула азартно Лида. - Где ж ты с ней познакомилась?
- В воде. Вместе купались, на моем пляже.
- И что она? О чем же ты с ней говорила? - лепетала неугомонная Лидочка.
- О женской красоте. Я ей сказала, что она преступно красива.
- Первый раз слышу, чтобы красота считалась преступной, - заметил Миша.
- Чрезмерная красота, Мишенька, - пояснила Нюра. - Все хорошо в меру.
- Все равно ты говоришь глупость.
- Это я говорю всегда, ты должен привыкнуть.
Нюра явно рисовалась перед Мишей, который давно лишил покоя ее гордое сердце. Но Миша по-прежнему оставался дружески равнодушен.
- А в чем она была? Какое на ней платье? - продолжала интересоваться Лида.
- В халате Евы, - коротко ответила Нюра.
- А он какой? - не поняла Лида.
- Халат Евы? Спрашиваешь. В чем бывают женщины в воде?
- В купальниках, - подсказал Миша.
- В данном случае на ней был халат Евы, - сказала Нюра. - Она последовала моему примеру.
- Эх, девки, - вдруг с деланным сочувствием ввернул Федя. - Пропали вы, как прошлогодняя кукуруза. На корню зачахнете. Отобьет она у вас всех женихов.
- Зачем ей всех, ей одного хватит, - заметил Миша.
Но Федя не обратил внимания на его реплику.
- Видали, как она в кино действовала? Мертвой хваткой. Парень совсем было жениться собрался, рубаху новую купил, а она хлоп по морде и отбила. Устроит она вам здесь кино.
- Почему нам? - отозвалась Нюра. - Ты гляди, чтоб вам не устроила. Повлопаетесь все сразу, сохнуть-чахнуть начнете, поотощаете. Что тогда совхоз без вас делать будет? Пропадет. - И, уставившись в одну точку и что-то соображая, повторила: - Красивая, черт побери… Глаза. Да, пожалуй, только глаза. Все остальное - ничего особенного. А глаза, как у волшебницы. Посмотрят на тебя - и готово, человек растаял.
- Прямо так и растаял! - воскликнул Федя. - Я не Сорокин.
- Сережка Сорокин, тот сразу, - согласилась с братом Лида. - Как посмотрит, так и готов. Вот влюбчивый парень!
- Все поэты влюбчивые, - вставила Нюра.
- И петухи тоже, - добавил Федя.
- Поэт, певец, петух - это не одно и то же? - проговорил Миша.
- Точно подмечено! - воскликнул Федя и дотронулся до Нюриной руки. Но та его настойчиво отстранила.
- Да, Федечка. А ты бы и в самом деле поухаживал бы за ней, - не то с издевкой, не то всерьез подначила Нюра.
- Подожду, когда она начнет за мной бегать. А там еще подумаю.
- Ну, ради нас, Федечка, - дурашливо попросила Лида. - Хоть не серьезно, а просто так.
- Просто так? - повторил Федя. И вдруг решительно: - А вот возьму и женюсь на ней, на артистке женюсь, вот тогда вы попляшете на моей свадьбе.
Нюра вздохнула печально, взглянула на Мишу, и столько было желания и страсти в ее долгом, томном взгляде!..
- Душно небось у вас, - Нюра повела глазами по дому, - особенно там, на чердаке.
- Все окна открываем настежь и не помогает, - согласилась Лида.
- Зато у меня, в моем гнездышке благодать, - откровенно сообщила Нюра. - Под боком сено, а сверху ясень и звезды. - И потом не то с сожалением, не то с упреком молвила: - Почему из вас, мальчики, никто не играет? Гармошку б сейчас…
- Зачем тебе гармошка? - поинтересовался Федя.
- Люблю слушать… как она плачет, - с грустью ответила Нюра.
- Что-то, Нюрка, хандра на тебя напала, - заметила Лида и сама вздохнула. Она легко поддавалась любому настроению. - Давайте, ребята, лучше споем.
- Правильно, - поддержал Миша. - Запевай, Лидок.
Лида выпрямилась, откашлялась и, чуть сбоченив голову, начала негромким, но чистым голосом:
И тут к ней присоединились еще три голоса:
Мелодичная, легкокрылая, как девичьи грезы, грустная и широкая, как тоска любящего сердца, доверчивая и сильная, как душа народа, песня, точно круги от брошенного в омут камня, разбежалась во все стороны по селу, еще не уснувшему и чуткому, укутанному душным и пахучим вечером, которому лишь ее, этой песни недоставало.
Затем запевал Михаил. Голос у него глуховатый, мягкий и бархатистый.
И вдруг два девичьих голоса, слившись плотно в один, заныли больно, в нестерпимой тоске-ожидании:
Взволнованная, ласковая и нежная, широкая и тревожная песня залетала в распахнутые окна домов, вливалась в густые заросли гая, очаровывая и возбуждая зависть у птиц, и гасла, падая в наливающуюся рожь и росные клевера.
Вера ужинала вместе с Надеждой Павловной и Тимошей, ели картофельное пюре на свином сале со свежими огурцами и салатом. Песня ворвалась к ним не сразу, она входила незаметно и тихо, как вода.
- Что не ешь? Не нравится? - спросила девушку Надежда Павловна.
Вера встрепенулась, это ее спрашивают. "Разве я не ем?" Действительно, вилка лежит на столе, надкусанный огурец зажат в руке, стынет в тарелке картошка, а взгляд у Веры отсутствующий и далекий.
- О чем задумалась? - снова спросила хозяйка.
- Я слушаю, Надежда Павловна, - смутившись, отозвалась Вера. - Хорошо поют.
- Это у Незабудок, квартет Миши Гурова, - пояснил Тимоша, а мать добавила:
- У нас любят петь. И голоса есть хорошие.
- Ну, какой, мама, у Нюры голос? - не согласился сын. - Весь их "квартет" на Мише да на Лиде выезжает.
- Ты не прав, Тимоша. У Федора голос хороший.
- Ну уж и голос: больше кричит, чем поет.
А Вера продолжает слушать песню. Ей и самой хочется запеть. Только какую, может, что-нибудь более близкое. Ага! Запели. Как будто специально для нее, для Веры, песню, которая ей очень нравится, из кинофильма "Весна на Заречной улице"; выделяется мужской баритон, красивый, приятный. Как-то уж очень проникновенно у него получается:
"Безответная любовь…" Вера еще не знает, что это такое…
До чего ж хороши вы, июльские вечера, теплые и ласково-нежные. Хороши и коротки. Кажется, и совсем немножко посидишь рядом с любимым, и всех нужных слов сказать не успеешь, а уже на северо-востоке светлеет небосклон и падают золотым ливнем звезды в спеющую рожь. Но никак нельзя продлить июльские ночи, как невозможно продлить и молодость свою. Отцветет она вместе с душистыми сенокосами, отшумит шальной птицей на зорьке, прокричит перепелкой, и не заметишь, как наступят холодные сентябрьские дожди. И жди тогда нового июля, новых пахучих ночей. Они придут еще, быть может не совсем такие, немного другие, но придут, а молодость не воротится.
Душно было в постели, Вера открыла настежь оба окна: пускай хоть сквозняком продувает. Но сквозняка нет - вечер тихий и пряный, и звезды горят как-то тускло и кажутся совсем ненужными. Зачем, в самом деле, Вере такие звезды? Она лежит и чутко слушает, и чудится ей, что в окно пришел не ветер, покинувший землю, а запах гая, ароматы полносочной земли.
…А Нюре Комаровой эти звезды ой как нужны! Нюра лежит в своем гнезде на копне сена под старым ясенем, что стоит возле их дома. Она сама смастерила на трех столбах дощатые полати, почти такие, как для аистов делают, сама накосила и занесла туда сухого свежего сена, намазала лицо, руки и ноги кремом "Тайга", чтобы комары не кусали, и лежит, смотрит на звезды. Старый узколистый ясень не застит неба. Листья у ясеня в елочку, с большими просветами, не крона, а прямо решето - все небо видно. Дремлет старик ясень, даже ни единой веткой не пошевелит, и не знает старина, как исстрадалась девичья душа щемящим ревнивым ожиданием. И зачем она полюбила его, такого необыкновенного, не похожего ни на озорника Федю, ни на учителя литературы Сережку Сорокина, ни на десятки других. "Мишенька, милый, родной мой!.. Ну, хоть словечко ласковое сказал бы! Или хоть бы выругал, оскорбил жестоко. Так нет, молчит! И все думает, думает, а в глаза посмотришь - глубина такая, дна не видать. Не поймешь, не разгадаешь, что там творится; только что-то происходит в его недоступной и такой большой душе. Эх, Михаил!.. Знал бы ты, сколько дум о тебе передумано, сколько ласковых слов не устами, а сердцем сказано".
Дремлет ясень, чутко дремлет в низенькой хате старая Комариха, только Нюра не смыкает глаз. Она лежит на спине, расслабив здоровое тело, в котором бродит июль, сторожко вслушиваясь в тишину гая. Молчат деревья, и птицы молчат, спят орошенные травы. Лишь редкие комары звенят недовольно: запах крема "Тайга" их отпугивает. Бродит хмельной июль по всему телу, гоняет кровь по жилам, туманит разум и рождает желания ласки, близости, большой и горячей любви. Она пришла, ее девичья буйная любовь и не нашла ответа. Пришла, а навстречу ей никто не распростер доверчивые объятия; пусто, безответно. И вот теперь она мечется безрассудно и одиноко, чего-то ищет, на что-то надеется. "Нет, не придет. Только напрасно намекала, нахваливая свое гнездо". И вдруг шорох, слабый, отдаленный. Может, ночная птица потревожила кусты? Нюра затаила дыхание - шорох явственней, слышней. Определенно, человеческие шаги. Вот уже совсем близко - шумные, неосторожные шаги. Это не он, не его походка; он бы шел не так, его бы Нюра сразу узнала, почувствовала бы всем телом.
Вот уже подошел, остановился внизу у ног ясеня, у лестницы и прислушивается. Нюра чует его неровное дыхание и уже догадывается: Федька.
- Нюра, не спишь? - спрашивает шепотом Федин голос.
- Не сплю.
- Ждала, значит?
- Ждала… только не тебя.
Федя лезет вверх по лестнице и шепчет, глотая обиду:
- Знаю, что не меня. Могла б об этом не говорить.
- На всякий случай, чтоб не забывался.
Федя ложится рядом и пытается обнять Нюру, но та резко отстраняет его:
- Спокойней, Федя, а то мое гнездо не выдержит твоих вольностей. Зачем пришел?
- Нюра… Ты мне не веришь? - дрогнувшим голосом спрашивает Федя и садится у ног девушки. - Скажи, неужели не веришь?
Нюра лежит на спине, в легком ситцевом халатике, приоткрывшем крепкую ногу. Желанная, близкая. Запах ее здорового тела, свежего сена и полевых флоксов пьянит и туманит. Федя берет Нюрину руку, сжимает в своих руках, подносит к своей груди и повторяет умоляюще:
- Ну, отвечай, не веришь мне?
- Верю, Федя, - еле слышно шепчут Нюрины губы, а глаза, блестящие в сумерках летней ночи, неподвижны и далеки; от них протянуты невидимые нити к небу, до самых звезд. Федька их чувствует, эти нити, уносящие в космос девичьи думы и мечты, И вдруг она вся вздрогнула, обвила крепкими руками и привлекла к себе Федю, прижалась к нему и, подавляя рыдания, зашептала:
- Фе-де-нь-ка-а, родненький, хороший т-ы-ы!.. Не обижайся на меня… Ты ничего не понимаешь. Если б не было на свете его, как бы я тебя любила, Феденька! А при нем не могу… Обманывать не хочу ни тебя, ни себя.
Прижавшись губами к ее горячему виску, Федя говорит иступленно:
- Почему ты не поймешь? Бесполезное там дело. Не любит он… - Федя хотел сказать "тебя", но остановился, не сказал, только повторил с убеждением: - Не любит… И не надо. Плюнь на него, плюнь и забудь.
- А ты, ты, Федечка, ты ведь любишь, а почему же он?..
- Глупенькая ты, девочка, хоть и в академии учишься. Так как я умею любить, так никто на свете не умеет. - И Федя крепко обнял ее за плечи и прижал к своей груди, повторяя торопливым шепотком: - Моя, моя, моя.
И на какой-то миг он уже было поверил своим словам. Но тут случилось то, что самонадеянный Федор Незабудка никак не предвидел: Нюра схватила его за руки и толкнула в сторону с такой силой, что он и ахнуть не успел, как, хватаясь за воздух, полетел вниз и ткнулся лицом в росный конский щавель. А она, еле сдерживая смех, спросила с явным притворством:
- Не ушибся, Феденька? Я ж говорила тебе, что гнездо мое не приспособлено для твоей любви.
Ее откровенная насмешка больно обидела и взбесила Федора. Такого подвоха он не ожидал.
- Ну, подожди же! - пригрозил он, уходя прочь.
- Буду ждать, Федя. Счастливого пути! - уже не шепотом, а вполголоса бросила Нюра.
Старый ясень проснулся от шороха и стука, что-то пролепетал тонкими листьями непонятное для людей, должно быть пустил беззлобную остроту по адресу Феди, а может, поступок Нюры осудил, - кто его знает. Во всяком случае, дохнул он свежим ветерком, остудил разгоряченное тело девушки, заставил ее натянуть на себя старенькое байковое одеяло. Нюра прикрыла веки и увидала, то ли наяву, то ли во сне, как на рассвете пошел золотой звездный дождь и весь гай засверкал холодными огнями миллионов светлячков.
Наутро, повстречав Федора возле столовой, старая Комариха, сон которой вчера потревожили, увидав на лбу тракториста темное автоловое пятно, спросила с ехидцей:
- Где это ты, Федя, синяк себе посадил?
Федор знал, что никакого синяка нет, но чертова баба везде сует свой нос. Он посмотрел на нее исподлобья угрожающе, но на старую этот сердитый взгляд не произвел должного впечатления.
- Что ж ты, Федя, может, выпивши на ясень напоролся? Али в потемках на чужой кулак? - продолжала старуха с издевкой.
Но Федя огрызаться не стал, сплюнул в сердцах и вразвалку с невозмутимым видом подался к трактору.
3
На другой день весь совхоз знал, что у них заведующей библиотекой работает артистка из кино. Уже с утра в библиотеку, вопреки обыкновению, повалил читатель. Первым пришел учитель Сорокин. Несмотря на жаркую погоду, он был в галстуке и в сером костюме, который носил только по праздникам, чисто выбрит, аккуратно подстрижен и обильно надушен одеколоном. Поздоровался приветливо и сразу представился:
- Сорокин Сергей Александрович, преподаватель литературы. Узнал, что у нас новый библиотекарь, и решил познакомиться. Может, могу быть чем-нибудь полезен, так как я, можно сказать, здешний старожил, а вы человек новый.
- Спасибо, - любезно поблагодарила Вера, осмотрев с любопытством одного из поклонников Нюры, и нашла его вполне интересным: стройный, высокий, русоволосый, с правильными тонкими чертами лица и очаровательным звучным голосом. И руки тонкие, с длинными пальцами, как у музыканта. Довольно моложав, на вид ему и двадцати пяти не дашь.
- Вы вчера осматривали наши окрестности, - Сорокин не собирался быстро уходить. - Надеюсь, вам понравилось здесь?
- Не плохо. Особенно гай чудный, - ответила Вера.
- О-о, наш гай! Как-нибудь я вам покажу его. Поэ-зи-я! - и торжественно продекламировал:
- Интересно! - заметила Вера. - Это чьи стихи?
- Одного местного поэта, - с нарочитой скромностью ответил Сергей Александрович. - А вы не знаете, что это за фильм "Пора любви"? Сегодня у нас идет.
- Не знаю, - ответила Вера, - наверно, новый.
- Надо полагать. Давайте пойдем и вместе посмотрим.
- Спасибо, в другой раз как-нибудь.
- Вам не хочется? Вы не любите кино? - Маленькие круглые глазки учителя насторожились с преувеличенным удивлением.
- Представьте себе.
Вера посмотрела на него многозначительно. И тогда он согнал удивление и, насупившись, пробубнил:
- Понимаю… И вообще сидеть сейчас в этой духотище - удовольствие не великое. Лучше походить, воздухом подышать.
Но и от этого предложения Вера деликатно отказалась.
Приходили в библиотеку школьники и молодежь, заглянула на минутку и Лида Незабудка, поинтересовалась, нет ли чего-нибудь новенького. Вера предложила ей "Соль земли", она повертела в руках "Роман-газету" и, скривив пухленькие губки, сказала:
- А может, поинтересней есть, чем про соль…
Вера поняла ее и посоветовала:
- Тогда возьмите Тургенева "Первую любовь".
- Давайте, - сразу согласилась Лида, продолжая таращить глаза на Веру.
В полдень пришел в библиотеку Федя. Долго щурился на книжные полки, точно решая, что б ему взять, и, наконец, объявил:
- Давно я не перечитывал "Тихий Дон". Как вы думаете, стоит?
- Конечно, стоит, - ответила Вера и подала сразу все четыре томика.
Федя важно шелестел страницами, хмурился, переступая с ноги на ногу и украдкой из-за книги бросая на библиотекаршу короткие взгляды.
- Значит, рекомендуете?
- Самым решительным образом, - бойко и весело отозвалась Вера и, посмотрев в Федину читательскую карточку, заметила: - Вот, видите, вы наверно очень давно читали.
- Да, еще в школе, - ничуть не смутившись, ответил Федя и, улыбнувшись Вере открыто и ясно, сказал: - До скорого свидания. - А на пороге, задержавшись, добавил: - Если вас кто-нибудь обидит, скажите мне. Я мигом наведу порядок.
Михаил Гуров и Нюра Комарова в библиотеку не заглядывали. Подстегиваемая любопытством, Вера посмотрела читательскую карточку Нюры, удивилась и даже позавидовала: как много она читает.
Во время обеда, добродушно смеясь, Вера сообщила Надежде Павловне, что у нее уже есть два телохранителя, и рассказала о Сорокине и Феде. Тут же за столом сидел Тимоша и ревниво слушал веселый Верин рассказ. Надежда Павловна тихо и молча любовалась детьми, "своими детьми", не вникая в смысл того, о чем рассказывала Вера. Сын заметил это, вернее, почувствовал, что мать думает совсем о другом, и сказал с укором:
- Мама, да ты слушаешь?.. Или твои мысли все еще где-то в поле бродят?
- Да, ты угадал, - ответила она, спохватившись. - Мне сейчас надо в поле ехать. Хочешь, Верочка, со мной?
- Я с удовольствием, - охотно и с радостью отозвалась девушка. - Только как же библиотека?
- Читатели твои сейчас все в поле. А под вечер возвратимся - откроешь.
4
Гнедая высокая кобылица по кличке Галка, помесь рысака с тяжеловозом, донимаемая мухами и слепнями, резво и легко несла бричку полевыми и лесными дорогами. Иногда в лесу на их пути попадались заполненные водой и тиной никогда не просыхающие ямы, в которых колеса вязли по самую ступицу. Галка без напряжения брала их, и тогда Надежда Павловна с восхищением говорила Вере:
- Вот чем хорош этот транспорт: где ни на газике, ни на мотоцикле не проберешься, Галка наша без особого труда пройдет. Сильная кобылка и умная.
Проехали кустарник, который, по словам Надежды Павловны, надо бы давно распахать, потому что пользы от него никакой, только зря землю занимает, - да вот все силенок не хватает. Пробовали было вырубать - снова зарастает, проклятая ольха. Ее бы только ядом с воздуха потравить. Но это дороговато стоит.
За кустарником сразу пошли естественные сенокосные травы, уже созревшие, утратившие свою сочную свежесть, но еще пахучие и душистые. Травы были густые и высокие - помогали теплые грибные дожди, - в них преобладал розовый мелкоголовый клевер. Надежда Павловна срывала его и давала нюхать Вере. "Божественный нектар!" Они свернули с дороги и ехали теперь сенокосами, точно плыли по цветущему, благоухающему, до рези в глазах пестрому красками океану. Надежда Павловна срывала цветы, не слезая с брички, прямо на ходу, и все рассказывала Вере: вот белый донник, очень питательная трава, но на сено не годится, коровы и лошади едят неохотно, зато на силос идет хорошо. А эти мелкие синенькие цветочки - мышиный горошек. Чудесный и питательный корм: лошади, коровы и овцы едят с удовольствием.
- Корма для нас - главная забота. Сколько из-за них шума было, нервотрепки. А они вон как вымахали - глядеть любо-дорого!
Вера поинтересовалась, из-за чего был шум и нервотрепка, и Надежда Павловна с охотой рассказала:
- Нашлись тут у нас горячие головы, прямо восстание против травополья подняли. Самого Вильямса опровергать стали. Мол, не нужно нам столько земли травами занимать - и баста!
- А почему не нужно? - осторожно поинтересовалась Вера.
- Просто молодо-зелено. Начитались разных прожектерских статей о нерентабельности травопольной системы. Дескать, выгоднее свеклу и боб на корм скоту выращивать, нежели клевер. А того не учли, что травы восстанавливают плодородие почвы. Целую войну затеяли с директором и главным агрономом. Все хотели свою правоту доказать. Есть у нас тут двое молодых "академиков" - Гуров и Комарова. Первый окончил Сельхозакадемию, вторая еще учится, заочно. Они-то и разожгли весь сыр-бор. В газету писали. Дело дошло до треста совхозов. Там их не поддержали. Старые люди - практики говорят, что боб в здешних краях выхаживали с незапамятных времен и получали хорошие урожаи, намного превосходящие урожаи трав. Ученые доказывают, что корневища боба обогащают почву не хуже трав. А вот насчет свеклы и кукурузы - тут дело спорное… Климат не тот…
Это заинтересовало Веру.
- Значит, еще неизвестно, кто прав, - сказала она. - Вы на чьей стороне были в этой войне?
Посадова ответила не сразу. Вопрос этот был для нее неприятным.
- Нужно было поддержать авторитет директора и главного агронома. И вообще авторитет науки. Мне было трудно решить, кто прав, потому что сама я не специалист… Но Вильямс есть Вильямс. Мировое имя и авторитет.
- Ну, а если, предположим, этот авторитет не прав?
- Ты совсем, как Гуров, - без осуждения, даже как будто с удовольствием отметила, оживившись, Посадова. - Он тоже всем доказывал, что Вильямс мог ошибаться, что нельзя на него молиться, как на икону.
- Доказывал и не доказал? - В реплике Веры звучал вопрос.
- Не доказал, но заставил задуматься. В его рассуждениях было много любопытного и, пожалуй, здорового. Откровенно скажу тебе, во мне он посеял сомнение в правильности травопольной системы. - И добавила погодя: - Хотя я не специалист.
Вера больше ни о чем не спрашивала Посадову. Она думала о том человеке, который смело выступил против ученого авторитета. Это ей нравилось - выступать против авторитетов. Она принадлежала к тому поколению "протестантов", среди которого усиленно распространялась неприязнь ко всем и всяким авторитетам. "Протестовать" было модно среди этого поколения. Протестовали по-разному. Одни против пошлости и мещанства, лицемерия и чиновничьей скуки. Другие протестовали против лозунга "Кто не работает, тот не ест", против плохой и хорошей погоды. В мороз они ходили по Москве без головных уборов, в оттепель носили шапки-ушанки с опущенными наушниками, "вопреки всему на свете". "Протестанты" этой категории вызывали у Веры чувство брезгливости. Теперь же ей хотелось знать, прав ли был Михаил Гуров, которого она еще в глаза не видела, и будет ли он продолжать отстаивать свою точку зрения. Ей почему-то хотелось, чтобы он оказался правым и чтобы продолжал настаивать на своем. Вот это настоящий человек…
За травами длинной полосой потянулось поле некошеной вики, такой сочной, густой и мягкой, что хотелось нырнуть в нее и, распластав руки, плыть, плыть до края иссиня-пепельного леса, в который упиралось зеленое поле. Дальше пошли овсы, зеленые и звонкие.
Ехали мимо трактора, поднимающего пар. И не Посадова, а Вера свежим глазом обратила внимание на необычное явление: трактор шел сам, без человека. Место тракториста было пусто. Вера вначале было подумала: наверно, так и надо, какое-нибудь новшество изобрели, работают же станки-автоматы без людей. Впереди, метрах в двухстах, высокой золотисто-оранжевой стеной стоял сосновый бор, и Вера с нетерпением ожидала, когда трактор дойдет до него. Ей хотелось посмотреть, как он сам, без человека, сделает разворот. Подмываемая этим любопытством, она спросила:
- Он что, по радио управляется?
- Кто? - Надежда Павловна быстро посмотрела туда, куда был прикован пристальный взгляд Веры. И потом с недоумением и тревогой: - Что ж это такое?! А тракторист?.. Случилось что-то!..
Дернула вожжи, и Галка перешла на крупную рысь. Посадова решила обогнать трактор и перехватить, остановить его на борозде. Она ударила лошадь вожжой, и та, почувствовав тревогу, рванулась во весь дух.
- Да что ж это такое? - повторяла Посадова вслух, а про себя в тревоге думала: "Может, уснул на ходу и свалился с сидения под плуги".
Эта мысль заставила ее оглянуться назад. И тут она увидела, как вслед за трактором бежал человек, в котором по огромной копне волос нетрудно было узнать Федю Незабудку. Бежал он как-то странно, не по прямой, а зигзагами, бросаясь то в одну, то в другую сторону, пригибался, протягивая руку вперед, точно пытался схватить в воздухе что-то невидимое. Наконец, он упал на пахоте, но тотчас же поднялся, что-то держа в руке, выпрямился, посмотрел на трактор, который уже приближался к бору, бросился за ним.
Надежда Павловна, обогнав трактор, на ходу соскочила с брички, бросила Вере вожжи и второпях побежала наперерез. Но не успела: трактор вышел на опушку, глубоко впился плугами в крепко спаянный корневищами дерн, натужился и, легонько стукнувшись лбом в сосну, замер.
Федя понял, что бежать ему теперь уже бессмысленно, шел не очень торопясь, обдумывая, что будет говорить в свое оправдание. Он уже представлял, какой разговор ему предстоит вести, готов был выслушать любые упреки и ругань. Но только не сейчас, не при Вере, которая, оставив лошадь на дороге, тоже шла сюда, к трактору. "Черт побери, как все глупо получилось, - досадовал про себя Федя, держа за уши маленького серого зайчишку, который трепетал и царапался задними лапками. - Все из-за тебя, косой. И какого ты дьявола убегал. Должен был знать, что все равно я тебя поймаю. От меня вашему брату никуда не уйти. Я вас, бывало, дюжинами ловил и не таких заморышей. Ну, что я теперь скажу парторгу?"
Врать Федя не умел, разве что по пустякам сболтнет иногда небылицу, в которую, знает, никто и не верит. Вспотевший, выпачканный маслом и землей, виноватый и покорный, с видом искренне раскаявшегося предстал он перед Надеждой Павловной и Верой, пробуя невинно улыбнуться. Но Посадова строго спросила:
- Что произошло, Незабудка?
- Да вот за ним погнался, а мотор забыл заглушить. - Он протянул зайчишку Вере, и та бережно взяла его. - Думал в один миг схвачу и на трактор. А он больно шустрый оказался.
- Мальчишке, школьнику и то непростительно! А тут взрослый человек!.. Ну, что с тобой делать, Незабудка? Куда тебя направить? В детский сад, что ли?..
- Так ничего же не случилось, Надежда Павловна, - пробовал оправдаться Федя, осматривая трактор. - Мотор заглох и только всего… Я, конечно, виноват, плохо поступил… Так получилось, потому прошу простить меня на первый раз.
- Первый раз, - горестно произнесла Посадова. - Сколько их у тебя было этих "первых" и не одного последнего!
- Этот будет последний. - Вот честное комсомольское, - клялся Федя, заводя мотор.
Сели в бричку. Вера не знала, что делать с зайчишкой.
- Отпущу я его, Надежда Павловна, жалко.
- Конечно, конечно, - машинально ответила Посадова. - И что за человек этот Незабудка! Мальчишка!.. Озорство школьника. А работяга незаменимый. А ведь мог трактор поломать. Бог знает, что мог натворить… Нет, вы только подумайте: не остановить трактор и погнаться за зайцем! Такое только в кино можно придумать.
- Смешной он какой, - сказала Вера, осторожно отпустив зайчишку. Тот с секунду постоял, будто не веря, что ему дарована свобода, и затем во весь дух бросился в лес. - Смешной.
- Не серьезный, - поправила Посадова, решив, что речь идет о Феде. И, помолчав с минуту, предложила: - А не заехать ли нам в коровий лагерь?
Вера была согласна на любой "заезд". Для нее все было ново и интересно.
Коровий лагерь первой бригады был устроен на месте сожженной немцами деревушки Фольварково, от которой сохранилась лишь старая тенистая, уже давно одичавшая груша. Большая площадка была огорожена жердями, в центре сооружен длинный навес, под которым доили коров. За площадкой дощатые времянки: комната для доярок, сарай для кормов и молока, помещение для искусственного осеменения.
Надежда Павловна привязала Галку под грушей и в сопровождении Веры направилась в комнату доярок. Пусто, нигде ни единой души.
- Никого нет! - удивленно и громко произнесла Вера.
- Коровы на пастбище с пастухом, - пояснила Надежда Павловна. - А доярки теперь до вечера дома. Но должна быть дежурная. Не могли все так оставить.
Не успела она докончить фразу, как из-за куста вышла девушка в выцветшем ситцевом платьице и с книгой в руках.
- Здравствуй, Комарова, - первой поздоровалась Надежда Павловна. Она всех почему-то называла по фамилии.
- Здравствуйте, - ответила Нюра. И только по грубоватому голосу Вера узнала свою вчерашнюю компаньоншу по купанию. - Что, новую доярку к нам привезли?
- Это наш новый библиотекарь, - представила Посадова, не подозревая, что Нюра уже знает обо всем.
Нюра заложила страницу кленовым листком, хлопнула книгой по ладони и спросила загадочно:
- Интересно знать, а куда вы денете старую библиотекаршу?
- А зачем ее девать? - удивилась Посадова. - Она уже месяц, как не работает. И вообще, она явно была не на месте. Разве не верно?
- Все правильно - она и сейчас не на месте, - многозначительно заговорила Нюра, поводя белесой и потому слабо заметной бровью. - Только пронесется еще над совхозом большая гроза.
- У нас везде стоят надежные громоотводы, - перебила Посадова, - и ни грозы, ни угрозы нам не страшны.
- Завидую вашей храбрости, - сказала Нюра и вдруг, оставив независимо игривый тон, заговорила уже совсем по-иному, и в насмешливых глазах ее появилась озабоченность. - Что думает наш главный агроном? Будем делать подсев на пастбищах или разговорами ограничимся?
- Все будем делать, Нюра, но сейчас для нас главное - спасать кукурузу.
- Спасешь ее, когда лебеда идет с ней наперегонки. Из-за травы и квадратов не видно. - И в ответе Нюры Вера услышала искреннюю горечь.
- Просто их нет, квадратов, не получились. Будем продолжать полоть вручную.
- Пятьсот гектаров!.. Легко сказать.
- Сделать трудно, но надо.
Вера обратила внимание, что в голосе Надежды Павловны как-то исчезла ее строгость и сухость.
- Людей у нас мало. А работы столько сразу свалилось… Нужны рабочие руки, а где их взять?
Нюра с полслова догадалась, куда клонит свой разговор секретарь парторганизации. Она-то знала не меньше Посадовой, как трудно сейчас найти незанятые рабочие руки.
- А что ж, попробуйте вытащить на прополку кукурузы старую библиотекаршу. А за компанию с ней, может, и молодая согласится денек-другой поработать в поле. Для здоровья это полезно: солнце, воздух и вода… - С озорством она подмигнула Вере.
- А между прочим, - вспылила Вера, - молодая библиотекарша приехала не на курорт, а работать. Как все. Да, как все, - повторила она с вызовом, глядя на Нюру ожесточенными глазами, так, что та даже смутилась, и сказала, смягчившись, точно просила прощения:
- Ты на меня не сердись, я не хотела тебя обидеть. Это я так, по-дружески. Я вот и со своими девчонками поговорю, может, согласятся на часок выскочить в кукурузу. И мамашу поагитирую. Пусть там среди свинарок проведет разъяснительную работу. Им-то в лагерях теперь совсем легко. По два часа в день могут и на кукурузе спину погнуть.
Когда отъехали от лагеря, Вера сказала Надежде Павловне дрогнувшим, обиженным голосом:
- А может, мне лучше пойти работать на ферму или на разные полевые работы, в бригаду?
Посадова поняла, в чем дело, повернула к Вере улыбающееся, веселое лицо:
- Ты на нее не обижайся и не обращай внимания: она у нас такая… колючая… А девушка она неплохая. Толковая. Вы с ней подружитесь. А насчет бригады - это никогда не поздно. Поработай для начала в библиотеке, обвыкнись. А там видно будет.
Молчали долго. Вера мысленно спрашивала: "А почему я должна пойти работать именно в библиотеку? Потому что это "чистая" работа? Только поэтому? Чем я хуже или лучше других?" Сказала вслух:
- Кроме меня, были претенденты на должность заведующей библиотекой?
- Успокойся, никого не было, - ответила Посадова с легким раздражением. - Ты напрасно думаешь, что мы хотим тебя поставить в какое-то привилегированное положение. Нет. Просто я убеждена, что здесь ты принесешь больше пользы. У меня тут есть свой, далекий прицел. Поможешь нам работу клуба наладить, самодеятельность. Плохо у нас с культурой.
Слова эти несколько успокоили Веру. Но теперь тревожил другой вопрос: кто такая ее предшественница и почему она устроит грозу? Надежда Павловна явно что-то скрывает. Вера поинтересовалась, кто до нее заведовал библиотекой, и Надежда Павловна как-то неохотно обронила:
- Последнее время никого не было.
Вера тогда не стала расспрашивать. Теперь же загадочные намеки и многозначительные взгляды Нюры посеяли в душе беспокойство. И почему Надежда Павловна - храбрая женщина? А вдруг уволили человека, чтобы только освободить место Вере? Кто же ее предшественница?
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
1
До Веры совхозной библиотекой долгое время заведовала жена Романа Петровича Булыги Полина Прокофьевна. Это была женщина внушительных габаритов, властного характера и чрезвычайно ограниченного ума. Говорили, что Полина Прокофьевна не отпускает своего мужа от себя ни на шаг, что такой грозный и сильный мужчина, как Роман Петрович Булыга, - человек подневольный, безропотный раб своей супруги. Едет Роман Петрович в райцентр - и рядом с шофером обязательно сидит Полина Прокофьевна, едет директор в соседний колхоз или совхоз по какому-либо хозяйственному делу - Полина Прокофьевна тут как тут, едет в областной центр за 300 километров - и такого случая не упустит "гром-баба", как называли ее в совхозе, обязательно поедет.
О библиотеке и читателях она не очень беспокоилась: повесит на дверь внушительный замок, а чуть повыше замка еще внушительнее записку: "Уехала с отчетом", и весь тут разговор. "Отчитывалась" Полина Прокофьевна четыре раза в неделю. В совхозе по этому поводу язвили: отчитывается за нарушение трудовой дисциплины. Но какая может быть дисциплина в библиотеке? И вообще, что может случиться с совхозом, если библиотека будет работать через день или раз в неделю, или раз в месяц? Ровным счетом ничего. Надои молока от этого не уменьшатся и на поголовье свиней это никак не отразится, а пожалуй, напротив: книги не будут отвлекать людей от дела. Сама Полина Прокофьевна читать не любила, особенно пугали ее толстые книги: она не верила, что на свете есть люди, у которых хватает терпения читать все подряд от первой до последней страницы.
Однажды Надежда Павловна сказала Полине Прокофьевне, что так работать, как работает она, нельзя. Читатели жалуются. Полина Прокофьевна в тот же день, вернее в ту же ночь, сообщила своему мужу, что Посадова подкапывается под него и мечтает занять его кресло.
- Да что ты, мамочка, сдурела! - не поверил директор.
- Ах вот как, я сдурела, я глупая, а ты со своей Посадовой умные, потому и решили меня с работы снять! - вскричала Полина Прокофьевна.
- Да кто тебя снимает? Никто тебя не снимает, - попробовал успокоить жену Булыга, который терпеть не мог, как он говорил, "бабьего скулежа".
- Ага, значит ты, директор, ничего и не знаешь! Значит, за твоей спиной разные-всякие могут что угодно делать и с работы снимать? Да не просто пастуха какого-нибудь. А жену, твою жену, полюбуйся посмотри… - И тут полились горькие слезы, и уже сквозь рыдания Булыга слышал настойчивый и требовательный голос жены: - Пообещай завтра же с ней поговорить как следует. Пусть она не вмешивается и не терроризирует меня. Пусть оставит нашу семью в покое.
"Вот чертова баба", - чесал свой красный затылок Роман Петрович и наутро спрашивал парторга, что там случилось с библиотекой.
- Просто у нас нет библиотекаря, - возмущенно ответила Надежда Павловна. - Понимаешь, нет!.. Полина Прокофьевна никакой не библиотекарь. Она же ни одной книжки за всю жизнь не прочитала, и ты это знаешь лучше меня.
- Положим, кое-что пробовала читать, - пытался смягчить Булыга, но возбужденная Посадова только больше разгоралась:
- Так терпеть дальше нельзя. Тебе самому должно быть неловко: народ пальцем указывает.
- Народ пальцем всегда нам будет указывать, - спокойно сказал Булыга. - Это его право. На то она и демократия. Демос - значит народ.
- Между прочим, этот самый демос недоволен и тем, что легковой машиной совхоза в горячую пору не могут пользоваться ни главный агроном, ни главный зоотехник, ни главный инженер, ни сам директор, потому как ей пользуется постоянно заведующая библиотекой, - продолжала горячиться Надежда Павловна, и Булыга понял, что лучше сейчас "локализовать" конфликт, чем ждать, когда Посадова сгоряча выскажет ему еще несколько неприятных фактов. Поэтому он, сразу круто повернув разговор, хлопнув большой ладонью по столу и выпрямившись, закончил:
- Ну ладно, черт с ней. Поговорю в последний раз. Не послушает - освободим.
Не послушалась Полина Прокофьевна ни парторга, ни директора. Любила настоять на своем. В этом была ее сила. А потому не раз в компании подвыпивший и захмелевший Роман Петрович в присутствии жены заводил такие смелые разговоры на философские темы:
- И зачем только люди женятся? Кто все это придумал, чтобы обязательно жениться?.. А? Не знаете, кто был тот первый дурак? Ну, живи себе, как человек, будь человеком и не знай горя-беды. Так не-ет же, на тебе жену, потому как человеку без беды нельзя. Наказание ему надо, чтоб он вечно над собой беспокойство чувствовал. Как будто и так беспокоить тебя некому, как будто и без жены всякого начальства на свете мало.
Полина Прокофьевна в такие минуты начинала кусать свои пухлые губы, а в глазах ее, птичьих, круглых, по выражению Романа Петровича, начинали чертики плясать. Но Роман Петрович этих чертиков не боялся, особенно, когда был немножко навеселе.
- Ну что ты, мамочка, на меня так нежно смотришь? - Он всегда называл жену "мамочкой". - Чует мое сердце - влепят мне из-за тебя выговор, да еще и с предупреждением.
- Ни один порядочный мужчина не получал выговоров из-за жены, - "заводилась" Полина Прокофьевна.
- А из-за кого ж, мамочка, скажи на милость, мы получаем выговорочки? Только из-за своих милых женушек.
- Из-за полюбовниц! - выпалила Полина Прокофьевна, надеясь этой фразой сразить своего "папочку", у которого давным-давно был грешок "по женской линии". Но Роман Петрович из-за давности времени об этом забыл и намек супруги оставил без внимания.
- Получить выговор из-за полюбовницы, я вам скажу, и не обидно, потому как за дело. Может, даже и приятно.
- А-а-а, вот что тебе приятно! - Чертики в глазах Полины Прокофьевны уже ходили на головах. - Хорошо ж, мы об этом еще поговорим!
Подобные обещания Полина Прокофьевна всегда аккуратно выполняла, и философский разговор о женах и любовницах продолжался дома, где Роман Петрович легко отрекался от своей прежней точки зрения, и все продолжалось так, как хотела Полина Прокофьевна.
Но вот однажды в областной газете появился фельетон под заголовком "Барыня", в котором главной героиней была Полина Прокофьевна. Ох, что тогда творилось на землях совхоза "Партизан"! Сначала, после беглого знакомства с фельетоном, Полина Прокофьевна бросилась в контору к мужу. Но разве застанешь директора у себя в кабинете в летнюю пору? Тогда она побежала на почту и приказала газету с фельетоном задержать. Но было поздно - почтальон ушел на линию. В отчаянии Полина Прокофьевна второй раз перечитала фельетон и только сейчас обратила внимание на фамилию автора: Сорокин, учитель!
Это было неслыханно! Полина Прокофьевна опрометью побежала в школу. Занятия уже окончились, и Сорокина в школе она не нашла. Пришлось ей весь гнев обрушить на голову директора, человека тихого, пожилого, которому до пенсии оставался всего лишь один год. С фельетоном он уже был знаком и к неприятности Полины Прокофьевны отнесся участливо.
- Сочувствую вам, дорогая Полина Прокофьевна. Очень сочувствую, потому что и сам когда-то, еще до войны, был в вашем положении. Публично оболгали и ни за что ни про что. Мой совет вам добрый - не обращайте внимания. А библиотеку бросьте совсем. Пусть на замке висит! Пусть они попробуют без вас. А мы посмотрим, как они обойдутся.
"Правильно, пусть-ка поживут без меня!" - решила заведующая библиотекой, послушавшись совета директора школы, и демонстративно швырнула ключ от библиотеки и читального зала на стол Посадовой.
…От Посадовой Вера узнала, что Михаил Гуров и Нюра Комарова в совхозе пользуются большим и заслуженным авторитетом. Нюре Комаровой принадлежала инициатива перевода доярок и свинарок на двухсменную работу. Не легко ей было. Большое сражение пришлось выдержать с директором совхоза, который считал ее предложение глупой фантазией.
- Работать в две смены!.. - восклицал Булыга. - Да вы что, в своем уме? Где это видано! Что вам тут - завод?
- Завод, Роман Петрович, вы правильно сказали, - спокойно отвечала Нюра. - Завод сельскохозяйственных продуктов. На заводах люди на семь часов переходят, а мы тут по двенадцать вкалываем. Не то что в кино сходить - высморкаться некогда.
- А ты подсчитала, сколько в таком случае литр молока будет стоить? - наступал Булыга.
- Подсчитала, не беспокойтесь: сколько стоит теперь, столько и тогда будет стоить.
- Это как же? Что-то я не понимаю твоей арифметики. Я, признаюсь, академии не кончал и с высшей математикой не знаком, но до двух считать умею. Одна смена - это один человек, а две смены - это уже два человека.
- Две смены это тот же один человек да плюс механизация, - бойко парировала Нюра. Она была непреклонна. - Да, да, Роман Петрович, плюс механизация.
- Ага, механизация, говоришь, - наигранно сощурил глаза Булыга. - А сейчас у нас, значит, нет никакой механизации?
- Есть, Роман Петрович. Допотопная. А мы сделаем современную. Подачу и приготовление кормов, уборку навоза - все механизируем. И электродойку пора по-настоящему наладить.
- Это кто ж у вас такой спец на все руки объявился, который все может, как в сказке? - иронизировал Булыга.
- Миша Гуров, - просто и серьезно ответила Нюра.
Рассмеялся Роман Петрович и слушать не стал дальше. Но выслушать ему пришлось, правда гораздо позже, на комсомольском собрании, куда он был приглашен в качестве гостя. Комсомольцы обсуждали предложение Нюры Комаровой, обсуждали долго, шумно, спорили, кричали. А Роман Петрович слушал и в уме твердил свое: ничего из этого не получится, без увеличения количества доярок и свинарок на двухсменную работу не перейти. Нет, ничего не выйдет.
- Ребята дело говорят, - шептала ему Надежда Павловна, а он только отмахивался да бурчал в бороду:
- Дело делать надо, а говорить что, это всякий может.
Нюру поддержал Миша Гуров. Он сумел поднять молодежь на механизацию ферм. Соорудили транспортеры, подвесные дороги, приобрели электродойки усовершенствованной конструкции. Все было готово к переходу на две смены. Только Роман Петрович не был готов: он боялся, что на энтузиазме работа в две смены продержится от силы неделю, а затем потребуются дополнительно люди. Ему казалось, что и надои молока падут, и прирост свинины сократится. Нет, не хотел он рисковать и в душе ругал не столько Нюру и Михаила, сколько Надежду Павловну. Со своими сомнениями он отправился к секретарю райкома, и тот с ним согласился. Таким образом, инициатива комсомольцев не нашла поддержки в райкоме партии. Сам секретарь райкома как бы между прочим заметил Посадовой:
- Что вы там мудрите с двумя сменами?.. Знаете, как это называется? Это называется - раньше батьки в пекло лезть… Слушайтесь батьку: у него голова холодная, да мудрая. А у ваших комсомольцев головы горячие…
Совет был слишком прозрачным. Надежда Павловна, хорошо зная характер секретаря райкома, спорить с ним не стала, но и отступать не думала. Она так рассуждала: ну что мы теряем? Попробуем, не получится - вернемся к старому. Она вообще не видела тут никакой проблемы и причин для споров и конфликтов. Просто считала это упрямством Романа Петровича. Но Гурову и Комаровой посоветовала: поезжайте в обком и прямо к первому секретарю Егорову.
Захар Семенович их принял, выслушал и тотчас же позвонил секретарю райкома.
- Вы проглядели большое дело. Да, именно проглядели новое, передовое, умное. Это непростительно для партийного руководителя. Не ожидал от вас, - спокойно говорил в трубку Егоров. Голос у него был охрипший и тихий, глаза воспаленные, лицо усталое. - Сейчас у меня сидят комсомольцы из "Партизана". Сегодня они возвращаются к себе в совхоз, а завтра я попрошу вас выехать туда, тщательно разобраться во всем и помочь.
Это была победа. Булыга вынужден был уступить. Больше того, в разговоре с приехавшим в совхоз секретарем райкома он и не спорил, и не оправдывался, - тут он просто словчил.
- Я зажимал инициативу?! - удивлялся Роман Петрович. - Да этого быть не могло! У меня, правда, были сомнения, я советовал делать все не спеша, не очертя голову, чтоб не тяп-ляп, чтоб не опозориться и дело не загубить. Это верно, сознаюсь, советовал. Но чтобы запрещать - да что я, бюрократ какой или консерватор? Что я, не вижу, что хорошо и что плохо?! Ох, молодежь горячая. Беда с ними. Но я их люблю. Люблю вот за это самое!..
Эти слова Роман Петрович говорил при Надежде Павловне и ничуть ее не стеснялся. Она же смотрела на пего да молча посмеивалась: она-то догадывалась, что раньше Булыга говорил секретарю райкома совсем другое. И секретарь райкома, вспоминая свой разговор с Посадовой и видя ее ухмылку, чувствовал себя неловко и старался затушевать конфликт.
Переход на работу в две смены на фермах удался: неоценимое преимущество его почувствовали в первую очередь доярки и свинарки. За борьбой комсомольцев следил весь совхоз.
"Вот они какие, Нюра и комсорг", - думала Вера, выслушав рассказ Надежды Павловны.
Кукурузное поле тянулось от реки вверх пологим косогором и упиралось в лес. Полоть начали от леса: все-таки под гору легче идти. Надежда Павловна вместе с Верой и Тимошей вышли на поле раньше других, взяли себе отдельный участок.
Шелестит кукуруза разбросанными во все стороны длинными, зелеными, с просвечивающей желтинкой прядями, умытыми утренним туманом, хрустит свинцовая лебеда в горячих руках Веры, а солнце, жаркое июльское солнце обжигает открытые по самые плечи тонкие и гибкие руки ее, горячо впивается губами лучей в красивую шею, лицо. Над головой в дымчато-синем без единого облачка небе изнывает в душещипательной мольбе чибис, ноет бедняжка в отчаянии и просит о чем-то единственном. "О-о-й-и, о-о-й-и", - слышит Вера в этом безнадежном крике. Ей вспоминается песенка, которую пели в пионерском лагере лет восемь тому назад:
- Чего это он? - спрашивает Вера.
- Где-то птенцы есть. Может, в кукурузе, - отвечает охотно Тимоша. Отвечать на Верины вопросы и разъяснять ей непонятное доставляет ему великое удовольствие.
До обеда Вера чувствовала себя отлично. Она даже пробовала взять такой темп, что Надежда Павловна и Тимоша еле успевали за ней. "Старается", - с радостью отметила для себя Посадова и посоветовала девушке не очень-то "нажимать", а то быстро выдохнешься. Она опасалась, что первый день работы в поле может принести Вере разочарование, и поэтому старалась работать так, чтобы девушка не очень устала и вместе с тем чтобы у ней не создалось впечатления, что труд в поле - легкая прогулка. Через каждый час она предлагала короткий, десятиминутный отдых. Вера догадывалась, что эти "перекуры" устраиваются специально для нее, и решительно протестовала.
- Зачем так часто, Надежда Павловна? И вовсе я не устала.
- Ты молодая и сильная, - отшучивалась Посадова, - а мы с Тимошей быстро устаем.
Потом большой перерыв был общий. Все полольщицы собрались вместе, сели на кучи свежей лебеды и сурепки. Ни минуты не молчали, торопились выговориться вдоволь. Над Комарихой подтрунивали, безобидно, добродушно. Веселая болтовня свинарки всех забавляла. О невестах да женихах говорили, - Федю Незабудку и Михаила Гурова не миновали. Гурова Комариха сладко нараспев нахваливала:
- Вот, девки, жених-то какой ходит, золото, а не жених!
- Нынче золото не в моде, - тоже нараспев протянула Нюра, но мать ее не слушала, продолжала свое:
- И кому только он достанется - век судьбу благодарить будет. Ой, не зевайте, девки, прилетит издалека воровка-сорока, унесет золотце в свое гнездо. Плакать-страдать будете.
- Что ж нам с ним теперь делать? - спрашивает Лида. - Ветер не привяжешь, тень не схватишь.
- И-ии, милые мои, - протянула Комариха. - Баба захочет - сквозь огонь пройдет. Обворожить надо. Бывало, девки умели чары пускать, себе цену набивать. Это нынче все гордячками стали: сидят, дожидаются, словно королевы, суженого своего. Вот в городе, там совсем по-другому, там девки знают, чем женихов заманывать. Правду, милочка, я говорю?
Вопрос относился к Вере, которую смущала такая грубовато-непосредственная откровенность.
- Не знаю, я в этих делах еще ничего не понимаю, - краснея и через силу улыбаясь, чтобы скрыть смущение, ответила Вера.
- Что ж так? Ай молода еще? - удивилась Комариха.
- Вы б лучше, тетка, рассказали нам про эти самые чары, - попросила Лида, хитро подмигивая подругам.
- Да, мама, действительно, подари Лидке чары, которыми когда-то сама пользовалась.
- Куда вам, милые! Так не бывает: чужим задом в крапиву не сядешь. Вам жить, вам и любить. Одно скажу: в этом деле спешить спеши, только не торопись. Посидишь на камне три года, и камень нагреется.
Ох, и словоохотлива Комариха, беззлобна она, а уж поболтать любит. И ее любят в совхозе от мала до велика и прощают ей иногда колкие и даже обидные слова, оброненные в пылу откровенности. Уважают и ценят ее за неистовство в работе, за широкую натуру, прямой и веселый характер.
- Расскажи, тетка, про свою молодость, как раньше в старину любили, - лукаво сверкает глазами Лида, предвкушая веселый разговор.
- Про старину - не знаю, а вот как в мою молодость - все помню. В ситцах ходили, да и то по праздникам. Это вы теперь в шелках-капронах форсите. А бывало, шелковое платье к венцу только. Я вон Нюрке трехэтажную рубашку купила - порадую, думала. Так вы что ж думаете? Спасибо сказала? Бросила - не понравилась, брак, говорит. Петля спущена. Я думала, чтоб подешевле, под платьем все равно не видно.
- Мама, мама, перемени пластинку, - запротестовала Нюра. - Тебя про любовь спрашивают.
- И я про любовь. А то про что ж я, - возразила Комариха. - Перед самой войной было, это когда я уже овдовела. Не вернулся мой с финской, а мне что тогда было? Считай, сорока годов не было. Известно - вдовья жизнь. Поплачешь, да за работу, в работе про горюшко-то и позабудешь. А все ж дело молодое, не дерево ты, а живой человек. Вечером в воскресенье ляжешь в холодную постель, одна, а на деревне девки поют, парней зазывают - привораживают. И так заноет сердечко по милом. Ну, думаешь, неужто больше и не узнаешь ласки мужицкой и проживешь так до старости без голуба. И кабы стара была - не обидно бы. А то баба в самом цвете. Проснешься утром, а подушка от слез мокрая. Зовешь его во сне, голуба, в мечтах кличешь. Думаешь, может, и он, добрый, одинокий человек, ищет свою судьбу. Так и живешь мечтами да надеждами. А старость все мимо тебя, долго не идет, и сердце не гаснет, огнем горит, а больше тлеет от тоски и одиночества. Так вот, перед самой немецкой войной было, в мае месяце. Сирень, помню, цвела, ой, как цвела! Никогда так буйно не цвела сирень и черемуха. Поверите - все было кругом, как в раю.
Комариха с восхищением подняла голову и глубоко вдохнула носом, точно хотела поймать густой, терпкий аромат сирени. Лицо ее, круглое, разрумянилось и цвело, и кажется, морщин на нем вдруг меньше стало. И девушки молчали и слушали проникновенно доверчивый рассказ, не смея нарушить его ни звуком, ни неуместной улыбкой.
- Дали мне тогда в колхозе коня усадьбу вспахать. После полудня начала, к вечеру управилась. А денек был! Боже, что за денек… Солнце обласкало землю, и птицы свистят-заливаются, сирень возле дома бушует, ну прямо престольный праздник. Хожу я это за бороной, земля мягкая, будто перина пуховая, хожу по ней босыми ногами, а в душе у самой соловьи поют, сердце тает и голова кругом идет от благодати да от настоя душистого. И так мне захотелося счастья женского, - иду за бороной, как во хмелю, и свету белого не вижу. В глазах только круги золотистые да зеленые. Видно, совсем душа стосковалась, заждалась его, ненаглядного. Солнце уже за лес закатилося, только сосны в небе еще горели, когда я закончила работу. Перевернула это борону, надо бы на пункт ехать, коня распрягать, а я не еду. Села под сиренью и сижу, словно меня кто-то приворожил. Сижу, наслаждаюсь запахами и все жду, сердцем слушаю - не идет ли. Конь мой в сторонке траву скубет. А я все жду. И вот, девоньки, не поверите: чую, идет сквозь кусты, ко мне идет. Неужто, думаю, судьба моя сжалилась, послала суженого. Затаила я дыхание, глаза прикрыла, не шелохнусь. Подойдет, думаю, эх, и обниму его, птаха ненаглядного, зацелую изо всей моченьки. Сколько я так просидела в томлении ожидательном - не ведаю. Долго мне показалось, будто вечность целая. Приоткрыла я это глаза, гляжу из-за куста, а он подошел к моей лошади, пугливо, по-воровскому оглянулся туды-сюды, видит, никого нет, и давай постромки снимать. Что ж вы думаете, девоньки! Постромки ему, окаянному, понадобились, ворюга распроклятый. Я ж человека ждала, а он сукиным сыном заявился. Сымать постромки, да у кого - у вдовы несчастной, у бабы. И это мужчина называется. Выскочила это я из куста, схватила хворостину да как огрела его, окаянного, по спине. "Сморчок ты, говорю, недожаренный, нашел что снимать, - да разве ж, говорю, у бабы постромки снимают. Я ж тебя разве за этим ждала, вся сердцем изнылась?" И так, девоньки, мне стало горько и противно, что все кругом померкло и опостылело - и сирень, и соловьи. А в душе такая обида закипела, так я возненавидела мужиков, что кажется, дай мне тогда волю - всех бы передушила. Да и как тут не остервенеешь от такого происшествия? Ждала человека, может в ожидании красоту кругом увидела, красоту жизни, а он пришел злодеем и всю эту красоту украл и растоптал. Вот она какая, судьба наша!
Кончила Комариха рассказ. Лида Незабудка усмехнулась было, но, встретив грустные, задумчивые лица своих подруг и суровую тоску в горящих темных глазах Надежды Павловны, мгновенно погасила улыбку, поняв человеческую глубину того, что с присущим ей юмором рассказала Комариха. Уже показалось поле, ниже небо, жестче кукуруза. Опять налетел встревоженный чибис, заплакал, заныл бедняжка, и Вере подумалось, что это и вовсе не птица летает над полем с тоскливым, безутешным воплем, а вдовья доля, горькая и безотрадная.
2
После работы Вера пошла в библиотеку, открыла настежь двери, взяла тряпку, смахнула пыль, разложила на столах газеты и журналы. Не прошло и полчаса, как в коридоре послышались шаги, несмелые, пожалуй вкрадчивые. Все ближе, ближе.
- Здравствуйте, - переступая порог, с излишней веселостью произнес Федя Незабудка.
Вера молча кивнула и, перебирая на столе чистые бланки карточек, опустилась на стул.
- А я к вам, - сообщил Федя, облокотившись на барьер.
- Догадываюсь, - коротко ответила Вера.
- О чем вы догадались? - настороженно подхватил Федя.
- О том, что вы ко мне. Поскольку я здесь одна.
- А я к вам по делу.
- А без дела сюда не ходят.
- У меня особое дело. Можно сказать, просьба. Федя полез в карман, извлек оттуда вчетверо сложенный листок и протянул его Вере.
- Что это? - спросила девушка подозрительно.
- Письмо… Из Китая получил. А языка ихнего не понимаю. А там, может, что-нибудь важное, В гости к себе приглашают или к нам едут.
- И что ж теперь делать? - обеспокоенно вырвалось у Веры.
- Ума не приложу. Может, вы разберетесь в их грамоте?
Вера взяла листок, развернула. Вся сторона его была исписана иероглифами.
- Нет, ничем не могу вам помочь: китайского я не знаю.
- Вот видите. - Федя тяжело вздохнул. - И никто в совхозе не знает.
Лицо у Феди озабоченное. Но почему вдруг китайцы обратились к Феде Незабудке? Чем он прославился на весь мир? Эти вопросы в корректной форме Вера высказала Феде. Тот ответил с подчеркнутой скромностью:
- В газете обо мне писали: передовик, новатор. Знаете, раструбили на весь свет и фотографию поместили… А теперь вот… письма. Что делать?.. А, да черт с ними, с письмами! - Федя решительно махнул рукой и в один миг изорвал письмо на мелкие части и, перегнувшись через барьер так, что коснулся своей надушенной шевелюрой Вериного лица, бросил обрывки в корзину.
- Зачем! Что вы наделали! - испуганно закричала Вера.
- Ну а что ж мне делать? Не ехать же в Москву к переводчику в такое горячее время! Через неделю жатва. А у меня комбайн. Кто меня отпустит? Да я и сам не соглашусь, - урезонивал Федя.
Дверь была открыта, и Вера не слышала, как на пороге появился Сорокин со своим приятно-звонким "Добрый день" и мягко-лучистой улыбкой. Вера обрадовалась:
- А вот, может, Сергей Александрович понимает по-китайски?
- По-китайски? А в чем дело? - Сорокин посмотрел на Федю вопросительно. Но тот, ничего не ответив, поспешно ретировался.
Вера объяснила Сорокину все, что произошло, и показала обрывки письма. С минуту учитель с видом серьезным и сосредоточенным рассматривал иероглифы, а затем по-мальчишески громко рассмеялся.
- Да это ж Федино сочинение. Провалиться мне на этом месте, если я ошибаюсь. И письмо и иероглифы - все Федька придумал.
- Зачем? - недоумевала Вера.
- Зачем?.. - Сорокин задумался. - Это нам с вами предстоит выяснить. Раскрыть тайну Феди Незабудки.
- Он говорил, что о нем якобы в газете писали, - вспомнила Вера.
- Верно, писали, - быстро подтвердил Сорокин. - Я о нем писал в областной газете… А вы знаете… В наших руках ключ Фединой тайны. Газета, Китай? Да, именно здесь ключ… Хвастануть парень хотел.
- Зачем ему это нужно?..
- Рисуется перед красивой девушкой. - Сергей Александрович посмотрел на Веру проникновенно и с восхищением. И добавил уже вполголоса: - А может, уже влюбился.
- Что вы, Сергей Александрович.
- Да, Верочка, хотите вы этого или нет, а факты остаются фактами. Здесь многие, если не все поголовно, парни влюбятся в вас. И в этом вините только себя
- Да что вы, Сергей Александрович! Какие ужасы говорите.
- И хорошую драку гарантирую вам. Ничего не поделаешь - пережиток.
- Нет, вы шутите? - с детской непосредственностью спросила Вера, глядя на учителя оторопелым, растерянным взглядом. Сорокин понял, что переборщил.
- А вы боитесь? Напрасно: вам-то ничем не грозит. До поножовщины здесь дело не доходит - кулаками ограничиваются.
- Какая дикость! - с омерзением и дрожью обронила Вера.
- Теперь это редко случается - драки, - успокаивал Сорокин. - Как-никак, а живем в век спутников. Местные донжуаны это понимают.
Он говорил как посторонний, будто себя не причислял к местным жителям.
Сергей Александрович старался как можно больше говорить, ошеломить девушку своей эрудицией и сразу "полонить" ее. Говорил о самых высоких материях: о будущем нашей планеты, о мирах Галактики, населенных разумными существами, о полетах человека к звездам. Перед этим он прочитал несколько фантастических книг, которых, к его счастью, Вера не читала и поэтому слушала его с большим интересом. Ей было приятно общество Сергея Александровича. А учитель все не умолкал, из космоса возвращался на грешную землю, рассказывал о совхозе, давал меткие, очень злые, но односторонние характеристики "местным деятелям". Директора совхоза назвал диктатором ограниченного ума, управляющего участком - придворным шутом.
Потом, как заместитель секретаря комсомольской организации, Сорокин пригласил Веру на комсомольское собрание.
- И вообще надобно вам на учет стать.
- Вы знаете, Сергей Александрович, - Вера почему-то почувствовала себя неловко и даже смутилась, - я так неожиданно уехала, что не успела сняться с учета. И вообще второпях я как-то об этом не подумала.
- Но билет комсомольский при вас?
- Да, конечно, билет у меня с собой. И взносы уплачены.
- Ну тогда - порядок, возьмем вас на временный учет, - покровительственно пообещал Сорокин.
ГЛАВА ПЯТАЯ
1
В школе комсомольские собрания проходили, по мнению Веры, несерьезно: ребята много шумели по пустякам, галдели и мешали друг другу говорить дело. Начало совхозного комсомольского собрания тоже не произвело на нее впечатления: и здесь галдели зря, бросали неуместные реплики, плоские остроты, гулко гремели ногами, шумно двигались. Долго избирали президиум, выдвинули вдвое больше, чем надо, кандидатур, голосовали, переголосовывали, потратив на эту простую процедуру минут пятнадцать. Председательствовал Сергей Сорокин. Он говорил неестественным баском, звонко стучал по графину карандашом, сурово осматривал зал, хмурил брови и что-то записывал себе в блокнот.
Первый вопрос был кратким - принимали в комсомол Тимошу Посадова. Тимоша волновался, то и дело приглаживал дрожащей ладонью светлый льняной вихор. Но когда председательствующий спросил, нужно ли заслушивать биографию Тимоши, сразу несколько голосов закричало:
- Не надо! Знаем! Парень нашенский, партизанский!
О Тимоше коротко сказал Сорокин, охарактеризовал его как примерного ученика, активиста, честного, инициативного. Сорокин поставил вопрос на голосование. И когда торжественно объявил "единогласно!", Вера дружески улыбнулась Тимоше и крепко, без слов пожала ему руку.
По второму вопросу - о подготовке к уборке урожая доклад делал сам Гуров. Вере понравилась его манера говорить: без рисовки, просто, логично, последовательно.
- В областной газете нас похвалили, - говорил Гуров. - Мол, к уборке урожая совхоз "Партизан" готов. А надо честно сказать, товарищи, что готовы мы в основном. А в частности у нас очень много недоделок, в которых во многом повинны и комсомольцы. Зерносушилка неисправна. А вдруг пойдут дожди, что тогда? В прошлом году у нас были потери зерна на уборке. Сколько зерна утекло сквозь дырявые кузова! А в этом году - то же самое. Семен Борщев разбил кузов своей машины и до сих пор не отремонтировал.
- Семен не виноват: его толкнули! - крикнул из зала Иван Цыбизов.
- А машина все же для перевозки зерна не годится, - продолжал Гуров, но его снова перебили репликой из зала:
- Борщев не комсомолец.
- Это не имеет значения, - уже сердито ответил Гуров. - О нас писали, что все комбайны отремонтированы и ждут только сигнала, чтобы выйти в поле. А вчера случайно обнаружилось, что комбайн Ивана Цыбизова неисправен.
- Это мелочь, минутное дело. Уже исправили! - крикнул Цыбизов.
Сорокин грозно посмотрел на него и поднял карандаш, потом мельком взглянул на Веру, которая внимательно смотрела на Гурова, ожидая его слов. Гуров продолжал:
- Щель в кузове тоже мелочь, но в нее может утечь тонна зерна. Нет мелочей - есть безответственность. С точки зрения Феди Незабудки бросить работающий трактор и бежать за зайцем - тоже мелочь, пустяк. А ведь этот пустяк граничит с преступлением. Мы должны со всей серьезностью спросить Федора Незабудку: до каких пор он будет бегать в детских трусиках? Пора, давно пора стать взрослым. Мы все хорошо знаем Федю - и плюсы его и минусы. Работать он умеет, в работе с ним трудно тягаться, но и в мальчишестве другого такого не найдешь во всей области.
Незабудка сидел у самой стенки во втором ряду. Вера видела его цыганский профиль, голова наклонена, поникла, корпус съежился, плотно прилип к стенке, точно хотел войти в нее, спрятаться. Ей даже стало жалко Незабудку: ну с кем не случается грех! Ведь он уже давно покаялся, хватит прорабатывать парня. Десятки глаз в это время уставились на Федю, но он всем существом своим чувствовал лишь один взгляд - Верин, и первый раз в жизни испытывал нестерпимое чувство стыда и позора.
А Гуров уже говорил о том, что нынешняя уборка будет трудной: дожди положили часть хлебов, комбайном не везде возьмешь, придется вручную косить.
По мнению Веры, и прения были не очень организованные, кто во что горазд. В выступлениях комсомольцев ей многое было непонятным. Крепко ругали механизаторов: из-за них пришлось кукурузу вручную обрабатывать, а техника в это время "загорала".
- Хорошо, все знают, что квадраты на кукурузе у нас не получились! - кричал Иван Цыбизов, начиная свое краткое выступление. - А кто виноват? Механизаторы? Ничего подобного! Что вы на нас набрасываетесь, как из подворотни! Ругать надо конструкторов, а не нас. СКГ-6М ни к черту не годится, не получается квадратов - и все тут.
- Почему в "Победе" получились квадраты? Машины одинаковые, что у нас, что у них, - бросил реплику Сорокин.
- Механизаторы разные, - раздался насмешливый девичий голос.
- Кто все-таки прав? - тихо спросила Вера Тимошу.
- Все правы. На ровном поле и у нас СКГ дала квадраты, а на перекатах не получилось. А наши механизаторы, вместо того чтоб головой поразмыслить и устранить несовершенство конструкции, махнули рукой: а черт с ними, с квадратами, не наша забота.
Не совсем понравилось Вере выступление Сорокина, который ушел от обсуждаемого вопроса, ни словом не обмолвился по существу повестки собрания. Сергей Александрович говорил, что в совхозе плохо поставлена культурно-массовая работа, что низка культура молодежи, говорил о красоте, которую надо чувствовать и понимать.
- Сквернословие, пьянство, грубость несовместимы с понятием прекрасного, чужды моральному облику строителя коммунизма, - на высоких нотах звучал голос учителя. - Мы не учимся жить по-коммунистически. Можно ли себе представить гражданина коммунистического мира, который ни с того ни с сего врывается на женский пляж на тракторе или напивается до такой степени, что средь бела дня не может отличить своего дома от соседского, на ходу бросает трактор и бежит за зайцем! Нет, вы подумайте только! Докладчик назвал этого человека мальчишкой. Смею вас заверить: ни один нормальный мальчишка не позволит себе такую глупость.
Обида, накипевшая в Феде на Гурова, теперь переадресовалась Сорокину. Говорить на собраниях он не умел: как-то деревенел язык, и слова улетучивались. Но он считал своим кровным долгом расквитаться с обидчиком и попросил слова. На трибуну не пошел, говорил с места.
- Насчет зайца - виноват, признаю, и на пляж заехал - тоже нехорошо получилось, хоть я и не знал, что там девчата купаются. А хоть бы и знал - что ж такого? Все были в купальниках. Ну ладно, пусть я виноват, не отказываюсь. Критиковать можно, критиковать надо. Только когда других критикуешь, о себе не забывай, чтоб тебе другие не сказали: "сам дурак". Вот тут очень красиво говорил… учитель Сорокин. - Федя никак не мог назвать Сергея Александровича "товарищем" после нанесенной ему обиды. - И книг мало читаем, и лекций нет, и самодеятельности… Говорить легко, особенно у кого язык хорошо подвешен или, скажем, тренировка есть. А только спросите коммуниста Сорокина, что сам он сделал, кроме красивых слов? Лекцию прочитал, самодеятельность организовал, футбольную команду? Ничего. Только одни разговоры. Других критиковать - что, это каждый может. Критикуй всех подряд, а сам ходи героем.
Больше Незабудка ничего сказать не мог. Да и то, что сказал, было опровергнуто в заключительном слове докладчика.
- Я не согласен с Федором Незабудкой в отношении товарища Сорокина. Сергей Александрович достаточно активно участвует в общественной жизни совхоза. На его плечах лежит вся наша стенная печать. Он сам и рисует, и стихи пишет, и заметки. Создал большой актив стенкоров. Обе наши стенгазеты "Крокодил" и "Партизанское знамя" выходят регулярно. Что же касается самодеятельности - это верно. Нет ее у нас, постоянной, толковой. Я думаю, что наш новый товарищ Вера Ивановна Титова поможет нам наладить самодеятельность?
Гуров впервые за весь вечер посмотрел на Веру открыто, весело, а она заметила смущенно:
- Почему Ивановна? Зовите просто Верой.
- Хорошо. Так даже лучше, - улыбнулся Гуров и затем, погасив улыбку и строго оглядев собрание, сказал: - Я думаю, что мы поможем Вере быстрее войти в жизнь нашего коллектива, окружим ее товарищеским вниманием.
- Некоторые уже окружили! - задиристо выкрикнул Федор, рассчитывая на смех в зале. Но никто не реагировал на его глупый выкрик, и Федя неловко, как нашкодивший кутенок, вобрал голову в плечи под уничтожающим взглядом Михаила.
После собрания Сорокин хотел проводить Веру, но в ушах девушки все еще звенела Федина реплика "некоторые уже окружили", и она пошла домой вместе с Надеждой Павловной и Тимошей.
В этот вечер Вера написала матери свое первое письмо.
"Милая моя, родная мамочка!..
Виновата я перед тобой бесконечно, что заставила тебя волноваться и переживать. Прости, прости и еще раз прости… Я ни в чем не раскаиваюсь - все получилось очень, очень хорошо. Ты можешь даже за меня порадоваться. Твоя дочь - заведующая библиотекой совхоза "Партизан".
Я, наверное, не смогу тебе все толково рассказать. Ну, все, все мне здесь нравится - и моя работа, и здешний край, и люди, славные, добрые люди.
Совхоз очень большой, в районе считается передовым. Руководит им Герой Советского Союза, бывший партизан. Живу я у Надежды Павловны, она секретарь партийной организации и тоже бывшая партизанка. А когда-то до войны была актрисой в Москве. Она добрый, чуткий человек. Ко мне относится, как к родной.
Несколько дней я работала в поле: полола кукурузу. Загорела лучше, чем на курорте.
В совхозе есть новый клуб, через день бывает кино, раз в неделю танцы. Мне уже поручили поставить самодеятельность.
Село стоит на берегу реки Зарянки, в которой мы купаемся, катаемся на лодке. За рекой большой старинный парк. Окрестности прекрасные: березовые рощи, перелески, поляны, луга. От нас до районного центра шестнадцать километров.
Ты, конечно, спросишь: а как же институт? Я хочу учиться и буду учиться. Очно ли, заочно, в кинематографии или в каком-нибудь другом, только учиться я буду обязательно. Между прочим, совхозные ребята учатся заочно в Сельскохозяйственной академии и в других вузах. Буду работать и буду готовиться в институт.
А как у вас? Как ты себя чувствуешь? Какая в Москве стоит погода? Ты знаешь, как мне иногда бывает грустно, хочется в Москву, ну хоть на один денек. Так хочется… Надежда Павловна говорит, что скоро я совсем привыкну и совхоз станет для меня родным домом. Я советовалась с папой, и он одобрил мое решение. Он смотрит на меня с портрета, и я вижу - нисколечко не осуждает.
Будь здорова, мамуся. Целую тебя крепко-крепко. Привет Константину Львовичу. Надежда Павловна передает тебе также привет.
Вера".
Вера перечитала письмо и задумалась. Получилось как-то сумбурно и сухо. Но больше всего ее огорчило то, что в письме, как ей показалось, не было чего-то главного, что хотелось сказать матери. И это главное таилось в ее душе, а душу свою она не смогла раскрыть в этом письме. Это была ее тайна, к которой Вера относила свои взаимоотношения с отчимом: встречу с кинорежиссером Озеровым в ресторане "Золотой колос", посещение художника Ильи, знакомство с Романом Архиповым, ухаживания Сорокина и ее, Верины, мечты о своем будущем, которое после провала в институте потеряло четкие очертания, стало каким-то туманно-расплывчатым. Она надеялась и верила, что время рассеет туман, наступит ясность. Она заставляла себя размышлять над жизнью, анализировать, негодовать, тревожиться, надеяться, радоваться и мечтать. Она впервые увидала в жизни что-то, глубоко ее тронувшее, неожиданно поразившее; она что-то поняла, узнала, открыла для себя. Открытием для нее было и то, что вот эту свою "тайну", скрытую от матери, которую Вера горячо любила и уважала, можно было бы открыть лишь самому близкому человеку, самому лучшему другу, который поймет ее и не осудит. Но такого человека у Веры еще не было. Лишь мечты о нем становились настойчивей и тревожней, и Вера охотно давала волю этим мечтам.
…В воскресенье Сорокин пришел в библиотеку в половине четвертого. В четыре Вера закончила свой рабочий день. Не столько ради воскресного дня, сколько ради такого случая она надела прозрачную нейлоновую блузку и полосатую с горизонтальными белыми и голубыми полосами юбку из недорогой, но модной ткани. В руках у нее на случай вечерней свежести была красная вязаная кофточка, на ногах белые босоножки. Косу расплела и волосы уложила на макушке изящной копной. "Принцесса!" - мысленно восхищался Сергей Александрович.
Выйдя из клуба, они направились не по центральной улице, а садом, за которым начинался гай, прямо к реке.
Сорокин волновался. Щеки его горели, дыхание сводило от внезапного душевного подъема и бурной радости, которая приходит после долгого ожидания. Самая красивая девушка в мире шла рядом с ним и только с ним.
Когда перешли реку по шаткой кладке, Сергей Александрович попросил Веру рассказать о себе, какая судьба забросила ее в эти глухие края. Вера рассказала все, как есть.
- Значит, к нам вы ненадолго? - резюмировал Сорокин.
- Как понравится, - лукаво улыбнулась она и загадочно посмотрела на учителя.
- Нет, я серьезно. Вот если б народный театр создать при совхозе. Свой МХАТ… Это было бы потрясающе! А как вы думаете?
- Что ж, это мысль. Вы будете сочинять пьесы в стихах, а я исполнять заглавные роли.
Сорокин не мог понять, шутит она или говорит всерьез. Навстречу им иногда попадались парни и девушки, почтительно здоровались и лукаво перемигивались друг с другом. На всякий случай разговорчивый учитель решил высказать свою давнишнюю мечту:
- Готовлюсь поступать в Литературный институт имени Горького. Наверно, слышали, есть такой в Москве.
- Это тот, где писателей делают?
- Ну да.
- А как же наш театр, кто пьесы нам будет писать?
- Шекспир и Островский выручат, не горюйте, - наконец поняв ее шутливый тон, ответил Сорокин.
В то же время в вопросе девушки, в этом "наш театр" ему послышался какой-то тонкий намек на то, о чем он мог только мечтать. И тогда у Сорокина сразу пропали все слова, куда-то подевались. Только дыхание участилось. Ему страстно захотелось взять Верину руку, хотя б коснуться ее, но сделать это он пока не решался.
Молчала и Вера. Ей было хорошо. Но молчать дальше было нельзя: Сорокин это чувствовал, надо о чем-то говорить, иначе он может показаться человеком скучным и неинтересным. А слов нет. И отчего б это? Случалось ведь раньше - гулял он с Лидой Незабудкой и с Нюрой Комаровой. Ходили по аллеям и тропинкам гая, и никогда он не заботился так о словах. Говорили и молчали - всяко бывало, - тогда это не имело никакого значения.
- Вам не холодно?
Вере не было холодно, и Сорокин об этом знал.
- А вы знаете, кто из животных самые морозоустойчивые?
- Зайцы, белки?
- Нет. Из птиц.
- Пингвины?
- Гуси и утки, представьте себе. Оказывается, они при ста десяти градусах могут жить. Вот это организм! А в Южно-Китайском море водится рыба, которая имеет привычку цепляться за хвост друг друга. Ее так и ловят. В качестве приманки опускают в море хвостом книзу одну рыбешку, а вытаскивают иногда целую вязанку. Цепляются за хвост и держатся.
- Сколько интересного в мире, - отозвалась Вера. - Так хочется все своими глазами увидеть.
- А сколько интересного за пределами нашего мира! Как вы думаете, доживем мы с вами до полетов человека на другие планеты?
- Доживем, - просто и в то же время очень твердо ответила Вера, словно речь шла о чем-то обычном, будничном.
- Я лично склонен думать, - глубокомысленно продолжал Сергей Александрович, - что так называемый Тунгусский метеорит был космическим кораблем с какой-нибудь другой планеты.
Космос - была его излюбленная тема.
Свернули на тропинку, совсем узкую, - деревья по обе стороны ее сплетались ветками. Приходилось нагибаться. Сергей Александрович, отклоняя ветку, нечаянно коснулся Вериного локтя. Кожа ее, нежная, обожгла, словно током ударила и в висках отозвалась.
- Верочка…
Она ждет следующих слов, насмешливая, озорная Сорокин ее забавляет.
- Что… Сергей Александрович?
- Я все думаю, - начал он очень медленно, проникновенно. - Хорошо вы поступили. Очень правильно.
- А как я поступила?
Она остановилась и устремила на него удивленные, неожиданно округлившиеся глаза.
- Решиться поехать в деревню из столицы. Другие из деревни в город бегут, а вы наоборот.
- И что здесь особенного? А на целину, на стройки Сибири, на Дальний Восток и Север разве не ехали тысячи из городов, из столиц?
- Ехали, Верочка, ехали. - Ему хотелось как можно чаще произносить ее имя. - Ехали такие же романтики, такие же патриоты, как и вы, Верочка.
"Искренне ли это? - думала Вера. - Озеров нахваливал артистический талант и косу, сохраненную для кино. А этот - патриотизм… А что такое патриотизм? Подумаешь - подвиг какой… Романтики, патриоты… Просто обыкновенные люди".
Над головой прозрачная золотисто-зеленая с голубым ткань из листьев, солнца и неба, неподвижная и жаркая. Застыл и воздух, душный, густой. Ничто не шелохнется, даже птицы не шебуршат в листве и дрозд-деряба не трещит своим охрипшим жестяным голосом. "Как здесь хорошо!" - хочется сказать Вере, но она опасается, что Сергей Александрович не так поймет ее. Она замедлила шаг и совсем остановилась, сторожко, приложив указательный палец к виску, где вьется тоненькая прядь пепельно-шелковистых волос.
- Слышите?..
Он тоже остановился, прислушался.
- Не слышу. А вы что слышите?
- Тишину. Тихо так… И красиво. Я люблю лес, он пахнет летом.
- Это от того, что вам не приходилось, очевидно, бывать в лесу зимой, - негромко говорил Сорокин.
- А верно, зимой я не была в лесу. Вот странно: дожить до девятнадцати лет и не побывать в зимнем лесу.
Сорокин протянул вперед руку, хотел было коснуться ее обнаженного локтя, но она двинулась с места и осторожно, медленно, точно боясь спугнуть тишину и желая избежать его прикосновения, пошла вперед. "Я ей должен сказать сегодня. Именно сейчас. Сказать, что она самая прелестная девушка в мире". Но почему-то спросил:
- Не скучаете по Москве?
- Скучаю, - призналась Вера.
Пауза. Ветки орешника медленно движутся навстречу и касаются лица. Вера идет впереди, Сорокин на полшага сзади.
- У вас там остался жених?
Вера промолчала. Вопрос показался забавным, даже рассмешил, захотелось созорничать. Ответила задорно, выждав паузу:
- Муж. И двое детей.
- Так мало? А я-то думал, что их у вас по крайней мере дюжина, да внучат полдюжины.
Обоим стало весело. Минуту погодя Вера сказала:
- Жених без невесты не бывает. А невест в девятнадцать лет я не признаю.
- А во сколько же?
- Ну, не знаю: может, в двадцать… два. И то рано.
- А сколько лет тогда должно быть жениху?
- Не меньше двадцати пяти.
- И не больше?..
- Не знаю. Как полюбится.
Вера вдруг как-то оживилась и пошла быстрей. Неожиданно дорогу ей преградила срубленная и поваленная поперек тропы молодая липа. Оба остановились.
- Что это? Зачем ее срубили? - в недоумении спросила Вера.
- Да просто так, низачем. Хулиган какой-то шел с топором и по-своему забавлялся.
- Ну и что?.. И ему ничего?.. Ничего за это не было, не судили?..
- Судили? Да что вы, Верочка. Тут не такое делали. Посчитайте, сколько в гаю уцелело столетних лип. Два десятка, не больше. А их ведь раньше здесь около тысячи было. Я хорошо помню - целые аллеи богатырских лип. Сразу после войны начали люди отстраиваться. Все же было сожжено дотла. Ну и рубили все подряд. Вон смотрите, какие красавицы лиственницы, они тоже ровесники тем липам. Им в первую голову досталось - сначала лиственницу и сосну вырубали. А какая сосна была? Корабельная! Все шло на срубы хат. Тополя, ясени, клены - это уже потом, во вторую очередь пустили под пилу. И наконец добрались до лип. Древесина их на строительство не годна, мягкая, усыхает - коробится. Так что придумали? Кору сдирали. Повалят столетнюю липу, потом разденут ее и голенькую бросят. А кора на крыши шла, вместо шифера. Еще и сейчас есть несколько домов, крытых корой древней липы.
- Но это же дикость, варварство!.. - с негодованием воскликнула Вера. - Люди сто лет берегли, целые поколения растили, а тут срубили запросто, раздели, как вы говорите, чтобы только крыши крыть. Могли ж соломой, я видела в деревнях соломенные крыши.
- Могли, конечно. И в лесу могли сосну пилить, лес рядом. Не обязательно в гаю.
- Да это же парк, прекрасный старинный парк, каких, наверно, немного у нас. Ни у кого рука не дрогнула, - негодовала Вера. - Неужели не нашлось ни одного человека, который бы остановил это изуверство?
- Не нашлось. Каждый о своем гнезде думал, заботился, чтоб над ним не капало.
- Нет, я просто не верю, не могу поверить. Фашистов победили, такое чудовище одолели, умирали за родную землю, вот за эту красоту божественную и потом сами губили нещадно эту красоту. Ну, что это такое? Лес рядом, вы говорите. Пусть бы в лесу, а то ведь в парке же!
- Ах, много тут разбираются, где лес, где парк, - махнул рукой Сорокин. - Мы живем на природе, окружены красотой ее, а понимать и ценить эту красоту не научились до сих пор.
- А кто ж виноват в этом, Сергей Александрович?
Вера остановилась и прислушалась. Где-то совсем недалеко в глубине гая стучал топор.
- Слышите?
- Рубят, гай рубят, - ответил Сорокин.
- Так идемте, идемте же скорей! - Вера схватила его за руку и потащила за собой на звук топора.
Рабочий совхоза Антон Яловец решил сделать изгородь вокруг своего приусадебного участка. Плетнями из частокола здесь огораживались все, так было заведено с незапамятных времен - эти незатейливые заборы сооружались быстро, просто и дешево. До войны, когда лесов было больше, плетни обычно делались из еловых сучьев. Теперь их стали делать в здешних краях из ольхи, которой окрест было видимо-невидимо и которая подлежала вырубке и выкорчевке. Но ольха - последнее дерево, и Яловец решил заготовить материал на плетень в гаю - и добротней и ближе от дома.
Когда Сорокин с Верой подошли к Яловцу, он уже успел срубить около десятка молодых лип и кленов. Стройные, гладкостволые, серо-зеленого и кофейного цвета, они лежали разбросанно, там, где свалил их беспощадный топор. Неожиданно Сорокин быстро вышел вперед, закричал грозно:
- Что вы делаете?!
Яловец опустил топор, поправил на голове выгоревшую до неопределенного цвета военную фуражку, с любопытством оглядел подошедших, усмехнулся криво и небрежно обронил:
- Не видите, што ли? Дуги гну.
- Да вы соображаете, что вы говорите! - Сорокин не находил слов. - Вас за это судить… за такое казнить мало…
- Уже судили… А казнить погоди, успеется, - очень тихо и невозмутимо ответил Яловец. - А вы што, в лесники нанялись? Или, может, я спугнул вашу любовь? Тогда покорнейше прошу извинить. Только лучше б вам перейти в другое место, гай велик, а мне тут больше нравится.
- Подлец, мерзавец! - теперь уже не кричал, а сквозь дрожь процедил Сорокин. - Мало, видно, сидел, опять потянуло к уголовщине.
- Щенок, кому грозишь?.. - Птичьи глазки Яловца замигали, большие мясистые ноздри задвигались.
- Бросьте топор! - властно приказал Сорокин и сделал движение в сторону Яловца.
- Но, но, не очень. Обожжешься. - Яловец выставил вперед левое плечо, а правую руку с топором отвел в сторону: - Я человек контуженный, с меня спрос небольшой…
Это наглое предупреждение озадачило и вконец обезоружило Сорокина: он теперь не знал, что делать. Подставлять голову под топор бандюги было безрассудно. Испугалась и Вера. Пугал ее совершенно дикий взгляд и какая-то нечеловеческая, звериная осанка Яловца. Когда Яловец отвел топор в сторону, ей показалось, что он сейчас ударит Сорокина. Вера тихо, осторожно, машинально приблизилась к Сорокину и позвала умоляюще:
- Не надо!.. Сергей Александрович, пойдемте. Прошу вас. - Она вся дрожала, не в силах совладать с собой.
Как раз в это самое время из кустов, словно из земли, вынырнул Тимоша. Вид у него был отчаянный, волосы взъерошенные, как у ощетинившейся кошки, глаза одержимые, в руках суковатая палка. Он посмотрел на Яловца ненавидящим, испепеляющим взглядом и пригрозил задиристо:
- С топором… на людей бросаться… хо-ро-шо!
- А тебя кто звал? Ублюдок, - уже несколько растерянно проговорил Антон. Неожиданное появление Тимоши как-то отрезвляюще подействовало на него. Это понял и Сорокин. Волнуясь, он приказал:
- Тимоша! Сейчас же беги к директору. Немедленно. И все расскажи.
- Напугали чем! - еще хорохорясь, но уже явно отступая, процедил Яловец. - Подумаешь, не видали директора. Чихал я на него…
2
Тимоша прибежал к Булыге запыхавшийся и взволнованный. Только что проснувшийся Роман Петрович - в последний выходной перед жатвой он решил вздремнуть часок после обеда - посмотрел на юношу и сразу понял, что случилось нечто чрезвычайное.
- Что? Говори? - настороженно спросил Булыга. В последние годы он жил в постоянной тревоге: то ему казалось, что в свинарнике вспыхнет эпидемия, то от короткого замыкания загорится коровник. Он был уверен, что это Посадова послала сына сообщить ему какую-то неприятную весть. Булыга глядел на юношу выжидательно, а тот пытался проглотить застрявший в горле от волнения и бега комок и никак не мог совладать с собой. Наконец он выпалил:
- Яловец гай рубит!
- Как рубит? - не понял Булыга, все еще ожидая чего-то страшного.
- Так, рубит клены молодые.
- Тьфу ты, черт. Ну и что, что рубит?
- Сорокин там, Сергей Александрович, хотел было ему помешать, а Яловец топором на него.
- И что, рубанул?
- Замахнулся только. И оскорбляет по-всякому.
- Так ему и надо, пусть бы рубанул, чтоб не совал свой нос везде, - ввернула Полина Прокофьевна.
- Погоди, мамочка, - недовольно поморщился Булыга. - Ты вот что, Тимофей. Передай Сорокину, чтоб не связывался с дерьмом. А в отношении Яловца я приму меры. Вот так… Понял?
- Хорошо, - ответил Тимоша, огорченный. Не такого решения ждал он от директора, думал, что Роман Петрович сразу бросится в гай, свяжет Яловца и отправит в милицию.
Как бы то ни было, а сообщение Тимоши очень огорчило Булыгу. Огорчило не столько то, что гай рубят, черт с ним, с гаем. Неприятно было, что рубит Яловец, из-за которого и так немало хлопот.
"Ну что с ним делать, с этим Яловцом? - размышлял Булыга, раздувая ноздри. - Оштрафовать? Так ему, подлецу, все равно. У него в доме и так пусто, гол, как сокол. Все пропивает. И страдать от этого штрафа будет не Яловец, а его жена и маленькая дочь - безропотные, несчастные существа. Чем они виноваты?.. Жалко их… Выгнать бы его из совхоза совсем к чертовой матери - не выгонишь. В колхозе, там другое дело, там проще - решило общее собрание, и точка, закон. Там общее собрание что угодно может решить. Скажем, постановили - церковь закрыть. И никто не отменит такого постановления, никакой патриарх всея Руси. А тут совхоз, рабочий класс, профсоюзы. Рабочком обжалует приказ директора, и Яловца восстановят на работе. Конституция на его стороне: граждане СССР имеют право на труд. Все законы на страже интересов рабочего класса. А какой Яловец класс? Просто деклассированный элемент. Кто он такой есть? Откуда появился? Из заключения. За что сидел? За хулиганство. Птица меченая, бандюга. Отсидел три года. Выходит, недостаточно, не образумили. А меры какие-то надо принимать, иначе на голову сядет. Да и на других его поведение разлагающе действует. "Яловцу можно, а мне нельзя?!" Есть такие горлопаны".
Так беспокойно заканчивал свой единственный за весь месяц выходной день Роман Петрович Булыга.
Тимоша оказался рядом с Яловцом совсем не случайно. Он увидел, как в половине четвертого Сергей Александрович, принаряженный неспроста, пошел в библиотеку. Тимоша видел, как Сорокин и Вера направились в гай, и, подталкиваемый ревностью и детским любопытством, пошел следом за ними. Он шел осторожно, на почтительном расстоянии, так, чтобы они не могли его увидеть Тимоша стыдился своего поступка, но оправдывал его тем, что он шел не с целью подсматривать, а с намерением помешать. Он хотел где-то "случайно" встретиться с Верой и Сорокиным и сказать Вере что-то такое, что заставило бы ее немедленно вернуться домой.
От Булыги Тимоша бегом помчался в гай. Не в обход аллеями, а напрямик, плохо протоптанной тропой. Он бежал и прислушивался: не идет ли перебранка между Сорокиным и Яловцом? Нет, ни звука, ни даже шороха не услыхал Тимоша, и эта подозрительная тишина еще больше встревожила его. Вот, наконец, и место порубки. Никого, ни единой души. Срубленные деревца лежали на том же месте, разбросав тонкие, гибкие сучки с начавшими увядать листочками. Рядом жалобно и бессильно вздрагивали их сверстники, уцелевшие от браконьерского топора. Юноша поднял голову, прислушался. Гай задумчиво, грустно молчал, но сквозь гулкую его тишину Тимоша слышал ноющую боль столетних ветеранов. А единственная уцелевшая старая береза, краса и гордость России, символ ее природы, беззвучно рыдала, роняя на землю скупые желтые слезы. И тогда понял Тимоша, - что не понимают, к сожалению, многие люди, - понял, что лес - это не только богатство земли, и не древесиной он ценен человеку в первую очередь. Лес - это гениальное творение природы, прежде всего великая нерукотворная красота мира, древний друг всего живого на земле; царство птиц и зверей, надежный страж рек и озер, живая история народов. Он, как океан, как атмосфера, суть планеты. Без него жизнь на земле немыслима. Сердцем ребенка Тимоша почувствовал какую-то мудрую тайну леса, хранимую для далеких потомков, для тех, кому доведется видеть маленький диск Земли с другой планеты.
Долго бродил Тимоша по гаю и окрест, покуда совсем не стемнело, - все искал Веру и Сорокина. Неужели она может полюбить учителя? Обидно было и больно.
3
Антона Яловца звали в совхозе "диким". Кто он и откуда взялся - никто толком не знал. Таких, как Яловец, "пришлых", то есть прибывших сюда из других мест, было человек семь. Людей Антон открыто ненавидел. Ни с кем не водил дружбы и часто бывал пьян. Пил он в одиночку, жену держал в страхе и нередко бил. Зина - так звали жену Антона - была дочкой сельского старосты, приговоренного к двадцати годам тюрьмы за сотрудничество с немцами. Отец ее не вернулся из лагерей, мать умерла, когда Зине исполнилось 19 лет. Ни братьев, ни сестер у нее не было, жила одна, замкнуто и скрытно. Так сложилась ее судьба. Войну она помнила плохо и о злодеяниях отца ничего знать не могла, но о них знали люди, которым продажный староста причинил много страданий и горя. И это раз и навсегда создало стену между ней и односельчанами. Ей бы куда-нибудь уехать подальше от здешних мест, но трудно и боязно деревенской девушке вот так самой сняться с насиженного места и ехать куда глаза глядят.
Антон Яловец появился в их колхозе как-то внезапно, через год после смерти старостихи, предъявил документы о том, что освобожден из заключения, и попросил принять его на работу. Он умел плотничать, и его приняли. Яловец попал в тюрьму по собственному желанию, преднамеренно учинив драку. Он скрывался от более сурового возмездия, которое преследовало его, и лучшим, надежным убежищем счел исправительно-трудовые лагеря.
Решив жениться, Яловец остановил свой выбор на Зине не случайно: подходило ему то, что Зина робкая, замкнутая и пришибленная жизнью, значит будет безропотной женой. По его убеждению, Зина должна быть ему вечно благодарна за то, что он осчастливил ее, сироту, да к тому же как-никак дочь негодяя, не сосватай он ее - ходить бы Зине вечно в девках. Когда они поженились, Зине было двадцать два года, Яловцу - сорок.
Постоянно помня, что его ищут органы государственной безопасности, Яловец решил долго в колхозе не задерживаться: хоть и в Крыму он служил у гитлеровцев во время войны, все же оставаться на Украине было небезопасно, - а вдруг кто-нибудь случайно опознает в плотнике Антоне Яловце гестаповского палача Григория Горобца. Лучше податься на северо-запад России, в лесную глушь. Зина была довольна перемене места. Яловец говорил, что делает это ради нее. "Там ты будешь, как все люди, а тут старостова дочка". В совхозе у них родилась девочка. Теперь ей было два года.
Встреча в гаю с Тимошей, Сорокиным и Верой разозлила Яловца и напугала. Он старался избегать открытых неприятностей: мысль о милиции, следователях, суде вызывала в нем жуткую дрожь. Затаив против Сорокина дикую злобу, он поспешил уйти из гая.
Федю Незабудку Яловец встретил случайно на улице, у своего дома, - Федор шел в клуб, выфранченный и наодеколоненный. О стычке Федора с учителем на комсомольском собрании Яловец слышал: плотники говорили.
- Закурить найдется? - стараясь казаться веселым, спросил Яловец. Федя молча открыл перед ним пачку "Северной Пальмиры" и хотел было идти - Яловца он не любил и никогда не имел с ним никаких дел. Но тот решил, что есть подходящий случай столкнуть лбами Незабудку с учителем, и, как бы между прочим, сообщил:
- Сорокин-то москвичку в кусты повел.
- В какие кусты? - вспыхнул Федя.
- В гаю. Да я их нечаянно спугнул.
- Врешь ты все, - сплюнул Незабудка.
- Поди посмотри сам, коль охота. А я даже разговору ихнего ненароком наслушался. Между прочим, о тебе гутарили.
- А что обо мне? - Федя насторожился.
- Да он-то по-всякому тебя обзывал, а она защищала, перечила ему.
- Это как же, что она говорила? - Феде важно было знать, что говорила о нем Вера.
- Чего мы на улице стали, давай в избу зайдем, - вместо ответа предложил Яловец и первым пошел в дом.
Федя уже не мог отстать от него. Поздоровавшись с хозяйкой, которой Яловец коротко приказал: "Подай!", Федя уселся возле стола на табурет и приготовился слушать. Яловец не спешил. Сначала он положил под стол топор, цыкнул на кошку, которая попалась ему на глаза, сел напротив Федора.
- По-всякому он тебя поносил: и первый бандюга, и хулиган, и что над тобой все село смеется, что серьезности в тебе нет никакой. Одним словом, сам понимаешь…
Зина поставила на стол свежие огурцы, зеленый лук, сало, хлеб и два пустых стакана. Яловец вышел в чулан и вернулся с двумя бутылками самогона-первака.
- По случаю воскресенья сам бог велел, - сказал он, наливая полные стаканы.
- Ну что она обо мне сказала? - Федя проявлял нетерпение.
- Хвалила. Всякие такие хорошие слова, красавцем называла.
- Не врешь? - Федя покраснел от радости.
- Что мне врать. - Яловец поднял стакан. - Твое здоровье.
Закусывали громко, с хрустом, макали огурцами и луком в солонку. Яловец, наливая опять полные стаканы, рассказывал:
- Он, учитель-то, все ее обнять норовил, а она не давалась. И корила его за то, что на каком-то собрании он тебя критиковал.
- Значит, она все знает, - вслух подумал Федя. - Растрепал, гад. Хорошо же, гражданин Сорокин. Мы еще поговорим с тобой на эту тему с глазу на глаз.
- Да ты не печалься, что они тебе… Плюнь и запей самогонкой. - Яловец чокнулся, но пить не стал. Федя выпил залпом. - Хотя, по совести сказать, ему б за такое дело следовало морду набить.
Федя был взбешен. Он уже не слушал Яловца, не ждал, когда тот нальет ему, сам наливал и пил. Потом вдруг сорвался и, шатаясь, пошел к двери. Яловец взял со стола нож, догнал Незабудку, сунул ему в руки:
- Возьми, неровен час - в лесу зверя встретишь.
- Зверя! - заорал безумно Федя и сунул нож в карман пиджака.
- Только ты в гай сейчас не ходи. Скоро стемнеет, не найдешь никого и разминешься, - посоветовал Яловец. - Ты к дому Посадовой иди, сядь в садике и жди, встречай их.
Захмелевший Федор нашел такой совет дельным и направился к дому Посадовой. Надежды Павловны не было еще, Тимоша сидел возле палисадника на скамейке, тоже поджидая Веру. Федя шлепнулся рядом с Тимошей, заговорил заплетающимся языком:
- А-а-а, Тимофей. Поздравляю тебя с комсомолом. Это, брат, ответственно… Серьезная штука… Я немножко пьян, ты меня извини. Ты мне друг, Тимоша. Я тебя уважаю и люблю. Ты мне брат. Не веришь? Твой батька и мой батька - партизаны. Мой умер на руках у твоего. Ты знал об этом?.. Нет… не знал. А я знаю. От пули карателей умер. Извини меня, брат. Антон Яловец хотел меня напоить. Понимаешь?.. Думал Федьку напоить!.. Ха-ха-ха! Не выш-ло! Чтоб Федьку напоить - водки в совхозе не хватит… А я больше не буду, брошу пить. Ни в рот… Ни-ни… Ни грамма. В последний раз напьюсь на своей свадьбе и… точка. Все!.. Хочешь, я тебе тайну открою?.. Тебе первому и больше никому. Только поклянись, что не расскажешь. Никому!..
- Не надо мне твоей тайны, - недовольно ответил Тимоша.
- А ты не сердись. Я тебе и так верю, без клятвы… Я, брат, женюсь. На днях… И знаешь, на ком?… Нет, ты и думать не можешь. Когда узнают - лопнут… одни от удивления… а некоторые от зависти. Ты знаешь, что это за невеста?.. Богиня!.. Такая одна на всю Россию. На весь мир одна, а другой такой нет и еще сто, тысячу лет не будет. Вот, брат, кто она!.. Кино видел?.. Она там… Самая красивая. Значит, это она. Говорила, что такого красивого парня еще в жизни не встречала. Это про меня. Красив я, что правда, то правда. Девкам шевелюра моя нравится. А только боязно мне. Ты молчи, никому ни слова… Боязно, Тимофей. Она ведь образованная, культурная. А я что?.. Механизатор… Сейчас она с учителем ходит. Это так, для отвода глаз. Уговор у нас такой… она меня просила тут ждать. А с ним разыгрывает. Это ей надо, вроде бы тренировка, для кино, понимаешь? А потом посмеется над ним, смеху будет!.. А любит только меня, одного…
- Брось болтать, слышишь? Нужен ты ей такой. - Тимоша посмотрел на Федю холодно-презрительно и отвернулся.
- Не веришь… Свидетели есть. Ты послушай…
- Нечего мне тебя слушать, пошел бы лучше проспался.
Тимоша ушел в дом, - было противно слушать пьяную болтовню. Все в нем кричало и против Сорокина и против Незабудки. Как он смеет о ней так говорить, пьяная свинья? Он прилег на диван. Огня в доме не зажигал, боялся - придет на свет Федя. Как бы его выпроводить отсюда, чтобы Вера его не видела, а то, чего доброго, скандал закатит. Ему теперь море по колено. Красавец-жених. Нашел чем хвастаться - шевелюрой. А как облысеешь? Тогда что?
Не сиделось в комнате. Вышел, думал выпроводить Федю. А тот развалился под кустом сирени и спит. Пробовал разбудить - не получилось. Ну что с ним делать?.. И красоту свою в траву вмял.
Тут у Тимоши сверкнула шальная мысль: лишить Федора его красоты. Быстро сбегал в дом, взял ножницы и выстриг Незабудке большой клок волос на самом видном месте.
4
В то же воскресенье утром Михаил Гуров решил наведаться в колхоз "Победа" к старику Артемычу. Артемыч организовывал "Победу" в 1930 году и до самой войны бессменно председательствовал в колхозе. В войну вместе с двумя сыновьями он ушел в леса и, несмотря на преклонный возраст, партизанил в отряде Романа Петровича Булыги. Младший сын Артемыча в 1946 году утонул в озере, и теперь старик жил один в маленькой новой избушке, которую построил ему колхоз. Старший сын вот уже пятнадцать лет руководил колхозом "Победа". Жить у него Артемыч решительно отказался: не ладил со снохой. В колхозе уже не работал, находился на иждивении сына, днями скучал, просиживая с удочками над озером, вечерами балагурил на колхозном дворе или в клубе. Михаил Гуров, товарищ его младшего сына по партизанскому отряду, всякий раз, когда приезжал на своем стареньком, видавшем виды мотоцикле на озеро, чтобы наловить рыбешки, навещал старика. Артемыч всегда был рад приезду Михаила, говорил неумолчно, вспоминая партизанскую жизнь, то вдруг начинал дотошно расспрашивать Гурова о совхозе. Ему хотелось знать, чем совхоз отличается от колхоза, какая между ними разница и что мужику сподручней - колхоз или совхоз. Михаил каждый раз объяснял, но доводы его, видно, не казались Артемычу убедительными, и он снова затевал все тот же разговор, который уже становился хроническим.
- Ты, Артемыч, со своей колхозно-совхозной проблемой напоминаешь мне нашего учителя Сорокина, - в шутку говорил Миша. - Тот, чуть что, обязательно про космические полеты заговорит. Любой разговор повернет в космос. С ним невозможно - начнешь о свиньях, кончишь марсианами.
- То, Михайло, другое дело, тот человек ученый, он про землю все чисто узнал, ну и, само собой, на небо теперь лезет… Как это говорится: захотела свинья на сосну забраться…
- Ну и что? К чему ты?
- А к тому, что учитель твой, стало быть, больно учен. Как это говорится: переученный хуже недоученного. А недоученный хуже неученого. У неученого об чем забота? Об том, как ему жить на земле. А переученный - он что, он все на небо поглядывает, стало быть, на земле ему неинтересно. А в земле наша жизнь вся. На земле живем, ею питаемся и в землю все уходим. Я много, Михайло, думал. Делать нечего - сидишь себе и думаешь. И вот что скажу тебе, как человеку смышленому, хозяйственному. Из тебя, парень, добрый хозяин выйдет. Юрий мой на работу хват, хозяин ничего себе, колхоз на ноги поставил. Но ты дальше пойдешь. Ты ученый, а смотришь не на небо, а на землю. Вот я и надумал: мало мы от земли берем добра. Не умеем брать. А добра-то у ней, кормилицы, счету нет. И все для людей приготовлено. Берите, только не разбойничайте. Вот, скажем, рыба. Мы ее ловим так, балуемся. И артель рыбаков тоже балуется. Сколько вылавливают? Не много. А рыбу, как и утку, разводить надо, чтоб она кишмя кишела тут, как головастики в болотной луже. Иль вот, положим, леса наши. Сколько грибов-ягод задаром пропадает. Денюжки пропадают. Сушеный боровик - он больших денег стоит. Да мало ли что. Хозяин на все нужен, ученый хозяин… Человек другой после войны народился. Прежде в молодости на луну да на звезды любовались. А теперь нет, мало, говорят - подай нам луну в руки… Я вот намедни смотрю на облака - такие вышли, ну как на картине: подрумяненные с одного бока, с другого синие, а середка, будто сахарная гора, и вся просвечивает. Ну до того ж красиво - прямо загляденье одно. Гляжу и любуюсь себе. А сноха-то и спрашивает: "Чего на небе увидал?" - "Облака, говорю, красивые". Взглянула она так, мельком, губу скривила, да и говорит: "Облака - невидаль какая. Что с них, одеяло сошьешь?" Я ей говорю: "Да так-то оно так, облаком носа не утрешь, а только без красоты и одеяло не согреет".
- У сына-то бываешь? - поинтересовался Михаил, когда старик замолчал. Он знал, что Артемыч не в ладах со снохой.
- Захожу… частенько, - торопливо и не очень охотно бросил старик.
- А питаешься у них? - допрашивал Михаил, не случайно затеяв этот разговор.
- Зачем у них? Что я, прихлебатель? Дома харчусь. Свой дом, слава богу, имею.
- И сам готовишь?
- А то кто? Сам и стряпаю. А что мне делать: ешь да спи. А в мои годы много ли наспишь?.. Отоспалось в свое время.
- А все-таки не мужское это дело с кастрюлями возиться, - заметил Михаил. - Была б у вас столовая - все лучше, чем самому готовить.
- А где ж ее возьмешь, столовую? У вас в совхозе есть?
- У нас есть… И знаешь - недорого получается.
- Недорого, а все ж деньги. А без денег не накормят.
- Колхоз-то пенсию тебе разве не назначил?
- Поговаривали. Мол, старый партизан, первый основатель колхоза и все такое. Хотели дать, да я отказался. Кабы всем - по закону, тогда другое дело. А мне одному не надо. Люди скажут: председатель батьке своему дал пенсию, а другим - шиш. От сплетен дверь не закроешь. Давать, так всем. Выделяться не хочу меж других.
- В совхозе б ты пенсию получал по закону, как рабочий класс.
Старик на эту реплику заволновался, задвигался, даже лодка закачалась. Видно, задело его, но ответил загадочно:
- В столовку б ходил.
- Конечно. Чем дома самому… Хоть бы старуху себе нашел какую-нибудь!
- Это как же? - проворчал в усы старик с деланным недовольством. - Служанку, что ли? Так ей тоже платить надо. Даром кто станет? Собака и та даром не гавкнет.
- Ну, женился б на какой-нибудь вдовушке. За хозяйством, за ребятишками присматривал бы. Все при деле, - пошутил Михаил.
- Жениться я уже не могу, - серьезно ответил Артемыч.
- Это почему же?
- По техническим причинам.
Михаила душил смех, но он вида не подавал, только продолжал допрашивать, как всегда спокойно и всерьез:
- Ну а если б не "технические причины", тогда как, женился бы?
- А то нет! - ершисто ответил Артемыч, и блеклые, выцветшие глаза его засверкали голубинкой и даже потемнели. - А куды б девался, раз ты человек и тебя бог, стало быть, создал по своему образу и подобию со всеми этими недостатками, будь они неладны.
- Ты никак бога решил критиковать?
- Критиковать всех можно. Дело это немудреное.
- Так бог-то, он ведь тоже вроде начальство. И критиковать его не всегда безопасно: смотри, как бы не пострадать за критику.
- Ой, Михайло, мне теперь уже ни бог, ни черт не страшен. Я свое выстрадал. - Старик вздохнул, но вздох был не тяжкий и глубокий, а так себе, легонький, как праздное воспоминание. - Я, парень, видал начальства всякого от Матвея до Якова. И все с трибуны приглашали разводить критику да самокритику. Без нее, мол, жизни нет. Все равно, что хлеб для мужика. Ну, дурак наслушается этаких речей и пошел костить направо-налево критикой этой, как оглоблей, всех подряд, и начальников и прочих обыкновенных. А тут ему вожжу под ножку бросят, он и хлоп рылом в грязь. Лежит миленький критик такой и зенками лупает: за што, мол, я пострадал? Я ж помочь хотел делу. А хитрый сидит да посмеивается. А про себя думает: так тебе, дураку, и надо - не критикуй себя постарше, пущай они сами себя критикуют. Дескать, рот и кошелек всего лучше держать закрытыми. Потому что хитрый, он так рассуждает: мне хорошо - и ладно. Меня не трожь, и я тебя не трону. А дурак, он сознательный, за других печется, в драку лезет, не боится, что фонарей понаставят.
Гуров лукаво заулыбался.
- Так ведь и сам ты, Артемыч, такой.
- Дурак, хочешь сказать?
- Драчливый и ершистый.
- Стало быть, так, известно говорится: на Руси не одни караси - есть и ерши, - с достоинством ответил Артемыч.
- Только вот в дураки ты этих ершей напрасно зачисляешь. В порядке самокритики, что ли?
- Самокритика, она получше твоей критики, - ответил старик, и Гуров заметил, что глаза Артемыча потухли. - Самокритика все равно что веничек в баньке: польза самому, а вреда никому.
- Самокритика, значит, - резюмировал Гуров.
- Во-во, она самая. Веничек в баньке.
Так они сидели вдвоем в старой, но еще крепкой лодке Артемыча недалеко от берега. С полдюжины жирных, скользких и дьявольски живучих линей барахтались у дедовых ног, стучали о резиновые голенища и беззвучно открывали рты, точно хотели что-то сказать и не могли.
- Все б ничего, рыба как рыба, - рассуждал Артемыч о линях, - да уж больно делов-то с ней куча: никак с нее шкуру не сдерешь, пропади она пропадом; полдня провозишься, покамест очистишь. Вот паскуда… А щуку не мешало б нам поймать. А, Михайло? Как ты насчет щуки?
- Не люблю: болотом воняет. Поймать бы десяток карасиков на ушицу - и хватит, - ответил Гуров.
- А насчет щуки ты зря. Линь, он тоже попахивает илом. Озеро - все одно, что болото. Годов через сто болотом станет.
- Щука фаршированная - вот это да-а! - сказал Гуров. - В райцентре в столовой хорошо делают, вкусно.
- Тамошние понимают толк в еде, - согласился Артемыч. - Про щуку не слыхал, а вот насчет курочки - мастера-а-а! Бывало, на базаре продает баба огромадного петуха, баран целый, а не петух. Подойдет такой покупатель и этак свысока, с капризой: "Сколько, тетка, твой цыпленок стоит?" Пощупает его и прибавит: "Да он у тебя и совсем дохлый". А баба ошалело зенками хлопает и сама уже сумлевается, кто у ней - петух или цыпленок.
Утро было тихое, безветренное, берег курился фиолетовой дымкой, у камышей звонко плескалась рыба. Артемыч блаженно посматривал на солнце и говорил:
- Денек начинается - благодать. К жниву дело идет.
- Завтра начинаем, - сообщил Гуров.
- У вас пески, стало быть, созрело. Тут его и хватай, покуда не осыпалось.
- Нам бы погода, а схватить мы его в четыре дня схватим.
- Ого, шибкий какой! - удивился Артемыч. - Ай мало сеяли?
- Комбайнов много. Сила! Старик задумался, вспомнил:
- Раньше, до войны, в колхозе жниво недели на две, а то и больше растягивали. Не успевали. Бывало, одна жнейка на весь колхоз. А теперь комбайн… - И вдруг оживленно: - А вот ты мне растолкуй, Михайло, такую штуку: вот, скажем, большая техника - везде машины, машины. Возьми колхоз - отсеялись, скажем, за неделю, а то и в четыре дня уложились. Сенокос убрали за неделю, зерновые, как ты говоришь, за четыре дня. А всего самые главные работы меньше чем за месяц успели сделать. Ну, считай, прополка, подкормка и прочее - всего месяц. Так? Остальное - гуляй казак, не горюй, казак, читай газеты, смотри кино, слушай радио. Трудодней заработал совсем и немного, зато трудодень получился увесистый. А что в совхозе? Там зарплата. Нет работы - нет и денег. Так? А без денег желудок пуст. Вот как тут быть?
Михаил знал, что бывают месяцы, когда рабочим совхоза нечего делать. Колхозник в таких случаях не очень горюет. Рабочий совхоза требует работу ежедневно, потому что. заработная плата не настолько уж высока, чтобы позволять себе делать несколько выходных дней в неделю.
- Без работы, Артемыч, у нас в совхозе люди не бывают. Никто такого не допустит, на то есть советская власть. Это у капиталистов, там разговор короток: нет работы - катись, куда хочешь. И весь разговор.
- Вон оно как, - протянул старик. - Работа, значит, выходит, всегда есть. А есть работа - есть и зарплата. - И затем подумал, пощурился на солнце, заключил: - С зарплатой оно, конечно, надежнее, как ни говори. Ты мне, Михайло, вот что растолкуй. Вот, скажем, у вас сторож сколько в месяц получает?
- Сторож?.. Точно не могу сказать, но приблизительно рублей пятьсот.
- Полтыщи. Это сколько ж на день-то получится? Ну-ка прикинь?
- Рублей семнадцать, - подсчитал Михаил.
- Хорошо, семнадцать. Не сказал бы, что жирно, но жить можно. А теперь, Михайло, возьми нашего сторожа. Ну, меня, например. Лет пять тому назад я бывал в сторожах. Пишут ему у нас трудодень, единицу. В позапрошлом году наш трудодень весил: восемь рублей деньгами - чистые, без вычетов, три килограмма зерновых, по пуду картофеля, затем разные овощи, фрукты, мед, сено. Сложи все это вместе. И что получится? Тридцать целковых! Тридцать колхозных против семнадцати совхозных. Резон?.. Резон! И это не считая своего хозяйства - огород в полгектара, корова, два поросенка, десяток кур, десяток гусей, яблоки, груши. Прикинь это - и еще двадцатку наберешь. Выходит - что? Полсотни в день, полторы тысячи в месяц получает наш сторож против пятисот вашего. В три раза - извольте радоваться.
- А ты хитро считаешь, Артемыч, - усмехнулся Михаил. Бухгалтерия старика ему в общих чертах была давно известна. - Двадцатку ты можешь и нашему рабочему прикинуть: у него тоже есть и огород, и корова, и два кабана и все такое прочее.
- Хорошо, не спорю, пущай еще двадцатку. Однако ж пятьдесят всегда было больше, чем тридцать семь.
- Ты берешь экономически сильный колхоз.
- Я беру свой колхоз, - ответил старик. - А другой мне зачем? Я о своем думаю… Ты вот насчет дополнительной двадцатки у совхозника скажи - надежна она?
- То есть?
- А вдруг со временем скажут: зачем рабочему совхоза корова, свиньи, огород? На заводе такого беспорядка нет. Долой и тут. Как тогда будем балансы с тобой подводить? Или вот, скажи мне, Михайло, почему автомобиль можешь иметь в частном владении, а лошадь не имеешь права? Мне, предположим, лошадь больше по душе. Где ж тут справедливость? Будь моя на то воля, я бы так разрешил: рабочий ты, крестьянин, профессор там какой или генерал, безразлично, хочешь живность какую держать - держи, хоть корову, хоть верблюда, хоть слона. И тигру можешь держать, только чтоб в клетке. В любом количестве, сколько душе угодно или сколько прокормить сможешь. И поверь, Михайло, государство только выгоду имело бы, потому как больше скотины, больше молока-мяса.
Потом вдвоем с Артемычем варили уху тут же на берегу. Вначале сварили карасей - мелочишку, затем в этом бульоне варили линей - положили в котелок свой улов, чтобы навар был гуще. Но лини, хоть и гладкие и жирные на вид, навару особого не дали - ушица получилась так себе, однако Артемыч нахваливал, и Михаил ел ее с удовольствием и аппетитом, ел только уху, от рыбы отказался.
В самый разгар трапезы подошел председатель колхоза, - и его угостили. Он спешил на сенокос, впопыхах похлебал ушицы, пожаловался на недород в нынешнем году колосовых и быстро уехал. Лишь сказал на прощанье:
- Позавидуешь рабочему классу: пришло воскресенье - отдыхают, уху едят, водку пьют. Выходной, так выходной. А тут как впряжешься в апреле, так и бегаешь в упряжке до ноября.
- Умный хозяин для всего время найдет: и для работы и для отдыха, - проворчал старик. Но сын не вспылил, а, напротив, ответил смиренно:
- Что ж поделаешь - коль нет ума, так его уж не вырастишь.
Такая кротость задела старика, и он попробовал смягчить свою реплику:
- Называется, понял. Ему на луну кажут, а он смотрит на палец.
Когда председатель уехал, старик все еще продолжал ворчать:
- Видал, каков?! Не понравилось. Всяк о правде трубит, да не всяк ее любит.
- О каком недороде сын-то говорил? - поинтересовался Гуров.
- Какой там недород. Перерод вышел. Пшеница и рожь вон какие вымахали - выше твоего директора. А тут возьми да пройди не вовремя дожди, будь оно неладно. Все положили. Теперь как хочешь называй - недород, перерод, а зерно пропало.
- И много?
- Много, мало, а все ж пропало.
Гуров разделся, забрался в воду, далеко заплыл. Купался долго, с наслаждением. Потом лежал на берегу, подставив солнцу крепкое тело, и думал. Его занимала та же проблема, что и Артемыча: где будущее нашей деревни - колхоз или совхоз? Надолго ли сохранятся обе эти формы сельского хозяйства? Или само время решит этот вопрос, найдет какую-то новую форму, что-то среднее между совхозом и колхозом? А пока - пока обе эти формы, и совхоз и колхоз, хороши, не изжили себя.
Слова Артемыча об ученом хозяине запали в сердце. И не старик их первым ему высказал. Об этом Михаил и сам не раз думал, старик лишь толчок дал его мыслям, укрепил их. Да, земля совхоза "Партизан" может давать в два раза больше, чем дает она сейчас. Может, но не будет. Не будет, пока совхозом руководит Роман Петрович Булыга.
Михаил любил Булыгу, командира партизанского отряда. Он видел Булыгу в бою, знал его в трудные годы лесной жизни и восхищался им, преклонялся перед его храбростью, командирской смекалкой, большой силой воли. Когда Роман Петрович был назначен директором, совхоз "Партизан" завоевал всесоюзную славу. Приезжали операторы из кинохроники, снимали. Совхоз участвовал в Москве на Выставке достижений народного хозяйства. В области и особенно в районе авторитет Романа Петровича сильно возрос, к боевой славе прибавилась трудовая. Шли годы, изменялась жизнь, но старел Булыга.
Если бы кто-либо теперь осмелился сказать в районе или в области, что Булыга плохо руководит совхозом, что он не способен вести хозяйство вперед, ему бы все равно не поверили. Но Гуров понимал, что когда-нибудь сама жизнь скажет об этом устами Нюры, Феди Незабудки, Михаила Гурова или кого-либо другого, совсем не важно кого. Надежда Павловна тоже могла бы сказать, - Михаил ее очень уважал и ценил, но она, кажется, начала уставать, свыклась с тем, что есть, и не замечает, не видит того нового, что предлагает сама жизнь.
Из "Победы" Гуров уехал под вечер. Прыгая на мотоцикле по неровной дороге среди лесной предвечерней прохлады, на закате солнца он наконец выскочил на открытый пригорок, вернее на возвышенность, господствовавшую в этих краях. Отсюда ему открылись знакомые еще с партизанских лет необозримые лесные дали, раздвинувшие горизонт на десятки километров. Земля казалась морем, перекаты ее шли волна за волной: поля сменялись перелесками, перелески полями, за которыми снова шли леса, а среди этого необыкновенного моря кое-где сверкали красной черепицей и светлым шифером крыш здания-корабли.
Всякий раз, проезжая через эту возвышенность, Михаил Гуров останавливался, отгонял в сторонку мотоцикл и подолгу всматривался во все концы света. Особенно, когда ехал один. Тогда никто не мешал ему любоваться простором земли. Он знал наизусть, где дорога, где какое поле, где деревня и лес. Это было неизменным. Зато менялись краски, - их непостоянство поражало и одновременно восхищало. Утром, когда он ехал к Артемычу, фиолетово-зеленые дали струились сиреневым и голубым. Теперь же, синие у самого горизонта, они серебрились на вершинах ближних лесов, сверкали золотым блеском на полях и опушках освещенной стороны, а в тени красились в густо-зеленые тона, подернутые тонкой, совсем прозрачной голубоватой дымкой. Шелковисто-лазоревый купол неба был чист и спокоен, - лишь у восточного края похожее то ли на былинную ладью, то ли на лебедя облако, переливаясь мраморными отсветами, громоздилось на зубцах далекого бора и незаметно для глаз плыло на север.
Разгоревшийся запад хмельно ликовал, празднуя торжественные и никогда не повторяющиеся минуты заката. Леса возносили в светлую, осененную снизу высь миллионы рук, жаждущих поймать солнце. А оно, огромное, сочное и налитое, падало тихо, бесшумно, как переспелое, розовощекое яблоко. Это небо дарило земле свой плод.
Простор земли, украшенный и щедро одаренный солнцем, возвеличивал разум и наполнял сердце живительными соками вечности и бесконечности мира, внушал мысли о могуществе человека и несказанной красоте природы. Михаил любовался золотисто-пурпурным блеском предвечерних лучей, которые солнце с такой выразительностью накладывало на желтые стволы сосен, на стены и крыши строений, на окна домов и на ближайшую поляну, где размещался коровий лагерь совхоза.
Был час вечерней дойки. Загнанное на ночное стойбище стадо пестрело и рябило в глазах бесчисленным множеством пятен. Последние лучи еще освещали коров, и черное отдавало холодным стальным блеском, а белые пятна казались оранжевыми.
…Гуров подъезжал к лагерю тихо, с приглушенным мотором. Доярки сливали молоко в автоцистерну. Под старой грушей стояла запряженная в телегу лошадь и с аппетитом жевала сочную, только что скошенную вику, привезенную для подкормки коров. На грушевом суку висела двустволка сторожа, а на брошенном старом ватнике его, уютно свернувшись крендельком, лежала рыжая маленькая собачонка. Она не залаяла, лишь подняла голову, посмотрела на Михаила умными желтыми глазами, затем обменялась понимающим взглядом с хозяином, опять опустила голову на лапки и даже веки прикрыла, притворяясь спящей.
Сторож Федот Котов, еще довольно молодой, но старовато выглядевший человек, со слезящимися приветливыми глазами, в линялой косоворотке, встретил Михаила ничего не значащим вопросом:
- Куда на ночь глядя? К нам или попутно?
- Попутно к вам, - весело ответил Гуров.
Сторож увидал на багажнике мотоцикла сетку с рыбой, подошел, пощупал линей, поглядел оценивающе, сказал с укором:
- Маловато что-то. Плохо ловилась?
- С меня хватит. Куда ее?
Подходили доярки, веселые, озорные, окружили Михаила, спрашивали:
- Какие новости, Мишенька, привез?
- Да вот заехал проведать, как живете, как надои, на что жалуетесь?
- Ну что за начальство пошло, прямо не начальство, а чистые доктора: как приехал, так сразу "на что жалуетесь?" - заговорила Лида Незабудка. - Нет бы что-нибудь интересное рассказать.
- Тоже доктора - о болезнях спрашивают, а лечить не хотят, - начала наступать Нюра.
- А на что ты жалуешься, барышня? - обратился к Нюре Михаил, стараясь поддержать веселый тон.
- На руководство жалуемся, - с деланным недовольством насупилась Нюра. - Целый месяц добивались подводы, чтобы нам пешком километры не мерить от лагеря до дома. Добились наконец, дояркам персонального мерина дали. А пастухам? Глядите, во-о-н они пешком пошли, когда еще дотопают. А им завтра чуть свет вставать. Как вам нравится, товарищ комсомольский вождь, такая забота о людях?
Нюра не сводила с Михаила глубокого, сложного взгляда, в котором было совсем не то, что в ее словах. Он чуть улыбнулся в ответ ей одними глазами, сказал:
- Мне, лично, никак не нравится. Я думаю, что мы с вами добьемся транспорта и для пастухов.
- А то нет, конечно, надо, - ввернул сторож. - Кони все равно без дела стоят, только корм переводят.
- Кабы только корм, а то ж золото в навоз переделываем, государственные деньги жрут ни за что ни про что, наши деньги, - буйствовала Нюра.
- У тебя что по экономике? - вдруг в упор спросил Михаил.
- Как что? - даже растерялась Нюра.
- Отметка какая?
- Пятерка. А что?
- Вполне заслужила. Я, лично, тебе бы с плюсом поставил, - сверкнул озорно глазами Михаил.
- Это, Мишенька, ты по молодости такой добрый, - вкрадчиво ответила Нюра.
- Деньги деньгами, а насчет пастухов как? Пусть нашу колымагу им отдают, на черта она нам сдалась, - настаивала Лида.
- Чем ты недовольна, Лидочка? - все шуточкой спрашивал Михаил. - Ай пешком лучше?
- А за каким лешим тогда техника? - резко бросила Нюра, стараясь отвлечь комсорга от Лиды. - Машин в совхозе пропасть, бензину уйдет на пятачок, а этот чертов мерин сожрет за день столько, что на такси хватило б. Поглядите, как уплетает… Корове б лучше дали, та на три литра молока прибавила б.
Михаил понимал, что девушки совершенно правы: и пастухов, и доярок, и сторожа надо привозить и увозить на машине. Такое же положение и в свином лагере. Об этом нужно поговорить с Надеждой Павловной, а потом уже вместе нажимать на директора.
Пошел к мотоциклу, собираясь уезжать. Нюра следом за ним, весело и нараспев говоря:
- Вы, девчонки, как хотите, а я на телеге не поеду… У меня с комсомолом приятельские отношения. - И затем Гурову еще громче: - Подвезешь, Мишенька, не откажешь?
- Садись, дорого не возьму, - кивнул на заднее сиденье нарочито серьезно Михаил.
Нюра не заставила себя ждать: не успел во весь голос затрещать мотор, как она с веселым визгом взгромоздилась на мотоцикл, который тотчас же рванул с ходу и по-заячьи запрыгал по лужайке, уже тронутой первой росой. Через три минуты они выскочили на дорогу. Миша прибавил газ. Нюра притворно забеспокоилась и, обхватив его руками за талию, прижалась покрепче к его упругому, сильному телу, ласково приговаривая:
- Мишенька, родненький, потише, боюсь я.
Михаил принял было ее слова всерьез, сбавил газ, притормозил, сказал не оборачиваясь:
- Вот никогда не ожидал, что ты трусиха.
- Не во всем я, Мишенька, храбрая. Бываю и трусихой: боюсь, что скоро дорожка кончится, а мне так с тобой любо, если б ты знал!.. На край света готова ехать,
И еще сильнее прижала его к себе. Михаил почувствовал у своей шеи ее горячее дыхание. Поехал тише - далеко ли до беды - сказал только дружески, без упрека:
- Нет на нас с тобой автоинспектора.
- Нет и не надо, - выдохнула Нюра вполголоса и потянулась руками к рулю. - Вдвоем будем править, вдвоем и отвечать, без инспектора, без свидетеля. Чуешь, Мишенька, запах какой? Сворачивай на него - больше всего в мире обожаю запах свежего сена.
Ее сильные руки начали поворачивать руль на большую поляну, где стояли копны недавно сложенного сена. Михаил не противился и, подстегнутый ее озорством, с ходу врезался в рыхлую копну. Мотоцикл сразу заглох, их обдало запахом бензина, сена, вечернего тумана, созревших хлебов и еще какими-то более тонкими ароматами, которые земля посылала небу в блаженные часы своего отдыха. За сенокосами начиналась рожь, нагулявшие жир перепела в ней били отчаянно и самозабвенно, а кругом ошалело стрекотали кузнечики.
Нюра сковырнула пласт сена, сбросила на землю у самой копны и улеглась на спину, распластав руки в стороны и бездумно устремив невидящие глаза в небо, где еще ярко догорала ядреная заря. Михаил вытащил из копны мотоцикл, отогнал его в сторону и присел возле девушки. Молчали долго, он ждал, что Нюра заговорит первой, а она, закусив в красивых белых зубах стебелек клевера, глядела в бесконечную даль вселенной отсутствующим взглядом и думала совсем о земном. Михаил взял ее руку, тихонько пожал: рука была жесткая и холодная, - произнес ласково:
- Шальная ты, Нюрка… и безрассудная.
- И за то спасибо, - как-то очень грустно и слабо, совсем не своим голосом, отозвалась она. - Думала, скажешь: нет у тебя, девка, самолюбия и гордости, дура ты набитая…
Он искренне посмотрел в ее глаза, блеснувшие влагой, и молча покачал головой, сильнее пожав руку. Она тоже ответила пожатием. Ох, как много могли сказать сцепленные руки! Точно сокровенные и очень ясные мысли струились через пальцы, как бежит электрический ток, как течет кровь в венах. Не надо слов, ничего не надо больше. Только небо и звезды, только пьянящий, щекочущий ноздри запах сена, только безумная перекличка беспечных, сытых перепелов да ошалелый стрекот кузнечиков.
- Миша?..
Пауза, тихая и доверчивая.
- Почему ты, Мишенька, такой?..
- Какой?..
- Необыкновенный…
- Не понимаю. - Он это говорит совершенно искренне, без тени рисовки. - Ну просто как люди, как все… Все ты придумала.
- Да если бы просто… да разве я потеряла б голову, чертушка ты мой ненаглядный. - Она потянулась к нему робко, несмело, обвила за шею, припала губами к его глазам: - Разве придумаешь такого, как ты?.. Не знаешь ты сам себя, Мишенька, цены себе не знаешь… Или сердца у тебя нет? Или оно уже кем-то занято? Ну скажи… Почему ты всегда молчишь?
Он признался:
- Было занято, а теперь - пусто, никого нет и никого не надо. Так лучше.
Нюра знала о его первой любви. Спросила:
- Тебе москвичка нравится? Артистка бывшая?
- Не знаю, как-то не думал.
- Не присмотрелся еще. Скоро присмотришься. Берегись.
- Да что вы все на нее, ко всем ревнуете?
Он сразу как-то резко выпрямился и теперь сидел спокойный, рассудочно-трезвый.
- Не будем о ней, не надо, не будем, - торопливо зашептала Нюра, прижимая к своей щеке, к губам его руку. - Ну хочешь, я уеду из совхоза, на целину уеду, в Сибирь?
- Зачем? - печально произнес он. - Лучше уж я уеду.
- А я следом за тобой… Не удержусь, не смогу без тебя. - После паузы, точно перерешив, умоляюще: - Не надо, никуда мы не поедем. Останемся здесь. Пусть лучше так. Будем редко видеться. Это лучше, чем никогда.
И вдруг тихо и до слез проникновенно запела:
- Не знаешь, какой поэт сочинил такие слова?
- Не знаю, - ответил Михаил.
- Наверно, великий поэт. Душу человека знает…
Погасла заря, на ее месте заструился Млечный Путь. Холодное небо дышало на землю бодрящей свежестью, а сено отдавало тепло, полученное в дар от щедрого дневного солнца.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
1
Когда на рассвете в понедельник Федор Незабудка изрядно продрог и проснулся в садике возле дома Посадовой, первое, о чем он с досадой подумал, было: "Проспал! Уже все комбайны в поле давно". Он хотел посмотреть на солнце, чтобы определить, который час. Но солнца не было, только горизонт алел. "Значит, зашло", - мелькнула страшная мысль, и он обеими руками схватился за голову. Холодный пот выступил на его лице; он явственно почувствовал, как клочьями полезли волосы. Мысль о том, что он катастрофически лысеет, заслонила все другие и парализовала сознание. Федя стоял под мокрой от росы сиренью, крепко зажав в кулаке клок волос, и ошалело глядел по сторонам. Вокруг не было ни единой живой души, и это неожиданное одиночество придавало всей картине нечто зловещее. От отчаяния и ужаса он хотел закричать, но охвативший его острый озноб мешал ему.
Дрожащей рукой Федор спрятал в карман пиджака прядь волос, точно это была какая-нибудь отломавшаяся деталь трактора, которую можно было еще приварить и поставить на место, и затем осторожно начал прощупывать голову. К его изумлению и радости волосы держались прочно, были по-прежнему густыми, и только спереди, у самого лба пролегла неровная и глубокая, до самых корней, полоса, будто кто-то по густому клеверу слегка прошелся косой. Только теперь ему все стало ясно: постригли! И Федя не выдержал, закричал и заплакал.
Ему хотелось посмотреть на себя, чтобы знать, до какой степени он изуродован, но не было зеркала. Можно было бы на худой конец поглядеться в лужу, в осколок стекла, прикрыв одну его сторону чем-нибудь темным. Но ни того, ни другого под рукой не оказалось. Тогда он смекнул: темные окна дома Посадовой - чем не зеркало?
Надежда Павловна проснулась от Фединого исступленного крика и в тревоге прислушалась. Голос был совсем близко. Она посмотрела на окно и вдруг столкнулась с каким-то странным взглядом Незабудки, который так бесцеремонно снаружи глядел в ее окно блуждающими, ненормальными глазами. И поступки Феди были какие-то непонятные: он пробовал дергать на себе волосы, сбивал их на середину, потом опять разгребал в сторону, точно что-то искал в них. "С ума сошел", - с тревогой и растерянностью подумала Надежда Павловна и потянулась за халатом. Ей казалось, что Федя видит ее, но не обращает внимания, занятый своими манипуляциями безумца. Набросив халат, Посадова боязливо подошла к окну (с сумасшедшими ей никогда в жизни не приходилось сталкиваться) и ласково позвала:
- Федя…
Федор вздрогнул, вытаращил испуганные глаза, похлопал набрякшими веками и бросился бежать. Когда Надежда Павловна вышла на крыльцо, Незабудки уже и след простыл.
Федя разбудил растерявшегося парикмахера, вызвал его в сени, прочно уселся на кадку из-под капусты и приказал властно:
- Стриги!.. Немедленно и под машинку.
Парикмахер ходил вокруг него в одних трусах, усиленно протирал заспанные глаза и никак не мог сообразить, что от него хотят.
- Ну, чего топчешься? Стриги, тебе говорят! - прикрикнул Незабудка и сверкнул злыми глазами. - Да побыстрей: скоро выступать.
Но озабоченный парикмахер поймал в его словах иной смысл. Теперь уже мурашки забегали по обнаженной спине парикмахера. Не решаясь произнести страшного, всем человечеством презираемого и ненавистного слова "война", парикмахер, непривычно заикаясь, спросил:
- Э-э-э… а-аа, что… разве случилось?
- Случилось, брат. Такое случилось, что лучше не спрашивай. Потом все узнаешь. А сейчас давай режь, только побыстрей.
Федя, постриженный в пять минут, не совсем, правда, чисто, сунул парикмахеру деньги и убежал. В поле его комбайн в этот день вышел первым.
Всю неделю в совхозе говорили о Федоре Незабудке, о его пропавшей красе, о том, как он до смерти напугал парторга и парикмахера. А Федор не появлялся на усадьбе. Сутками не отходил от штурвала, ни с кем не разговаривал и все бился над одним вопросом: кто совершил над ним такую каверзу?
2
В конце недели, когда очистились от колосовых совхозные поля, на Центральной усадьбе появилась серая "Волга" секретаря обкома Егорова.
Захар Семенович решил провести это воскресенье с сыном и Надеждой Павловной, уехал из обкома в обед, сказав помощнику, что отправляется на рыбалку. Вернуться обещал в понедельник к вечеру - не мог по пути не заглянуть в некоторые совхозы и колхозы. О его поездке никто не был предупрежден, поэтому появился он в совхозе внезапно. Сначала заехал в контору. Там по случаю короткого субботнего дня уже никого не было. Надежды Павловны и Тимоши он также не застал дома, поэтому решил заглянуть к Булыге.
Бревенчатый дом директора, небольшой, в три комнаты, стоит в центре квадрата, обнесенного с трех сторон плотным дощатым забором. Четвертая сторона - зеленый берег реки с деревянной лесенкой к самой воде. Егоров был в этом доме всего один раз: хозяйка ему не понравилась. Но в конце концов он шел не к директорше, а к директору и шел по делу.
Полина Прокофьевна возилась в огороде, четырехлетний сынишка Булыги сидел на крыльце и разбирал игрушечную пожарную машину. Лестница уже была снята. Увидев высокое начальство, Полина Прокофьевна засуетилась:
- Романа Петровича дома нет, но я сейчас вам его поищу. Вы, пожалуйста, подождите немножко. Я сию минуту. Угощайтесь яблоками - белый налив уже поспел.
- Спасибо, буду хозяйничать до вашего прихода, - просто отозвался Захар Семенович, мельком взглянул на яблоню, густо увешанную янтарно-прозрачными, спелыми яблоками. Он сел на крыльцо, с веселым любопытством наблюдая за мальчуганом. Но тот решил в присутствии постороннего человека не продолжать свое дело и смело спросил незнакомого дядю:
- А ты на чем приехал?
- На машине, - как взрослому ответил Егоров.
- На "Победе"? - решил уточнить мальчуган.
- На "Волге".
- Э-э, "Волга" плохая, "Победа" лучше, - небрежно бросил мальчик.
- Не спорю, тебе лучше знать… Тебя как звать?
- Толя… А ты сказку привез?
- Сказку? Какую?
- Интересную. Я люблю слушать интересные. Рассказывай.
- Откуда у тебя такой начальнический тон? Ты в кого, Толя, пошел, в отца или в мать?
Но мальчуган решил игнорировать этот вопрос, как не имеющий для него в данный момент никакого значения. Он настаивал:
- Давай рассказывай!
- Хорошо. Слушай. "У лукоморья дуб зеленый, златая цепь на дубе том. И днем и ночью кот ученый все ходит по цепи кругом".
- А он кусачий? - перебивает Толя.
- Кто? Кот? - Егоров не успевает ответить.
- Его потрогать можно?
- Можно.
Толя знает давно эту сказку и готов ее слушать много раз. Она рисует в его воображении множество интересных картин и всякий раз рождает уйму неясных вопросов.
- А баба-яга вредная, она детей ворует. Ее надо убить. Когда я вырасту большой, папка мне купит ружье и пистолет и я убью бабу-ягу, и колдуна, и волка, - с увлечением излагает свои мечты малыш. - И тогда царевна уйдет из темницы… Рассказывай дальше, - просит Толя.
- "Там царь Кащей над златом чахнет, там русский дух, там Русью пахнет".
Тут Егоров делает паузу, ожидая вопроса про Кащея. Но мальчика, оказывается, интересует совсем другое.
- Где там? - спрашивает Толя.
- В книгах Пушкина.
- А в книге про Андрюшу?
Егоров не знает, о какой книге идет речь, отвечает наугад:
- В той Русью не пахнет.
Толя уже не требует продолжения, он задумался. Но дети не способны погружаться в долгие думы, у них все делается в один миг.
- Ты в классики умеешь играть? - уже спрашивает он симпатичного дядю. Егоров малышу определенно нравится.
- В классики? Нет, братец, не могу.
- Почему?
- Да ведь я не композитор, не писатель и не художник, - отвечает серьезно Захар Семенович, хотя отлично помнит, что есть такая детская игра классики.
- А Генка тоже не художник. А в классики лучше всех играет.
- Сколько ж ему лет? - ненужно интересуется Егоров.
- Не знаю… Ему, наверно… Он уже большой, больше меня. Вот какой. - Толя поднимает вверх руку, чтобы показать, какой большой Генка.
- Должно быть, он парень хват, - решает Егоров.
- А ты песни умеешь петь? - спрашивает Толя.
- Да не совсем… Так, иногда пою при случае…
- Тогда спой, - просит Толя.
- А тебе какую?
- Нашу, партизанскую.
- Ее, братец, надо хором петь.
- Ну и что ж, спой хором.
- Да как же я спою, когда хора нет?
- У тебя нет хора? - искренне удивляется мальчик. - А у папки есть. Он как выпьет водки, так хором и поет нашу, партизанскую.
- Вот в чем секрет. А я водку не пью, - говорит Егоров.
- И я тоже не пью, - признается мальчик. - Горькая она.
- И правильно делаешь. Она не только горькая, она еще и ядовитая: можно отравиться и умереть.
Тут их беседа обрывается, потому что с шумом появляется возбужденный Роман Петрович в сопровождении своей супруги.
- А мы тут с Толей сказки рассказываем и уже собрались было петь нашу, партизанскую, да оказалось, что ее петь надо с водкой, а мы с ним оба непьющие, так что придется тебе, Роман Петрович, одному хором петь, - дружески посмеиваясь, проговорил Егоров.
Удивительная у него манера говорить: всегда ровно, спокойно, не повышая и не понижая голоса, о чем бы ни зашла речь. По голосу даже не узнаешь: сердит он или ласков, доволен или недоволен. Правда, когда он сердится, карие с крапинками глаза его становятся жестокими и властными и у рта образуются две резкие складки.
Булыга покраснел, смутился, решив, что кто-то накляузничал в обком насчет его выпивки. Нельзя сказать, чтоб Роман Петрович пьянствовал, никто никогда из рабочих совхоза не видел его пьяным, но выпивал часто, гораздо чаще, чем окружающие замечали посоловелые директорские глаза. Булыга умел пить.
Роман Петрович пригласил Егорова в дом, но тот отказался и предложил проехать по скотным лагерям и на кукурузу, которую сейчас силосовали.
- Только на твоей машине, - предупредил Захар Семенович, - я своему отдых дал.
- Это мы сейчас организуем, - засуетился Булыга.
Было как-то странно видеть, как суетится такой богатырь; суета больше к лицу маленьким.
- Мамочка, будь любезна, скажи Лёне, чтоб подавал машину, - приказал супруге Роман Петрович.
- "Газик" или "Победу"? - уточнила мамочка.
- "Победу". Сейчас сухо - везде проедем, - ответил Булыга.
Машину долго ждать не пришлось. Минут через семь она стояла у калитки директорского дома.
Роман Петрович услужливо открыл переднюю дверь и предложил начальству садиться рядом с шофером. Егоров не возражал: для него не имело никакого значения, где сидеть - впереди или сзади.
- В свиной лагерь! - приказал директор, и машина, взметая давно не битую дождями пыль, тронулась.
Любил Роман Петрович поговорить о своем совхозе, разумеется, об успехах, не упускал случая прихвастнуть, все хорошее и положительное не стеснялся заносить на свой счет; ну, а во всех недостатках и упущениях были, разумеется, по словам Булыги, повинны его заместители и помощники. С каждым годом Роман Петрович старел, а тщеславие его росло и мужало, с каждым годом он "якал" все сильней и уверенней и был совершенно убежден, что в совхозе только он один по-настоящему и работает, и случись, не дай бог, с ним что-нибудь такое нехорошее - совхоз погибнет и пропадет. Это была слабость Романа Петровича, и Егоров о ней знал. Когда проезжали мимо бани, Булыга предложил секретарю обкома попариться - суббота как раз мужской день. Егоров отказался, а Роман Петрович не упустил момента похвастаться:
- Баня у нас лучше городской. Я как организовал совхоз, так первым долгом баню построил.
Раз пять уже слышал об этом Егоров из уст Булыги, молча выслушал и в шестой, только про себя подумал: "Неисправим Роман. Должно быть, стареет". Потом Булыга клубом похвастался:
- Дворец культуры я построил в прошлом году. Библиотекой у нас ведает известная киноартистка, Надежда Павловна из Москвы привезла. Думаю, в будущем свой народный театр устроить.
Захар Семенович одобрил эту идею, но подробностей об артистке расспрашивать не стал, решил, что Надежда Павловна об этом лучше расскажет.
- Кстати, а где сейчас Надя? Дома ее нет.
- На совещании в районе, - ответил Булыга.
- Что за совещание? - поинтересовался Егоров.
- Обыкновенное. Раза три в неделю собирают.
"Это ненормально", - подумал Егоров. Он смотрел на светлые, пушистые парашюты осота вдоль дороги и спрашивал:
- Когда, наконец, вы от сорняков очиститесь? Безобразно, преступно у вас засорены поля.
- Агроном у меня, Захар Семенович, негодящий, - начал оправдываться Булыга. - Сколько ни говорил - и ругал, и грозил, - ничего не помогает. Не справляется. А сам разве за всем уследишь? И так день и ночь на ногах.
- Ночью спать надо, - коротко заметил Егоров. - Ты вот лучше насчет двухсменной работы доярок и свинарок скажи: правильно сделали дело, оправдывает это себя или есть еще сомнения?
Булыга не умел лгать, да и ни к чему это было, ко сам предстоящий разговор не сулил Роману Петровичу ничего приятного.
- Конечно, при механизации всех основных процессов на фермах, - начал Булыга по-газетному. - Конечно, что тут говорить… Никаких возражений…
- Это теперь никаких возражений, - припомнил Егоров. - А прежде ты сколько мариновал предложение комсомольцев?!
- Мариновал?.. Чтобы я?! Захар Семенович, вы меня обижаете!
- А что ж, выходит, я мариновал?
- Об вас я не говорю: все по вашему указанию сделали.
- Зачем ждал указаний? Без них нельзя разве было делать?
- Рисковать не хотел, Захар Семенович. А вдруг не тово?
- Вот оно что! Риска побоялся. А на войне рисковал, Роман Петрович, жизнью людей рисковал и выигрывал, побеждал. А тут, видите ли, струсил.
Неприятен этот разговор Булыге. И зачем только его завел Егоров? Нет, неспроста, тут что-то кроется. Не иначе кляуза какая-нибудь есть.
Спросить бы его напрямую, да ведь не скажет: хитер Егоров, травленый волк, не проведешь. Может, как-нибудь намеками, шутками-прибаутками отвертеться? Он морщится и мечется, мягко говорит:
- То, что было, то сплыло, на что его ворошить, Захар Семенович? Не стоит.
- Стоит, товарищ Булыга, стоит.
"Вот, черт, - думает Роман Петрович, - неспроста официально назвал. То все по имени-отчеству, а то сразу "товарищ Булыга".
А Егоров удивительно спокойно продолжает:
- Среди многих моих недостатков у меня есть скверная черта: люблю помнить прошлое, запоминаю все - и хорошее, и плохое. Без этого не могу делать оценок ничему - ни явлениям, ни людям. Тебе не кажется, Роман Петрович, что наш народ страдает излишней забывчивостью?
- Может быть, - наугад отвечает Булыга, а сам думает: "О чем это он? Непонятно, все загадки какие-то".
Невдалеке за ручьем на пригорке паслось стадо телят. Стадо было большое, свыше ста голов. Директор решил не упустить случай, показать начальству "товар лицом". Остановил машину, увлек Егорова к ручью. Завидя пожилую телятницу, Булыга закричал:
- Как дела, Карповна?
- Хорошо, товарищ директор, - весело и громко отозвалась телятница с той стороны.
- Растут?!
- Растут, товарищ директор, а чего им - травы нынче много и кормов хватает.
- Вот и хорошо, пускай растут, - как-то заученно прокричал Роман Петрович. Потом заботливо справился: - А сама-то на что жалуешься?
- Отлежалася, отлежалася. - Старуха была глуховата и не разобрала, о чем ее спрашивают. - Поясница вот только поламывает, а так все прошло.
- Ну и хорошо. Будь здорова!
- Спасибо, соколик, и тебе того ж.
Егоров шел к машине и улыбался. Булыге хотелось узнать, что рассмешило начальство, думал, что Захар Семенович сам скажет, но тот смолчал, только глаза прятали что-то веселое и ироническое. Чтобы отвлечь Егорова, Булыга продолжал говорить:
- С молодняком у меня хорошо. Здесь одно стадо, а потом есть еще другое, в отделении.
- А всего сколько голов? - поинтересовался Егоров.
- Телят?
- Да, именно телят.
- Так… - Булыга нахмурил брови, припоминая что-то. Он был слаб на цифры. - Всего? Значит, так… всего… Да штук триста будет.
- Ну, а точней?
- Не помню, - честно признался директор.
- Некоторые цифры директору совхоза все-таки положено держать в голове, - поддел Егоров.
- Извиняюсь, не подумал.
- Извиняешься ведь тоже не думая, - проговорил Егоров. - Не просишь извинить, а сам себя извиняешь.
- Это как же, Захар Семенович? - не понял Булыга и виновато насторожился.
- Обычно вежливые люди говорят "извините", то есть просят прощения. Ты же говоришь "извиняюсь", то есть "извиняю себя". Выходит, сам себя прощаешь. А это легко, сам себя-то всегда простишь. Важно, чтоб люди простили тебе грехи твои.
- Захар Семенович, - взмолился Булыга, и лицо его от волнения покрылось пятнами. Теперь он был уверен, что Егоров приехал расследовать какую-то жалобу. - Уверяю вас, немного их у меня, грехов-то. Ну, не больше, чем у любого смертного.
Они приехали на окраину деревни, к самым коровникам, к силосной яме, приготовленной для кукурузы. Когда остались без шофера, Егоров прервал его степенным и внушительным жестом.
- Видишь ли, Роман, - когда Егоров называл его по имени, Булыга знал, что начинается интимный, уже не начальнический разговор, и в таких случаях сам переходил на "ты". - Я не хотел тебе при шофере говорить, хотя правду лучше всего на людях резать. Так вот: главный твой грех - это твое "я". Раздулось оно у тебя в сто раз больше тебя самого, заслонило от тебя весь свет, и перестал ты людей замечать. "Я построил, я выделил, я покрыл". И яму эту небось тоже сам вырыл?.. - Булыга молчал, взгляд его из виновато-растерянного сделался сурово-задумчивым. А Егоров, бросая на него короткие взгляды, продолжал: - Было время, когда ты говорил: "Моя бригада. Партизанская". Там это звучало верно. А здесь другая обстановка, и "мой совхоз" уже как-то режет людям слух… Сколько в совхозе телят, ты не помнишь, должно быть, потому, что в совхозе плохо обстоят дела с количеством коров на сто гектаров пашни. Ведь так?
- Точно так. Уже нам с парторгом обещано за это самое дело по выговору, - смиренно проговорил Булыга.
- Постой, как это обещано по выговору? Кто этот добрый дядя, у которого хранятся выговоры-гостинцы?
- Точно, обещано, Захар Семенович. Я тебе как на духу говорю.
- Нет, ты мне скажи, кто мог такое обещать? - Егоров сделал ударение на последнем слове.
- Ну, известно кто - райком.
- Райком - понятие широкое. А конкретно кто?
Булыга замялся:
- Только ты меня, Захар Семенович, не выдавай ради бога, - почти умоляюще попросил Булыга. - Первый секретарь обещал.
- Что значит, не выдавай? - Егоров поднял искренне удивленные глаза. - Вот уж не ожидал, так не ожидал от тебя.
- А чего ты не ожидал, Захар? Начальник всегда сильней подчиненного.
- Сказки для домохозяек, Роман. Если ты прав, ты всегда силен. Сила человека в его правоте, а не в чине, не в должности. У каждого начальника есть не одни подчиненные, есть и начальники, к которым может обратиться любой подчиненный.
- Все это теория, Захар Семенович, - возразил Булыга. - А попробуй я тебя критиковать…
- Ну и что? Критикуй на здоровье. Что, думаешь, не критикуют? Ты сам бывал на пленумах обкома, видел, слышал… Умный начальник, Роман, никогда не станет мстить за деловую критику.
- Так я про умных не говорю, - ввернул Булыга. - Не все ж у нас начальники умные. Вот, к примеру, сделали мы вот эту самую яму за двадцать тысяч. А начальство наше районное вокруг нее ценное мероприятие уже успело провести.
- В газете, что ли, писали?
- В газете что-о, это б еще ладно. Конгресс!.. Конгресс руководителей совхозов и колхозов происходил вот тут, у нашей ямы.
- Совещание?
- Нет, по-научному: семинар. Опыт наш перенимали. Тридцать человек весь день ходили вокруг ямы и все восторгались: "Хороша-а-а! Только вот дороговата. Не по карману". Это я тебе к чему говорю, Захар Семенович? А к тому, что замучили нас эти самые семинары и совещания. Руководители совхозов и колхозов превратились у нас в каких-то "семинаристов". Дня нет, чтобы не вызывали: сегодня директор едет, завтра агроном, послезавтра зоотехник, потом главный инженер, потом управляющий, а там начинай сначала. А бывает, что всех сразу вызывают. Разгром целый. Работать некогда. Есть у нас знатная доярка Нюра Комарова. Так ее, бедную, совсем укатали, как ту сивку - совещание за совещанием. А в последний раз не поехала, отказалась. Так ты что думаешь? Ей ничего, она рядовая. А нам с парторгом предупреждение. Не обеспечили, мол, явку. А ей коров доить надо. Три раза в день.
Егоров задумался, глядя прищуренными глазами в серый цементный пол силосной ямы.
- Знаешь, Роман, о чем я думаю сейчас, - вдруг объявил он и поднял на Булыгу доверчивый взгляд. Затем взял Романа Петровича под руку, и они вместе направились медленно прочь от ямы. - Вот был двадцатый съезд. Все наши прошлые ошибки, пороки, недостатки, казалось, с корнями выкорчевал. Дела пошли на лад, начал вырабатываться новый стиль руководства, люди желали искренне перестроиться и перестраивались. Но, оказывается, порочные методы живучи, как сорняки. Нет-нет да и выскочит вдруг. Все хорошо в меру. И семинары тоже хороши, если их проводить разумно, в меру, а не для отчета перед начальством. Формализм в руководстве и в работе всегда был и остается главным нашим злом. Работа не для дела, а для формы. Так легче, тут не нужно ни ума, ни смекалки, ни риска. Риск всегда связан с ответственностью. Формалист боится ответственности. Вот он и проводит нужные и ненужные мероприятия. Для него - чтобы числом побольше. Зачем? Да чтобы удержаться в своем кресле. Думать, соображать лень. И умишко не приспособлен для серьезных и глубоких мыслей. Вот он и жмет на все педали: семинары, совещания, выговоры, предупреждения, "молнии", звонки, директивы. Словом, полное шумовое оформление, декорации, целый фейерверк устраивается. А мы иногда - это я говорю тебе в порядке самокритики - принимаем весь этот пустопорожний шум за полезную деятельность. Не умеем отличить золото от дерьма. С этими сорняками… Ну, как их? Совсем я заговорился - с формалистами - бороться надо постоянно, всегда и везде. Иначе не избавишься от них. Они ведь не родятся готовыми. Они становятся ими со временем. Иногда даже из хороших людей получаются отменные формалисты, или иначе "перерожденцы".
Егоров вдруг взглянул на часы и забеспокоился:
- Пора, однако, нам: день сегодня субботний, можно и отдохнуть.
Задумчивый шел Булыга к машине следом за секретарем обкома, тяжело было на душе. Лучше б выругал, накричал. А тут не поймешь. О перерожденцах и формалистах заговорил. "Да какой же я перерожденец, какой же я формалист?" - хотелось громко закричать, и он тут же себе представил, что на это ответит Захар. Скажет: "А разве я тебя назвал перерожденцем или формалистом, Роман? Нет, мы говорили вообще, о стиле руководства". Хитер он. Именно так и ответит. А говорил небось и обо мне. Что ж, может, он и прав кое в чем? Подумай, Роман, подумай хорошенько!
Ехали молча. Егоров сидел сзади рядом с Булыгой. Спросил коротко:
- Ты не устал?
- В каком смысле? - нехорошо подумал Роман Петрович.
- В прямом.
- На пенсию не собираюсь.
- А я тебе и не предлагаю. Путевки есть в Крым. А хочешь в Прибалтику? Хотя сейчас лучше в Крым - бархатный сезон начинается.
- Не отпустят, - серьезно сказал Булыга.
- Кто посмеет?
- Райком не отпустит, полевые работы не закончены.
- Ничего, без тебя закончат. Дай немножко свободы своим заместителям, пусть поживут без няньки. Может, почувствуют себя взрослыми и лучше станут работать. Доверять, Роман, надо людям больше и, конечно, требовать. Не опекать, а учить и требовать.
- Вот ты так и скажи нашему районному руководству, - вдруг бойко заговорил Булыга, - скажи им, чтобы не мешали нам работать. И в тресте совхозов скажи. Мы не дети, мы уже скоро дедушками будем, а они этого не понимают.
- Скажу, непременно скажу, - пообещал Егоров.
3
Дома глядели на улицу раскаленными докрасна окнами, - казалось, что в них полыхает пожар и пламя его бьется о стекла, вот-вот расшибет их.
Это садилось солнце, неистово-багряное, терпкое, похожее одновременно и на кровавую кипень рябины, захлестнувшую крыши домов, и на буйство георгинов в палисадниках, и на веселые брызги золотого шара, разметанные по плетням.
Целое лето рябина жадно пила теплую влагу дождей и туманов, золотой настой солнца, пока не насытилась докрасна и отяжелела гроздьями. Теперь, располнев и разрумянившись, как дородная молодуха, она тяжело дышала, вздымая налитую сочную грудь кокетливо и горделиво. И так у каждого дома толпились рябины-молодухи, бросая на улицу из-за плетней и заборов озорные, зазывающие улыбки и взгляды, полные томных ожиданий и сладостных надежд. А снизу на них смотрели, с завидным восхищением, шаловливо трепеща ресницами атласно-желтых лепестков, золотые шары, возомнившие себя детьми солнца.
Только георгины в своих ярких и пестрых нарядах ничему не радовались и не восхищались. Они важно сходились группами в палисадниках и, склонив друг к другу боярские головы, покрытые шелками, бархатом и парчой, негромко говорили что-то грустное, неизбежное. О чем они могли говорить? О том, что лето на исходе, что птицы давно перестали петь в садах и собираются в дальнюю дорогу, что скоро пойдут дожди, наступят холодные зори?
Нет, Вера не знала, о чем говорят августовские георгины, задумчиво толпясь под полыхающими окнами. Не знала она, о чем говорят сидящие под георгинами отец и сын, дожидаясь возвращения из района Надежды Павловны. А говорили они вот о чем:
- Ты бы померил пальто, а то вдруг мало будет. Вон как вымахал. И в кого такой богатырь? - звучал мягкий голос Захара Семеновича.
- В маму, наверно. - В звонком голосе Тимоши слышится неловкость. Он спешит замять свой ответ другими словами: - А чего его мерить? Пальто можно было и не покупать: у меня то еще совсем новое. А книги - это здорово! За книги большое тебе спасибо. Будем читать.
- Читай. Все, что прочтешь в этом возрасте, оно, дружище, на всю жизнь запомнится. Потому старайся читать с толком, не засоряй мозги всякой дребеденью.
- А как узнаешь? - спрашивал Тимоша с легкой иронией. - Писали б на обложках мелким шрифтом: это дребедень, а это стоящее. Тогда другое дело, знал бы, что читать. А так читаешь все подряд, что под руку подвернется.
- Чутье надо иметь, дружище. За критикой следить.
- А что критика? О хороших книгах, считай, не пишут, молчат, а плохие хвалят. Вот тебе и критика.
- Бывает и так. А ты будь поумней, чутье, чутье, говорю, заведи. Тут, дружище, думать надо, самому разбираться.
Тимоша молчал. Очевидно, он размышлял над словами отца. Потом спросил очень серьезно:
- Ремарка побоялся привезти?
Захар Семенович ответил сразу, не задумываясь:
- Почему побоялся? Просто не хотел, чтоб ты засорял свою голову всякой чепухой. А бояться нам с тобой в своем отечестве некого и незачем. Да, я думаю, ты достаточно уже читал наших доморощенных ремарков. Правда, они, как всякие эпигоны, гораздо бездарней,
- Гудят о нем много, - сказал Тимоша.
- Гудят ремаркисты. Себе цену набивают, новую моду ввести хотят.
Потом долго молчали, словно переваривали уже высказанное.
- А как с учебой? - спросил отец.
- Ничего… Было две четверки: по русскому и по истории.
- По русскому и по истории, мм-да-а. Это, дружище, никуда не годится. Историю надо знать, отлично знать надо. Кой-кто хочет, чтоб мы забыли историю, стали этакими Иванами, не помнящими родства. Только нам, братец, ничего нельзя забывать, ничего - ни хорошего, ни плохого. Все помнить надо. И учиться, учиться побеждать врагов, не повторять ошибок своих предшественников.
Тимоша слушает молча, сосредоточенно. Он ищет в словах отца подтекст, какую-то иную, запрятанную мысль.
- Через два года ты кончишь школу. Куда потом думаешь идти?
- Здесь останусь, в совхозе, - твердо отвечает Тимоша, но в голосе юноши слышатся какие-то неопределенные нотки, то ли неуверенности, то ли вызова. И Егоров, может быть, поймал их.
- А в институт не хочешь?
- По блату? - уже с явным вызовом спрашивает сын.
- Разве без блата нельзя?
- Можно, конечно. Только по блату легче.
- А ты хочешь, как легче?
- Я хочу без протекций, сам.
Отец не отвечает. Некоторое время молчит и сын. Потом вдруг почти сердито говорит Тимоша:
- Валерка Гуринов в прошлом году поступал с серебряной медалью. Вступительные экзамены "на отлично" сдал, а не прошел. А с ним вместе сдавал чей-то сынок, получил две тройки и поступил. Почему так?
- Может. Валерка что-то напутал? Или сочинил?
- Валерка врать не умеет. Его отец в твоем соединении партизанил. Ты его не знаешь, а он тебя помнит, А скажи, папа, почему нельзя тебя критиковать?
- Меня? Кто это тебе сказал?
- Почему у одних зарплата, низкая, а у других очень высокая?
Отец не успевает ответить, как уже готов новый вопрос сына:
- Почему у рабочих совхоза отбирают коров?
- Кто отбирает? - искренне недоумевает Егоров.
- Ну, не отбирают, так предлагают продать совхозу.
- Продать - это уже другой вопрос. Если, конечно, сам рабочий того захочет, почему бы не продать.
- Да, папа, я не о том хочу сказать.
- А о чем же?
- Зачем совхоз покупает коров у рабочих? Для плана? Так?.. План выполнит, а коров-то от этого в стране не прибавится. Просто переведут из одного коровника в другой.
- Я понимаю тебя, Тимофей, понимаю, - задумчиво произнес Егоров. - То, о чем ты говоришь, называется, говоря откровенно, очковтирательством. Поголовье надо выращивать, молодняк беречь. В этом ты глубоко прав.
- А райком предложил через три дня выполнить план любой ценой. Заставляют телят сдавать на бойню, потому что первый секретарь райкома у вас на пленуме похвастался, что план по мясу уже выполнен районом.
- Откуда тебе все это известно?
- Мама рассказывала. Она страшно переживает: шесть телок надо везти.
- Да, дружище, все это печальные факты. Райком обманул меня, я ему поверил и в свою очередь обманул государство.
Егорову неприятен разговор на подобную тему. Положив на плечо сына свою крепкую маленькую руку, он заговорил, мечтательно глядя в пространство:
- А знаешь, Тимоша, что бы мне хотелось? Твое дело, куда ты пойдешь, какую должность на земле выберешь, что тебе по душе. Но мне бы хотелось, чтобы ты стал человеком. Понимаешь, Тимофей, че-ло-веком! Твой дед Семен, а мой отец, никогда в жизни трамвая не видел… на автомашине не ездил! Не прадед, а дед, именно дед! Понимаешь, Тимофей? Деревня у нас была глухая, темная… А ты, Тимофей…
И замолчал. Молчал долго. Наконец Тимоша не выдержал, досказал:
- А я, ты хочешь сказать, на Луне побываю.
- Нет, я не то хочу сказать. Хотя я и не против Луны - лети на здоровье. Только и о земле не забывай. Изучи ее как следует. Видишь ли, Тимоша, какая петрушка получается? Наука наша и вообще передовая мысль всего человечества устремилась на штурм неба. Далеко мы ушли, очень далеко. Вырвались в космос, наверно, в скором времени достигнем других планет. Только вот свою родную Землю по-настоящему не знаем… Что ты так на меня смотришь? Да, не знаем. Что творится там, в ее недрах, какие там процессы происходят, какова их закономерность? Известно тебе? Нет. И науке неизвестно. В небо мы проникли на сотни километров, а в землю и десяти километров не прошли. А их-то до центра самого ядра земли, если оно вообще существует, ядро это, знаешь сколько? Шесть тысяч четыреста километров! А мы всего-навсего семь километров прошли. Одну тысячную часть пути. Понимаешь, как это ничтожно мало?! А ведь там свой мир, своя жизнь! Мы ощущаем ее по землетрясениям, по извержениям вулканов да по тем сокровищам, которые дают нам недра в виде газа, нефти, угля, руды. Ощущаем, но не знаем. Берем у земли то, что рядом лежит: руды берем, нефть берем, газ берем, уголь, горячие воды начинаем брать. Мы берем из земли энергию, расходуем ее. А есть ли предел ее запасам, восстанавливается ли она и как, поскольку материя не исчезает? Нефть и газ открыты сравнительно недавно. Содержимое их, полезность для человека еще до конца не изучены. Один ученый выдвигал предположение, что когда-нибудь люди из угля будут делать таблетки, которые заменят человеку пищу. А ведь ты подумай: в этой фантазии есть доля здравого смысла. Или возьми нефть. Совсем недавно из нее делали жидкое топливо. И только. А теперь? Десятки самых разных продуктов делают из нефти. Недавно в нефти открыли ростовое вещество. Опрыскивание им культурных растений, в частности чая и хлопка, повышает урожай почти в полтора раза! И стоит оно гроши… Кто знает, быть может, там, в неведомых нам глубинах хранятся для человека иные, более ценные, чем уголь и нефть, сокровища. Мы не знаем. А мы должны знать. И я почему-то думаю, что они есть, эти еще неведомые нам источники энергии, сильнее атома, в тысячу раз ценнее угля и нефти, дешевле и доступнее человеку. Настоящие сокровища, которые помогут создать изобилие на земле. Их надо знать. И рано или поздно человек их возьмет. Проникнет туда, в загадочные глубины… подземного царства, в мир несметных сокровищ. Там - это очень глубоко. Там - это "на том свете". Тот свет… Интересно!.. Тот мир! Да, там целый мир особой деятельности материи, мир, пока что нам неизвестный. Еще никому не удалось побывать там, заглянуть, что делается, какие силы двигают земную кору, создают источники энергии, поят и кормят человека. Не напрасно люди назвали землю матерью-кормилицей. Недра земли на глубине свыше десяти километров для человека пока что остаются такой же загадкой, как клетка живого организма, как деятельность мозга. Тайна, великая тайна! Великая, потому что наиважнейшая и первостепенная. Скоро мы перестанем довольствоваться гипотезами. Нужны доказательства, весомые, зримые. Для человечества это важно так же, как Венера и Марс. Если бы мне было столько лет, сколько тебе сейчас, я обязательно бы посвятил свою жизнь штурму земных глубин, разгадке величайшей тайны Земли.
Погасло пламя в окнах домов, потемнел синий лес и приблизился к селу, в синее окрасился воздух.
Солнце, совсем неяркое, огромное, уже коснулось своим зыбким краем темного горизонта, а в другой стороне, на востоке, из-за синего гая выползала луна, тоже огромная, матовая, но четкая по рисунку, похожая на полушарие географической карты. Впервые в жизни своей увидела Вера одновременно солнце и луну и была очарована этим необычным зрелищем, подумала о величии вселенной, о красоте мира, о человеке, для которого существует эта красота.
4
Вечером почтальон принес Вере письмо от матери. В нем не было ни жалоб, ни упреков, но Вера отлично чувствовала то, что было между строк: глубокую тоску и тревогу материнского сердца. Ольга Ефремовна советовала Вере вернуться домой. Материальное положение у них сейчас хорошее. Константин Львович зарабатывает прилично. Намекала на какие-то возможности и определенные шансы поступить в Институт кинематографии в будущем году, писала, что Элла Квасницкая "провалилась" в университете и собирается на будущий год в медицинский, а Саша Климов, сын известного скульптора, поступил работать на завод "Богатырь". Саша учился в Вериной школе, в параллельном классе, дружил с Колей Луговым, одноклассником и другом Веры. Сообщение о Климове удивило Веру; ей было известно со слов Коли, что Климов поступает на факультет журналистики МГУ, что еще в школьные годы он печатал свои небольшие заметки и стихи в "Московском комсомольце" и "Смене". И вдруг завод "Богатырь", тот самый завод, где работали родители Надежды Павловны и куда сразу же после окончания школы пошел работать Коля Лугов, должно быть, потому, что и отец его там работает не то мастером, не то инженером. Наверно, Сашу Климова Коля уговорил пойти к ним на завод. И еще писала мать, что на улице Горького цветет липа.
Улица Горького… Вера положила письмо на подоконник, легла на кровать поверх одеяла, прямо в платье, подложив под голову руки, закрыла глаза.
Улица Горького встала перед взором девушки, шумная, веселая, вся в сиянии вечерних огней. Она не бежала, а нарядно, свободно и уверенно шествовала, сверкая человеческими улыбками и автомобильными фарами, от Белорусского вокзала до Охотного ряда, и Вера не по ней двигалась, а летела над потоком людей и машин на уровне последних этажей со скоростью неторопливой мысли. Остановилась на Красной площади у Мавзолея и под мелодию Кремлевских курантов спросила: "А что такое жизнь?" И вдруг ей показалось, что это не она, а ее спросили в один голос, одновременно Коля, Элла, Евгений Борисович, Надежда Павловна, Гуров, Нюра, Сорокин, Захар Семенович и даже старая Комариха. Все смотрят на нее вопросительно и строго и требуют: "Отвечай, что такое жизнь?!"
Вера открыла глаза и все исчезло: улица Горького, Красная площадь и лица знакомых, спрашивающих о жизни. А Вера не знает, что отвечать. А те, которые спрашивают, они-то определенно знают и спрашивают не ради себя, а ради Веры, как учителя в школе. Там, в Москве, ей все казалось простым и ясным. Казалось. Но только теперь она поняла, что то были детские представления о жизни, а настоящую жизнь она лишь здесь начинает узнавать.
И опять она опускает почему-то вдруг отяжелевшие веки, и ей снова видится Москва, парки, павильоны выставки, бегущие серебристые мухинские Рабочий и Колхозница, гранитный парапет возле университета на Ленинских горах, Лужники и вся Москва в белесой дымке. Манит и зовет, родная, любимая, далекая, близкая…
И так захотелось увидеть ее, дышать ее душным воздухом, ходить по ее мостовым, ходить и мечтать.
Ноет сердце девичье, места себе не находит. Ничто здесь ей не любо, все не ее, чье-то чужое, временное. А ее там, в Москве, где каждый дом знаком, каждая улица своя. Окно стало темно-синим, будто кто-то залил его чернилами, а за окном не слышно ни птиц, ни людских голосов, ни звуков. Тишина в пустой комнате, стойкая, плотная, нагоняющая тоску.
Вера встала с кровати, зажгла свет, включила репродуктор. Транслировали концерт из зала имени Чайковского. Чем-то родным, до боли желанным повеяло от репродуктора, и больше прежнего заныло сердце. Захотелось собрать все вещи и немедленно на вокзал. Поезд на Москву идет в пять утра. До станции шестнадцать километров. Как добраться? Конечно, если попросить Надежду Павловну, - отвезут на машине, не откажут, проводят. Но как просить, что сказать, чем объяснить свой поступок?
Вера заплакала, сама не зная почему. Просто потекли слезы, как летний дождь, и в горле застрял странный, неприятный комок. Она уткнулась лицом в подушку.
Неслышно вошла Надежда Павловна, остановилась в недоумении:
- Что с тобой, Верочка? Что случилось?
Вера не чувствовала стыда, даже слез не вытерла, но ответила спокойно:
- Так, ничего не случилось, Надежда Павловна.
- А почему в кино не пошла? Говорят, хороший фильм.
- Не хочется.
Надежда Павловна опустилась рядом на Верину кровать, по-матерински погладила девушку по голове, посмотрела прямо в глаза, посмотрела так, что не схитришь.
- Рассказывай, кто обидел?
- Что вы, Надежда Павловна. Никто меня не обижал. Просто… просто… Ну, понимаете… домой захотелось. - И Вера сама рассмеялась сквозь слезы. - Хоть на часок, хоть бы на один коротенький часок. Пройтись от Грузинской до Маяковского… Ну, хотя бы до Охотного и обратно.
- И только? А на Красную площадь не хочется разве? - дружески улыбаясь, спрашивает Посадова.
- На Красную площадь и на Манежную. До Выставочного зала, - отвечает Вера, и глаза ее делаются веселыми.
- А выставка сегодня уже закрыта, - шутливо говорит Надежда Павловна. - Придется перенести на завтра, заночевать. А завтра днем сходим в Третьяковку, а вечером в театр. Пойдем в театр?
- Пойдем, - уже весело отвечает Вера и ласково льнет к Надежде Павловне.
- В какой бы ты хотела? Ну, выбирай.
- В какой? - Вера мечтательно смотрит в потолок. - В Большой, на "Лебединое озеро".
- Хорошо, - тоже мечтательно и на полном серьезе говорит Надежда Павловна. - На галерку. Все равно услышим Чайковского. И запах сцены услышим. Дадут три звонка, все усядутся по местам, и мы с тобой сядем. Сверкает позолота ярусов и лож среди красного бархата. Зрители праздничные, лица такие добрые, приятные, мечтательные, глаза светятся. Погаснет люстра. Помнишь? Центральная, гигантская? Выключат бра, мгновенная на четверть минуты темнота, потом слабый луч юпитеров, и вот заиграл оркестр увертюру. Ты помнишь увертюру из "Лебединого озера"?
Вера отрицательно качает головой, а Посадова пытается напевать мелодию. У нее это не получается, и она продолжает негромко, проникновенно:
- Потом занавес раздвигается, медленно, плавно. Перед нами сцена. Сцена лучшего в мире театра!..
Надежда Павловна умолкает и прикрывает глаза ресницами. Вера смотрит на нее с любовью и преданностью и все решительно понимает, всем своим существом чувствует, как хочется этой женщине сидеть сейчас в Большом театре, сидеть не с Верой на галерке, а в партере с человеком, который сию минуту сидит в этом же доме, на первом этаже. Обняв за плечи девушку и не поднимая коротких, густых ресниц, Посадова продолжает мечтательно:
- А потом мы пойдем с тобой в МХАТ.
- Нет, лучше в Малый, - как-то уж очень непосредственно и живо перебивает Вера. - МХАТ мне не нравится.
Но, не слушая ее, продолжает Надежда Павловна:
- "На дне", "Вишневый сад", "Три сестры"… Станиславский… Москвин… Качалов.
- Это все когда-то, все в прошлом, - горячится Вера, - а теперь не то, теперь "Дорога через Сокольники". В печати критикуют, зритель плюется, а Юпитер смеется. Я слышала, как один пожилой мужчина на спектакле "Дорога через Сокольники" сказал: "Загубили МХАТ ерундистикой копеечной".
Слушает ее Надежда Павловна и не слышит, приоткрыла глаза, задумчивые, устремленные в красивые, приятные дали былого и будущего, и говорит:
- А еще, куда еще мы с тобой пойдем?
- Еще? - Девушка щурится, порозовевшее лицо одухотворено, освещено изнутри. Она задумчиво и неторопливо повторяет: - Еще? Пойдем на Выставку достижений, в Останкинский парк и Ботанический сад, в Сокольники, в "Стереокино"… А потом, потом просто будем ходить по улицам, зайдем в ГУМ, в "Мосторг" и в "Детский мир".
- "Детский мир"… - повторяет с грустью Посадова. - Для тебя, Верочка, он уже кончился, твой детский мир. Новый мир встает перед тобой. Не пугайся его, иди, смело иди!.. Это - жизнь, Верочка… Она любит смелых.
Вера осторожно и несмело прислоняет свою голову к высокому, круглому плечу Посадовой и говорит еле слышно:
- Вы хорошая… С вами легко…
- Научишься, - не повышая голоса, убежденно говорит Надежда Павловна. - Завтра мы с тобой поедем на озеро, устроим пикник, отдохнем на природе, будем рыбу ловить, костры жечь, уху варить. И Захар Семенович поедет, и Тимоша. Ты еще не познакомилась с Захаром Семеновичем? Пойдем вниз, я вас познакомлю.
- Нет-нет, только не сейчас, лучше завтра, - торопливо протестует Вера, и Посадова не настаивает:
- Хорошо, пускай завтра.
Надежда Павловна ушла к себе вниз, а Вера начала писать письмо матери.
"Дорогая мамочка!.. Только что получила твое письмо. Ты обижаешься на меня, что редко пишу тебе и неаккуратно отвечаю на твои письма. Я вообще никому не пишу, не умею писать я письма. Хочется многое сказать, а возьму в руки карандаш, и все мысли куда-то убегают, и нет у меня слов. Ты просишь подробно рассказать о Надежде Павловне, хочешь знать все-все, до последней мелочи, обо мне. Мамочка, я отлично понимаю твое желание, но боюсь, что не смогу я тебе все описать, чтоб ты осталась довольна. Приезжай-ка ты лучше сама к нам в гости. И Надежда Павловна приглашает тебя. Мы все будем очень рады. Посмотришь, как мы живем. Я уверена, тебе у нас понравится. А хочешь - останешься у нас насовсем. Работа и для тебя здесь найдется. Работы много всякой, интересной, хорошей работы. Как видишь, я стала патриотом села и решила остаться здесь навсегда. Как Надежда Павловна. Может быть, я пойду работать на ферму или в поле. Только все равно, где бы я ни работала, буду учиться. Многое знать нужно, чтобы работать с толком, выдумывать, творить, экспериментировать. Знала бы ты, мамочка, как не хватает здесь людей думающих, со знаниями и огоньком! Мы как-то долго разговаривали на этот счет с Надеждой Павловной. Она рассуждает очень правильно: старая Россия была крестьянская. После революции деревня пошла в город, помогла создать промышленность, науку, культуру. Ведь не только многие рабочие, инженеры, служащие выходцы из деревни. А возьми ученых, писателей, художников, артистов. Сколько их вышло из крестьян! Отцы их и деды и братья пахали и сеяли, кормили страну, да и сейчас близкие родственники их живут и работают в деревне. Надежда Павловна говорит, что город слишком много забрал у села людей, талантливых, умных, деятельных. Надо, чтобы город теперь пришел в деревню, принес бы знания, культуру, науку, чтобы пришли сюда люди не такие, как я, а опытные, имеющие профессии, знания. Честное слово, мамуся, я не понимаю тех людей, которые боятся расстаться с городской квартирой. Вот я, родилась и выросла в Москве, никогда не жила в деревне и знала ее по книгам да кинофильмам. Я люблю Москву, очень люблю, и, не скрою, мне часто не хватает прости московского воздуха. И все же я решила жить и работать здесь, в селе. И никакой с моей стороны тут жертвы нет, как нет и того, что Константин Львович всегда с иронией называет высокой сознательностью и патриотизмом. Я люблю природу, березки, поляны, луга, цветы, люблю поля, птиц, люблю восходы и закаты. Я полюбила все это сразу, вдруг, потому что здесь я по-настоящему впервые познакомилась с природой нашей земли. Красивая она, очаровательная. И я уверена, что и ты полюбишь ее.
Приезжай. Мы ждем тебя".
Почему-то подумала: а счастлива ли Надежда Павловна? Вопрос был сложный, она боялась отвечать на него категорично. Одновременно с ним возникал и другой вопрос: а счастлива ли мама? Думая о судьбе Надежды Павловны, она вспоминала мать свою и невольно сравнивала эти две так непохожие жизни. Она не верила в счастье своей матери в семейной жизни со скульптором Балашовым. Ей почему-то казалось, что мать ее не любит и никогда не любила Константина Львовича, а вышла за него замуж только из жалости, принеся себя в жертву… искусству. Нет, Вера не знала, ради чего принесла себя в жертву ее мать: большого таланта в Балашове Вера не признавала, никаких других достоинств в нем не видела, как человека она его не любила, считала его мелким и пустым. Она пыталась подвести итог своим размышлениям, и получалось, что вся настоящая жизнь ее матери отдана никчемному человеку, все ее силы и здоровье теряются попусту, без цели, без пользы, без любви. "Чем такой муж - лучше уж никакого", - рассуждала Вера и в подтверждение этой своей мысли вспоминала Надежду Павловну, у которой нет мужа, нет так называемого семейного очага, зато есть любимое дело, и труд ее так нужен людям, жизни, и в этом своем труде Надежда Павловна находит счастье…
На стене напротив кровати висит портрет отца. Вера часто подолгу смотрит на него, точно хочет найти ответ на какой-то главный вопрос. И отец смотрит на нее пытливо, немножко грустными глазами, полными теплоты и сердечности. Вере кажется, что выражение его лица и глаз постоянно меняется: то он спрашивает ее, то одобряет, то предостерегает и что-то хочет сказать.
Отец. Папа…
Она помнит его веселым и таким быстрым. Они виделись редко, почти только по воскресеньям. В обычные дни он уходил на службу рано-рано, когда Верочка еще спала. Вечером возвращался поздно, но Верочка ждала его непременно. Мама укладывала ее в постель, выключала свет, желала спокойной ночи, но девочка не засыпала, чутко прислушиваясь. Когда хлопала входная дверь, она знала - это папа пришел. Вот он снимет шинель в прихожей и сапоги, зайдет в комнату, снимет китель, умоется. Потом спросит маму: "Верочка спит?" - "Нет, папочка, я не сплю. Иди ко мне!" И он придет в ее комнатку, потреплет головку, скажет, как всегда: "Что не спишь, синичка?" А Верочка в ответ: "Расскажи сказку". Его сказки всегда самые-самые интересные. А когда сказки все пересказаны, Верочка не терялась: "Тогда расскажи случай". Так она называла эпизоды, участником или свидетелем которых был ее отец. Это, пожалуй, интересней, чем сказки, потому что это ведь не сказки, а "no-правде". Но "случаи" иссякали. "Тогда почитай книжку".
И он читал. Как хорошо он читал! А мама ругалась: "Пусть папа отдохнет, бессовестная ты девчонка. Разве не читали мы с тобой сегодня?"
Правильно. Читали. Только лучше, когда папа читает: у него все как-то по-другому получается. Слушаешь и все себе ясно представляешь, про что в книжке говорится. Иногда она спрашивала: "А это по-правде было?" - "Ну, конечно, синичка". - "Значит, только сказки не по-правде", - заключала Верочка.
Самый лучший день недели - воскресенье. С утра до вечера Верочка была с папой. Она просыпалась, когда мама гремела на кухне посудой, и бежала к папе под одеяло. Там начинались сказки, случаи, загадки… Папа спрашивал: "Кем ты, синица, будешь, когда вырастешь большая?" - "Врачом, - отвечала Верочка, не долго думая. Но немного погодя, она принимала новое решение: - Нет, лучше лифтершей буду… Ой, нет, ну ее, лифтершей не хочу - еще застрянешь в лифте и не вылезешь. Я передумала. Лучше… Лучше я буду продавщицей в игрушечном магазине".
Вера смотрит на портрет, и теперь ей кажется, что отец спрашивает: "Ну, так кем же все-таки ты будешь, синица?" А кем бы ты хотел меня видеть, кем? Какой?.. Вот мама - я знаю: ей нужно, чтобы я не уезжала из Москвы, чтобы влюбилась в Колю Лугова и чтобы мы поженились. Ей было бы лестно и приятно видеть меня на экране кино. Ну, а ты, отец, какой бы ты хотел видеть меня? Такой, как ты сам? А каким ты был? Храбрый, сильный, смелый и честный. Прямой и правдивый. Я это знаю. А как ты относился к людям и как они к тебе? Какими глазами ты смотрел на жизнь, что в ней любил и что ненавидел?
Эх, папа, родной мой папочка!.. Не смотри на меня с укором. Я не пойду к "сложным", я останусь с настоящими людьми, такими, каким ты был, папочка, - честным, сильным, храбрым и чистым. И знай, я никогда не подведу тебя, не опозорю имя и дело твое. Потому что твои идеалы - это и мои идеалы. Ты рано умер, но ты живешь во мне. Теперь нас двое в одном. Мне будет легче так, я сильней с тобой.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
1
Воскресное утро выдалось не совсем ясное, но тихое. Неплотные серые тучи толпились у южного горизонта и не двигались: ветра не было; солнце проглядывало все настойчивей и решительней сквозь окна разорванных высоких белесых облаков, таких же неподвижных и безвредных на вид, как и тучи.
В багажнике "Волги", вложенные в чехол, постоянно находились удочки. Туда же Надежда Павловна погрузила кое-какую посуду, а продукты положила в машину у тыльного стекла. За погрузкой продуктов и застал Посадову Сергей Сорокин. Здесь все уже были в сборе, готовые к отъезду.
Егоров, в темно-синей рубашке, без галстука, в накинутом на плечи сером легком пиджаке, сидел на скамеечке возле палисадника; подперев рукой свою красивую черноволосую голову, он внимательно смотрел на Веру, которая рассказывала ему о том, как она снималась в кино. Он не столько слушал рассказ девушки - как делаются фильмы, Захар Семенович имел представление, - сколько любовался юной красотой своей собеседницы, любовался бескорыстно, как любуешься в музее произведением искусства. В нарядном, сшитом для выпускного вечера платье с широкой, расклешенной юбкой, с рисунком черно-белой волны, она стояла под рябиной, по-лебяжьи гибкой рукой обняв ствол, и говорила весело, звонко и просто, без увлечения, как презабавную историю, которая прошла стороной, ничем не задев ее. Шелковистые волосы были заплетены в две косы. Одна коса золотистым родниковым ручьем бежала по высокой, открытой шее, падала на маленькую, круглую, по-птичьи трепещущую грудь и тоже будто трепетала, игриво журча. Другая была свободно закинута за спину.
"Стрекоза, - думал о ней Егоров, мысленно спрашивая себя: - Что это, молодость или подлинная красота?"
Тимоша, помогавший матери укладывать посуду и продукты, тоже украдкой поглядывал на Веру.
Тут-то и появился Сорокин; Надежда Павловна обрадовалась его приходу и сразу предложила:
- А-а, Сергей Александрович. А мы на озеро собрались. Едемте с нами, составьте нам компанию.
- С удовольствием, если я только не помешаю. - Сорокин посмотрел на Егорова, но тот дружески спросил:
- Костер разжигать умеете?
- Приходилось.
- Тогда едем. А уху сам варить буду, этого никому не уступлю.
Вера была признательна Посадовой за приглашение Сорокина: она опасалась, что в семейном кругу родителей Тимоши она будет чувствовать себя не совсем свободно. Зато Тимоша огорчился, сразу помрачнел, насупился: все его планы и надежды побыть с Верой наедине сразу рухнули.
Пока доехали до озера, распогодилось окончательно. Тучи на юге почти совсем провалились за горизонт, над головой стоял высокий, голубой океан, по которому, разбросанные во всю необозримую ширь, плавали стремительных очертаний белые паруса перистых облаков, неподвижных, застывших в величавом безмолвии.
Остановились в колхозе "Победа", недалеко от канцелярии сельского Совета. Егоров и Надежда Павловна вышли из машины, направились к сельсовету - сиротливой, даже по наружному виду нежилой избе с покосившимся крыльцом, некрашеными окнами, под которыми не было ни единого деревца, с полупустой и грязной пожарной бочкой, наполовину врытой в землю. Дверь была открыта, из избы слышались громкие голоса. Кто-то кого-то за что-то отчитывал.
- Безобразничаете! - кричал высокий, задиристый мужской голос. - Здесь тебе не свинарник, а сельский Совет, стало быть, правительство местное. А ты харкаешь на пол и окурки бросаешь. Куль-ту-ра!
Егоров и Посадова остановились на крыльце, прислушались. В ответ на возмущение поборника культуры раздался нагловатый, надтреснутый баритон:
- А ты скажи местному правительству, чтоб пепельницу и плевательницу завело, тогда и кричи о культуре. А то раскудахтался. Кружку купить не могут. А тоже - прави-и-тельство. Чем воду-то пить? Шапкой, что ли?
- На вас напасешься. Все было: и кружка, и графин со стаканом. Графин Сербуль разбил, а кружку и стакан украли. Вот такие, как ты, шлындают тут да высматривают, где что плохо лежит.
- Но-но, ты полегче. А то я за такие слова знаешь что могу?!
- Да уж знаю, как не знать. Вон они твои таланты, на виду, минуту постоял, а нагадил не хуже того мерина, у которого желудок расстроен.
- Ну, ладно, ладно, Артемыч, поговорил и хватит.
С этими словами плечистый, краснолицый парень смаху выскочил из сельсовета и, чуть не столкнув Егорова, вразвалку подался на село. Следом за ним вышел Артемыч, в новом картузе цвета хаки, в таких же из армейского сукна галифе, заправленных в яловые, начищенные сапоги, в синей с белыми полосками рубахе. Поздоровался негромко, сказал Захару Семеновичу:
- Председателя нет, поехал себе сено косить по случаю выходного дня. - И тут только увидел Надежду Павловну, обрадовался:
- А-а, товарищ Посадова! День добрый!
- Здравствуйте, Артемыч. - Надежда Павловна протянула старику руку. - Кого это вы так воспитывали?
- Да шлындают тут разные… Как их звать-то, все забываю. Ну, про которых в газетах теперь пишут. Травоядные, или как-то по-другому.
- Тунеядцы, - подсказал Егоров.
- Точно! Аккурат - тунеядцы. Да ему что, хоть кол на голове теши. Как это бают: на то у свиньи рыло, чтоб она рыла.
- Ну, а вы как себя чувствуете? - спросила Посадова.
- Какие у меня чувства - живу, пока жив. И тоже слоняюсь от ранья до вечера, баклуши бью. Сам вроде того тунеядца. В сельсовете за порядком присмотрю. И то веселей - вроде бы и при деле. Года - их не скостишь. Девятый десяток пошел. И то вам скажу - в жизни человеческой рубежи какие-то стоят, заметные, вроде телеграфных столбов. Ей-богу, до сорока годов я совсем никаким манером возраста своего и знать не ведал: мальцом все ходил, хоть уже и детей имел. Перевалило за сорок - и сразу года узнал, считать начал. Значит - первый рубеж. Война была - это не в счет: тогда время не замечали, не до того было. А вот как стукнуло семьдесят - так и сразу старость пришла. Тут как хошь, петушись или хорохорься, а ты уже старик и сам об этом понимаешь. Себя ты уже никак не обманешь и от своих годов никуда не денешься.
Егоров понял, что старик словоохотлив, этак до обеда может проговорить, и, улучив паузу, спросил:
- А как бы на остров перебраться?
- Так это мы в один момент, это нам раз плюнуть. Сколько вас человек?
- Нас пять, - ответил Егоров. - Мужчин трое.
- Грести умеют? - хмурясь и что-то прикидывая, спросил Артемыч.
- Надо полагать.
- Переправимся. Сами переправимся, - решил старик.
Быстро разгрузили машину, вынесли на берег посуду и закуски. Увидев все это, Артемыч констатировал:
- Значит, долго на острове собираетесь пробыть.
- Да уж побудем; отдыхать так отдыхать, - ответила Надежда Павловна.
- По закону, - согласился старик. - В выходной день само собой положено веселиться. А музыка есть?
- Вот насчет музыки мы, друзья, не подумали, - с сожалением проговорил Егоров. - Как же это мы, товарищи?
- А мы самодеятельность, Захар Семенович, организуем, - бойко пообещал Сорокин.
- Да где уж вам, - поддел Егоров. - Вы в совхозе-го не имеете самодеятельности. А здесь на кого рассчитываете? Разве что на Артемыча?
- А что, молодой человек, - хитровато подмигнул старик. - Начальство критикует вас и по выходным. Придется мне выручать. Вы покамест грузитесь, а я домой сбегаю за музыкой, я живо. Тут недалеко.
И старик проворно засеменил к своей хате.
Когда-то, еще задолго до войны, Артемыч слыл первейшим музыкантом на всю округу. Он подбирал на слух любой мотив, легко и уверенно импровизировал, словом владел гармонью, как ложкой за столом. И всегда, на любом веселье Артемыч был желанным гостем, - усаживался на почетном месте, выпивал чарку водки, только одну, больше не пил поначалу, закусывал крошкой хлеба или соленым огурцом и, положив голову на гармонь, начинал играть. Как он играл! Как играл! Что он вытворял, этот незавидный на внешность человек с голубыми, веселыми глазами, что делал с гармонью своей!.. Он заставлял ее петь - и все, сколько вокруг было людей, пели, все до единого. Он заставлял гармошку хохотать и подплясывать - и все кругом выходили в пляс, никто не мог устоять. А когда грустила добрая, чуткая душа Артемыча, горькой, щемящей тоской ныла старенькая, неказистая гармонь его, люди не находили в себе сил, чтоб сдержаться, и с любовью приговаривали:
- Вот стервец, ну и сатана-искуситель. Растрогал-разбередил, чтоб тебе пусто было! Прямо не человек, а чудодей какой-то.
Вот каким был в молодости Артемыч. А уж потом, когда колхоз организовали, реже ему приходилось доставать из сундука гармонь свою: не до того было. Иногда по большим праздникам приходил на собрание колхозный председатель с трехрядкой, играл. Все больше новые молодежные песни да марши. И в партизанские леса ушел с гармонью, бойцов веселил изредка, когда обстановка позволяла. Только однажды вернулся он из разведки, а гармонь погибла, размокла в сырой землянке, залитой апрельскими водами. "Не горюй, - сказал тогда ему комбриг Роман Петрович Булыга, - не такую для тебя добудем". И сдержал свое слово: вернулся из леса Артемыч, когда фашистов прогнали, с новеньким трофейным аккордеоном, сверкающим перламутром и серебром. Но играть ему уже приходилось редко - пальцы плохо слушались, не было того задора молодости, а хуже играть не хотел. Без дела лежал аккордеон в сундуке, а старик все искал: подарить бы какому-нибудь умельцу, передать в надежные руки. И не находил подходящего. Теперь же ради такого случая Артемыч решил тряхнуть стариной.
2
Лодка была большая, широкая, в четыре весла. До острова недалеко - метров двести, от силы двести пятьдесят. Артемыч сел за руль, мужчины и Надежда Павловна за весла. Как только оттолкнулись от берега, Артемыч с серьезным видом капитана и с сознанием ответственности спросил, кто из пассажиров не умеет плавать. Молчали. Старик ждал, глядя строго и настойчиво. Затем спросил:
- Значит, все водоплавающие? Так надо понимать?
- Я вообще-то плаваю, только не очень - быстро устаю, - призналась Вера и покраснела.
- Одна. Та-ак, - заметил Артемыч. - Одна - не опасно. С одной управимся. Два молодых кавалера на случай чего помогут.
Тимоша подумал: вот бы опрокинулась лодка, и тогда он, не Сорокин, а именно он спасет Веру. Он плавал хорошо, лучше Сергея Александровича. Да, пусть бы опрокинулась, пусть. Он уже представил, как перепугается тонущая Вера, как он подхватит, обнимет ее одной рукой, перевалится на бок и поплывет к берегу. Но лодка чувствовала себя слишком устойчиво и даже не шаталась, когда Тимоша нарочито наклонялся на один борт. Вода была темная, густая, с зеленоватым настоем и довольно еще теплая: можно было купаться. Вера сидела на носу и спрашивала Артемыча:
- А что может случиться с лодкой? Ну что?
Она не боялась - просто было любопытно.
- Что с ней случится… ничего не случится. Это я так, к примеру говорю, для порядка. Порядок такой. - И затем, сощурив поблекшие глаза, строгие и немного жестковатые, сообщил: - У меня здесь сын утонул. Младший.
Вера посмотрела на старика участливо, с искренним состраданием, но не удержалась от вопроса, полюбопытствовала:
- Он плавать не умел?.. Или как?
- Ого! Плавать… - проговорил Артемыч, легко поворачивая лодку. - Никто лучше него у нас и не плавал. Хороший был хлопец, комсомолец. Настоящий, партизанской закалки малец. В сенокос случилось это, под вечер уже. Я в поле был. Наши еще с покосов не вернулись. А ребятишки тут на берегу играли. Малыши. Самому старшему, Степке Терешкину, годов восемь было. Теперь вон он бугай какой - видали в сельсовете.
- Тот, что кружку у "правительства" украл? - спросил Егоров.
- А больше некому. От него всякого жди, - подтвердил Артемыч. - Так вот эти самые малыши - семеро их было - взяли лодку, сели и поплыли. Недалеко от берега отплыли, полсотни метров и того не будет. Как там у них случилось, кто виноват - неизвестно, но факт случился: опрокинули лодку. Подняли крик, перепугались, начали барахтаться в воде, как котята. Петька мой дома в тот момент оказался, из района только что приехал. Услыхал он ребятишкин крик, выскочил и на помощь побежал. На ходу сбросил с себя одежонку, ботинки да к ним поплыл. Видит, четверо за лодку уцепились, а трое кое-как на воде держатся, но уже пузыри пускают, вот-вот нырять начнут. Он, значит, наперед двоих подобрал, которые в большей опасности были. Девчонки оказались. Вытащил их на берег - снова поплыл. Видит, те четверо еще кое-как за лодку держатся, а Степка Терешкин, этот, как самый больший, пробует сам к берегу плыть. Да, видно, тоже из сил выбился, к тому ж перепугался, глотает воду и кричит: помогите! Петя и его вытащил да скорей за остальными. И сам уже, должно быть, ослаб. Известное дело: волнение такое. К тому ж спасать тонущего дело нелегкое. Устал Петька определенно. А все ж доплыл до тех, четверых. Ему бы, может, уцепиться за лодку да отдохнуть малость. А он, значит, сразу взял двоих ребятенков, а двое других видят такое дело, тоже со страха уцепились за своего спасителя. Известно, как хватается утопающий, мертвою хваткой. Никакими силами его не оторвешь. Уцепились они все четверо в него, повисли на шее да на руках, можно сказать сковали по рукам и ногам. Ну и утопили хлопца. И сами утонули. А трое спасенные живы, - две девчонки, теперь уже в невестах ходят, да Степка Терешкин… тунеядец.
Весла лежали на воде: никто не греб. Лодка медленно двигалась по инерции, зеленая громада острова еле заметно шла навстречу. Молчали.
- Вот и подумаешь после такого случая: зачем рожден человек? - как бы размышляя вслух, сказал Артемыч, будто вызывал на спор своих собеседников. Старик пытливо посмотрел на Посадову, и она ответила ему негромко, но твердо:
- Для подвига, Артемыч.
- Для подвига, говоришь, - повторил, задумавшись, Артемыч. - Положим, так. А подвиг - он ради чего? Собой-то зачем жертвовать?
- Ради жизни других, - это ответил учитель.
- А другой-то, тот, которого ты спасаешь, достоин, чтоб ты за него помирал? Вот в чем моя задача, которую никто решить не в состоянии. Скотину, вроде этого тунеядца, спас, а сам погиб.
- Но ведь сын ваш не знал, кто получится из этого Степки, когда он вырастет, он же ребенка спасал, - быстро и взволнованно вступила в разговор Вера.
- В точности: жеребенка, - скаламбурил старик. - Тут она и задача, что мы не можем знать, что из вас, молодых, выйдет - получится ли человек. А хоть и на Степку посмотреть: с личика - яичко, а внутри - болтун.
- Видите ли, Артемыч, - Егоров не знал имени старика, - надо различать, где случайное, а где закономерное. В данном случае Степка - это случайное, досадное исключение из правила. Вы согласны? - Старик молчал, сбочив голову, будто что-то прикидывал в уме. А Захар Семенович продолжал: - Две других девчонки, спасенные, они что, тоже оказались тунеядцами?
- Те нет, те ничего себе, добрые девки.
- Вот видите… - Егоров искал убедительных доводов. - Случайность здесь - Степка, который оказался ниже того, кто пожертвовал ради него своей жизнью, недостойным оказался, и, грубо говоря, пусть бы лучше погиб Степка, чем замечательный человек, герой-комсомолец. Поступок же вашего сына есть высокое проявление человеческого духа…
- Это подвиг, Захар, подлинный подвиг, - вставила Надежда Павловна взволнованно.
- Поступок вашего сына, - согласился Егоров, - это красота человека. Ее мы берем себе в пример, ее славим и ценим, на ней строим свою мораль, воспитываем поколение граждан коммунизма.
Артемыч слушал Захара Семеновича очень внимательно и вдруг спросил:
- А вы не товарищ Егоров будете?
- Он самый, - ответил Егоров.
- То-то. Я подумал - знакомый, где-то встречались. Наш командир, оказывается. Помню, на митинге в Первомай в лесу на поляне вы у нас речь говорили. Толково говорили - слезу прошибло. А постарели вы не так заметно: молодо выглядите. Годов-то много прошло с той партизанской поры. - Старик вздохнул, налег на руль и опять продолжал выкладывать то, что еще не успокоилось в его душе: - Оно, скажем, с одной стороны посмотришь, как будто и так правильно, а с другой повернешь - тоже выходит правильно. А быть того не может - где-то и неправда есть. Партизанили мы - вам это хорошо известно. Кто там погибал? Подвиг кто совершал? Лучшие люди, чело-ве-ки!.. Они первыми смерть принимали. Спрашивается, за что, за кого? Чтоб в живых остались трусы, шкурники. Вот вам и закономерность. Задача не решена, нет.
- Задача ваша, Артемыч, не такая уж сложная, как вам кажется. Умирали герои и трусы, выживали тоже герои и трусы, хорошие и плохие люди. Правда, нам с вами хотелось бы, чтобы уцелели хорошие. Но тут мы бессильны. Зато мы с вами сильны в другом - сделать так, чтобы на земле было как можно меньше плохих людей. Чтоб их совсем не было. Мир к этому придет; общество избавится от паразитов, это будет коммунистическое общество.
Лодка ткнулась в песчаный берег, и Вера первой выскочила из нее. Высокие корабельные сосны толпились у самого обрыва, точно вышли встречать прибывших гостей. Вода у берега темней, на вид прохладней и неподвижней, как зеркало: в нее гляделись высокие сосны и пели. Вам приходилось слышать торжественные гимны соснового бора? О, это неподражаемое и неповторимое пение, это музыка, звуки которой исторгаются из каких-то неведомых глубин - тайников, скрытых от глаза и уха, звуки, полные величавости и задумчивого созерцания, навевающие мысли о великом и вечном, о бессмертии и красоте мира. Здесь арфа - земля, а струны - сосны, высокие, стройные, звонкие. А может, и не они. Может, не сосны, не земля, не терпкий и сухой хвойный воздух поют эти строгие и волнующие гимны, - может они только дирижируют, высекают звуки из вашего сердца, и сердце ваше поет, сердце, тронутое и взволнованное красотой природы.
Вера, не дожидаясь никого, неторопливо пошла в лес. Почему-то хотелось ей хоть несколько минут побыть одной. Рассказ Артемыча и весь этот разговор взбудоражил ее, всколыхнул душу, порождая нерешенные вопросы. Она была согласна с Егоровым, находила в его словах здравый смысл и в то же время, как и Артемыч, чувствовала, что задача не совсем решена. И вот что ее поразило: сам этот разговор, интересный и глубокий, разговор о жизни, о подвиге, о красоте человека. Ей вспомнились разговоры ее отчима с приходившими к нему художниками-друзьями, с режиссером Озеровым. Они о чем-то спорили, до крика и хрипоты, кого-то ругали, что-то порицали, кого-то хвалили, превознося до небес. Вначале она слушала их с любопытством. Затем однообразие разговоров ей наскучило, но она была снисходительна: люди живут своими интересами, каждому свое. Теперь же те разговоры и споры в их московском доме и в подвале художника показались ей ничтожными, обывательскими. А ведь те люди - отчим и его друзья и "сложных натур юнцы", представители "четвертого поколения", - считали себя "цветом нации", создателями духовных ценностей. И вдруг она обнаружила, что создатели материальных ценностей, о которых она прежде имела довольно смутное представление, куда выше и сильнее духом, чем Константин Львович Балашов и его окружающие. Споры Балашова, иногда остроумные, теперь ей казались словесной игрой, они ничего не давали ни уму, ни душе, забывались тотчас же. А эти - эти волновали, глубоко и крепко входили в сердце. В них была жизнь, настоящая жизнь.
В сухом смешанном лесу стоял звучный и блаженный покой, настоенный на запахах грибов, хвои, первых опавших листьев и прошлогодней прели, сдобренный уже не пением, а перекличкой птиц, - не тишина, а именно покой, располагающий к отдыху и размышлениям…
Быстро распределили обязанности: Егоров и Посадова, взяв удочки, ловят рыбу. Артемыч разводит костер, а молодежь заготовляет дрова. Все были довольны, кроме Тимоши. Он продолжал злиться на Сорокина, который ни на шаг не отходил от Веры. "Неужели ей нравится этот учитель?" - в сотый раз спрашивает себя Тимоша и с сожалением, неохотой, болью и досадой отвечает сам себе: "Нравится. Ну и пусть… пусть, пусть. Сама потом пожалеет. А я… я оставлю их, не буду мешать. А то еще подумают…"
И Тимоша ушел демонстративно в сторону, чем обрадовал Сергея Александровича, который продолжал говорить неустанно и глубокомысленно:
- Если растопить льды Антарктики, то знаете, Верочка, на сколько поднимется уровень мирового океана? Не знаете? На пятьдесят метров. - Он поднимает вверх голову и смотрит на высокую сосну.
- Так много? - переспрашивает Вера и тоже смотрит на вершину сосны.
- Катастрофически много! Сотни, а может, и тысячи городов окажутся под водой. Вы только представьте себе, Верочка, что за последние полсотни лет уровень океана поднялся на шесть сантиметров… Да, да, - только на шесть сантиметров, а Венеция, древняя, прекрасная Венеция уже ножки намочила: уходит в воду. А то пятьдесят метров! Целые острова исчезнут, целые страны. Что останется от Англии, Бельгии, Голландии, Дании? Вы только подумайте.
- Ужасно, - говорит Вера, ничуть не пугаясь, потому что знает - никто пока не собирается растапливать антарктические льды. А Сергей Александрович уже делает еще одно сообщение:
- И все же я верю, что спутники Марса искусственные. Значит, запустили их разумные существа - марсиане. Значит, на Марсе была жизнь и чрезвычайно высокая цивилизация. А если сейчас там нет жизни, то спрашивается: почему она погибла, что за катастрофа произошла? Как вы думаете, Верочка? - Вера не думает никак: она слушает. - Война. Это моя гипотеза, наиболее вероятная. То же самое может случиться и с нашей планетой, если начнется атомная война. Вся земная атмосфера будет заражена смертоносными частицами. Все живое, от муравья до человека, от травинки до этих сосен, погибнет. Останутся только камни. Голые, опаленные камни, Верочка.
Да, это посерьезней растопленных антарктических льдов. Вера понимает, поэтому говорит очень тихо:
- Какой ужас, Сергей Александрович, какой ужас! Зачем вы об этом говорите? Неужели это безумство может случиться?
Она остановилась в растерянности: слишком много было брошено в ее чуткую душу волнующих мыслей только за один какой-то последний час. Они не успели там уложиться в порядок и систему, не успели отстояться, громоздились теперь друг на друга в беспорядке и хаосе. Самопожертвование, подвиг человека во имя жизни - и бессмысленное уничтожение всей жизни. Зачем? Сорокин отвечает:
- Надо говорить, Верочка. Громко говорить, иначе может случиться. А тогда будет поздно: за взрывами ракет никто ничьих слов не расслышит. Сейчас надо говорить, кричать надо! Чтобы услыхали там, за океаном. - Сорокин тоже остановился, стал напротив Веры и, хмурясь, сердито и возбужденно продолжал: - Я убежден, что народ Америки не понимает двух вещей: во-первых, что новая война будет катастрофой для всего мира и никакие бомбоубежища не спасут ни миллиардера, ни безработного. И во-вторых, что Советский Союз и коммунисты вообще никогда не начнут войны. Если это поймет американский народ, войны не будет. Убежден.
Учитель еще много и горячо говорил о войне и мире, но Вера слушала его уже рассеянно, будучи не в силах отрешиться от слишком огромных тревожных дум, которые успели заполнить ее. Каждое дерево, каждый куст всеми своими листочками шептали ей о несказанной красоте мира, сама эта первозданная лучезарная красота земли расстилалась вокруг.
"Неужто все это может погибнуть от руки безумца, выродка человеческого рода? - думалось Вере. - Неужто человек не полетит на другие планеты посланцем миссии доброй воли, а перекрестный смерч водородных ракет будет последним вздохом земли?.. Земля! Наша планета! Когда-то в доисторические времена ты была дикая, необитаемая и никому не нужная. Потом на твоих просторах возникла жизнь, появились лишенные еще разума существа. Сколько веков потребовалось, чтобы ты стала тем, что есть сейчас! Над тобой проносились катастрофические ураганы, мерзли и плавились ледники, гремели землетрясения, погружая в океан целые материки, вспыхивали и гасли вулканы. Природа твоя мучительно и долго искала гармонию и красоту. Наконец ты нашла того, кто помог тебе, Земля, стать тем, что ты есть: ты родила Человека - самое могучее и прекрасное детище свое! Ты дала ему разум и руки, и он в нестерпимых муках и страданиях возделал тебя и украсил, как невесту и мать. Он щедро поливал тебя потом и кровью, слезами и мольбой, верой и мечтой; украшал тебя всеми лучшими творениями своего разума и рук под звон кандалов и свист нагайки, под зловещие всполохи иезуитских костров и бессмертные неистребимые мелодии народной песни. И вот ты родила Маркса и Ленина. Их могучий и ясный гений осветил твои просторы, и вся ты засияла светлой надеждой, неистребимой верой в счастье, и лучи этого сияния осветили человечеству путь вперед, точно второе солнце взошло над землей. И человечество зашагало быстрей, тверже, уверенней, веселей. Зашагало вперед и выше, к заветной мечте. Оно уже подошло к ней, к самому последнему рубежу. Оно стало смелым и сильным. Так неужто у него теперь не хватит мудрости остановить руку безумца, занесшего смертельный водородный меч над миром!"
Запах дыма, тонкий, смолистый, приятно щекочущий ноздри, прервал Верины мысли. Это Артемыч разжег костер на берегу озера. Вера спохватилась:
- Сергей Александрович, это так мы дрова собираем?..
- Тимоша один справился, много ли их надо, дров-то, - успокоил ее Сорокин.
3
Уху варил Захар Семенович, советы Артемыча на этот счет слушал, но делал все по-своему. Да и старик понимал, что в этом деле секретарь обкома большой спец, не навязывал своих вкусов и не докучал советами. Артемыч вообще не любил докучать людям. Вот разве что по душам поговорить с человеком, если тот желание имеет, был не прочь. У него были свои излюбленные темы. Первая - из прошлого: партизанские были. О своем партизанстве Артемыч вспоминал с охотой, но речь вел спокойно, без лишних эмоций. Это была старина, а к старине он относился снисходительно-простодушно: что было, то сплыло. Вторая его тема касалась будущего: устоит колхоз "Победа" или в совхоз вольется?
Сидя у костра, над которым в казанке кипела вода для ухи, Артемыч вел разговор с Верой. Веру интересовал Степан Терешкин, которого напрасно спасал сын Артемыча.
- Чем он плох? Почему тунеядец? - допытывалась девушка с горячим интересом.
- Такая у них, у Терешкиных, порода, - серьезно отвечал старик, подкладывая в огонь отгоревшие куски хвороста. - Школу бросил с четвертого класса. Учиться не пожелал, потому как дурак, а дурака, как сказано, никаким лекарством не вылечишь и никаким наукам не выучишь. Другой, ежели к ученью слаб, то до работы силен. А этот нет - и работать не желает. Легкого заработка ищет, возле торговцев в местечке околачивается, у заготовителей в помощниках ходит. Порода такая у них: родитель-то Степкин тоже в колхозе не работает - "калымничает" по деревням. Верно говорится: у свиньи и дети поросята.
- Но ведь это совсем не обязательно, - возразила Вера. - Это неправда, что у плохих родителей плохие дети.
- Антинаучно, - поддержал ее Сорокин.
Артемыч не взглянул на Сорокина, - элегантный костюм, яркий галстук и независимая манера держаться почему-то вызвали в нем недоверие к этому молодому, красивому парню. Но ответить решил так, походя, не вступая в спор:
- Наука, она, мил человек, о яблоне по чем судит, как не по яблокам?
- То другой вопрос, - оживился ничуть не сбитый с толку учитель. Он, как и Вера, стоял у костра, не решаясь садиться, хотя тут же было разостлано на земле старое суконное одеяло. - Знаю, что вы скажете: яблоко недалеко от яблони падает.
- И то правда: недалеко - сам замечал… - Тут Артемыч поднял плутоватые глаза на Сорокина и увидал, что тот смотрит на него очень дружески и даже почему-то блокнот достал и за карандаш держится. Старик, озадаченный блокнотом, насторожился: - Оно, конечно, и у вороны может орленок родиться.
Сорокин записал несколько пословиц, которыми говорил Артемыч. А старик взглянул на него отчужденно, поинтересовался:
- Вы никак корреспондентом будете?
- Да, вроде бы, - ответил учитель.
- Сурьезная должность ваша, - проговорил Артемыч. - Помню, случай один у нас с вашим братом, корреспондентом, произошел. Еще до войны дело было. Или нет? Нет, вру - после войны уже. Бригадиром в нашем колхозе работал тогда Слепцов Иван. Славный парень был, и как бригадир тоже по тем временам ничего себе. А в деревне нашей спокон века повелось клички людям давать. Бывало, в мальчишках прицепят кличку тебе, и тогда прощайся на всю жизнь с фамилией своей и забудь имя свое. Зовут по кличке - и все тут. К примеру, Степкиного отца - Терешкина - Шанхаем прозвали и до сих пор кличут: Шанхай, Шанхай. А деда его Гамшеем звали. Гамшей - придумают же! И так, считай, у каждого своя кличка. Другого - Авхук, третьего Коп, а что это за слова - сами не знают. Так - ничто. Ну вот, А Ивана Слепцова Лахманом назвали. Почему?.. А дьявол их знает. Еще в школе - Лахман, Лахман. Сначала неприятно было, вроде бы и обижался. А потом привык. Даже откликаться стал. Привыкнуть ко всему, значит, можно. Собака и та - покличь ее два-три раза, тоже привыкает. Так и Слепцов привык. Однажды приехал в сельсовет корреспондент и стал расспрашивать, кто тут лучший колхозный бригадир. Там ему и сказали: в "Победе", мол, есть хороший бригадир - Лахман. Тот записал себе в блокнотик для памяти - Лахман. Ну, приехал в колхоз, опять-таки спрашивает: "Кто лучший бригадир?" И тут ему в один голос отвечают: "Лахман". - "А как его имя-отчество?", спрашивает. "Иван Апанасович", отвечают. И это пометил себе в блокнотик корреспондент. Идет дальше, в поле, самого бригадира искать, чтобы, значит, побеседовать с ним. Спрашивает парней: "Ребята, где мне товарища Лахмана видеть?" - "Бригадира-то? А вон стоит, тот, который лысый". Ну, корреспондент это подошел уже смело к бригадиру. "Здравствуйте, говорит, Иван Апанасович. Я такой-то. Хочу то-то, то-то". Отошли они в сторонку, сели, поговорили. Иван рассказывает про дела свои, тот записывает. Потом фотоаппарат открыл, сфотографировал его. Поблагодарил и уехал. Эдак через недельку получаем областную газету. Батюшки-светы, на второй странице портрет Ивана, бригадира нашего. Все в аккурат, похож на самого себя, точь-в-точь. И даже лучше. А над портретом жирными черными буквами написано: "Почин Ивана Лахмана". Смеху было, скажу вам, с три короба. Самому Ивану, конечно, обидно. Первый раз за всю жизнь о хлопце хорошее слово в газете сказали - и такой конфуз. Ну, да жаловаться он никому не стал - и жаловаться-то стыдно. Ах, думает, позубоскалят да и перестанут. Как вдруг этак через недельку приезжает к нам в колхоз гражданин: небольшой такой, чернявый, глазки бегают, как у хорька: юрк-юрк, сам такой шустрый. Спрашивает товарища Лахмана. Ему опять ребята указывают: вон он, лысый. Подкатился он волчком, руки потирает. "Здравствуйте, говорит, Иван Апанасович. Хочу с вами познакомиться. Моя фамилия тоже Лахман. Живу я в Москве. Случайно прочитал о вас в газете и подумал: не родственник ли вы, поскольку фамилия наша редкостная. Это, знаете, даже очень любопытно встретить знаменитого родственника в колхозе. Даже очень приятно. Вот я и приехал. Прошу меня любить и жаловать".
Тут бы Ивану притвориться, комедию разыграть, а он слапшился, не выдержал, прямо осатанел. Думает, ах вы, сукины дети, мало вам, что осмеяли человека печатно, так еще издеваться вздумали. Когда ж вы угомонитесь, дьяволы? Посмотрел он на приезжего волком, да как гаркнет ему прямо в лицо: "Вот что, гражданин хороший, поищи-ка ты своего родственника в другом каком месте, потому как я есть Иван Слепцов. А редактору своему, который печатает всякие возмутительные глупости, скажи, что я приеду и буду ему морду бить! Так и передай. И все, точка! Понял? Я - Слепцов".
Растерялся приезжий, извиняется, на людей пугливо смотрит, никак в толк не возьмет. Ну я тут как раз оказался к месту, объяснил ему, как да что произошло. Извинялся человек. Уехал обиженный. Оно, конечно, и его жалко, считай ни за что человека обидели, из Москвы ехал, небось израсходовался. А виноват кто? Все вы виноваты, корреспонденты. А потому вы уж про меня ничего не пишите. Не надо. Никакой я не герой и не новатор. Избавь меня, ради бога, и спрячьте подальше свой блокнот, потому как мне неведомо, что вы там такое пишете.
Когда подошли к костру рыболовы и началась дружная разделка рыбы, Артемыч, отправив парней за дровами, завел беседу с Егоровым по поводу слияния колхоза с совхозом.
- Мы тут, товарищ Егоров, и так прикидывали и этак: с обоих концов глядели - и порешили, что совхоза нам не миновать, потому как там сила превосходная, одним словом, государственная сила. Все-таки колхоз не есть государство. Это, как бы вам сказать-выразиться, "коллективный единоличник".
- Похоже, - улыбнулся Егоров, решив не перебивать старика, дать ему высказаться.
- Похоже? - переспросил Артемыч утвердительно и, видя, что и Егоров и Посадова настроены слушать его с интересом, продолжал: - Стало быть, совхоз есть государственное предприятие, вроде фабрики продуктов.
- Тоже верно, - вставил Егоров.
- Верно-то оно верно, да не совсем, - возразил Артемыч, отмахиваясь руками от дыма. - На фабрике, там как? Отработал свои часы и валяй на все четыре стороны: хоть тебе трава не расти. Там такое дело законно, стало быть, оно есть порядок. А на деревне, на сельской фабрике продуктов, скажем в совхозе, такое дело будет беспорядок, потому как это есть деревня, и скотину растить да землю пахать не одно, что машины делать или сапоги шить. Я вот, к примеру, расскажу вам про то, чего был сам свидетелем. Нынешним летом, в сенокос, после полудня дай, думаю, по грибы схожу. Пошел это в Чуркину рощицу, как раз, где ваши совхозные сенокосы. Набрал подберезовиков и подосиновиков - боровиков не было - и домой подался. Гляжу - туча надвигается, сурьезная туча, молния край неба сверкает. Будет дождь. Оно и так по всему чувствовалось: еще намедни в суставах ломило и духота стояла в воздухе. Тут ваши, рабочий класс стало быть, сено в копны складывают. А дело к вечеру. Поглядели они на часы, видят, время их истекло, рабочий день окончился. И вот тогда один и говорит товарищам своим - лохматый такой битюг с красными глазами: "Шабаш, хлопцы, время кончилось, пошли по домам". И я, значит, тут стою. Вижу, хлопцы не решаются, не знают, как им лучше быть. А сено в валках еще осталось. То, что его дождь намочит, лохматого не касается, потому как он свое получит сполна, по закону, зарплату свою. Хоть потоп, хоть пожар, а он в убытке не останется, потому как сено государственное. Вижу, и хлопцы настроены по домам расходиться. Тут меня такое зло взяло: эх, думаю, что ж вы за люди за такие, за поденщики временные, чьи ж вы работнички, какого хозяина?
- Плохого хозяина, Артемыч, никудышного, - не выдержал Егоров, но старик возразил:
- Нет, хозяин как раз неплохим оказался. Хотел я их по матушке выругать, да вижу: не проймешь таких, больно шкура толстая. Дай, думаю, лаской испробую: "Ребята, говорю, а дождик непременно будет, погубит сено, весь ваш труд погубит". Только я это сказал, как тот лохматый как зыркнет на меня красным глазом: "Откуда, говорит, ты такой заявился, чтобы нас учить. Ты, говорит, за нас, дед, не беспокойся, мы в убытке не останемся. Ты лучше о своих костях подумай, как бы тебе их унести отсюда до дождя". Поглядел я на него: нет, думаю, с таким лучше не связываться, такой двинет тебя, что и вправду костей не соберешь.
- Антон Яловец, - пояснила Посадова, догадавшись, о ком идет речь.
- Как? - переспросил Артемыч. - Верно, Антоном звали. И вот тут вижу я, "газик" директорский по кочкам козлом прыгает, сюда направляется, а в нем сам хозяин Роман Петрович. Я его издали по бороде признал. Налетел он коршуном, на ходу из машины выскочил да на этих работничков как набросится. А тот, который Антон, ему "и отвечает: "Время вышло, товарищ директор, мы рабочий класс". Тут Роман Петрович как посмотрит на него. "Это кто, говорит, рабочий класс? Ты, Антон? Нет, ты не класс. Ты деклассированный элемент, вот ты кто, Антон… Вот они - они класс, рабочий класс, хоть и не совсем сознательный, потому как на твою удочку клюнули. Тебе людского добра не жалко. Тебе никого и ничего на свете не жалко". Это, значит, Роман Петрович, так ему говорит. А уже потом, когда выругал Антона лохматого, к другим обернулся: "Давайте, говорит, ребята, возьмемся дружно и аккурат управимся до дождя". Сказал, и сам первый за вилы взялся. Смотрю - совестно хлопцам стало, не знали, куда глаза девать, обрадовались теперь и побежали вслед за директором. Да как работали - в полчаса все закончили. Вот он какой хозяин, Роман Петрович, - жива в нем жилка партизанская. Порадовался я и полюбовался на него. Человек он хороший, ничего плохого не скажешь.
Артемыч Вере нравился - такой бесхитростный, прямой и добрый. Она его слушала с интересом, следя за каждым его неторопливым жестом, за выражением светлых и глубоких глаз, за скупыми движениями жилистых рук. Она считала, что самое выразительное в Артемыче - его руки, в них ей виделась летопись большой трудовой жизни.
Артемыч же, закончив один разговор, тотчас начинал другой. Когда положили в кипящую воду рыбу и все необходимые приправы, он обратился к Егорову:
- Читал я вашу книгу, товарищ Егоров, "Партизанские зори" которая называется. Скажу вам - все описано в аккурат, как было. Только про нашу бригаду, про Романа Петровича, вы мало написали.
- Да что вы, напротив, дела вашей бригады занимают почти третью часть книги, - возразил Егоров. Ему было приятно, что Артемыч прочитал его партизанские записки, вышедшие еще весной отдельной книгой.
- Может, оно и так, только я хочу сказать, что не все вами описано, - не соглашался Артемыч. - Вот, к примеру, как мы с Мишкой тол в город доставляли. О других вы там пишете, а про нас забыли. А мы сколько этого толу перетаскали в город. И патроны, и гранаты. Сколько переносили. Потому, как нас двое, пара как есть мало подозрительная: Мишка-мальчонка, а я дед-побирушка, вдвоем и ходим.
- Во втором издании, Артемыч, я сделаю много дополнений новых, - пообещал Егоров. - Мне уже говорили товарищи, справедливо упрекали: много интересного я упустил. Правда, много случаев однотипных, одинаковых, их, может, и не все нужно описывать.
- Как одинаковых? - всполошился Артемыч. - Ни у кого такого случая не было, как у нас с Мишкой. Я про тот говорю, когда нас арестовали.
- Что-то я не помню, - признался Егоров, - наверно, это произошло, когда я раненый лежал.
- Все может быть, - сказал старик. - Только случай уж очень, скажу вам, интересный, и в книжке его описать стоит.
Вера, слушавшая Артемыча с жадностью и непосредственным живым интересом, как слушают сказки ребятишки, попросила:
- Расскажите, пожалуйста, как вас арестовали?
Артемыча уговаривать не нужно. Поковыряв костер кочергой, сделанной Тимошей из орешника, он начал:
- Мы с Мишкой тогда больше на связи работали, между городскими подпольщиками и лесными партизанами. Ходили из леса в город. Нам везло: других арестовывали, убивали, а нам все с рук сходило. Помню, осенью было дело. Дожди шли беспардонно. Грязь, гадкая погода. Приказали нам доставить тол в город в буфет. Буфетчицей наша дивчина работала. Наше дело ей доставить, а ее - передать дальше, кому следует. Взяли мы грязный мешок и туда, наверно, шашек шесть положили. А сверху картошкой засыпали - мокрая, грязная и частью гнилая. Идем. Мишка, он что, он совсем дитя. Сколько ему тогда было? Годов одиннадцать. От силы двенадцать. Смышленый был мальчишка, но неслух, прямо какой-то шутоломный. Скажешь ему: Мишка, так-то делать нельзя. Хорошо, говорит, не буду, а сам все равно сделает, если уж он задумал. Тут ты хоть кол ему на голове теши, а он сделает. Подходим к посту контрольному. Стоит немец-часовой. Оружия у нас, значит, никакого. Только у меня бритва, новая, хорошая бритва, на всякий случай. А тол не в счет, он в мешке с картошкой. Я ж совсем и знать не знал и думать не думал, что у Мишки в кармане штанов толовая шашка и запал с фитилем лежат. Вот что обормот с собой носил. Явную смерть ведь носил. Подошли. Часовой нас остановил. Я, как полагается, мешок на землю ставлю и паспорт ему показываю, тут у меня все честь по чести, без обмана. Поглядел паспорт без интереса всякого, а больше на мешок косится. Я никакого вида не подаю, что взгляды его примечаю, стою себе, как послушный коняга, и жду. А у самого поджилки-то хоть и не дрожат, а настроение поганое: возьмет, думаю, да и высыпет картошку мою. Тут тебе и петля. А то и на месте пристрелит Он, немец-то, поглядывает на меня подозрительно и сердито, а сам носком сапога мешок пинает, дескать, что тут у тебя? Я говорю: "Картошка тут, господин офицер", - офицером его для пущей важности назвал, авось добрей будет. А сам с готовностью открываю мешок, чтоб показать ему - гляди, мол, тут все без обмана. Мишка мой в сторонке стоит, глазенки таращит. Немец и на мальца с подозрением смотрит и зовет его: ком, ком, дескать, подойди. Мишка пугливо лупает глазами, а подходить боится. Я кричу на него: "Подойди, чертенок, не бойся, господин офицер драться не будет!" Пробую тащить его к немцу, а Мишка вырвался да бежать в сторону. Я говорю: "Пуглив мальчонка, господин офицер, били его намедни, вот и боится". А сам злюсь на Мишку, как черт: чего б, думаю, тебе не подойти, не съест же он тебя. А то возьмет да и пристрелит. Что ему стоит, на то он и фашист.
Замолк Артемыч, вздохнул облегченно, минуту спустя продолжал:
- Ну, обошлось, отпустил он нас. Пришли в город благополучно, обругал я мальца маленько и условились: я иду в буфет, а Мишка к хозяину, где мы ночевать должны, - тоже свой человек был. Если, значит, все в порядке у хозяина, то встречаемся через два часа у базара. Пришел это я в буфет. Смотрю, народу, считай, никого нет, человека три-четыре всего. За прилавком Женя стоит, которой я должен груз передать. Подхожу к буфетчице. "Здравствуйте", - говорю, а она в ответ бурчит что-то сердито, роясь в своей кассе, будто и не узнает, и даже не смотрит на меня. Я опять свое: "Картошки, говорю, не надо вам?" - "Да не очень нуждаемся, - отвечает Женя, - весной, говорит, приноси". Вот так задача. Что ж мне делать? - соображаю. Выходит, тут что-то неладное. "Ну, что ж, говорю, не желаете, как хотите, понесу на базар". И уже уходить собираюсь, а Женя вдруг мне: "Покажите, говорит, хорошая ли она у вас?" Я это мешок в руки да на прилавок хотел было, а она как закричит: "Куда, грязный мешок, нельзя на прилавок, проходите сюда!" Зашел я за прилавок, нагнулась она, будто бы картошку смотреть, а сама шепчет: "За столом шпик, - и тут же говорит уже громко: - Нет, такой не надо, мелкая и гнилая. Нет, не нужна. Теперь сезон, и на рынке есть хорошая". Я мельком взглянул в зал - вижу, в самом деле, сидит один за столиком, пиво пьет, в штатском, а на меня не смотрит. Притворяется, значит. Вышел это я из буфета, кумекую, куда бы теперь податься? Коль сказал, что на рынок иду, надо идти. Прошел это я шагов полсотни - вижу, тот, что пиво пил, следом за мной топает, но не сказать, чтобы быстро, не спешит. Ну, думаю, дело ясное: тикать мне надо. Только вот каким манером, куда? В мешке весу пуда два будет, я, пока шли до города, уморился вдоволь. Мешок не бросишь, раз шпик с тебя глаз не спускает, и не побежишь. У него небось в кармане пистолет лежит. Вот тут и решай задачу. На этот случай мы уже имели лазейки, были у нас на примете дома такие, войдешь в парадное, а сам через двор - и готов, ищи ветра в поле. Так я и сделал: зашел в парадное, притворил за собой дверь, а сам бегом во двор. Там мимо сарая, через дырку в заборе пролез в соседний двор, зашел в одни сени, смотрю - никого нет, я мешок свой под крыльцо положил, а сам - давай бог ноги, аж на другой конец города. Ну, думаю, и здесь пронесло - пока что убег, а как дальше будет, не ведаю. Шпик мой подождал на улице, наверно, минут пять, а потом, смекнув, в чем дело, что его оставили с носом, побежал меня искать. Такой ход я на всякий случай предвидел и не пошел сразу на рынок на встречу с Мишкой, как мы условились, чтобы, значит, обоих нас не сцапали. На случай опасности между нами была другая договоренность: Миша ждет меня возле церкви, я прохожу мимо него, будто мы не знакомы, и дальше действуем смотря по обстоятельствам. Главное, Мишка должен сказать: можно нам вместе ночевать у своего человека или нельзя. А время к вечеру близится, осенью день какой: не успел свет погасить, как опять зажигай. Только это я подошел к церкви - каких-нибудь полсотни метров не дошел, как меня: "Стой!" Вижу - двое. Один - знакомый, тот самый шпик, что в буфете сидел, второй - полицай. Оба с оружием. Ну, а я что, у меня ничего, кроме бритвы, нет. Стою. Они первым делом карманы мои обшарили. Бритву достали, паспорт, махорку. А больше ничего. "Где мешок?" - спрашивают. "Какой, говорю, с картошкой, что ли?.. Продал". - "Кому продал, за сколько, где деньги?" А денег-то у меня ни гроша. Вот, думаю, и влип. Но тут мысля одна осенила: "Выменял, говорю, картошку на бритву". - "А зачем тебе бритва?" - "Мне-то, говорю, она совсем без надобностев и ни к чему, только ее на хлеб или на сало можно променять". - "А-а, спекулянт!" - говорят. "Извините, говорю, время такое - всякому жить хочется. Каждый промышляет, как может. Виноват, говорю, голод не тетка, на всякое заставит". - "Кому продал картошку?" - "Бабе, говорю, одной бабе отдал: обманула, окаянная, продешевил, теперь сам вижу". А они свое: "Где та баба? Как фамилия?" - "Не спрашивал, говорю, и пачпортом не интересовался. Только скажу вам, господа, баба - плутовка". Не поверили они мне, потащили в полицейский участок. Там смотрели документы, допрашивали. Я точь-в-точь повторил: продал, говорю, с мешком, за бритву отдал. Ну, как заведено, били, без этого у них не бывало.
Артемыч опять остановился, подумал, оглядел с бодрым задором слушателей и продолжал:
- Да, я об одном забыл вам сказать: когда, значит, перво-наперво они меня у церкви схватили, я увидал Мишку своего, и он, стало быть, меня видал и все обстоятельства понял. Следом шел: куда меня вели, туда и он, в сторонке наблюдал. Ну, стало быть, доставили меня в участок, надавали по зубам и начали уже потом допрашивать: кто я и что. Я ж говорю, документы мои у вас, глядите. Я человек старый, убогий - в паспорте в том мне значилось семьдесят пять годов, - живу, как птица, божьим подаянием. Носил в буфет картошку - не взяли, гнилая, говорят. Оно и верно, картошка не первый сорт и гнилая была. Что мне, господа начальники, делать было? Старуха моя с голоду помирает, просит хоть крошку хлебушка. Пошел я на базар было, да передумал: дай, думаю, в дом зайду. Захожу - а баба навстречу. Я ей говорю: купи картошки или давай менять на хлеб. А она мне: хлеба, говорит, у самих уже давно нет, а картошка нам очень нужна. Давай менять. И мне бритву, старая, дала. Больше, говорит, в доме ничего из вещей не осталось. Я подумал-подумал: бритва вещь по старому времени ценная. Думаю, даст мне кто-нибудь за нее буханку хлеба. Взял бритву. Вот и все, господа начальники, как на духу вам выложил, а там что хотите, то со мной и делайте - воля ваша.
- А мальчик? Что с ним? - не терпелось Вере.
- Мишка-то? Подле участка слонялся, на расстоянии, - ответил Артемыч и продолжал: - А время уже вечернее. Вот они, полицейские, и решают повезти меня в тот дом, к той самой бабусе, которой я картошку отдал. Стало быть, не верят мне. Вышли мы на улицу, моросит дождик, и уже, считай, смерклось. Идем. Я, как полагается древнему старику, еле ноги волочу, а сам соображаю, что врать-то дальше. Один полицай впереди с автоматом, другой позади с пистолетом, а шпик тоже здеся рядышком топает, меня фонариком подсвечивает. Бежать при таком положении никак нельзя - пристрелят. А дом тот, через который я сиганул, уже совсем близко. Деревянный домишко в два этажа, крылечко так с тротуара прямо, двери сквозные: войдешь это, одна лесенка на второй этаж ведет, а прямо - другой ход во двор. Эх, думаю, буду врать - баба могла быть и пришлой, совсем не обязательно из этого дома. Подошли к дому, шпик открывает дверь, сам вперед идет, за ним проходит один полицай, и вдруг сзади неподалеку чиркнула спичка, я вижу, как под ноги нам со вторым полицаем падает вроде кирпича и шипит огнем, а Мишка кричит: "Тикай, дедка, граната!" Оказывается, малец шел следом за нами и уже у самого дома зажег бикфордов шнур и бросил толовую шашку. Полицай второй, он тоже не дурак: видит, бикфорд огнем горит, в любой миг взорвется. Он, значит, тоже в дверь юркнул за теми за двумя, а я в сторону, на улицу скочил, за угол, туда, где спичка чиркнула и Мишкин голос был. Только я отбежал за угол, ка-ак ахнет, ну точно тонновая бомба. И тут меня за руку хватает Мишкина ручонка: "Бежим, говорит, дедка, там все в порядке, ночевать можно". Побежали мы туда, встретились со своим человеком. Я рассказал ему: так, мол, и так, тол в мешке под крыльцом оставлен, а ночевать не будем у тебя, поскольку нас пойдут с собаками искать. Оно хотя и дождь и следы замывает, да все же лучше нам на всякий случай уйти. Благо ночь темная и длинная: далеко отшагать можно. Так мы и ушли.
Вера спросила:
- Скажите, пожалуйста, а где тот мальчик теперь? Он жив остался?
- Михайло-то? - Старик тепло взглянул на Веру. - Да там, вот у них в совхозе. Комсомолом командует.
- Миша Гуров, - подсказала Надежда Павловна.
- Гуров?.. - повторила Вера озадаченно. Глаза ее округлились и даже рот приоткрылся. - Не ожидала… - выдохнула она наконец вполголоса и с усилием: - Такой тихий, скромный.
- Тихие, они, дочка, заметь, все такие, - сказал Артемыч. - Степка Терешкин не тихий, стало быть, не такой. А у Михаила партизанская медаль и орден Красной Звезды.
"Михаил Гуров. Вот он, оказывается, какой, Миша Гуров".
Недалеко от костра расстелили брезент и два одеяла, расставили закуску. Егоров достал бутылку коньяку и бутылку мадеры. Обед получился на славу. И главное - уха, приготовленная на берегу, с запахом дыма, хвои и озера. Не уха, а подлинное объеденье.
Обещанный концерт начал Сергей Александрович чтением своих стихов. Слушатели были в хорошем настроении, потому и стихи им показались неплохими, хотя в общем это были рядовые вирши, которые сочиняют тысячи людей в возрасте от шестнадцати до тридцати лет.
Тимоша читать отказывался, но когда его попросила Вера, он не мог противиться, уступил.
- Своих стихов у меня нет, поэтому вынужден читать чужие. - Он сделал паузу, нахмурился, выпрямился во весь рост, отбросив со лба волосы и почему-то расставив широко ноги, должно быть, чтобы тверже стоять на земле, и начал: - Анатолий Поперечный. Стихи без названия.
Егоров смотрел на сына с гордостью и думал: это он о себе, себя заявляет, свой голос подает.
Потом дошла очередь до Артемыча. Он с показной легкостью поднялся с земли и сел на пенек, который уже заранее приметил.
- Не знаю, подведут ли пальцы. А может, и не подведут.
И тронул клавиши. Вначале осторожно, будто идя на разведку, пробурчали басы, затем смелее и громче пустили скороговоркой, и вот аккордеон ахнул, остановился на миг и вдруг пошел гулять по просторам России, по диким степям Забайкалья, где золото роют в горах, вниз по матушке по Волге, по степи глухой, где замерзал ямщик, однозвучно звенел колокольчик и орел подымался над степью, а из-за острова на стрежень, на простор речной волны выплывали расписные Стеньки Разина челны. И уже никто не мог устоять: все пели - Егоров, Посадова, Тимоша, Вера, Сорокин, пели душой, всем своим существом шли за музыкантом покорно и преданно, уверенно и сурово, шли, как в сраженье и в большую жизнь, шагали в такт мелодии по русской земле, воспевая ее силу и красоту, тоску и печаль, радость и величие. Песни заполняли сосновый бор, разбудили камыши, раскачали сосны; им было тесно на острове, и они, легкокрылые, перемахнув озеро, полетели дальше в поля.
- Да ты артист, Артемыч, тебе в театре выступать надо, на сцене, - говорил растроганный Захар Семенович, крепко пожимая руку возбужденного, вспотевшего старика. - Спасибо тебе.
- В театре не услышишь, - и не думал возражать Артемыч. - В театре для такого тесно, простору нет. А тут гляди - раздолье-то какое. Само что петь. Песня, она раздолья требует, свободы.
Артемыч, оставив на пне аккордеон, засеменил взад-вперед, же находя себе места и тяжело дыша. Взгляд у него был встревоженный и какой-то болезненно-тупой. Ему не хватало воздуха, кровь прилила к голове, и сердце гулко колотилось. Сам он каким-то подсознательным чутьем понял что-то неладное, но старался не подавать вида. Но Надежда Павловна заметила, как тяжело дышит старик, и спросила:
- Вы устали, Артемыч? Сядьте, отдохните.
- Давно так не играл, - все еще не отдышавшись, ответил Артемыч. - Считай с того дня, как победу над Германией объявили.
Он прилег на одеяло рядом с Егоровым и, немного успокоившись и всматриваясь пытливо в лицо Тимоши, обратился к Захару Семеновичу:
- Сынок ваш мне нравится, славный хлопец будет. Я о молодежи сужу по тому, как она к песне способна. В песне душа человека. Я нарочно старинные песни играл, дай, думаю, проверю молодежь нашу, глубоко ли корни в жизнь пустила.
- Ну и как результаты? - весело спросил Сорокин.
- Молодцы, знаете старые народные песни, которые еще прадеды наши певали. А поете по-разному. Вот вы, предположим, и ваша барышня и голос имеете, и слова знаете, а поете не так, как Тимофей.
- Хуже или лучше? - полюбопытствовал учитель.
- Тимофей песню чувствует и переживает. И Гуров Михайло так поет. Не приходилось слышать?
- Слыхали, - недовольно протянул Сорокин.
- Ведь он живет песней, Михайло-то, когда запоет. Я все говорю ему: учись, хлопец, играть, аккордеон тебе с радостью вручу. Легче жить будет вдвоем с аккордеоном. А он только головой качает и улыбается тихо. - И, заметив недовольный взгляд Сорокина и смущение Веры, добавил: - А что по-разному - это ничего. Петухи вон тоже поют не одинаково, каждый по-своему.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
1
Возвращались домой под вечер. Уже подъезжая к центральной усадьбе, на перевале встретили Михаила Гурова. Его мотоцикл с привязанной к багажнику плетеной корзиной, полной белых отборных грибов, стоял в сторонке, а сам Михаил сидел на обочине и любовался тишиной и сизо-золотистыми далями, освещенными предвечерним солнцем.
Надежда Павловна попросила остановить машину. Все вышли посмотреть добычу завзятого совхозного грибника. Михаил был одет в легкую, из светлой парусины курточку на молнии, черные брюки и серую кепку. Неожиданная встреча с такой кавалькадой и проявленный к нему интерес смутили Гурова.
- Легок на помине, - дружески обратилась к нему Надежда Павловна. - Мы тебя вспоминали сегодня.
- Смотря каким словом, - произнес Михаил и мельком взглянул на Егорова.
- Добрым, добрым словом, - успокоил Захар Семенович. - Мне с тобой нужно будет поговорить.
- Пожалуйста. - Михаил насторожился.
- Не теперь, вернее не здесь, - ответил Егоров. - Часа через два ты смог бы зайти домой к Надежде Павловне?
- Смогу, конечно.
- Значит, договорились. - И, взяв из корзины твердый, с маленькой, похожей на берет шляпой на толстой ножке, боровик, сказал: - Со сметанкой хороши!.. Есть люблю, а собирать не умею.
- А я наоборот: люблю собирать, в лесу люблю их, а когда они на сковороде, - равнодушен, - сказал Михаил и, отвязав корзину от багажника, подал ее Посадовой. - Так что прошу вас, Надежда Павловна, на ужин.
- Да что ты, Гуров, зачем это? - воспротивилась Посадова. И Егоров смутился, неловко улыбаясь, заметил:
- Я ведь без всякого намека.
- Так я ж все равно их соседям отдам. Я ж в столовой питаюсь, - искренне запротестовал Гуров. - Надежда Павловна, вы же знаете.
Он посмотрел на Посадову умоляюще, и та сдалась, взяла корзину и передала ее Тимоше.
- Ну ладно, давай, чай, не в первый раз. И сам с нами будешь ужинать. Только без опозданий, не позже чем через два часа приходи. А лучше пораньше.
Здесь их нагнал директорский "газик". Роман Петрович возвращался из отделения. Как всегда деятельный, беспокойный и возбужденный, на ходу выскочил из открытой машины и доложил:
- Все хозяйства, за день объехал.
- Это по какому случаю в выходной день ты хозяйства объезжаешь? - ядовито спросил Егоров. - Сам-то не умеешь отдыхать - ладно, это твое личное дело. Но людей зачем беспокоишь? Кто тебе дозволил в законный выходной день ломать отдых людям, портить им настроение?
Серьезный начальнический тон озадачил директора.
- Так, Захар Семенович, - взмолился Булыга, косясь недовольно на присутствующих, и взгляд его говорил: "нельзя же при подчиненных", - сам не доглядишь - душа неспокойна.
- Пусть лучше одна душа будет неспокойна, чем из-за нее причинять беспокойство сотне.
Булыга понял, что сказал невпопад, и хотел было замять неудачный разговор, но тут на помощь ему пришел Гуров; он как-то неожиданно оповестил:
- Слышите?! Поет… В конце августа поет!
Все сразу притихли и прислушались. Рядом на опушке раздавалась отчетливая голосистая трель. Булыга встревоженно спросил:
- Кто еще?
- А вы разве не узнаете? - не веря, переспросил Гуров.
- Не знакомились. - Булыга попробовал сострить.
- Нет, кроме шуток, неужто в самом деле не знаете, кто поет? - удивился Михаил и пояснил: - Это зяблик. Только соловью уступает. Самому соловью. Больше никому.
- Зяблики нам не обязательны, - всерьез сказал Роман Петрович. - Зябликов в плане семилетки нет. А вот хрю-хрю к двадцать пятому числу десять тонн сдать надо. А не сдашь - сам не только зябликом, петухом запоешь, мычать и хрюкать будешь - вот что я тебе доложу, товарищ комсомол.
Когда зяблик умолк, Егоров, глядя в землю, сказал:
- Между прочим, товарищ директор, вам, кажется, приказано сдавать сейчас телок на мясо?
- Было такое распоряжение, выполним в срок, - с готовностью ответил Булыга.
- Так вот, Роман Петрович, я разрешаю тебе не выполнять такого распоряжения. Совхоз ведь свой план по мясозаготовкам выполнил?
- Надо другим помогать. Мне не привыкать. Секретарь райкома пообещал вам - надо выручать, - ответил Булыга.
- Так выручать не надо, - настаивал Егоров.
- А ничего не случится, Захар Семенович, сдадим. Совхоз от этого не обедняет.
- Вот даже как! - Егоров поднял на Булыгу глаза, и Вера заметила, что они вдруг стали холодными и колючими. - Сегодня план выполним. А завтра? Чем завтра будем выполнять план по молоку? Молодых коров под нож! Ничего себе, хозяйская логика, далеко смотрите, товарищи руководители.
2
Пока жарились грибы со сметаной - теперь обязанности повара исполняла Надежда Павловна, - Вера разговаривала с Захаром Семеновичем. Егорова интересовала судьба девушки, он спрашивал, где она родилась, жила, училась.
- Сколько вам лет, Верочка?
- Уже девятнадцать, - ответила Вера, глядя на Егорова выжидательно.
Захар Семенович повторил негромко, сощурив глаза и глядя в потолок, в одну точку, куда была подвешена недорогая трехламповая люстра с бумажными лимонного цвета колпаками.
- Девятнадцать лет, Верочка, бывает один раз в жизни. И двадцать - тоже. Все значительное в жизни человека бывает, к сожалению, один, только один раз. Что поделаешь? Поэтому человек, если он действительно человек, дорожит каждым прожитым днем, старается беречь и разумно расходовать свое время. В старину говорили: время - деньги. Оно не деньги, но дороже денег. Его не купишь ни за какие деньги. Нет, не купишь. А выбросить на ветер, попусту - легко. Это проще всего. В жизни, Верочка, надо стараться постоянно находить и чувствовать красоту. Понимаете? Везде, всюду. И не только находить - создавать ее надо. И когда Булыга говорит, что мычание и хрюканье ему приятнее соловья, тут мы где-то недоработали, чего-то недоделали. Это, знаете, купеческий, свинский взгляд на жизнь.
Вера молчала. Слушая внимательно Егорова, она чутко прислушивалась, нет ли шагов за окном.
Должно быть, ее томительное ожидание передалось Михаилу: он пришел раньше. Он вошел, не взглянув на Веру, и сразу лицо ее залил румянец. Сел рядом с ней на стул, тоже напротив Егорова, и стал неторопливо рассказывать то, о чем просил его Захар Семенович. Собственно, он повторил то же самое, что и Артемыч, рассказал об их партизанских приключениях с мешком картофеля и толом. Егоров изредка что-то записывал себе в блокнот.
Выбрав удобный момент, Миша достал из кармана брюк свернутую в трубку тонкую тетрадь, от начала до конца исписанную разборчивым крупным почерком.
- Я все собирался с Надеждой Павловной… посоветоваться. - Голос Михаила дрожал, он явно волновался. - Тут по разным нашим делам. Ну и решил сегодня воспользоваться случаем… поскольку вы тогда с двухсменкой нас поддержали…
- Очень хорошо, что решил, давай выкладывай, - дружески заговорил Егоров, поднимаясь с дивана и тоже присаживаясь к круглому обеденному столу.
Миша подал Егорову тетрадь, в которой излагал свой план подъема совхоза, - там было девять пунктов.
Пункт первый. Совхоз до сих пор испытывает острую недостачу кормов. Комбикорма постоянно завозят для свиней, поэтому себестоимость мяса слишком еще высока. Земли в совхозе достаточно, три тысячи гектаров. Рабочих рук тоже хватает, хотя Булыга и утверждает, что и земли мало и рабочих нет. Вся беда в том, что земля плохо используется, урожаи низкие, пастбища организуются неправильно. Много пахотной земли занято под травами, овсом и другими малоэффективными культурами, не клеится дело с кукурузой. Надо разводить бобы на корм скоту и сахарную свеклу.
Пункт второй. Мало скота на сто гектаров земли: коров и овец.
Пункт третий. Породистость свиней и особенно коров никудышная. Отсюда низкие удои и малая жирность молока - в среднем три процента при среднем удое две тысячи килограммов от одной коровы. И хотя Булыга гордится этой цифрой, потому что в соседних колхозах надаивают еще меньше, Гуров считает, что можно и нужно эти показатели удвоить.
Пункт четвертый. Необходимо как можно больше и лучше организовать искусственное осеменение животных, притом централизованное. Это приведет к улучшению породы скота и снизит расходы на содержание быков и хряков.
Пункт пятый. Михаил ратует за специализацию совхоза. Хозяйство у них животноводческое: молоко, мясо. Все должно быть подчинено этим отраслям. Все, что растет на полях: злаки, овощи, травы - все должно переделываться в корма. Поэтому незачем им разводить лен, который не столько дает прибыль, сколько отвлекает их. Не нужны им кролики и куры, - пусть их разводят в специальных совхозах и колхозах. Что же касается пекинской утки, то он за разведение ее, если в совхоз вольется расположенный на берегу озера колхоз "Победа". Там для уток простор. Там возможно организовать рыболовецкую бригаду, которая бы занималась в основном зимним подледным ловом, когда много свободной рабочей силы. Он против огорода и сомневается, нужен ли им такой большой сад. Впрочем, он оговаривается в отношении сада: надо содержать его в порядке, по-научному.
Пункт шестой. Настойчиво продолжать механизацию всех производственных процессов. Это даст возможность вдвое, втрое сократить рабочую силу.
Пункт седьмой касался благоустройства села и быта рабочих, поднятия культуры в совхозе, организации досуга, просвещения, учебы.
Пункт восьмой предлагал до минимума сократить ненужные работы, которые завышают себестоимость продукции.
Пункт последний, девятый. Искоренить пьянку, объявить ей жесточайшую войну, потому что половина всех чрезвычайных происшествий в совхозе и других бед есть результат пьянки.
По каждому из этих пунктов были конкретные, обоснованные советы и предложения.
Егоров внимательно, молча читал тетрадь. Надежда Павловна поставила на стол две сковороды грибов и банку со сметаной.
- Скажи ты, наконец, что это такое? - допытывалась она. - Партизанские записки?
- Нет, Надюша, гораздо серьезней. - Егоров весело хлопнул тетрадью по своей ладони. - Гораздо важнее сейчас для нас. - И, садясь за стол, продолжал, сверкая вдруг оживившимися, беспокойными глазами: - Это записка коммуниста Гурова в обком партии.
- О чем? - допрашивала уже заинтригованная Посадова.
- О том, почему совхоз "Партизан" отстает и что надо сделать, чтобы его поставить на ноги.
- Насколько мне известно, - обиженно проговорила задетая таким ответом Надежда Павловна, - совхоз "Партизан" издавна занимает первое место в районе и одно из первых мест в области.
- Значит, и район ваш и область наша занимают не то место в жизни, какое им полагается, не то, - ответил Егоров и, еще раз хлопнув тетрадью, отложил ее на диван. - Только, дружище, вот что я тебе замечу, - сказал он, глядя на окрыленного Гурова. - Все, что ты наметил, все это прекрасно и верно. А в жизнь проводить кто должен? Не я и не обком? Так ведь?
- Разумеется, - подтвердил Михаил. - Но без вашей помощи ничего у нас не выйдет.
Он исподволь бросал короткие и косые взгляды на Посадову, и Егоров их не только заметил, но и отлично понял.
- Надо, чтоб вышло. У вас есть партийная организация. Пусть товарищи обсудят, поговорят и решат. А, Надя? Как ты думаешь? - говорил очень оживленный и вдруг как-то повеселевший Егоров.
- Я ничего, товарищи, не понимаю, о чем вы толкуете, - все тем же недовольным тоном отвечала Посадова. - Какая-то записка в обком, о которой я понятия не имею, отсталый совхоз.
- Надюша, ты все поймешь. Вот здесь все ясно. - Захар Семенович опять взял тетрадь. - Прочтешь и все-все поймешь.
Вера попросила посмотреть тетрадь и тут же, не выходя из-за стола, углубилась в чтение. Михаил понял, что Посадова недовольна: почему, мол, с ней прежде не поговорили. Надо было ей как-то объяснить, но Егоров все мешал ему говорить - сам говорил больше всех.
Гуров расстроился и огорчился. Егоров, внимательно и зорко следивший за ним, попытался успокоить и приободрить Михаила. Обняв его за плечи, он сказал с душевной, отеческой теплотой;
- Чего скис?.. Думаешь, я не знаю? Знаю, все знаю. Пока Булыга руководит совхозом, трудно будет осуществить твой план. В этом надо признаться, как бы нам ни было горько. Роман Петрович неплохой человек. Но он отяжелел. Не сможет на новую ступень подняться. Нет, не сможет. Ругать его бесполезно, учить - поздно. Мозг отяжелел, жирком покрылся. Да.
Перехватить протестующий жест Надежды Павловны, которая хотела было подать свой голос в защиту директора совхоза, Егоров предупредил ее решительно:
- Ты, Надя, не оправдывай его. Ты свыклась и не хочешь замечать. Для тебя Роман Петрович - герой-партизан и добрый дядька. То, что он добрый дядька, это я и сам знаю. Не будем, Надя, сейчас спорить: покажет время. Посмотрим, что скажут коммунисты по поводу предложений Гурова и что директор скажет, - примирительно закончил Егоров.
Посадова все-таки не могла согласиться с этим. Да, она знает слабости Булыги, но сказать, что он не способен руководить совхозом, это уж слишком. В конце концов, кто лучше знает, как работает директор, - секретарь обкома или парторг? "Я свыклась и не хочу замечать? Да разве это верно, Захар? Разве не я говорила тебе о недостатках Булыги, и не я ли постоянно поправляю Романа Петровича советами. Нет, дорогой Захар, заблуждаешься ты. Очень заблуждаешься".
Гуров чувствовал себя неловко при всем этом. Он уж жалел, что "сунулся" со своим планом, и теперь попытался как-то увести разговор на излюбленную Артемычем тему: совхоз или колхоз?
- Как только ни приеду к нему, обязательно будет надоедать: куда деревня двинет завтра - в совхоз или в колхоз, - громко и намеренно весело говорил Гуров. - Я ему говорю: что я, Хрущев, чтоб на все твои вопросы отвечать?
- То, что ты не Хрущев, - это нам известно, а вот как сам думаешь по поводу вопроса Артемыча? - обратился к Гурову Егоров.
- А что я думаю? Колхоз свое великое дело уже сделал. Как ни говорите, а это ж частник, коллективный единоличник. А совхоз - предприятие государственное. У него ноги покрепче колхозных, у совхоза-то. Мне председатель "Победы" Юрий, сын Артемыча, как-то говорит: "Чепуха получается: существуют совнархозы, а сельское хозяйство им не подчиняется. Почему? Друг на друга работают, а живут в разных ведомствах, как в двух государствах". Я думаю, был бы везде совхоз, тогда и легче бы передать сельское хозяйство совнархозам.
Егоров встал, заложив руки за спину, прошелся по комнате, скользя по картинам прищуренными глазами, и, подойдя вплотную к Посадовой, спросил, кивая на Гурова:
- У тебя много таких коммунистов?
- Ершистых?
- Думающих… Что же касается "проблемы Артемыча", то ее не существует и незачем ее сочинять. В настоящих условиях и совхоз и колхоз себя оправдывают, оба хороши. И еще, наверно, долго будут параллельно развиваться и совхоз и колхоз. Так что вы, товарищи, оставьте свои "коварные" замыслы насчет "Победы". Несвоевременно это и неверно. Колхоз "Победа" - экономически сильное хозяйство. Соревнуйтесь, живите, как добрые соседи. Время покажет. Всякому овощу свое время.
3
Поговорить с Булыгой начистоту Надежда Павловна собиралась давно, да все как-то не было подходящего случая. Последний приезд в совхоз Егорова показал ей, что дальше откладывать такой разговор нельзя. "Вы плохо хозяйствуете, по старинке, - говорил ей с глазу на глаз Захар Семенович. - А время теперь не то. Теперь думать надо, много думать. Уметь считать. Роман считать не умеет, и, к сожалению, партийное бюро не хочет или не может заставить его вести хозяйство по-научному".
"Не хочет или не может…" Эх, Захар!.. Многого тебе не понять. Ты видишь нашу жизнь со стороны. И хотя говорится, что со стороны видней, все-таки не во всем ты прав. Конечно, основной твой упрек совхозу - низкие урожаи колосовых - в общем-то справедлив. Но Роман ли в этом виноват? И разве можно его заставить, когда надо учить. А учить Романа, знал бы ты, как трудно. Не больно-то он слушается членов бюро.
Посадова в душе считала большой своей заслугой, что она умеет в течение многих лет не только ладить с Булыгой, но и влиять на него. В совхозе для Романа Петровича нет авторитетов, кроме Надежды Павловны. Но и ее влияние имеет свои пределы. И не будь в обкоме Егорова, не было б в совхозе и Надежды Павловны.
С "запиской" Гурова Надежда Павловна внимательно ознакомилась на другой день после отъезда Егорова. А не обсудить ли на партийном бюро для начала вопрос о поднятии урожайности колосовых? Такова была ее первая мысль. Пригласить на бюро бригадиров, агрономия, а также "академиков" Гурова и Нюру Комарову. Посадова позвонила Булыге:
- Ты один у себя?
- Нет. А что?
- У меня есть к тебе разговор. Хотелось бы, чтоб нам никто не мешал.
- Та-ак, - что-то соображал Роман Петрович. - Вот что: у подъезда стоит "газик", я хочу в отделение проехать. Выходи, садись. Я буду за водителя. Устраивает?
- Вполне.
Разговаривали в пути, без свидетелей.
- Вчера Захар много и резко говорил о делах нашего совхоза, - начала Надежда Павловна. - Обком недоволен нашими урожаями.
- Знаю, - перебил Булыга. - Он мне об этом уже не раз говорил. Пусть сам сядет на мое место и покажет пример. А я посмотрю, что у него получится… двадцать центнеров… Сказки! На черноземах не везде собирают по двадцать центнеров зерновых, а он хочет на наших подзолах да суглинках получить. Двенадцать центнеров для нас предел.
- Нет, Роман, ты не прав. Зачем так сразу отметать? Старики говорят, что собирали по сто, по сто двадцать пудов ржи и ячменя.
- Кто? Законников? Знаю, слышал и эти сказки.
"Нет, с ним говорить никак невозможно".
- Я думаю, Роман Петрович, обсудить вопрос о поднятии урожайности зерновых на бюро.
- Твое право, обсуждай. Лишнюю галочку поставишь в плане мероприятий. Отчитаешься перед начальством - мол, обсуждали, рекомендовали. Для этого тебе надо?..
- Нет! - резко бросила Посадова. - Не для отчета, а для дела. Наши рабочие, рядовые люди думают, заботятся, предлагают. А руководителям лень подумать.
- А чего ты раскудахталась? Я что, против бюро? Обсуждай, пожалуйста.
- И обсудим. Тебя заслушаем.
- А чего меня слушать? Лучше я вас послушаю. Вы же все шибко умные, ученые. А директор у вас человек темный.
- Не паясничай, Роман. Противно слушать.
- Коль директора противно слушать, так заслушай на бюро доклад Федота Котова. Или "академиков" наших.
- Что ж, и их послушаем. И поспорим.
- А чего нам спорить? Будем больше клеверов сеять, больше чистых паров держать - улучшим почвы и урожай поднимется.
- Это ты так считаешь.
- Почему только я? Так и наука наша передовая, считает, Вильямс, академик как-никак.
- А между прочим, наши молодые "академики" Гуров и Комарова не разделяют этой теории.
- Так всегда было: каждый сопляк считает себя самым умным, а всех круглыми дураками. Ученость свою хотят показать… Отвергать легко. А что взамен они могут предложить? Болтовню свою, ученические тетрадки.
- Предлагают, Роман, много дельного предлагают. Бобы, сахарную свеклу, навоз. - Она хотела пересказать содержание записки Гурова, но подумала: сейчас это только больше взбесит Булыгу, начнет кричать: "Накляузничал Егорову!" И он действительно закричал:
- Учить меня решили: устарел директор, отстал, зазнался. Слышал я это, имел удовольствие от первого секретаря обкома слышать. От других не желаю. Хватит. Ваше дело проводить бюро, вы за это зарплату получаете.
"Зарвался, окончательно зарвался человек". Но сдержала себя Посадова, подавила вспышку. Смолчала. Молчание было тягостно. Навалившись на баранку руля, Булыга тяжело сопит и украдкой косится на парторга. Заяц выскочил на дорогу, замер на миг. Булыга прибавил газу, и косой уже из-под колес метнулся в кусты.
- Ы-ы, черт! - глухо выругался Булыга и взглянул на соседку быстрыми и веселыми глазами. - Ну чего замолчала? Говори. Ругай, учи.
- К чему?.. В камни стрелять - только стрелы терять. - В голосе Надежды Павловны звучит искренняя обида и горечь. - Теперь и я вижу - ты неисправим. Жалко, что поняла я это последней, позже всех… Что ж, лучше поздно, чем никогда… Останови, Роман: я здесь выйду. Хочу на ветеринарный пункт зайти.
Булыга резко затормозил, спросил дружелюбно:
- Обратно где тебя ждать?
- А ты не жди - сама доберусь.
- Ну, как знаешь, дело хозяйское.
В сущности это был их первый крупный разговор, почти ссора. На строительстве жилого восьмиквартирного дома он сорвал свое зло: накричал на бригадира за то, что неровно постелили полы. Вместе с управляющим осмотрел телятник, не подготовленный к зиме. Обозвав управляющего "шваброй" и сказав, что пора начинать уборку картофеля, сел в машину и поехал на кукурузное поле, где работал комбайн. Там нашел много нескошенных стеблей, оставленных на корню, и выругал Федора Незабудку:
- Демагогию разводить вы умеете. На это мастера. А чтоб работать на совесть, как полагается сознательному рабочему классу, у вас кишка тонка. "Академики"! Вам бы только других поучать…
Федя чувствовал за собой вину и смолчал. Сразу понял, что директор "не в духе", решил, что лучше не связываться с ним. А Булыга направился в райком. В уме он уже прикидывал, как зайдет к первому секретарю взволнованный, как потребует создать ему нормальные условия для работы или в противном случае он подает в отставку. Парторг, который обязан поддерживать авторитет директора, делает все наоборот. "А что если Николай Афанасьевич спросит: "Примеры?" - мелькнула во взвинченном мозгу Булыги коварная мысль. - Примеров-то конкретных и убедительных нет. Так, больше интуиция, детали. А это разве не пример - хотят директора заслушать на бюро. Я-то знаю, что значит заслушать. Заслушать и обсудить - обсудить и осудить, предложить коммунисту Булыге… Вот что это значит".
На полпути встретил председателя колхоза "Победа", тот из района возвращался. Остановил машину.
- Как дела, сосед?
- Да как тебе сказать: местами,
- Это как так? - не понял Булыга.
- С переменным успехом… Начальство недовольно.
- А ты у кого был?
- Да у самого Николая Афанасьевича. Егоров, говорят, им всем хвосты накрутил за то, что много заседательской суеты устраивают. А тут я под горячую руку попал. На меня набросился: "Зачем приехал? Мы, говорит, тебя вызывали? От работы отрывали?"
Покрутил Булыга головой, ухмыльнулся про себя, вспомнив, что сам жаловался Егорову на секретаря райкома, и решил возвращаться в совхоз. Так лучше. Да и незачем было ехать. Поссорился с парторгом - подумаешь, событие какое. Завтра на наряде и помиримся. Она женщина отходчивая и незлая. Нет. С ней работать можно. У нее ведь тоже - должность, обязанность. Надо и с ней считаться. Чем ссориться - лучше выслушать ее внимательно, не возражать и не противиться, а делать по-своему. Приняв для руководства такую нехитрую "тактику", Роман Петрович немного успокоился, заехал в магазин сельпо, выпил сто граммов и кружку пива и уже совсем довольный поспешил домой закусывать. А к тому же и время было обеденное.
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
1
Почему так случается: видишься с человеком в первый и единственный раз, видишься совсем недолго, но уйдет этот человек, и тебе кажется, что время, проведенное с ним, целая вечность. Таким человеком для Веры оказался Егоров. Всего сутки провел он в совхозе, но за сутки эти он сумел заронить в душу девушки столько мыслей, вопросов, столько добрых беспокойных семян, что иной не сделал бы этого за долгие годы.
Захар Семенович уехал в понедельник утром и увез с собой что-то радостное, солнечное, сильное и уверенное, оставив взамен тревогу и беспокойство души. Это последнее чувство испытывали все трое - Надежда Павловна, Тимоша и Вера, хотя каждый по-своему переживал отъезд Егорова.
Вера сидела в библиотеке и думала о человеке и о жизни. Зачем живет человек? Что он должен сделать в жизни, какой след после себя оставить? Гений оставляет свои творения, которые долгое время доставляют многим поколениям людей радость и наслаждение. Ну а рядовой, простой смертный, который не может создать "Ревизора" и "Лебединого озера", "Явления Христа народу" и "Медного всадника", - какой след в жизни он должен оставить? Дом, построенный каменщиком, переживает своего создателя. И лес живет дольше своего творца.
Вера не строила дома и не сажала деревья. Она еще ничего не сделала в жизни такого, что бы доставляло людям радость. Сыгранная в кинофильме роль в расчет не принималась. Уж лучше дерево посадить. Сто деревьев, тысячу. Вот этот гай сохранить, спасти его, оживить. Разбить парк возле клуба. Создать народный театр. Совхозный народный театр! Эта приятная мечта все чаще посещала ее по ночам, когда она, лежа в постели у открытого окна, глядела на тихие звезды, поджидая запоздавший сон. Станиславский создал всемирно известный Художественный театр. А она, Вера, создаст сельский народный театр. Но для этого нужно много знать, уметь, учиться. А что знает она, что умеет? Решительно ничего. Вспомнила про Артемыча - смутилась. Каким-то необыкновенным, цельным и сильным предстал перед ней этот старик. Глубоко в душу запали слова его о том, что за счастье на земле, за радость и красоту жизни умирали лучшие люди. Их сердца горели факелом горьковского Данко, - сердце Ленина… Дзержинского… А сколько по всей планете горело, горит ныне и вечно будет гореть таких факелов - сердец лучших сынов человечества! Они, как путеводные звезды, как маяки в ночи, освещают дорогу людям. Разной силы их свет - это зависит от яркости ума и таланта. Но все они источают благородный огонь, дарят жизни свет и тепло. О них говорил Артемыч и о тех, что тлеют, распространяя по свету копоть и смрад. Это те, что живут для себя, и жизнь других, труд, ум, талант других хотят приспособить себе, украсть, присвоить. Разными именами называли их: шкурники, эгоисты, паразиты. Именно паразиты, клопы. И живучи они, как клопы, обладают чертовской способностью выживать.
Вере думалось: как много, наверно, на земле таких Артемычей - душой и делами красивых людей, и как легко чувствуешь себя рядом с ними. Они, как эти деревья, очищают атмосферу жизни.
Гуров пока что был для Веры загадкой, таинственно-романтической, неотступно влекущей к себе, наполненной определенно чем-то значительным и необыкновенным. Он возбуждал в ней больше, чем простое девичье любопытство и симпатию. Мысли о нем волновали, имя его произносилось сердцем, с теплотой и нежностью.
Вера нашла книгу Захара Семеновича Егорова о партизанских годах и начала читать ее. Написанная сухо, скупым языком информации, книга тем не менее читалась, как захватывающий роман. Скупые факты превращались в яркие, полные трагедии и драматизма картины.
Вера читала о подвиге ленинградской комсомолки Зины Портновой. Храброй патриотке было поручено проникнуть в фашистский гарнизон, собрать необходимые сведения. Выполнив задание командования, Зина возвращалась в партизанский отряд, но в деревне Мостище ее арестовали. Юную партизанку предал провокатор. Начались допросы с жестокими пытками. Однажды на допросе, воспользовавшись оплошностью самонадеянного палача-следователя, Зина схватила лежавший на столе пистолет, выстрелом в упор убила фашиста и бросилась в коридор, где столкнулась с другим гитлеровцем, которого также пристрелила. Потом она метнулась в окно, убила часового и бросилась к реке. За девушкой началась погоня. Зина спряталась за прибрежный куст, поджидая преследователей. Через несколько минут она лицом к лицу столкнулась с фашистом. Партизанка первой наставила на врага пистолет и спустила курок. Но выстрела не последовало: осечка. Так юная партизанка снова попала в руки палачей и была замучена страшными пытками изуверов.
Вера заложила страницу линейкой и, уставившись в плотно прикрытую дверь, задумалась. Перед отсутствующим тяжелым взором ее поплыли картины-думы, тревожные, как лесные выстрелы, которых Вера никогда не слышала, возбуждая в душе какие-то новые чувства восторга и удивления перед человеком. И земля, по которой ходит Вера, все эти перелески, рощицы, поля и леса с птичьим гомоном и речной свежестью туманов, земля, кровью священной густо политая, леса, мужеством и силой овеянные, предстали перед ней бесценной реликвией истории народа, завещанным отцами и прадедами сокровищем.
В книге мелькали знакомые названия сел и городов, рек и озера, того самого озера, на берегу которого они провели незабываемый воскресный день. И еще приятней было встретить знакомые имена. Среди них чаще всего мелькало имя командира партизанского отряда, а затем комбрига Романа Петровича Булыги. И как-то незаметно Вера проникалась уважением к этому богатырю. Было даже неловко за то, что раньше она не то что думала о нем плохо, - нет, для подобных мыслей у нее не было достаточных оснований, - а просто видела в нем рядового, обыкновенного человека, каких тысячи тысяч. Теперь же он был для нее героем и вовсе не потому, что носил золотую звезду Героя, а потому что она узнала о его подвигах в годы, когда решалась судьба Родины и ее, Верина, судьба.
Прочитала Вера и о Надежде Павловне Посадовой, которая организовала захват партизанами штаба немецкой дивизии вместе с ценными документами и генералом. Встретилось ей однажды имя партизана Федота Котова, тихого, одинокого рабочего совхоза, потерявшего семью свою в годы войны и решившего не обзаводиться новой. Десять строк поведали ей о подвиге офицера-танкиста Ивана Титова, попавшего к партизанам из окружения и пробывшего в отряде недолго: через месяц он уже решил пробиваться за линию фронта. "Может, отец", - мельком пронеслась у нее догадка, сведения в книге о танкисте были скудны до обидного. "Мало ли на свете Титовых, да к тому же Иванов", - успокоила себя Вера, продолжая читать дальше. И вдруг неожиданно, как молния, сверкнули краткие, как военная сводка, строки: "Партизанам активно помогали подростки. Многие из них совершали поистине героические поступки. Летом 1943 года карательный отряд фашистов численностью до пятисот человек при поддержке трех танков, минометов и легкой артиллерии, ведя жестокий бой с бригадой тов. Булыги, оттеснил партизан на линию реки Зарянки. У деревни Забродье партизан Федот Котов противотанковой гранатой разорвал гусеницу фашистского танка. Под натиском превосходящих сил противника бригада тов. Булыги к вечеру отошла за реку и закрепилась на ее левом берегу. Боясь партизан, гитлеровцы оставили подбитый танк и присоединились к своим главным силам, укрепившимся на правом берегу Зарянки. Еще засветло житель сожженной деревни Забродье одиннадцатилетний пионер Миша Гуров забрался в оставленный фашистами танк и, когда стемнело, открыл по гитлеровцам огонь из совершенно исправной пушки и пулеметов, выпустив около ста снарядов. Неожиданная артиллерийская и пулеметная стрельба в тылу вызвала среди карателей панику. Они решили, что попали в ловушку крупных партизанских сил. Бросая тяжелые орудия, стреляя друг в друга в темноте, фашисты в беспорядке бежали восвояси. Утром бригада тов. Булыги вышла на свои прежние рубежи, а маленький герой-патриот, у которого фашисты убили родителей, был зачислен в бригаду".
Вера второй раз с пристрастием прочитала эти предельно лаконичные строки, пробежала дальше несколько абзацев, но там разговор шел уже совсем о других ребятах, об иных подвигах. Она положила ладонь на раскрытые страницы, точно боялась потерять эти волнующие строки. Вот оно, оказывается, каково твое детство, Миша Гуров! Не игрушечный танк катал ты по паркетному полу, а стрелял из настоящего танка по тем, кто убил твоих отца и мать, сжег твою хату.
И по-настоящему, по-братски, искренне позавидовала Вера Михаилу, у которого за плечами была такая интересная, богатая событиями, героическая жизнь. "А что у меня? Ничего еще не было и будет ли? Будет ли возможность проявить себя? Это только в книгах говорится, что в жизни всегда есть место подвигам. Стоит только захотеть. А разве я не хочу, разве с первых шагов, еще со дня получения звездочки октябренка я не стремилась к подвигу? Разве не упивалась я счастьем, когда в кино снималась, и факт этот чуть ли не за подвиг готова была считать?"
2
А в это время Михаил Гуров думал о Вере. Что таят ее озорные, по-детски чистые глаза, что прячут в глубоких родниковых омутах? Зачем приехала она из далекой Москвы в эти глухие, небогатые партизанские края? Да, именно зачем она, набалованная славой, известная миллионам кинозрителей, красивая и умная? В том, что Вера умная, Гуров не сомневался, ему казалось, что такая девушка не может быть заурядной, - ему так хотелось.
Да, так все-таки зачем она приехала в совхоз?.. Что прогнало ее из столицы? Неудачная первая любовь или поиск новых впечатлений, жажда экзотики или просто вихрь взбалмошной, своенравной натуры? И надолго ли хватит ее пыла и характера?
Вера… Не бывшая артистка кино, а просто Вера, хорошая, славная, красивая девушка, вернее образ ее, настойчиво стучался в душу Михаила Гурова. Правда, говоря откровенно, Гуров немного побаивался своего чувства. Наученный хотя и небольшим, но все же горьким опытом первой неразделенной любви, оступившийся однажды, он теперь шел осмотрительно, недоверчиво.
И все же Гуров считал себя счастливым после того памятного воскресенья, проведенного у Посадовой. Три дня он жил как во хмелю, ходил возбужденный, с искрящимися улыбчивыми глазами. А утром в четверг внезапно на него обрушилась снежной глыбой печальная весть.
Так бывает почему-то всегда: бурная, восторженная радость омрачается горем, за безудержный восторг приходится дорого платить. И наоборот: несчастье и невзгоды людские вознаграждаются иногда даже сторицей. Такова жизнь. День сменяется ночью, холод - теплом, ненастная погода - солнечной и ясной. Редко у которых людей жизнь похожа на ровную степь, либо унылую, осеннюю, либо однотонно цветущую, но неизменную в своем надоедливом однообразии. Завидовать таким людям не надо, потому что не живут они, а гладко существуют, самодовольные в своем бесстрастном благополучии.
Утром в четверг Михаил Гуров совсем случайно узнал ошеломляющую весть: еще в воскресенье вечером на берегу озера в небольшой своей избушке скоропостижно скончался Артемыч. Спев свою последнюю песню, добрый, смелый и честный труженик закончил большой и красивый путь так, как подобает человеку. Умирал он тихо, с полным сознанием неизбежности. При страшном таинстве смерти присутствовали единственными свидетелями те, которым нежелательно знать и думать о смерти, - малолетние внучата Артемыча: второклассник Петя и дошкольница Люба. Не подозревая об опасности, нависшей над дедушкой, они с интересом изучали сверкающий перламутром, не убранный в сундук, оставленный прямо на столе аккордеон и даже пробовали украдкой нажать на клавиши, чтобы высечь необыкновенные звуки. Заметив, с каким жадным желанием смотрит десятилетний Петя на инструмент, и как-то вспомнив сразу и своего утонувшего сына, и Мишу Гурова, и то, что так и не нашлось настоящего музыканта, которому можно было бы вручить аккордеон, Артемыч понял всем существом своим, что больше играть ему уже не придется. И он сказал вдруг ласковым голосом, не поднимаясь с постели:
- Аккордеон, Петруша, теперь твой будет… Совсем тебе дарю…
Петя и Люба оба сразу посмотрели на дедушку изумленно и недоверчиво. Но глаза Артемыча были ласковыми, голос нежным; они даже не успели выразить своего удивления или радости, а старик продолжал все так же тихо и серьезно, не шевелясь, глядя в потолок медленно гаснущими глазами:
- Только ты играть выучись. Не пиликать… Пиликать всякий дурак может. Играть научись, чтоб лучше всех на свете, чтоб первым музыкантом России стать… Знаешь, кто был первый музыкант России? Не знаешь… Мал ты еще. Вон он, погляди. - Артемыч сделал рукой слабый жест на стену, где висел небольшой портрет того, о ком шла речь. - Чайковский, Петр Ильич… Ты книжку о нем почитай. Я, говорит, реалист и коренной русский человек… Петр Ильич, стало быть, так сказал… Мал еще - не понимаешь. Потом… подрастешь.
Прикрыв устало глаза, повторил совсем тихо:
- Коренной… русский… реалист…
И затем, минуту спустя, из потрескавшихся и пересохших губ его вырвалась сдержанная боль, похожая то ли на стон, то ли на последний вздох. И все…
3
Воскресная поездка на озеро окончательно расстроила Тимошу, не оставив в нем ни крошки сомнения в том, что у Сорокина с Верой любовь. А этого-то он и не мог стерпеть и допустить. Веру он ни в чем не упрекал; ее больше чем благосклонное отношение к Сорокину он если и не оправдывал, то понимал: дескать, доверчивая и наивная, она охмурена ловким и бессовестным донжуаном, лишенным стыда, чести, приличия и всех прочих самых элементарных человеческих достоинств. О Сорокине он теперь думал самое плохое и мечтал о том часе, когда этот человек будет публично разоблачен и посрамлен, и не кем-нибудь, а именно Тимошей Посадовым.
В понедельник, под вечер, после работы, забравшись в гай и расположившись на поляне, Тимоша писал черновик письма Сергею Сорокину. Письмо было резкое, негодующее, полное колких оскорблений и угроз. Сорокин обвинялся в аморальном поведении, в коварном намерении обольстить юную беззащитную девушку, которая годится ему почти в дочери. Всячески черня и унижая Сорокина, до невероятия преувеличивая все его подлинные и мнимые недостатки и слабости, автор письма доказывал, что Сорокин не достоин Веры и "по-хорошему" просил его оставить "бедную" девушку в покое, подумать о ее судьбе, не ломать и не уродовать жизнь. В противном случае он грозился послать копии этого письма самой Вере, а также в комсомольскую и партийную организации.
Стиль письма был жарким, взволнованным и возмущенным. Черновик этот, написанный залпом, "единым дыханием", Тимоша затем переписал на другой день печатными буквами, чтобы скрыть свой почерк, и без всякой подписи, запечатав крепко-накрепко в конверт, вечером опустил в почтовый ящик. Он был убежден, что сделал все, что мог, для "спасения" Веры.
Все эти дни мысли юноши были заняты Верой. Он видел ее в поле и на лугу среди цветов, на лодке, скользящей меж густых кустов Зарянки, видел на сцене театра, на площадях и улицах Москвы, в которой он был в последний раз вместе с матерью три года назад. И везде в мечтах своих Тимоша был рядом с Верой. Он следовал за ней, как самый верный, преданный друг и товарищ. То, что она немножко старше его, юношу нисколько не смущало: разница в годах была не так уж велика, не то, что у Сорокина.
А между тем, нечто подобное о Вере думал и Сорокин. Намерения у него были вполне определенные: он готов был хоть сейчас ей предложить руку и сердце, о чем в воскресенье на острове он намекнул достаточно прозрачно, но Вера уклонилась от этого разговора, и Сергей Александрович понял ее так: слишком скоро, нельзя так, надо подождать. И он решил ждать, будучи уверенным в успехе.
И вдруг это анонимное письмо! Сергей Александрович прочитал его вначале мельком, не очень вникая в смысл, с чувством невозмутимой иронии. Но это была лишь первая мгновенная реакция. Угроза автора сделать это письмо достоянием других посторонних лиц вдруг насторожила и как-то опрокинула его, заставив читать все заново и внимательно. Теперь, когда он смотрел на письмо глазами Веры, Надежды Павловны, Гурова, каждая строка рождала в нем негодование, переходящее, наконец, в смятение и растерянность.
Естественно, первым зародившимся в его разгоряченном мозгу вопросом было: кто автор письма? Торопливо он перебирал в памяти всех совхозных ребят, пока, наконец, твердо решил: Федор Незабудка. Только Федор, ослепленный ревностью, завистью и обидой, мог пойти на такую подлость. Только он и никто больше. Первое желание было пойти к Незабудке и публично дать ему хорошую оплеуху. Но сообразив затем, что такой поступок кончится обоюдным мордобоем, в котором Федор имеет больше шансов на успех, Сорокин решил предпринять нечто другое. Перво-наперво надо предупредить Веру, пока она не получила копию письма.
Сергей Александрович не медлил ни минуты. Веру он застал в пустой библиотеке за чтением только что полученной областной газеты, в которой была опубликована корреспонденция Сорокина "Стонет гай под топором". В корреспонденции говорилось о том, как на территории совхоза "Партизан" истребляются леса, вырубаются кустарники вдоль реки Зарянки, ручьев и оврагов, запущен старинный парк. И главное, все это делается с ведома и молчаливого благословения администрации совхоза. Корреспонденция была небольшая по размеру, но довольно острая и задиристая. Написал ее Сергей Александрович в тот же вечер, когда он и Вера столкнулись в гаю с Антоном Яловцом, вырубавшим молодые клены.
Статья Вере понравилась, и она подумала: "Молодец, Сережа". Она, конечно, не могла знать, что сама натолкнула его на мысль выступить в защиту зеленого друга. Когда Сорокин, возбужденный анонимным письмом - корреспонденции своей он еще не видел в газете, - вошел в библиотеку, Вера встретила его приветливой улыбкой:
- Поздравляю вас, Сергей Александрович! Надеюсь, вы уже прочли?
Она имела в виду статью в областной газете. Но мысли Сорокина были заняты анонимным письмом. "Значит, она получила копию письма", - с огорчением подумал Сергей Александрович и сказал вслух:
- Вы уже в курсе? Прочитали?
- Прочитала, - ответила Вера, и ее веселый, радостный тон и улыбка несколько озадачили Сорокина. "Значит, она не придает значения анонимке. Какая умница", - подумал он, но девушка перебила его: - Я так рада за вас: замечательно вы его разделали, правильно и смело. Вы смелый человек.
- Кого "его"? - По раскрасневшемуся лицу Сорокина пробежали тени нового недоумения, а глаза смотрели на Веру настороженно и озадаченно.
- Как кого? Директора совхоза Романа Петровича… Я про вашу статью говорю. - Вера протянула Сорокину газету, он схватил ее дрогнувшей рукой и впился глазами в мелкие строки. Пока он читал их торопливо и взволнованно, девушка говорила: - Выходит, вы сами еще не читали. А говорите: "в курсе".
Но Сорокин не отвечал; мысли о письме быстро отступили на задний план, вытесненные новым неожиданным сообщением. Он обрадовался. Лестный, искренний отзыв Веры о его смелой и острой критической статье приятно щекотал авторское самолюбие, возвышал его в глазах девушки и делал героем дня. Сорокин знал, что теперь целый месяц в совхозе будут говорить только о его корреспонденции и все на него будут поглядывать с уважением, как на смелого и принципиального человека, не побоявшегося задеть даже грозного Булыгу.
4
Роман Петрович областную газету не выписывал, по традиции он вечерами перед сном просматривал "Правду" и читал "Сельскую жизнь". О корреспонденции Сорокина ему сказала Надежда Павловна.
- Дождались мы с тобой, Роман Петрович. Разделали нас, и поделом. Давно было пора серьезно подумать о лесных массивах, - и протянула Булыге газету.
Роман Петрович взбесился, закричал:
- Мальчишка! Заноза! Делать ему нечего. Руки от безделья чешутся!
- Не горячись, Роман, успокойся. Рассуди здраво, - остепенила его пыл Надежда Павловна. - В принципе Сорокин прав.
- Что прав? Как прав? - кричал Булыга. - Ты за дело критикуй, помогай, коль ты такой сознательный, а не строй из себя прокурора, не суйся, куда тебе не положено!
- Положено, не положено - не в этом дело, - очень спокойно подхватила его слова Посадова. - Нас покритиковали, что тут дурного? Подсказали - будем исправлять упущения.
- Покритиковали, между прочим, не вас, а только нас, - Булыга сделал ударение на этих словах, поскольку в корреспонденции называлась лишь фамилия директора совхоза. - А исправлять упущения, которых не было и нет, я не собираюсь. Дудки! Что ж мне прикажете: бросить строительную бригаду на сооружение скворешниц для зябликов? Или снять с поля всех людей и послать их гай расчищать, дорожки посыпать?
- Зяблики, Роман, сами себе дома строят, а кустарник возле речки действительно давно надо было запретить вырубать. А то скоро не только зябликам негде будет гнезда вить, а и без воды останемся, пересохнет река без кустов.
Но Булыга уже не слушал ее; грозно раздувая ноздри, он зашагал в сторону клуба. Вдруг вспомнил, что областная газета есть в библиотеке - лишний глаз прочтет. И по примеру супруги своей, в свое время так же изымавшей из библиотеки газеты с фельетоном Сорокина, он решил взять себе номер газеты с корреспонденцией "Стонет гай под топором". Не найдя никакой поддержки у секретаря партийной организации, разгневанный до крайности, он все еще продолжал твердить себе, что корреспонденция Сорокина - ложь от начала до конца. В таком состоянии, гулко гремя каблуками, Роман Петрович поднялся на второй этаж в библиотеку, где лицом к лицу столкнулся с автором. Присутствие Веры немного сдерживало его гнев. Остановившись на пороге и касаясь затылком притолоки, он тупо и угрожающе уставился на Сорокина покрасневшими от негодования глазами и глухо пробасил:
- Ну что, писа-а-тель? - От внезапной встречи с обидчиком у него не нашлось слов. Получилась напряженная пауза, которой и воспользовался Сергей Александрович.
- Я не писатель. Здесь я только читатель, - веселым, даже игривым тоном заметил Сорокин.
- Т-ты, т-ты здесь просто… просто кляузник, - процедил Булыга, уцепившись руками за раму двери.
Сорокин вспыхнул. Пунцовое лицо его покрылось бледными пятнами, веки нервно задергались.
- Не "ты", а "вы", товарищ Булыга, - произнес он отчетливо натянутым, как струна, и готовым сорваться голосом.
- Во-от оно что-о! - протянул Булыга. - Может, прикажете "вашим сиятельством" величать?
Он переступил порог и уселся на стул, с которого только что поднялся Сорокин. Сергей Александрович отошел к двери. Оба тяжело не то что дышали, а сопели.
- Я не величания требую, а элементарной человеческой вежливости, - прозвучал в звонкой тишине металлический голос Сорокина.
- А больше ты ничего не требуешь? - щурясь колюче на Сорокина, спросил Булыга. - Может, я тебе должен гонорары платить за твои кляузы?
- Вы просто распоясавшийся хам! - выкрикнул потерявший равновесие Сорокин и, уходя, резко, уже с порога, добавил: - Обюрократившийся барин.
Сергей Александрович ушел, хлопнув дверью, гордый, неустрашимый, как он думал о себе. А Булыга глядел ему вслед, не вставая со стула, угрожающе и победоносно.
- Зачем вы обидели человека? - тихо, но твердо спросила Вера.
Булыга, должно быть, не ожидал такого заступничества. Обернулся в сторону барьера, за которым стояла в напряженной позе девушка, и увидел, что она вся как-то сжалась в негодующей дрожи, а глаза, потемневшие, холодные, ощетинились колючками ресниц.
- Я его обидел? - Густые рыжие брови Романа Петровича удивленно вздернулись. - Он же, сукин сын, меня в десять раз больше обидел.
- Чем же, Роман Петрович? Ведь он написал правду. Посмотрите на село - голо, вдоль улицы ни одного деревца. Сирень и акацию всю помяли, обломали. Лес рубят все, кому не лень.
- Весь не вырубят. Не волнуйтесь. Один вырубают, другой растет. На наш век хватит.
- А мы хотим, чтоб хватило не только на наш век, а чтоб и на век наших далеких потомков, чтобы они не называли нас варварами и дикарями, превратившими некогда цветущую землю в пустыню, - запальчиво проговорила Вера и, переводя дыхание, опять сказала уже страдальчески-вопросительно: - А с гаем что делают? Неужели душа ваша не болит?
- У меня душа болит, когда план по мясу-молоку не выполняется, по урожайности. Когда свиней кормить нечем.
- Люди не только сытно хотят жить, но и красиво. Голая земля, без прелести леса, без рек - что ж это? Пустыня.
Булыга сидел неподвижно, уставившись в пол свинцово-тупым взглядом. В нем что-то оборвалось, лишив способности сопротивляться, возражать. Первая вспышка гнева прошла; он сдался, и, должно быть чувствуя его состояние, Вера продолжала наступать с еще большей решительностью:
- Роман Петрович! Вот я недавно прочитала книгу Захара Семеновича. Там много хороших страниц о вас написано. И я радовалась, волновалась и радовалась, что живу и работаю рядом с вами. Вы мне виделись сказочно-легендарным героем из книги. И как мне было больно, когда я узнала, что вы перестали книги читать!
- И об этом успели вам донести. - Булыга задвигался на стуле, точно ежась от озноба.
- Никто не доносил. Это мой долг, служба моя - знать читателей… Что произошло с вами, когда и почему вы утратили чувство прекрасного, разучились понимать красоту природы? Ту самую красоту жизни, за которую вы собой жертвовали, а сейчас с таким равнодушием проходите мимо этих… ну, как там их - браконьеров, губителей красоты, земной красоты, Роман Петрович.
Он слушал молча, не удостоив девушку ни взглядом, ни звуком, ни жестом. Лишь когда кончила она, поднял на нее усталые, смиренные глаза, сказал со вздохом:
- Эх, дочка, руки-то у меня две всего, вот они, видишь, и всего два глаза. Не все сразу ухватишь. За всем не уследишь. А люди у меня в совхозе разные: и партизаны бывшие и полицаи. И сознательность разная. Яловец, к примеру, скотина. Разве не знаем? Знаем. Сажали деревья вдоль дороги каждую весну и осень. А зимой и летом ломали. Гонят стадо, остановится корова у такого деревца, почешется - расшатает, сломает, погнет. А коза, та вовсе доконает. Эта жрет все подчистую. Сирень Балалайкины козы изничтожили. Есть тут у нас деятель один - Станислав Балалайкин. Корову держать не может, хоть с сеном у нас и неплохо. Коз развел. Лодырь. Все пропивает. На пару с женой пьют. Знаю: для коз своих ветки заготавливают в гаю. Один раз сам в гаю застал, рубит молодняк. "Ты что, говорю, подлец, делаешь? Зачем губишь деревья?" А он мне как ни в чем не бывало: "Для коз, товарищ директор". - "Ты ж, говорю, сена накосил бы своим козам". - "Сено, отвечает, само собой. А это грубый корм. Козий организм веток требует". Вот что это за скотина. А пользы от нее никакой, один вред выходит от такой твари. Сирень возле школы какая была богатая. Обкорнали.
- Зачем тогда разводят коз, раз от них пользы нет?
- Лодыри разводят. Корова ухода требует. А коза неприхотлива. Живет побирушкой. Истреблять надо эту тварь, как волка. И все тут. Иначе никакой от них жизни… Ругал я, предупреждал. Думаете, помогло? Как бы не так. Что остается делать? Штраф? Так он и без того гол, как сокол, - вся зарплата в бутылку вылетает.
- А разве нельзя с пьяницами бороться?
- Боремся. Есть таких у меня отчаянных пьяниц человек шесть. Гвардия алкогольная. Я уже на свой страх и риск приказал главбуху выдавать зарплату этих "гвардейцев" их женам. А у Балалайкина и жена не отстает от мужа. Вот тут и кумекай.
Он поднялся со стула, не простясь ушел.
5
Федя Незабудка поднимал зябь, по восемнадцать часов не слезал с трактора, по две с половиной, а то и по три с половиной нормы давал за смену. Ребята удивлялись: не бес ли в нем сидит? В поле за ним не угонишься - трактор идет на большой скорости, будто разгоряченный конь, а Федя, сбив кепку на затылок и обнажив гладкий, круглый лоб, резко очерченный уже наполовину отросшей цыганской шевелюрой, с веселым задором смотрит в горизонт и поет, поет беспрестанно, как долгоиграющая пластинка с набором популярных песен. Другие трактористы делают остановки-перекуры, на обед, как положено, прекращают работу, только один Федя неистовствует в поле, даже обедает на ходу, всухомятку - кусок сала да кусок черного хлеба.
Приезжал сегодня директор в поле к трактористам, поговорил с ребятами, - как раз был обеденный перерыв. Только трактор Незабудки урчал в стороне, у самого леса. Трактористы рассказывали Булыге с безобидной иронией о Незабудке: что-то происходит с парнем глубоко-трагическое - не пьет с тех памятных пор, как чуб срезали (кто срезал, так и осталось нераскрытой тайной). Вчера дал две с половиной нормы, а сегодня и того больше будет. Осатанел хлопец, себя не щадит, ни с кем не знается, а только поет без умолку, работает и поет. И как бы между прочим старались ввернуть: причина, мол, ясна - виной всему артистка, безответная любовь.
- Незабудка и без любви и без артистки всегда был первым на работе, - отвечал резонно Роман Петрович, - так что вы эту причину спрячьте подальше. Вам бы всем у него поучиться работать.
- Да разве за этим чертом угонишься, - говорил добродушный Станислав Балалайкин. - Он же бешеный и трактора не щадит.
- На повышенной скорости работает. Допустимо, - ответил Булыга и, сев в свой газик, направился к Незабудке.
Федя, увидав директора, остановил трактор, но на землю не сошел, точно он был прикован к сиденью.
- Как дела, артист? - дружески-покровительственно спросил Роман Петрович. Но безобидное и в данном случае похвальное слово "артист" Незабудка, живший все эти дни мыслями о Вере, понял как насмешку. Метнув недовольный взгляд на Булыгу и гордо вскинув голову, он резко нажал на стартер и взялся за рычаги. Трактор взревел и задрожал.
- Погоди, погоди, парень, - заторопился Булыга. - Так директора не встречают. Что тебе, шлея под хвост попала?
- А я, товарищ директор, при деле нахожусь, - ответил Незабудка и легко спрыгнул на борозду.
- Ты при деле, а я, выходит, без дела?
Федя смутился и посмотрел на Булыгу виновато.
- Извиняюсь, Роман Петрович.
- Хорошо, Незабудка. Только правильно говорят не "извиняюсь", а "извините" или "прошу прощения". Понял, Федя?
- Понял, Роман Петрович, - смиренно ответил Незабудка, хотя про себя думал: "А в сущности, не один ли черт, что "извиняюсь", что "извините".
- Вот так-то, орел, так бы с самого начала, - по-отечески пожурил Булыга, и Федя, вначале настороженный и озадаченный, понял, что никакие неприятности ему не грозят, потому как начальство настроено более чем добродушно.
Федя стоял перед Булыгой в замасленном до блеска, когда-то темно-синем, но сейчас черном, на вид кожаном, морском рабочем кителе, в темных шароварах, небрежно заправленных в кирзовые сапоги, и смотрел на директора снизу вверх с откровенно простецкой готовностью. Любил такие взгляды Роман Петрович, мягчало, а иногда и таяло под ними суровое партизанское сердце директора. А сегодня он к тому же был просто в духе: вчера в клубе закончили установку и оборудование совхозного радиоузла, о котором давно мечтал Булыга. Теперь директор мог разговаривать со своими подчиненными по радиотрансляции, сидя у микрофона. Не знал еще Роман Петрович при встрече с Незабудкой, что через час ему испортит настроение областная газета.
- Много сегодня сделал? - спросил он.
- Третью норму заканчиваю, - просто ответил Федя. Он знал, что директор любит скромность в своих подчиненных, наверно оттого, что сам лишен природой столь чудного человеческого дара.
- Молодец, Незабудка. По радио о тебе объявим, чтоб другие пример брали, - похвалил Булыга, а Федя с замиранием сердца подумал: "Вера услышит обо мне доброе слово. По радио!" Но директор спугнул приятные мысли: - Только вот что, хлопец, гляжу я на тебя - не нравится мне вид твой. Отдохнуть тебе надо. Три нормы - это хорошо, но во вред здоровью нельзя. Так не годится.
- Да что вы, Роман Петрович!..
- Нет, Федя, не возражай. Разрешаю тебе сегодня пораньше кончить. И не только разрешаю, настоятельно советую. Ты понял меня?
- Понял, Роман Петрович.
Федя весь сиял, как огненный шар, который медленно катился по белесо-дымчатому небу к западному горизонту, где за рекой темнел сосновый бор. Сколько радостных мыслей и чувств поднял в нем этот короткий, в сущности мимолетный разговор! Через два часа Незабудка, вспахав три нормы, вдруг появился на своем могучем дизельном тракторе на Центральной усадьбе и не где-нибудь возле механических мастерских, а прямо в в центре. Хмельной от радости и счастья, он подкатил на тракторе к самому клубу, промчался с ревом и гулом на большой скорости по той стороне, на которую выходят окна библиотеки, затем круто развернул машину на девяносто градусов, ворвался с хода в бывший помещичий сад, что между клубом и школой, врезался в общипанный козами сиреневый куст. Зачем приехал именно сюда, он и сам толком не знал, но трактор остановил, сошел на землю и, разминая натруженное тело, довольный собой, потянулся, точно делал простейшее упражнение физзарядки.
Вот тут-то Феде и довелось повстречаться во второй раз в этот день с только что вышедшим из библиотеки директором совхоза. Потом долго еще, наверно раз сто, жалел Федя об этой встрече. Громовой свинцово-темной тучей надвинулась на него огромная фигура Булыги. Теперь перед Незабудкой уже был совершенно другой Роман Петрович, с горящими, как молнии, глазами и голосом, сильнее громовых раскатов.
- Что ж ты делаешь, сукин сын?! Куда ты вогнал трактор? Ты что, не видишь, что это сирень? Ты соображаешь?.. Башка твоя дурная не понимает, что топчет красоту земли, народное достояние, сад топчет… Да таких, как ты, разгильдяев вон из совхоза гнать надо. И чтоб духу не было, чтоб на пушечный выстрел… Чтоб и след простыл.
Ошалело тараща глаза и ежась, как под холодным ливнем, Федя, пугливо поглядывая на смятую гусеницами сирень, невнятно лепетал:
- Я… уплачу, я, товарищ директор… все, за все уплачу. Высчитайте из зарплаты…
- Кому?.. Кому ты уплатишь? - рокотал по-прежнему Булыга. - Тот, кто сажал эту сирень, давно истлел в земле, а красоту эту нам оставил… Не для того, чтоб вы, подлецы, изничтожили.
Они не заметили в этом горячем шуме, как подошел Михаил Гуров с ружьем через плечо и двумя трофеями в руках - убитыми кобчиками, лесными хищниками, истребляющими мелких пернатых. Увидав Гурова, все еще не успокоившийся Булыга продолжал с прежним возбуждением:
- Полюбуйся, комсорг, на своих разгильдяев. Видал, куда трактор загнал? В сирень, варвар.
- Так я уплачу, - бездумно твердил растерявшийся Федя Незабудка.
- А пятьдесят голов столетней липы в гаю истребили, кто за них платить будет! - неистовствовал Булыга, он считал деревья, как и свиней, на головы.
- Красоту не покупают, - спокойно заметил Михаил, немного удивленный и обрадованный необычной для директора заботой о красоте. - Красота, Федя, за деньги не продается.
- Что? Купил? - опять встрял Булыга. - Тебе вот чуб обкорнали - возьми, купи, попробуй. То-то, не за какие деньги не купишь! Жди, пока новый вырастет. А дерево не волос - оно долгими годами растет.
- Придется тебе, Федя, осенью и весной посадить за один смятый куст десять новых. Только так можно искупить вину свою, - сказал Гуров примирительно.
Федя готов был хоть сто кустов посадить - это его не пугало, - только б скорей скрыться с глаз директора. Он видел, как сюда идет Надежда Павловна, а с ней еще два человека. Не хватало, чтоб еще Вера вышла и увидала позор Федора Незабудки.
- Да я, товарищ директор, хоть сейчас, сию минуту… согласен целый парк посадить!.. - воскликнул Федя, намереваясь сесть на трактор, но Булыга остановил его жестом:
- Сию минуту только дурак может сажать деревья. А тебе, Незабудка, придется ждать осени. Понял?
- Понял, Роман Петрович!
- А теперь иди.
Гуров еще не читал корреспонденции Сорокина и потому не понимал директорской прыти в отношении защиты зеленых насаждений. Только когда подошла Надежда Павловна и сообщила, что звонил секретарь райкома, спрашивал, какие мероприятия совхоз намерен предпринять в связи с критическим выступлением газеты, Михаил попросил объяснить, что, собственно, случилось.
- Случилось то, что должно было случиться, - ответила возбужденно Надежда Павловна. - На наших глазах земля превращается в пустыню, а мы в лучшем случае спокойно наблюдаем, как истребляются хищниками лесные массивы, кустарники вдоль реки, ручьев и оврагов и даже старинный парк, наш гай. Это в лучшем случае. А чаще мы сами участвуем в этих порубках.
Булыга метнул на нее недовольный взгляд и тяжело засопел, но промолчал, лишь за бороду схватился.
- Да, Роман Петрович, потворствуем и участвуем, - продолжала Посадова. - Вчера за гречневым полем, возле оврага, проезжала. Это где родники, ручей течет и зимой не замерзает. Наверно, помните, какая красивая соловьиная рощица была, ручей охраняла. И что вы думаете - березу, молодую березу под корень рубят. Спрашиваю: зачем? На дрова, баню топить. Кто разрешил? Директор, говорят.
- Правильно говорят, - бросил резко Булыга. - Сама в баню ходишь - газ нам пока еще не провели и угля не дают. Что прикажешь делать? Соломой печи топить или чем попало, как на юге? Так там тепло. Там протопил раз в неделю и сиди себе. У нас соломы на подстилку не хватает, тебе это известно?
- Вырубать ольшаник в поле надо, - ответил за Посадову Михаил. - Разумно все надо делать, Роман Петрович. У нас в лесу валежника на целый отопительный сезон всему совхозу хватит. Сухой, хороший - чем не дрова? Гниет, зря пропадает. За ним же надо съездить, вытащить из леса. Это нам лень. Проще всего прийти на опушку и нарубить подряд хороших молодых деревьев.
Булыга уже не находил ни доводов, ни слов для возражений. Он понимал, что газета напечатала правду, и именно потому, что это была правда, доподлинная и неопровержимая, горькая, как полынь, Роман Петрович метался беспомощно и не мог найти для себя другой защиты, кроме негодования. Надо было взять себя в руки, спокойно все взвесить, продумать и что-то решить. Он понимал: решать придется, потому что если не районное начальство, то обком и сам Егоров, который внимательно следит за всеми критическими выступлениями печати, потребуют принятия действенных мер, и тут формальной отпиской не отделаешься. Но в том-то и беда, что Булыга давно уже разучился брать себя в руки. Приученный больше к дифирамбам в свой адрес, особенно со стороны районного руководства и директора треста совхозов, и уверенный в непогрешимости и неприкосновенности своей персоны, Роман Петрович мог сейчас только возмущаться и негодовать, выискивая виновников где угодно, только не в кабинете директора совхоза. И потому предложить что-нибудь дельное для действительной, а не мнимой охраны природы он просто не был в состоянии. Самое большее, что он сейчас мог, это свалить вину с больной головы на здоровую.
Понимая все это, Надежда Павловна посоветовала:
- Мы, Роман Петрович, с комсоргом все обдумаем, наметим, что надо предпринять, и тогда дадим тебе наши предложения.
Но не успела Посадова закончить свою мысль, как обостренный взгляд директора привлекли к себе легкие на помине козы Станислава Балалайкина. Две белые козы, одна старая, с тяжелой, усталой походкой, очевидно мать, другая молодая, шустрая, должно быть дочь, шествовали важно и невозмутимо от реки прямо к зарослям сирени и желтой акации, в которых только что побывал на тракторе Федор Незабудка. Старая коза походя ловким движением сорвала довольно большую ветку и, хрустя зубами, пошла неторопливо дальше, к следующему кусту, молодая с ногами забралась на куст, норовя сорвать верхние ветки. Получалось все, как на зло: чем решительнее Булыга отпирался от фактов и не хотел их признавать, тем настойчивее эти факты атаковали его со всех сторон. Казалось, все и всё ополчилось против него - Сорокин и Вера, Посадова и Гуров, Федя и Яловец и даже эти проклятые козы, чтобы только подтвердить, что газета права. Кто-то что-то делает, уничтожает, истребляет, рубит, а в итоге виноват директор, один-единственный. Он якобы потворствует браконьерам, хулиганам, никаких мер не принимает. А какие меры он может принять в отношении, скажем, того же Станислава Балалайкина? Говорил, ругал, предупреждал. А толку, что толку? Вон они, его козы, как гуляли по парку, так и продолжают гулять. Продолжают назло ему, директору, Роману Булыге. Так неужто он, герой-партизан, руководитель крупнейшего и передового совхоза, известный на всю область человек, бессилен даже против гуляющих коз? Самолюбие, гордость, негодование, злость и обида - все закипело в Булыге, заклокотало, подступило к горлу, готовое извергнуться вулканом. Тогда он как-то с силой и неприсущей ему ловкостью сорвал с плеча Гурова ружье и, не дав никому опомниться, навскидку выстрелил в молодую козу. Смертельно раненное животное в последней горячке метнулось кверху и затем беспомощно свалилось на землю.
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
1
Вера усталая сидела наверху, в своей комнате, и думала, идти ей сегодня в клуб на танцы или не идти? Танцы начинались в восемь часов, сейчас половина седьмого.
Полчаса, как Вера и Тимоша вернулись домой с воскресника.
Как все это случилось, что дало толчок молодежному походу в защиту леса?
Сегодня Сережа Сорокин сказал Вере, что во всем виновата она. Вера категорически возразила, ей ненужно мнимых заслуг. "Все началось с вашей легкой и бойкой руки, Сергей Александрович", - говорила ему Вера. "Нет с вашей, Верочка, - противился Сорокин. - Вы подсказали мне тему, ваше горячее негодование внушило мне мысль о статье. Я только написал то, о чем говорили вы".
Да, конечно, Вера первая подняла разговор о гае, первая забила тревогу. Быть может, не появись статья Сорокина, она продолжала бы борьбу за охрану природы, подняла бы на это дело Надежду Павловну, Михаила, комсомол. Такие мысли были у нее до статьи Сорокина. Но Сергей Александрович оказался смелее и сильнее ее, Веры Титовой, смелее Надежды Павловны и даже Гурова.
Так считала Вера. Ей казалось: нет сейчас ничего священней и благородней, чем спасти от топора леса и парки, посадить новые деревья, украсить ими землю. И когда Булыга говорил, что сейчас важнее вырастить сверх плана сто свиней, чем тратить силы и нервы на то, чтобы сохранить сто старых деревьев и посадить сто новых, Вера решительно возражала, придерживаясь противоположной точки зрения. "Свинья вырастает за год, - говорила она, - а дерево за полсотни лет", на что Булыга отвечал: "Без дерева я проживу, а без сала - не согласен. Нет, не хочу. И так каждый скажет". - "А я хочу, чтоб люди красиво жили, красиво одевались, красиво работали, чтоб красота была везде, кругом, - возражала Вера - Чтоб в нашем клубе висели или настоящие картины, или уж, на худой конец, хорошие репродукций с хороших картин, а не ширпотребовская халтура маляров, которую вы, Роман Петрович, закупили в районном магазине промкооперации. Знаете, что Максим Горький говорил? Человек выше сытости! Вот. А вы: без сала не смогу".
Но главное было сделано - положено доброе начало. Веру вдруг тронула беспокойная мысль: "Подумаешь, спасли один гай, когда их в стране, подобных зеленых массивов десятки тысяч. Это же капля в море - наш поход в защиту природы". И точно в ответ появилась другая успокаивающая мысль: "Если лесных массивов, парков, садов в стране сотни тысяч, то таких ребят, как Сергей Сорокин, как Михаил Гуров, как она, Вера Титова, горячих друзей природы - миллионы. И если каждый сделает то, что сделали и еще сделаем мы, то красота земли родной будет сохранена".
Надежда Павловна и Михаил Гуров вначале хотели было подготовить проект приказа директора совхоза по охране природы. Но потом они поняли, что одним приказом положение не поправишь, надо поднять общественность на защиту природы и в первую очередь комсомол. Поэтому сначала провели открытое комсомольское собрание с повесткой дня: "Охрана природы - священный долг каждого гражданина". Затем тот же вопрос обсуждали коммунисты на своем открытом собрании.
Бурные были эти собрания. Вспомнили не только Антона Яловца, Станислава Балалайкина и Федора Незабудку. Вспомнили десятки других примеров и фактов варварского отношения к природе, критиковали друг друга резко, остро, не щадя ничье самолюбие. Приняли решения, которые затем были подкреплены приказом директора. В приказе гай объявлялся совхозным заповедником, местом массовых гуляний и отдыха рабочих. Запрещалась порубка леса и кустарника в пятидесятиметровой полосе от берегов реки Зарянки и в десятиметровой полосе от ручьев и оврагов. Запрещалась охота в гаю круглый год. Рабочим совхоза разрешалось собирать в лесах и в гаю лишь сухой валежник. Порубка зарослей ольхи разрешалась только на пахотных угодьях.
Осенью решено было разредить гай, пересадив две тысячи молодых деревьев в новый сад, на улицы и к домам рабочих совхоза. О проведении субботника и воскресника решили коммунисты и комсомольцы.
Да, начало было многообещающим, и оно безмерно радовало Веру, которая почувствовала себя включенной в орбиту больших и важных дел, где ей принадлежало не последнее место. Радовало и то, что молодежь совхоза, на вид как будто и пассивная, оказалась энергичной, настойчивой, горячей. Стоило только бросить в нее искру призыва, как она вспыхнула пламенем, ярким и порывистым. Не угасло б оно, не стало б всего-навсего короткой вспышкой - вот чего боялась Вера. Она присутствовала на открытом партийном собрании, там доклад делал Михаил Гуров. Доклад ей понравился логикой фактов, конкретностью и глубиной предложений. Вспомнился Вере и доклад Сергея Сорокина на комсомольском собрании.
В сущности Вера думает сейчас не столько о докладах, сколько о докладчиках - Гурове и Сорокине, решая для себя не столь уж простую задачу: идти ей сегодня в клуб на танцы или не идти. За столом она заговорила об этом вслух, и Надежда Павловна подсказала: конечно, сходи, чего ты будешь дома сидеть. А Тимоша не советует ходить на танцы, зачем попусту время терять. У него своя логика: человеку, который не танцует, действительно на танцах делать нечего. Но только ли в этом заключается Тимошина логика? А может, есть и другая причина, главная и более существенная?
Тимоша смотрит на Веру преданно, и взгляд его упрямых глаз преисполнен глубокой значительности, словно он знает какую-то тайну и не решается открыть ее, потому что не имеет на это права.
Дело в том, что лишь вчера вечером после окончания работы в гаю Сергей Александрович Сорокин ознакомил Веру с анонимным письмом, высказав свое твердое убеждение, что автор его не кто иной, как Федор Незабудка.
На собраниях Незабудку критиковали и оба докладчика, и выступавший в прениях Булыга. Федя выступал в прениях; он не оправдывался, сказал, что природу любит, но об охране ее как-то не задумывался и только теперь понял, до чего был раньше глуп и слеп и по глупости и слепоте забрался на тракторе в сирень. Он глубоко раскаивается и обещает быть самым ревностным защитником природы. "Пощады никому не будет - перед всем собранием предупреждаю". Фединому слову верили. А на субботнике и воскреснике Федю назначили бригадиром. Его бригада раньше и лучше других очистила от валежника отведенный ей участок. На втором месте оказалась бригада, возглавляемая Нюрой Комаровой, на последнем бригада Сергея Сорокина. Вера была в его бригаде. Конечно, обидно занять последнее место, но Сергей Александрович в этом не виноват: в бригаду входили люди, не очень искушенные в физическом труде, - работники больницы, бухгалтерии, учителя, словом, сельская интеллигенция. Это дало повод Феде задрать нос, ходить гоголем и бросать мелочные и не всегда остроумные колкости в адрес Сорокина и его "артистического батальона". Федя рисовался перед Верой и делал вызов Сорокину. Вере уже виделась в поведении Незабудки явная угроза, ей казалось, что этот бесшабашный парень из ревности замышляет что-то нехорошее.
Сегодня Михаил Гуров пришел в бригаду Сорокина и громогласно объявил: "Вечером танцы! В восемь часов. Приглашаются все участники воскресника!" Потом подошел к Вере и, глядя ей в глаза, вполголоса сказал: "Вы придете на танцы?.."
Это не просто вопрос, это просьба. Дрогнуло Верино сердце, она молча кивнула и легкой улыбкой подавила свое смущение. "Вы придете на танцы?.." Сколько тайного смысла в этой короткой фразе! И не успел Гуров отойти от Веры на полсотни шагов, как появился рядом с ней Сорокин и сказал: "Сегодня, Верочка, мы с вами танцуем весь вечер. Хорошо? Договорились?" Тогда она ответила растерянно: "Не знаю". Она действительно не знала и сейчас не знает - идти ей или не идти.
2
Ровно в восемь часов вечера в длинном танцевальном зале, вдоль стен которого толпилась сельская молодежь, надушенная недорогими духами и одеколонами, разрумяненная солнцем и молодой горячей кровью, заиграла радиола. Федя Незабудка, как герой воскресника, черноголовый, с короткими непокорными волосами, и потому мало похожий на прежнего кудлатого Федю, в голубой трикотажной безрукавке без галстука и без пиджака, торжественно вышел на середину зала, фасонисто оглядел присутствующих и объявил:
- Первое слово - победителям!
Он тут же шагнул к Нюре Комаровой и пригласил ее на вальс. В плавных волнах "Голубого Дуная" кружился зал, захватывая в свой водоворот все новые и новые пары. Все парни уже танцевали, лишь двое не нашли себе места в кругу: Сергей Сорокин, который то и дело выскакивал в вестибюль и совершенно откровенно нервничал, и Михаил Гуров, сидевший в дальнем углу зала рядом с Лидой Незабудкой и украдкой посматривающий на входную дверь. Сердце его не стучало, а ныло: "Не придет, не придет, не придет". Он был уже готов вовсе уйти домой, в гай, в лес - куда угодно, только уйти и не мучить себя напрасным ожиданием. И вдруг в самый разгар танца она появилась из другой, противоположной главному входу двери. Взволнованная, веселая, прошла через зал и села на стул. Села и, странное дело, боялась посмотреть в ту сторону, где сидел Михаил. Перед человеком, с которым мысленно она в последнее время так часто была вместе, здесь, наяву она оробела. Ее охватило нестерпимое желание затеряться в толпе.
Сорокина не было в зале, а Федя танцевал по-прежнему с Нюрой Комаровой. Незабудка заметил Веру, быстро оценил обстановку и, не дожидаясь конца музыки, проводил Нюру к Михаилу, а сам пошел к Вере и сел с ней рядом.
- Опоздали вы напрасно, - сказал Федя первое, что подвернулось на язык.
- Лучше поздно, чем никогда, - ответила Вера.
- И то правда. Я уж думал, совсем не придете, - по простоте душевной признался Федя.
- Что это вы вдруг обо мне думать стали?
- И совсем не вдруг. - Федя почувствовал, что сказал это напрасно, попытался замять: - Хочу с вами потанцевать.
Сорокин вошел в зал, когда поставили новую пластинку. Возбужденный, радостный, пробираясь сквозь толпу, он прямо и решительно направился к Вере сказать, как он ее ждал, хотел уже было пойти к ней домой, беспокоился, не случилось ли чего. И только он раскрыл рот, чтобы произнести первое слово, как дорогу ему преградил вдруг поднявшийся Федя и, сказав в сторону Сорокина наигранно-ироническое "пардон", пошел танцевать с Верой. Впрочем, сама Вера ничего преднамеренного или непозволительного в поступке Незабудки не усмотрела. Но Сорокин воспринял это, как грубое оскорбление. Допустить, чтобы здесь, в совхозном клубе, при всем народе его, Сергея Сорокина, оскорблял какой-то мальчишка он, разумеется, не мог. Понимая, что стычки с Незабудкой ему сегодня не миновать, Сергей Александрович соображал, что лучше: быть Вере свидетелем скандала или не быть.
Когда кончился танец, Федя проводил Веру до места, но не до того, где она сидела прежде и где теперь сидел Сорокин, а посадил ее рядом с Гуровым и отошел в другую сторону. Сергей Александрович поднялся, подошел к Незабудке, бледный, дрожащий от негодования, предложил ему выйти в вестибюль.
- В вестиблюй? Пожалуйста, - гримасничая, ответил Федя и, ничего плохого не подозревая, пошел вслед за Сорокиным.
В вестибюле было прохладно, здесь столпились курильщики. Сорокин остановился в сторонке и процедил в лицо подошедшему вразвалку Феде:
- Порядочные люди, когда напьются, ложатся спать: кто в кровать, а кто под забор, кому где больше нравится.
Федя вспыхнул, сказал с вызовом:
- Ну, дальше?..
- А дальше - прими к сведению.
Напоминание о сне под забором вызвало в Фединой памяти срезанный чуб, больно кольнуло и вместе с тем прозвучало полунамеком, полупризнанием, что чуб ему срезал не кто иной, как Сорокин.
Круг замкнулся: Сорокин подозревает Федю в авторстве письма, Федя подозревает Сорокина в стрижке его шевелюры. И вдруг Незабудка сообразил, что его обвиняют в пьянстве, его, который уже больше месяца в рот не брал ни капли спиртного.
- Это кто ж из нас пьян: ты или я? - просопел Федя, сверкнув глазами и надвигаясь на Сорокина. Но Сорокин не сделал ни одного движения ни вперед, ни назад, стоял твердо, с непоколебимой решительностью говоря:
- Пьян тот, кто хулиганит.
- Это кто ж из нас хулиган? - задиристо добивался Федя.
- Пойди в зеркало поглядись.
Федя уже весь кипел, и будь он в самом деле хоть немножко навеселе, он непременно набросился бы на Сорокина.
- Ну какой ты учитель, какой ты поэт? Дурак ты и только. Набитый навозом дурак. Понял? Баран, вот ты кто, а строишь из себя… - Федя не знал, кого из себя строит Сорокин.
Вокруг них уже начали собираться люди, которых привлекла громкая и грубая брань Незабудки. Сорокин легонько взял Федю за руку выше локтя, пытаясь выпроводить его из клуба:
- Здесь вам не место, гражданин хулиган, прошу оставить клуб. А завтра, когда проспишься, - поговорим. Мы еще поговорим, - пригрозил Сорокин.
Пожалуй, не возьми Сергей Александрович Федю за руку, все кончилось бы взаимными оскорблениями: Незабудка не рискнул бы первым "дать волю рукам". Теперь же он резко рванулся и закричал:
- Убери руку… глис-та!..
Но Сорокин как-то машинально еще крепче сжал Федину руку, норовя выпроводить его за дверь. Это и послужило для Незабудки оправданием всех последующих его действий. Левой свободной рукой он схватил Сорокина за грудь, рванул в сторону на подставленную ножку так, что затрещала рубашка, но Сергей Александрович удержался и, в минуту оправившись от первого толчка, ловким движением ударил Незабудку в челюсть. Федя отлетел в сторону и ткнулся спиной в стайку перепуганных девушек, которые с визгом и криком ринулись в танцевальный зал. Михаил в это время танцевал с Верой. Услышав девичий крик: "Федю бьют", он перестал танцевать и бросился в вестибюль. Вера побежала за ним. Оба они увидали такую картину. Разъяренный Федя, наверно не ожидавший от учителя такого отпора, не сразу опомнился. Растерянно, ошалело глядя на окружающих и растопырив в стороны руки, он шипел что-то бессвязное; от внезапной обиды Федины слова плавились в невнятные звуки. Наконец, он тигром рванулся вперед и кулаком ударил своего противника по лицу. Стоявшие рядом ребята набросились на драчунов, хватая их сзади за руки. Но неистовый Незабудка раскидал парней одним сильным движением, в миг очутился возле Сорокина, которого ребята продолжали держать за руки, и изо всей силы размахнулся, чтобы ударить Сорокина еще раз. Но Сергей Александрович как-то очень ловко и мгновенно наклонил голову, и тяжелый Федин кулак пришелся по затылку здорового парня, державшего за руки Сорокина.
И тут началась свалка, в которой никто не был гарантирован от хорошей оплеухи; даже случайно подвернувшийся под руку Станислав Балалайкин, невесть зачем забредший в клуб, потом целую неделю гадал, кому он обязан хорошим пинком в бок и глубокой царапиной на щеке.
Сорокина уже никто не держал, но он не уходил с "поля брани", надеясь еще расквитаться с противником. А удержать Незабудку было не так просто: кулаки у Феди увесистые, кровь горячая. Он носился но вестибюлю, как взбесившийся, рычал и размахивал кулаками, никого к себе не подпуская. Тогда Гуров точно железными клещами схватил Федю за правую руку и так сильно повернул ее, что тот, взвыв от боли и увидав, с кем имеет дело, как-то сразу обмяк и сдался. Появление Михаила в центре драки сразу на всех подействовало отрезвляюще. Парни стали расходиться кто куда, только б с глаз долой, осмелевшие девушки начали шушукаться. "Из-за артистки подрались", - услышала Вера глухой, шепоток. Ей стало не по себе. Картина дикого мордобоя, с которой девушка вот так воочию столкнулась впервые, была отвратительна. Ей казалось, что по крайней мере несколько человек будут убиты насмерть.
Ей хотелось немедленно бежать отсюда. Но она боялась одна уходить, думала, что где-то там, на улице, в темноте ее поджидает силой выпровоженный за дверь Федор Незабудка. Вера попросила Гурова проводить се домой. Михаил охотно согласился. Шли молча. И только у самого дома Посадовой Михаил предложил завтра вместе пойти по грибы.
- У вас выходной и у меня свободный день. Не пожалеете. Сейчас самая грибная пора - боровики пошли, красота.
Вера согласилась.
3
Надежда Павловна узнала о драке в клубе от Тимоши. Из рассказа сына она поняла, что во всем виноват Сорокин, как зачинщик скандала. Она возмущалась: еще чего не хватало - драку в клубе затеяли. Да кто? Учитель. С чего б это он? Тимоша матери объяснил причину очень просто: Сорокин нахально ухаживает за Верой, все возмущаются, в том числе и Федор. Учитель хотел хвастануть перед девушкой. И получил по заслугам.
Надежда Павловна видела тенденциозность в объяснении сына. Поэтому, когда Вера вернулась домой, она расспросила ее, что произошло и кто там виноват.
- Ужасно все, Надежда Павловна, - взволнованно рассказывала Вера. - Незабудка возомнил из себя героя и начал приставать к Сергею Александровичу, оскорблять no-всякому. Он еще в гаю начал задираться. А потом есть еще одна причина. - Она многозначительно повела глазами в сторону Тимоши, давая понять, что об этой причине надо говорить наедине.
Надежда Павловна поднялась к Вере и там услышала рассказ об анонимном письме с угрозами, которое получил Сорокин.
- И ты и Сергей Александрович убеждены, что письмо писал Незабудка? - раздумывая, спросила Надежда Павловна.
- Ну, конечно, он. Больше некому.
Надежда Павловна грустно ухмыльнулась, покачала загадочно головой, произнесла, как мысль, вслух:
- Если бы некому… Не надо никогда делать необоснованных выводов. И тем более обвинять людей в том, в чем они не виноваты. Это очень обидно… Я не уверена, что письмо писал Незабудка.
- А кто ж тогда? - Вера подняла широко раскрытые от удивления глаза.
- Какое это имеет значение, Верочка, для тебя и для Сергея Александровича, если вы любите друг друга.
Посадова посмотрела на девушку пристально, загадочно и вопросительно; как опытная женщина, она видела и знала гораздо больше Веры. Она подозревала, вернее, догадывалась, кто был подлинным автором письма. Но не хотела говорить, чтобы не осложнять отношения между Тимошей и Верой. Она лишь спросила по-матерински доверчиво:
- Ты любишь Сорокина?
Вера ждала этого разговора. Ей давно хотелось поделиться с Надеждой Павловной мыслями, тайными, сокровенными, которые можно доверить лишь близкой подруге. Ответила чистосердечно, с мечтательной грустью:
- Не знаю. Раньше казалось - да, а потом - нет, потом - снова да и теперь снова - нет… Я, наверно, ненормальная.
- Почему? Все нормально. Люди, девочка, все разные, характеры неодинаковые, и любовь одинаковой не бывает. Всяк по-своему влюбляется. А что сомнения бывают - это тоже правильно.
- Нет, Надежда Павловна, у меня не сомнения, а… понимаете… Ну, я не знаю, как вам объяснить. Сергей Александрович человек хороший. Только он какой-то… Ну, не совсем похожий… Вот другие бывают какими-то другими…
- Не совсем похожий на того, о котором мечтала, - подсказала Надежда Павловна.
- Да, - обрадованно подтвердила Вера.
- Значит, ты еще не полюбила, девочка. В твоем возрасте, когда полюбят, - не рассуждают. Твоя любовь впереди.
И после этих слов как-то все сразу ясно стало для Веры: Сорокина она не любит. И не любила. Хотела любить, да ничего из этого не вышло. Искала любви, с девичьим любопытством и тревогой заглядывала в сердца других - не прячется ли там ее счастье? Но нет, оказывается, ее счастье еще впереди. О нем хотелось думать, о завтрашнем дне. Может, там кроется любовь ее. Душевная тревога сменялась приятным покоем и мечтами. Ночь обещала быть доброй. Он так и сказал, прощаясь: "Доброй ночи, Вера!" Но если бы все пожелания людей сбывались! Не было б тогда на земле ни драм, ни трагедий, ни горя и печалей.
Недоброй и беспокойной была эта ночь для Веры. Не успела она уснуть, как услыхала резкий, настойчивый стук в окно нижнего этажа, а затем пронзительный женский плач, даже не плач, а вой. Ревела жена Станислава Балалайкина Домна, кричала неестественно громко и даже причитать пробовала:
- Ну, что мне делать, что мне делать?! Ой, горюшко, горе мое! До смерти забивает. Дети-сиротки голодные, голые сидят, а он все пропивает, под метелку. И не скажи… слова не скажи ему. Ой, мамочки родные! За что ж мне такое наказание. Сейчас пришел домой поздно. Пьяненький, и морда вся в крови, вся ногтями исцарапана. Это ж все полюбовница ему сделала, не ублажил, верно, ее, мало денег отнес. Сколько ни зарабатываем, все идет туда, на полюбовницу да на водку.
- Успокойтесь, Балалайкина, не кричите. Вы мне все толком расскажите, - увещевала Надежда Павловна, стоя посреди комнаты в ночной сорочке с растрепанными волосами.
- Да откуда ж мне знать. Я ж за ним по пятам не хожу. А кабы знала, я ж бы ей, потаскухе, все волосы вырвала и глаза выцарапала, все до последнего волоска. Ну, что мне делать, что мне делать?! Посоветуйте хоть вы мне: у кого мне управу на него искать, кому жаловаться?.. - кричала Домна на все лады, то выше, то ниже, то громче, то с завывающим причитанием, то грубым, почти мужским басцом. Все это выглядело как-то неестественно, Надежда Павловна спросила ее довольно холодно и сухо:
- Почему ж вы думаете, что он от любовницы пришел?
- А где ж бы ему шляться? Кто ж ему морду ногтями оцарапал?
- Это ему Федька Незабудка в клубе полоснул, - вдруг, как выстрел, прозвучал громкий голос Тимоши.
Наступила минута замешательства. Но только минута. Домна была не из тех женщин, которых можно смутить. После паузы она продолжала причитать:
- Так ему, разбойнику, и надо. Ой, родимые, совсем измучилась. Забивает меня, на мне зло срывает!..
И долго еще она бесслезно ревела и причитала, пока Надежда Павловна не пообещала ей во всем разобраться.
Плач и причитания женщины разжалобили и встревожили Веру. В сознании девушки никак не укладывалось, чтобы мужчина избивал женщину. А тут не просто мужчина, а муж, самый близкий, любимый человек. Что это - варварство, дикость? И на какой-то миг она представила своего будущего мужа. А вдруг попадется вот такой, как этот Станислав Балалайкин? Где-то она слышала глупую возмутительную пословицу: чтобы жить душа в душу, колоти жену, как грушу. Философия садистов, что ли? От одной такой мысли по телу забегали мурашки.
Веру несколько удивил, как ей показалось, спокойно-равнодушный тон Надежды Павловны. Думалось, что Посадова сию минуту оденется, поднимет на ноги половину совхоза и пойдет среди ночи усмирять разбушевавшегося Станислава Балалайкина. Но вместо этого она пообещала вызвать его завтра к директору. А что это даст? Да его, бандита, судить надо, в тюрьму запрятать, а не разговаривать с ним.
Вспомнился Вере недавний случай в библиотеке. Пришла девочка, третьеклассница по фамилии Балалайкина. Принесла сдавать том русских народных сказок. Книга порванная. Вера ужаснулась и очень строго спросила девочку, что все это значит. Девочка испугалась и сказала правду:
- Это мамка порвала. Они поругались с папкой, и мамка запустила в папку книжкой. А папка в нее бросил.
- Подрались? - спросила изумленная Вера.
- Не, не дрались, а только ругались.
Утром Вера сказала Надежде Павловне:
- Я все слышала, как приходила эта несчастная. Вы поможете ей? Как это ужасно. Зачем так жить, какая это семья? Уж лучше одной, чем терпеть издевательство. Вы обязательно должны помочь ей. Надо проучить как следует бандита.
- Разберемся, Верочка. Семейные дела бывают часто очень запутанными, сложными. Надо разобраться, - пообещала Посадова.
Надежда Павловна рассказала директору о ночном визите Домны.
- Надо, Роман Петрович, этого Балалайкина строго-настрого предупредить. Что это такое - жену избивает, пропивает зарплату. Куда это годится?
- А, черт их там разберет-поймет, кто прав, кто виноват, - ответил, морщась, как от дикого яблока, Булыга. - Домна такая баба, что в обиду себя не даст, И выпьет, я тебе доложу, не меньше самого Станислава. - Тем не менее он вызвал бухгалтера и строго спросил: - Я вам приказывал зарплату Станислава Балалайкина выдавать его жене?
- Так точно - выдаем только жене, согласно вашему приказу.
Директор бросил на парторга значительный взгляд и, отпустив бухгалтера, спросил:
- Видала фокус?
Но Станислава все-таки пригласили. Он работал недалеко, на пилораме. Зашел виноватый, смирный, тихо поздоровался. Небольшого росточка, с круглым, добродушным личиком, откровенными голубыми глазками, он совсем не был похож на того разбойника, каким его изображала жена. Булыга сесть ему не предложил: с провинившимися всегда разговаривал стоя. Спросил в упор, не дав Балалайкину опомниться:
- Доложи нам с парторгом, что за погром ты вчера ночью учинил?
- Где? - заморгал глазками Станислав.
- Дома, - повысил голос Булыга. - Или ты еще где-нибудь давал разгон? Кто лицо тебе поранил?
- Лицо? Не знаю. - Смуглое личико Станислава наивно заулыбалось.
- До такой степени был пьян, что даже не помнишь, где пил и кто тебя бил, - вставила Посадова.
- Пить я нигде не пил, и все помню. А бить - жена била, когда я из клуба домой воротился. А щеку, щеку в клубе ребята царапнули. По ошибке, значит.
- Выходит, не ты бил, а тебя били? - Строгие глаза Булыги держали под непрерывным обстрелом Балалайкина.
- Я защищался. Всю правду говорю. Потому, как не пил я. Пить не на что - деньги она получает. От того и семья голодная. Она свою зарплату получила и мою - за два месяца вперед. И все сестре послала. Сестра ее в Городище магазинщицей работала, проворовалась там, а теперь недостачу платить надо. А то как же, иначе - тюрьма. Сестричку-воровку выручает, а своя семья голодная сиди. От того и раздоры у нас идут. Вы ей, товарищ директор, не верьте. Она такая…
Булыга и Посадова переглянулись. Роман Петрович больше склонен был верить мужу, Надежда Павловна считала пока что дело неясным. Потому и спросила:
- Но вчера ночью ты бил жену или не бил? Честно признайся.
- Побьешь ее. Да она сама любого мужика так накостыляет, что ой-ей-ей! Только держись!
- Как же так? Зачем бы она стала ночью бегать по селу и ревом реветь? - недоумевала Посадова.
- Это она может. Что-что, а реветь она может. Чтоб, значит, себя обелить, а мужа грязнить по-всякому.
- Но ты все-таки бил ее? - допрашивала Посадова, все еще неуверенная в невиновности Станислава.
- Защищался. Ну, может, в горячах и толкнул для острастки.
- Толкать, Балалайкин, никак нельзя, даже легонько. Это называется хулиганство, за это судить будем, - наставляла Надежда Павловна.
- Это мы знаем - пятнадцать суток, - согласился Станислав. - Только, значит, когда обороняешься, закон на твоей стороне.
Балалайкин потоптался на месте, хотел было уже уходить, но внезапно нахлынувшая обида остановила его, вынудила выложить начальству все до конца. Пусть знают, как тяжела и нескладна семейная жизнь Станислава.
- Она ж меня, окаянная, со света изживает. Того и гляди отравит.
- Не говори глупости, Балалайкин, - резко осадила его Посадова. Но это только подзадорило Станислава.
- Значит, мне веры нет!.. Так выходит? А то, что она мне в еду каких-то порошков подсыпала, это что, по-вашему?.. Как называется, когда человеку отраву дают?
- Что еще за отрава? - насупился Булыга недовольно и настороженно.
- Таблетки такие в аптеке брала и мне в еду, значит. Я хлебнул ложку - чувствую, что-то не того, гадость какая-то. А дочь говорит: это тебе мамка таблетки положила.
- Так почему ж ты решил, что отрава? А может, она тебя витаминами подкармливает, - успокоился Булыга и весело засверкал глазами.
- Витамины?! Да у меня от этих ее витаминов такое желудочное расстройство происходило, что хоть в дом не заявляйся.
На этом, собственно, и закончился разговор со Станиславом. Но Посадова решила довести дело до конца и предложила директору вызвать Домну для разговора. Пока ходили за Домной, прошло, наверно, около часа. В кабинете директора собралось еще несколько человек: агроном, начальник строительства, председатель рабочего комитета и Михаил Гуров. И вот легкая на помине Домна с шумом и визгом ворвалась в кабинет директора. Уже с порога она натренированным движением столкнула на затылок платок, растрепала волосы для пущего эффекта, затем как-то уж очень ловко расстегнула ситцевую кофточку и бесстыже оголила грудь до самого пояса.
- Во, глядите, начальнички, все глядите, как меня муженек разукрасил! - закричала Домна, выставляя всю в жирных пятнах йода дряблую грудь. - Полюбуйтесь, что ваш ирод натворил!.. А вы его покрываете. Где бедной женщине защиту искать? Где, я вас спрашиваю?!
И, размахивая воинственно руками, поворачиваясь обнаженной грудью то в одну, то в другую сторону, она продолжала трагическим голосом кричать:
- Потворствуете, смерти моей ждете!
- Перестань, бесстыжая, - резко оборвала ее Посадова. - И прелести свои спрячь.
- А-а-а, прелести тебе мои не нравятся! - снова закричала Домна. - Так ты не смотри, отвернись. Я не к тебе пришла. Я вот директору покажу, пусть свидетельствует побои. А то все мне веры нет.
- Сейчас засвидетельствуем, - сказал Булыга хитровато и, позвонив по телефону в больницу, попросил врача зайти к нему в кабинет, если можно, то сейчас.
- Ты ж сам смотри, на што тебе врач. Ай ослеп или глазам своим не веришь? - наступала Домна, приближаясь к Булыге.
Роман Петрович брезгливо морщился, заслоняясь от нее выставленными вперед ладонями и приговаривая:
- Я пока что не ослеп и тебя всю насквозь вижу. Меня ты не проведешь. Мне эти ваши штучки знакомы.
- А-аа, и вы… с убивцем заодно. Вам бы только чужих коз стрелять, на это вы мастера. Бедных детей без молока оставил, голодом моришь, а сам вон какое пузо наел. Не-ет, правда есть на свете. Не радуйтесь, миленькие, и на вас управа найдется! Я в райком пойду, до самой Москвы доберусь, до Хрущева дойду, - пригрозила Домна и, застегивая на ходу кофточку, подалась к выходу. Но у самой двери ей преградила дорогу Надежда Павловна.
- Куда же вы, Балалайкина, сейчас врач придет.
- Вы все тут одним миром мазаны! - кричала Домна, пытаясь обойти Надежду Павловну. Но Булыга быстро оценил обстановку, вышел из-за стола, воздвиг у двери свою гигантскую фигуру, пробасил:
- Нет уж, милая дамочка, не можем мы тебя так отпустить, права не имеем. Обязаны защитить и наказать твоего истязателя. Придется врача подождать.
Больница была рядом, и женщина-врач не заставила себя ждать. Осмотрев "потерпевшую", врач спокойно и с убеждением сказала:
- Ничего страшного: довольно распространенный случай симуляции побоев. Синяк делается очень просто, легкий ожег шляпкой гвоздя. Ну и, само собой, йод для эффекта.
В присутствии врача Булыга спросил Домну:
- А теперь ответь нам, уважаемая потерпевшая: зачем ты мужу в пищу мышьяк подсыпала? Отравить хотела?
Разоблаченная в симуляции, Домна порядком струхнула и от нападения перешла к защите.
- Я? Отравить?.. Это кто ж такое на меня наклепал? Что он, не отец детей моих, не муж мне? Да у кого ж это рука подымется на отца своих детей, на мужа собственного?
- А таблетки в пищу кто подкладывал? - строго, как следователь, спросила Посадова. - Нам все известно, Балалайкина!
- Вот вы об чем, - догадалась Домна. - Так какой же это мышьяк? Это ж пурген. В аптеке покупала… Разве ж им отравишь? Это ж лекарство, а никакая не отрава. Доктора прописывают как слабительное.
- Значит, все-таки клала в пищу мужу таблетки? - допытывался Булыга, подмываемый любопытством.
- Ну и что, клала? - понизив голос, призналась Домна. - Хотя б и клала, что из этого? Пурген он безвреден.
- Зачем клала?
- А чтоб к полюбовнице не бегал, - опять взорвалась Домна.
Тут все сразу разразились громким хохотом, сквозь который пророкотал комментирующий голос Булыги:
- Да, братцы-товарищи. При такой ситуации к любовнице не пойдешь. Куда там!.. Ой, умора, от чертово семя! Додумаются ж.
Много видела Надежда Павловна всякого в жизни, но то, что увидела и услышала сейчас, переходило всякие границы. Было гадко и противно думать о недостойном человека поступке. Хотелось умыться, будто грязь этой женщины коснулась тебя. И все-таки решила рассказать Вере: пусть учится у жизни, человеку полезно знать и такое.
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
1
Стайки шумливых ребят росистым утром слетались в школу, где мелодичный задорный призыв колокольчика вещал о приходе осени. А навстречу ребячьим стайкам все ближе и ближе к югу неторопливо и нехотя удалялся бойкий, крикливый, изумленный птичий гомон. Привыкшие уносить с собой лето, птицы неожиданно пришли в смятение - лето не хотело уходить; ему жаль было расставаться с землей, на которую солнце так много бросило жарких лучей, а небо не скупилось на теплые дожди, и люди не жалели пота своего, времени и сил, и земля к началу сентября сумела, как холеная и взлелеянная жизнью молодуха, сохранить сочность и свежесть лица своего. Потому-то и нежилось сладко лето на земле, не спешило уходить, любовалось не снятой рябиной и свежей-свежей, вторично побежавшей отавой - хоть в третий раз коси, - купалось на зорях в речных туманах, упивалось по ночам прохладными росами, а безмятежно тихими днями играло и ласкалось с солнцем, принимая от него еще горячие поцелуи. В томном блаженстве и счастье лето забылось, потеряв счет дням и неделям.
А птицам забываться нельзя, у них хорошая память, и график жизни, рассчитанный по календарю, соблюдается неукоснительно. Бывает, конечно, - в семье не без урода - зазевается какая-нибудь перелетная, отобьется от стаи своих сестер и погибнет, прихлопнутая коварным и жестоким морозом.
Еще на зорьке Михаил настрелял жирных, тяжелых в полете перепелок. Это было его любимое блюдо.
У Михаила был свой способ приготовления перепелок. Замуровав прямо с пером выпотрошенную и заправленную специями перепелку в глиняный шар, он затем клал этот шар в горячую золу или в древесные угли. В своеобразной глиняной камере тушилась перепелка в собственном соку, пропитываясь насквозь ароматами антоновского яблока, белых грибов, лука и душистого перца. Когда же глиняный шар превращался в твердый, словно камень, обожженный сосуд, Михаил брал молоток или плоскозубцы и аккуратно, как грецкий орех, раскалывал скорлупу. Все перо до последней пушинки оставалось впаянным в глину. А розовое, нежное, душистое блюдо обдавало таким ароматом, которого не ведали самые изысканные чревоугодники из царей, князей и миллионеров.
После полудня, как и условились, Михаил и Вера отправились по грибы в недалекую, километра за полтора от Забродья, березовую рощу. Стояла та редкостная, изумительная пора года, когда лето прощается с землей и никак не может расстаться. Солнечный, тихий и нежаркий, только народившийся сентябрь, казалось, еще не тронул своей красочной кистью луга, леса и поля: густая зелень еще царствовала в просторном и хрустально-прозрачном мире, даже как будто меньше стало желтых и рыжих пятен в полях и на лугу, будто к земле возвращалась вторая молодость, а Михаил уже чувствовал дыхание осени. Запахи ее прилетели раньше красок, вливались в душу тонкой горьковато-пряной влагой, бередили ее негромко и тоскливо, рождая грустные чувства о чем-то ушедшем, упущенном, нелепо потерянном, именно чувства - не совсем ясные, неуловимые, как тени, и совершенно не признающие логики, рассудка и мыслей. Эти тихие, осенние запахи уходящего как-то зримо открывали движение времени, неумолимое и быстрое, торопили куда-то, волновали, заставляли бежать вслед за бесконечным, никогда не повторяющимся потоком, называемым жизнью.
Шли протоптанной тропкой через густые заросли ольхи, пересекли поле, беспечно дремавшее, за которым красивым силуэтом стояла березовая роща. Несли в руках белые плетеные пустые корзинки и, пряча друг от друга полувкрадчивые, полусмущенные, но бесконечно счастливые взгляды, разговаривали то вполголоса, то неестественно громко, делая большие паузы.
- Сегодня вы какая-то грустная, Вера. Вас расстроило вчерашнее?
- Да нет, не поэтому. - Вера тряхнула головой и, поджав губы, по своему обыкновению устремила глаза далеко вперед. - Мне сегодня действительно грустно. И знаете почему? Утром я сидела у открытого окна какая-то растерянная. Бывает такое чувство: что-то надо делать, а что - не знаешь, и вдруг слышу школьный звонок. - Вера замедлила шаг и даже совсем остановилась. Лицо ее, освещенное мягким встречным солнцем, светилось и сияло. - И я вспомнила - сегодня первое сентября. Десять лет подряд в этот день я шла в школу, с цветами, в новом платье. А сегодня впервые за десять лет не пошла. Я уже свое отходила. Понимаете, Миша? И так мне стало нехорошо, вот тут что-то подступило к горлу и так душит… Ну, хоть плачь. Мне стыдно признаться, а я плакала.
Миша смотрел в ее открытые, доверчивые, ясные глаза. Он чувствовал, что должен что-то сказать, веселое, успокоительное, но ничего путного придумать не мог, потому что сам чувствовал, как подступает к горлу какой-то комок, когда воздуха не хватает. А Вера продолжала:
- И мама сегодня, наверно, плакала. Она ведь тоже десять лет собирала меня в школу, волновалась, переживала. А я убежала из дома тайком, даже не простясь.
Михаил попросил ее рассказать подробно, как она очутилась в совхозе. Вера рассказала. Потом говорили о вчерашнем вечере, о драке в клубе, о ночном визите Домны Балалайкиной. Михаил рассказал Вере о сегодняшнем разоблачении.
- Какая гадость! Ну какая мерзость! - возмущалась Вера, - А я вчера так за нее переживала… А потом эта гнусная драка в клубе… Зачем? - спросила она. - Неужели нельзя просто поговорить, выяснить.
- Получилось действительно дико, - согласился Гуров. - Виноваты оба. И обоих надо наказать. Мы советовались с Надеждой Павловной, хотели на бюро их вызывать…
- И правильно, вызвать на бюро, обсудить на собрании, чтоб другим урок дать, - горячо подхватила Вера, но Михаил охладил ее многозначительным вздохом:
- Да, конечно. Только мы решили ограничиться беседой.
- Либеральничаете?
- Вынуждены. Сорокин показывал нам письмо, Пришлось бы его обнародовать. А зачем? Начнут трепать ваше имя.
- Ну и пусть! - горячилась Вера. - Сказать этому новоявленному Отелло, Незабудке, чтоб он, чтоб он… - Вера запнулась, осеклась, сообразив, что действительно не стоит раздувать пожар и давать пищу для сплетен.
- А Незабудке говорить совсем нечего, - спокойно продолжил Михаил, - поскольку он никакого отношения к письму не имеет.
- А кто же?
- Письмо писал другой человек.
- Вы? - Это так невольно вырвалось у Веры, что она страшно смутилась и опустила глаза. Но прямой, резкий, ошеломляющий вопрос не смутил Михаила. Он ответил с неизменным спокойствием, слегка улыбнувшись, горько и с сожалением:
- Не я, Вера, не пугайтесь… Когда со мной случится такое, я не стану прибегать к бумаге, а приду к вам и во всем признаюсь.
- А что случилось с автором того глупого письма? Кто он?
Из разговора с Надеждой Павловной Михаил понял, что письмо писал Тимоша, но говорить об этом ни Вере, ни кому-либо другому было нельзя. Эту тайну пока что знали в совхозе лишь два человека.
- Кто он - не знаю, только не Федя, - твердо ответил Михаил.
Но Веру уже интересовали другие слова его: "Когда со мной случится такое… приду к вам и во всем признаюсь". "Придет ко мне? - со сладким замиранием сердца повторяла она про себя и тут же с досадой спрашивала: - Значит, он еще не влюбился?" Ее совершенно не интересовало, что кто-то, не желающий назвать своего имени, по уши влюблен в нее, тайно вздыхает и грозит своим соперникам. Сегодня уже мало интересовала ее и любовь Сорокина: она твердо знала, что Сергея Александровича она не любит. Другой человек вошел в ее сердце, вошел смело, как входит в дом хозяин, которого долго и с нетерпением ждут родные. И человек этот теперь был здесь, рядом с ней. От такой мысли Вере было одновременно и приятно, и боязно, и обидно. Обидно, что он еще не полюбил, а она уже, кажется, любит его, боязно, как и все незнакомое, малоизвестное, приятно, потому что человек этот был необыкновенный, да и вообще приятно влюбиться в первый раз в девятнадцать лет.
Вдруг она поймала себя на мысли: почему так получается - вот она была на острове и в гаю с Сергеем Сорокиным, ей приятно и хорошо было болтать с ним о космосе, о поэзии, о том и о сем, но лишь только Сорокин заводил разговор о своих к ней чувствах, Вера уводила его в сторону. Признания Сорокина были ей неприятны. А тут она ждет, ждет нежных и ласковых слов, ловит интонации и оттенки голоса, когда он произносит ее имя. Сорокин называл ласкательно "Верочка", но ее это не очень радовало, было просто приятно. А Михаил - все "Вера" да "Вера" и только раз назвал "Верочкой", и слово это разлилось в душе ее горячей, волнующей волной.
Вера ждет его слов, а он молчит, какой-то растерянный и настороженный. У девушки еще мало жизненного опыта, одной природной женской смекалки пока недостаточно, чтобы понять, что в молодой душе Михаила уже бродит хмель. Он чувствует, как дышат березы, в искристую тень которых они вошли, дышат и шепчут друг другу о разгаданной тайне молодой пары. Он смотрит на веселые и приветливые березки, вышедшие встречать их, смотрит украдкой на девушку. Вот она остановилась, прислушалась и, щурясь от светлой белесо-голубой пестроты берез, с ног до кудрей разукрашенных тонким, неповторяющимся рисунком, сказала с восхищением:
- Смотрите, Миша, как балет "Лебединое озеро". Помните танец маленьких лебедей? Березки - лебеди…
И, не дожидаясь ответа, прислонилась лбом к свежей и гладкой бересте березы, закрыла глаза от полноты счастья. А он смотрел на нее с откровенным восхищением и уже не мог прятать свои чувства, просто смотрел во все глаза, влюбленные и переполненные влагой невысказанной радости. А когда она резко вскинула голову, сверкая ясными, лучистыми глазами, впивающимися в бездонную красоту березовой рощи, он произнес, растягивая в полушепоте слова:
- Мне тоже Чайковского напоминает. Только знаете, Верочка, не балет, а симфонию. Или просто музыку. И березы кажутся не лебедями, а звуками, такими мелодичными, чистыми, бело-зелеными, голубыми, розовыми, - плывут, плывут во все стороны, трепещут и замирают там, в глубине рощи. 'Когда я вхожу в эту рощу, мне всегда кажется, что я попадаю в какой-то храм музыки. - Он остановился, прислушался. - Это сейчас тихо. А весной что здесь делают птицы!.. Мы придем с вами сюда весной. Хорошо, Верочка?..
И теперь она открыто и благодарно смотрит в его влюбленные глаза, которым уже нечего скрывать, и ждет повторения просьбы.
- Придем, Верочка?..
Михаил делает шаг к ней, только один трепетный шаг, на который не сразу можно было решиться, и вот они стоят уже совсем рядом, глаза в глаза, слышат жаркие дыхания, читают мысли друг друга, чувствуют, как замирают и тают сердца.
- Придем, Миша, - отвечает она шепотом, и ему кажется, что он видит эти два таких нужных слова, видит воочию, как легко спорхнули они с тревожных розово-сочных губ, затрепетали ресницами, как березовые листочки, взмахнули крылами ее тонких крутых бровей, запали в сердце ему как великая надежда.
Он робко положил свою руку на ее корзину, потом коснулся ее руки, - и точно по соединенным невидимым сосудам побежали встречные потоки, сливаясь в один, заполняя их обоих до краев одним и тем же чувством, общим, единым, тем могучим всеисцеляющим элексиром, который человечество с незапамятных времен называет любовью.
Вера хочет и не хочет высвободить руку свою из его сильных и горячих пальцев, рука ее не слушается. Так приятно идти рядом с любимым далеко и долго - всю жизнь, по любым дорогам, ночью и днем, в жару и метель. Они идут, медленно переставляя ноги, а лица их, как распустившиеся цветы, улыбаются и сияют золотистыми искрами среди беззвучной бесконечной золотисто-голубой симфонии березовой рощи.
- Помнишь воскресенье, когда Захар Семенович приезжал? - говорит Михаил. - Ты стояла возле полисадника и сама была похожа на воскресное утро. Вся - как утро. Ты не обижаешься, что я тебя на "ты" называю?
- Наоборот, прошу тебя.
- Верочка… - роняет он.
- Что… Миша? - в тон спрашивает она.
Он не отвечает. Да и не нужно, зачем? Ведь это не вопрос, это невольный голос радости, безудержный крик счастья. Они медленно бредут в глубь рощи, забыв о пустых корзинах и обо всем на свете. Музыка звуков и красок звенит в их сердцах, переливается перед глазами, - солнечные золотистые блики снуют у ног и мягко шуршат в прошлогодней листве, хрустят в сухом валежнике и пахнут плывущей издалека осенью и грибами, которых они не замечают. Грибы никуда от них не уйдут, а залетевшее к ним счастье нельзя упускать, удержать надо непременно.
На вид еще прочно держится зеленый лист на деревьях. Но это только так кажется. И человек кажется здоровым до первой серьезной хворобы.
- Смотри, Миша! - Тонкая и гибкая с ровным загаром рука девушки тянется вслед за глазами к вершине старой березы, что стоит за маленькой поляной. - Как красиво! Первое золото!..
В зеленой густой листве березки в самом центре двумя довольно большими прядями сверкает золотистая листва. Так пробивается седина у некоторых людей после внезапного потрясения или тяжелых переживаний - седеет не вся голова, а лишь где-нибудь в одном или двух местах пробьется клок густо-седых волос. Нечто подобное было здесь - словно солнце накрепко прилепило золото своих лучей к кудрявой шевелюре березки.
- Это осень, Верочка.
Она не поняла потому, что в ней сейчас цвела весна, звучала музыкой и красками не увядания, а пробуждения. Вдруг по лицу ее скользнула тень недоумения, затем ужаса и негодования. Вера увидала на поляне большую груду спиленных, очищенных от веток березовых чурбаков. Спилили их, должно быть, недавно: березы еще не успели просохнуть, комли их сочились, как раны.
- Что это? Зачем? - строго спросила Вера звенящим, возмущенным голосом. Глаза ее стали холодными и колючими.
- На дрова. Зимой они будут гореть, быть может, в твоей печи. Ты видала, как горят сухие березовые дрова? - Михаил попытался успокоить ее и отвлечь. С гулом, таким тревожным, тяжелым, глухим. Самые жаркие дрова, лучше ольхи, осины и даже ели. Еловые дрова горят весело, игриво, с треском, как будто оружейная стрельба. Но березовые жарче. Еловыми хорошо баню топить; пар мягкий и легкий, без угара. Недаром говорят: "С легким паром".
Но Веру мало интересовало, какие дрова лучше, какие хуже. Ей нравились не дрова, а деревья, живые, с листвой, с цветами, с ароматами.
- Когда я вижу дрова, то вспоминаю загубленные деревья. Зачем? Нельзя ли без этого? - понизив голос, спросила девушка.
- Без чего? Без дров? Пока нельзя.
- Ну, хорошо, вырубите все это, сожжете, а потом, что потом будете делать?
- Меня тоже все время волнует вот этот вопрос: что потом? Чем люди будут отапливаться, готовить пищу? Обыкновенные люди, жители сел? Газ проведут, уголь? Откуда? На что надеются?
Ответ Михаила не утешил ее, а еще больше расстроил.
- И где же выход? Неужели нет никакого выхода? - спрашивала она, будто он, Гуров, знал магическое слово, способное сразу разрешить эту нелегкую, сложную проблему.
Разумеется, никакими чудодейственными рецептами на этот счет Михаил не обладал, но он имел свое мнение:
- Посадки леса надо делать постоянно из года в год, - сказал он угрюмо. - Вырубил десять - посади двадцать. И чтоб по строгому плану, а не где попало. А нарушителей наказывать нещадно. Следить надо, охранять по-настоящему, как государственное, народное имущество. Лесник - так пусть он будет лесник, что солдат на посту, а не безответственный ворюга, который продаст лес за пол-литра водки. И хозяин леса должен быть единый. Хозяин, а не заготовитель, не потребитель. Чтоб он знал, где можно рубить, а где нельзя, и сколько можно рубить. Чтобы посадки молодого леса не на бумаге делали, а здесь, на делянках.
- А сейчас что, нет хозяина? - поинтересовалась Вера.
- Нет. Есть няньки. Много нянек, штук семь. И у каждой лес нечто вроде третьестепенной нагрузки. Главное - план заготовок: давай, давай. А что дальше, что будет через год - это никого не интересует. Я не знаю, кто должен ведать лесом и его охраной - совнархоз или специальное министерство, но только должен быть настоящий хозяин-отец, а не злой отчим. Вот у нас в совхозе лесов ведь много, кругом леса совхозные. А лесника нет, штатами не предусмотрен. Абсурд.
- Надо добиваться, чтобы дали единицу, или, как это говорится?..
- Пробовали, не дают. Мы другое предлагали директору - найти самим эту "единицу". И есть возможность. Не соглашается, ссылаясь на излишние затраты, а того не хочет понять, что затраты эти с лихвой окупятся.
Где-то не очень далеко глухо и без особого энтузиазма застучал топор. Вера прислушалась. Михаил, поняв ее чувство, подтвердил:
- Рубят. На дрова. - И медленно, от корня до макушки, оглядев старую кудрявую березу в нежно-зеленых пушинках мха, добавил сокрушенно: - И ее рубят.
- Нет, ее не посмеют, - испуганно вырвалось у Веры. - Чтоб такую красоту загубить… У кого рука поднимется!
- По наряду. Для топки котлов. И мы, к сожалению, ничего с тобой не сделаем для спасения леса от так называемых необходимых, разрешенных порубок. Пока что - ничего.
- А я не позволю, я спасу эту березу, - горячилась Вера. - Прикреплю к ней дощечку с надписью: "Рубить нельзя! Заповедное дерево!" Не посмеют.
- Дощечку снимут и забросят… А впрочем, может, одно дерево спасешь - заповедное. Ну и что? По-другому надо бороться. Давай лучше искать грибы.
Подберезовики, серые, как воробьи, на длинных тонких ножках, со шляпками то твердыми, свежими, снизу тронутыми мелкими веснушками, то мягкими, иногда червивыми, начали попадаться тут же. Подберезовик - второсортный гриб, и Михаил берет его без особого воодушевления, особенно сегодня, в такой необычный, на всю жизнь памятный день. Но Вера, она с восторгом набрасывается на подберезовики, притаившиеся то кучками, то в одиночку в густой, уже пожухлой от солнца и дождей некошеной траве полян и опушек или просто под березами. Ей кажется, что они чем-то на людей похожи - то стройные, молодые, в новых с узкими полями щегольских шляпах, то сгорбленные, осунувшиеся, нахлобучившие на головы старые, помятые шапки.
- Иди сюда, Верочка, - весело и задорно зовет Михаил, стоя у красивой группы белых грибов, окруживших, как стражи, березу, устало опустившую к долу свои сучья. - Посмотри, полюбуйся.
Михаил не трогает грибов - пусть Вера сорвет их. Зорким глазом, не сходя с места, он подсчитывает их: три, четыре, еще два совсем рядом, ого, целых шесть штук, а там, у старого гнилого березового пня, в сухой траве притаился еще один, седьмой, чуть заметный. Но от Михаила не спрячешься. Он отлично знает, интуицией, большим опытом чувствует, где какой гриб растет.
- Смотри, Верочка, - говорит он девушке, - семь красавцев-боровиков.
- Ой, каки-ие-е!.. - с ребячьим восторгом тянет Вера. - Только три. Нет, вон еще. Как много!
Он дает ей нож и учит, как нужно срезать ножку белого гриба, чтобы не нарушить его корневую систему.
- А береза гибнет, последние годы доживает, старушка, - говорит Михаил, глядя вверх.
У березы необыкновенной окраски ствол, не у самого комля, а на середине, начиная с двух-трех метров от земли. Обычный темный пунктир по бересте, когда-то белой, сейчас затянут легкой и мягкой светло-зеленой вуалью.
"Вот бы такую расцветку на платье", - мелькнула мысль у Веры, но вслух она почему-то постеснялась ее высказать, только спросила:
- А почему она гибнет? От старости?
- Не совсем. Береза живет больше ста лет. А этой, судя по сучьям, и сотни не дашь. У столетней березы сучья опускаются вниз, - пояснил Михаил.
"Интересно", - подумала Вера и спросила:
- Почему ж тогда она сохнет?
- Вот эта саранча виновата. - Михаил в сердцах сломал ветку ольхи и бросил тут же. - Видишь, как облепила, как пиявки, все соки выпивает. А старушка-береза голодает из-за нее. Силенки-то у ней не те, где ей с молодежью тягаться.
- А мы давай обломаем вокруг нее все кусты, - вдруг предлагает Вера. - И спасем березку.
- Вряд ли - поздно. Да и с ольхой надо топором бороться.
- А я спасла в гаю старый клен, - сообщила Вера. - Его поедали какие-то черные муравьи, весь ствол источили.
- Есть такие, знаю. И клен этот знаю. Сам пробовал муравьев жечь. Ничего не получилось.
- А у меня получилось. Я их дустом посыпала. Представь себе, все подохли. - Вера взглянула на вершину березы. Что-то грустное шептали струйками спадающие к долу ветви. Изумилась: - Неужели сто лет?.. А липа тоже долговечная?
- Липа живет более ста пятидесяти лет.
- А вот эта? - Вера кивнула на беспокойную свинцоволистую зеленостволую осину.
- Осина. До ста лет редко доживает. Нутро у нее гнилое, дуплистое, - ответил Михаил. - Зато дуб - тот долговечен. Три сотни лет запросто живет. А может и больше. Есть тут у нас один экземпляр, говорят, уже полтысячи лет стоит. Один остался, кругом поле. Лес есть, только поодаль его. Могучий, как на картине…
Как-то в густом осиннике она игриво притаилась за елочкой. Интересно, что он будет делать? Через минуту она слышит его негромкий голос:
- Верочка!
Она молчит, ни звука.
- Вера! - голос уже громче, беспокойней. - Где ты, Верочка?
И снова долгая выжидательная пауза. Затаив дыхание и присев на корточки, Вера вслушивается в спокойные, ровные вздохи леса.
- Ве-ра-а! - раздается тревожное эхо, и ей кажется, что и деревья, разбуженные его голосом, взволновались, засуетились, что-то говорят друг другу торопливой скороговоркой. - Ве-ер! - Голос Михаила вдруг обрывается.
"Может, случилось что", - мелькает в его мозгу пугливая мысль. И тогда он осторожной, кошачьей, но быстрой походкой пробирается в том направлении, в котором уходила девушка, и вскоре натыкается на нее.
Вера весело хохочет, озорная от счастья, а он смотрит на нее с грустной доброй улыбкой.
- Зачем ты так, Верочка? - Голос, умоляюще дрогнувший, совсем сошел на шепот.
- Испугался? - дохнула она ему в лицо и обдала неземным теплом. Губы ее были совсем-совсем близко, сочные, тревожные, трепетные губы, которые еще никто не целовал. И глаза лазорево-чистые, казалось, чуть слышно коснулись его шелком ресниц. - Хорошо здесь… Пойдем домой.
Такова женская логика: понимай, как хочешь. Он за то, чтоб идти домой и продолжить необыкновенный день там, в его комнате; ведь там для нее приготовлен подарок - перепелки.
2
Уже вечерело, когда они поднялись наверх к Михаилу.
Соседей Незабудок дома не было. Веру поразила скромность обстановки и свой порядок в квартире, который как-то уж очень зримо увязывался с характером хозяина.
В первой половине комнатки вплотную придвинутый к окну стоял обыкновенный кухонный стол с посудой, который одновременно в случае необходимости был и письменным. Вместо скатерти на нем лежала новая клеенка. Справа и слева по обе стороны стола стояли комнатные цветы. Герань, китайская роза, примула, несколько видов кактусов, столетник, лимонное дерево, туя и лавр. Собственно, вся комната сплошь была заставлена цветами. Место нашлось лишь для стола и тумбочки, в которой хранились предметы неприхотливого мужского туалета. На одной стене висела географическая карта СССР, на другой - в простенькой рамочке - Ленин, вернее репродукция с известной картины Павла Судакова "Разговор о земле". Во второй половине комнатки, отгороженной от первой высокой, до потолка печкой и плотной золотистой гардиной, заменяющей дверь, стоял неширокий диван без спинки с одним круглым валиком. Над диваном вместо ковра висела большая карта мира. У изголовья - прикрепленная к стене электрическая лампочка и тут же, на столике, радиола. Вся противоположная стена была в стеллажах, заполненных книгами. Стеллажи оставляли совсем немного места для платяного шкафа. И всего три стула: два в первой половине и один - во второй.
Если в первой половине комнаты господствовало царство цветов, то во второй было царство книг и музыки, потому что самодельный столик под радиолой был сверху донизу забит патефонными пластинками.
- Да у тебя тут настоящая оранжерея или цветочный магазин, - откровенно сказала Вера. - Зачем так много цветов? - и подумала мельком: "Мещанство… А, почему, собственно, мещанство? Кто сказал? Озеров и ее отчим?" Но они многое говорили, утверждали то, с чем Вера никак не могла согласиться. Комнатные цветы - признак мещанства. Как это, однако, глупо.
- А ты не любишь цветы? - Михаил посмотрел на нее с тихим удивлением; по его убеждению, цветы не любят только черствые души. Веру он не причислял к числу оных.
- Люблю, конечно, но так много… Это уже излишество.
Вера с живым и бойким любопытством оглядывала комнату.
- Излишество, говоришь. - Глаза Михаила метали озорные искры. - А ты знаешь, как сказал об этом "излишестве" великий русский поэт? Не знаешь?
Он продекламировал очень просто, естественно, без позы и рисовки, и умолк сразу, ожидая ее слов. Вера никогда не слышала этих строк. Стихи показались ей сильными. Она спросила уверенно или почти уверенно:
- Это Лермонтов?..
- Почти, - ответил Михаил задумчиво и после небольшой паузы: - Он жил на свете так же мало, как и Лермонтов, судьба его была столь же трагична. Только родился он и умер ровно на сто лет позже Лермонтова.
- Кто он?
- Павел Васильев.
- Прости меня: никогда не слышала такого. В школе почему-то не изучали.
- В школе многого нам не говорили нужного. И в институте не скажут. Зато ненужного было больше чем достаточно.
- Ты хорошо читаешь стихи. Вот не думала, - искренне призналась Вера. - Прочти еще, пожалуйста. Его же, Васильева.
- Хорошо, слушай:
Он замолчал, глядя на Веру пристально, точно хотел узнать, разгадать, какое впечатление произвели на девушку любимые им строки. Она тихо попросила:
- Читай. Он ответил:
- Это поэма "Христолюбовские ситцы". Она большая. Я не знаю ее наизусть. Но вот еще строки:
Понимаешь, Верочка, - "нежны, прекрасны и просты". В этом красота, настоящая, невыдуманная.
- Я не помню, у нас в библиотеке есть его книги? - спросила Вера.
- Есть. Недавно изданная. Обязательно прочти. - И, подойдя к цветам и трогая осторожно листочки, сказал: - А ты говоришь: "Излишество".
Вера немножко смутилась, сказала в оправдание:
- Я люблю цветы полевые, оранжерейные. Ну, те, которые ставят в вазу, которые пахнут.
- Летние. А я люблю цветы круглый год. Эти - зимние. Когда на дворе снег, мороз, вьюга, - у меня в квартире лето. Цветут цветы. И воздух совсем другой. Я думаю, что организму человека этот воздух полезен. Не напрасно люди с незапамятных времен держат в своих квартирах вечнозеленые растения. Создают искусственное лето. Круглый год лето.
- Это школьникам известно - днем растения выделяют кислород, а ночью углекислый газ, - заметила безобидно Вера.
- Я не о том, Верочка, не об элементарных истинах. Кроме кислорода и углекислого газа, комнатные растения выделяют еще что-то полезное человеку, быть может столь же необходимое, как и обычный кислород. Когда-нибудь ученые узнают, что именно. Ты вот смотри. - Михаил открыл чугунную дверку горящей печки, пламя жарко осветило его раскрасневшееся лицо. - Вот дрова, обыкновенные еловые дрова. Сгорая, они излучают тепло. Нагретая печка, электроплитка, керосинка, солнце тоже излучают тепло. Нам кажется, все они одинаково действуют на человеческий организм: греют - и ладно. Но на деле тепло это, вернее лучи его далеко не одинаковые. Одни полезные, а другие, может быть, и вредные. Я, например, думаю, что излученное тепло от березовых и еловых дров очень полезно. Вроде хорошей целебной ванны. Сидишь у печки вот так, умываешься пламенем ее и чувствуешь, как по всему телу разливается свежая сила, бодрость, будто дрова, сгорая, передают тебе свою энергию.
Вера слушала с интересом и любопытством: все это было для нее неожиданно и ново. И пожалуй, самое любопытное, что это были личные убеждения Михаила, его выводы из практики, гипотезы, предположения, основанные на собственном наблюдении. Она трогала цветы и книги, удивлялась, почему на стенах вместо картин и фотографий висят географические карты, словно здесь живет какой-нибудь великий путешественник.
Михаил признался:
- Люблю, Верочка, путешествовать в мечтах. Весь мир хочется обнять, увидеть, понять. Я устроил его здесь, в своей квартире. Вот он. - Показал рукой, но не на карты, а на книжные стеллажи.
Между прочим, только сейчас Вера обратила внимание, что на самой нижней полке стояли тома Большой Советской Энциклопедии. Это было главное его богатство и состояние.
Говорят, о человеке можно судить по его библиотеке, по книгам, им любимым, понять его интересы и симпатии. Покажи мне свою настольную книгу, и я скажу, кто ты. У Михаила не было настольной книги; он с одинаковым восхищением читал и перечитывал Максима Горького и Ромена Роллана, Николая Островского и Джека Лондона, Фурманова и Фучика, Сергеева-Ценского и Драйзера, Шолохова и Войнич. Лучшими книгами об Отечественной войне он считал "Белую березу" Михаила Бубеннова и "Генерала Доватора" Павла Федорова, а лучшей книгой о советской деревне "Горные орлы" Ефима Пермитина. Не был он равнодушен и к поэзии. Искренне любя Маяковского, он упивался стихами и поэмами Павла Васильева и Василия Федорова.
Особое место в его библиотеке занимали научно-фантастические, приключенческие, историко-географические и краеведческие книги. Неутомимая жажда чтения обуревала его, захлестывала, как стихия, не позволяя уснуть без книги. Это была страсть к открытию и познанию мира, такая же бездонная, неисчерпаемая, как и сам мир. Михаил не раз говорил, что в книгах он почерпнул больше, чем на лекциях в Сельскохозяйственной академии. Академия познакомила его с маленькой частицей целого, приоткрыла перед ним лишь уголок жизни, а в книгах была вся жизнь, огромная и бесконечная в своем многообразии, как звездный океан вселенной. Книги были лучшими универсальными учителями, и своими обширными знаниями Михаил обязан был им. Но он никогда не щеголял знаниями, не выставлял напоказ занимательные факты и детали, как Сергей Сорокин. Вера это оценила. Обилие цветов и две географические карты теперь уже не вызывали в ней недоумения; все стало на свое место, как необходимое, оправданное.
Пока в горячих углях и раскаленной золе томились замурованные в глине перепелки, Михаил включил радиолу и начал рыться в пластинках, спрашивая девушку, какую музыку завести.
- Я хочу-у, - растягивая слова и соображая, заказывала Вера. - Я хо-чу-у березовую симфонию… Ту, что в лесу…
Он понял и обрадовался. Не говоря ни слова, отыскал долгоиграющую пластинку, поставил. Вера ждала, настороженно и нетерпеливо. Уже первые звуки, знакомые с незапамятных времен, высекли в ней искры задорной и теплой благодарной улыбки. Это были фрагменты из "Лебединого озера".
- Березки-лебеди, - вслух повторил Михаил Верины слова. - Угадал?
Преданно-доверчивые взгляды их сошлись и замерли на миг в вопросах, не требующих ответов. А музыка лилась то бурным потоком, то струилась и звенела серебристым весенним ручейком, то капала апрельской капелью, то переливалась золотистыми волокнами жаркого июля. Она заполняла комнату, уже полную книг, цветов и любви.
Перепелки получились на славу. Вера понимала, что это действительно нечто необыкновенное, но она ела без аппетита, скорее машинально, лишь бы не обидеть хозяина. И сам хозяин, вложивший в свое произведение столько труда, стараний и подлинной любви, вдруг остыл, охладел. Теперь для него это уже не было главным и значительным.
Вера слушала музыку и думала о Надежде Павловне: почему она, актриса в прошлом, не горит искусством? Эту свою мысль она высказала вслух. Лицо Михаила стало задумчивым, он насупился, ответил не сразу:
- Это не совсем так. Я не оправдываю Посадову, но понимаю ее. Сразу после войны, когда тут все было разрушено и сожжено, все мы думали прежде всего о хлебе насущном, о том, чтоб над головой была крыша. Да и потом, когда понемногу обжились, на ноги встали, о чем больше всего заботились? Хлеб, мясо, молоко. Это в первую очередь. А культура, что ж, - ее никто не планировал. Ты же слышала, что Булыга говорил: зябликов в плане нет. А свиней подай столько-то голов на сто гектаров пахотной земли. И точка! Хотя нельзя сказать, чтоб не занимались культурой вообще. И та же Надежда Павловна. Занимались, конечно. Быть может, недостаточно, без особого размаха. Построили клуб, открыли библиотеку, киноустановку приобрели. Все это по ее инициативе делалось. Самодеятельность наша всегда считалась не хуже других. Выступали даже два раза в районном Доме культуры. Лекторов к себе приглашали, ездили организованно в район слушать концерт ансамбля народных инструментов. Радиофицировали населенные пункты. Все она, Посадова, занималась. Так что ты напрасно о ней так думаешь. Вот, к примеру, возьми такой вопрос: культура быта. Ведь этот вопрос по ее инициативе обсуждался на открытом партийном собрании. Раньше здесь в каждой хате были вороха бумажных цветов, лебедей, измалеванных на клеенках. Теперь этого нет. Сама она по всем домам прошла, побеседовала с людьми… Но ты права в одном - мало в ней осталось от актрисы. Больше, пожалуй, от партизанки.
Неожиданно без стука вошел Федя Незабудка и по недовольному взгляду Михаила понял, что не вовремя. Но от перепелки не отказался, съел с косточками, смачно облизнулся, спросил, будут ли сегодня работать, и, получив отрицательный ответ, ушел.
Вера поинтересовалась, о какой работе идет речь.
- Заказ доярок выполняем, - коротко ответил Михаил, но Веру такой ответ не удовлетворил, она хотела знать конкретно, что за заказ. - Летом в лагерях вручную доят. Тяжело. Как раз в самую горячую пору техника-то и не работает. Вот мы и решили сделать маленькую походную электростанцию из списанного трактора. Летом она будет походной, обслуживать лагеря, а зимой на стационар поставим в шестой бригаде.
Шестая бригада - самая отдаленная от центральной усадьбы, размещалась в небольшой, из двух десятков дворов, деревушке. Электричества там не было, и животноводы терпели большие неудобства, особенно с подачей кормов и воды.
Примерно через час после Фединого визита, когда вечер заглянул в их комнату синими глазами, они услышали веселую песню на первом этаже. Пели оба Незабудки и Нюра Комарова, пели про материнский рушник, про долю девушки, на которую загляделся проезжий корнет, про золотую пшеницу, которой конца и края не видать, про гармониста, что бродит всю ночь одиноко. Вера сказала:
- У Лиды приятный голос… Между прочим, мне говорили, что ты прекрасно поешь.
- Как все.
Михаил подошел к окну, вслушиваясь в песню соседей, глядя в густеющую вечернюю синь. Он не видел проходящего мимо их дома Сергея Сорокина, который знал, что Вера у Михаила, сгорал от ревности и обиды, хотел к ним зайти, но не мог никак решиться, боясь встречи с Незабудкой. Миша не видел Сорокина, но почему-то подумал о нем.
Эта мысль, как электрическим током, пронзила его, напомнила о том, что Сорокин неравнодушен к Вере. А она? Как хотелось ответа. В совхозе уже поговаривали, что у артистки с учителем любовь. А.вдруг это правда!..
- Верочка… Можно задать тебе один вопрос? - Он, не поворачивая головы, по-прежнему смотрит в окно.
- Пожалуйста, Миша. - Вера напряжена, она что-то чувствует в его словах и тоне, ждет чего-то важного.
- Ты… когда-нибудь… любила?
Михаил ждет ответа, и Вера понимает, что каждый миг ее промедления посеет в нем подозрение и недоверие. Взвешивая и обдумывая свой ответ, она торопится произнести хотя бы первые слова:
- Любила ли? - протяжно и вслух повторяет Вера. - Даже самой странно - до девятнадцати лет ни разу ни в кого не влюбилась… Наверно, потому, что ребята мне встречались все какие-то такие… вроде вашего Сорокина.
Михаил резко отвернулся от окна и выжидательно смотрит на нее, будто просит продолжать недосказанное. И взгляд у него такой понятный, насквозь ясный и доверчивый. Принимая вызов его взгляда, она говорит мягко, откровенно:
- Ты первый человек, не похожий на других. Ну, какой-то не такой, как те…
Михаил делает быстрый шаг к ней навстречу, Вера стоит посредине комнаты под самым абажуром, в лучах которого, точно волокна нагретого июльским полднем воздуха, переливаются ее шелковистые, уложенные пышной копной, волосы. При этом свете, в окружении густо-зеленых цветов, в пряном аромате герани, увенчанная короной волос, в золотистом сиянии нимба, она кажется царевной из чудесного мира юношеских грез. Она не двигается с места, не идет к нему навстречу и не отступает, лишь руки, жаркие и нежные, скорее инстинктивно, чем осмысленно, поднимаются на уровень трепетной груди, будто для слабой защиты, да маленький рот полуоткрыт в застывшей, врасплох застигнутой позе, готовый что-то сказать и растерянно безмолвный. Он берет ее руки, пахнущие травами, маем, облаками, радугой и теплыми ливнями, подносит к своим пересохшим губам, робко и неумело целует их и, будто сквозь сон, слышит, как она, точно золотая береза, роняет тихие, молящие слова:
- Не надо… Миша… Не нужно… Мне уходить пора… Я уйду…
В этот момент на лестнице послышались негромкие шаги. Михаил выпустил ее руку.
В дверь постучали. Вошли Нюра и Лида.
- Мы не помешали? - с ехидным лукавством спросили одновременно. - Добрый вечер.
- Здравствуйте, - ответила смело, стараясь замять свое смущение, Вера. Но разве скроешь то, что написано на лице горячей краской!
Михаил ответил на приветствие девушек недружелюбным молчаливым взглядом. Казалось, еще секунда, и он спросит их грубо и резко: "Ну, зачем пришли?.." Девушки и сами это понимали, слишком выразителен был его взгляд, потому и поспешили опередить.
- А как же с обещанием, Мишенька? Ты нас подводишь. - Сладенький, вкрадчивый голос Лиды неприятно жужжит в ушах Михаила.
- Ты о чем? - мрачно спрашивает он, ожидая какого-нибудь подвоха; знает, что пришли не по делу, что глупая ревность Нюры привела их сюда.
- Уже забыл? - сверкнула колюче глазами Нюра. - Что-то быстро.
В тоне ее Лида уловила опасный, рискованный вызов, поспешила смягчить:
- Электростанцию, Мишенька, и сегодня не делали? Федя весь вечер песни пел, опух от безделья. Или решили совсем не делать?
Михаил смотрит на нее пристально, тяжело и сокрушенно улыбается. Лиде становится неловко, от смущения она теряется и отводит блуждающие глаза, ища, за что бы ухватиться.
Ее выручает Вера:
- Мне пора. До свидания, - говорит она.
- Подожди, я провожу тебя, - спокойно и уверенно говорит Михаил.
"Они уже на "ты", - с немым удивлением замечают девушки. - Вот так да!"
Михаил берет свою и Верину корзинку с грибами и отворяет дверь, чтобы пропустить вперед себя гостей. Потом дает свою корзинку грибов Лиде:
- Возьми, соседушка, на завтрак.
- Спасибо, - скороговоркой роняет Лида и не решается, брать ей грибы или не брать. Побеждает сила привычки - Лида берет корзину. А Нюра полушутя-полувсерьез спрашивает:
- А мне?
- Тебе в другой раз, - отвечает Михаил.
На улице он весело и бойко желает Лиде и Нюре спокойной ночи и, взявшись за ручку Вериной корзины, уходит в сторону дома Посадовой. Ярко и суматошно, как высокие звезды, мигают Лидины глаза от удивления.
- Окрутила парня, - вырвалось у нее, как вздох.
- Ничего, посмотрим, - с жестокостью, намеком и затаенной угрозой прозвучал твердый глуховатый голос Нюры.
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
1
Роман Петрович Булыга стоял в своем кабинете у окна и устало глядел на будущий парк, только что заложенный молодежью. Рабочий день давно окончился, секретарша ушла, оставив на директорском столе кипу бумаг, в доме стояла тишина, располагающая к спокойному раздумью. Такие минуты редко случались в жизни Булыги, до предела заполненной бесконечными заботами и неизбежной суетой. Умиленно глядя на молодые клены, липы, тополя и ясени, Роман Петрович чувствовал внутреннюю удовлетворенность: он умел радоваться любому свершению - построенному складу, купленному племенному быку, смонтированному радиоузлу. "Вот только приживутся ли все деревья? - с присущей ему заботой думал директор. - Да, молодежь горячая пошла, но многого в хозяйстве не соображает. Не понимает главного - каждое дело стоит затрат, обходится в копейку, повышает себестоимость продукции".
Правда; расчистка гая и посадка нового парка совхозу ничего не стоила - это результат молодежных воскресников. Но комсомольцы так разбежались в своих фантазиях, что теперь их не остановишь. Требуют построить мост через реку, чтобы связать центр усадьбы с гаем. Конечно, мост - не плохое дело. А кто будет финансировать строительство, за чей счет строить? Положить его на себестоимость продукции Роман Петрович не согласен. Государство требует много свинины и молока, притом - дешевой свинины, дешевого молока. Молоко и мясо - жизненная необходимость, а мост это уже роскошь. Есть кладка - и хорошо. Весной сносит - не беда, новую соорудим. Роскоши Булыга не любил и готов был отказывать себе во многом. И плотина, которую предлагают строить комсомольцы, чтобы поднять уровень Зарянки, - тоже недопустимая роскошь. Правда, Федор Незабудка утверждает, что совхоз не понесет никаких затрат, все будет сделано руками комсомольцев и в свободное время. Но Булыга не верит этим сказкам. Придется бросить на строительство плотины самосвалы, бульдозеры - не будешь же вручную таскать камни и рыть землю. Опять же, расход горючего, моторесурсы, кой-какие стройматериалы. А смысл какой, что за польза? Подумаешь - полноводной река станет, больше рыбы разведется, хороший пляж устроят, с вышки будут нырять в воду. Это уже роскошь. И пианино, о котором парторг и комсорг прожужжали ему все уши, тоже вещь ненужная для совхоза. Стоять будет в клубе, каждый мальчишка бренчать будет, сломает, а оно больших денег стоит. Есть баян, аккордеон, балалайки и прочие гитары - пожалуйста, занимайтесь самодеятельностью. А пианино ни к чему - уж лучше на эти деньги купить медные трубы, завести свой духовой оркестр. Это все-таки солидно. Скажем, торжественное собрание идет: оркестр исполняет гимн. Вручают премии передовикам - оркестр играет туш. Все, как положено, настроение создает. Или даже просто в выходной день спортивные состязания либо обыкновенный отдых в гаю - снова оркестр не помешает. А пианино что, баловство одно, интеллигентская забава.
А вот Посадова утверждает, что медные трубы - это архаизм и пошлость и что пора подумать об открытии музыкальной школы. Но это в ней, конечно, говорит уже бывшая актриса, а не партийный работник. Когда-нибудь со временем, этак лет через десять, можно и музыкальную школу открыть. Но сейчас и разговору быть не может и нечего народ возмущать. А все Гуров. Он становится невыносим со своими прожектами. И обиднее всего, что его поддерживает Посадова. Говоря откровенно, Михаил Гуров отличный работник, и уж кто, как не Роман Петрович, искренне ценит и уважает его и готов поддержать все его разумные начинания. Предложил, скажем, Михаил из списанного дизеля сделать небольшую электростанцию для шестой бригады, и Роман Петрович решительно поддержал его. Электростанция уже готова, теперь самая отдаленная бригада получила свет и, главное, энергию для ферм.
Возмущает Романа Петровича и горячность Веры: тоже нашла где инициативу проявлять - лес, охрана природы, фауна и флора!.. А того не знает, что эта заповедная фауна живьем поедает заповедную флору. Лосей вон сколько развелось. Что от них пользы человеку? Так, вроде забавной игрушки. Зато вред всем видимый, - посчитай-ка, сколько каждый лось съедает за год молодых деревьев. Целые рощи губят эти прожорливые истребители лесных порослей. А дикие кабаны! Тут уж совсем до абсурда доходит. Стадами бродят по полям совхоза буквально тонны отличной свинины - пожирают совхозные овощи, картофель, топчут клевера. А трогать их не смей - охота на них запрещена. А на кой черт они сдались, эти экземпляры! Для науки? Да если ученым потребуется дикая свинья, то любую домашнюю без особого труда можно превратить в дикую. Гораздо труднее сделать наоборот.
Роман Петрович подошел к столу, взял в руки толстую книгу Леонида Леонова "Русский лес", посмотрел на нее с опаской, полистал и положил обратно. Это Вера принесла ему, советует прочитать, говорит, очень интересно и поучительно. Ленинскую премию дали. Библиотека готовит читательскую конференцию по этой книге, предлагают директору выступить, увязать с состоянием лесного хозяйства совхоза "Партизан". Ох, уж эта артистка-младшая, козла от барана не отличит, а тоже с фантазиями лезет: новоявленный друг природы. Знаем мы этих друзей. Ты вот лучше посоветуй, где взять кормов, так чтоб их на весь год хватило, чтоб не покупать у государства. Будь другом свиней и коров, поди на ферму поработай. А ты, небось, еще не удосужилась побывать там, хотя б для интереса.
Но перед атакой Гурова Роман Петрович не устоял, назначил лесника - Федота Котова, нашел для него зарплату. Булыга хорошо знал Федота Котова еще по годам партизанским, как человека исключительной храбрости и честности. Честных людей Роман Петрович уважал - сам он был человеком искренним и честным.
Федот Котов уже в первые дни своей службы в должности лесника составил несколько протоколов на самовольные порубки леса. Сейчас эти протоколы лежали на директорском столе, Булыга должен был их утвердить и направить в суд. Роман Петрович знал, что "удар по карману" заставит остепениться даже злостных порубщиков. Среди ответчиков в одном из протоколов он прочитал имя Станислава Балалайкина. Прежде чем утвердить этот протокол, директор задумался: не поймут ли это как личную месть за те деньги, которые Булыга уплатил Балалайкину за убитую козу. Дело в том, что Станислав Балалайкин рубил деревья не в гаю и даже не в совхозном лесу. Он спилил два столетних тополя на улице возле своего дома, а могучую липу засушил, подрубив ей корни. На вопрос, зачем он это сделал, Балалайкин отвечал:
- А потому и спилил, что картошке моей на усадьбе мешали - много соков из земли пили и солнце застили.
Он считал себя совершенно правым, потому что заботился о своем огороде. Тополя и липа - они ему совсем ни к чему, а картошка - это необходимый в семье продукт. Это, во-первых. А во-вторых, рассуждал Станислав, коль эти деревья стоят под окном его дома, значит они являются его собственностью. Правда, когда сажали эти деревья, Станислава еще на свете не было, и кто их сажал, он знать не знает. Хату построил свою здесь потому, что это место ему выделили. Вот и все.
Сумма штрафа, которую Балалайкин должен был уплатить за три толстых дерева, была довольно внушительной, превышала его месячный заработок. Подписать протокол означало поставить семью Балалайкина на какое-то время в тяжелое материальное положение. Не подписать, простить - значит сделать нехороший прецедент для других. Пойдут рубить направо и налево.
Роман Петрович снял трубку и позвонил домой Посадовой, спросил ее мнение, как быть с Балалайкиным. Надежда Павловна ответила тоже не сразу, после паузы, но ответила решительно:
- С нарушителями нельзя либеральничать. Дай только палец - они и руку откусят.
- Согласен с тобой, - твердо сказал Булыга и подписал протокол.
2
Федот Котов еще задолго до читательской конференции, организованной Верой, прочитал роман Леонова "Русский лес". Книга эта вызывала в нем вместе с гневом тоску и уныние: он видел, как жизнь проходит мимо этой книги, и священная боль писателя, крик души его и совести не в состоянии опрокинуть Грацианских, пустивших свои ядовитые корни глубоко в русскую почву, пьющих ее соки, безжалостно засушивающих все сильное и прекрасное, как засушил Станислав могучую липу. Он видел, что в жизни Грацианский продолжает преуспевать, он неистребим в своей изворотливости и чертовской кошачьей живучести и что многие ответственные и безответственные товарищи по-настоящему не понимают всей омерзительной сущности Грацианских и их опасности для общества.
Федот Котов выступил на читательской конференции с интересной взволнованной речью. Он говорил, что в книгах, в газетах писатели много пишут об охране природы, только вся их писанина никого ни к чему не обязывает, проходит впустую, и все остается так, как было. Он не только сердцем чувствовал, но и по-настоящему, по-мужски глубоко и преданно любил природу, возмущался нещадным истреблением лесов.
Этот 48-летний, невысокого роста, сутулый человек, переживший трагедию войны и потерявший жену и двоих детей, выглядел старше своих лет. Седые, с табачной желтизной, пышные запорожские усы, угрюмое, землистого цвета, все в глубоких морщинах лицо придавало ему вид суровый и замкнутый, и лишь глаза, не утратившие живого блеска, приветливые, постоянно светились живой глубокой мыслью, иногда близкой и отзывчивой, а в другой раз далекой, куда-то устремленной, недоступной и непонятной.
Жил Федот совершенно один, сам себе готовил пищу, сам стирал. Иногда он ходил в клуб в кино, на вечера и собрания, но большую часть свободного времени проводил у себя дома, в новой избе-пятистенке с резными наличниками, украшенными затейливым рисунком, фигурками птиц и животных. Страсть к резьбе по дереву в нем родилась еще в годы юности. Федот тогда делал оригинальные изящные трубки для курильщиков, трости с собачьими головками, шкатулки, вешалки и прочие, как говорил его покойный отец, безделушки. В тридцать девятом году у Федота родился первенец, Гена, а через год - второй сын, Толя. У ребят было много деревянных игрушек.
После войны, оставшись один, Федот продолжал по-прежнему вырезать из дерева фигурки для детей, которые - верил - рано или поздно должны отыскаться. Вся мебель в доме была резная. Обеденный стол в первой комнате стоял на куриных ножках. Второй стол имел форму подосиновика на крепкой устойчивой ноге, а вокруг него стояли табуретки - грибы: боровик, подберезовик, рыжик, лисичка. Настольная лампа напоминала початок кукурузы, а полочки, вешалки, тумбочки были украшены затейливыми изящными узорами и фигурками. Две длинных скамейки во второй комнате были сплошь заставлены разными фигурами и группами на мотивы русских сказок.
Тихий, скромный и замкнутый по своей натуре, Федот Котов мало общался с людьми, и в его дом никто особенно, кроме ребятишек, не заглядывал.
После читательской конференции Вера решила побывать в доме лесника. Ей хотелось посмотреть на работы умельца, о которых она много наслышалась и от Сорокина, и от Тимоши.
Котов встретил библиотекаршу приветливо, с тем гостеприимным радушием, с которым встречают русские люди добрых гостей. Глядя восторженно-удивленными глазами на бесчисленные фигурки и композиции, на Витязя и Черномора, Царевну-лягушку, на Ивана-царевича и трех богатырей, на медведя, зайцев, серого волка и дикого кабана, на бой петухов и двуликую голову Черчилля, Вера невольно воскликнула:
- Да у вас же тут, Федот Алексеевич, целый музей! Сокровищница народного творчества!.. Это же надо людям показать, в Москву, на выставку надо.
- Что вы, шутите, Вера Ивановна, - смущенно пряча глаза, говорил Котов.
- Да вы сами не понимаете, что у вас здесь такое! Вы - художник, художник-самоучка. У вас золотые руки, Федот Алексеевич. И как странно, как обидно, что об этом никто не знает. И я до сих пор ничего не знала… Нет, ну как это чудесно, как здорово, талантливо, - продолжала искренне восторгаться Вера. - Вот это что? Царевна в темнице?
- Да. "В темнице той царевна тужит, а бурый волк ей верно служит", - тихо, все еще не поборов смущения, ответил Федот. - А вот ступа с бабою-ягой. "Там царь Кащей над златом чахнет…" Все, как у Александра Сергеевича Пушкина… А меня за это в колдуны записали.
- В колдуны? Вы это серьезно или в шутку?
- Зачем в шутку - всерьез. Есть тут у нас всякие люди.
- А давайте все это покажем людям, - предложила Вера. - В клубе выставку устроим. Обязательно. Дорогой Федот Алексеевич, не возражайте, не скромничайте. Это будет чудесная выставка, праздник наш. В газете надо написать и снимки поместить.
- Да что вы, Вера Ивановна. Зачем? Я ведь так, для себя делал, для детей. Ребята ко мне заходят, интересуются. И сами пробуют вырезать. Возьмешь ножик и покажешь одному, другому, - глядишь, получается. Они ведь смышленые, ребятишки-то.
Увлекшись работами Котова, Вера не заметила, как при упоминании о ребятишках изменилось настроение Федота Алексеевича. Он как-то сразу опечалился, глаза поблекли, стали мутными.
- Садитесь, пожалуйста, Вера Ивановна. Я очень рад, что вы зашли ко мне… У меня, знаете ли, есть до вас просьба. Может, вы чем-нибудь поможете мне.
- Пожалуйста, Федот Алексеевич, я к вашим услугам.
Вера опустилась как-то нерешительно на деревянный рыжик и застыла в выжидательной готовности. Котов сел рядом на боровик и положил тяжелую шершавую руку на стол-подосиновик, нервно шевеля очень послушными, хотя и огрубевшими пальцами. Было видно, как он старается скрыть свое волнение и не может.
Он говорил несмело, точно не был убежден в необходимости и даже возможности такого разговора:
- В газетах все читаю - находят родители детей своих, которые в войну потерялись… То там, то сям - находят. И у нас тут у одной нашелся сын, на чужую фамилию был записан… Я все думаю, что и мои тоже где-нибудь есть живые, только, может, фамилия у них теперь другая. Быть того не должно, чтоб оба так и погибли. Находятся же у других - должны и мои найтись. Пускай жена, ладно, ее, наверное, уже нет на свете, это определенно нет, иначе приехала б, разыскала меня. А дети живы. Во сне все их вижу маленькими, какими они были, когда война началась.
От его первых слов что-то неожиданно тяжкое, глухое свалилось на Веру, глаза ее расширились и округлились, как у птицы, лицо застыло в немом ожидании. Ей хотелось сказать: продолжайте, пожалуйста, говорите, но язык точно одеревенел, не поворачивался. А Котов продолжал рассказывать:
- У нас тут в войну партизанский край был, вы, наверное, слышали. Советская власть в тылу фашистов, и ничего они с нами поделать не могли. А когда уже их армии в декабре сорок третьего года отступать начали, тут нам труба; им-то, немцам, надо отступать через наш край, фронт, как известно, сплошной, в линию, войск видимо-невидимо - тут как пить дать сомнут они нас. Ну, тогда, значит, наш командир, товарищ Егоров Захар Семеныч, приказ отдал по всем бригадам, чтобы в момент немецкого отступления бить гадов с тыла и мелкими отрядами просачиваться через ихнюю линию фронта к своим, к Красной Армии. Двадцать второго декабря, как сейчас помню, наш отряд построился вот здесь, в гаю, где баба Комариха жила. Командир приказ отдал, положение объявил. "Трудно, говорит, нам будет, жарко, на прорыв фашистского фронта идем. Но делать нечего. Прорвемся или погибнем". А семья моя - жена и двое ребятишек, Гена и Толя, - жила тут же, в Забродье, где теперь столовая выстроена. Что мне делать? Брать их с собой никак нельзя - кабы повзрослей, тогда другое дело. А так что ж получается: старшему, Генке, пять годков, а Толе всего четыре. Куда с такой армией пойдешь? А морозы уже по-зимнему стукнули, снег выпал выше щиколотки. Если их с собой брать в это пекло, то все равно не выживут, дай, думаю, оставлю здесь, авось уцелеют, пока вражеский фронт проходить будет, сховаются в погребе, как ховались в сорок первом. И прощаться, думаю, не пойду. Только расстройство одно будет, пойдут слезы, причитания…
Котов замолчал, передохнул, как после быстрого бега, проглотил подступивший к горлу комок, чаще заморгал влажными, блестящими глазами, закурил папиросу. Спичку не гасил, глядя молча на огонь, ждал, когда вся сгорит. Огонек медленно бежал к его пожелтевшим пальцам, лизнул их, попробовал разжать. Но пальцы никак не реагировали на жар и не разжимались. Огонек сдался и погас. Тогда Котов продолжал:
- И только это мы начали по-быстрому собирать свои партизанские походные мешки, как вижу, жена моя Валентина Сергеевна с винтовкой и с вещевым мешком за плечами бежит прямо к нам, а ребятишки оба с обеих сторон за руки ейные держатся. "Ты что ж, говорит, решил нас на съедение фашистам оставить, на милость Гитлера! Ты разве ж не знаешь, что милости нам от изверга не будет. Все равно погибать. Так лучше все вместе погибнем". Я ей говорю: "Успокойся, Валюта, туту вас больше шансов уцелеть. В погреб попрячетесь". А она ни в какую, и слушать даже не хочет. Ну, знаю, ее не переспоришь, на своем настоит. Дивная была женщина, ох, какая была женщина, таких теперь редко найдешь! Она и в разведку ходила, и за ранеными доглядала, и пошьет партизанам, и постирает, и приготовит. А что уж смелая была - так, скажу я вам, на редкость. И душевности необыкновенной… Вот и решай, как тут мне быть. Я до командира, докладываю ему, как оно получается. Он к жене, говорит: "Валентина Сергеевна, лучше тебе остаться. Ведь мы в атаку, может быть, пойдем, в рукопашную, под неприятельским огнем ползать придется. Да к тому ж, пойми, что не лето теперь, замерзнут ребятишки. Да и отряду обузой будешь". А она головой крутит: нет, мол, сама все понимаю, да только не останусь. "А если, говорит, отряду обузой, так вы на нас внимания не обращайте, будто нас и вовсе нет, действуйте, как вам надобно. А мы следом за вами будем держаться". Видит и командир такое дело, что она решилась твердо. "Ладно, говорит, разрешаю тебе, Федот, идти следом за отрядом с женой и ребятишками. И возьми к себе Мишку Гурова". Вы знаете его. Тот постарше моих был, ему годков двенадцать, считай, в то время уже было. И хоть малец он отчаянный, - ох, и сорвиголова был, - все ж дитя, что ни говори, и на такое дело жалко его пускать, к тому же сирота, ни отца, ни матери. Пошли мы - отряд вперед, а я со своим семейством да с Михаилом позади. Продуктов кой-каких взяли, известно, не к теще идем, да патроны, да гранаты. К вечеру дошли до речки, не наша Зарянка, а другая, побольше нашей будет. Смотрим, никаких переправ нигде не видать, люди в панике толкутся у берега, переправляются кто как может, потому что немец уже на пятки, можно сказать, наступает, сзади стрельбу слыхать и впереди тоже. А по реке льдины плывут и снег. Что тут делать? Я автомат свой жене передал, а сам схватил Генку под мышку да в ледяную воду в чем был - и поплыл. А жене велел ждать меня тут на берегу. Плаваю я, не хвалясь, сильно. Знаете озеро, что возле "Победы"? Так я его, бывало, переплывал до острова и обратно. А там, считай, двести метров будет… Так вот, переправил я старшого сынишку на тот берег, посадил прямо на снег да живей обратно за вторым парнишкой поплыл. Промок, как полагается, насквозь. Схватил этаким манером Толю и поплыли - теперь уже все сразу: по одну сторону Валя с винтовкой и с моим автоматом, - тоже хорошо плавала, - по другую Мишка Гуров. Перебрались на тот берег, еще отдышаться не успели, гляжу, стоит Миша на снегу босиком, весь посинел и нога об ногу трет. "Где, спрашиваю, валенки твои?" - "Течением, говорит, унесло". Вот не было печали, так черти накачали. Что тут делать? Снял я с рук свои меховые, из овчины, рукавицы: "На, говорю, надевай". Надел это он на ноги мои рукавицы вместо валенок, и так мы, мокрые, обледенелые с ног до головы, побрели вслед за отрядом прямо по снегу, по целине.
Погасла папироса. Котов вмял окурок в деревянную, похожую на кленовый лист пепельницу, тут же закурил новую папиросу и продолжал:
- Натерпелись мы такого, что лучше и не слушать вам. День и ночь шли по болотам, по снегу, а кругом немецкие заслоны, на каждом шагу трупы людей, и наших, и немцев, - жутко. Ноги до крови порастирали, обессилели, шагу ступить не можем. Валя моя на что женщина сильная была, а и то не выдержала. "Застрели, говорит, нас с ребятами, пробирайся вдвоем с Мишкой. Все равно всем нам не пробиться - все погибнем". А так хоть вы вдвоем живы останетесь. Ну разве ж это возможно, чтоб отец детей своих родных и жену собственноручно убивал? Да что ж я, зверь какой? "Нет, говорю, Валюша, будь что будет, только теперь-то мы все вместе остаемся…" На шестые сутки уже совсем выбились из сил, вышли на опушку леса, легли и думаем - все, конец нашим страданиям. Пошел снежок, морозить начало. Я спрашиваю ребятишек: ну как, холодно, мол. Они головками отрицательно качают, так слабенько, а говорить уже не могут. Вижу, засыпают. Значит, все, конец, замерзнем. И самого меня в сон клонит. Ничего уже поделать не могу - силы и меня покинули. Не евши уже дня три идем, все для ребят берегли, какие были продукты, а сами так, крошку хлеба проглотишь - и ладно. Только это я было подумал о том, что гибель наша пришла, вижу, прямо в нашу сторону в белых халатах на лыжах огромное войско движется. Это были наши - красноармейцы. Подобрали нас, накормили, в полевой госпиталь доставили. Только разделили: меня с Мишей, как мы немного лучше себя чувствовали, в санбат направили, а жену с ребятами куда-то в тыл увезли на излечение: сильно они пообморозились и совсем были больные. Слышал, что их отвезли сразу в деревню Стайки Калининской области. А больше ничего о них и не слыхал. Ни одной весточки. Что с ними сталось, никто не ведает. Куда я только ни писал, ответ везде один: такие не значатся. Сразу, как война кончилась, я сюда приехал, все ждал, глаза все проглядел, вот, думаю, придут. По ночам просыпался, все мне то стук казался под окном, а то голоса ихние слышал. Вот, как живые, так явственно говорят, что сердце замрет. Выскочу я на улицу среди ночи, погляжу, послушаю. Никого нет. Тишина. Только звезды мигают в небе, а на земле я один, совсем один-одинешенек. Дом построил, игрушки вот эти и столы и стулья - все для ребят своих делал, все ждал. И поверите, Вера Ивановна, и сейчас все еще жду. Не могут они не прийти, отыщутся. Я так думаю: могли они в детский дом попасть. А там их на другую фамилию могли записать, усыновить добрые люди могли. Вот я и хотел с вами посоветоваться: что мне делать, куда можно еще обратиться?
Он смотрел на Веру влажными от подступивших скупых мужских слез глазами и продолжал, затягиваясь дымом папиросы:
- Жены, конечно, нет в живых. Она бы приехала. Я ездил и к ее родителям в город Борисов. Нет ее и там, не появлялась. О ребятах тоже ничего не слышали. А я вот думаю: объявили б по радио после последних известий, что вот гражданин такой-то ищет детей своих Геннадия и Анатолия. Теперь это уже двадцатилетние ребята, наверное работают, а может, и учатся. Где родились, они не помнят, и родителей своих, может, не помнят, и фамилии настоящей не знают. Только я думаю, одно они не могут не помнить, как через ледяную реку переплывали, как у Миши валенки водой унесло. Такое остается в детской памяти на всю жизнь. Этого нельзя забыть никак. Вот бы так и спросить по радио: где вы, Гена и Толя?! Отзовитесь! Вас батька ищет, ждет вас…
Вера достала платок, вытерла слезы, а он виновато сказал:
- Расстроил я только вас, простите меня.
- Что вы, Федот Алексеевич, это вы меня простите… Я сейчас ничего вам сказать не могу, я должна подумать, посоветоваться. Может, не по радио, может, лучше написать в газету все, что вы мне рассказали, и вдруг ваши ребята прочтут и вспомнят.
- Чтобы, значит, все Геннадии и Анатолии прочитали, вот как бы это сделать?
Но Вера до того расстроилась и растерялась, что только и могла ответить:
- Я подумаю, посоветуюсь.
Придя домой, она рассказала Надежде Павловне все, что узнала о Котове. Посадова выслушала ее спокойно и внимательно. Рассказ Веры не был для нее новостью; она сама лет десять тому назад принимала участие в розыске детей Федота Алексеевича, но безуспешно. Уверенная в том, что семья Котова погибла, она считала дальнейшие поиски напрасными. Теперь же встревоженный рассказ Веры и ее предложение написать в газету о детях Котова, напомнить им эпизоды, которые могли сохраниться в детской впечатлительной памяти, повергли Посадову в озабоченное раздумье. В самом деле, рассуждала она, сейчас ребята, если они живы, в комсомольском возрасте, газеты, несомненно, читают, и, конечно, "Комсомольскую правду", самую массовую и самую популярную среди молодежи. Если, паче чаяния, сами они не прочтут, то прочтут другие и покажут эту корреспонденцию всем своим знакомым и друзьям по имени Геннадий и Анатолий, обратят их внимание. Мысль такая Посадовой понравилась, и она поддержала Веру.
Не прошла мимо внимания Надежды Павловны и еще одна деталь из рассказа Веры: ребятишки часто заходят к Федоту Алексеевичу и не только смотрят его деревянные художественные изделия, но и сами пробуют свои силы в резьбе. А нельзя ли привлечь Котова к трудовому художественному воспитанию детворы? Создать при школе или при совхозном клубе кружок резьбы по дереву, и пусть Федот Алексеевич учит ребятишек интересному ремеслу: в жизни им все пригодится. Она понимала, что здесь, в резьбе по дереву, трудовое воспитание наиболее полно сливается с художественным, что созданные детьми произведения могут найти широкое применение в селах их совхоза, - это будет одна из сторон эстетического воспитания трудящихся. Понравилась Посадовой и мысль о выставке работ Котова.
В ту же ночь Вера написала первую в своей жизни корреспонденцию "Где вы, дети мои? Откликнитесь!" и послала ее в "Комсомольскую правду". Написала под свежим впечатлением, вложила в нее всю свою душу и неумолимое желание помочь человеку. Она чувствовала большое удовлетворение от сделанного ею дела и первый раз в жизни поняла, какое это счастье - делать добро людям!
3
Наконец-то, хоть и с опозданием, пришла мягкая, сухая и безветренная осень, разбросав по лесам и рощицам щедрые яркие свои краски. В эти короткие дни освещенный сеющим, как сквозь марлю, нежарким солнцем гай был похож на большой костер, весь охваченный оранжево-желтым пламенем. Ярко-красные осины, оранжевые клены и лини, золотисто-звонкие старые березы длинными всполохами вырывались из кипящего густым багрянцем молодняка и вздымались к бледному, выцветшему за лето небу, точно хотели поджечь его своими огненными языками. Но небо, уже остывшее, холодное, не боялось их жаркого огня, оно созывало со всех сторон горизонта низкие студеные тучи, швыряло их друг на друга, рождая потоки пронизывающего ветра, который своим упругим и сильным дыханием гасил багрянолистые лесные костры. С деревьев падал незвонкий лист, вначале со старых, столетних, потом с молодых. Самые молодые побеги дольше всех держали листву.
Федот Котов целыми днями, а часто и ночами, то верхом на лошади, то пешком с ружьишком за спиной, бродил по лесу осторожно и все слушал, не стонут ли под гулкими ударами топора молодые березы, не плачут ли под воющий свист пилы ели и сосны. Нет, все было тихо: недавнее решение суда больно ударило по карману семерых самых злостных порубщиков леса. Весть эта раскатами осеннего грома прокатилась по всем окрестным деревням, заставила многих задуматься.
Молчал успокоившийся лес. Должно быть, и он понимал, что произошло нечто очень для него отрадное, люди опомнились, разум победил слепые инстинкты. Хорошо и легко дышится в лесу, а еще лучше думается.
Хорошие мысли плыли в седеющей голове Федота. Вера Титова сообщила ему, что письмо в газету послано. Теперь остается лишь ждать. Это было светлое ожидание: в нем затеплилась самая главная в жизни надежда. А недавно с ним разговаривала Посадова, предлагала учить ребятишек художественному ремеслу - резьбе по дереву. Что ж, предложение правильное, и Котов ответил на него согласием. И еще попросила его Надежда Павловна дать свои работы в клуб на выставку. Это будет первый шаг для создания кружка резьбы по дереву. И на это Котов согласился. Предложения парторга разбудили в душе старого партизана нечто такое, что долгое время было заковано и приглушено: жажду творчества. Оригинальная мысль родилась в нем: создать в гаю детский утолок и оформить его большими деревянными скульптурами, теремками и грибками на сюжеты самых популярных и любимых детворой сказок. И все это сделает он, Федот Котов, с помощью своих будущих питомцев.
Федот Алексеевич пошел в гай, чтобы выбрать наиболее подходящее место для детского уголка. Возле орехового куста ему попалось оригинальной формы маленькое корневище. Котов вообще привык видеть в каждом кусочке дерева профиль животного, птицы или человека. У него был глаз скульптора, и, наверное, попадись он в молодости на глаза чуткому художнику, из него мог бы получиться большой ваятель. Но сколько еще самородков, таящихся в гуще народных масс, живущих вдали от культурных центров, сколько талантов, самобытных, ярких и сильных, глохнет в утробе нелегкой житейской суеты, так и не появившись на ниве культуры. Но нива есть нива, и она не может быть пустой. Тогда на ней густо, бойко, шумно, толкая друг друга и крича во все глотки о своей врожденной гениальности, растут и процветают сорняки.
Присев на сваленную бурей ель, Федот Алексеевич начал вырезать из орехового корневища осторожно крадущуюся к добыче лису. Фигурка получилась забавной и выразительной, в умелых руках мастера кусок обыкновенного сухого дерева превратился в живого коварного зверька. Дня два носил в кармане лесник свою лису. Идет по лесу, устанет, присядет на пенек отдохнуть и давай ковырять ножиком, совершенствовать свое произведение.
Однажды Котов шел по тропинке гая вдоль берега реки и увидал впереди себя метров за сто сидящую над рекой на вершине самого крутого обрыва женщину с ребенком. Он сразу узнал в ней свою соседку Зину Яловец и замедлил шаг. Что-то подозрительно-тревожное увидал Котов в позе женщины, сидящей над обрывом. Он знал, что Антон Яловец избивает свою жену, - сам Федот Алексеевич не раз по ночам слышал приглушенный и такой безысходный, неутешно-обреченный плач Зины, видел по утрам ее припухшие от слез глаза, иной раз обрамленные синяками, и возмущался не только поведением мужа-изувера, но и безропотностью женщины. Зина никому не жаловалась. Она помнила угрозу Антона: "Пожалуешься - убью!" И верила - убьет.
Вчера вечером Федот Алексеевич слушал по радио концерт по заявкам радиослушателей: пели Шаляпин, Собинов, Гаспарян. Котов любил музыку, и голоса великих певцов рождали в нем высокие чувства. И вдруг, когда в тающей, упоенной и сладостной истоме зазвенел голос Шаляпина "О, если б навеки так было…", до чуткого уха лесника докатился с надворья другой голос, призывно трагический, полный отчаяния. Котов выскочил на улицу и прислушался. Женский вопль доносился из сеней Яловца, а из хаты, из открытого окна, откуда глядела на темную улицу лохматая пьяная голова Антона, звучал все тот же шаляпинский голос, повторяющий слова: "О, если б навеки так было…"
Котов постоял несколько минут в нерешительности, хотел было пойти на помощь, но Зина вдруг умолкла. С тяжелым чувством вернулся он в свою избу и выключил радио. На душе было больно, обидно, противно, словно наплевали в нее грязные и подлые люди. Концерт он уже не мог слушать, хорошее настроение было испорчено, а в голову лезли настойчивые злые мысли: "Идет вторая половина двадцатого века, на луне лежит советский вымпел, где-то среди огромных миров песчинкой несется советская космическая ракета, вокруг Земли плывут искусственные спутники. И все это сделал человек, самое великое и самое могучее существо во вселенной. А в то же время другое существо, лохматое, пьяное, озлобленное на весь мир, тоже именуемое по какому-то недоразумению человеком, истязает более слабого человека, женщину, мать своего ребенка. Что это? Где логика и смысл?"
Зина Яловец сидела над обрывом со своей маленькой дочкой. Бездумный взгляд ее, затуманенный горем и тоской, был устремлен на реку, где среди старого, бывшего помещичьего сада стояла тоже старая, с ободранным куполом церковь. Зина сама не знала, верующая она или нет: в церкви ей никогда не приходилось бывать. Бог, мысль о котором внушали ей мать и отец, был чем-то не совсем определенным и ясным. Она пробовала ему молиться, ждала от него хоть немного участия, но он почему-то оставался равнодушным и далеким.
В своей тяжелой судьбе она винила покойного отца своего, который искалечил жизнь не только себе, но и ей. В совхозе никто не знает, что Зина дочь предателя, но достаточно того, что об этом знает она сама. Это делает ее несчастной. Но она должна жить для дочери, должна дать ей то счастье, которого не знала сама. Как это сделать, Зина еще не знала.
Трезвый, Антон был замкнут и неразговорчив - слова из него не вытянешь. Спал беспокойно, по ночам подхватывался в холодном поту, кричал что-то несвязное и весь дрожал, как в лихорадке. Зина считала, что душа у мужа надломлена и что виною этому тюрьма. Но Зина ошибалась.
Пьяный Антон придирался ко всяким пустякам, кому-то угрожал, цинично и грязно ругаясь. В постели он бил ее кулаками и плакал от злости и отчаяния. Что творилось у него на душе, Зина не знала.
Внизу, у обрыва, уткнувшись курчавой густо-зеленой головой в песчаное дно реки, лежала подмытая вешними водами большая ель. Зине казалось, что ель упала и захлебнулась. Теперь это был просто труп, мертвое дерево. Другое дерево - сосна - стояло тут же, над самым обрывом. Оно пока держалось: часть обнаженных корней висела в воздухе, точно взывала о помощи, остальными сосна крепко цеплялась за берег, стараясь продлить свою жизнь. Зина понимала, что дерево это обречено и ничто уже его не спасет, жить ему осталось до первой сильной бури или до следующей весны - воды подмоют обрыв, и сосна полетит вниз головой в пропасть. Подумала о своей судьбе: "Ничто меня не спасет… Люди? Им нет до меня дела, между мной и людьми стоит стена, воздвигнутая отцом и мужем…"
Нелегкие думы ее спугнул Федот Котов. Он подошел тихо, незаметно, опустился рядом и поздоровался, а Зина, сама не ведая почему, в ответ на его приветствие сказала:
- А сосна все равно упадет, недолго ей осталось.
Котова нисколько не удивил ее ответ, он даже весело подхватил:
- Что же, она свое пожила, славно пожила. А вечного, скажу тебе, соседушка, на свете ничего нет. - И затем, потрепав ласково по головке девочку, спросил: - Не боишься? Вишь, высота какая! - Достал из кармана деревянную лису и протянул девочке: - Видала? Это лиса, хитрая-прехитрая. Нравится? Ну и бери себе, пусть будет твоя.
Игрушка девочке понравилась. А мать заметила со слабым укором и благодарностью:
- Зачем вы… Федот Алексеевич?
- Как зачем? Игрушка. Играть будет.
- Спасибо вам. - И не удержалась: ручьем хлынули слезы, она закрыла лицо обеими руками.
А он сказал, горестно качая головой:
- Я знаю, давно все вижу и слышу. Только одного понять не могу, зачем терпишь?
- Никто не знает, и вы тоже не знаете, что я терплю, - сквозь рыдания, с трудом произнося слова, говорила Зина. - Жизни мне нет… Нет никакой жизни… Повеситься хотела… Да ее жалко… Сироткой останется. Что с ней будет? Он же, изверг, и ее изведет, убьет, отравит.
- Повеситься, говоришь? Это тебе-то, в твои годы! Да ты, красавица, и жить-то еще не жила, жизнь-то твоя вся впереди. Пусть он вешается, негодяй! Его надо повесить, как собаку бешеную. Вот что скажу я тебе, Зинушка.
Но Зина мотала головой в страхе и ужасе; ее испугало то, что вот так вдруг не сдержалась, выдала свое тайное горе. Как это случилось, что плотину гробового молчания неожиданно прорвало? Должно быть, ласковые глаза Федота и его деревянная игрушка тому виной.
- Ты брось его, Зинушка, уйди, человеком станешь. Живи одна. Работяга ты отменная, не пропадешь. Квартиру тебе дадут казенную, обязательно дадут.
- Я вас прошу, умоляю вас, Федот Алексеевич, никому не говорите. Ничего не говорите… Поклянитесь.
Зина глядела на него испуганными, молящими, обезумевшими глазами. И он тихо, со вздохом ответил:
- Хорошо, Зинушка. Я буду молчать, а ты подумай над моим советом. Брось его, брось к чертовой бабушке и уйди, покуда он тебя не прибил.
Зина, не говоря ни слова, поднялась, взяла на руки девочку и торопливой, встревоженной походкой пошла домой. А вслед ей - надо ж так случиться - из-за кустов смотрели злорадные глаза Домны Балалайкиной.
4
День был пьяный по случаю престольного праздника покрова. И уже с утра в совхозной столовой за одним из столиков сидели Антон Яловец и Станислав Балалайкин. Пустая пол-литровая бутылка стояла под столом. Антон и Станислав гулко чокались неполными гранеными стаканами и закусывали отварной картошкой и свиным салом. Веселый, порозовевший Балалайкин сверкал маленькими, добродушно улыбающимися глазками и жаловался:
- Тебе хорошо, ты деньги сам получаешь. А у меня все имущество - на жену. Распоряжение директора такое - зарплату ей выдавать.
- Глупое распоряжение, потому что ты пентюх, - хмуро отвечал Яловец, уставившись в полупустой стакан.
- Это как понимать? - тоненьким голоском интересовался Станислав.
- Пентюх - все равно, что дурак, - пояснил Антон грубовато, но беззлобно.
- Это почему ж я дурак? - не петушился, а скорее любопытствовал Станислав.
- А потому, что не умный, - отвечал Яловец, поглядывая исподлобья на буфетчицу, которую веселил их разговор.
- И совсем не дурак, а просто увалень, вот что обозначает слово "пентюх", - ввернула бойкая буфетчица.
- А ты не суйся в мужское дело, без тебя разберемся в этой арихметике, - отчитал буфетчицу Антон. - Молода еще… учить мужиков.
- Ничего не значит, что молода, важно с понятием быть, - заступился за буфетчицу Станислав и, заталкивая в рот остывшую картошку, приговаривал: - Я молодых люблю, а холодной картошки терпеть не могу. Мне чтоб картошка горячая, а жена молодая.
- А я наоборот: люблю картошку молодую, а жену… жена чтоб горячая, - надтреснуто прогнусавил Антон и попросил еще четвертинку за счет Станислава.
Станислав от водки не отказывался, а платить не собирался, поскольку денег у него было всего на четвертинку, а до вечера еще ого-го, сколько выпить можно.
- У меня Домна все одно, что ищейка, - разглагольствовал он, наливая водку. - Вот, истинный бог, ищейка. Ей бы только в уголовном розыске сыщиком работать. У нее глаза - не поверишь - насквозь все видят. Для нее все вещи все равно что из стекла сделаны. Вот, бывало, спрячу деньги, так уж заховаю, что сам потом неделю найти не могу, а она найдет. Везде найдет, подлая. Или нюх у нее такой, сам не знаю, только нигде никакого от нее спасения нету. Один раз решил в такое место положить полсотни, что сам черт не догадается, - в фуганок. Клин вынул, сунул туда бумажку, потом опять клин забил. И что ты думаешь? На-а-ш-лаа!.. И там нашла. А вот как? Нет, ты мне скажи - как?
- Я ж говорю тебе - пентюх ты, - твердил Антон. - А потому тебе с деньгами и делов не надо иметь. Лучше самогон держи.
- За самогон притесняют, - сокрушенно молвил Станислав. - Вот кабы медовуху - это можно. Да пчелы нужны.
- Заведи пчел, кто ж тебе не дает.
- Гэ-э, заведи… Легко сказать. Это тебе можно. А мне нельзя. Потому как я механизатор. Пчелы, они механизаторов терпеть не могут… Было у меня четыре колоды. Как стал я возле бензина-керосина работать - шабаш. Все улетели. Однажды пришел с работы да так, не переодеваясь, в сад, поглядеть на них. Что ж вы думаете? Заволновались они, как высыпали изо всех колод да на меня темной тучей. Я лицо руками кое-как закрыл, да сам в кусты, а они за мной. Я в хату - и они в хату, я схватил полушубок да на голову. Жена подумала - сбесился человек, давай на меня орать, да видит такое дело - разъяренные, что собаки, пчелы и на нее нападать стали. Она себе тоже одеялом голову укутала, а ноги-то босые, можно сказать, голые. Еле отбились. Хорошо, что детей дома не было, а то досталось бы и им ни за что ни про что. Я ж этого не знал, оказывается, запаха бензинового они терпеть не могут. Так и ушли от меня, все четыре семьи ушли - колоды бросили, а сами улетели в неизвестном направлении. Вот тебе и медовуха.
Буфетчица подала четвертинку. Яловец сам заплатил, налил сначала себе почти полный стакан, остаток Балалайкину и, поглядывая на сало, сказал:
- Нам бы с тобой, Стась, на кабанов сходить. Намедни, говорят, Котов огромное стадо видел. А в середке хряк пудов на двадцать.
- Врут, - авторитетно замотал головой Балалайкин; он считал себя бывалым охотником. - Одно из двух - или стадо преувеличили, или свинью за хряка приняли.
- Нет, говорят, хряк. Свинья в двадцать пудов быть не может, - возразил Яловец.
- И-и-и, это возможно. А вот хряк большого стада не водит - говорю тебе доподлинно. Свинья большое стадо водит, а хряк нет.
Чокнулись, выпили, кряхтя и морщась, словно касторку глотали, закусили салом и опять продолжали все тот же разговор.
- Кабана, конечно, подстрелить не плохо, только я, Антон, больше не охочусь на них. Зарок дал, хватит. Мне жить охота. На зайца пойду, на енота пойду, на лису, на волка пойду, а на кабана нет. С тех пор, как, значит, он мне ружьишко испортил, я - не-е-т, избави-упаси. Да что ружьишко, бог с ним с ружьишком, а вот что сам чуть было жизни не лишился. Вот тут и все дело.
Случай этот, довольно комичный, знали все в совхозе и долго потешались над незадачливым охотником. Слыхал о нем и Антон Яловец, но захмелевший Балалайкин не мог не доставить себе удовольствия, рассказал еще раз:
- Я, значит, за ним погнался. Подсвинок, скажу тебе, пудов на шесть будет. Собаки при мне не было, вот незадача. Ну, думаю, попробую так. Бегу я за ним - а кабаны, как ты знаешь, подслеповаты. Мчится от меня, как угорелый, да прямо в болото. Ну, и завяз по самое брюхо. Подбегаю я, а он вот перед самым носом моим барахтается в трясине отчаянно, чувствует, что конец ему пришел, крышка. Я ж знаю, стрелять его надо только в голову, в ухо, иначе не убьешь. Кожа на нем во! - в три пальца, попробуй пробей. А под кожей сало. Барахтается он и орет, на чем свет стоит, от испуга. Дай-ка я, думаю, для большей надежности выстрелю ему прямо в пасть. И промазать боюсь - его бить надо наповал. Иначе самому крышка. Я, значит, ружьишко на него наставил, а он кэ-э-к цапнет за ствол клыками - и погнул, в один миг погнул, да на себя ружье-то тянет и меня, значит, хочет в болото стащить. Стрелять я не могу, потому как ствол погнут, разорвет все к чертям, и вижу, что сам помогаю ему из болота выбраться. Ну, думаю, пропал Стась: ежели он выберется из болота, то мне кишки выпустит, как пить дать. Бросил это я ружьишко свое, - пропади оно пропадом, своя шкура дороже, - да сам тикать. Отбежал метров на пятьдесят - вижу дерево. Толстое и суки низко. Вскочил я на него мигом и смотрю, что дальше будет. А мой кабан ружье, значит, бросил, из болота выкарабкался кой-как и тоже бегом в лес. А меня и смех берет и досада. А только радуюсь, сам-то жив остался. Считай, на волосок от смерти был.
Допив остаток водки, Яловец вдруг ревниво, сверкая злыми, налитыми хмелем глазами, спросил:
- Это правда, что твоя Домна мою видела с Котовым в гаю?
Балалайкин отрицательно завертел головой, на которой крепко держался картуз, и сказал наставительно:
- Домне не верь. Она врет. Она что угодно придумает и сама поверит. Это ж не баба, а черт. И никому не верь. Ты сам застань ее с другим, тады верь. А так не верь. И не бей. Ни-ни, даже не вздумай пальцем тронуть. Закон. Нет такого закону, чтобы жен бить.
К полудню в столовой уже все столики были заняты. В зале стоял столбом дым, звучала пьяная, бестолково-несвязная мужская речь. В полдень уже по улице ходили парами и в одиночку не очень уверенной походкой молодые парни и пожилые мужчины. Недалеко от столовой, у телефонного столба, смиренно стояла тихая, ладная на вид оседланная лошаденка участкового милиционера и о чем-то думала. И думы в ее большой лошадиной голове были совсем небольшие, но грустные, потому что смотрела она на выходящих из столовой неестественно веселых и шумных людей и с немым укором спрашивала: "Ну зачем вы пьете? Э-э-эх, люди…"
Вскоре вышел из столовой и ее хозяин, лейтенант милиции Валентин Гвоздь, маленький, кругленький, добренький, с писклявым начальническим голосом, которого никто не боялся. Отвязав коня от столба и забросив повод за луку седла, он безуспешно и неторопливо совал ногу в стремя. Понимая состояние своего хозяина, лошаденка стояла смирно, терпеливо, но дурацкое стремя само никак не хотело налезать на милицейский сапог. Лейтенант не ругался, а негромко ворчал и слабо, любя, стегал лошаденку хлыстом. А в это время на каменных ступеньках магазина, что напротив столовой, стояли Булыга, Посадова и Гуров и наблюдали за участковым. Наконец, Роман Петрович не выдержал, решил выручить милицию:
- Что, Гвоздь, никак уехать не можешь? - сдерживая ироническую улыбку, пробасил Булыга. - Пьян ты, брат.
- Н-не говори чепухи, совсем я не пьян, - вяло оправдывался, слегка заикаясь, Гвоздь, весь поглощенный стременем.
- Ты сегодня, прямо скажем, не соответствуешь своей фамилии, - подначивал Булыга.
- Я, Роман Петрович, всегда… соответствую, а ты сам не знаешь, что мелешь. Говорю тебе - не пьян.
- Если ты Гвоздь, так и стой гвоздем, - не отставал Булыга. - А ты сегодня, извини за выражение, ливерная колбаса, а не гвоздь.
- Да говорю тебе, как человеку, - не пьян я.
- А почему сесть не можешь? - Это спросила, готовая расхохотаться, Надежда Павловна.
- Это все… она. - Лейтенант снова ткнул в бок кобылу.
- Кобыла пьяна?
- Может, и пьяна, откуда я знаю, - весело ответил лейтенант. - В вашем совхозе и кобылу могут напоить, я ваших партизан знаю.
Тут могучий Булыга схватил участкового под мышки, как ребенка, и, подняв над головой, смаху посадил в седло, приговаривая:
- Поезжай-ка ты, братец, спать, пока в самом деле хлопцы твою кобылу не напоили.
Только Валентин Гвоздь отъехал от столба, как из столовой вышли в обнимку низкорослый Балалайкин и долговязый Яловец. Здоровенный Яловец обхватил рукой маленького Балалайкина за шею, и тот, задыхаясь, хрипел:
- Ты меня отпусти, ради бога, не мучай ты меня и не принуждай.
- А я тебя и не держу… Катись к черту и к дьяволу.
Яловец толкнул Балалайкина в одну сторону, сам полетел в другую с такой же силон, с какой толкнул своего собутыльника. И упали бы оба, если б на их пути не оказались препятствия, за которые можно было уцепиться: на пути Антона - столб, на пути Станислава - кирпичная стена столовой. Обнимая столб обеими руками и принимая его, должно быть, за Станислава, Яловец громко ругался и угрожал:
- Теперь я тебя, гада, не отпущу. Никуда ты, паскуда, от меня не уйдешь. На мои деньги пил… Теперь ты мне должен еще пол-литра поставить.
А в десяти шагах от Яловца, прислонясь ладонями к стене, отвечал, сердясь, Станислав Балалайкин:
- Нет, уйду… и ты меня не удержишь. Силой не удержишь…
- Да я тебе, гаду, морду набью! Сейчас буду морду бить, - злобно шипел Яловец, еще крепче обнимая столб, который в его пьяном воображении вполне сходил за Станислава.
Услыхав такую угрозу, Балалайкин решил немедленно принять предупредительные меры и отвязаться от чрезмерно назойливого дружка.
- Иди ты в болото и не трогай меня, отстань!
Станислав с силой толкнул стену столовой, казавшуюся ему почему-то Яловцом, но стена устояла, а сам Станислав упал на спину и, дрыгая в воздухе руками и ногами, как опрокинутый навозный жук, никак не мог подняться и все грозился:
- Я с-час встану и домой пойду… А не встану… то… так пойду…
Наблюдая эту сцену, Булыга и Гуров смеялись, а Посадова возмущалась:
- Ну, что вы нашли тут смешного? Мерзко, гадко, отвратительно. Надо, товарищи, с пьянкой кончать. Да, Роман Петрович, дальше нельзя мириться.
- А что ты с ними сделаешь? Водкой торговать не запретишь, - отвечал Булыга уже серьезно.
- Надо принимать меры, - твердила Надежда Павловну.
- Какие? Ты предлагай, какие меры, - возбуждался Булыга. - Беседы, лекции - пожалуйста, организуй, хоть в клубе, хоть по радио, по трансляции. Даже по радио удобней - сидит Балалайкин дома, слушает твою лекцию и водочку посасывает.
- Я серьезно говорю, Роман Петрович, - начинала сердиться Посадова.
- И я не шучу, - отвечал Булыга. - Пожалуйста, вывесим лозунги на самом видном месте, что пить, мол, нельзя, вредно и прочее.
- Что ж, и лозунги нужны, - согласилась Посадова.
- Например, такой: "Резко снизим поголовье пьяниц на сто гектаров пахотной земли!" - вставил Михаил.
А Булыга, увидев проходящего мимо главврача сельской больницы, громко крикнул:
- Доктор, ради бога, доктор, скажите, какой лозунг против пьянства надо написать?
Врач остановился, посмотрел на небо и серьезно ответил:
- Скажем, такой: "Алкоголь ведет к медленной смерти".
- О, именно этот нам и подойдет, - подхватил Булыга. - Запиши, Михаил. Да беги быстренько в клуб, и чтоб через час такой лозунг висел на самом людном месте. Да скажи, чтобы буквы покрупнее делали!
И действительно в тот же день в вестибюле клуба был вывешен лозунг: "Помни! Алкоголь ведет к медленной смерти". И в тот же вечер на этом лозунге внизу углем какой-то остряк дописал: "А нам спешить некуда". Но смеяться не пришлось, и не смех принес этот пьяный покров, а слезы. Наутро весь совхоз узнал о страшной трагедии, случившейся в эту разгульную хмельную ночь. Двое уже изрядно пьяных рабочих совхоза около двенадцати часов ночи вдруг решили, что выпили недостаточно, и начали искать водку по всему совхозу. По случаю позднего часа поиски их оказались безуспешными. Тогда кто-то из них предложил пойти в соседнюю деревню к своему приятелю, у которого зеленый змий водился постоянно. А так как на ногах они держались нетвердо и не имели ни желания, ни большой тренировки ходить пешком, - один работал шофером, другой трактористом, - то они взяли стоящий во дворе бензовоз и поехали на поиски водки. До деревни добрались благополучно, и дружка застали, и водку нашли. Но на обратном пути, не отъехав от деревни и сотни метров, они с крутого обрыва прямо на бензовозе свалились в реку. Место было не очень глубокое, машина даже не опрокинулась. Над водой торчали, точно рубка подводной лодки, кабина и люк цистерны. Будь трезвее, они бы выбрались из машины. Но они были мертвецки пьяны и потому даже не пытались спастись, приняв смерть без сопротивления. Их нашли наутро сидящими в затопленной кабине. У одного четверо, у другого трое детей остались сиротами.
Так закончился этот страшный пьяный день в совхозе "Партизан".
Если Булыга и Посадова были удручены этой неожиданной трагедией, в глубине души чувствуя угрызения совести, будто косвенно они были виноваты в гибели двух рабочих, то и Вера места себе не находила. Ее преследовала страшная мысль о судьбе семерых детей, так глупо потерявших своих отцов. Утонувших ей не было жалко - жалела детей. И тогда перед ней рядом с проблемой охраны природы возникла еще одна этическая проблема - борьба с пьянством, как со страшным общественным злом. И вдруг Вера увидела, что эти две на первый взгляд такие разные проблемы в сущности являются частями одной, общей, большой проблемы - борьбы за красоту жизни.
5
Хмурым осенним утром Егоров собрался ехать в Лесной район: там в ряде колхозов затянули уборку картофеля, а метеорологи обещали скорое наступление заморозков. На помощь колхозникам были мобилизованы студенты медицинского и педагогического институтов, двух техникумов и учащиеся школ ФЗО. И вот вчера из одного колхоза пришла телеграмма на имя первого секретаря обкома, в которой говорилось, что руководители колхоза плохо встретили студентов, не позаботились об их размещении и питании и что студенты решили возвращаться домой, в то время как на поле остаются сотни гектаров невыкопанного картофеля, а тут того и гляди выпадет снег, ударят морозы.
Отдав распоряжения своему помощнику, Захар Семенович вышел на улицу, где у подъезда его ждал газик-вездеход. На каменных ступеньках подъезда Егоров остановился, поморщился на низкие холодные тучи, плотно обложившие небо, и стал натягивать легкие кожаные перчатки. В это время к нему подошел начальник областного управления милиции и, поздоровавшись, начал торопливо докладывать о происшествиях в области за истекшие сутки, словно опасался, что Егоров уедет, не дослушав его до конца.
Но Захар Семенович не спешил садиться в машину. Докладывал полковник милиции четко, лаконично, без излишних подробностей: на железнодорожном вокзале задержан фальшивомонетчик, успевший разменять в киоске и в ресторане всего две поддельные сторублевки. Двадцатилетний сын директора мебельной фабрики, студент, получил в сберкассе по отцовской сберкнижке, которую он выкрал, небольшую сумму денег. Подпись отца подделал. Недостаток денег обнаружил отец, явился в сберкассу и устроил там скандал. Но когда выяснилось, что это сделал его сын и что работники сберкассы передают дело в суд, директор мебельной фабрики вдруг сменил гнев на милость и умолял сберкассу никаких действий не принимать и считать "инцидент" улаженным. Наконец, полковник милиции сообщил, что в совхозе "Партизан" в состоянии сильного опьянения утонули двое рабочих.
- Семейные? Дети есть? - спросил Егоров.
Полковник виновато пожал плечами, пообещал:
- Выясню, доложу, Захар Семенович.
- Это важно, - глубоко и печально вздохнув, заметил Егоров, потом, устремив на полковника тихий, грустный взгляд, спросил скорее самого себя: - Когда мы искореним пьянство?
- Трудный вопрос, Захар Семенович. Можно сказать, проблема из проблем. Факты показывают, что шоферы и больные печенью воздерживаются от алкоголя.
- Нашел, чем утешить, - через силу улыбнулся Егоров и, уже садясь в машину, сказал: - Вы с самогоноварением никак не можете покончить. Мне бы не хотелось выносить этот вопрос на бюро обкома, но, боюсь, придется.
В машине он думал о семьях утонувших, о детях, у Булыги - ЧП. Вот тебе и передовой совхоз! Собственно, был когда-то передовой. А почему? Почему так случилось, что хозяйство отстало? Кто виноват?.. Конечно, Булыга, отвечал Егоров сам себе, вспоминая свой последний разговор с Романом Петровичем летом этого года. Его огорчало, что Булыга не видит своих недостатков, ошибок и слабостей. Это очень плохо: такой человек безнадежен, как руководитель. Утонули пьяные. А ведь это в какой-то мере характеризует и руководителя. Пьет и сам Булыга, изрядно выпивает, - Егорову это известно. Конечно, трудно бороться с пьянством, когда от тебя самого частенько несет перегаром.
Ну, а Надя? Мысли о ней всякий раз рождали в нем нехорошие и совсем неуместные - он это понимал - чувства жалости к ней и собственной вины. Хотя, в сущности, он ни в чем не был виноват. Так случилось в жизни, так сложилась их судьба. Когда Егоров командовал партизанской бригадой, а затем соединением, он был уверен, что семья его погибла. И его отношения с отважной разведчицей Надей Посадовой нельзя назвать той случайной, мимолетной связью, которая иногда бывает между женщиной и мужчиной, когда чувства заменяются страстью. Уже после рождения Тимоши Егоров узнал о том, что семья его чудом уцелела и находится за линией фронта. Перед ним не стояла дилемма: возвращаться к семье или оставаться с Надеждой Павловной. Сама Посадова первая сказала: "Ты должен вернуться к семье. Я уеду в Москву, и мы не будем встречаться. Мы никогда больше не увидимся".
Тогда он ответил ей: "У нас есть сын, наш сын, Надюша. Нельзя его лишать отца, нельзя".
Он понимал, что Надежда Павловна не отдаст ему Тимошу, - у мальчика должна быть мать.
Так между ними установились дружба и взаимное уважение. У мальчика были мать и отец.
Своих отношений с Надеждой Павловной Егоров, конечно, не скрывал от своей жены. Она знала, что Захар Семенович встречается с Тимошей и, естественно, с его матерью, помогает им и материально. Она была трезвая и умная женщина и считала, что так и должно быть. Ни с Посадовой, ни с Тимошей она никогда не виделась.
Иногда Егоров думал о судьбе Надежды Павловны, думал с болью сердца. Пробовал говорить ей:
- Послушай, Надя, почему ты не захотела вернуться к Алексею?
- Я не могу жить в Москве - толчея и шум большого города меня угнетают. Я прирожденный деревенский житель, - отвечала с улыбкой Надежда Павловна.
- С каких это пор коренная горожанка стала прирожденной селянкой? - в тон спрашивал Егоров.
- С партизанских.
- Ну, а если серьезно?..
- А серьезно на эту тему я говорить не буду.
Он догадывался: любит она его, Захара Егорова, и от этого ему было еще больней.
Он знал ее как человека и работника и высоко ценил в ней доброту в отношении к людям, цепкость и упрямство в жизни. Недавняя артистка, она легко и быстро стала одной из лучших партизанских разведчиц. А когда новые условия потребовали новых дел, когда отгремела война, она так же быстро освоила новую, непривычную для нее работу - секретаря парторганизации совхоза. Что она знала прежде о селе? Ровным счетом ничего. Путала супони с супами, культиватор с вентилятором.
Егоров понимал: нелегко было ей освоить сельское хозяйство, полюбить село. Трудно ей было учиться и учить других, завоевывать авторитет, уважение и доверие коммунистов и беспартийных. Он знал ее слабости и промахи, понимал подлинную причину их. При встречах обычно советовал, поддерживал, подсказывал и даже слегка хвалил ее. Доброе слово близкого человека таит в себе великую силу. Исключением была последняя встреча. Еще прежде Захар Семенович замечал, что Посадова не хочет видеть подлинных причин, мешающих совхозу "Партизан" стать передовым хозяйством области. Во время последней встречи он высказал ей все, что думал о Булыге, и теперь размышлял над тем, что предпримет партийная организация совхоза и ее руководитель, чтобы заставить коммуниста Булыгу работать по-новому.
Булыга уже хвастается, что вот, мол, его совхоз вовремя и своими силами убрал картофель, а у других сотни гектаров не выкопаны. Он ставит это себе в заслугу, хотя, если говорить положа руку на сердце, в этом заслуга техники, которой в совхозе гораздо больше, чем в колхозах. И, конечно, люди, рабочие.
…Егоров ненадолго заехал в Лесной райком партии. Первого секретаря не застал - тот уже несколько дней подряд не возвращался из колхозов. Вместе с председателем райисполкома Егоров направился в колхоз, из которого поступила в обком телеграмма от студентов.
Грязная проселочная дорога свернула в лес, почти безлистный, общипанный резкими ветрами и дождем. Газик натужно завывал, но шел вперед упрямо и уверенно, швыряясь грязью. Сразу же за лесом от самой опушки начиналось картофельное поле, на котором два человека - женщина и мужчина - что-то обсуждали у большого бурта только что собранного картофеля. Егоров приказал шоферу остановиться и вышел из машины.
- А где же народ? - спросил он предрайисполкома.
- Должно быть, на обед ушли, - ответил тот и посмотрел на часы.
Картофель был разбросан по всему полю небольшими кучами. Егоров возмутился:
- Вы посмотрите - что ж это получается? Половина картофеля останется на поле. - Он копнул руками уже убранную борозду и вырыл несколько крупных картофелин. - Видите? Разве это работа! Называется, выкопали! Безобразие! Бесхозяйственность! - негодовал Егоров.
- Да-а, - виновато протянул предисполкома. - Наверно, студенты работали.
- Ну и что ж, что студенты! Есть же здесь бригадир?!
- А вот он, кажется, сам и есть, колхозный бригадир.
Подошли к колхозникам, поздоровались. Председатель райисполкома представил Егорова. Пожилая женщина в резиновых, заляпанных грязью сапогах и ватной куртке смотрела на приезжих выжидательно и с любопытством. Мужчина обратился к Егорову с преувеличенным возбуждением и фамильярностью, будто встретил своего старого приятеля.
- А-а, Егоров, здравствуй! Вот вовремя приехал.
- Кто из вас бригадир? - перебил его восторг Егоров; он почему-то решил, что бригадиром должна быть женщина.
- Ну, я бригадир. А что? - ответил мужчина и сделал грудь колесом.
- Плохой вы бригадир, - сорвалось у Егорова. Он смотрел на выкопанный участок, где так плохо, не чисто был собран картофель.
- А и тебя поставь на мое место - ты тоже не лучше будешь. А может, еще хуже меня, - вдруг выпалил бригадир задиристо.
Предисполкома, опасаясь скандала, попытался увести Егорова, говоря негромко:
- Захар Семенович, так ведь он же пьян. Пойдемте, что с ним говорить.
Это еще больше подзадорило бригадира, и он преградил дорогу.
- Нет, ты погоди уезжать. Давай разговаривать по душам. Коль пожаловал, давай будем говорить.
- Да ты же пьян, - зло сказал предисполкома.
- Пьян? Верно, угадал. Я не пьян, я выпимши. С этими бандитами не только запьешь, с ними с ума можно сойти, - заговорил бригадир, обращаясь к Егорову. - Их же тридцать штук прислали на мою голову… помощников. С ними волком завоешь, товарищ Егоров. Да я бы без них никакого горя и забот не знал. А то накорми, напои, спать уложи и глаз не спускай, потому что это же не люди, а сплошные хулиганы.
Егоров решил не перебивать его, терпеливо слушал, а бригадир, все норовя стать спиной к предисполкома, которого он почему-то явно игнорировал, все говорил:
- Достал я им тридцать кринок молока, одолжение сделал. Так они, что ты думаешь? Молоко выпили, а кринки поразбивали. А мне бабы грозят за эти самые кринки голову разбить. Опять-таки клеенку на стол раздобыл для них, чтобы, значит, культурно, для порядку, как у людей. Украли. А мне отвечать за нее. А работают как? Ты бы посмотрел - цирк, а не работа. После них все заново перепахивать надо.
- Работу я их вижу, поедем, их самих посмотрим, - решительно сказал Егоров.
Студенты медицинского института помещались в детских яслях. Сидели группами на соломе, покрытой брезентом, которая служила им постелями, громко и шумно разговаривали, спорили, смеялись. В углу худой и бледный юноша в наброшенном на голые плечи пиджаке углубился в книгу. Двое играли в шахматы, десять, окружив их плотным кольцом, "болели", вслух высказывали свои соображения, азартно спорили. Одеты были кто во что горазд: один в фуфайке и шапке-ушанке, другой и вовсе без рубашки, обнажив бронзовое литое тело, голова повязана полотенцем, вроде чалмы. Ну прямо запорожцы, пишущие письмо турецкому султану.
На вошедшее начальство даже внимания не обратили. Не успел Егоров поздороваться, как торжествующий бригадир закричал:
- Вот, полюбуйтесь, товарищи начальники, на них. Банда батьки Махно. И кино никакого не надо.
- Да замолчите вы! - оборвал бригадира Егоров и взглянул на него так, что тот сразу осекся.
- Здравствуйте, товарищи! Да у вас тут что-то вроде шахматного чемпионата. - Он стал посредине большой комнаты, обвел ее изучающим взглядом, заметил: - Что же форточку не откроете? Душно ведь.
- Кому душно, кому холодно, - отозвался юноша в чалме. - Пар костей не ломит.
Егоров иронически посмотрел на большой обеденный стол, на котором грудой стояла немытая посуда, покачал головой, скептически произнес:
- Да, товарищи. Не похоже, чтоб жили здесь медики. Ни за что не поверил бы.
- Обедали, не успели убрать, - ответил, нисколько не смутясь, юноша в чалме.
- Выходит, не напрасно жалуются на вас руководители колхоза, - продолжал Егоров, всматриваясь в лица студентов. Взгляд его задержался больше обычного на юноше с книгой. Лицо у него было открытое, доверчивое.
- Что ж это вы так?
- А собственно, как так? - спросил юноша. - Любопытно, какие к нам претензии у руководителей колхоза?
- Кринки били? Били, - снова вспылил бригадир. - Клеенка куда девалась?
- Здесь ваша клеенка, не волнуйтесь, - ответил парень в чалме. - У девчат она. В поле с собой брали от дождя. Что ж, случилось… Как в сказке про курочку рябу, мышка бежала, хвостом задела, кринка упала и разбилась. Что ж теперь делать? Придется вернуть деду и бабе не простую, а хрустальную. Только и всего.
- Хрустальная денег стоит. А вы их еще не заработали, - сказал Егоров.
- Он денег раздобудет, - иронически кивнул юноша с книгой на того, что в чалме. - У него папаша директор мебельной фабрики.
- Вот оно что! - Егоров пристально, испытующе уставился на директорского сына. - Значит, можно вовсю распоряжаться отцовской сберкнижкой?.. А что будет потом? Ну, когда на счету останется нуль целых? Мм-да… Но главное, ребята, не в кринке и не в клеенке, - продолжал озабоченно Егоров, всматриваясь в глаза студентов. - Главное в другом. В халатном отношении к делу. Ведь вы приехали сюда помочь людям. А получается так, что ваша работа идет не на пользу людям, а во вред. Половина картофеля остается на поле. Это уже не работа, а настоящий брак. Куда ж такое годится?
Парень в чалме потихоньку отступил назад, незаметно вышел и вернулся уже одетым и без чалмы, но в разговор не вступал. Появились из соседней комнаты девушки, узнав о приезде секретаря обкома.
- А теперь, товарищи, выкладывайте ваши претензии к руководителям колхоза. Я получил вашу телеграмму. Ну, прошу вас…
Студенты молчали, отводя в сторону смущенные взгляды.
- Ну, что ж, говорите, товарищи, давайте разберемся. Кто давал телеграмму?
Все повернулись в сторону директорского сына, и взгляды их говорили: "Что ж молчишь? Отвечай".
- Я давал телеграмму, товарищ Егоров, - сказал парень. - Были у нас претензии на первом этапе. А теперь обе стороны пришли к взаимопониманию.
- Ну, а раз так, тогда давайте - за работу. Добросовестно, так, чтоб не посрамить честь студентов, да еще медиков, - закончил Егоров, а когда вышли на улицу, неприязненно бросил бригадиру: - Эх, вы… руководитель! Запил с горя. А может, на радостях, что помощь пришла. - А про себя подумал: "Неправильная эта практика - посылать людей из города в село на уборку картофеля. Пора бы с ней кончать. Сумел вырастить урожай, сумей и убрать его сам, своими силами".
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
1
Осень в этот год затянулась небывало долго. В декабре совсем не было ни мороза, ни снега. А люди ждали зимы со странным, непривычным нетерпением; с унынием и разочарованием слушали ежедневно сводку погоды - холода где-то задерживались.
Поля лежали серые, влажные и тихие. Пожалуй, только кабаны да зайцы были рады такой затяжной осени и этой бесснежной мягкой земле: была для них в лесах и на полях пища, и снежная пороша не выдавала охотникам следов. Лишь зайцы беляки вскоре почувствовали на своей шкуре коварство не желающей приходить зимы: как издавна заведено в заячьем мире, они по календарю поменяли серые шубки на белые и теперь стали прекрасной мишенью для охотников. Бедных зайчишек, даже издалека хорошо заметных на темном фоне сырой бесснежной земли, в эту долгую осень били нещадно. Даже Станислав Балалайкин, который всем рассказывал, что он стреляет только жирных зайцев, а худых отпускает с миром, и тот за эту осень принес домой шесть беляков.
С нетерпением ждали не только снега, который должен был укутать теплой шубой озимые посевы, - ждали и морозов, чтоб они хоть немного сковали раскисшие, разбитые в пух и прах дороги, по которым уже невозможно было ходить автомашинам без помощи тракторов. Ежедневно из совхоза "Партизан" по грязному проселочному тракту в районный центр и на железнодорожную станцию медленно тянулся обоз со свиньями, льном, молоком и другими грузами, а следом за машинами шел постоянный конвоир - трактор "Беларусь", весь, до последнего винтика, заляпанный грязью. А у ручья, возле болотца, где и колесный "Беларусь" не всегда справлялся с обязанностями тягача, стоял на дежурстве гусеничный богатырь ДТ-54.
Итак, несмотря ни на что, жизнь продолжала пульсировать, машины ходили регулярно и даже директорский газик за весь осенний сезон лишь один раз вынужден был прибегнуть к помощи трактора, а то везде сам проходил. Эта дорожная распутица напоминала старым солдатам военные весны и осени, когда ничто - никакая грязь, слякоть и дожди - не могло остановить неумолимого движения армий.
В один из этих бесснежных и безморозных декабрьских дней Роман Петрович Булыга направился в областной центр, чтобы израсходовать остаток денег, отпущенных для оборудования нового клуба. Провожали директора парторг, комсорг и завклубом, говорили в один голос напутственное слово: в первую очередь покупай пианино. Без пианино, мол, и не возвращайся.
Накануне поездки за культтоварами Булыга подписал приказ о назначении на должность заведующей клубом Веры Ивановны Титовой. Для Веры этот приказ не был неожиданным. Еще неделю назад, когда в фойе клуба в торжественной обстановке по инициативе Веры была открыта выставка произведений местного скульптора, как громко именовали деревянных дел мастера, Котова Федота Алексеевича, Роман Петрович, в присутствии редактора районной газеты и областного фотокорреспондента, там же на выставке заявил, кивком указывая на Веру: "Это она открыла нам такой талант, она - наш завклубом". - "Вы ошиблись, Роман Петрович, - возразила тогда Вера, - я только заведующая библиотекой". - "Начальство, дорогая моя, ошибаться не может, - ответил ей веселый и довольный собой Булыга, - Директор знает, что говорит".
Вера не скрывала своей радости по поводу нового назначения.
Она хотела поехать вместе с директором закупать культтовары - это было вполне естественно и логично, однако Роман Петрович сказал, что он и сам управится, намекнув при этом, что едет он не один, а с "мамочкой", которая должна показаться медицинской звезде областного масштаба. Узнав, что едет Полина Прокофьевна, Вера не стала настаивать на своей поездке.
Вернулся из города Роман Петрович поздно вечером и вместо пианино привез трубы для духового оркестра. Роман Петрович знал, что покупка медных труб вместо пианино вызовет бурю недовольства со стороны местной интеллигенции, которую возглавит Посадова как вообще принципиальная противница духовых оркестров. Он даже побаивался, что Сорокин "закатит" на этот счет злой фельетончик, но слишком сильно было в нем давнишнее желание иметь свой совхозный оркестр. На другой день он даже успокаивал расстроенную Веру, намекнув ей наедине; что пианино, мол, купим, ты только внуши этим крикунам, вроде Сорокина и Гурова, чтоб они зря не шумели: ну не было на базе пианино, лгал Булыга, а деньги пропадут, если их в декабре не потратим.
Страсти вокруг медных труб не разгорелись, и Роман Петрович ходил довольный и радостный.
Дня через два после приобретения труб в кабинет к директору зашла Нюра Комарова. Вид у нее был решительный и недовольный, и Роман Петрович без особого труда догадался о надвигающейся грозе, хотя причину этой грозы он еще не знал, но думал: Комаровы - и старая и молодая - причину всегда найдут. Поэтому, не успела Нюра поздороваться, как он попробовал атаковать ее обезоруживающим вопросом:
- Ну как, товарищ Комарова, новая квартира?
Комаровы переехали в новую квартиру вместе с другими семьями еще к октябрьским праздникам, так что вопрос Булыги был несколько запоздалым, а Нюра не принадлежала к числу тех, кого можно обезоружить таким нехитрым маневром.
- За квартиру спасибо. Но скажу вам откровенно, не радует она меня.
- Что так? Ай опять строители грехи оставили? - И быстро обратился к Посадовой, сидевшей здесь же вместе с Гуровым: - Придется нам, товарищ парторг, разговаривать со строителями в партийном порядке. Хватит безобразничать.
- Роман Петрович, - хмуро перебила Нюра, - я хочу заявить вам о другом. Не о квартире.
Настойчивость лучшей доярки совхоза, даже, можно сказать, области, насторожила директора, он не стал больше перебивать.
- Я не выполню своих обязательств, - четко заявила Нюра и посмотрела на директора горестно и с упреком.
- Вот так раз, - Булыга встал из-за стола. - Ты уже выполнила и перевыполнила.
- Не об этом речь. Этот год кончился. Сейчас надо брать обязательства на новый. А я не знаю. Ну не знаю, как быть! - Она повысила голос, и светлые брови ее тревожно задвигались, а в глазах сверкал холодный, отчужденный блеск. Гуров понимал, что Нюра крайне раздражена, и он попытался смягчить, ослабить ее волнение, успокоить.
- Что произошло? - негромко спросил Михаил.
- Все то же, - резко бросила в его сторону Нюра. - И ты это отлично знаешь. Не могу я, товарищи начальники, в наступающем году надоить больше, чем в прошлом! Не могу.
- Почему? - Булыга уже догадывался, в чем тут дело, только виду не подавал.
- Корма давайте! - сдерживая себя, торопливо отвечала Нюра. - Где свекла, мука где?
- А разве силоса и сена недостаточно? - спросила Посадова.
- А разве вы не знаете, что на одном сене ехать нельзя? - в свою очередь и в тон Посадовой, ощетинившись, спросила Нюра. - И силос… Да разве это силос - навоз. Не едят его. Не хотят есть. Дайте кукурузный! Свеклу давайте. А это… - Нюра в отчаянии махнула рукой и насупилась.
- Хорошо, Комарова, давай без истерик, - как будто и миролюбиво, но не теряя начальнического тона, заговорил Булыга. - Кукурузного силоса у нас мало. Не уродилась у нас кукуруза. Тебе это известно. Это раз. Муки и свеклы свиньям не хватает, понимаешь - не хватает. У государства покупаем комбикорм для свиней. Для свине-ей, а не для коров, - подчеркнул Булыга.
- С этим кончать надо, Роман Петрович, - вдруг негромко, но резко сказал Михаил и, поднявшись, нервно прошелся до окна.
- С чем? - строго спросил Булыга.
- С покупкой кормов у государства, - бросил Михаил, глядя в окно, и затем круто повернулся: - До каких пор будем иждивенцами у государства? Ведь от этого все основные убытки совхоза.
- Что ты говоришь? - наигранно произнес Булыга. - А мы-то и не знали. - И потом уже другим, категоричным и серьезным тоном: - Покупали, покупаем и будем покупать до тех пор, пока не уменьшим поголовья скота или не получим больше пахотной земли. Понятно?
- Не понятно, - смело бросил Михаил.
- Земли у нас достаточно, Роман Петрович, урожай зерновых низок - вот наша беда, - заметила Надежда Павловна,
Но Булыга нетерпеливо замотал головой:
- Урожаи у нас средние. Двенадцать центнеров зерновых при наших почвах - это, товарищи, не мало, эт-то, доложу вам, совсем не мало.
- Мало, Роман Петрович, можно иметь восемнадцать - двадцать центнеров. Вполне можно, - сказал Михаил.
- Теоретически, - бросил Булыга.
- Нет, практически, - быстро парировал Михаил. - Дайте земле навоз. На все поля. И тогда мы получим по двадцать центнеров ячменя и ржи. Почти в два раза больше, чем сейчас. А это значит, что мы почти полностью обеспечим скот своими кормами.
- Та-ак, - раздраженно протянул Булыга. - Оказывается, все просто: забросай поля навозом - и будет двадцать центнеров. Ну, а может, вы подскажете мне или покажете, где этот навоз лежит в таком количестве, чтобы его хватило на все поля. А?
- Подскажем, Роман Петрович, - подхватила Нюра, чувствуя, что ее поддерживает не только Михаил, но и Надежда Павловна. - У нас на фермах. Скота у нас столько, что навозом можно закидать два таких поля, как наше, только дайте вдоволь подстилку.
- Ага. Сказка продолжается. Ну-ну, я слушаю, докладывайте, где взять подстилку? Где солому достать?
- Может быть, есть смысл для начала, чтобы вырваться из этого заколдованного круга, купить солому на подстилку, - проговорила, размышляя, Посадова.
- Купить? Солому? - удивился Булыга. - Где?
- Да хоть бы в "Победе", - подсказал Михаил. - Они продают ячневую и овсяную.
- Что? Кормовую солому в навоз? Да вы за кого меня принимаете? У меня вон тоже есть ячневая и овсяная солома. Есть, своя, и покупать незачем. Но это же корм. Понимаете? Корм!
- Для бедных это корм, - спокойно вставил Михаил. - А для тех, кто имеет сена в достатке, - это не корм, а подстилка, навоз, залог будущего урожая.
Нет, уж такого Роман Петрович не мог стерпеть, чтоб его хозяйство, передовое хозяйство в области, называли бедным. Значит, он ни на что не способный руководитель. Стараясь говорить спокойно и не расшуметься, потому что здесь он оказался в одиночестве, Булыга встал из-за стола и, тяжело сопя, заговорил, вначале вполголоса:
- Вот что: не делайте из меня консерватора… Не выйдет. Вы люди безответственные. Ваше дело фантазировать. А на моих плечах хозяйство лежит, план, тонны мяса и молока. И на всякие сомнительные авантюры я не пойду, не имею права! - Надежда Павловна хотела перебить его, но он жестом остановил ее: - Погодите, я вас слушал, позвольте и мне сказать. Или я уже тут не директор?.. Я за риск, за разумный риск. И в своей жизни рисковал десятки раз, головой рисковал. Но когда заранее видно даже младенцу, что предложение ваше нежизненное, вредное, обреченное на провал, - тут уж увольте. К черту! Не нужен мне такой риск. Пустить корма в навоз и погубить скот - это же вредительство!.. - уже не говорил, а кричал Булыга, так и не сумевший взять себя в руки.
- А сколько сена у нас на поле осталось нескошенным, - не удержался Михаил. - Больше, чем яровой соломы.
- Тем сеном я скот кормить не могу. А почему не убрали, вы отлично знаете: рук не хватает.
- Вот насчет этих самых рабочих рук и кормов мы с матушкой много думали, спорили и пришли к одной мысли, - уже примирительно заговорила Нюра. - Не знаю, как вы отнесетесь к нашему предложению, но мне кажется, стоит нам попробовать…
- Не знаю, что вы со своей матушкой там еще нафантазировали, - нетерпеливо и раздраженно перебил Булыга, - только наперед вам говорю: ни на какие авантюры я не пойду и пробовать не буду.
Тон этот не удивил Надежду Павловну, но возмутил Нюру и Михаила.
- Ну, если вы так… тогда и говорить нам нечего, - вспылила Нюра и, резко повернувшись, выскочила из кабинета, даже не закрыв за собой дверь.
Михаил побежал за Нюрой, чтобы успокоить ее и узнать, что она хотела предложить. А Посадова сказала сердито, с осуждением:
- Нельзя так, Роман… Надо сдерживать себя. Ты даже не выслушал человека…
- Слу-у-ша-ал, битых полчаса слушал…
- Может, у человека дельное предложение…
- Зна-а-аю это предложение… Знаю. Яровую солому бросить в навоз, получить отличное удобрение и оставить скот без кормов! Хватит с меня… Пока я директор, я здесь командую и отвечаю… И не позволю мною распоряжаться…
- Да ты напрасно шумишь - ребята дело говорят. И никто на твой директорский пост не покушается и не собирается снимать с тебя ответственности. Но пойми, Роман, не только ты один думаешь и решаешь, как лучше дело вести. Люди, рабочие наши, коммунисты, комсомольцы, беспартийные, - все думают, все беспокоятся. Они тоже хотят, чтобы совхоз давал больше мяса, молока, чтобы меньше убытков у нас было. Они такие же коммунисты, как и мы с тобой, пришли к тебе с добром, а ты их - в шею.
- А я что, я разве мешаю рабочим думать и беспокоиться… Ты эти штучки брось, товарищ парторг. Я знаю свой рабочий класс, и меня люди тоже знают. Меня рабочий класс всегда поддержит. Всегда!.. Не для личных, не для шкурных интересов я себя не щажу. Да я себе ломаного велосипеда не нажил за пятнадцать лет руководства совхозом. Я тысячи тонн свинины и молока сдал государству. Я на голом месте, на пепелище создал за каких-нибудь пять лет хозяйство с доходами в миллион.
- Неправда, товарищ Булыга! - вдруг резко крикнула Посадова и стукнула по столу своим крепким кулачком. - Неправда… Не ты дал государству тонны мяса и молока, не ты создал крупное хозяйство на голом месте. Это сделали они, рабочие, с которыми ты не всегда желаешь считаться, к мнению которых ты не всегда прислушиваешься.
- Я считаюсь с дельными предложениями и всегда их поддерживаю, - заговорил Булыга уже компромиссным тоном. Первая вспышка прошла, "кризис", как говорят, миновал, Роман Петрович понял, что переборщил, и начал полегоньку отступать и сдаваться. Необычно резкий тон Посадовой удивил и насторожил его. - Я готов выслушать любого, кто разговаривает со мной по-человечески. Но если каждая доярка и свинарка будет заходить в кабинет директора, когда ей вздумается, и устраивать истерики, это не совхоз будет, а неугодное богу заведение.
- Да, товарищ Булыга, пора поучиться выслушивать каждую доярку и свинарку. - Темные блестящие глаза Посадовой смотрели прямо, холодно, осуждающе. - Давно пора.
Булыга молча теребил бороду и не смотрел на Посадову. Его настороженность быстро перерастала в тревогу: никогда еще Надежда Павловна не разговаривала с ним так резко, никогда не глядела на него такими холодными и злыми глазами. Он сидел и молчал, решив не возражать и не противиться. Но Посадова, не сказав больше ни слова, вышла из кабинета.
Михаил догнал Нюру на улице. Она быстро шла домой и вслух ворчала:
- А, черт с ним, что мне, больше всех надо.
- Подожди, - сказал Михаил, взяв ее за руку. - Почему ты мне не рассказала, что вы там с матерью придумали.
- Я думала, что он нормальный человек. А это какой-то взбесившийся бык. Захвалили его - ног под собой не чувствует.
- Ну ладно, о нем потом. Что сочинили?
- Ты о комплексных звеньях слышал?
- Ну и что?
- Нет, ты отвечай прямо - слышал?
- Да что-то вроде…
- Вроде в саду, вроде в огороде, - шутя бросила Нюра. - На фермах надо создавать комплексные звенья. Понимаешь, за звеном закреплен не только скот - коровы и свиньи, а и пахотная земля и сенокосы. Звено полностью готовит корм для своего скота: пашет, сеет, косит. Тогда в удое молока будет все звено заинтересовано. Понимаешь?
- Чего ж тут не понять, - ответил Михаил, в уме взвешивая предложение Комаровых. - По-моему, это здорово. А? Как ты считаешь?
- Да если б сомневалась, разве я стала предлагать?..
- Постой тогда, - Михаил задержал ее. - Давай вернемся. Он небось и сам опомнился.
- Нет уж, Мишенька, извини-прости. Если у тебя нет самолюбия, ты можешь поступать, как тебе вздумается. А меня не неволь.
- Да брось, нашла перед кем характер показывать. Ну знаем мы Романа Петровича. Вспылил. Ведь речь идет о серьезном, а ты - само-лю-бие.
- Не уговаривай, - решительно заявила Нюра. - Напишем в газету. О кормах, о подстилке, о навозе, об урожае зерновых, вообще о заколдованном круге, и как способ разорвать его - комплексные звенья. Только надо все это стройно изложить и бойко, остро. Попросим Сорокина, чтоб помог.
- Сорокина? Ни в коем случае, - возразил Михаил. - Зачем нам Сорокин? Мы что, неграмотные, мыслей своих не сможем на бумаге изложить? Да мы лучше твоего Сорокина напишем. Заходи ко мне вечерком, я постараюсь до этого набросать черновичок, мы с тобой посидим часок-другой и все оформим набело. Хорошо? Идет?
Нюра весело кивнула, заулыбалась дружески и быстро направилась к своей улице. А Михаил остался стоять в раздумье, не зная, куда ему сейчас пойти: предложение Нюры глубоко в душу запало. Здесь и догнала его Посадова, вышедшая из кабинета директора. Они медленно шли по улице; Михаил рассказывал существо предложения Комаровых.
Надежда Павловна хорошо понимала его и поддержала. Решительно сообщила то, чего Михаил ожидал со дня последнего приезда в совхоз Егорова:
- На днях проведем партсобрание. С твоим докладом. Помнишь свою "записку"?
Еще бы не помнить! Об этом собрании и о своем докладе Михаил много и долго думал: рождались новые мысли и предложения. Времени было больше чем достаточно, чтобы все взвесить, проанализировать.
- Ты готов?
- Я готов, - машинально, но твердо ответил Михаил, думая о другом. Вдруг, проходя мимо дома Яловца, они услыхали призывно-отчаянный женский крик:
- По-мо-ги-и-те! Ой, помоги-и-те!
Не говоря друг другу ни слова, они быстро побежали на крик.
Зина лежала на полу, свернувшись калачиком и защищая лицо руками. Разъяренный, с обезумевшими глазами Антон стоял посредине комнаты, широко расставив ноги, озверело пинал ее сапогом и бил кнутовищем. Первой в избу вошла Посадова. Более жуткой и гнусной картины истязания она не видела уже со времен войны. Что-то очень мерзкое, отвратительное, палаческое напомнил ей Яловец, и она, поддаваясь какому-то естественному инстинкту, ринулась на него со страшным криком:
- Бандит!
Вся переполненная возмущением и гневом, она только и могла произнести одно это слово, которым было сказано все, что она хотела сказать.
Яловец, стоявший спиной к двери, вздрогнул, очень проворно обернулся и, увидав Посадову, сделал на своем лице такую гримасу презрения и злобы, - на губах его вдруг выступила пена. Он тоже не мог говорить, он лишь издавал непонятные звуки:
- А-а-ы-ы… ты-ы…
Яловец вообще ненавидел людей, но больше всего он ненавидел в совхозе Надежду Павловну: почему именно, он и сам толком не знал, должно быть, по очень многим причинам: и потому, что она бывшая партизанка, против которых в годы войны боролся Яловец, и что она, женщина, стоит во главе ненавистной ему партийной организации, и что секретарь обкома - отец ее ребенка. Ему постоянно казалось, что с Посадовой он встречался во время войны и она лишь вспомнить его не может. А может, уже вспомнила, может, уже донесла в органы. Встреча с этой женщиной бросала его в холодный пот.
Теперь их взгляды мгновенно столкнулись, ненавидящие, непримиримые и беспощадные.
- Ты-ыы!.. Убью! - Яловец схватил лежащий на лавке топор, и, кто знает, быть может, в приступе лютой, звериной ненависти он опустил бы его на голову Посадовой, но в тот же миг Михаил Гуров тигром прыгнул к Яловцу и левой рукой, как клещами, уцепился за топорище ближе к обуху, а правой изо всей силы ударил Яловца кулаком снизу в челюсть. Споткнувшись о лежащую сзади на полу Зину, Яловец упал на пол, стукнувшись головой об угол деревянной скамейки. Удар в челюсть был настолько сильным, что рука Антона машинально разжалась, выпустив топор. Яловец распластался на полу и не сделал попытки встать. Из носа и рта потекла кровь. Ему влили в рот воды: он потерял сознание. Надежда Павловна, напуганная случившимся, - ей показалось, что Яловец мертв, - побежала за врачом, так как некого было послать. А пока Михаил вливал Яловцу в рот воду, пытаясь привести его в чувство, соседская девочка, еще раньше Посадовой и Гурова услыхавшая крик Зины: "Спасите!", привела лейтенанта милиции Валентина Гвоздя.
Наконец, Яловец пришел в себя. У него началась рвота. Зина, вопреки ожиданию, не упрекала и не осуждала Михаила, сидела в сторонке и тихо всхлипывала без слез. А Михаил объяснял представителю милиции, как все произошло. Пришедший вместе с Посадовой врач поставил предварительный диагноз - сотрясение мозга и перелом правой руки. Потерпевшего в тот же день в карете скорой помощи отправили в районную больницу, а Михаила Гурова лейтенант Гвоздь доставил в милицию.
Напрасно Надежда Павловна пыталась доказать блюстителю порядка, что Гуров не виновен, что он лишь принял меры самообороны. Лейтенант считался с фактами: Гуров был цел и невредим, а Яловец получил тяжелые увечья.
- Факт налицо, и я не имею права, товарищ Посадова, я обязан задержать гражданина Гурова, - сухо и неумолимо отвечал Гвоздь. - Будет расследование, суд, там разберутся, кто прав, кто виноват. А у меня служба, долг.
2
Вера не находила себе места: все это было так неожиданно, нелепо и, главное, несправедливо. И не только она - все в совхозе были убеждены, что Михаил не виновен и, не нанеси он сильный удар Яловцу, очевидно, не было бы в живых Надежды Павловны. И думалось Вере, что эта такая простая и предельно ясная истина известна всему свету и, кого ни спроси, всяк без колебания ответит, что Гуров не виновен, что он поступил так, как должен был поступить любой порядочный человек, - но судьи, действуя на основании закона, уголовного кодекса, не нашли возможным оправдать Михаила Гурова, приговорили его к трем годам тюрьмы.
"За что?" - спрашивала Вера, и весь мир казался ей теперь черствым и равнодушным.
Картины суда всплывали в ее памяти отдельными бессвязными клочьями, как гонимые ветром мятущиеся облака. В суде разбиралось много разных дел. Вера сидела в зале заседания и слышала чужие и непонятные ей истории, судьбы, беды. Слушались дела об ограблении сельского магазина и о восстановлении на работу плотника, уволенного начальником-самодуром. Потом слушалось дело о драке, в которой участвовали почему-то одни женщины.
О судье Вера думала с неприязнью: такой привык копаться в грязных делах и мелких склоках, в серьезном ему не разобраться и не понять. Его черствую, сухую душу даже искренняя речь Надежды Павловны не тронула, речь, которую нельзя было слушать без слез. Посадова говорила о партизанском детстве Михаила, о его душевной чистоте, о трудной жизни, о его работе в совхозе. Запомнились слова Надежды Павловны: "Когда детям исполняется восемь лет, родители с цветами ведут их в школу. Михаила Гурова некому было провожать в школу: родителей его убили фашисты. Он сам пошел не с цветами, а с обоймой боевых патронов, с боевой гранатой в партизанский отряд, который стал для него и домом, и родителями, и школой, суровой школой жизни".
Вера не могла дальше слушать - спазмы сдавили ей горло, и она вышла из зала.
По вечерам, которые теперь стали долгими и одинаково тоскливыми, Вера, придя домой из библиотеки и не поднимаясь к себе наверх, заходила к Надежде Павловне и засыпала ее вопросами, которые рождались и множились в ее беспокойной голове. Она уже больше не спрашивала напрямую, почему осужден Михаил; знала - Посадова сама не находит ответа. Она спрашивала как будто о другом, а в сущности не переставала думать о Михаиле.
- Почему в нашем обществе существуют бандиты, воры, рецидивисты… ну и другие опасные элементы?
- В семье, Верочка, не без урода, - отвечала Надежда Павловна.
- А почему не истребляют? Как волков, скажем?
- Но ведь они люди, их надо воспитывать.
- Воспитывать. - Холодные глаза Веры округлились и потемнели, правая бровь вызывающе вздернулась, а уголки губ спрятали что-то ироническое и недоверчивое. - Ты его воспитывай, а он тебе нож в спину.
- Тогда его судят и казнят, - вставила Посадова.
- Тогда поздно. Надо казнить до того, как он убил человека, - убежденно и настойчиво проговорила Вера.
- А за что?
- За то, что он может убить, всегда готов убить. - Вера начала волноваться. - Любой вор способен совершить убийство. Воров надо или уничтожать или на пожизненное заключение осуждать.
В разговор встревал Тимоша, он поддерживал Веру:
- А правда, мама, почему у нас либеральничают с ворами? Иди работай, живи своим трудом. А он не хочет работать, думает чужим трудом жить. С ними либеральничают, носятся, в газетах пишут, в кино показывают. А зачем? Уничтожать - и все. По закону, только закон должны выработать правильный, без поблажек. Я в книжке читал, в "Орлиной степи". Правильно там писатель об этом говорит: истреблять бандитов надо.
- А бандиты читают и посмеиваются, да финки-бритвы точат, - вставила Вера. - Знают, что их воспитывают.
- Нет, дети, вы не правы. - Говоря это, Надежда Павловна почувствовала, что убедительных возражений ей не найти. - Они прежде всего люди, заблудшие. Ну, совершил человек ошибку, случайно попал в воровскую шайку. А вы его сразу - истребить. А он еще молод, и жизнь у него впереди, пользу обществу может принести. Потом тюрьма, трудовые колонии - это тоже воспитание, не только изоляция, а прежде всего воспитание.
- Пока мы одного воспитаем, они успеют сотни молодых ребят опутать и втянуть в свою компанию, - горячилась Вера. - Тысячи людей ограбить и убить.
- Скажи, мама, воры - враги общества или не враги?
- В известной степени враги, - неуверенно ответила Посадова.
- А что Горький говорил? "Если враг не сдается, его уничтожают", - парировал Тимоша. - Они не сдаются, продолжают свое дело, значит их надо уничтожать.
Тимоша думал точно так же, как думала Вера, и его волновали те же вопросы. Неожиданная общность взглядов Тимошу радовала. Вере он все давно простил, поняв, что она не любит ни Федора Незабудку, ни Сергея Сорокина. О том, что она любит Михаила, Тимоша не знал.
Вера сама пробовала разобраться в своих мыслях и сомнениях. Уходила из дому одна, медленно брела полуосвещенными улицами села и думала. Думала о многом, а больше всего о нем. И так почти каждый вечер. Маршрут ее вечерних прогулок проходил по улице, на которой стоял дом Михаила Гурова. Всякий раз она смотрела на затемненное окно мансарды, на яркий свет в окнах Незабудок и сердце сжималось от боли: там нет его. "Где-то он сейчас, что делает, о чем думает в эти минуты, вспоминает ли о ней? Почему не напишет хоть слово одно, только одно слово? - с тревогой спрашивала себя и успокаивала: - Может, не разрешают писать из тюрьмы?"
Вера представляла иногда Михаила в камере среди отъявленных головорезов, которые могут убить его, проиграть в карты. Было жутко от этой мысли. "Он сильный, он не позволит издеваться над собой, - выстукивало сердце в ответ, но тревога не проходила, - Их много, а он один, безоружный, прямой и доверчивый". Она видела, как Тимоша утром и вечером "играл" с чугунной пудовой гирей, однажды спросила, зачем он это делает, когда время мускулов давно миновало, - теперь наступило время мозга. Юноша ответил довольно резонно:
- В космос полетят только физически сильные, здоровые люди, такие, как Михаил Гуров.
Она никогда не задумывалась, кто полетит в космос, и не эти слова зацепились в ее сознании теперь; было приятно, что Тимоша ставит себе в пример Михаила. Ей хотелось написать Михаилу письмо, говорить с ним, высказать свои чувства к нему. Но она не знала, куда писать.
Надежда Павловна успокаивала: не печалься - он скоро вернется, Захар Семенович обещал помочь. Суд подошел к делу формально, не разобрался, не понял. Что ж, случается иногда и такое, редко, но случается. Она хорошо понимала состояние Веры, знала, что в такие минуты очень легко закрадываются в юную, восприимчивую и чуткую душу всякого рода сомнения, колебания.
О неудавшейся своей семейной жизни Надежда Павловна старалась не думать, не искать виновных, которых, в сущности, не было. Уходила вся в работу, все больше, чаще и беспокойнее думала о судьбе сына. Тимоше она не находила ничего исключительного, никаких талантов: он был просто неглупый, думающий, честный и трудолюбивый мальчик. Она была убеждена: пока он при ней - он будет человеком! А если уедет, что станется с ним? В какие руки попадет он, под чье влияние? Прежде она как-то не задумывалась над этим вопросом. А теперь вспомнились слова Веры о ворах и бандитах: увлекут, опутают… Она отметала эту мысль - на такое ее сын не пойдет никогда… А вот с теми, которых в фельетонах называют "стилягами", с теми он, чего доброго, может случайно, по неопытности оказаться в одной компании. Юность легко поддается на демагогию нигилиствующих шарлатанов, мнящих себя революционерами, гениями, новаторами и бесстрашными героями. Их влияния Надежда Павловна побаивалась. Для таких нет ничего святого, такие надругаются и оплюют то, что добыто кровью трудового люда, трудом и гением лучших сынов отечества. Для них и слова "отечество", "родина" - простые звуки.
Оснований для такого беспокойства Надежда Павловна находила вполне достаточно, вспоминая печальную историю первой любви Михаила Гурова. Историю эту в совхозе знали все.
У старого коммуниста, партизана двух войн: гражданской и Отечественной, Василия Ивановича Законникова была внучка Юлька. Отец ее погиб во время войны, она его не помнила, дедушка Вася заменил ей отца, воспитывал ее и учил. В школе Юлька Законникова училась "на отлично" на протяжении всех десяти лет, закончила с золотой медалью. И мать и дедушка радовались и гордились ею. После окончания школы Юля сразу поступила в Московский университет. Подруги и сверстницы завидовали ей.
Михаил влюбился в Юлю в ту весну, когда она получила аттестат зрелости. Они гуляли в гаю, собирали ландыши, слушали буйство птиц, глядели друг на друга чистыми и честными глазами, полными невысказанного счастья и любви, читали стихи и мечтали. Михаил в то время уже учился в Сельскохозяйственной академии на втором курсе. На крутом, обрывистом берегу Зарянки, сцепив горячие, трепетные руки, прислонясь обжигающей щекой к щеке, они шептали друг другу:
- Навсегда, Юля?
- Да, Миша… И что бы ни случилось. - И вдруг с беспокойством, испытующе: - А если я не поступлю в университет? Если останусь здесь, свинаркой?
- Тогда мы всегда будем вместе. Я буду спокоен.
- А мне кажется, - сказала Юля, - расставание, ну, временная разлука - это хорошее испытание чувств. Надо уметь ожидать. Настоящая любовь на расстоянии должна крепнуть. Верно?
Она смотрела на него преданно и влюбленно серыми лукавыми глазами, и он верил тогда, что только Юля может любить по-настоящему, навсегда.
В первую осень и зиму в Москву из совхоза "Партизан" ежедневно шли письма. Ответы приходили гораздо реже. Но Михаил даже в душе не упрекал Юлю: у нее мало свободного времени. Ведь и он пишет ежедневно потому, что не писать не может. Потом, к весне - экзаменационная сессия - письма из Москвы стали приходить совсем редко. В них Михаил почувствовал какой-то холодок и с тревогой ждал встречи в совхозе во время летних каникул. Встреча была теплой, но затем начались взаимные упреки, не всегда убедительные объяснения, прощания "навсегда", и на другой же день новые встречи и объяснения. К концу Юлиных каникул они все выяснили и утрясли, объявили себя глупыми, смеялись и плакали от счастья и обещали беречь друг друга. Но тревога в душе Михаила не улеглась: чувствовал какие-то перемены в Юльке, не мог их объяснить и понять. И письма из Москвы теперь приходили очень редко. А весной Василий Иванович Законников узнал из письма самой Юли, что внучка его вышла замуж за студента-иностранца из жаркой страны, где растут бананы, вроде как у нас картошка, а вместо воробьев и ворон водятся канарейки и попугаи. Но самое главное для Юльки и ошеломляющее для старого коммуниста и партизана было то, что чужестранный зять его доводился племянником самому королю. И с той поры в совхозе Юльку Законникову называли не иначе, как Королевой, а ее дедушку - Сватом короля.
Сообщение внучки о своем замужестве убило Василия Ивановича. Вначале он даже не поверил: Юлька шутит. Но все же, не долго думая, сел в поезд и - в Москву. Прямо с вокзала, взволнованный и расстроенный, он попал в кабинет декана и сразу понял, что никто с ним не шутит, что все это горькая и печальная правда. Глаза старика блеснули слезой. Он все еще не мог толком уразуметь, что произошло. Наивно спрашивал:
- Что ж она теперь?.. Где жить будет?..
- Да наверное на своей новой родине, - ответил декан. - Ведь она уже не советская подданная.
- Как?! - Старик остолбенел, ошалело уставившись на декана. - Родину променяла?! Кто позволил?!
Декан тяжело и сочувственно вздохнул, беспомощно развел руками и сказал только одно слово:
- Закон.
- Какой такой закон? - не понял Василий Иванович - Где такой закон, чтобы советскую комсомолку отечества лишать?
- Так ведь она сама решила, это ее воля. Мы пробовали переубедить, разъясняли.
- Сама решила, - качая горестно головой, повторил старик дрожащим голосом. - Что она может решить, в ее-то годы, ребенок решил Родину поменять, а вы "разъясняли".
- Между прочим, она из комсомола выбыла, - сказал декан.
- Исключили?
- Нет. Сама положила на стол комсомольский билет.
- Да… Неудобно королеве при комсомольском билете, - глухо и рассеянно рассуждал старик. Затем пытливо, требовательно и негодующе кричал: - Я воспитал ее правильно, как положено, я сдал ее вам честной девушкой, комсомолкой, с золотой медалью. Она была лучшей школьницей, активисткой. А вы ее тут за два года испортили. Развратили. Да, вы развратили. Я еще зимой заметил неладное, когда на каникулы приезжала. Все заграничными книжками зачитывалась. С утра до ночи лежит в постели и читает. Я спрашиваю: "Не надоело читать тебе? Отдохни от книг, погуляй сходи". А она: "Нет, дедушка, больно интересный роман". - "Интересней, чем Шолохов или Максим Горький?" - спрашиваю. "Что ты, говорит, дедушка, Максим Горький и Шолохов - чепуха, примитив по сравнению с этим". Любопытно, думаю, что за писатель за границей появился, перед которым наш Горький - чепуха? Оказывается, какой-то Крамер по фамилии. Был у нас в городишке еще до революции с такой фамилией, керосиновую лавку держал. Тоже Крамером звали. Однофамилец, значит. Попробовал и я читать этого заграничного Крамера, который выше Горького. Не понравился мне. И Юльке прежде не мог понравиться: это я точно знаю. Юлька Пушкина любила, Лермонтова, Чехова и Горького. А еще Есенина любила читать и Шолохова. Значит, это вы, все вы ее переучили! Вы ее испортили!
Повидался Василий Иванович с внучкой и зятем королевской фамилии. Безрадостное было это свидание. Лучше бы и не встречаться им. Не узнал он свою Юльку - на разных языках они разговаривали. Слова были, конечно, русские, только по-разному звучали они в душе дедушки и внучки. В совхоз воротился угрюмый и подавленный. И только двоим рассказал о своей встрече с Юлькой: снохе да Михаилу Гурову.
Давно уже забыли в совхозе эту историю, лишь кличка осталась за Василием Ивановичем "Сват короля" - это уже навсегда - да глаза у Михаила Гурова с тех пор стали печальными и недоверчивыми; говорят, это надолго, а может, тоже навсегда.
Судьбу Юли Михаил переживал не меньше, чем ее дедушка и мать. Замужество дочери и принятие ею подданства другой страны - все это тяжелым камнем свалилось на плечи Юлькиных родственников. Но это была лишь предыстория. Главная ж история, самая страшная и трагическая, началась потом. Через год, как молодая чета покинула пределы СССР, стало известно, что королевский племянник разлюбил свою русскую жену и продал ее то ли в гарем, то ли в публичный дом, продал, как вещь, ему ненужную. Юлька оказалась беспомощной и беззащитной в стране, подданство которой она так легкомысленно приняла.
Письма от Юли приходили редко, и в каждой строке слышался крик истерзанной души, голос рабыни. Она проклинала себя, но о помощи не молила, ибо знала: ни дедушка - гражданин другой страны, ни правительство великой державы, от гражданства которой она отказалась, не могут ничем ей помочь.
Надежда Павловна хорошо знала и любила Юлю Законникову. И скажи ей прежде, что такое может случиться с девушкой, отец которой погиб в боях за Советскую Родину, она и слушать не стала б, сочла бы это нелепым вымыслом, вздором. А вот поди же - чего только не бывает с человеком в юности, если его вовремя не предостеречь и не поддержать. И кто тут виноват? Родители? Выходит, что не всегда и не только родители бывают повинны в судьбе детей, в их мировоззрении, взглядах, вкусах и поступках. Плохие дети бывают у плохих и у хороших родителей. Хорошие дети бывают у хороших и у плохих отцов. Отцы и дети. Сколько будет существовать человеческое общество, столько и будет всплывать в разных оттенках и аспектах вечная тема "отцов и детей".
Надежда Павловна была убеждена, что главное зависит от среды, в которую попадает молодой человек. Юность близорука, горяча и доверчива, она самоуверенна и отважна, пуглива и нетверда. Сомнения у нее живут рядом с решимостью.
3
Еще в суде Зина решила навсегда уйти из дома Яловца. О своем решении она обмолвилась Федоту Котову - единственному человеку, в котором она увидела искреннее участие к своей судьбе. Вопрос только - куда уйти, где жить? Совхоз сию минуту не мог предоставить ей жилье. Котов предложил Зине свой дом, но она решительно отказалась жить у одинокого мужчины. Котов и сам понимал, что это не совсем удобно при живом муже, который сейчас лежал в больнице.
В последнее время Федот Алексеевич Котов очень тяготился одиночеством и не однажды подумывал о человеке, который мог бы стать ему другом. Ему казалось, что человеком этим могла быть Зина. Предлагая ей переехать в свой дом, он так и сказал:
- Живи, Зинушка, будь хозяйкой в доме. Я тебя не обижу.
Зина верила его словам, посмотрела на Котова взглядом, в котором была и трогательная признательность, и страх, и радость, и отчуждение, сказала с теплотой и нежностью:
- Спасибо, Федот Алексеевич, за ласку и заботу, только сейчас это никак невозможно.
Котову запомнилось слово "сейчас". Значит, потом, со временем, Зина может принять его предложение. А пока нужно помочь ей найти квартиру. Эту обязанность Котов взял на себя с большой охотой. Он понимал: Зину нужно поселить к добрым, надежным людям, которые помогли бы ей окончательно порвать с прошлым и начать новую жизнь. Посоветовался с парторгом. Посадова выслушала его с живым участием и тут же предложила Василия Ивановича Законникова и пообещала безотлагательно поговорить с ним.
Жили Законниковы вдвоем в большом, добротном доме, к просьбе Посадовой отнеслись с полным пониманием и сочувствием, сказав: пусть переезжает хоть сегодня, места хватит. И Зина с дочуркой действительно переехала на другой день, оставив дом мужа со всем его имуществом и хозяйством, забрав лишь свою одежду да часть посуды. Впрочем, никакого имущества и хозяйства у Яловца не было, если не считать дюжины петухов и одной курицы. Они были его причудой и страстью.
Весной, как и все жители села, Яловец обзаводился цыплятами. Но оставлял у себя одних петухов. Курочек же относил соседям, менял их на петухов. Петухов у него было ровно двенадцать штук и одна курица. Петухи были разных пород, осанок и оперенья. Еще не родился на свет художник с таким разнообразием в палитре цветов и оттенков, тонов и полутонов, в которые были разукрашены пестрые одежды Антоновых петухов. Их шеи и бока переливались, сверкали, играли, струились, и ни один пернатый не повторял рисунка и цвета другого.
Если б Антон Яловец обладал хоть каплей чувства прекрасного, он, наверно, не раз бы восторженно воскликнул: "До чего ж красивые, разбойники!" Но Яловец не замечал в природе вообще никакой красоты, и привести в восторг, который был скорее азартом, его могли совершенно иные зрелища. Он загонял петухов в сарай и устраивал там кровавые побоища. Для Антона Яловца не было в жизни более приятного зрелища, чем видеть, как дюжина разъяренных петухов устраивает такую битву, что только клочья летят с их пестрых, многоцветных мундиров. В эти минуты Яловец один, а то иногда со Станиславом Балалайкиным, которого он приглашал посмотреть его "домашний цирк", усаживался в сарае на специально поставленный ящик и, подзадоривая петухов, в азарте и восторге кричал:
- Так его, стерву! Дай, Наполешка, еще! В голову, в голову бей, дура!!
Петухи имели у него свои имена: Наполеон, Македонский, Черчилль, Маннергейм, Чемберлен, Муссолини, Трумэн, Петлюра, Колчак, Гитлер, Цезарь и даже Эйзенхауэр.
- Ты гляди, гляди, Стась, как Айка лупят! - кричал Антон, толкая локтем Балалайкина, да так сильно, что тот падал с ящика. - Вдвоем набросились. Сговорились, гады! А из-за чего, ты думаешь, воюют?.. Из-за бабы. Они, чертово племя, привыкли, чтоб им дюжину куриц на одного. Тады ему лафа, житуха!.. Любую выбирай. А тут на тебе - все наоборот: одна курица на дюжину кобелей. Вот и дели ее по-собачьему. А они не могут, не научились… Так, ты-ык, Цезарь, тащи фельдмаршала к забору, сволочь этакую!
И Цезарь, огненно-красный, с высоким, в кровавых струпьях, гребнем, с крутым воронено-зеленоватым хвостом, глубоко вонзив свой клюв в мясистый гребень Маннергейма, в белом мундире, забрызганном кровью, склонив его покорную голову до самой земли, тащил с поля боя, где, нахохлившись, свирепо ощетинившись друг против друга, уставившись ненавидящими, налитыми кровью, немигающими глазами, взлетали одновременно вверх остервенелые петухи, стараясь толкнуть друг друга ногами в грудь и нанести удар клювом в голову. Они дрались молча, исступленно, дрались насмерть, а единственная курица, забравшись на шест, испуганно кудахтала, призывая соперников к благоразумию. Но те не слышали ее и продолжали кровопролитную битву на потеху своему хозяину, который сам готов был броситься в побоище, крошить, громить, убивать.
Некоторых забивали до смерти, и тогда приконченный Гитлер попадал в кастрюлю с супом. К весне обычно в живых оставалась половина петушиного войска, но летом состав его полностью обновлялся за счет молодняка, - появлялись новые Наполеоны, Гитлеры, Цезари.
Зина ненавидела петухов. В каждом из них, ей казалось, живет Антон Яловец, кровожадный, бессердечный.
И когда встал вопрос о переезде на квартиру к Законниковым, она твердо решила: петухов не брать с собой - пусть околевают. Сарай, в котором жили петухи, растворила настежь, на дверь хаты повесила замок, положив ключ в условленное место, куда обычно клали, когда уходили из дома. Зерно, припасенное для петухов, высыпала все сразу в сарай: дескать, поедят, а там как хотят. И действительно, меньше чем за неделю петухи съели весь запас своего провианта, а затем, проголодавшись, разбрелись по всему совхозу в поисках хлеба насущного. В совхозе их в шутку называли "антоновскими женихами". Прошлявшись день по чужим дворам, к вечеру они возвращались в свой холодный сарай, больше драк уже не затевали, не было причины: курица насовсем ушла из дома, как только кончилось зерно, найдя приют у гостеприимных соседей. Впрочем, постепенно и петухи перестали возвращаться домой, - как говорили совхозные остряки, "в примаках оставались".
Федот Алексеевич Котов, пожалуй, чаще прежнего стал захаживать в долгие зимние вечера к Законниковым, и у Зининой дочки появилось много новых деревянных игрушек.
В доме Котова по вечерам два раза в неделю собирался кружок резьбы по дереву. Ребята занимались с увлечением, старались не пропустить ни одного занятия, учителя своего уважали и любили. Здесь были не только малыши, но и старшеклассники. Вырезали шкатулки, пепельницы, рамочки, трубки, вазы, кувшины, настольные лампы. Из пластилина лепили фигурки зверей и птиц и уже по ним вырезали потом из дерева.
Однажды Вера, возбужденная и радостная, пришла к Федоту Алексеевичу вечером во время занятий кружка. Положила на стол "Комсомольскую правду":
- Вот, наконец-то напечатали.
Котов прочитал заголовок статьи "Где вы, дети мои?" и подпись "Вера Титова" и разволновался.
- Что, нашлись? - спросил он тихо, глядя то на Веру, то на ребят, окруживших их и с любопытством заглядывавших в газету.
- Нет еще. Будем теперь ждать, - ответила Вера и заметила, как потухли глаза лесника. Котов не стал читать газету - интерес к ней у него сразу погас. Тогда Тимоша прочитал вслух:
- Где вы, дети мои?
И Вере показалось, что на его слова хором откликнулся весь кружок, которым руководил Федот Алексеевич: "Мы здесь!"
Потом приходили письма в адрес Котова со всей страны. Их было много. Писали Толи и Гены, потерявшие своих родителей во время войны, писали Пети и Вани, Сережи и Саши, Андрюши и Васи. Присылали фотографии, описывали запомнившиеся события и эпизоды, утешали старика, советовали не падать духом. Но среди писем не было голоса тех, кого искал старый партизан.
Вера помогала Котову отвечать на письма. А он удивлялся, сколько ж их, потерявших отцов. И видел: у всех есть мать, приютившая и воспитавшая их, ласковая, заботливая мать - великая Советская Родина. Больше сотни набралось писем, искренних, взволнованных, с сотней сложных и трудных судеб. Вера поняла: нет в живых сыновей Федота Алексеевича. Но сам Котов такую мысль сердито гнал от себя, - он верил: однажды откроется дверь его хаты, и пред ним предстанут два здоровых, красивых парня и скажут, глотая слезы радости:
- Мы услышали твой голос, отец! Вот мы - Гена и Толя. Нашлись!..
И бросятся в его объятия, а затем сядут у стола и наперебой будут вспоминать, как плыли по реке среди льдин, как у Миши унесло валенки, как в промокшей до последней нитки одежде, жестяно-жесткой, скованной морозом, шли по снегу через линию фронта к своим.
Поток писем вселял в него эту веру и надежду.
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
1
Нюра Комарова была единственной в совхозе, с кем Михаил Гуров поддерживал связь. Вере он не писал, решив, что вся эта история с судом и тюрьмой навсегда оттолкнула от него любимую девушку. Не чувствуя за собой никакой вины в деле с Яловцом, Михаил считал себя виноватым перед Верой. В чем именно, он и сам по-настоящему не мог объяснить, очевидно, это было скорее чувство ложного стыда: как-никак, угодил, мол, в тюрьму. Значит, в глазах Веры, думал Михаил, он просто обыкновенный преступник, недостойный ее любви.
В письмах Нюры и Михаила имя Веры ни разу не упоминалось. И вообще это были главным образом деловые письма. Находясь далеко от родного совхоза, Михаил интересовался совхозными делами, спрашивал буквально обо всем: о самодеятельности и о ремонте тракторов, о комплексных звеньях и о подстилке для скота, регулярно ли поливают Незабудки цветы в его квартире, топят ли печку, сколько было комсомольских собраний и так далее и тому подобное.
Нюра отвечала обстоятельно. Сообщила, что ее и Федора Незабудку приняли в партию.
Как-то Нюра получила большой пакет. В нем, кроме письма Михаила, была статья о комплексных звеньях, о навозе, урожае зерновых, сенокосах, - словом, о том, что в свое время предлагал Михаил в своей "записке" в обком, да плюс еще то, что предлагала сама Нюра. Статья называлась "Лицом к земле". Под ней стояла написанная рукой Михаила подпись: "А. Комарова". Михаил советовал Нюре "подработать" статью еще, переписать набело и послать в редакцию.
Прошлые годы Нюра работала в коровнике, где скот содержался на привязи, в станках. Там было чисто, - коровы лежали на опилках, транспортер убирал навоз. Но потом по настоянию доярок транспортер сломали: он оказался не совсем удобным - часто в него попадали коровьи хвосты.
Этим летом по настоянию районных организаций и главным образом директора треста совхозов перегородки-станки в коровниках были сломаны, коровы содержались скопом, в большом, теперь просторном помещении. Нельзя сказать, чтобы доярки обрадовались этому новшеству. Во-первых, увеличились потери кормов - много сена попадало в навоз. Но это было еще полбеды. Беспокоило доярок другое: беспривязное содержание коров потребовало много подстилки. А ее-то и не хватало в совхозе. И уже в январе коров было не узнать. Грязные, они лежали по уши в навозе. Доярки взбунтовались: к коровам нельзя подступиться. Нюра опять пошла к директору. Роман Петрович отвечал категорически: соломы нет и взять негде.
О своем разговоре с директором Нюра рассказала в письме Михаилу. Через несколько дней Гуров ответил: если соломы достать действительно негде, пусть съездит на торфозавод, там можно по дешевке купить торфяной крошки. Нюра опять к директору, поезжайте, мол, на торфозавод.
- А там что, бесплатно эту крошку дают? - Булыга уставился на Комарову раздраженно.
- За деньги, - невозмутимо ответила Нюра.
- А-а, за деньги! За деньги можно многое сделать. Вон в свинарнике свиньи погрызли деревянные столбы, того и гляди, обвалятся. Надо ставить железобетонные. Опять, значит, деньги. А во сколько в таком случае свинина и молочко нам обойдутся? Ты не считала? А я считаю. Обязан считать.
- Свиней кормить надо. Голодные, они вам не только деревянные, а и железные столбы перегрызут, - задиристо, с иронией ответила Нюра.
- Грызут не потому, что голодные, а потому, что извести организм требует, - поучал Булыга. - Вон в "Победе" куры насквозь проклевали известковые стены курятника. Тоже скажешь голодные? Черта с два! Им для яиц известь нужна.
На другой день после этого неутешительного разговора Нюра послала статью "Лицом к земле" в областную газету. Рядом со своей фамилией она поставила фамилию своего соавтора - Михаила Гурова.
После ареста Михаила дни для Веры пошли тяжелые и томительные. Вечером она много работала в клубе; то репетиции самодеятельности, то вечера вопросов и ответов, лекции, беседы. Через день шли кинофильмы, раз в неделю, в субботу, устраивались вечера отдыха. И все же тоска и грусть нередко настигали ее в свободное от работы время, заставали врасплох и безжалостно терзали душу. Она теперь чаще думала о Михаиле и о своем будущем, которое казалось неясным, расплывчатым. Самым главным в этом будущем был Михаил. Но где он? Не сломает ли его это несчастье, не изувечит ли? Три года… Неужели все три года он будет лишен свободы? Три года жизни, молодой и самой плодотворной, похищены, нелепо убиты.
Иногда она пробовала подвести итог. Что она приобрела за эти шесть месяцев? Увидела иной, ранее неведомый для нее мир, в котором жили, трудились, страдали, любили очень разные, но в общем-то удивительные и добрые люди, со своими достоинствами и слабостями. Она лучше научилась понимать человека, познала и сердцем на всю жизнь полюбила красоту природы. Мысль о кинозвезде к ней больше не приходила. Воспоминания об Институте кинематографии почему-то всегда воскрешали у нее облик Евгения Борисовича Озерова, оставляя в душе неприятный осадок. В то же время ее все чаще и чаще тревожили думы об учебе. Они были противоречивыми. Зачем учится Нюра Комарова и почему не учится ее подруга Лида Незабудка? Доярка с дипломом и без диплома, не все ли равно? Вера мысленно выводила Нюру и Лиду за пределы коровника, сравнивала их и видела - нет, не все равно. Кругозор Лиды кончался там, где кончались совхозные земли. А Нюра смотрела на землю с высоты спутников.
Странные сложились у Веры с Нюрой отношения: внешняя любезность, предупредительность, искреннее уважение - и только. Близости и дружбы не получилось. Между ними установилось нечто внутренне-подсознательное, совершенно незаметная для посторонних - не отчужденность и враждебность, а скорее сдержанность, настороженность и недоверие, выжидание будущей схватки, которой никак не миновать.
…Зима пришла только в конце января, настоящая, русская, со снегом, морозом и метелями. Она принесла много новых красок и картин, о которых жители города едва ли подозревают. В солнечный не очень морозный день Вера встала на лыжи и, легко скользя по скрипящему твердому снегу, побежала за околицу села. Шла вдоль накатанной санной дороги и любовалась красками снега, теми самыми, которые раньше видела в изображении художников и которым не верила: преувеличивают, мол, приукрашивают. Теперь удостоверилась, будто открытие для себя сделала. Снега цвели множеством цветов, тонких и разных: от синего в углублениях теневой стороны колеи до розового вдали на косогорах, от ослепительно-палевого в солнечной стороне колеи до голубого с блестками на близкой и ровной поверхности. Цвели снега, цвело и небо, безоблачное, спокойное, цвели столбы перламутро-розового дыма, спущенные с неба на крыши домов. Цвело морозное, звонкое сельское утро. Розовыми всполохами горел лес, весь легкий, наряженный в мягкое, белое, пушистое.
2
Далековато от отделения совхоза до Центральной усадьбы, поэтому там была создана самостоятельная комсомольская группа. На первое комсомольское собрание туда поехала Вера, а в помощь ей от партийной организации Надежда Павловна направила молодого коммуниста Федора Незабудку. Федя был доволен и горд этим первым своим партийным поручением. Он уже предвкушал удовольствие, как сядет в легкие сани рядом с Верой, как прокатит ее с ветерком по хорошей санной дороге. Да что уж говорить, кому не приятно прокатиться в санках в мягкий зимний день с молодой красивой девушкой вдоль стройной шеренги берез в хрустальном инее. Или обратно звездной ночью, когда лошадь бежит домой веселой торопливой рысцой, ослабив вожжи, заботливо спрашивать: "Вам не холодно? Двигайтесь ближе, а то как бы мне вас не потерять". И обнять ее невзначай, почувствовать ее теплое, нежное дыхание.
Эх, мечты, мечты!.. Не успеешь подумать, как действительность уже спешит подставить тебе ножку. Федя уже было собрался запрягать лошадь, пошел к бригадиру за разрешением, а тот, как на грех, стоит с управляющим отделением и говорит:
- А зачем зря лошадь гонять? Вот с Григорием Васильевичем и поезжайте, он к себе едет. Обратно он вас подбросит.
Что ж, не будешь спорить: поехали втроем.
Собрание кончилось в десятом часу. Вера сказала, что останется здесь ночевать, а Федор решил пойти домой пешком. Его не уговаривали остаться.
На полдороге Незабудка вдруг встретил волка. Эта несколько необычная встреча произошла так: ничего не подозревавший и совсем не думавший о волках, которые в здешних местах не встречались уже много лет кряду, Федя вдруг услышал сзади себя не то странный шум, не то топот и не успел оглянуться, как мимо него вихрем промчался кто-то, толкнув его с такой силой в сторону обочины, что Незабудка еле удержался на ногах. Толчок был мягкий, но упругий и сильный, а тот, кто толкнул, скрылся в темноте впереди дороги. Ошарашенный внезапным ударом, Незабудка остановился и оглянулся назад: не гонится ли кто за собакой - он решил, что это проскочила мимо него чья-то здоровенная собака.
Нет, сзади никого не было. Федя посмотрел снова вперед и увидел на самой дороге, метрах в пятидесяти от себя, два зеленых фосфорических огонька. "Волк!.." Эта мысль электрическим током прошла по всему телу. На лбу выступил холодный пот. Федя был безоружен. С детства он знал, что волки боятся огня, и машинально пошарил по карманам: ни электрического фонарика, ни спичек при нем не оказалось. Не было и маленького перочинного ножа.
Федя растерялся. Волк сидел на дороге и поджидал его. Возвращаться назад было бессмысленно: хищник может наброситься сзади, нагнать его в любую минуту. Хоть бы полено какое-нибудь было под руками. Ну ничего решительно. Кричать? Но, кроме зверя, кто тебя услышит, а волк определенно поймет этот крик, как признак страха и слабости. Нет, кричать не годится. Положение создавалось безвыходное.
Надо взять себя в руки, не растеряться, только не растеряться. Федя чувствует, как под полушубком сжимаются, точно переливаются в металл, его мускулы, как все тело становится упругим, готовым к смертельной схватке. Он делает еще робкие шаги вперед. Нестерпимо звонко хрустит под ногами снег. Федя думает: если б словчиться и схватить волка за хвост или за заднюю лапу, он, кажется, с неистовой силой закружил бы его вокруг себя и затем со всего маху ударил бы о морозную, твердую дорогу, да так, чтобы сразу и дух из него вон. Если бы, да кабы! А пока Федя идет вперед, волчьи глаза горят все ярче, хищник совершенно нагло сидит на дороге и даже не думает уходить.
Федя снимает рукавицы, кладет в карман полушубка, чтобы рукам было свободней. А память лихорадочно ищет все когда-либо слышанное и читанное о встречах человека с волком. Ничего обнадеживающего не приходит на ум.
"Кра-кра-кра", - отсчитывает ночь Федины шаги. И все ближе, ближе. Вот уже хорошо видны очертания лобастого хищника. Сидит спокойно, уверенно, как монумент, на самой середине дороги. "Кра-кра-кра-кра". Еще пять шагов.
"Ну что тебе от меня надо?" - Феде хочется закричать эту фразу, но он произносит ее негромко, ласково, почти умоляюще.
Волк поднимается, делает непонятное, не совсем определенное движение, слегка поводя мордой в сторону, и нехотя сходит на обочину дороги, провожая сторожким взглядом человека, проходящего от него в каких-нибудь шести-семи шагах. Пропустив Федю, волк снова садится на дорогу и смотрит вслед человеку, который удаляется торопливо и с оглядкой. Вдруг хищник, точно что-то решив, резко срывается с места и опять проносится мимо Федора, снова толкая его в снег. На этот раз толчок был еще сильней, но Федя удержался.
"Только б не упасть, не поддаться", - стучит в разгоряченном мозгу. А лобастый опять сидит впереди на середине дороги, метрах в пятидесяти. Зеленоватые огоньки волчьих глаз по-прежнему загадочны и опасны. Но первая вспышка ужаса уже миновала, Федя идет уверенней, говорит громче, смелее, даже пытается придать своему голосу веселые нотки:
- Волчок, а волчок. Брось эти штучки. Давай расстанемся подобру. Ты иди своей дорогой, а я - своей. Ты понимаешь? Понимаешь русский язык? А то я рассердиться могу. И могу… убить. - Последние слова звучат угрожающе, скрипят Федины зубы, сжимаются кулаки. Не замедляя шага, Федя решительно запускает руку в карман полушубка, точно там лежит по крайней мере дюжина гранат. - Вот я тебя…
Волк не то чтобы уж очень боязливо, скорее великодушно подается в сторону.
- Да что ты задумал, окаянный! - сквозь стучащие зубы процедил Федя, когда волк его снова толкнул и сел впереди на дороге. - Издеваешься, хочешь измором взять. На нервах моих играешь? Ну погоди же!
Именно в эту минуту валеный сапог Федора наступил на конец тоненькой палочки. Как утопающий хватается за соломинку, так ухватился Незабудка за эту палочку. Поднял легко и быстро и, к нестерпимой радости своей, увидал, что это кем-то оброненный кнут. Ликующий, он начал неистово стегать воздух вокруг себя, издавая пронзительный характерный свист, и уже не пошел, а бегом помчался вперед на волка, улюлюкая и визжа от восторга и молодого задора. Было похоже на то, что он нашел не простой кнут, которым погоняют лошадей, а двуствольное ружье, заряженное крупной картечью.
Все на свете относительно. Бывает, что и щепка может оказаться оружием. Что мог сделать Федя своим кнутом в поединке с волком? А вот, поди же, на этот раз волк уже не великодушно и не нехотя уходил с дороги, а метнулся рывком, в сторону, и по снежной целине удалился к лесу. А Федя, разрезая воздух свистящим кнутом, кричал уже громко, торжествующе-победно:
- Ого-го-о!.. Держи-ии… Аа-ть тебя-я!
- Э-ге-е-й!.. Уль-лю-лю-лю-ю-у!.. Попался!..
Шел и размахивал кнутом, сбив на затылок ушанку, и все приговаривал:
- Э-э-эх, да-да-а!..
И был уверен, что волк уже не вернется, и даже хотел, чтобы он вернулся, - вот бы тогда он показал лобастому, где раки зимуют и кто такой есть Федя Незабудка, лучший механизатор области, самый красивый парень в совхозе и уж, конечно, самый храбрый и самый сильный. Ему не терпелось скорее прийти в клуб, может, там есть еще люди, и рассказать, как он один на один сцепился с волком: "Волк на меня как бросится, а я его как толкну сапогом в бок. Он раза два перекувырнется да опять на меня. А я его цап за ногу, да как размотаю вокруг себя разов пять, а потом как брошу, не поверите - метров пятьдесят летел и в снег по уши зарылся. А потом ушел. Так улепетывал, смехота одна, комедия".
И вдруг тревожная мысль остановила его фантазию: хорошо, что Вера не пошла с ним. Вот бы напугалась. Насмерть могла перепугаться. И тотчас же встречная другая мысль: а напрасно, пусть бы пошла, пусть бы посмотрела, какой он, Федя Незабудка, отчаянный. Правда, тогда не пришлось бы бросать волка за пятьдесят метров, но зато был бы живой свидетель. А то вдруг не поверят. Попробуй, докажи! Скажут, сбрехал.
Нет уж, пусть бы лучше Вера была с ним рядом. Небось спит себе спокойно и не знает, что случилось в эту ночь на безлюдной дороге с парнем, любовь которого она отказалась принять.
Но Федя Незабудка ошибся: не была эта ночь спокойной и для Веры.
После собрания Вера пошла ночевать к двум сестрам-свинаркам Носиковым. Электростанция рано выключила ток. Старая Носикова уже спала на печи. Прошли в потемках незапертые сени - Вера держалась за руку одной из сестер, - темную переднюю и комнату с большой русской печью. Во второй комнате зажгли керосиновую лампу. Пока старшая сестра стелила постели, младшая приготовила ужин: крынку молока, квашенной с яблоками капусты и мороженого розового сала. Вера очень устала, кушать особенно не хотелось, но выпила кружку молока и улеглась спать. Сестры ужинали тоже недолго, погасили свет и улеглись на свои кровати.
Вера первый раз ночевала в деревенской хате, чувствовала себя неловко и уже пожалела, что не пошла с Федей. Ей давно хотелось поговорить с Незабудкой о Мише. Не может быть, чтобы Федя ничего не знал о Гурове. С мыслями о Михаиле Вера уснула.
Не знала Вера, что, кроме нее, в этом доме есть еще другие "квартиранты", и разместились они в передней комнате, в которой не зажигали огня, - это трехдневный теленок и двое маленьких ягнят. Во многих сельских домах так заведено: зимой, особенно в морозы, новорожденных животных - телят, ягнят, козлят - первое время, пока они не окрепнут, держат в доме. Правда, это доставляет хозяевам большие неудобства: получается полухлев, полужилье, но тут уж ничего не поделаешь, приходится мириться ради сохранения молодняка.
Когда девушки пришли с собрания, "жильцы" в передней уже спали. Веру обдало неприятным, главное - непривычным запахом хлева. Она не могла понять причины его и уже, грешным делом, недоброе подумала о девушках: грязнули, мол, пропахли в свинарнике и дома не могут от этого запаха избавиться.
Вера видела сон, будто бы вернулся Михаил рано утром и прямо к ней домой пришел, чистый, свежий, подтянутый, улыбающийся, и говорит: "А ведь я совсем не из тюрьмы. В тюрьме я вовсе не сидел. Это так, для отвода глаз. А был я там… Специальное задание. Понимаешь?.." Вера понимала: он был где-то там, по особому поручению правительства. Это пока тайна. Вера еще не вставала, нежилась в постели. А он подошел, гремя каблуками, как офицер, гулко поставил рядом с ее кроватью табуретку и сел. Потом взял ее руку и начал целовать ласково, нежно… Ох, какие это были поцелуи! Никогда еще прежде не знала она такого блаженства, такой полноты счастья, и только губы ее шептали одно слово: "Миша, Миша, Миша!"
Заполночь взошла луна и надменно заглянула в четыре окна обеих комнат зелеными волчьими глазами. Ягнята не выдержали взгляда этих глаз, проснулись и разбудили теленка. Теленку захотелось есть, он не спеша поднялся и пошел по хате, стуча копытцами, искать вымя матери. Ягнята последовали за ним, просто так, из детского любопытства. Во второй комнате теленок случайно набрел на Веру и стал лизать ее руку, затем лицо.
…Поцелуи Михаила были горячими, страстными. Он целовал Верины щеки, лоб, глаза, нос, губы. Он целовал ее, как сестру, этот неумелый, робкий мальчик. И Вера, сладко потянувшись, обняла его страстно и хотела прильнуть губами к его щеке. Но тут произошло нечто невероятное. В объятиях Веры теперь оказался не Михаил, а демон, явившийся к ней в образе любимого. У него было волосатое лицо, толстые губы и шершавый язык. Веру охватил ужас. Она попыталась проснуться, но волосатое губастое чудовище не отпускало ее и продолжало целовать. Тогда, собрав все силы, Вера попробовала закричать, но голос ее пропал. В холодном поту она проснулась. Еще не открывая глаз, почувствовала, что уже не во сне, а наяву кто-то стоит возле ее постели, огромный, страшный, противный, и дышит ей в лицо. Вера открыла глаза и одновременно коснулась рукой его волосатого тела. Это уже не был сон: демон стоял у ее постели наяву. Теперь уже не слабо, не сквозь сон, а во весь голос Вера истерично завизжала:
- О-о-ой!.. - оттолкнула от себя что есть силы это волосатое чудовище. Обезумевшими, готовыми выскочить из орбит глазами увидала, как по комнате, освещенные бледным светом луны, запрыгали черные черти.
Не сообразив, где она и что с ней, Вера продолжала истошно кричать:
- А-а-ай!.. Помоги-и-те!
Повскакивали всполошенные старуха и дочки, подбежали к обезумевшей от ужаса, смертельно перепуганной девушке. Они тоже не сразу поняли, что произошло, спросонья успокаивали ее бессвязно и торопливо:
- Что с тобой, что? Что такое? Проснись, очнись!
- Перекрестись! - советовала старуха.
- Он… Они… были здесь… Я видела, туда, туда убежали, - лепетала Вера, дрожа, как в лихорадке, и, съежившись в уголке дивана, показывала на дверь, куда убежали маленькие черти с дьяволом во главе.
Через несколько минут все выяснилось. Сестры весело и безобидно смеялись, старуха, ворча на ягнят, снова полезла к себе на печку, а Вера так и не могла уснуть до утра. Было совестно перед хозяевами, которых она потревожила своим истошным воплем, стыдно за свою слабость. Никогда в жизни она не испытывала такого чувства страха, как в эту ночь.
От перепуга, от ложного стыда и чувства угрызения совести, от всего происшедшего ночью Вера чувствовала себя неловко, рано ушла из дома, от завтрака отказалась и уехала в Зубово еще досвета с управляющим, который спешил на наряд на Центральную усадьбу.
Возле конторы Вера встретила Надежду Павловну, и та каким-то чутьем угадала, что с девушкой случилось что-то неладное. Впрочем, и неискушенному глазу достаточно было посмотреть Вере в лицо, чтобы увидеть в нем необычную перемену. Посадова, отдав Вере ключ от своего кабинета и попросив ее подождать минутку, заглянула в кабинет директора и тут же вернулась к себе. Вера сидела возле ее стола и горько, со всхлипом рыдала. Озадаченная Надежда Павловна не смогла добиться от девушки ни единого внятного слова. Она срочно вызвала с наряда управляющего и стала расспрашивать его: что случилось? Управляющий ничего не знал.
- Понятия не имею, кто ее мог обидеть, - говорил он в приемной директора, пожимая плечами. - И дорогой ехала нормально, ничего такого не было. Она, значит, все молчала, правда, невеселая была. Может, до этого что-нибудь стряслось?
Минут через пять Вера, поборов рыдания и уже смеясь сквозь слезы, рассказывала. Посадова слушала ее, не скрывая своего веселого настроения.
- Ну как же так можно, Верочка, расстраиваться из-за пустяка? - говорила она матерински ласково.
- Мне стыдно будет людям в глаза посмотреть, - говорила Вера, утирая слезы мокрым платком.
- Подумаешь, стыдно. Из-за чего?.. Ты что, преступление какое-нибудь совершила, воровала или оскорбила кого, или неприлично себя вела? Да со мной не такое было. Тоже вот, как ты: думала, хоть сквозь землю провалиться.
Надежда Павловна села за письменный стол, заваленный старыми газетами, журналами, брошюрами, и начала рассказывать:
- В первый год, как только совхоз организовался, было дело. Плохо люди жили, наполовину в землянках. На все село ни одной бани. Мылись в хатах. Нагреют в чугунах воды и кое-как моются. А любители парной в печь лазили париться. Натопят русскую печь, угли и золу выбросят, польют горячие кирпичи водой, свежей соломки постелют и залазят туда с веником, парятся. Не представляю, что за удовольствие, повернуться там негде. А вот же, парились! А я ведь раньше такого дела не знала и слышать не слышала, чтобы в печи люди парились. Однажды, не помню, по какому уж делу, мне конюх потребовался. Куда-то ехать собралась. Пошла на конюшню, а конюха нет. Жил он рядом с конюшней. Послать за ним некого, думаю, дай, сама схожу. Конюхом был старик, этак годов под семьдесят, суровый, крутой мужчина. Я постучала в избу, никто не отозвался. Открываю дверь и вижу… Нет, ты только представь себе такую картину. Из русской печи торчат босые человеческие ноги, а в печи шевелится и стонет человек. Мать честная, думаю, что-то стряслось, а что именно - ума не приложу. Из печи пар валит, а мне уже показалось, что дым, вода стоит в ведре, на полу налито, лужи целые. Ну, думаю, погибает человек, сгорел или с ума сошел. Я к печи ближе подошла, гляжу, а он совсем голый барахтается там и стонет. Что тут делать? Раздумывать некогда, спасать человека надо. Схватила я его за ноги и тащу на себя. Чувствую, упирается руками, кряхтит, брыкается и чертыхается. А я тащу. Скользкий такой и вылазить не желает. Думаю, никак рехнулся, иначе чего б ему упираться, когда люди добра хотят. Вытащила все-таки я его из печи, а он стоит передо мной в костюме Адама, мокрый, розовенький, как новорожденный, веником стыдливо прикрывается и веками хлопает. Ну точно черт или сумасшедший. Лицо в саже, борода в соломе. Я молчу, и он молчит. Стоим друг против друга и молчим, первого слова подобрать не можем. Наконец он не вытерпел: "Что, говорит, глаза пялишь? Ай, голого мужика никогда не видела?" А я ему так ласково, чтоб не обидеть, не рассердить: "Что с тобой, говорю, Цыганков, чего в печь-то залез?" Тут он как выругается на все двенадцать колен. "А ты, говорит, лучше баню бы построила для людей, а не то чтоб по хатам ходить да голых из печей вытаскивать, бесстыжие твои глаза!" И тут я сразу сообразила, в чем дело, да как брошусь вон, закрыв глаза от срама. Представляешь себе, до самого вечера как обалделая слонялась, а конюшню и дом Цыганкова потом целый месяц за версту обходила.
Уже весело смеясь, Вера сказала:
- Вам-то что, только вы да он, больше никто не знал.
- Как не знал? Весь район знал. Разве может мужчина не похвастаться таким происшествием?.. Похвастался да еще присочинил. А может, и не он, может, другие присочинили.
А в это время уже на наряде рассказывали, как Федор Незабудка прошлой ночью оторвал у волка хвост. Нашлись и "очевидцы", которые якобы видали сегодня на рассвете бесхвостого волка.
Молва - она что зажженная спичка в сухой соломе при добром ветре. Уже к полудню Центральная усадьба знала о Верином ночлеге. Но Вера к тому времени уже успокоилась, теперь ночные страхи в ней вызывали не стыд, а смех - и только.
3
Морозным февральским утром, когда земля надевает на себя нежно-розовые наряды, и лес в розовом инее с ног до головы, и дым печной клубится переливами розовых глыб; когда над землей стоит розовая, точно отлитая из тонкого фарфора, тишина, и небо розовато-голубое в отсветах перламутра не полыхает пламенем красок, как это бывает на огненных закатах, а в спокойной красоте и торжественности слушает хрупкую землю, - вот этим самым утром многие в совхозе увидали, как из грубы нежилой и давно заброшенной избы Антона Яловца повалил в небо густой дым. И понеслась по селу новая, но нерадостная и настороженная весть:
- Яловец вернулся! Печь затопил и доски, которыми были заколочены окна, поотдирал.
Антон Яловец из больницы вышел уже две недели назад, но в деревне объявился только в это утро. Где он был эти две недели, никто из рабочих совхоза не знал.
В полдень в совхоз приехали представители государственной безопасности и арестовали Антона Яловца. Фашистский палач, погубивший в годы войны десятки советских мирных граждан, теперь был отдан в руки правосудия.
Событие это всколыхнуло совхоз. Вот, оказывается, где, в самом сердце партизанского края, среди бывших народных мстителей, скрывался фашистский выродок. И тогда все заговорили о том, что давно видели в Яловце чужака и вражину, чувствовали нутром, а доказательств никаких не имели. Спрашивали и Зину.
- Зверь он был, сущий зверь. Потому что совесть не чиста, - говорила она. - Однажды нас с доченькой выгнал из дома. "Я, говорит, таких, как вы, сапогом давил".
Через некоторое время районный суд расторгнул брак Зины с Антоном, и молодая женщина с маленькой дочкой переехала в дом Федора Котова на правах хозяйки. Окна Антоновой хаты снова заколотили крест-накрест досками.
Пожалуй, больше, чем о Яловце, говорили о Гурове: теперь должны досрочно освободить, если не по закону, так по справедливости. С этого дня в совхозе стали ждать Михаила.
Когда уполномоченные государственной безопасности везли Антона Яловца в район, навстречу им в совхоз почтовая машина везла свежие номера областной газеты, в которой была напечатана большая статья "Лицом к земле" за подписью Гурова и Комаровой. Михаил сразу же стал героем дня. Люди говорили: "Вот это парень, в тюрьме сидит, а о совхозе не забывает, о деле думает, да еще и начальство критикует. Ай да молодец, Миша, светлая голова и честное сердце!"
Надежда Павловна оценила статью правильно, хотя и чувствовала за собой вину - давно надо было предложения Гурова обсудить на партийном собрании. Все как-то со временем не получалось, дело это серьезное, требовало изучения, подготовки, а тут еще Михаила арестовали.
Булыга прореагировал на статью по-своему.
- Сколько мы с тобой, парторг, писак на свою голову воспитали, - сказал он, обратясь к Посадовой.
- Помощников, Роман Петрович, - поправила его Надежда Павловна.
- Я только никак не пойму, где теперь находится этот твой помощник - в тюрьме или в редакции? - бросил недовольно Булыга, не найдя сочувствия у парторга,
- А где бы ты его хотел видеть?
- У себя, в совхозе! - почти с вызовом ответил Булыга, нервно кусая нижнюю губу и хватаясь за бороду.
- Будем надеяться на скорую встречу.
- Мне он нужен сейчас не писаниной своей, а делом, - сердито пояснил Булыга. - Нас нынешняя осенняя распутица с техникой под корень подрубила, по второму кругу начали ремонт тракторам делать. А если весна такая пойдет, что тогда? Без Гурова в мастерских нет порядка. Хоть Незабудку ставь за главного инженера. А что ты думаешь, дать бы Федьке образование, и, я тебе скажу, он любого инженера за пояс заткнет.
- Не говори, Роман Петрович, что верно, то верно, образования нам всем ой как не хватает.
Понял Булыга совсем недвусмысленный намек, но стерпел и даже ничего не сказал на сообщение Посадовой о том, что доклад на партийном собрании о мерах дальнейшему подъему производства продукции в совхозе она поручила делать Нюре Комаровой. Только в душе подумал: "По правилу да по закону такие доклады положено делать самому директору, руководителю".
В тот же день Булыге позвонил директор треста совхозов, дал понять, что по поводу статьи в газете с ним по телефону разговаривал Егоров, просил обратить внимание на статью, так как она касается не только совхоза "Партизан", а и других хозяйств.
- Кто-то против тебя Егорова настраивает, ты это прими к сведению, - доверительно сообщил директор треста, который души не чаял в Булыге. Он всегда говорил, что Роман не подведет ни по мясу, ни по молоку, Роман вытянет.
- Пусть настраивают, мне некогда их "настройками" заниматься, мне работать надо, - отвечал Булыга тоном оскорбленной личности. А благосклонное начальство уже спешило его успокоить:
- Да ты не расстраивайся, в обиду я тебя не дам. Буду лично с Егоровым разговаривать, все объясню.
И он в самом деле при каждой встрече с первым секретарем обкома старался выставить в ярком свете совхоз "Партизан" и его руководителя Романа Петровича Булыгу. Умный и проницательный, Захар Семенович насквозь видел директора треста, которого, как работника, он не высоко ценил, и прямо говорил ему, что в отношении Булыги он глубоко заблуждается. Булыга живет прошлым, в лучшем случае настоящим, и не желает заглянуть хотя бы лет на пять вперед. Но руководитель треста придерживался своего мнения и как-то при разговоре с заместителем министра, нахваливая Романа Петровича, заметил, как бы между прочим, что жаль только, что секретарь обкома, очевидно по каким-то личным мотивам, невзлюбил Булыгу. Надо было на всякий случай заручиться поддержкой министерства. Заместитель министра всего один раз был в совхозе "Партизан" вместе с директором треста. Роман Петрович произвел на него хорошее впечатление, и он был склонен думать, что виною "предвзятого" отношения Егорова к Булыге - парторг.
Если арест Яловца и связанное с ним предполагаемое освобождение Михаила обрадовали Веру, то статья в газете насторожила и поселила в сердце червячок ревности - ей неприятно было видеть в газете две фамилии рядом: "М. Гуров и А. Комарова".
4
В первых числах марта выдался один такой день, когда впервые ощутимо запахло весной, когда ее молодые, свежие голоса прозвучали ослепительно-ярко и звонко. И хотя это был понедельник, всем казалось, что сегодня какой-то праздник, и праздник был не в календаре, а в душе у людей, и принесло его солнце и тихое, безветренное хрустально-голубое небо. Такие дни приносят либо нестерпимую радость, от которой дух захватывает, либо такой же силы щемящую и ноющую тоску, от которой не знаешь, куда себя девать.
Вере этот день принес второе.
Истомившись и устав от дум о Михаиле, тысячу раз решившая, что он ее разлюбил или не любил совсем, она сильно затосковала по Москве. Ее обуяла тоска по дому. Она готова была немедленно уехать хоть на денек, бросив все на свете.
Вера вышла из дома и направилась куда глаза глядят, а точнее, куда повело ее сердце. А оно повело почему-то не в любимый гай, тысячи раз исхоженными тропами, а в лес, где когда-то вместе с Михаилом они собирали грибы. Зримо таял снег, по дороге и с полей, обнаживших темные пятна косогоров, мурлыча бежали ручьи. Все было радостное, задорное, молодое. Даже гребешки у кур и петухов казались какими-то необыкновенно свежими, ярко-алыми. Воробьи кричали бойко, шумно, как базарные торговки, заглушая звонкие капели. Блестящая хрупкая корка снега сверкала ослепительно, искрилась, играла голубыми и палевыми переливами.
В лесу стоял первый аромат весны, тонкий, приятно ощутимый запах талого снега и солнца.
Солнце пригревало. Вера сняла варежки, замедлила шаг, осмотрелась. Подставила солнцу вспотевшее, возбужденное от полноты чувств лицо: пусть его мягкие, еще робкие поцелуи наложат первый загар. Затем свернула с дороги на тропку, голубую, веселую, по-заячьи ускакавшую в березовую рощу, ту самую, которую они назвали симфонией. На фоне чистого синего неба освещенные солнцем верхушки берез были красными, стволы желтыми. Игривые шишки-сережки не трепетали, не шевелились, и все же Вера чувствовала - они живые.
Издалека она увидала старую березу и обрадовалась ей, как старой знакомой. Бойко и дружно титикали синицы, шныряя между веток. Нет, не пищали, а именно пели, возбужденные, обрадованные приближением весны. Они летали парами, друг за другом, озорные, игривые. Галки справляли свой праздник любви. Хмельные от безумных страстей, бестолково и громко оглушая рощу пьяным криком, они цеплялись на ветках усохшей старой березы и, сцепившись в исступлении, парами падали вниз, но за несколько метров до земли, словно опомнясь, вдруг расцеплялись, расправляли крылья, устало и тяжело снова взлетали на березу.
Вера наблюдала за птицами. Вспомнилась фраза: "Всюду жизнь", и вызвала в памяти картину Ярошенко с этим названием. Но не птицы-голуби четко стояли в памяти, а железная решетка на окне вагона, решетка, за которой были люди, кормящие вольных птиц. Идя домой, Вера подумала: "Вот и я вольная птица. Только сердце мое упрятано за решетку".
Вечером Вера вышла на улицу. Тимоша стоял на крыльце и пристально смотрел на небо. Вера спросила:
- Что увидел? Спутник?
- На Венеру смотрю, какая яркая. А вдруг они первыми прилетят к нам? Интересно, какие они?
- Кто? - не поняла Вера.
- Ну, эти жители Венеры. Может, у них крылья, как у птиц, и руки само собой.
- А полетел бы, если б вдруг доброволец потребовался?
- Что за вопрос, любой бы с радостью полетел.
- Нудный ты, Тимоша.
- А может, чудной?
Вера не ответила. Она шла по улице села, шла мимо дома Михаила и вдруг… остановилась, замерла, затаив дыхание: в его окне волнующе-призывно горел свет. И оттуда, из его окна, в ярком золотистом потоке света сюда, на хрупкую от легкого морозца улицу, над которой мерцали тусклые, холодные звезды, струился дивный горячий ручеек той самой музыки Чайковского, которую они слушали вместе с ним, - лился и плавил снег, оттаивал душу, согревал небо. В золотистом луче света кружились и плыли в дивном вальсе хороводы цветов и маленьких лебедей, похожих на молодые березки, бежали ей навстречу и падали к ногам.
- Ми-иш-а!.. Вернулся… - Эти слова радости, боли, счастья, любви застряли в груди, мешая перевести дыхание.
Она бросилась в дом, не постучав, открыла дверь, задыхаясь, ступая через ступеньку крутой лестницы, взбежала наверх, готовая броситься к нему на грудь и разрыдаться. Но судьба зло шутила над ней. В Мишиной комнате у письменного стола, склонясь над листками исписанной бумаги, сидела по-домашнему уютно Нюра Комарова.
Тяжело дыша и не скрывая своего радостного волнения, Вера спросила:
- Вернулся? Где он?
Нюра окинула ее с ног до головы медленным, спокойным взглядом и, не вставая со стула, а лишь откинувшись на спинку, устало и натруженно сказала:
- Добрый вечер, Вера. - Это было сказано очень просто, обыкновенно и даже приветливо. - Миша еще не вернулся.
Вера растерялась, она была так уверена.
- Я проходила мимо, вижу, свет, прежде никогда не было… - И спохватилась: "Что это я, оправдываюсь? Вот еще". Спросила: - А как цветы, не завяли?.. Ой, какая прелесть!
Цвели комнатная сирень и жасмин, китайская роза и кактус, как всегда, цвела примула.
- Бери стул, садись, - по-хозяйски уверенно пригласила Нюра, и этот тон хозяйки и уверенность показались Вере обидными, оскорбительными. - Садись, поговорим.
- Да, нам следовало давно поговорить, - вспыхнула Вера, беря стул.
Нюра пронзила ее своим острым, беспощадным взглядом, каким она смотрела обыкновенно на тех, к кому чувствовала неприязнь.
- Сначала о деле, - сказала Нюра, дотронувшись до исписанных листков грубыми, крепкими пальцами. - Я готовлю доклад на партсобрании. Собрание будет открытое. Желательно, чтобы на нем присутствовали комсомольцы. Пусть бы ребята выступили. Поговорить есть о чем… Виновник этого собрания, его инициатор - Миша Гуров. Он будет присутствовать на собрании незримо, заочно. Пусть комсомольцы говорят от его имени, отстаивают его идеи.
Нюра наклонила к столу свою крепкую курчавую голову, в очертании ее профиля Вера впервые почувствовала огромную силу и собранность характера. Нюра взяла в руки тетрадку, замелькала исписанными страницами. И обложка, и почерк, и вся тетрадка показалась Вере очень знакомой. Она вспомнила: это его, Мишина, тетрадь. А Нюра говорит, предлагая тетрадь Михаила:
- Тебе тоже не мешает с этим познакомиться. Это Мишины тезисы.
- А я знакома, - с вызовом отвечает Вера и замечает, что ответ ее немного озадачил, но нисколько не обезоружил Нюру.
- Вот как! Давно?
- Давно.
- Ну, тем лучше. Будем считать, что о деле мы поговорили и теперь можем переходить к обсуждению второго вопроса. Пожалуйста, твое слово.
Нюра нарочито взяла этот полунасмешливый тон, он дает возможность ей сохранить преимущество в поединке, которого обе напряженно ждут. Вера теряется:
- Собственно, о чем говорить, - пожимает она плeчами. Она не знает, с чего начать, она не готова к такому щепетильному разговору, слишком внезапно произошла эта встреча, разволновавшая ее. И потом весь день был какой-то тяжелый, нервозный.
- Наверно, о Мише, - смело подсказывает Нюра.
- Да, о Мише. Что с ним, где он? Никто ничего не знает, - растягивая время, говорит Вера.
- Почему никто? Мы с ним переписываемся.
Как и рассчитывала Нюра, ее реплика окончательно обезоружила Веру. Та лишь горько и растерянно обронила:
- Да? Я этого не знала.
Парализовав свою противницу и не давая ей опомниться, Нюра перешла в наступление. Речь ее была спокойная, уверенная, слова емкие, не допускающие возражений, тон, если не начальнический, то, во всяком случае, человека старшего, более мудрого и опытного, присвоившего себе бесспорное право поучать:
- Миша - человек особенный, не такой, как другие. И любовь у него не такая. Ты его не знаешь, а мы его знаем. Он человек цельный и доверчивый. Играть с его чувствами опасно. Второй Юльки он не переживет. Поняла?
Нюра смотрела прямо в Верины глаза, как прокурор, сурово, тяжело и холодно.
- Какой Юльки? - спросила Вера.
- О Юльке Королеве ничего не слыхала?
- Нет, - тихо и покорно призналась Вера.
- Ну так слушай…
Когда Нюра рассказала историю Юли Законниковой со всеми подробностями, историю, о которой Вера ничего не знала, очевидно потому, что в совхозе о ней из-за давности времени уже не вспоминали, Вера рассеянно, как во сне, спросила:
- Что я должна делать? Чего ты от меня хочешь?
- Не играть с огнем. Оставь его в покое.
- Не могу, - глядя куда-то в пространство затуманенными, печально-невидящими глазами, негромко ответила Вера. - Я люблю его…
Нюра презрительно повела глазами и поджала губы:
- Юлька тоже любила.
- Я не Юлька. Я люблю его, - повторила Вера настойчиво.
- Так ты что ж думаешь, ты одна такая?.. Его весь совхоз любит. Может, другие гораздо раньше и сильней тебя, и у них больше прав. Чем ты лучше их?
Вера быстро встала со стула и, шатаясь, как пьяная, подошла к белой сирени, уткнулась лицом в цветы. Тонкий, нежный аромат не успокаивал, а еще больше волновал. "Зачем я здесь, к чему этот разговор?"
- Я не понимаю тебя, Нюра. О каких "других" ты говоришь? О себе? О каких правах? Ведь ты не жена его.
- А ты не невеста. Вот так-то.
- Он сам должен решить, - сказала Вера.
- Он уже решил. - И в этом ответе Нюры звучит тайный намек и насмешка победителя.
- Как? - испуганно вырвалось у Веры.
- А вот так.
- Ну хорошо.
Вера машинально ломает ветку белой сирени.
- Хорошо, - повторяет она бездумно и, не говоря больше ни слова, уходит.
Дома Надежда Павловна изумленно спрашивает, указывая на ветку:
- Сирень! Неужто настоящая? Откуда?
- Идемте расскажу. - Вера позвала Надежду Павловну к себе наверх.
Не раздеваясь, поставила веточку в стакан с водой и, не отпуская от себя стакан, как драгоценную чашу, сказала, обращаясь к Надежде Павловне:
- Я сегодня днем в лесу весну видела, а вечером - вот это.
- Но где ты раздобыла? - Посадова силой взяла из Вериных рук стакан, понюхала цветы. - Дивная сирень.
- Подарил мне на прощанье человек, которого я… Который для меня…
- Которого ты любила?.. И это здесь, в совхозе? Кто-нибудь из приезжих?
- Нет, он местный, но теперь это все равно. Только ветка эта связывает нас… пока. Век у нее слишком короток. А жалко. Завянет, все завянет, как эта ветка.
- О-о-о, да ты начинаешь говорить загадками. - Надежда Павловна обняла Веру и приласкала. - Ну расскажи, кто тот принц, который достал из-под снега тебе ветку сирени? Где он и откуда? Это мы должны с тобой обсудить.
- Он? Он где-то далеко. Сама не знаю где, - прижимая к своей горячей щеке руку Надежды Павловны, ответила Вера. - Только у него есть новая принцесса, Юлька-вторая. А я не Юлька. Я не хочу быть ни королевой, ни императрицей, ни президентшей, ни министершей. Я не хочу быть женой миллиардера. Я не могу… И Родину свою ни на какие титулы и блага не променяю. Нет, не променяю! Нет, я не Юлька Королева! Они глубоко ошибаются. Они меня не знают.
- Кто они? - роясь в догадках, спросила Посадова. Но Вера не спешила называть подлинные имена.
- Оба они: принц и принцесса.
- Как имя этого таинственного принца?
- Михаил… Миша, - с грустью назвала Вера.
- Он вернулся? - всполошилась Надежда Павловна.
- Нет. Он пишет письма Нюре.
- А сирень на прощанье?
- Сама взяла. Из его оранжереи. Там сейчас среди цветов и музыки сидит принцесса Нюр де Комари и готовится к докладу на партсобрании.
Вот когда Надежде Павловне стало все ясно. Она посмотрела в печальные, ясные девичьи глаза, встревоженные мятежными всполохами, и, матерински ласково, улыбаясь доброй, чуткой и отзывчивой улыбкой, сказала:
- Так ты приревновала? К Нюре приревновала?!
- Это плохо? Это разве нехорошо? - забеспокоилась Вера.
- Нет, моя девочка, хорошо это. Значит, любишь.
- Да, очень люблю, - вполголоса призналась Вера. - Очень. Я никого на свете так не любила и не полюблю.
- И береги ее, Верочка, как зеницу ока, береги первую любовь. Неповторимую, самую большую и самую чистую. Она у всех одна - у меня, у тебя, у него.
- Нет, нет! - Вера энергично замотала головой, блестя влажными глазами. - У него она была, неповторимая. Юлька Королева была.
Надежда Павловна степенно покачала головой и, щуря серьезные, задумчиво-глубокие глаза, возразила:
- Нет, Юля не в счет. Я хорошо знала Юлю Законникову. Она никогда не любила Михаила. Он ей просто нравился. Юля много мнила о себе, это я уж потом поняла, когда с ней случилось непоправимое.
- Но ведь он ее любил, - перебила Вера.
- Да, только на расстоянии. Они редко виделись. И потом любовь без взаимности - это слезы, а не любовь. Он это чувствовал. Потому и любви у него настоящей, первой любви еще не было.
- Ну все равно, - безнадежно махнула рукой Вера. - Было, не было. Какое это имеет для меня значение, когда у него есть Нюра.
- Нюра его друг, товарищ. А это не одно и то же. У меня тоже есть хороший друг, товарищ. Ты его знаешь.
- Алексей Васильевич? - быстро догадалась Вера.
- О, нет. Алешу я любила. Он был первый. Иногда мне и теперь вдруг сильно захочется все бросить и уехать к нему, в Москву, провести там остаток жизни, жить памятью сердца. Но я не могу: сложно у меня все, запутанно. Я должна жить здесь ради Тимоши, у него есть отец, они видятся.
- А Захар Семенович? Значит, вы… вы не любите его?
- Это все не так просто, девочка. Говорить о любви женщины в сорок лет это совсем не то, что в двадцать. "Любви все возрасты покорны", - сказал Пушкин, который не знал преклонного возраста… Захар мой друг и отец Тимоши. Мы каждый год проводим с ним вместе отпуск. Уезжаем куда-нибудь далеко-далеко. Нам бывает хорошо. - Она осеклась, поняла, что сказала лишнее, заговорила торопко: - Но я тебе не пример. У тебя все должно быть по-другому. За счастье надо бороться. Я не боролась. А ты должна.
- Силой?
- Если нужно, то и силой. Сирень тебе разве подарили? Сама взяла. И счастье и любовь тоже не дарят. Ты это запомни.
"Силой брать любовь?" - спрашивала Вера, оставшись одна. Мысль была неприемлемая, чуждая ее взглядам на жизнь. Но, быть может, не так прямолинейно надо понимать эту мысль, может, Надежда Павловна права, у нее больше жизненного опыта. "Не брать силой, значит уступить другому. Не возьмешь ты - возьмет Нюра. Да, Нюра куда опытней в жизни, она умеет бороться за свое счастье. Но нет же, мы еще посмотрим, принцесса Нюр де Комари! Я принимаю твой вызов, будем бороться!.. А последнее слово за ним. Он решит. Он еще ничего не решил, и его письма к тебе это письма друга, товарища. Я хорошо помню тот незабываемый вечер в его комнате, когда ты, Нюра, помешала нам. Нарочно зашла, из ревности, чтобы помешать. Его поведение, его взгляд были совсем недвусмысленны. Ты для него оставалась просто товарищем. Я - больше. Он ушел со мной, а не остался с тобой. А письма? Ну что ж, что письма пишет тебе, а не мне. Этому, должно быть, тоже есть какое-то объяснение".
Успокоив себя, Вера легла спать. Ночью она долго думала почему-то о судьбе Юли Законниковой, пробовала представить ее и понять, ставила рядом со своей судьбой, - получалось слишком контрастно. Одна уехала в поисках счастья из деревни в столицу и затем - черт знает куда, в пропасть. Другая - из столицы в Юлькину деревню. Найдет ли здесь она счастье, свою судьбу? Хотелось верить в хорошее, потому что здесь она уже нашла добрых людей, а это как-никак половина счастья.
ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ
1
Люди спят и видят сны, часто сумбурные, несуразные и нелепые с точки зрения действительности. Но иногда видятся очень ясные картины, вполне реальные, как наяву. В снах много странного и загадочного, необъяснимого даже наукой, должно быть, поэтому в них нашли себе благодатную почву мистика и суеверие.
Ольга Ефремовна верила в сны. Видеть рыбу или мясо - к болезни. Спускаться вниз по лестнице, в лифте или просто бежать под гору - к несчастью или к неудаче. Подниматься вверх - к удаче. Лететь над землей, парить в воздухе птицей - это к счастью.
Так говорила Ольга Ефремовна. Вера относилась к подобным разговорам матери иронически и не придавала снам никакого значения. Она часто летала во сне, птицей парила над полями, над крышами домов, иногда поднимаясь довольно высоко. Это было приятное ощущение простора, свободы и легкости. В таких полетах Вера испытывала настоящее блаженство и наслаждение, какое-то несказанно сильное и горделивое.
Иногда она видела страшные сны: странные чудовища пытались схватить ее, но всякий раз Веру выручала счастливая возможность летать. Вера легким рывком отталкивалась от земли, взмахивала руками, как крыльями, и ее удивительно легкое, почти невесомое тело поднималось в воздух на безопасную высоту, куда не могло подняться ни одно, пусть даже самое страшное и свирепое существо. Она легко повисала в воздухе над землей и приятно чувствовала себя неуязвимой и никем не досягаемой.
В детстве и в юности во сне летают все. Для этого стоит лишь сделать прыжок небольшим усилием, и ты уже в воздухе - высоко, далеко, над землей, такой цветущей, поющей, радостной, осененной каким-то волшебным светом, идущим от горизонта. И ты летишь навстречу этому свету, излучающему музыку, буйство души. Наверно, вот так человек ощущает состояние невесомости в космосе.
С возрастом летать во сне становится все трудней. Уже недостаточно простого толчка ногами, чтобы легко вспорхнуть в высоту метров на сто. Нужен трамплин, возвышенность, вроде крыши дома, высокой скалы или дерева. Прыгнешь оттуда, и все-таки летишь. Не очень долго, не столь высоко, а все же летишь.
Но годы идут, и человек тяжелеет. Не помогает уже и трамплин. Все трудней не только оторваться от земли, трудно просто-напросто бежать, ходить, словно к ногам подвешены пудовые гири. Бывает и так: пробует подняться, полететь, а над головой потолок, не пускает, и никак невозможно его избежать: сколько ни переходи из одного помещения в другое - потолку не будет конца.
Почему это так, отчего? Почему все люди летают во сне? Что здесь, врожденные, извечные инстинкты человека летать, зависть птицам? Или, быть может, в этом кроется будущее нового человека, который покорит воздух без громоздких летательных аппаратов, приобретет свойства и навыки птиц? Кто-то сказал, что грядущее выбрасывает свою тень. Может, полеты человека во сне и есть тень грядущего? Или где-нибудь на других планетах подобные людям-землянам разумные существа обладают счастливым даром передвигаться по воздуху наяву?..
Вера видела этих жителей другой планеты, видела так ясно и четко, как никогда в жизни. Видела сон, в котором все было, как наяву. Это было в ту ночь, когда на противоположных сторонах горизонта, низко, над самой землей, висело два огромных диска: солнце и луна.
2
Вера гуляла в поле, шла тропкой среди массива цветущего льна. Поле было бескрайнее, как море, и синее-синее, как небо. Лен колыхался шелковистой волной и как будто звенел какой-то очень тонкой и однообразной мелодией. Вера подумала: "Это пчелы". Она слышала их звенящий, торжественно-протяжный гул у старых лип в гаю. Теперь этот звон был еще торжественней, мелодичней и чище: звенели не пчелы - их Вера не видела на цветах, - звенели головки льна, шевеля нежными голубыми лепестками губ. Они пели. Запела и Вера. Сначала без слов. В глубине души в ней самой родилась песня и звучала все сильнее и громче. Вера сделала резкий толчок ногами, взмахнула руками и, вдыхая полной грудью звенящий ароматный воздух, полетела над синим морем поющего льна.
Было несказанно легко и приятно. Она летела над безбрежными просторами милой земли навстречу огромному диску, который одновременно был похож и на солнце, и на луну, и на совсем неведомую планету. Во сне так бывает.
Она летела недолго. Проснулась, разбуженная собачьим лаем, и с досадой подумала: зачем развели глупых собак, которые без толку лают по ночам? Какой сон испортили!..
Засыпая снова, она хотела видеть тот же сон, ей очень хотелось лететь. Но продолжения не получилось: снилось совсем другое. Она стояла на дороге возле кукурузы, высокой, закрывающей собой горизонт. А над головой тосковал и плакал чибис. Потом вдруг на небе, высоко над горизонтом, показался золотой диск луны. Он увеличивался с каждым мигом, и Вера поняла, что он, этот диск, приближается к земле и что это вовсе не луна, а что-то другое, пока что непонятное для нее.
Заслонив собой небо, необычное небесное тело с шумом пролетело над Верой, заставив ее в ужасе пасть на землю в ожидании взрыва. Но взрыва не было.
Вера поднялась и открыла глаза. Теперь перед ней была ровная степь, среди которой в полкилометре громадой возвышался сверкающий золотом, точно купола кремлевских церквей, диск. "Гость из космоса!.." - мелькнула мгновенно догадка. Не больше минуты девушка стояла в нерешительности, не зная, что предпринять. Кругом безлюдье и зловещая тишина. Все таинственно молчало на земле, пораженное неожиданным и странным явлением. Вере стало одиноко и страшно, и она бросилась бежать от золотистой громады. Но что это? Ноги не слушались. А от диска - теперь девушка была уверена, что это космический корабль, прилетевший на Землю с какой-то другой планеты - отделился черный предмет и стремительно полетел к Вере. Через какой-то миг перед ней опустился голубой изящный летающий автомобиль, без водителя и пассажиров. В уютной открытой кабине было два места. Дальше все происходило, как бывает только во сне: какая-то странная сила подхватила ее и усадила в открытую кабину автомобиля, который тотчас же поднялся в воздух и полетел к громаде корабля. Летающий автомобиль внезапно исчез, точно его и не было, и Вера сама теперь плыла в воздухе к открытому люку космического корабля. Ее буквально "всосало" внутрь просторного зала, и дверь люка тотчас же бесшумно закрылась. Зал был пуст. Только впереди, в стеклянной кабине, сидел сосредоточенно перед клавиатурой пульта управления юноша, очень похожий на Гурова. Он был в кожаной куртке и авиационном шлеме. Вера обрадовалась, бросилась к кабине, постучала в стекло, громко спрашивая: "Куда мы летим?"
Но удивительное дело: слов своих она не слышала. И юноша-пилот никак не реагировал на голос и стук Веры в кабину, продолжал нажимать на клавиши. Перед ним на щите вспыхивали и гасли пуговки разноцветных огоньков.
Картины сновидения плыли кинокадрами, обрывались внезапно, наплывали одна на другую, таяли и снова возникали вне всякой логической последовательности и связи.
- Планета Ия, - объяснил пилот, похожий на Михаила Гурова, и, беря Веру за руку, пошел к открытому люку.
Только сейчас Вера обратила внимание, что на юноше легкий голубой, почти прозрачный плащ, свободно наброшенный поверх куртки. И у всех обитателей планеты Ия, которые собрались встречать корабль, Вера увидела эти плащи. Они им служили крыльями. Плащ раздувался и легко поднимал человека в воздух.
- Дайте ей плащ! - услыхала Вера повелительный голос пилота, и маленький белокурый мальчишка тотчас же появился перед ней, вспорхнул проворно в воздух и набросил Вере на плечи легкий воздушный плащ. Теперь и она обрела крылья.
Они полетели.
Под ними во все концы, как безбрежное море, пенился цветущий сад, исторгающий дивные мелодии. Разноцветными яхтами сверкали в нем разбросанные по бескрайнему простору причудливые сказочные дворцы из стекла и пластмасс. Искрились фонтаны, голубели пруды, зеленели квадраты, должно быть, спортивных площадок. Чем-то отдаленным напоминало павильоны Московской выставки достижений народного хозяйства и Главный Ботанический сад.
Они сели у фонтана - Вера и ее спутник-пилот - под кронами большого цветущего дерева, совершенно безлистого, сплошь усеянного сочными бутонами голубых цветов. Рядом стояли деревья, тоже безлистые, но с другими цветами - белыми, розовыми, желтыми, фиолетовыми.
- Это наша Ия, милая родная Ия, - сказал Верин спутник и, обратясь к девушке, заметил утвердительно: - Ты проголодалась… Вот тебе две таблетки. Проглоти. Две недели будешь сыта.
Вера действительно захотела есть и удивилась, как об этом догадался ее спутник. Она взяла две круглые, голубенькую и желтую, таблетки, посмотрела на них с любопытством и спросила:
- Из чего они?
- Из вещества, которое добывается глубоко в недрах планеты, - ответил юноша. - В нем источник энергии, силы, свежести. Голубая питает организм. Желтая убивает вредные бактерии.
Вера подумала: почему она не видела стариков? И тотчас же услыхала ответ на свои мысли:
- Мои соотечественники не знают старости и болезней.
Вдали среди сада возвышался серебристо-фиолетовый купол какого-то дворца. Вера давно обратила на него внимание, хотела узнать, что это за дворец, но юноша в ту же минуту сообщил:
- Дворец Гостей. Сейчас мы полетим туда. Сегодня там выступают твои земляки.
"Почему он угадывает все мои желания?" - сверкнула у Веры мысль. И сразу ответ:
- Мы читаем мысли друг друга. Мои соотечественники не знают лжи, лицемерия, обмана. У нас все на виду - мысли, поступки, дела. Вот сейчас, например, ты думаешь о том, что за земляки твои выступают сегодня во Дворце Гостей? Верно?
Да, именно об этом думала Вера. Она кивнула головой, но юноша так и не ответил на ее бессловесный вопрос. Они полетели во Дворец Гостей, торжественно нарядный и светлый. И лишь тогда, когда они вышли, юноша сказал:
- Сегодня у нас гостят представители государства Голливуд. Есть такое на Земле. Зал полон зрителей.
Вера не успела ответить, как навстречу им невесть откуда вынырнул самоуверенный, стремительный человек, очень похожий на Евгения Озерова. Он сразу обратился бойко и весело к несколько ошарашенной такой неожиданной встречей Вере:
- А-а, землячка! Привет! Очень кстати. Я сделаю из тебя кинозвезду вселенной. Мы тут создаем местную кинематографию. На днях я начну снимать художественный фильм об ученых Ии.
- А разве они сами не могут? - резко, с сарказмом перебила его бойкое красноречие Вера.
- Они еще полудикари! - ответил кинодеятель из Голливуда. Вера вспомнила о пище местных жителей. Разве это не они сами создали?
- Подумаешь, таблетки! Чем они лучше цыплят табака или зернистой икры? - И человек, похожий на Озерова, цинично и громко расхохотался.
Прогудел приятным аккордом сигнал, призывающий зрителей занять в зале места. Вера села в первом ряду между пилотом и киношником. На сцену вышла девушка в костюме Евы. Вера узнала ее сразу - это была "крошка" Лика, та, что читала стихи в подвале молодого, непризнанного "гения" Ильи. Голливудец говорил Вере, кивая на сцену:
- Моя бывшая жена. Она снималась в пятидесяти фильмах. Исполняла главные роли. Я выменял ее на космический корабль, вооруженный смертоносными лучами. Я полечу на Землю полпредом планеты Ия и предъявлю ультиматум землякам. Я стану императором всей Земли.
- Вы бы лучше повезли на землю таблетки, там столько голодающих и больных, - заметила Вера резко и сердито.
- Голодающие сами о себе позаботятся. Пусть осваивают пустыню Сахару. Сколько земли пропадает! - Он явно издевался.
- Почему она раздета? - вслух произнесла Вера, ни к кому не обращаясь.
- Последний крик моды. Наша, голливудская, - с гордостью ответил человек, похожий на Озерова.
Лика читала старые свои стихи в прозе: о городе грядущего и о любви. По ироническим, насмешливым лицам зрителей Вера поняла, что ни сверхмодный костюм знаменитого андерсеновского короля, ни "творчество" Лики не имеют успеха. Не вызвали восторга у зрителей и "шедевры" абстрактной живописи, которые после выступления Лики демонстрировал Илья. В зале очень часто звучало какое-то непонятное Вере слово. Она спросила пилота, что оно означает. Тот ответил кратко:
- Убожество, примитив.
Вере было не по себе; она сгорала от стыда: какое же впечатление о земляках, об их культуре останется у жителей Ии от выступления Ильи и Лики. Тогда она громко, на весь зал крикнула:
- Это неправда!.. Не верьте им! У нас есть настоящая, великая культура… Есть Гомер, Данте, Шекспир, Ломоносов! Есть Леонардо да Винчи, Микеланджело, Глинка, Чайковский. Есть гении, титаны мысли и духа! Вы послушайте…
И она начала читать стихи Пушкина, Лермонтова, Некрасова, Маяковского, Есенина. Читала все, что помнила наизусть, что со школьной скамьи крепко-накрепко вошло в ее память. Ее речь была встречена бурей восторга. Вера видела, как сорвался делец из Голливуда и, проворно проталкиваясь сквозь толпу, направился к выходу. Тогда она вспомнила его слова о космическом корабле со смертоносными лучами и бросилась со сцены к юному пилоту, умоляя:
- Держите его! Не пускайте его на Землю. Не нужны человечеству больше ни короли, ни императоры, ни фюреры Человечество уже видело цезарей и тамерланов, наполеонов и гитлеров. Хватит!.. Хватит!..
Но на юном мужественном лице своего спутника, такого корректного и любезного до сих пор, теперь она не нашла и тени сочувствия. Холодный голос его говорил чеканные слова:
- Нет, мы должны ваших земляков вернуть на Землю. Нам они не нужны. Это опасные гости. Они могут развратить моих соотечественников, посеять злые семена в несозревшие души молодежи.
Такой ответ не успокоил, а еще больше взволновал девушку.
- Я умоляю вас, прошу, не давайте ему страшного оружия…
- Успокойся, - сказал на этот раз ласково юноша и улыбнулся тихой, открытой улыбкой. - Мы не дадим им никакого оружия. У них своего достаточно. Самое страшное для твоих соотечественников оружие хранится у вас, на Земле. Вы сидите на нем, как на пороховой бочке. Передай землякам наш добрый совет: пусть как можно скорее утопят весь порох в океане и забудут, как он делается…
И все исчезло - дворец, толпа обитателей неведомой планеты, юный пилот. Лишь в ушах звучали его последние слова, и высохшие Верины губы беззвучно повторяли: "Утопить весь порох в океане и как можно скорей…"
Вера проснулась. Резкий свет наступившего утра ударил в глаза. Картины сновидения четко стояли в памяти. Вера удивилась: говорят, обычно снится то, о чем люди думают. Ни о Голливуде, ни об Озерове, ни о завсегдатаях мастерской художника Ильи она не думала. А вот, поди же, приснилось такое!..
ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ
1
Уже в самом начале собрания Роман Петрович Булыга обратил внимание на два необычных факта, которые начали его тревожить. Первое - что на открытое партийное собрание пришло слишком много людей. Прежде такого не бывало. Второе - что его, директора, не избрали в президиум собрания. А такого раньше не было. Булыга считал себя бессменным, можно сказать, пожизненным членом президиума всех собраний и совещаний, проводимых не только на территории его совхоза, но даже и в районе. Это больно ударило по тщеславию Булыги, и он сразу заподозрил что-то неладное. Но потом мало-помалу успокоился, рассуждая примерно так: "Президиум постановили избрать из трех человек. Так было всегда. Персонально избрали секретаря райкома партии. Правильно? Правильно. Потом - Посадову. Тоже правильно, все-таки секретарь партийной организации. И еще - Нюру Комарову. Конечно, ее не нужно было избирать в президиум, именно она и заняла директорское место за длинным красным столом под большим портретом Ленина. Но, с другой стороны, она ведь докладчик, а докладчики всегда сидят в президиуме. Получилось в итоге все как будто логически естественно, и никакого подкопа под свой авторитет Роман Петрович обнаружить не мог, вот разве только то, что доклад поручили делать не ему, а этой выскочке. Ну в самом деле, если здраво рассудить, почему такой ответственный доклад на ответственном партийном собрании должна делать рядовая доярка, которая и в партии-то состоит без году неделю? Только потому, что в газете напечатана ее "клеветническая", во всяком случае, считал Булыга, путаная, несерьезная статейка, которую нынешнее собрание должно резко и решительно осудить? А Роман Петрович так и настроил себя: здесь, на открытом партийном собрании, в присутствии секретаря райкома, он реабилитирует себя, и в решении своем собрание накажет Комарову и Гурова, потребует от областной газеты опубликовать опровержение. Эту его точку зрения разделяет все руководство совхоза: главный агроном, главный зоотехник, главный бухгалтер, начальник строительства и другие "руководящие" товарищи, которым Булыга высказывал свое возмущение статьей "Лицом к земле", как будто мы, то есть руководители совхоза с директором во главе, повернулись к земле задом. Он так и говорил своим заместителям у себя в кабинете:
- Задом к земле стоите, товарищи командиры. Комарова приказывает вам повернуться кругом. Просто командует: "Кругом!" Вот до чего дожили… Не знаю, как вы, насколько вам дорог ваш партийный авторитет, а я молчать не намерен. И думаю, что рабочий класс, рядовые коммунисты наши меня поддержат на собрании. Иначе какие ж мы начальники, если подчиненные нас не поддержат. Только прежде народу надо разъяснить клевету, чтоб люди не поддались на удочку. У нас есть такие: прочитал в газете, раз там напечатано - значит, правда, истина. А вы должны разъяснить, рассказать людям, куда клонят такие писаки и чего добиваются. Славы личной хотят, покрасоваться, мол, глядите, какие мы умники. Они толкают нас на опасный путь разбазаривания государственных средств, увеличения себестоимости продукции. Партия требует снижать себестоимость, а они - наоборот. И комплексные бригады в таком крупном хозяйстве могут только все запутать. Где-нибудь в мелком колхозе, может, и применимы. Хотя вон сосед наш, "Победа"… Не глупый председатель, а я не слыхал, чтобы он пошел на комплексные бригады. Нам, товарищи командиры, эксперименты ради экспериментов не нужны, удовольствие это дорогостоящее.
Намек был слишком прозрачным: руководители служб должны сами подготовиться к собранию и подчиненных своих подготовить, чтобы дать бой газете.
Клевету Роман Петрович видел не только в каждой строке, начиная с заголовка, но и в самом факте критического выступления против передового в области хозяйства и почтенного, заслуженного руководителя.
Собрание проходило в клубе. Булыга сел в первый ряд с краю, на первое место. Он был в неизменном своем полувоенном кителе, при Золотой звезде Героя и орденских ленточках. Не столько волновался, сколько нервничал, поминутно вытирал платком вспотевший лоб, по-хозяйски осматривал зал, здоровался, улыбался.
В начале доклада Нюра сказала, что она, собственно, соавтор доклада, что доклад готовился совместно с отсутствующим на собрании Михаилом Гуровым. После этих слов в зале раздались аплодисменты. "Почему?" - недоуменно подумал Булыга и обернулся в зал: быть может, вошел кто-либо из высокого начальства и ему аплодируют? Нет, никого не видно. Значит, Гурову.
Посторонние мысли и обдумывание своего выступления мешают Роману Петровичу внимательно слушать доклад. И все-таки он улавливает основную суть: ничего нового, все, как в статье. Как поднять урожай, больше давать земле удобрений, больше заготовлять навоза. "А где его взять, навоз этот? На все поле не напасешься, - думает Булыга. - Навоз - это штука трудоемкая. Вручную разбрасывать - в копеечку обойдется. А навозоразбрасывателей тракторных поди достань! Не достанешь".
- Подстилки нет у скота, нет соломы, - говорит докладчик. - Предлагали закупить торфяной крошки, но директор и слушать об этом не стал.
- Деньги вы предложили? - не вытерпел Булыга. Председательствующая Посадова постучала карандашом по графину.
Комарова продолжала:
- В коровник, товарищи, страшно входить, душа болит, когда смотришь на коров, утопающих в навозе.
- До паркетных полов мы еще не дожили, - снова бросает реплику Булыга, и Посадова стучит по графину и говорит укоризненно:
- Роман Петрович.
Комарова отрывается от тезисов и, глядя на директора, решительно, с вызовом бросает ему в лицо:
- Вы, товарищ Булыга, не стали слушать меня у себя в кабинете еще до того, как была написана статья. Теперь вам придется выслушать меня до конца, нравится вам это или нет.
По залу пробежал легкий ветерок одобрения.
"Зарвалась девка, окончательно зарвалась", - думает Булыга, теребя бороду, а в уши его стучит, как молотком по жести, резкий раздражающий голос Нюры. Потери урожая при уборке еще велики… Начали снижаться удои… Мало кормов… Нет грубых кормов… Почему не выращивали на корм сахарную свеклу и бобы, мало сеем вики и кукурузы?.. Луга и поляны надо отводить под выпасы, эффект будет большой, только нужно разумно стравливать их…
Булыга думает со злостью: "Говорил же я агроному об этом. Нет, никуда не годен мой агроном", - а в голове гудит колокольным звоном: урожаи - корма, корма - урожаи. А в них молоко и мясо, мясо и молоко. Как будто она Америку открыла. И вдруг слышит Булыга: о травопольной системе заговорила. Не что-нибудь, а целую систему, наукой выработанную, практикой принятую, критикует. Это уж слишком. До того дофантазировалась, что дальше ехать некуда: долой науку, и да здравствует анархия, - что хочу, то и делаю! Ну уж нет, вот тут вы и посадили себя в лужу, граждане критиканы. Тут вы уже не Булыгу критикуете, а науку, самые высокие, можно сказать, директивные авторитеты академиков. Нет, дудки, Вильямса вам не позволят трогать! - торжествует Роман Петрович и слышит реплику главного агронома:
- Это мы от вас слышали год тому назад. Старо!
- Значит, плохо слушали, не дошло. Придет время - дойдет, - невозмутимо отвечает Нюра и продолжает доклад.
А в голове Романа Петровича мечутся встревоженные мысли: "Говорить легко, языком болтать каждый умеет, язык без костей. А ты предлагай, дело предлагай, коль ты такая умная!"
И точно в ответ на его мысли Нюра предлагает:
- Комплексные бригады… Они таят в себе огромные возможности.
"Таят, таят, да показывать боятся. А ты покажи, покажи, в чем эти возможности, где они, конкретно?"
- Каждая бригада, - говорит докладчик, - выращивает корм для своего скота. Доярки, свинарки будут знать, какой корм им нужней и сколько, - сахарная свекла или овес. Больше кормов, больше мяса и молока, большая оплата за произведенную фермами продукцию. Большая будет ответственность и большая заинтересованность рабочих.
"Что ж, можно, конечно, попробовать, поглядеть, что из этого выйдет, а может, и не так уж плохо", - внутренне соглашается Булыга, но слышит следующие слова докладчика и противится им всем своим существом.
- И планирование в таком случае должно идти снизу, то есть внутри бригад.
- Анархия будет, а не планирование, - кричит Булыга с места, но ни председательствующий, ни докладчик уже не обращают на его реплику внимания.
Нюра продолжает:
- Комплексная бригада должна иметь хозрасчет. Контроль рублем. Это развяжет инициативу всех рабочих бригады. Не только бригадир, каждая доярка и свинарка будет знать себестоимость каждого центнера зерна, картофеля, силоса, мяса, молока. Каждый, как рачительный хозяин, будет беречь копейку.
Нюра уверенно и свободно оперировала цифрами, фактами, именами, и общий мотив ее доклада звучал так: совхоз располагает большими резервами, но они плохо используются. Себестоимость продукции высока, об этом руководители совхоза любят говорить, а в то же время сколько производится ненужных работ, ничем не оправданных затрат. Копейку экономить не научились.
Доклад свой Нюра закончила неожиданно для Романа Петровича. Он все время ждал острой и резкой критики в свой адрес, но докладчица, к его удивлению, ни единым словом не обмолвилась о директоре, хотя бы в пределах той критики в его адрес, которая содержалась статье. "Это неспроста, - решил Булыга, - значит, есть указание райкома. В таком случае надо мне выступать прениях первым и задать тон".
Секретарь райкома недоуменно переглянулся с Посадовой: что это он, почему первым? Надежда Павловна предоставила Булыге слово и шепнула секретарю:
- Нервничает.
Она не знала, что в день опубликования статьи "Лицом к земле" секретарю райкома звонил Егоров, советовал статью внимательно изучить и правильно на нее "отреагировать".
- Дело с комплексными бригадами в общем-то новое, - говорил по телефону Захар Семенович, - навязывать его силой нельзя, но и отмахнуться от него было бы преступно. Надо посоветоваться с народом, все взвесить, обдумать, обсудить. Пусть сам народ решит. И насчет травополья подумайте. Сахарная свекла и бобы сулят много соблазнительного.
После такого разговора секретарь райкома счел необходимым лично присутствовать на партийном собрании в совхозе.
Булыга начал свою речь, как всегда, громко и, как всегда, уверенно, размахивая перед собой своими богатырскими ручищами, точно кому-то грозил.
- Должен, товарищи коммунисты, сразу сказать, что доклад меня не удовлетворил. - Роман Петрович сделал длинную паузу и внимательно вгляделся в зал, пытаясь уловить реакцию на свою первую фразу. Зал выжидательно и таинственно молчал, ничем не выказывая своего настроения. Булыга продолжал: - Доклад оторван от действительности на все сто процентов. По сути дела, докладчик повторил нам уже известную, неправильную, я бы сказал, клеветническую статью "Лицом к земле", которая вызвала резкое недовольство среди рабочего класса совхоза "Партизан" и среди ученых… Кто дал право докладчику выступать против травопольной системы, когда им, то есть Комаровой и Гурову, еще год назад было официальным органом разъяснено, что они заблуждаются?
- Это серьезное обвинение, Роман Петрович, - перебил его секретарь райкома. - В таком случае надо доказать, почему статья клеветническая и где, когда и чем выражал свое недовольство рабочий класс. И тем более ученые. Кто именно?
- Я докажу, Николай Афанасьевич, - храбро махнул рукой Булыга в сторону президиума. - Выступавший передо мной докладчик плохо знает состояние дел в совхозе или злоумышленно искажает факты. Я внимательно слушал доклад и скажу вам откровенно - ужасался. Кругом развал: потери урожая, надои молока падают, коровы в дерьме утопли, копейку считать не умеем, инициатива передовиков зажимается, кормов нет, урожаи низкие. Вот сижу я и думаю, зачем же держат таких разгильдяев-руководителей, которые довели совхоз до ручки? Давно их надо было гнать грязной метлой. И почему это при такой бесхозяйственности и безответственности руководства в сводках, которые печатают наши газеты, совхоз "Партизан" по мясу и молоку постоянно и прочно стоит на первом месте в районе? Может, показатели сводки - это липа, сплошной обман государства и партии, очковтирательство? В таком случае, пользуясь присутствием здесь секретаря райкома, я требую создать авторитетную комиссию: пусть она проверит, соответствуют ли показатели сводок действительности.
- Соответствуют. Это мы без комиссии знаем, и в этом никто не сомневается, - бросил реплику секретарь райкома.
- А коль так, тогда статья в газете - стопроцентная клевета, ложь. - Булыга повернул голову к президиуму.
- Разве то, что вы шесть месяцев в году сидите на государственных кормах, клевета? - спросил секретарь райкома.
- А вы знаете, Николай Афанасьевич, сколько у нас свиней? Четыре тысячи голов, - ответил Булыга. - И пока нам не снизят поголовье - а этого делать никто не позволит, - мы будем покупать комбикорм у государства. Своего нам не напастись.
- А если повысить урожай зерновых, больше сажать картофеля, сахарной свеклы, кукурузы, выращивать бобы на корм скоту вместо овса? Тогда не нужно будет снижать поголовье.
- Урожай у нас неплохой, товарищи. Десять центнеров зерновых - это хорошо для наших почв.
- А можно и нужно двадцать центнеров, - снова бросил реплику секретарь райкома. Булыгу это возмутило, он резко бросил в президиум:
- Я прошу, товарищ председатель, дать мне возможность говорить.
Посадова постучала по графину, секретарь райкома, улыбаясь, задвигался на стуле. Булыга, с трудом находя нить своей речи, продолжал:
- Говорилось о потерях на уборке. Были, конечно, естественные, закономерные потери. Без них нельзя. Техника, как вы знаете, у нас еще несовершенна, комбайны не чисто вымолачивают.
- Но потери все-таки есть? - не утерпел секретарь райкома. - Выходит, обвинение газеты в клевете несостоятельно. Остается выяснить второй вопрос: о недовольстве рабочего класса и ученых.
- О своем возмущении наши рабочие, наши бывшие герои-партизаны сами скажут с этой трибуны. Они не постесняются, - подмигнул Булыга в зал. - А ученые уже сказали. Есть официальное письмо от авторитетных ученых из Министерства сельского хозяйства. Вы, наверно, помните, Николай Афанасьевич, что Гуров и Комарова еще в прошлом году выступали на партийном собрании и обращались в газету с критикой травопольной системы академика Вильямса. Статью их не напечатали тогда, как в корне вредную. И я удивлен упрямству Комаровой. Просто товарищи, не зная броду, сунулись в воду, а теперь хотят выйти сухими. Мальчишество - вот как это называется. Теперь, товарищи, о комплексных бригадах. Поверьте моему большому опыту, товарищи. Не первый год мы с вами вместе работаем. От одной лошади и трех землянок путь мы свой начали на пепелище, а теперь миллионные доходы даем государству. Поверьте мне, товарищи, кроме анархии, безответственности и неразберихи, комплексные бригады ничего хорошего не дадут.
- Почему такая уверенность, Роман Петрович? - спросил очень дружелюбно секретарь райкома. Но так, как Булыга не знал, что ему отвечать, то он вспылил:
- Вот что, Николай Афанасьевич, здесь не суд, а партийное собрание. А если вы хотите произвести следствие, найдите для этого более подходящее место. А я в таких условиях говорить не могу.
Сказав это, Булыга сошел со сцены и, дыша, как паровоз, весь потный и раскрасневшийся, покинул зал. Это была неумная демонстрация, которой Булыга надеялся вызвать замешательство собрания. Он, конечно, не думал, что за ним следом побегут, станут умолять и упрашивать вернуться. Он просто рассчитывал на сочувствие к себе со стороны коммунистов. Но и этот расчет не оправдался. Собрание продолжалось своим чередом. В то время, когда Роман Петрович лежал дома на кушетке, сняв лишь сапоги и китель, и размышлял над тем, что произошло, в зале клуба разгорались острые и бурные прения. Ни одного слова we было сказано в поддержку или в оправдание Булыги. Ему не сочувствовали, а выступление его и уход с собрания осуждали. Говорили, что директор груб с людьми, никого не слушает, все решает единолично, что статья совершенно правильная и работу в совхозе надо перестраивать.
- А кто должен перестраивать, скажите, пожалуйста? - спрашивал с трибуны Федот Котов. И сам отвечал: - Главенство будет директору принадлежать. А его-то и нет. Мы тут наговорим много полезного и толкового, а что проку, когда директор наших речей не слушает, когда он с нами не согласен.
Да, нехорошо получилось, это понимали и те, кто сидел в президиуме.
- А может, все-таки послать за ним или мне самой сходить? - спросила Посадова секретаря райкома.
- Это с какой стати? Поговорим на бюро райкома. А наводить порядок в совхозе надо сообща.
Вера сидела как на иголках. Каждая критика в адрес Посадовой - а ей тоже досталось за "либерализм" - отдавалась колкой болью в сердце Веры, ей было жалко Надежду Павловну. Хотелось крикнуть в зал: "Товарищи, она не виновата, она просто добрый человек, душа у нее такая…" Вера решила выступить.
- Товарищи! Я буду говорить кратко, - начала Вера, глядя поверх зала в темные квадраты окон кинобудки. - У меня всего-навсего три маленьких замечания. Первое. Мне непонятно, где товарищ Булыга видел возмущение рабочих масс статьей в газете?.. Я разговаривала перед собранием с большинством комсомольцев и молодежи. И все они горячо одобряют статью, поддерживают предложения авторов. Товарищ Булыга обещал, что возмущенные статьей выступят здесь. Но пока что никто не выступал. Мне думается, что коммунист Булыга в данном случае просто…
- Просто заврался наш директор, - послышался громкий и очень веселый голос Станислава Балалайкина.
- Просто неправильно понял настроение рабочих, - закончила Вера фразу.
Фраза эта застряла в мозгу входящего в зал Романа Петровича: "Неправильно понял настроение рабочих". Подумал: "А она, чего доброго, права. Изменился в совхозе народишко, полинял за последние годы. Для них уже мнение директора - никакой не авторитет. А на вид все добренькие, ласковые, преданно улыбаются, смирненькие такие. Это, когда видят, что власть у тебя в руках. А стоит тебе споткнуться, как сразу набрасываются. И даже самый последний босяк, разгильдяй из разгильдяев, вроде Балалайкина, норовит в тебя ком грязи швырнуть. Ну погоди, Балалайка, мы еще поиграем, рано ты меня хоронишь… А помощнички мои или отмалчиваются, или, воспользовавшись моим уходом, тоже добавили масла в огонь. А вообще глупо, что ушел. Нужно было сдержать себя, все-таки собрание партийное. Тут ты, Роман, рядовой коммунист".
Рядом с ним сидел старик Законников и внимательно слушал выступление Веры, положив руки и подбородок на спинку впереди стоящего пустого стула. Булыга наклонился к нему и шепнул дружески:
- Ну как, Василь Иванович, много уже выступило?
- Да больше десятка наберется.
Но Булыгу, разумеется, не количество выступающих интересовало, а качество выступлений. Законников разгадал подтекст директорского вопроса и ждал.
- И что ж они?.. О чем говорили?.. - погодя минуту, опять прошептал в ухо старику Роман Петрович.
- О разном. Почти все тебя критиковали, а доклад, значит, одобряют. - И после паузы добавил: - А возмущенный рабочий глас так и не раздался. Поди, передумал. И парторгу досталось на орехи и твоим помощникам. Никого не минули, всех вспомнили. Ты зря уходил. Секретарь райкома тебя за это крепко отругал.
- Он что, Николай Афанасьевич, выступал уже?
- Да, уже все выступили.
И когда Посадова объявила, что список ораторов исчерпан, на задах пророкотал Булыгин бас:
- Прошу два слова.
Он вышел на трибуну совсем другой, смирный, растерянный и бледный. Заговорил каким-то не своим голосом, глухим, точно кто-то невидимой рукой душил его. Взгляд блуждающих глаз скользил поверх зала и остановился на заднем ряду, где сидел в одиночестве старик Законников, в котором Булыга, как ему казалось, находил хоть какую-никакую поддержку и понимание.
- Товарищи коммунисты, - полетели в притаившийся зал его первые слова. - Я хочу чистосердечно доложить вам… Доложить вам о том, что мое первое выступление было неправильным, ошибочным. - Теперь лицо Булыги снова порозовело. Никогда в жизни с трибуны ему не приходилось признаваться и раскаиваться. Это был первый случай, а он-то самый тяжелый, он требует огромного напряжения воли. Роман Петрович замолчал, не находя больше слов. Ему казалось, что главное он уже сказал. Но собрание смотрело на него пристально, требовательно и выжидательно. Он это чувствовал скорее интуитивно, чем видел, потому что по-прежнему продолжал смотреть на старика Законникова. - Я ошибался, и вы меня поправили… Спасибо вам за это…
Он хотел еще поблагодарить Нюру за хороший доклад, но в этот момент ему почему-то вспомнился телефонный звонок директора треста совхозов в день появления статьи и его обещание не давать Булыгу в обиду. "Не за что ее благодарить", - молнией пронзила его мысль, и глаза мгновенно из покорных и раскаивающихся превратились в холодные, ожесточенные, решительные. И он заговорил теперь уже своим голосом, который быстро начал приобретать свой, булыгинский оттенок:
- Только вот что я хочу сказать: какие б умные планы мы ни составляли, они останутся на бумаге, если все мы не будем работать по-коммунистически, если руководители ослабят требовательность. Я хочу, товарищи коммунисты, посоветоваться: что нам делать со злостными нарушителями трудовой дисциплины? Приведу пример. Есть у нас всем вам известный Станислав Балалайкин. Поступал он к нам в совхоз трактористом. Угробил трактор. Мы его перевели в разнорабочие. Заболел у нас на ферме скотник. Надо было срочно кем-то заменить, нельзя скот голодным оставить. Посылаем Балалайкина на несколько дней подменить скотника. И что вы думаете, пошел? Нет, отказался. "Скотник, это, говорит, не моя профессия". Родился человек в деревне, с пеленок, можно сказать, со скотом жил, а тут, извольте: не его профессия. Он себя механизатором считает. А какой из него механизатор, вы сами видели, знаете. Работает разнорабочим, следовательно, обязан идти на ту работу, на которую требуется. Скажите мне, что с таким делать?
- Исключить из совхоза! - ответил из зала Федот Котов, и зал одобрительно зашумел. Этот шумок одобрения Булыга и избрал самым удобным моментом закончить свою речь.
2
Весна шла капризная, под стать осени - ранняя, затяжная, с непросыхающими дорогами, по которым уже не ходили никакие машины, и даже тракторы тонули так, что гусениц не было видно. Их не успевали ремонтировать. За осень и весну автотракторному парку изрядно досталось, и теперь чуть ли не круглосуточно шла работа в ремонтной мастерской - приближалось время весеннего сева. На ремонт тракторов, автомашин и другой техники, которой предстояло действовать на посевном фронте, были брошены все механизаторы. И даже Станислав Балалайкин, оставленный в совхозе со строгим выговором и последним предупреждением после отказа подменить заболевшего скотника, работал в мастерских. Гусеничные мощные ДТ были единственной тягловой силой, которая оставалась в строю: они главным образом подвозили корм на фермы.
Федор Незабудка как в поле, так и на ремонте был неистов и незаменим в работе. Все, что выходило из-под его рук, было добротно, надежно. Хотя внешне Федя оставался самим собой: до былых размеров отросла его неповторимая цыганская шевелюра, величиной с добрую охапку сена, по-озорному светились задорные огоньки в глазах, а руки иной раз выкидывали безобидную шутку над кем-нибудь из "ближних", - все-таки за последние полгода Федор Незабудка сильно изменился. Одни говорили, что он повзрослел, возмужал, другие относили происшедшие в нем перемены на счет неудачной любви, но все уже замечали, что он теперь какой-то "совсем не тот". Особенно подтянулся Федя после вступления в кандидаты партии.
Удивил Незабудка всех механизаторов на другой день после партийного собрания, на котором его приняли в партию: принес в мастерскую из дома целый мешок запасных частей, главным образом остродефицитных, высыпал на цементный в мазуте пол, сказал не то с сожалением, не то слегка смущаясь:
- Тут все, больше у меня ни винтика нет. Гайки даже не оставил.
- Что это, Федя, такой сознательный стал? - спросил один из трактористов.
- А в партию несознательных не берут, - добродушно улыбнулся Незабудка и, сверкнув хитрющими глазами, отошел в сторону: пусть ребята поговорят, оценят по достоинству его поступок.
Все механизаторы совхоза знали, что дома у Незабудки образовалась целая кладовая самых необходимых запасных частей. Создавал ее Федя долгие годы, по винтику, по болтику, тащил домой все бесхозяйственное, что попадалось на глаза и под руку. Зато весной Федя выезжал на своем тракторе в поле и до самой глубокой осени не появлялся в мастерской. Сам ремонтировал свою машину, если случалась надобность, ни к кому за помощью не обращался. Напротив, бывали случаи, когда даже главный инженер просил у Федора взаимообразно дать какую-нибудь дефицитную деталь, которую в целой области не достанешь ни за какие деньги. Федя переминался с ноги на ногу, втягивал голову в плечи, отводил в сторону лукавые глаза, но детали не давал. Директор просил - и директору отказывал: "Что вы, Роман Петрович, откуда у меня? Ребята для смеха придумали, а у меня дома, кроме ключа, напильника да тисков, ничего нет" Врал не краснея. Одному только человеку в совхозе, Михаилу Гурову, он не мог ни в чем отказать. Михаил знал содержимое Фединой кладовой.
А то вдруг сам все принес, все, что годами собирал для себя.
Спустя несколько дней Надежда Павловна пригласила его к себе в кабинет. Федя шел по вызову партийного начальства, как всегда, волнуясь, и мысленно перебирал все свои поступки за последнее время: может, набедокурил где-нибудь шутя? Нет, ничего такого плохого за собой не припомнил. На предложенный Посадовой стул долго не хотел садиться:
- Перемажу я вам тут все, вы меня, можно сказать, прямо из-под трактора вытащили.
А Посадова именно об этом и завела разговор, о ремонте тракторов. Все интересовалась, как идет работа. Федя решил, пользуясь случаем, поговорить откровенно, и не то что пожаловаться, а свое опасение высказать, тревогу, ведь он же теперь коммунист и обязан информировать начальство.
- Зашиваемся, Надежда Павловна, - заговорил он, глядя на Посадову открыто и доверительно. А чумазые руки пытался под стол прятать, но ничего не получалось - стол покрыт красным полотном, как бы его не испачкать. Так и повесил он их, как плети, вдоль ножек стула. "Какой-то он сегодня странный, скованный", - подумала Посадова. А Федя озабоченно: - Боюсь, что к началу сева несколько тракторов будет в гараже загорать.
- Как это, загорать? Да что ты, Незабудка, быть такого не может, - решительно отмела Надежда Павловна, как совершенно вздорное. - В чем же дело? Работаете плохо?
- Работаем по-всякому, только запарка такая идет, потому как весна дурацкая. Не успеешь одну машину отремонтировать, как, гляди, другую гонят. Вчера у Цыбизова Ивана подшипники полетели. Силос в отделение возил, а там дорога известная - прицеп по уши утонул. Ну, он и поднажал. Может, другой бы на его месте осторожно вытащил, а Иван, известный человек, рванул, что конь горячий, и запорол трактор. Или смазку не вовремя менял, грязь попала.
- Видишь, Незабудка, все, выходит, от человека зависит, - начала было Посадова, но Федя перебил ее:
- Не только от человека. От начальства тоже много зависит. Вот хотя б силос возить по такой дороге за пять километров. Разве это порядок? Надо было осенью силосовать прямо возле фермы.
- Нельзя было, Незабудка. Помнишь, как мы спешили? Дожди пошли… Нет, иначе нельзя было, - задумчиво и не совсем твердо сказала Надежда Павловна.
Федя понимал: так-то оно так. Но у него на этот счет была своя точка зрения: проклятые дороги, они всему виной. А Посадова уже расспрашивала его, как кто работает на ремонте. Незабудку вопрос этот даже несколько удивил. Разные люди и работают неодинаково.
- Одни хорошо, другие плохо, по-всякому работают, - ответил Федя и добавил скромно, будто смущаясь своих слов: - Я что, я знай свое дело делаю. А за другими начальство смотрит. Ему видней, кто как работает.
- Так не всегда бывает, - устало улыбнувшись, возразила Надежда Павловна. - Иногда тебе видней, как твой товарищ работает.
- Оно, конечно, не без того, - не очень определенно отозвался Федя.
"Хитрит чего-то он", - подумала Посадова и продолжала:
- Почему так получается. Вот ты, Незабудка, к примеру, работаешь хорошо, а сосед твой плохо? А если ему помочь, может, и он бы хорошо работал?
Теперь Федя сообразил, куда разговор клонится, положил свои увесистые кулаки на замасленные до блеска колени, ответил без особого энтузиазма:
- Если он лодырь, так ему помогай, не помогай, а пользы мало - все будет глядеть, чтоб ты за него работу сделал.
- Такого пристыдить надо.
- Начальство стыдит. И ругает иной раз так, что моторы глохнут…
- Начальство начальством. А вы, коммунисты, актив. Что ж, вы молчите, миритесь с непорядками?
- Когда Гуров был, он тогда всем покоя не давал, - уклонился Незабудка от прямого ответа. - Он не только по работе требовал, он помогал, если кто в технике слаб. И беседы разные проводил. А когда Гуров, значит, ушел, к нам назначили агитатором учителя, ну Сережку Сорокина. Он заходит в мастерские и беседы проводит. Интересно про Марс, про Венеру может рассказать, про стихи Маяковского. А вот чтоб по технике - тут уж, извините, карбюратора от радиатора не отличит.
- Ну так что ж, винить его в этом нельзя, - заступилась за Сорокина Надежда Павловна. - Вот ты про Венеру или про стихи Маяковского можешь интересно, увлекательно рассказать?.. Не можешь. А технику ты знаешь, пожалуй, не хуже Михаила Гурова и руки у тебя золотые.
- Не-ет, - решительно замотал копной волос Федя. - Лучше Миши никто у нас не знает.
Но Посадова не обратила внимания на его реплику и продолжала:
- Так вот, ты, как коммунист, и дополнил бы Сорокина, заменил бы Гурова.
- Мишу Гурова заменить невозможно, - продолжал твердить свое Незабудка. - Помочь ребятам я, конечно, могу и теперь помогаю.
- Надо помочь главному инженеру, - перебила его Посадова. - И это должен сделать ты, коммунист, грамотный, высококвалифицированный механизатор. Партийное бюро назначило тебя агитатором в механические мастерские.
Федя открыл рот от удивления. Он еще не знал, радоваться ему или печалиться. В нем бродили противоречивые чувства: приятно было, что ему, молодому коммунисту, партийное бюро дает такое поручение, значит, доверяет; в то же время было боязно, в мыслях вставал один вопрос: а справлюсь ли? "Что я должен делать?" - спрашивал немой и такой откровенно открытый взгляд, который Федя устремил на секретаря партийной организации. И Надежда Павловна ответила ему.
Все оказалось не таким уж сложным. Вернулся Незабудка в цех возбужденный и своим обычным приподнято-веселым голосом объявил:
- Ну, хлопцы, дела-а-а!.. Назначен я к вам агитатором.
По такому случаю сделали "перекур". Посыпались колкие и безобидные шутки:
- Выбился-таки в начальники.
- А Сорокину что, отставку дали?
- Нам все одно, что хрен, что редька, что Сорокин, что Федька.
- И Сорокин будет, - сообщил Незабудка и добавил после паузы с подначкой: - Моим заместителем.
- Какую ж тебе за это зарплату установили?
- Самую высокую: благодарность рабочего класса, - не растерялся Федор.
- Вона как! От денег отказался, значит, ввиду сознательности.
- А что деньги? Так, базарный билет. А людское уважение ни за какие деньги не купишь!
- Растолкуй мне, товарищ агитатор, почему это Луна делает людей лунатиками? - ввернул из-под трактора не прекративший работу Иван Цыбизов.
- На этот вопрос тебе ответит мой заместитель Сергей Александрович Сорокин, может, завтра, а может, послезавтра, потому как знать тебе про лунатиков совсем не к спеху, - серьезно, сверкая колючими глазами и сердито хмурясь, сказал Федя. - А вот я тебе сегодня же должен растолковать, уважаемый товарищ Цыбизов, почему и как ты сжег подшипники, сколько дней ты еще будешь возиться со своим трактором и во сколько рублей обойдется государству твоя халатность. Это я тебе объясню немедленно, потому как весна не ждет, а у нас пропасть неисправных машин, и потому, как уже есть желающие следовать твоему дурному и заразительному примеру.
По-разному воспринимались совсем недвусмысленные Федины слова: одни одобрительно улыбались, другим - последователям дурного примера Ивана Цыбизова - совсем не до улыбок было. Только Станислав Балалайкин, не понявший обстановки, попытался "подкузьмить" начинающего агитатора. Маленький, юркий, сверкающий белыми зубами, он вынырнул откуда-то из-за спины и, протягивая вперед корявые руки, пропищал тоненьким голоском:
- А вот ты, Федя, как теперешний наш агитатор, ответь мне на мой непонятный вопрос: почему инкубаторские куры не квохчут?.. Обыкновенная курица квохчет, хочет сделаться наседкой, чтоб, значит, цыплят выводить, о потомстве, выходит, заботится, а та, что в инкубаторе родилась, та не квохчет, и, значит, ей до потомства делов нет. Вот и скажи, почему так получается?
Федя хотел ответить, что и этот вопрос разъяснит Сорокин, да подумал, не солидно как-то получается, мол, все к заму отсылаю. Зачем тогда "сам", когда все делает "зам"? Решил испробовать свои силы в "науке", ответить:
- От наследственности не квохчет, - сказал он авторитетно и нахмурился. - Раз ее люди без помощи наседки вывели в инкубаторе, то и она решила не заниматься кустарщиной.
- Вот видишь, как интересно получается, - подхватил Станислав. - Хоть и курица, и мозгов, говорят, у ней совсем считай что нет, а все ж помнит, что ее без матки родили и сама, значит, маткой быть не желает.
- Закон наследственности действует, - с апломбом повторил Незабудка, а охочий до разговора Балалайкин продолжал с завидным интересом философствовать, тоже демонстрируя свою эрудицию.
- Тут, я вам скажу, никакой не закон, а просто куриная несознательность. До потомства ей и заботы никакой нет, сама живу в свое удовольствие, яйца вам несу, потому как за это вы меня кормите-поите, а цыплят выводить - увольте, не моя обязанность. Три недели на яйцах сидеть да потом месяц выхаживать их, дрожать над каждым - на черта, думает, мне это сдалось. Если вам, людям, нужны эти цыплята, так вы сами садитесь на яйца и выводите их. А я, говорит, отказываюсь, потому как сознательности у меня никакой общественной нет. О себе думаю, о себе и забочусь.
- А мы с вами не инкубаторские куры, - сказал Федя, беря Станислава за локоть. - У нас есть общественная сознательность, и потому мы кончаем языками чесать и начинаем дело делать.
Сказав это, он решительно полез под трактор к Ивану Цыбизову.
…На следующий день в обеденный перерыв Федор Незабудка сидел в кабинете директора совхоза и, разглаживая испачканный в мазуте, исписанный цифрами листок бумаги, говорил с ужимкой:
- Я к вам, Роман Петрович, по поручению ребят, как, значит, агитатор.
- Каких таких ребят? - не поняв его, гулко пророкотал Булыга.
- Наших, из механического цеха.
- Давай выкладывай, чем там недовольны механизаторы?
- Дорогами, Роман Петрович, - ответил Незабудка, не глядя на директора и уставившись в свою бумажку. - Мы тут подсчитали, какие убытки несет совхоз в течение одного года из-за наших дорог. Вот, значит, горючее, моторесурсы, ремонт, ну, потом, значит, несвоевременная доставка кормов и все такое прочее. Это одна статья. А теперь другая статья. Сколько потребуется затрат на ремонт дороги, если ее посыпать гравием, а гравия у нас сколько хочешь и совсем рядом. - Федя поднял глаза на директора. - Одним словом, получается, что ежегодные убытки от бездорожья и расходы на ремонт дороги одинаковы. Так это мы брали убытки только за один год. А мы пережигаем бензин и ломаем машины уже столько лет, сколько совхоз существует. За эти деньги можно было построить не одну дорогу, а десять, и не гравийных, а асфальтовых.
Булыга слушал Незабудку нетерпеливо, почесывая густую бровь, а когда тот кончил, вздохнул тяжело и сокрушенно покивал головой.
- Знаю, Федя, все знаю. Считать механизаторы научились, и ты их неплохо сагитировал. Только меня агитировать нечего. Эту арифметику я давно изучил. Да вот денег нет. Эта дорожка ляжет на себестоимость свининки. Этого вы не подсчитали? А я обязан считать. Иначе какой я директор.
- Роман Петрович, - перебил его, забеспокоившись, Федя. - Да расходы-то совсем невелики: самосвалы есть, экскаватор тоже, гравий под рукой, грейдер, бульдозер - все у нас свое.
- А рабочему классу платить надо? - уставился на него Булыга, но Федя решил не сдаваться, во что бы то ни стало "провернуть" этот злободневный вопрос; он так и ребятам пообещал: не уйду из кабинета, пока, мол, не даст согласия.
- Да если так, если надо, то мы, механизаторы, можем бесплатно поработать. Или давайте воскресник устроим.
- Нет, товарищ Незабудка, тут воскресником не отделаешься. А дорогу строить надо, и мы ее будем строить, - вдруг твердо сказал Булыга, и в глазах его зажглись довольные огоньки победителя. - Закончим посевную и начнем дорогу строить, так и передай механизаторам мое решение.
Обрадованный Незабудка побежал не в мастерские, а домой к секретарю парторганизации, чтобы доложить о своем первом успехе в роли агитатора. Он ворвался в дом Посадовой возбужденный, сгорающий от восторга и невысказанной радости, не поздоровавшись, с порога крикнул:
- Сагитировал! Порядок, Надежда Павловна! Летом делаем дорогу.
- Кого сагитировал? - вскинула изумленные глаза Надежда Павловна. - Ты садись, Незабудка, садись и спокойно расскажи.
- Да что ж тут рассказывать, я постою… Прихожу я к нему, так и так, вот цифры, вот убытки от бездорожья, вот расходы на строительство…
- Постой, погоди, к кому ты приходишь?
- К директору, - удивленный такой недогадливостью, ответил Незабудка и начал рассказывать, как он разговаривал с Булыгой и чем кончился его визит.
Посадова похвалила его за полезную инициативу и заставила все-таки присесть.
- Сегодня Вера мне сообщила, что в гаю какой-то мерзавец подрубил корни у шести кленов, - сказала Надежда Павловна, садясь напротив Незабудки. - Я пошлю лесника, надо составить акт и найти во что бы то ни стало этого подлеца. Подумать только, шесть столетних кленов загубить!
Она была возмущена, то и дело сжимала свои маленькие, но сильные кулачки, точно грозила еще неведомому ей порубщику. Но Федя уже сообразил, в чем дело.
- Сок пошел, - сказал он, что-то припоминая. - Теперь достанется березкам да кленам.
- Как это достанется, Незабудка? Что ты говоришь? Да разве это сок. Это ж кровь деревьев. Они погибнут. Столетние деревья, которые люди сажали, растили тоже для людей, для своих потомков красоту создавали, да чтоб вот так, просто погубить ни за что ни про что.
- Это точно, усохнут, - подтвердил Федя. - Их много поусыхало. Каждую весну сок берут. Вот люди! - Темная Федина копна зашаталась, точно кленовая крона из стороны в сторону, а глаза сверкнули гневом. - Предупреждали, наказывали - и все нипочем.
- Я прошу тебя, Незабудка, мобилизуй там своих ребят, помоги нам выяснить, кто загубил клены.
И хотя обеденный перерыв уже кончался, Федя решил не откладывать это дело на вечер, лучше подольше в мастерских задержаться, а сейчас - бегом в гай. Шел и думал, перебирал в памяти людей, кто б это мог такую подлость совершить. А может, Вера напутала. Старые клены в гаю он знал все наперечет, их было немногим больше десятка. Но Вера сказала правду.
Птичьим гомоном, шумным, беспокойным, встретил Незабудку гай. Снег почти растаял, лишь кое-где по ямам да впадинам лежали его грязно-бурые, спрессованные куски. Земля была еще сырая и пахла прелым листом. Гай был совсем голый - почки лиственных только набухали - и просматривался далеко сквозь сетку безлистых веток. Федя шагал быстро, не придерживаясь троп, шуршал сухими листьями и валежником. Остановился у старой березы. У комля стоит глиняный кувшин. Из свежей, вырубленной топором раны по соломинке бежит сок, медленно, робко, падает каплями в кувшин с жалобным всплеском: "кап, кап, кап", точно слезы. Федя вспомнил слова Посадовой: "кровь деревьев", а сам подумал: "Больше на слезы похоже, на тихий плач беспомощного и невинного. Кап, кап, кап, - точно неутешные всхлипы". "Кап, кап, кап", - стучит в Фединых висках и отдается болью по всему телу.
Еще прошлой весной Федя прошел бы мимо этого кувшина или даже сам просверлил бы штопором несколько берез: вкусный квас получается из сока, особенно если в него добавить жженого ячменя. Так делали многие годы, не думая о деревьях, которые затем засыхали. Ему припомнилось комсомольское собрание об охране природы, воскресник по посадке парка, читательская конференция о "Русском лесе", суд злостных порубщиков. "Кап, кап, кап…" Кувшин уже полон и скоро потечет через край. И душа Федина вот так же переполнилась гневом. Он засопел озлобленно, бросил короткий взгляд на крону березы: несколько сухих сучьев торчат в стороны безжизненными обрубками. "Не хватило сока".
Федя поднял кувшин, отпил два глотка, как-то неловко, виновато, точно он сам чувствовал вину перед деревом. И сок показался совсем безвкусным. Федя постоял минуту, размышляя, что ему дальше делать, а затем решительно, со всего маху стукнул кувшином по дереву. Глиняные черепки разлетелись во все стороны. Теперь он шел к кленам взбудораженный и злой. Остановился у самого старого, что на поляне недалеко от бывшей халупы старой Комарихи по соседству со знаменитым ясенем, под которым было устроено Нюрино гнездо. У клена были подрублены выходящие на поверхность толстые корни в трех местах. Раны буйно сочились. Клен молчал. Он, должно быть, не понимал, зачем люди подрубили его сосуды. Зачем? Федя тоже понять не мог. Кленовый сок вкусный, но его никто не собирал, он, добытый корнями из земли и предназначенный веткам, кроне, не питал дерево, уходил в землю.
- У-у, собака! - Федя вслух выругался, постоял с минуту и пошел к другому клену. Картина та же самая. "Вредитель, что ли? - подумал Незабудка. - Или решил засушить деревья, чтобы потом спилить себе как сухостой. Зачем-то кленовое дерево подлецу понадобилось?"
И вдруг у одного клена, окруженного густыми зарослями орешника и черемухи, подвешен старенький, с помятыми и закопченными боками, невесть как сохранившийся солдатский алюминиевый котелок. И здесь сок, кленовый, капает горючей слезой. Федя снял котелок и отставил его в сторону. Затем взял горсть сырой глины и положил ее толстым пластырем на рану. Больше он ничем не мог помочь искалеченному дереву. Замазывая рану, вспоминал, где, у кого он видел такой котелок. "У Станислава Балалайкина. Точно, у него!" - сверкнула радостная догадка. "Ну погоди же, Стась, сейчас мы с тобой все выясним".
Пока шел до мастерских, немного успокоился, принял нарочито веселый и беспечный вид, с ходу оповестил:
- Ну, ребята, с директором полная договоренность и взаимопонимание. Обещал после сева дорогами заняться, наше предложение одобрил и просил вас сердечно поблагодарить. - Последнее Федя сочинил. Затем, подняв котелок на уровень лица, спросил тем же веселым тоном: - Кто пить желает? Кленовый сок, сладкий, как мед, в гаю нашел. Свежий-пресвежий, как парное молоко.
Несколько рук потянулось к котелку, но, проворно расталкивая всех, вынырнул перед Незабудкой Станислав Балалайкин, поспешно хватаясь за котелок:
- Стойте, хлопцы, это ж мой котелок! Ты где его взял?
- Я ж тебе сказал, в гаю, под кленом, - невозмутимо ответил Федор, вызывая Балалайкина на признание. А тот, ничего не подозревая, сам себя выдавал:
- Точно, мой! - И уже задиристо, с упреком: - Кто тебе дал право чужое добро трогать? Давай сюда.
Но Федя метнул на Балалайкина ненавидящий взгляд и, подавая котелок другим, сказал строго, даже сурово:
- Прошу, товарищи, попробовать, чтобы убедиться, что в котелке не вода, а кленовый сок. - И когда двое выпили по нескольку глотков и подтвердили, что действительно в котелке кленовый сок, Федор, не спуская глаз с Балалайкина, сказал приглушенно: - Нет, не сок это, а кровь и слезы нашего совхозного парка, который губят разные двуногие паразиты. Мало того, что ствол просверлил, так он и корни у шести самых старых кленов понадрубил, чтоб деревья поусохли.
Незабудка стоял посреди мастерской, широко расставив крепкие ноги, и держал возле груди котелок. Он весь кипел от негодования.
- А ты видел, что я рубил, ты поймал меня?! - засуетился Балалайкин.
- Люди видели, - зло сказал Федор. - И вот вещественное доказательство. Это, товарищи, уже не штрафом пахнет. Это подсудное, уголовное дело, подлинное вредительство.
- Выслуживайся, выслуживайся, министр без зарплаты. Может, премию получишь, - вызывающе бросил Балалайкин, и в ответ на это со всех сторон на него обрушились, точно камни, слова механизаторов:
- Федька правду говорит - подлинное вредительство!
- За такое в тюрьму сажают.
- Этого Балалайку ничем не проймешь. Ведь знает же, что наказывают, а все равно лезет, как шкодливая кошка.
- Так это ж его козу летом директор в сирени застрелил.
- Да не козу надо было, а хозяина крупной солью в мягкое место.
Улучив паузу, Балалайкин пошел в контратаку на Федора:
- А ты забыл, как сам сирень трактором потоптал? Забыл?..
- Нет, Стась, не забыл. И всю жизнь буду помнить. Так я за эту свою глупость расплатился сполна. Я своими руками прошлой осенью пятьдесят деревьев посадил. И весной еще столько посажу. А тебе, Стась, никакой урок не идет впрок. Видно, сознательность у тебя, как у твоей инкубаторской курицы.
Федя Незабудка под одобрительный смех товарищей махнул рукой и пошел к трактору. Разоблачение и публичное посрамление Станислава Балалайкина было второй победой молодого коммуниста.
3
Птицы объявляют приход весны, они славят весну своей песней. Они радуются весне, и радость их - самая великая радость на земле. Кажется, никто в мире так не чувствует красоту пробуждения природы, как птицы, принося в дар весне самое лучшее, что они имеют, - свои песни. Большинство птиц поют только весной, потом, в иную пору года, они чирикают, пищат, щебечут, трещат, галдят, шумят, разговаривают между собой, но не поют.
Длиннохвостые дрозды, которые летом тяжелыми камнями с шумом и неприятным хриплым треском падают в густые чаши кустарника и, кажется, не имеют и никогда не имели приятного голоса, весной неожиданно дают такого "дрозда", что только диву даешься. Быстрокрылые, храбрые, они носятся высоко по верхушкам столетних тополей и елей со свистом и трескотней, устраивают отчаянные драки с галками и воронами, а вечерними зорями, усевшись на самой макушке еще безлистого ясеня, начинают концерт. Их мощные, сильные голоса слышны далеко-далеко, а мелодия такая звучная, приятная, что неискушенный человек иногда приходит в затруднение: что за солист такой? Неужто соловей прилетел уже? И действительно, его трель очень похожа на песню старого искусного скворца или молодого, еще неопытного соловья. Дрозды славят вечерние, еще ядреные апрельские зори, а неугомонные вездесущие зяблики славят леса, ручьи и реки.
Темно-зеленые в желтую крапинку скворцы, запрокинув кверху крепкие желтые клювы, кричали на всю улицу о том, что набухают почки на вишнях и яблонях и что земля готова принять от людей первые зерна.
Жаворонки славили небо - свое синее, бездонное царство, где происходила иная, чем на земле, жизнь, известная только им, невидимым солнечным колокольцам; славили просторы вечного и бесконечного, своей неумолчной серебристой свирелью они соединяли небо и землю, помогая им лучше понять и познать друг друга.
Птицы, как и цветы, - каждому свое время. В марте шумно галдели воробьи, галки и синицы, затем появились жаворонки, скворцы, зяблики, дрозды, чибисы, забросав землю радостью и восторгом. За ними - очередь ласточки и соловья.
Каждый день, улучив свободную минуту. Вера ходила за речку в гай. Идет по аллее, думает, мечтает. Или сядет на пень среди синих, как ее глаза, подснежников и слушает птиц. От их безудержного голосистого буйства, от первого горячего дуновения южного ветра, под которым просыпались бабочки и пчелы, от первых цветов и первых, еще совсем молоденьких листочков черемухи и боярышника душа переполнялась до краев и самой хотелось петь птицей, цвести подснежником, порхать в теплом воздухе бабочкой. Вера уже не сознанием, а сердцем чувствовала, что пришла настоящая весна - лучшая пора года на нашей планете, И поняла она еще одно: весны она до сих пор совсем, совсем не знала. Потому что в городе весны не бывает. Там есть зима, с ее морозами, когда надо потеплей одеваться, есть знойное, с накаленным солнцем камнем домов и улиц лето, с потными лицами людей, духотой троллейбусов и прохладой метро; есть сырая, неприятно-дождливая, тусклая осень. А весны нет. Потому что весна - это голубой простор над головой, и золотистый горизонт, запах теплого ветра и молодых почек, буйство птиц и цветов, первая зелень трав в ложбинах, и пчелиный звон вокруг желтой лозы, звонкое журчание ручья с пескарями и серебристой плотвой, гул тракторов за селом, и густой, резкий запах перегноя, мягкий, теплый пар над землей, и прохладная вечерняя свежесть у воды.
"С чем сравнить ее, весну? - спрашивала себя Вера и не находила ответа. - Разве лишь с первой любовью?!" И подумалось: "Полюбить землю горячо и на всю жизнь может тот, кто видел ее не поздним летом, тучную от спелых плодов, а в дни весеннего пробуждения, еще не умытую теплыми дождями, не чесанную буйными ветрами, сладко потягивающуюся спросонья".
Над гаем, распластав могучие крылья и вытянув вперед прямую и острую, как пика, шею, свободно и плавно, не шевеля ни одним мускулом, проплыл аист. Вера позавидовала ему. Вчера она видела гай с высоты полета аиста, видела партизанские края с трехкилометровой высоты. Уже целую неделю, как с утра до вечера над совхозными полями кружил совсем низко самолет-"кукурузник", разбрасывая минеральные удобрения. Летчик, молодой веселый парень, "попутно" катал в воздухе сельских ребят. Однажды Тимоша сказал Вере:
- Сегодня четыре круга на самолете сделал. Ух, здорово! Ты никогда не летала?
Вера отрицательно покачала головой. На другой день она уже летала над совхозной землей. Чувство легкого страха, радости и восторга переполняло Веру. С высоты гай, ее любимый гай, казался маленьким лоскутком, окаймленным с трех сторон голубой змеей - Зарянкой. Поля были рыжие, серые, оранжевые, зеленые, квадратные, прямоугольные и вообще неопределенных форм. Лесные поляны сверкали светлыми пятнами. Рощиц было много, но ту, единственную, свою "березовую симфонию" она узнала сразу.
Летчик был более чем учтив, более чем любезен и предупредителен. Он принадлежал к числу тех молодых людей, которые влюбляются с первого взгляда.
В теплый, сверкающий золотыми блестками полдень Вера повстречалась в гаю с Надеждой Павловной, обрадовалась и удивилась этой неожиданной встрече. Посадова шла по кольцевой аллее неторопливо, высоко подняв к верхушкам деревьев голову, задумчивая и какая-то необыкновенно ясная, прозрачная, должно быть, осененная радугой весны. В руках у нее был не букет, а лишь один цветок - подснежник, синий, как Зарянка, когда смотришь на нее с самолета.
- Понравилось летать?
В вопросе Посадовой Вера почувствовала подтекст, но ответила прямо:
- Красиво. Простора много.
- Долго он тебя кружил. Старался голову вскружить.
- Вскружил, да только свою. - Лукавые глаза Веры сощурились, она потянула к себе ветку, сказала, отвлекаясь: - А черемуха распускается раньше всех.
- Влюбился? Так быстро? - Но в вопросе Посадовой не было удивления.
- Больше: предложение уже успел сделать.
Вера не лукавила. Летчик действительно сделал ей предложение, точно спешил, что не успеет: срок его командировки в совхозе кончался. Он сказал девушке, что здесь, в деревне, она пропадет, а он увезет ее в областной центр, где стоит их авиаотряд. У него отдельная комната и приличная зарплата. Она может не работать. Но при желании работа в городе и для нее найдется. А то и учиться можно пойти в медицинский или учительский. Можно, конечно, и на заочное отделение поступить.
- И ты согласилась?
- Что вы!.. Такой воображала…
- Красивые все воображалы, - обронила Надежда Павловна.
Юность откровенна и доверчива, она всегда ищет участия. Вера была откровенна с Надеждой Павловной, ей доверяла голос своего сердца, в ней находила участие.
- Я люблю мечтать здесь, в гаю, - говорила Вера. - Тут так легко думается. Идешь по аллее, и где только не побываешь за какой-нибудь час: и в Москве, и там, где никогда не была, - в Уссурийском крае и у Баренцева моря, и в далекой Индии, стране чудес. И кем только не побываешь - журналисткой, туристкой, делегаткой, учительницей, врачом и простым библиотекарем.
- Что ж, библиотекарь - это тоже профессия, - вдруг произнесла с каким-то срывом в голосе Надежда Павловна, и темные горячие глаза ее потухли, по лицу, смуглому, с первым апрельским загаром, проплыли неторопливые тени. - Я вот тоже скоро буду библиотекарем. Твоим подчиненным, - добавила она и посмотрела на Веру долгим, насильно улыбающимся взглядом.
Вера не поняла ее. И это ее полное открытое недоумение запечатлелось внезапно в глазах, больших, синих, с золотистым отсветом, точно в них отражалась земля, украшенная подснежниками, и высокое небо.
- Что ты удивляешься? - уже мягче, проще, погасив улыбку и взяв Веру под руку, спросила Посадова. Сегодня она чувствовала неумолимую потребность высказать сокровенное, излить то, что в последнее время медленно, как березовый сок, капля по капле, заполняло ее, тревожило, погружало в глубокие размышления. - Должность моя выборная. Не захотят коммунисты - и не изберут.
- Да что вы, Надежда Павловна, - хотела успокоить Вера, но Надежда Павловна остановила ее, слегка сжав руку:
- Были годы, когда на отчетно-выборном собрании за меня голосовали все коммунисты, все сто процентов. А в прошлом году я получила тридцать процентов голосов против… Тридцать процентов, - повторила она, замедляя шаг. - Значит, не доверяют. Значит, я в чем-то не права. Или появились новые люди, которые знают и могут то, чего не знаю и не могу я. Вполне возможно. Особенно на последнем собрании как-то все перевернулось. Люди вдруг не своими, а какими-то новыми голосами заговорили. Или, может, мы просто этих голосов прежде не замечали? Мы, то есть я и директор. Вот хотя бы Нюра: толковая, умная. Я сидела на партсобрании, слушала ее доклад, радовалась - это совершенно честно я говорю, - искренне радовалась за нее, хотя, признаюсь, мне было как-то не по себе, будто она сделала то, чего не сумела сделать я. Она твердая и сильная. Она своего добьется. Когда я слушала ее, мне вспомнилась птичница из колхоза "Победа", тоже молодая девушка. Как-то на районном совещании передовиков она выступала запальчиво, горячо. Точно не помню сейчас цифры, но что-то уж очень много она обещала получить яиц от каждой несушки. Кто-то репликой выразил свое сомнение. Так она знаешь что ответила: "Сама, говорит, нестись буду, а обязательство выполню!" Мне ее Комарова напомнила, такая же одержимая в труде. Я понимаю, ревность в таких делах - штука нехорошая. И я не ревную. В лице Комаровой я вижу не соперницу свою, а преемницу. И чувствую, знаю, ей мне придется сдавать свои дела. Ей или Гурову. Вот и приду я тогда к тебе в помощницы, будем самодеятельность поднимать, народный театр создадим. Народный театр - это была заветная мечта Алексея. Он в молодости пробовал создавать его, да что-то не получилось.
Так они шли уже чуть зеленым, но еще насквозь видным гаем, две женщины, со своими судьбами, тревожными ожиданиями, с думами, беспокойными и мятежными, с открытой, доверенной друг другу мечтой.
А вечером в клубе готовилось общее собрание рабочих совхоза по случаю организации - комплексных бригад и звеньев. Ждали директора треста совхозов. Роман Петрович готовил начальству пышную встречу. А начальство сочло своим долгом поставить в известность первого секретаря обкома: еду, мол, в "Партизан" на ответственное собрание, чтобы лично возглавить и благословить многообещающее начинание. Егоров одобрил поездку директора треста в совхоз; комплексные бригады и его волновали не меньше, а, пожалуй, даже больше, чем руководителя треста. Уже во второй половине дня он вдруг решал тоже поехать в "Партизан".
На выходе из города у шоссе Михаил Гуров поджидал какую-нибудь попутную машину. На маршрутное такси, курсировавшее два раза в день между районным центром и совхозом "Партизан", он уже опоздал: задержался в райкоме, где получал свой партийный билет. В связи с арестом фашистского палача Григория Горобца, скрывавшегося долгое время под именем Антона Яловца, Гуров был освобожден, реабилитирован и восстановлен в партии. В совхозе об этом знали и ждали его возвращения.
Гуров сидел на обочине развилки, там, где от неширокого, но асфальтированного шоссе отходила в сторону совхоза уже подсохшая, в пух и прах разбитая, пыльная, бугристая, с глубокой колеей дорога, та самая, которую Булыга обещал отремонтировать после окончания весеннего сева. Ехавший в совхоз Егоров узнал Михаила и, посадив в свою машину, довез до самого дома. Он хотел везти его прямо в клуб, на общее собрание, но Михаил воспротивился: надо было забежать хоть на минуту домой, переодеться, умыться с дороги.
- Ты виновник сегодняшнего общесовхозного собрания: там комплексные бригады создают. Так что, пожалуйста, не задерживайся, приходи сразу в клуб.
Пойти сразу в клуб для Михаила было нелегким делом. Скромный до щепетильности, совестливый до застенчивости, Михаил, несмотря на свою полную невиновность и реабилитацию, все же испытывал чувство неловкости и стыда. Ему казалось, что лучше постепенно, как бы заново, войти в коллектив, чем вот так сразу свалиться на всех снежным комом. Но больше всего его волновала встреча с Верой; он мысленно пытался представить себе ее первый взгляд, первый жест, первое слово.
Собрание уже было в самом разгаре, когда Егоров, стараясь остаться незамеченным, тихонько вошел в зал. Выступал директор треста. Он приветствовал инициативу рабочих совхоза в создании комплексных бригад, поблагодарил партийную организацию и директора и пожелал успешного проведения посевной.
Не успел он произнести последнее слово, как духовой оркестр, размещенный Булыгой за кулисами, грянул туш. Довольный, Роман Петрович что-то весело прошептал на ухо начальству, но сидящий с другой стороны Булыги председатель рабочкома дернул Романа Петровича за рукав и панически шепнул:
- Егоров приехал!
- Где?
- Да вон, у печки стоит.
Зоркие глаза Булыги быстро отыскали Егорова в конце зала среди стоящих. "Почему он там? Давно ли стоит? Инкогнито?" - запрыгали тревожные вопросы. Не долго думая, Роман Петрович поднялся и торжественно сказал, устремив взгляд на Захара Семеновича.
- Товарищи рабочие! К нам приехал первый секретарь обкома партии товарищ Егоров! Попросим его в президиум нашего собрания!
Прокатились дружные аплодисменты, и тотчас же утонули в грохоте и гуле духового оркестра. Егоров, несмотря на свой сильный и властный характер, от неожиданности покраснел. Он понимал, что отпираться ему нельзя. Пока гремел оркестр, он успел добраться до сцены. Но как только трубы умолкли, он сказал, обращаясь к президиуму:
- Вы бы лучше, товарищи, пригласили в президиум подлинных виновников вашего собрания: Комарову и Гурова, инициаторов создания комплексных бригад.
Егоров остановился на сцене у края стола и начал пристально шарить взглядом по залу, ища там названных им товарищей. Но разве найдешь их среди трехсот человек?
Роман Петрович понял свою оплошность, но решил как-то вывернуться и громко ответил:
- Комарова-то здесь. А насчет Гурова не можем, не в нашей власти.
- Это почему же? - спросил Егоров, не отрывая взгляда от зала. - Все в вашей власти.
- Захар Семенович, Гуров ведь в тюрьме, - подсказал директор треста, но Егоров резко оборвал его:
- Вы не в курсе: товарищ Гуров сейчас уже в совхозе.
При этих словах все разом повернули голову к входной двери.
Нюра бросилась к выходу. Через пять минут она была уже в квартире Михаила.
Слова Егорова ошарашили Веру. Ей хотелось переспросить его: "Это верно? Вы не шутите?" Но она боялась шевелиться, чувствовала, как лицо охватывает жаркий пламень, а по всему телу побежал торопливый холодок. Как сквозь сон, долетали до нее твердые, хозяйски уверенные, с язвительным оттенком слова Егорова:
- Шуму много у вас, товарищи, как бы эта парадная шумиха не заглушила серьезного дела… Оркестр зачем-то притащили. У пожарников, что ли, напрокат взяли? А, Роман Петрович?
- Свой завели, - пробуя скрыть неловкость улыбкой, через силу ответил Булыга, а из зала крикнули:
- Культуру внедряем!
Егоров улыбнулся в зал, ответил на реплику иронией:
- Да-а, культурненькие начальники пошли, без музыки никак не могут. Прямо не начальники, а солисты. Разговаривают с народом только под аккомпанемент духового оркестра. И слушать таких начальников, должно быть, приятно: не говорят, а поют. Верно, товарищи?
И вслед за бойкими выкриками из зала "правильно" раздались веселые хлопки. А Вере казалось, что это вовсе не аплодисменты, а звонкие, хлесткие пощечины директору треста, руководителям совхоза и в первую очередь Булыге. Оживление в зале словно пробудило ее, вывело из минутного оцепенения. Воспользовавшись разрядкой собрания, вызванной язвительной репликой Егорова, Вера незаметно ускользнула из зала. Одна мысль овладела теперь ею: "Он здесь, он вернулся, мы встретимся, мы должны встретиться". Ей, как и Михаилу, тоже хотелось, чтобы эта первая встреча произошла как-нибудь без свидетелей. Юность решительна и опрометчива, юность застенчива и стыдлива.
Ее лихорадило. Руки дрожали, пересохли губы, и это необычное состояние изумляло ее. "Что со мной такое происходит? Почему я волнуюсь?" А щеки полыхали по-прежнему ярко и горячо.
Она вышла на воздух; вечерняя прохлада резко и приятно ударила в лицо. Солнце недавно зашло. Медленно гасла заря. За рекой в гаю залихватски-громко высвистывал и выщелкивал дрозд. Улица была безлюдна, казалось, вместительная утроба клуба проглотила всех жителей центральной усадьбы.
Еще издали Вера увидела свет в окне Михаила. Свет этот, как ни странно, не усилил, а немного ослабил ее волнение. "Надо спокойней, спокойней. Возьми себя в руки…" - шептал ей собственный голос. И вдруг… Вера остановилась и замерла.
В окне его комнаты на фоне электрического света стояли друг против друга, лицом к лицу, Михаил и Нюра. Так могут стоять только близкие люди.
Вера чуть не вскрикнула, невольно прикрыла глаза, чтобы не видеть того, что разрушило и убило в ней светлое ожидание, и затем, круто повернувшись, побежала в гай. Она смутно понимала, что помочь ей скрыться от людей, от самой себя, от всего на свете может сейчас только гай, ее любимый гай; он единственный в мире понимал и любил ее, давал ей радость, душевный покой, вселял надежду. Надежду на что? "Дура, какая я дура!"
Она дошла до речки и не успела ступить еще на кладку, как ее догнал летчик. Он был действительно красив, молод, подтянут и слегка возбужден. В легком плаще он бежал за ней легкой, порхающей походкой.
- Еле догнал, - сказал он бодро и довольно смело взял ее за локоть.
Вера вздрогнула, посмотрела на него зло и презрительно. Сейчас она никого не хотела видеть, а тут, извольте, такая вольность в обращении. Он осекся, неловко повел глазами, но не растерялся.
- Верочка, вы обещали сегодня сказать свое решение.
- Я решила. - Вера остановилась. - Я решила уехать.
- Со мной? - В глазах летчика вспыхнула несдержанная радость.
- С вами? - Вера вскинула на него удивленные, холодные глаза. - Почему с вами? В Москву, домой. Завтра же еду.
По ее виду, по тону летчик понял, что она не шутит. Он готовил себя к ее отказу, но к такому обороту дела не был готов, стушевался.
- Почему? Так вдруг, ни с того ни с сего?
- Так надо. - Голос отчужденный, сухой, с недружелюбными нотками. "Ах, как не вовремя появился этот летчик!" Она уже почти ненавидит его. А в ушах звучит голос Посадовой: "Все красивые воображалы". "Тоже мне, красавец нашелся. Жених…" А жених совсем ласковым, дрогнувшим голосом, с искренним участием спросил:
- Случилось что-нибудь, Вера Ивановна?
- Оставьте меня, ради бога! - Она не хотела оборвать так грубо, знала, что обижает этим окриком человека незаслуженно, но эта даже не фраза, не просьба и не мольба, а скорее крик души вырвался невольно.
Она побежала домой. Через полсотни шагов столкнулась с Тимошей. В руках у него зеленая ветка с тонким сладковатым медовым запахом. Не говоря ни слова, она взяла из рук юноши ветку и уткнулась в нее лицом. Сказала тихо, нежно:
- Ой, как хорошо пахнет! Необыкновенный аромат. Что это такое?
- Клен цветет, - просто ответил Тимоша.
- Клен?.. Никогда не знала, что он цветет. А почему нет листьев?
- Еще не распустились. Он цветет до листьев.
- Приятный аромат. Почему бы такие духи не сделать? А то всякие там гвоздики-сирени выпускают. Правда, изумительный запах?
Не ожидая ответа, она взяла Тимошу под руку и затараторила с поддельной веселостью и беспечностью, которыми хотела скрыть свое состояние:
- Как я рада, что тебя встретила. Хотела в гай пойти, а там один нахал пристал ко мне, пришлось вернуться. Ты будешь моим телохранителем. Согласен?
Она уже хотела вместе с Тимошей пройтись по гаю, проститься с ним: ведь завтра утром ее уже не будет в совхозе. Сегодня последний, прощальный вечер. Она решила твердо - уехать. Но Тимоша не хотел идти, он не двигался с места. Она не понимала его, спросила:
- Что, ты не хочешь со мной погулять?
- Вера! - Голос у Тимоши дрогнул, и рука, неуверенная, дрожащая, достала из кармана бумажку. - Ты только не расстраивайся, Вера. Тебе телеграмма от матери.
- Телеграмма? От мамы? Что с ней? Тяжело больна? - встревожилась Вера.
- Нет. С отчимом случилось… - угрюмо произнес Тимоша.
- А-а, Константин Львович. Что с ним такое? - И голос Веры заметно изменился. Последний вопрос звучал уже без особой тревоги.
- Он… умер.
- Умер? Константин Львович?.. Это как, от чего?
Вера взяла телеграмму и с трудом прочла освещенную гаснущей зарей строку: "Константин Львович скончался. Приезжай. Мама". Нахмурилась, точно пытаясь что-то важное понять и решить, и произнесла после паузы:
- Бедная мама! Ей очень тяжело.
Шли молча. Летчика у кладки уже не было. Где-то за гаем кровавым пламенем разгоралась большая луна. Ручей мурлыкал на отмели молодо и беспечно, точно силился не отстать от неумолкающих птиц. Она облокотилась на плохо отесанный поручень, глядя в темную, густую на вид воду.
- Давай постоим.
Тимоша согласился. Он не знал, что в таких случаях следует говорить. Успокаивать? Но ведь она не плакала и даже виду не подавала, что печальное известие потрясло, ее.
- Ты не любила отчима? - спросил он напрямую после паузы.
- Нет, - честно ответила Вера.
- Ты любишь отца своего? - опять немного погодя спросил Тимоша.
- Совсем не поэтому. - Вера выпрямилась, поправила волосы, уложенные на макушке, дружески коснулась своей холодной рукой горячей руки Тимоши и, увлекая его за собой, решительно пошла в гай. - Совсем не потому, - повторила она уже на аллее, где медовый запах клена слился с запахом молодых листьев боярышника и черемухи. - Константин Львович мне… был совсем чужой по духу. У нас с ним разные не только вкусы, но и взгляды на все решительно. Ты когда-нибудь с Алексеем Васильевичем встречался?
- Один раз. В Москве. - Тимоша готов отвечать на любой ее вопрос.
- Он тебе понравился?
- Ничего. Вообще он человек умный и правильный. Но отец, конечно, умней его и как-то не то что ближе мне, но интересней как человек. Я тебе говорю честно, совсем не потому, что он мой отец. У него многому можно поучиться.
- Да, Захар Семенович - человек необыкновенный. Ты его любишь. И я люблю своего отца. Только очень мало знаю о нем. Совсем-совсем не знаю его. А так хочется. Ведь он погиб. Он был неистовый и, как ты говоришь, правильный. Он не умел подличать. Был похож на своего отца, то есть на моего деда. А дед старым коммунистом был, революционером. Сам из деревни происходил. Мама говорит, что я похожа на отца. А отец - на своего отца. Значит, кровь во мне деревенская. Может, потому мне и дорого все вот это и сердцу близко.
Она остановилась, кинула взгляд на вершины еще голых могучих тополей, в три обхвата толщиной, подтянутых лиственниц, столпившихся в одну дружескую компанию, на тускло освещенный резкий силуэт единственного древнего кедра, каким-то чудом оказавшегося в здешних краях. Прислушалась, деревья разговаривали голосами птиц, просили: "Не уезжай". Гай не хотел прощаться, он точно кричал веселым, бойким свистом и щелканьем дрозда: "До скорого свидания".
- Через неделю, пожалуй, зацветет черемуха, - сообщил Тимоша, и в голосе его она без труда уловила недосказанное: "Так что ты поскорей возвращайся". А Вера продолжала прерванную мысль - это отвлекало ее от двух бед, свалившихся сразу.
- Мне хочется знать, что думал мой отец перед казнью? О нас с мамой думал, наверно, о нашей судьбе. Что с нами станется, кто поможет, как жить будем? Думал ли он, что мир не без добрых людей?
- Говорят, свет не без добрых людей, - поправил Тимоша.
- А какая разница - мир, свет, - произнесла Вера. - Синонимы. А сколько смысла. Вдумайся: мир - земля, мир - покой. Свет - земля, свет - ясность. И выходит, земля наша - это покой, это ясность. Вот как русские люди понимают землю.
Гай горел, подожженный луной, а птиц этот пожар не пугал: они не знали угомона. Тимоша сказал:
- Когда зацветет черемуха, прилетят соловьи. Будут петь и днем и ночью - в две смены.
- Я их не услышу, - говорил грустный и неуверенный Верин голос, а сердце шептало: "Надо услышать, надо".
Она прощалась с гаем, который только что начал надевать на себя самый красивый весенний наряд, прощалась и не верила, что уезжает навсегда. Она гнала от себя прочь до боли тяжкие думы о покойном отчиме, о бедной маме, об измене Михаила, но, к ее удивлению, мысли о Михаиле упорно цеплялись, не желали уходить, воскрешали в зрительной памяти только что увиденную картину в его окне. Желание знать, о чем и как он разговаривал с Нюрой, родилось вновь, глупое, неуемное желание.
Нюра примчалась к Михаилу запыхавшаяся и бросилась к нему на шею. Он был рад ее приходу. Спросил:
- Ты как узнала?
- Ой, Мишенька, не говори, я в клубе была. Там два директора цирк устроили. С музыкой. Умереть можно. Потом приехал Егоров, высмеял. О тебе сообщил. А я сидела в зале перед тем, как Егоров появился, и предчувствовала что-то. Вот сижу как на иголках. То в жар меня бросит, то в холод. Места не нахожу и чего-то жду. А чего - сама не знаю. Ой, Мишенька, такое творилось со мной! - Нюра положила ему руки на плечи и посмотрела в глаза, нежно и умоляюще, будто о чем-то просила.
- Что, Нюра? - Он взял ее за руки тихо, поглядел также тихо и ласково в ее пылающее лицо.
- Как я тебя ждала, Мишенька!..
Он не дал продолжить, перебил, не отпуская ее рук:
- Спасибо тебе, Нюра, за статью, за письма, за все. Ты очень, очень хорошая. Кажется, раньше я тебя плохо знал… А теперь сядем, поговорим. - Он посадил ее на диван, сам сел на стул, напротив. - Что у вас, как, рассказывай.
Она смотрела на него изучающе, зорко, пытаясь проникнуть в мысли, узнать о том, что ее волновало больше всего.
- О чем рассказывать? Или о ком?
- Как Вера? Ты мне, между прочим, о ней ничего не писала.
- А ты, между прочим, и не спрашивал, - ответила Нюра колко, с горестным укором. Сощурив глаза, уставилась отсутствующе в карту, висящую на стене, задумалась о своем.
Он действительно в письмах не спрашивал о Вере, знал, что вопросы эти обидят Нюру, вызовут ненужную ревность.
- Нюра! Давай поговорим серьезно, - предложил Михаил.
Она ответила машинально, не меняя позы:
- Давай.
- Пойми, кто ты для меня… - начал он волнуясь.
- Да, кто я для тебя? - также вяло повторила Нюра.
- Ты для меня, как сестра родная…
- А я не хочу, понимаешь, не хочу, эта должность меня не устраивает. - Нюра резко поднялась. - Пусть она будет сестрой.
- Не надо, Нюра, об этом. - Он тоже встал. - По крайней мере сейчас не надо. Потом, в другой раз. Я рад, что ты со мной, именно ты.
Голова идет кругом. Все перепуталось, в мыслях сумятица какая-то. "Почему она не хочет понять: не могу иначе, мы друзья. Разве нельзя быть просто друзьями? Наверно, нельзя. Но что же тогда, где выход?" - бьется беспомощная мысль. Он несколько раз повторяет в уме один и тот же вопрос: "Где выход?", и вдруг слышится ему совсем другое: "Где Вера?" Да, где она, почему ее нет здесь сейчас? А может, то было просто так, игра, может, опять Юлька Законникова.
А внизу уже бойкие людские голоса и шаги на лестнице. Идут сюда.
Он жадно, нетерпеливо прислушивается - не ее ли шаги? Вот открывается дверь. На пороге - брат и сестра Незабудки, его милые, добрые соседи-друзья. Лида не может без наивной непосредственности: у нее что на уме, то и на языке:
- Мишка, какой ты худой!.. Бедный ты наш.
- И совсем не худой, даже поправился, - недовольно отстранил Федя сестру.
Вера прошла к себе наверх, не заглянув к Надежде Павловне, откуда раздавались громкие голоса. Там спорили о Булыге. Посадова поднялась тотчас же, в переднике, с вилкой в руках: готовила ужин. Посмотрела на Веру и поняла - утешать ее не надо. Сказала как можно проще, спокойнее:
- Завтра утром Захар отвезет тебя на аэродром. Отпуск мы тебе даем по семейным обстоятельствам.
Вера вяло покачала головой:
- Не нужен отпуск, я не вернусь больше сюда.
А снизу слышится громкий голос директора треста:
- Ты свое заявление, товарищ Булыга, забери и сам изорви. Никто тебя не отпустит с работы.
- Как не вернешься? Подумай, что ты говоришь?! - Посадова недоуменно уставилась на Веру. - А твоя работа, клуб, самодеятельность? А твой гай?
Вера прислушивается к тому, что говорят внизу. Интересно: неужто Булыга добровольно оставляет свой пост?
- А собственно, почему вы хотите насильно вернуть человеку его заявление? - Это спрашивает Егоров директора треста. - Чем вы будете мотивировать свой отказ удовлетворить его скромную просьбу?
"Как он спокойно говорит. И без сарказма", - думает Вера.
- Так он же это сгоряча написал, - петушится директор треста. - Отпускать такого человека - это роскошь, Захар Семенович. Министр не пойдет на такой шаг.
- Как, Роман Петрович, твое заявление - плод минутной вспышки или серьезных раздумий? - спрашивает Егоров.
- Да, я долго думал. Я решил не сегодня, раньше решил. - Глухой голос Булыги как-то пропадает, точно куда-то проваливается.
Надежда Павловна видит, что Вера слушает разговор внизу. Пытается пояснить со вздохом, сокрушаясь:
- Роман не дело задумал. И Захар стал какой-то придирчивый. Ах, ну да ладно, как-нибудь все утрясется!.. А ты приезжай сюда с мамой, тут она быстрее все забудет, успокоится… И к Алексею зайди обязательно. Я тебе адрес дам. Тащи его сюда хоть на время, поможет нам самодеятельность в народный театр переделать. - И потом, спохватившись: - А Мишу ты видела? Нет? Так как же ты можешь уезжать не повидавшись? Вам надо обязательно встретиться, сегодня же. Я пошлю за ним Тимошу, пусть сейчас же придет.
- Ни в коем случае, ни за что! - почти закричала Вера. - Все кончено между нами… И ничего не было. Ничего… И пусть. Ничего не надо…
Наутро она уехала, так и не повидавшись с Михаилом. Егоров посадил ее на московский самолет. Сказал, прощаясь:
- Долго не задерживайся. Если помощь потребуется, звони мне, из Москвы звони. И напиши.
Она закивала головой в знак благодарности, улыбаясь влажными глазами, помахала рукой уже у самой двери. А он повторил:
- Приезжай!
ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ
1
Константин Львович Балашов умер трагически, или, как говорили в Союзе художников, стал жертвой своего творчества. Его убила та несуразная, нелепая "Свинья", над которой он трудился несколько лет и на которую возлагал большие надежды. Однажды, когда Балашов, стоя под огромной головой свиньи, "отделывал" копыта передних ног, рухнул каркас, и многопудовая глыба сырой глины обрушилась на скульптора и придавила его.
Ольга Ефремовна зашла в мастерскую через несколько часов, чтобы позвать мужа ужинать. Константин Львович был мертв.
Вера опоздала на похороны. К ее удивлению, мать не плакала. Она лишь твердила, что Константин Львович был несчастный. Она рассказывала о торжестве похорон. Когда мать говорила "трагическая смерть", Вера мысленно возражала ей: "Скорее комическая или даже символическая - пал жертвой своего безобразного творчества".
Первые три дня Вера неотлучно находилась при матери, рассказывала ей о совхозе, о своих новых знакомых и друзьях, старалась всячески отвлечь ее от тяжелых переживаний, помочь легче перенести горе.
Вдвоем они ходили по весенней Москве, по улице Горького, толкались в магазинах, делали мелкие покупки. Вера скучала. Ее тянуло в совхоз, так тянуло, будто она там оставила частицу себя самой. Однажды она предложила матери поехать на Выставку достижений народного хозяйства. Простор площадей, стройный, веселый вид павильонов, лучистый блеск фонтанов и молодая зелень напомнили Вере что-то родное, близкое сердцу, кровное. В душу незаметно просочилась тоска, она вызвала ноющую грусть. Мягкие иголочки на молоденьких пихтах, первые, еще рыжие, листочки на кленах напоминали гай, шептали: "А там уже черемуха расцвела и соловьи буйствуют". Сеялки, культиваторы, комбайны, тракторы живо воскрешали в ее памяти совхозные поля и механические мастерские, где сейчас, очевидно, возится Михаил, неутомимый, весь в мазуте, с головы до пят, только зубы да глаза сверкают. Таким она видела его не однажды, проходя мимо мастерских. Что он сейчас делает? Что думает и о ком? Почему его нет здесь, рядом с ней у этих комбайнов? С каким наслаждением она показала бы ему всю выставку, до самого укромного уголка. Они бы весь день ходили, не чувствуя усталости. Вдвоем.
Голос матери обрывает нить ее дум:
- Коля Лугов звонил. О тебе все спрашивал. Адрес просил. Он на заводе "Богатырь" работает. Хороший парень. Скромный такой, самостоятельный. Ты бы ему позвонила.
Это звучит как просьба, как тайное желание, наверно, всех матерей. И Вера понимает, где уж такое не понять! Отвечает покорно:
- Хорошо, мама, позвоню. - Но звонить не собирается. - Ах, если б ты знала, как сейчас там хорошо! Красиво! - Там - это в совхозе, мать догадывается. - А то давай, мама, поедем, поживешь там, сколько тебе захочется, отдохнешь от всего. Я уверена, тебе понравится. Воздух, аромат, птицы. Грибы пойдут. Поедем, мама?
Вера смотрит на тихое, кроткое лицо матери и понимает: напрасны ее слова, не поедет. Мать отвечает:
- Как же я квартиру оставлю, мастерскую? Нет, доченька, мне из Москвы уезжать никак невозможно. Закупочная комиссия должна быть. Много работ Константина Львовича еще не реализовано. Деньги у меня, конечно, есть, в последнее время кое-что купили у него. Только я думаю, скучно мне будет без работы. Может, в магазин пойду.
- Зачем тебе? Ты за свою жизнь наработалась. - Вере искренне жаль мать: она если не совсем понимает, то все-таки догадывается, что такое одиночество.
- Вот разве что ты останешься дома, тогда мне и на работу незачем устраиваться. Почему б тебе не остаться? Поработала - и хватит. В институт поступать разве не думаешь? Деревня есть деревня. И Коля все интересуется.
Это начинает раздражать Веру: ну что для нее Коля? Школьный товарищ - и только. "Эх, мама, если б ты знала его, Мишу… Думалось, уеду, выброшу, забуду, - с глаз долой и из сердца вон. Но нет, так в жизни не получается. Так могут только юльки-королевы. А я не Юлька, нет".
А мать снова:
- И еще звонил какой-то Роман. Это в первые дни, как ты уехала. Много раз звонил. Все спрашивал, где ты и что, да когда в Москве будешь, да можно ли написать тебе? Кто он такой?
- Так, знакомый один, - с видом полного равнодушия обронила Вера и с удивлением подумала: "Как странно, за целый год жизни в деревне почти не вспоминала ни Романа, ни того злополучного вечера в подвале художника". Роман… Интересно, поступил ли он в институт?.. Моряк-изобретатель… Он обещал звонить. Умный и, кажется, славный парень. Назвал ее сильной и настойчивой. И ошибся: где уж тут сила и настойчивость!.. А хотелось, ах, как хотелось Вере быть сильной!! Как отец.
- Мама, я папин портрет забыла в совхозе.
- Как же ты так, дочка?
- Остался висеть на стене в моей комнате.
- Надо написать, чтоб прислали. Бандеролью могут переслать. Ты напиши своей хозяйке.
"Хозяйке… Для мамы Надежда Павловна просто моя хозяйка. И только. А для меня… Эх, мама, мама, ничего ты не знаешь. И даже не видишь. Не видишь, что за этот год твоя дочь стала совсем другой". - "А какой?" - спрашивал чей-то голос, и Вера не знала, что ответить
2
На другой день она пошла на квартиру к Посадову с поручением Надежды Павловны.
Алексея Васильевича встретила у подъезда его дома. Он садился в такси. За этот год он нисколько не изменился, Вера его сразу узнала. И он узнал ее.
- А-а-а! "Дело было вечером", - радостно произнес старый актер, широко улыбаясь прямо в лицо девушке. - Ну как вы, встретились тогда с Надей?
- Да, Алексей Васильевич. Вам большой привет от Надежды Павловны. Я только что из совхоза приехала, и у меня к вам целое дело, очень важное, очень-очень. Хорошо, что я вас застала, - живо и бойко выпалила Вера.
- Да, вы меня прямо за хвост поймали. - Посадов задумался. - Как же нам быть? Я вот сейчас тороплюсь. Должен часа на два - на три отлучиться по неотложному делу… М-м-да. Мне тоже желательно с вами посидеть, поговорить. - И вдруг, осененный находкой: - А давайте сделаем так: сейчас мы с вами поедем к одному великому деятелю советской культуры. Вы поскучаете там часок-другой, а я поработаю. Стало быть, оба послужим святому искусству. А потом я к вашим услугам на весь остаток дня. Идет?
Вера даже не спросила, куда они едут, думала, что Посадов должен выступать где-нибудь по радио, телевидению или в концерте. Ей было все равно, где ждать его, только бы передать просьбу Надежды Павловны.
Посадов был другом скульптора Петра Васильевича Климова. Они встречались довольно часто. Сейчас Климов работал над большой композицией "Емельян Пугачев". С Посадова он лепил Пугачева. Алексей Васильевич позировал с удовольствием: Климова он считал лучшим скульптором наших дней, да и тему Пугачева он сам подсказал скульптору. Когда-то, давным-давно, Алексей Васильевич на сцене исполнял партию Пугачева в одной, теперь уже забытой опере. Ему нравилось, как решает образ Пугачева Климов, поэтому он всегда охотно приезжал в мастерскую скульптора. Иногда сеанс продолжался часа три. Алексей Васильевич терпеливо сидел. Мастерская Климова находилась в центре Москвы, в тихом переулке, в небольшом двухэтажном флигеле, окруженном молодыми деревцами. Поодаль в беспорядке валялись глыбы мрамора и гранита. Вера сразу догадалась: здесь работает скульптор. Спросила:
- Вы позируете?
- Да, - ответил Посадов. Догадливость Веры его не удивила. И добавил: - Пугачева играю.
Веру он представил скульптору очень пышно и торжественно:
- Дорогой Петр Васильевич! Позволь тебе представить молодое дарование нашей отечественной кинематографии…
- Алексей Васильевич, - перебила его смущенная Вера, - я уже давно не имею никакого отношения к нашей отечественной, как вы выразились, кинематографии и даже в кино перестала ходить.
- Это, между прочим, вы правильно делаете. Время надо беречь в юности, или, как это: береги честь смолоду. А я бы добавил: и время, - ответил Посадов, и его грузная, могучая фигура торжественно поплыла в большой, с высокой стеклянной крышей, зал мастерской. Он уселся в вертящееся кресло на высоком постаменте и проговорил: - А по сему, Петр Васильевич, за работу!
- С места в карьер, - заметил Климов, перебрасывая быстрый, острый взгляд с Веры на Посадова, с Посадова на Веру и проворно снимая целлофан с сырой глиняной статуи Емельяна Пугачева. "Какая она, однако, красивая", - подумал он о Вере, а вслух спросил: - А если не в кино, то тогда где же вы и что же вы?
Вера коротко рассказала о себе, - она это делала не столько для скульптора, сколько для Посадова. Рассказывая, продолжала изучать Климова, которого прежде знала по далеко не лестным отзывам Балашова. Климов ей нравился. Он весь - целеустремленность, энергия и сила. Его Пугачев произвел на нее сильное впечатление. Климов создал бунтаря, неистового, русского Прометея, точно извержение вулкана, вырывающегося из недр великого, многострадального, угнетенного народа.
В мастерской стояли и другие работы Петра Васильевича: эскизы памятников, портреты, отформованные в гипсе, отлитые в бронзе, вырубленные в мраморе. Особенно понравился Вере проект памятника "Курская битва". Постамент памятника представлял собой два танка - советский тяжелый танк и фашистский "Тигр". Танки столкнулись и вздыбились. Силы их еще кажутся равными. Но над ними схватились в смертельном поединке две бронзовые фигуры - зверя и человека, тигра и воина Советской Армии. Обнаженная богатырская грудь солдата вся в кровавых ранах. Но он держит левой рукой разъяренного хищника с раскрытой пастью, правой он успел вонзить исполинский меч в звериное сердце. Он победил, человек победил фашистского зверя. Образ получился ясный, глубокий и впечатляющий.
Вспомнив работы своего отчима, Вера спросила:
- Петр Васильевич, а у вас есть скульптуры, которые вы делаете не для зрителя, а для себя?
Климов сморщил лоб, удивленно и пристально посмотрел на девушку, она даже смутилась от такого откровенно недоумевающего взгляда, хотела как-то смягчить свой вопрос, но скульптор опередил ее:
- Для себя, моя дорогая, я иногда делаю селедку в сметане. Никогда не ели?
- Нет, - уже покраснев, ответила Вера. - Странный вкус.
- А мне нравится. Вы знаете, есть люди, которые вслух разговаривают сами с собой. Есть такие. Это не совсем нормальные люди. Художник своим искусством разговаривает с тысячами, миллионами людей. Когда художник начинает говорить сам с собой, это значит: либо ему нечего сказать людям, либо у него котелок не в порядке. Вы простите меня за такое элементарное объяснение.
Вера и смутилась, и обрадовалась: прямой ответ Климова ей понравился. В разговор вступил Посадов.
- Насколько я понял, Петр Васильевич, - сказал он не вставая, - Вера интересуется другим: твоей творческой кухней, какими-то набросками, поисками, первыми мыслями, выраженными в пластилине, - одним словом, твоими черновиками.
Вера хотела возразить: совсем не этим она интересовалась, и скульптор понял ее вопрос совершенно правильно, но Климов опять предупредил:
- Ну, если так, тогда я покажу вам одну штуковину, которая пока что предназначена для меня одного. - Он быстро вышел в соседнюю комнатку и возвратился с небольшой, в полметра высоты, скульптурной композицией. Поставил ее на стол, сказал: - Смотрите, а потом честно, откровенно скажите мне, во-первых, что хотел сказать автор и что получилось - хорошо или плохо?
От невысокого куполообразного голубого постамента ввысь в виде траектории-дуги взвилась прозрачная сталинитовая пластинка. На какой-то высоте от нее в разные стороны отошли серебристые, неопределенных очертаний массы. Нетрудно было догадаться, что это облака. Выше, уже за облаками, стремительно летящая вперед золотистая фигура юноши. У него могучие крылья орла. Он летит к солнцу, к звездам. Вера так и сказала:
- К солнцу, к звездам. Отлично, Петр Васильевич!
- По-моему, это, должно быть, грандиозно! - заметил Посадов. - А? Красота-то какая! И мысль… Никаких ракет, атомов, просто крылья, о которых человек мечтал со дня своего рождения. Символично! И всем понятно. Главное - красиво: человек за облаками. Хорошо вы придумали - прозрачный материал. А золото и серебро - это тоже хорошо! Не избито. Бронза, мрамор, бетон - это традиционно. А вот вам новый материал - получайте!
- Ну, предположим, золото и серебро знала еще древняя скульптура, - возразил Климов. - Меня многое тут смущает, в том числе и золото и серебро, хотя это, должно быть, не только оригинально, но и красиво. Смущают меня крылья.
- Напрасно! - воскликнул Посадов. - Крылья - это находка, такая же находка, как меч у Вучетича, Да, аллегория, символ!
- А не напоминает ли вам, дорогие мои друзья, этот космонавт традиционного ангела?
Наступило молчание. Климов не ждал ответа и не хотел дальнейшего обсуждения. Он еще сам не все продумал и взвесил, он был в пути, искал, искал. Поэтому быстро взял скульптуру и унес ее обратно в комнату, а возвратясь, предупредил:
- Только дадите мне слово: о том, что видели сейчас, - шша, молчок. Ни другу, ни жене, как говорят. А теперь продолжаем.
И снова начал лепить.
Курская битва! Какой всеобъемлющий образ! Здесь, на Курской дуге, сражался, командуя танковым полком, ее отец, Иван Акимович Титов; здесь он был ранен, за эти бои получил звание Героя Советского Союза. В памятнике Климова Вера увидела памятник своему отцу.
Сравнения возникали невольно: Климов и Балашов. Она была убеждена, что ничего подобного Константин Львович создать не мог.
Вера видела большое искусство, творение подлинного таланта. Во всех работах художника она видела поиск, острую мысль, яркую и прекрасную форму. Конкретный, реалистический образ тонко и умно сочетался с аллегорией, приобретал силу символа, не утрачивая своей ясности, доходчивости и той необыкновенной внутренней силы искусства, что волнует душу, будоражит разум. Она, не видавшая воочию сражений Отечественной войны, отлично чувствовала и понимала то, что изобразил художник в "Курской битве", где силой и мужеством советских людей в кровавом поединке были повержены главные козыри Гитлера - его знаменитые "тигры" и "пантеры". "Тигр" - фашистский танк, впервые появившийся на Курской дуге. Тигр - символ хищного зверя. Как это все просто, выразительно и символически глубоко!
Вера молча рассматривала работы Климова и слушала разговор двух художников: Петр Васильевич любил, когда "модель" говорит, она тогда живет, поэтому он старался постоянно вызвать Посадова во время сеанса на острый разговор, заставить его кипучую, неспокойную натуру волноваться.
Она не обратила внимание, с чего это началось, по какому поводу Климов произнес фразу: "Великий, или Тихий океан", так, как это пишется на всех географических картах. Посадов спросил, не ожидая подвоха:
- Так все-таки какой же он - великий или тихий? Океан-то этот?
- И великий и тихий, - ответил Климов.
- Ерунда, - выпалил Посадов. - Тихий не может быть великим, а великий тихим. История такого не знала! Назови мне хоть одного великого и чтоб он был тихий. Назови!.. Микеланджело, Цезарь, Шекспир, Петр Первый, Ломоносов, Пушкин, Лев Толстой, Шаляпин! Они клокотали, как вулкан, как твой Пугачев!..
- Так это люди. А мы говорим об океане. - Климов повел тонкой бровью и насмешливо скосил карие умные глаза.
- Океа-а-ан, - протяжно пробасил Посадов. - Да будет тебе известно, что на самом деле Великий океан самый неспокойный по сравнению с другими своими собратьями. Ты поговори с моряками, они Тебе расскажут.
- Нет, Алексей Васильевич, философ ты, скажем прямо, неважный, доморощенный. - Климов продолжал "заводить" своего друга.
- А где они, твои важные философы? Кто, назови? - Посадов поерзал в кресле и недовольно нахмурился. Его обидело, что при Вере его назвали "доморощенным". - Все одинаковы. И тот деревенский парень, который на брачном ложе мечтал, как булькнет связка подков, брошенная в колодец, ничуть не хуже какого-нибудь ультрасовременного стиляжки, ищущего смысл в абстракционизме.
- Не трогай современных стиляг: они злопамятны и не прощают обид, - все так же с дружеской подначкой говорил Климов, задумчиво хлопоча возле глиняной фигуры Пугачева. - Они объявят тебя одиозной личностью, непримиримым врагом консолидации.
- Меня? - Посадов ткнул себя в грудь толстым пальцем. - А какой смысл? Я им не страшен. Вот ты, ты другое дело, ты для них личность опасная. Твое искусство мешает им делать бизнес на шарлатанстве, с головой выдает их немощь. Ты для них опасен, потому что ты художник действующий. А я бывший.
Климов энергично возразил:
- Бывших художников в природе не бывает, как и бывших ревизионистов. Есть бывшие князья, бывшие короли, бывшие министры, бывшие генералы, даже бывшие проститутки. - Он неловко покосился в сторону Веры, сказал: - Извините меня, бога ради… А художников бывших - это уже, как ты говоришь, ерунда. Художник - он творец до гробовой доски. И пока ты жив, ты должен творить, а не философствовать по пустякам. Вот ты, Алеша, был оперным артистом. Теперь, когда иссяк, кончился твой голос певца, ты же не бросил искусство, ты стал драматическим актером.
- Я - другое дело. Драматический артист жил во мне всегда рядом с оперным. Это редкость. Может, нас всего двое - Шаляпин и я.
Климов весело и добродушно рассмеялся. Он знал эту слабость своего друга и прощал ее: пусть порисуется, артист ведь.
Вера нашла, что именно сейчас удобный случай заговорить о поручении Надежды Павловны. Воспользовавшись паузой, она сказала:
- Алексей Васильевич! Приезжайте к нам в совхоз. Поможете народный театр создать…
Посадов снова беспокойно задвигался в кресле:
- А вы думаете, это так просто: взял и создал.
- Но ведь это теперь поощряется, - подхватила Вера. - Народные театры имеют большое будущее.
Посадов горестно вздохнул и, глядя на Веру снисходительно грустными глазами, закивал тяжелой, седой головой. Сказал загадкой:
- Иметь будущее - это еще не все. Вот вы, имеете будущее киноактрисы? Имели, вернее. А выйдет она из вас, возьмете вы свое будущее?
- Нет, конечно. Но я - это я, тут другой вопрос, - ответила Вера, пытаясь разгадать ход его мыслей.
- Вопрос один, - возразил Посадов и, повысив голос: - Единый! К вашему сведению, в первые годы Советской власти я создал народно-героический театр. Заводская молодежь в нем отлично играла. Успех был. Мы ставили драму, оперу. Репертуар свой создали: героический! "Пугачева" я ставил. И сам партию Емельяна пел. Да!.. Пу-га-че-ва! И Лермонтова: "Демона", "Мцыри". А вы знаете, что такое "Мцыри"? Это романтика, героика, сила духа! "Рукою молнию ловил". А? Здорово! Вот как писать-то раньше умели: "Рукою молнию"! Только недолго нам пришлось существовать. Будущее наше кому-то не понравилось, кого-то испугало. Чиновничек был из культпросвета, плюгавенький такой, как сморчок: лицо крысиное, вытянутое, острое, помятое, как медная пуговица, нос кривой, глазки раскосые, щелочки, бровей совсем нет. Как сейчас его вижу. Пришел он принимать у нас новый спектакль. Сидит в зале, глазки по сцене бегают, нос в воздухе ходит. Отсидел свое, а спектакль не разрешил. Почему? Не говорит. Мы тогда как раз "Мцыри" ставили. Я сам делал инсценировку. Не понравился ему Лермонтов. И все-е-е!.. Спектакль не выпустили! Один, второй не разрешили. Декорации под дождем размокли. А труппа-то народная, без зарплаты, на одном энтузиазме. Протестовали, шумели, ходили жаловаться к такому же чиновнику. Не помогло. Ну и развалился театр. А вы говорите, будущее!..
Не спросись, он слез со своего трона, возбужденный, бледный, с глазами, извергающими лаву огня. Заходил по мастерской, сжимая большие кулаки. "Пугачев. Вот таким его и сделал Климов", - подумала с восхищением Вера. Потом он заговорил поспокойнее:
- А года через три я того плюгавенького, похоронившего наш первый народно-героический театр, случайно встретил здесь, в Москве. И где вы думаете?.. В лавчонке торговал. Лавочником оказался, подлец. Видали?! Вот его истинная профессия - торгаш. А он в искусство полез. Он мне, художнику, делал свои руководящие указания и наставления… Лавочнику Пугачев опасен, торговцу он страшен!
Лицо его, точно изваянное из глыбы белого мрамора, сияло, освещенное огнивом глаз, оно жило, дышало, играло каждой морщинкой, сохранившей в себе прожитое и пережитое. А Климов продолжал бросать то на Посадова, то на Пугачева острые вдумчивые взгляды и говорил походя, между делом:
- Вы, Верочка, не принимайте его слова за чистую монету. Он - артист, и скепсис его - игра. Он был и остается художником. Бунтарь. По секрету скажу вам, что он уже создал народный театр на заводе "Богатырь". Вот теперь, недавно, в этом году.
- Только начинаю, - поправил Посадов. - Но лавочник уже лезет. Свой репертуаришко сует, копеечную дребедень, драмоделье на мелкотемье. А я хочу дать инсценировки Николая Островского, Тургенева, Горького, Фурманова. Я покажу им Котовского и Доватора, Александра Матросова и Зою. Я дам им классику, чтоб сцена сверкала не только могучей мыслью, но и жемчугом русской речи, которую мы уже довольно испохабили, потому что у лавочника вместо жемчуга - стекляшки. Иностранную хотите? Пожалуйста. Только не Ремарка. Я Жан Кристофа им готовлю. И что вы думаете? Морщатся… Жан Кристоф, оказывается, не по вкусу лавочнику!..
- А вы все-таки к нам лучше приезжайте, - сказала Вера. - У нас вам никто не помешает.
- Вы решили возвращаться? - перебил Климов быстрым вопросом.
- Да, я решила, - ответила Вера, и решение ее почему-то созрело именно здесь, в мастерской скульптора.
- Жаль, - произнес Климов. - А я хотел вас лепить.
- Меня? - Вера удивленно взмахнула бровями. Вспомнила: Балашов никогда не предлагал ей позировать. - А что я такое значу?
- Наш современник, в котором живет гармония внешнего и внутреннего, - ответил скульптор. - Впрочем, я, пожалуй, приеду к вам в совхоз. Там есть герои?
- Есть хорошие люди, как и везде, - ответила Вера и после небольшой паузы добавила: - Приезжайте, будем рады.
- А как вы считаете, мое искусство понравится сельской молодежи? Приемлет она его? - лукаво взглянув на Веру, спросил Климов. Вера удивлена:
- Да что вы, Петр Васильевич? Странный вопрос. По-моему, ваше искусство любят все, потому что это искусство настоящее, всем понятное, оно волнует…
- Вы по-английски читаете? - снова спросил Климов.
- Нет, - ответила Вера, подняв на него ожидающий взгляд.
- Вот статья. - Климов взял лежащий у него на столе иллюстрированный журнал, издающийся в США. - Год тому назад по мастерским некоторых наших художников и сапожников рыскал денежный американский турист Гарри Лифшиц. Кое-что покупал для смеха.
- Я слышала, - вставила Вера.
- Вернувшись к себе на родину, этот "специалист по русскому искусству" напечатал статейку, грязненькую, вонючую. Вот что он пишет, между прочим: "Так называемый социалистический реализм, который наиболее ярко представляет скульптор Климов, все меньше находит в России поклонников и почитателей. Пожилым людям он просто надоел своим желанием "учить" и "воспитывать". Молодежь демонстративно третирует это искусство, она его попросту не принимает".
- Да мало что он может написать. Они все время пишут о нас всякую похабщину, А нам что от этого, - заговорил невозмутимо Посадов. - Откуда ему знать нашу молодежь.
- Нет, вы послушайте дальше: "Подпольно, негласно в Советском Союзе существует другое искусство, созвучное нашему веку. Мне посчастливилось побывать в гостях у некоторых представителей нового русского искусства и приобрести несколько довольно милых и оригинальных работ". Дальше этот Лифшиц демонстрирует образцы нашего "нового" искусства, загнанного в подполье. Вот рисунки некоего Ильи Семенова. И рядом скульптура покойного Константина Балашова. - Климов протянул журнал Посадову: - Извольте полюбопытствовать.
Вера вместе с Посадовым начали рассматривать иллюстрации к статье Лифшица, а Климов беспокойно и взволнованно заходил по залу. Всякий раз, показывая кому-либо из своих друзей эту статью, он приходил в состояние крайнего возмущения. Посадов раскатисто хохотал:
- И вы думаете, это всерьез? Этот мальчишка Семенов всерьез занимается подобной ерундистикой?! Думаю, что нет. Специально напачкал для американского коллекционера.
- А Балашов? Он не мальчишка, - сказал Климов. - Нет, друзья мои, напрасно вы так легкомысленно и беспечно относитесь к этому возмутительному факту, напрасно.
Вера хотела было сказать, что ничего подобного у Балашова она не видела, что Константин Львович - ее отчим. Но… Нет, она не хотела в этом признаться Климову, и именно сейчас. Тогда надо было бы объяснять, рассказать о своих отношениях с Константином Львовичем. Зачем старое вспоминать? Сейчас это вовсе ни к чему. В журнале были воспроизведены две ультраформалистические работы Балашова. Вера даже подумала: не фальсификация ли здесь? Ничего подобного она не видела у Константина Львовича и потому не верила, чтобы он опустился до такого маразма. Правда, мать ей рассказывала, что был еще в прошлом году у них американец, что-то купил у Константина Львовича, хорошие деньги уплатил.
- Да он-то, писака этот, небось твоего искусства и не знает, - сказал Посадов. К статье Лифшица он относился по пословице: "Собака лает - ветер носит".
- Был он и у меня, - сообщил Климов. - Поговорили мы с ним, даже поспорили.
- На каком же языке дискутировали? - Посадов опять взял из рук Веры журнал.
- На русском, - ответил Климов. - Он-то из наших, из эмигрантов. Не то в двадцать седьмом, не то в тридцатом году вместе с родителем своим драпанул за кордон.
- А в общем все это ерунда. - Посадов небрежно бросил журнал на тахту. Он видел, что Климова разговор этот расстраивает и, чтобы как-то отвлечь и забыть неприятную тему, решил рассказать что-нибудь забавное. У него всегда "про запас" найдется интересный эпизод из театральной жизни. - Вот я вам расскажу, что такое актер. Недавно двое парней - молодые актеры, способные ребята, я их хорошо знаю, получили отпускные за два месяца. Конец сезона - время летних отпусков. Ну так вот: денег не так много, но для них двухмесячный оклад - это деньги! Пошли по такому случаю в "Арагви". Выпили по стопке, а тут, на тебе, свет выключают, их гонят. Потому как одиннадцать часов - ресторан закрывается. А они только-только во вкус начали входить. Но, что поделаешь, порядок есть порядок! Вышли на улицу и обсуждают создавшееся положение. А тут швейцар возьми, да и подскажи: в аэропорту, во Внукове, говорит, ресторан всю ночь работает. Они и уцепились за такую идею. Быстренько поймали такси - и во Внуково. Приезжают, а там ресторан на ремонте. Как не повезет, так не повезет. Выругались, стоят и обсуждают, где б достать рюмку водки. И конечно, ругают того, кто придумал закрывать рестораны в одиннадцать часов. А тут кто-то из пассажиров подсказал: "А у нас, говорит, в Ленинграде, есть ночные рестораны". - "Что, что есть? Нам, говорят, от этого не легче. Не поедешь же в Ленинград за рюмкой водки". А тот: "Зачем, говорит, ехать? Ехать долго, а на ТУ-104 через сорок минут будете в Ленинграде". Опять идея. "А что, говорят, это мысль! Летим!" Сказано - сделано. Что артисту стоит? Настоящий артист не знает невозможного. Взяли билеты, и в Ленинград. На другой день возвращаются домой. В карманах пусто. А впереди целых два месяца, попробуй пожить без денег. Что ж, ребята не унывают: вместо отдыха мотаются по концертам, а то пошли к художникам в натурщики. Вот до чего дошло!..
Климов смеялся весело и добродушно, действительно позабыв о статье.
После перерыва Посадов взгромоздился на свой трон, и сеанс продолжался. Вера стала внимательно присматриваться к расставленным на стеллажах многоярусной галереи портретам. Было много знакомых и незнакомых: писатели, ученые, маршалы, солдаты. И вдруг… Сердце Веры дрогнуло, замерло. Она остановилась и впилась широко раскрытыми от неожиданности и удивления глазами в гипсовый, тонированный под зеленую бронзу портрет. Это была голова немногим больше натурального размера. Это был он, ее отец. Он, как живой, с крепким подбородком и какой-то горестной ухмылкой, сползающей с губ, со взглядом, открытым и немножко суровым. Глаза были его, живые, глубокие, задумчивые глаза.
Первое, что хотелось Вере, это спросить скульптора, удостовериться, кто этот человек? Но она боялась: а вдруг окажется кто-то другой, удивительно похожий. Потому что никогда она не слышала ни от отца, ни от матери о его скульптурном портрете. Терпения не хватило:
- Скажите, пожалуйста, Петр Васильевич, кто этот человек?
Климов подошел к стеллажам и, разминая в руках ком глины, ответил медленно, всматриваясь в лицо своей давнишней скульптуры:
- Это один мой фронтовой товарищ, однополчанин. Командир танкового полка. Замечательный был человек. Я его на фронте в землянке между боями лепил. Это набросок, в один сеанс. Минут сорок, наверно, работал. А может, больше. Похож очень. Мне он дорог, как память о фронте. Я многих лепил в окопах. Все потеряно. Уцелело лишь два: этот и еще одного генерала.
- А фамилию не помните? - спросила настороженная, как-то сжавшаяся от дрожи Вера.
- Как не помню? Отлично помню: Титов, Иван Акимович.
По бледному лицу Веры легкой тенью прошла блаженная улыбка. Ее состояние не ускользнуло от чуткого и наблюдательного скульптора. Он хотел спросить: "Что с вами?", но тот же вопрос задал по-другому:
- Вам нравится этот этюд?
Вера тихо ответила, глядя в глаза Климова благодарно и преданно:
- Это мой отец… Спасибо вам, Петр Васильевич.
От Климова Вера ушла вместе с Посадовым. На улице, собираясь проститься с артистом, напомнила:
- Ну, так как, Алексей Васильевич? Что передать Надежде Павловне?
- А я с вами еще не прощаюсь, - пророкотал очень приветливо Посадов. - О народном театре мы с вами еще поговорим. Для Нади и для вас у меня есть маленькие подарки. Символические. Насколько я вас понял, вы ведь ко мне шли? Вот и зайдем сейчас ко мне на минутку.
Он остановил свободное такси и открыл для Веры заднюю дверь. Вера послушно села. Посадов не умел молчать, и уже в машине Вера вынуждена была, отвечая на его вопросы, опять рассказывать о себе, о том, как и почему она очутилась в совхозе.
- Что ж, будем считать, что неплохое начало вашей биографии. Интересное начало. - Выслушав ее внимательно, сказал: - Будем надеяться, что и дальше все пойдет в таком же духе. Главное в жизни человека - направление. А направление вы верное избрали. Я познакомлю вас с одной очень интересной особой. Она… постарше вас немного. Но успела прожить такую крутую, трагическую жизнь, что ни в каком театре мира, ни на одной сцене вы не увидите. Да-а! Представьте себе: деревенская девчонка попадает в Московский университет, выходит замуж за африканского студента, уезжает с ним в его жаркую страну. Там ее продают в гарем, делают рабыней. Потом с помощью американского журналиста ей удается бежать в США, затем она попадает в Европу и после скитаний по разным странам возвращается к себе на родину. К родителям в деревню не едет и даже ничего им о себе не сообщает. Поступает простой работницей на завод. Здесь, в Москве. На завод, где я создаю народный театр. Сегодня у нас репетиция, мы с вами поедем туда, и я вас познакомлю с женщиной удивительной биографии.
Машина остановилась на Новопесчаной улице у подъезда посадовского дома. Вера была заинтригована рассказом актера. Не утерпела, спросила имя той женщины, когда поднимались в лифте.
- Зовут ее Юлия. А фамилия - Законникова, - ответил Посадов.
- Юлька Королева! - воскликнула обрадованно Вера.
Посадов удивился:
- Вы ее знаете, Юлию Законникову?..
- Она из нашего совхоза… Я знаю ее маму и дедушку Василия Ивановича.
То, что Вера может рассказать в деревне о встрече с Юлией, немного озадачило Алексея Васильевича. Коль Юлия решила до поры до времени ничего не сообщать о себе родителям, значит, так надо, и подводить ее ни в коем случае нельзя. С другой стороны, - Юлии, надо полагать, будет приятно узнать, так сказать, из "первоисточника" о жизни ее родителей. Одним словом, он решил познакомить Веру с Законниковой, а там пусть сами решают, как быть дальше.
Вере тоже хотелось познакомиться не столько с "женщиной интересной биографии", сколько с той, которая пробудила в Гурове, в ее Мише, первую любовь. Променяла настоящего парня на какого-то чужеземного принца, Родину - на какое-то королевство. Этого Вера не могла ни понять, ни простить. Но потом, когда она представила себе трагическую судьбу Юльки Королевы на чужбине, у нее появилось чувство жалости.
У Посадова отдельная двухкомнатная квартира. Еще за дверью их встретил грозным лаем очень подвижной, суетливый, серый, пятнистый боксер. На Веру он смотрел недоверчивыми зелеными глазами и скалил зубы. - Вы его не бойтесь, он добрый, - успокаивал Посадов. И затем собаке; - Самбо, это свои. Это друзья. Друг. Понял? Ну, вот и хорошо. А теперь пошел вон. Я кому сказал?!
Неловко опустив голову, как-то стыдливо и обиженно, Самбо вышел из комнаты. Алексей Васильевич притворил за ним дверь, пояснил:
- Умный пес. Все понимает. Только сказать не может. Вот так мы и живем бобылями вдвоем с Самбо. Вдвоем ничего, не так скучно. Был у нас еще кена Еремка, хорошо пел. С ним совсем весело было. Да погиб, трагически погиб. Понимаете, в аквариуме утонул. Я как-то забыл налить ему воды в блюдечко. А он пить захотел. Полез в аквариум и утоп. Остались мы вдвоем с Самбо, без Еремкиных песен.
Самбо настойчиво начал царапать дверь, чего-то требуя. Посадов прокричал:
- Погоди, Самбо. Сейчас выпущу. - И уже к Вере: - Вы тут посидите у меня несколько минут, а мы с Самбо сходим погуляем. Мы недолго. Ведь вы не торопитесь, правда?
- Пожалуйста, - покорно отозвалась Вера. А Посадов уже спрашивал, держа в руках две тоненькие, небольшого формата книжицы:
- Вы стихи любите?
- Хорошие люблю, - ответила Вера.
- А плохих мы не держим. Хочу подарить на память вам и Наде. Ей я часто дарил стихи со значением. - Он полистал одну из книжек - это была "Горячая строка" Владимира Котова, заложил страницу, потом полистал другую - "Родительницу степь" Владимира Цыбина. Тоже заложил страницу. Подал Вере обе книжки: - Смотрите пока, а мы погуляем. Мы быстро. - И ушел.
Вера посмотрела заложенную страницу книжки Котова. Стихотворение называлось: "Была у девушки коса". Перед глазами забегали строки:
Вера улыбнулась и подумала: это не про меня, но для меня и "со значением". Начала читать отмеченные строки из поэмы Цыбина "Бабье лето".
Она читала неторопливо, вдумчиво эти емкие, как слезы горячие, строки о вдовьей доле, и перед ней вставал громадный трагический образ русской женщины - солдатки, несказанно чистый и сильный. Вера понимала, что эти стихи "со значением" Алексей Васильевич приготовил для Надежды Павловны, но ей почему-то виделась не Посадова, а ее, Верина мать, одинокая, убитая горем в первые годы после ареста отца.
Посадов вернулся действительно быстро, собаку закрыл в кухне. Догадался, что Вера успела прочесть заложенные страницы, спросил, указывая взглядом на книги:
- Ну, как? Что вы скажете?
- Хорошие стихи, - скромно ответила Вера.
- И только?! Не-ет, сударыня. Грандиозные, я вам скажу. "Клочкастая, как в дождь трава, пугает встречных голова". Это для вас, чтоб не забывалась и не пугала встречных. А "Бабье лето"? Талантище-то! А? Что-то некрасовское есть. Верно? Эту вы Наде передадите. А ту себе.
- Я так и поняла, - сказала Вера.
Алексей Васильевич показал ей свои фотографии, где он был снят с Шаляпиным, со Станиславским и с Надеждой Павловной. Молодой, красивый. Вера с интересом рассматривала пожелтевшие от времени снимки. А вот групповой. У броневика несколько вооруженных матросов. В центре Посадов. И подпись: "Петроград, 1917".
Ни Шаляпин, ни Станиславский не произвели на Веру такого впечатления, как эта маленькая фотокарточка со звучной, как гимн, подписью: "Петроград, 1917". Это была история. Далекая для Веры история. Самая главная история. Это был рубеж, у которого начиналась эпоха. И там, у истоков эпохи, с маузером за поясом, прислонясь к холодной броне, стоял вот этот самый человек, который теперь дарил Вере стихи "со значением".
- А вы Ленина видели? - сорвалось у нее как-то уж очень естественно и по-детски трогательно.
- Дважды: в Смольном и в штабе после взятия Зимнего, - коротко ответил Посадов.
Она не спросила, о чем он говорил с Лениным, не задала обычный в таких случаях вопрос: "Какой он?" Для нее важно было то, что вот рядом с ней сидит и разговаривает человек, который видел Ленина, делал революцию. Посадов для Веры был сама история, далекая, живая история, потому что для ее поколения уже ветеран Великой Отечественной войны был тоже история, - то время, которое не вошло в ее память. А то, чего мы не помним, не видели и не пережили лично, - это уже есть история.
Алексей Васильевич расспрашивал ее о совхозе, о жизни, требовал подробностей, а она догадывалась: хочет больше услышать о Надежде Павловне, и старалась удовлетворить его желание. Говорила, говорила, а сама тайком наблюдала за ним, пытаясь разгадать тайну: любит ли он по-прежнему Надежду Павловну? Вспомнила, как год назад в Останкинском парке он уговаривал ее вернуться в Москву. Решила: "Наверно, любит. Или одиночество будит в нем память о прошлом". Она просила его рассказать о народном театре, а он отвечал:
- Да что рассказывать, поедем на завод - сами увидите. А сейчас давайте пообедаем? - И признался искренне: - Я очень рад, что с вами встретился. Вы настоящая… Знаете, у меня могла быть дочь, ваша ровесница. Дочь Нади. Если б не война. У вас будут дети. Так знайте, они очень необходимы человеку. Без них - тяжко… Вам этого не понять. Это надо прочувствовать. У Нади преимущество передо мной - у нее есть сын. Как он? Настоящий?
- Тимоша? Чудесный мальчик. Очень положительный.
- Я рад, рад за Надю.
Обедали в ресторане "Арагви". Обедали без вина. "Не пьет", - вспомнила Вера. Поскольку ехать на завод было еще рано, Посадов предложил пройтись по улице Горького.
Они пошли вверх, в сторону Пушкинской площади. Вера сказала, что улица Горького не имеет своего архитектурного лица, что ее бы сразу застроить новыми домами.
- А Пушкин, помните, стоял не на площади, как теперь, а на бульваре?
- Нет, - улыбается Вера.
- Ну, полно вам. В конце войны его переселили. Здесь голое место было - асфальтированная площадка. А раньше Страстной монастырь. Его-то, конечно, вы не помните, а праздничные базары на площади устраивались, это уж после войны. Потом сквер разбили, фонтан соорудили.
Они стояли у памятника Пушкину. На постаменте лежали букеты живых цветов. Цветы здесь всегда - и зимой и летом. Кто этот внимательный поклонник? Народ!
Шумел и плескался фонтан возле памятника. На скамейках не было свободных мест. В молодых липах трепыхали воробьи. Горячий гранит парапетов сверкал на солнце. Было душно. Посадов предложил:
- Давайте по теневой стороне спустимся до Охотного.
Вера шла за ним послушно. С этим человеком ей было приятно и легко, даже когда он молчал. Просто было приятно слушать его молчание. В магазине подарков он купил два сувенира с заводным механизмом, исполняющим мелодии. Один - круглая шкатулка-пудреница с рисунком Большого театра. Откроешь крышку, и звучит приятная мелодия из "Лебединого озера" - танец маленьких лебедей. Другой - модель взлетающей космической ракеты с мелодией "Подмосковных вечеров" Соловьева-Седого. Как будто смущаясь и чувствуя какую-то неловкость, Алексей Васильевич сказал:
- Знаете, хочется что-то подарить на память вам и Наде. Чтобы помнили. Вот, балет это для Нади, как-никак, а тут ее прошлое. Ну, а космос это, разумеется, вам. Летите к звездам и не забывайте подмосковные вечера. В будущее летите.
- Что вы, Алексей Васильевич… - Вера покраснела от неожиданного сюрприза.
- Ну, ну, ничего. Вы слушайтесь старших. Мы же с вами не первый день знаем друг друга. Помните "Дело было вечером"? Вот дребедень-то. Нет, мы с вами в спектакле сыграем, на сцене.
- У нас в совхозе? - В глазах ее вспыхнули веселые искорки. - Да, Алексей Васильевич? У нас? В народном театре?
- Где - это не столь важно, это мы посмотрим: у вас или у нас. У вас ведь ничего еще нет. А у нас кое-что уже есть.
3
В заводской художественной самодеятельности было два драматических коллектива - "стариковский" и "молодежный". У Посадова было два помощника - молодые актеры-энтузиасты, которые работали с заводскими ребятами на общественных началах. Самодеятельность на заводе существовала давно, с первых лет Советской власти. Одно время драматические коллективы работали довольно активно и плодотворно, ставили классику и современные пьесы. Но потом "чахли", "глохли", подряд года два вовсе не работали. Потом снова "оживали". В "стариковский" драмколлектив входили главным образом пенсионеры, ставили они большие пьесы, иногда выезжали со спектаклями в подмосковные села. "Молодежный" коллектив организовался совсем недавно, работал в основном на одноактных пьесах, чаще современной тематики.
Познакомившись с обоими коллективами, Посадов пришел к заключению, что есть неплохая основа для народного драматического театра. И прежде чем реорганизовать эти кружки в единый театр, он решил подготовить несколько спектаклей с одним и другим коллективом. Старики готовили "Фому Гордеева", а молодежь впервые собиралась поставить "полнометражный" спектакль "Братья Ершовы" по роману В. Кочетова.
В заводском Доме культуры Посадова уже ждали. В просторной комнате художественной самодеятельности собралась в полном составе молодежная труппа да еще три человека из второй труппы были приглашены на роли стариков - Ершова-старшего, Горбачева и Крутилича. Роль Гуляева исполнял сам Посадов.
Вера с нетерпением ждала встречи с Юлей Законниковой, изучающе, пристально всматривалась в присутствующих здесь женщин и девушек, стараясь определить, которая из них Юля. Как вдруг взгляд ее столкнулся с очень знакомым и настойчивым взглядом молодого крепкого парня. Улыбаясь, он шел к ней навстречу, шел вразвалку, неторопливо, и, как ни странно, именно эта характерная походка напомнила ей имя юноши:
- Роман?!. Вы здесь?
- Вера?! Какими судьбами? - Но это воскликнул не Роман, который молча пожал ее руку, это сказал голос сзади нее, очень знакомый, мягкий, совсем юный.
Вера инстинктивно обернулась. Рядом с ней, лицом к лицу, стоял Коля Лугов.
Рукопожатия, улыбки, восторженные восклицания и удивленное рокотание Посадова:
- Все пути, оказывается, скрещиваются тут. - Завод - великий перекресток жизни!
Подошел Саша Климов, поздоровался с Верой тоже, как знакомый. Она узнала его.
- Оказывается, и ты знаком? - Тяжелая рука Посадова легла на плечо Саши. - А мы с Верочкой сегодня были у твоего родителя. И, представь себе, обнаружили в сокровищнице академика Климова скульптурный портрет героя войны, который, кто б вы думали?.. Нет, скажу вам, мир не тесен, он велик, а жизнь полна приятных неожиданностей. Герой-танкист оказался родным отцом Верочки!..
Опять удивления, восклицания. Но строгий голос Посадова оборвал сразу все посторонние разговоры.
Сегодня распределяли роли. Инсценировку читали на прошлой встрече. А перед тем каждый самостоятельно прочитал роман "Братья Ершовы", потом устроили обсуждение или нечто вроде читательской конференции. Роман всем понравился.
Алексей Васильевич считал, что распределить роли будет довольно простым делом. Предварительно он уже наметил себе, кто кого будет играть. Сейчас нужно было лишь окончательно утвердить эти "наметки". Но тут он столкнулся с совершенно неожиданными осложнениями. Если старики предложенные им роли охотно приняли, то среди молодежи сразу же начались разногласия. Алексей Васильевич предложил роль Дмитрия Ершова Роману Архипову, но вдруг все загудели, почему ему? Почти каждый претендовал на эту роль. Больше всех горячился Коля Лугов, что немало удивило Веру; она знала Колю, как тихого, уравновешенного паренька. А тут вдруг расшумелся.
- Почему Архипову, когда эта роль моя?
- А почему именно твоя? - спрашивали его другие претенденты.
- А потому, что Дмитрий Ершов, можно сказать, с меня списан. Он из рабочих, и я из рабочих. Мой отец здесь, на заводе, работает. И я после школы пришел на завод. У Романа отец дипломат…
- Какое это имеет значение, - бойко перебила глазастая женщина с красивым, строгим лицом. - Дмитрий Ершов пришел на завод из армии. Роман тоже из армии пришел на завод.
- С флота, - кто-то ненужно уточнил.
- Все равно! - лихо ответила глазастая.
- Правильно, Юля, - сказал Посадов. - Для Лугова есть другая роль, очень ответственная, я бы сказал, даже самая ответственная. А Дмитрий Ершов - это живой Роман Архипов. Если мы хотим создать настоящий спектакль - а мы все хотим и создадим его, - то прежде всего должны подавить в себе личные интересы ради общего дела. Я вас понимаю, Дмитрий Ершов всем вам ближе и дороже других, потому что он - это вы сами, советский рабочий середины двадцатого века, хозяин жизни. И написан он ярко, сочно. Здесь есть что играть. И все-таки эта роль сравнительно легкая. А настоящий артист, художник сцены, не должен избегать трудных ролей. Напротив: он их ищет. Помните у Маяковского: "Где, когда, какой великий выбирал путь, чтобы протоптанней и легче"?
Но Вера не слушала Посадова. Она бесцеремонно и с пристрастием разглядывала глазастую, возраст которой очень трудно было определить: ей можно было дать и 20 и 30 лет. "Вот ты какая, Юлька Королева… Интересная…" В ней было что-то притягательное, в ее больших синих глазах. В коротко стриженных волосах Вера заметила светлые ниточки. "Седина. А лицо молодое, только у глаз большими тенями синие круги".
Саше Климову Посадов предложил роль Андрея. Саша с благодарностью закивал в знак согласия. А когда назвал Орлеанцева и рядом имя Коли Лугова, все вдруг притихли. Вот, оказывается, какая самая трудная и ответственная роль. Ждали, что скажет Коля. Тот несколько минут молчал, насупившись, затем решительно сказал:
- Нет, не смогу я сыграть этого типа, не получится у меня.
- Да, Орлеанцев - это тип, тип нашей жизни, - подтвердил спокойно и невозмутимо Посадов. - Яркий и не такой уж редкий экземпляр. Орлеанцевы водятся во всех сферах нашего общества: в искусстве, в науке, в технике, в литературе и даже в армии. В нашем советском обществе они представляют самую серьезную опасность. Это куда опаснее уголовников, пьяниц, воров. Из орлеанцевых получаются ревизионисты - духовные растлители общества, карьеристы с задатками авантюризма, - словом, самые отъявленные циники и негодяи, овладевшие тонким искусством демагогии, лицемерия, ханжества. Орлеанцевы удивительно живучи, чертовски живучи, и это страшно. Они часто занимают высокие посты, имеют степени и звания, носят титулы талантливых, популярных, именитых. Вот почему роль эта сложная, трудная и ответственная. Ведь это в сущности Иудушка Головлев и Растиньяк в одном… А вы сразу, не подумав, "не моя роль, не хочу". Так нельзя.
- Нет, Алексей Васильевич, вы меня не поняли, - оправдывался сраженный окончательно Коля. - Просто я не смогу сыграть эту роль.
- Разрешите мне, Алексей Васильевич, - вдруг сам напросился Саша Климов. - Я попробую… Я таких орлеанцевых встречал в жизни. Заходили они к отцу. Видал я их. Типы не из приятных, что и говорить.
Посадов согласился: Климов играет Орлеанцева, Лугов - Андрея. Юле Законниковой Посадов предложил роль Искры Козаковой. Но Юля тотчас же внесла контрпредложение:
- Я бы хотела сыграть роль Лели, Ольги Сергеевны.
Алексей Васильевич молча посмотрел на Юлю, задумался. "А ведь она, пожалуй, права: роль эта трагическая. И хотя в характере, веселом и темпераментном, в самой натуре Юли нет ничего трагического, все же ее биография… Мм-да, как это я сам не подумал". А вслух произнес:
- Согласен, Юля… Берите Лелю… - Он сделал внушительную паузу, внимательно осмотрел всех присутствующих, произнес озабоченно, обращаясь к аудитории: - Но кто ж в таком случае будет играть Искру Козакову?.. - Ему не ответили, а он, точно делая усилие и преодолевая какие-то собственные сомнения, снова продолжал размышлять: - Есть у меня на примете одна кандидатура. Конечно, это было бы великолепно. Лучшего и желать не надо. Но… Вот тут загвоздка: все от нее самой зависит.
Все испытующе начали осматривать присутствующих здесь девушек, а Коля Лугов объявил вслух:
- Вера…
- Да, именно ее я имел в виду, - подтвердил Посадов.
Лицо Веры залил румянец. Этого она не ожидала.
- Правильно!
- Чудесно!
- Здорово! - в один голос воскликнули Роман, Коля и Саша.
- Это невозможно, - еще больше смущаясь, произнесла Вера. - Вы же знаете, Алексей Васильевич.
- Все во власти человека, - уже театрально пророкотал Посадов, довольный столь активной поддержкой своего предложения.
В конце концов после долгих увещеваний остановились на том, что завтра Вера позвонит Посадову и скажет о своем решении: едет она в совхоз или остается в Москве.
- Работу мы тебе подберем на славу. У нас на заводе! - шумел Коля Лугов.
Ребята уговаривали Веру остаться, обещали ей веселую жизнь, интересную работу и блестящие перспективы. Она твердила неизменно:
- Я подумаю, подумаю… И завтра скажу.
- Да чего там думать. Ты завтра приходи в отдел кадров - и точка! - советовал Коля. - А мы тут поговорим с кем надо.
Они разговаривали так, будто были хозяевами завода. Вера видела их искреннюю радость от такой неожиданной встречи, кое-как отбивалась от залпов вопросов, которые на нее обрушились, и все наблюдала за Юлей, боясь ее упустить. Наконец, поняв, что та собирается уходить, смело подошла к ней и протянула руку:
- Здравствуйте. Я о вас много слышала.
- Здравствуйте, - ответила Юля, но ничуть не удивилась; она, должно быть, уже привыкла к тому, что о ее печальной истории знают многие. - Вы будете у нас работать?
- Скорее всего - нет, - сказала Вера. - Я уже работаю в совхозе. В том самом совхозе, которым руководит Роман Петрович Булыга.
- Как?.. - В широко раскрытых глазах Юли был явный испуг. Вера не дала ей опомниться:
- Скажите, Василий Иванович не знает, что вы вернулись на родину?
Юля закрыла глаза и покачала головой. Затем подхватила Веру под руку и энергично потащила за собой, шепча:
- Пойдемте в сторонку, поговорим. Это хорошо, что мы с вами встретились.
Она провела ее за кулисы, усадила на стул, сама рядом села, и начались расспросы:
- Что они? Мама, дедушка - живы?
- Живы.
- О-о-хх! - Она облегченно вздохнула и опять взволнованно, прикрыв глаза, прошептала: - Как приехала, все собиралась написать. И не могла. Не могу тебе передать, что со мной делается. Сначала думала: вот устроюсь на работу и тогда напишу им. Устроилась. Уже месяц как работаю. А написать не могу решиться.
- Писать? А не проще ли поехать?
- Что ты?! Нет, туда я никогда не смогу поехать.
- Почему? - удивилась Вера.
- Это сложно. Я не представляю, как смогу смотреть в глаза своим односельчанам, маме, дедушке. Нет, это исключено, - категорически добавила она. - Во всяком случае, сначала я должна написать. Да, я напишу. Но прежде ты им расскажешь. Скажи, что работаю в Москве. Живу в общежитии. Мне хорошо. Очень хорошо. Я рада, ты этого не можешь понять, как я рада. Рада, что дома, на родине. О том, что со мной было, я не хочу говорить. Это касается только меня. Вот и все. - Она была взволнована, но Вера не могла не заметить за этой взволнованностью крайнюю нервозность. Спросила:
- Вы не отдыхали после возвращения?
- Отдыхать?.. Нет уж… Мне предлагали, путевку давали. Но я не смогла. Сейчас для меня главное - работать, работать, работать. Но это не столь важно. Ты лучше расскажи, как там, в совхозе, что обо мне говорят?
- Сочувствуют, жалеют, - тихо выдавила Вера; ее самое одолевало это чувство жалости.
- Жалеют… - повторила Юлия. - Наши люди умеют жалеть, они добрые. Ну, а Надежда Павловна все там?
Вера кивнула.
- Славный она человек. Я ее сейчас еще больше люблю и понимаю. Привет ей большой. А как ребята: Нюрка Комарова, Незабудки?
- Живут, работают. Нюра в академии заочно учится, Федя в партию вступил.
- Замуж не повыходили, не женились?
- Пока нет.
- А Миша Гуров? - спросила Юля как бы между прочим, в самом конце, но Веру не проведешь: она чувствует сердцем, что этот вопрос главный. Вера ждала его с волнением. И, сама не зная почему, ответила тоже с видом безразличия:
- Гуров как будто женится.
- На ком? - Юля уже не в состоянии скрыть своей тревоги, но Вера владеет собой:
- Да там, одна приезжая. - И, уводя разговор, спрашивает: - А если твои родители захотят сами к тебе приехать повидаться?
- Только не сейчас, - всполошилась Юля. - Нет, нет, это потом, я сама позову, потом.
Тут их застали ребята, за которыми важно следовал Посадов. Зашумели, загалдели:
- Здесь она прячется. Верочка, мы тебя проводим, - бойко говорил Коля. - Мы проводим Веру, Алексей Васильевич!
- Ишь, какие быстрые, - отозвался Посадов. - А сюда-то вы ее доставили? Нет уж, будем придерживаться порядка: тот кто привез сюда, тот и до места доставит.
И он действительно доставил ее до самого дома, а прощаясь, задержал ее руку в своей могучей руке и то ли с грустью, то ли с усталостью признался:
- Было б вам не 20, а 25 или мне лет на десять меньше, был бы у нас с вами другой разговор. А впрочем, все это относительно, предрассудки. В старину с этим не считались. И сейчас за границей тоже не очень подсчитывают года друг друга. Я где-то читал, что один 84-летний музыкант женился на 22-летней девушке. И живут. И счастливы… Ну-с, значит, завтра вы мне звоните и уведомите о своем согласии. Так?.. Ну, что же вы молчите?
- He знаю, Алексей Васильевич, подумаю, - прошептала Вера.
Ольга Ефремовна не ложилась спать: ждала дочь. Вера вошла приятно взволнованная. Мать заметила мягко, с упреком:
- Я уже волновалась. Весь день-то. Небось и голодная.
- Нет, мамочка, я пообедала. И вообще кушать мне не хочется.
- Где ты была?
- На заводе "Богатырь". Виделась с Алексеем Васильевичем. Вот его подарки: мне и Надежде Павловне.
Ольга Ефремовна насторожилась:
- А разве ты не остаешься?
- Не знаю, мамочка, еще не решила.
Постель была приготовлена заботливой мамой. Выключили свет и продолжали разговаривать в темноте. Спать не хотелось. Вера рассказывала:
- Видела Колю.
- Он не говорил тебе - в институт не поступает?
- Роман подал в Бауманский, - ответила Вера. Она не успела поговорить с Луговым и не знала, думает Коля учиться или нет.
- Это кто же, Роман?
- Очень интересный мальчик. Моряк бывший, подводник.
- Нынешние мальчики все подводники, никому верить нельзя: того и гляди, подведут. Вот разве что Коля, тот серьезный, самостоятельный,
Это немножко раздражает: Коля да Коля. А что он такое? Просто обыкновенный парень. А Миша - совсем другое дело. Да разве может кто сравниться с Михаилом Гуровым? Такого Вера не допускала.
Вера молчит. Она вспоминает сегодняшний день, такой богатый событиями, встречами, знакомствами.
- Мама, а я папу видела.
- Как же? Во сне? Или где?
- У Климова. Он с натуры вылепил папин портрет еще на фронте. Красивый.
- Не знаю, что может красивого вылепить Климов, - мать явно недовольна. - А вообще, зачем ты к нему попала? Ты же знаешь, что это за человек.
- Я попала случайно, с Алексеем Васильевичем. И не жалею. Он совсем не такой, как о нем думают некоторые. Это все друзья Константина Львовича сочиняют разные пакости.
Мать не вступает в спор, она думает о своем первом муже - Верином отце - и о Балашове. Ее молчание не мешает думать и Вере. Какой обаятельный человек, Алексей Васильевич! И почему-то вдруг о возрасте заговорил? Влюбился, что ли?.. А что, в такого, пожалуй, может влюбиться и девчонка. Богатая душа, благородная. И если б не было Миши… Да, Миши. Что он сейчас делает? Неужели с Нюрой?.. Нет-нет, ерунда, с Нюрой они просто друзья… Написал бы, ну хоть одно слово. А куда писать, ведь он и адреса не знает. Смешно. И почему она здесь, а не там, в совхозе?
Вдруг в другой комнате раздался резкий телефонный звонок. Вера вздрогнула, спохватилась, как по тревоге, залепетала торопливо:
- Мамочка, я сама подойду, это меня. - И босыми ногами на цыпочках побежала в соседнюю комнату, подгоняемая сладостной надеждой: "А вдруг это он, Миша?"
- Какой-то сумасшедший, среди ночи разве можно людей беспокоить, - проворчала мать и с чисто женским любопытством насторожилась: в трубке звучал очень четкий, чистый и какой-то слишком ласково-извиняющийся голос:
- Верочка, это вы?
- Да, я.
- Простите меня, бога ради, за поздний звонок. Это Климов вас беспокоит. Мне только что сын мой Саша рассказал о вас больше, чем вы сами о себе рассказали. Я узнал о вас много интересного и неожиданного. Но не в этом дело. Я был очень рад с вами познакомиться. Завтра посылаю в Мытищи отливать в бронзе портрет Ивана Акимовича. А потом вырублю его в мраморе. Даже не в мраморе, а в граните. Найдем шведский базальт. Это замечательный материал. Я это сделаю для вас, Верочка.
- Спасибо, - отозвалась она, еще не догадываясь о подлинной цели этого звонка. А Климов, не давая ей опомниться, продолжал:
- Да, теперь еще: я приготовил для вашего портрета каркас и жду вас. Когда начнем лепить?
- Ну что вы? Нет-нет, этого не нужно. Вот папин портрет…
- Вы будете его иметь, - стремительно перебил ее Климов. - Можете не беспокоиться, какой пожелаете: бронзовый, мраморный… А еще… Я очень хочу вас видеть. Ну, если вы не желаете мне позировать, то я просто хочу вас видеть, говорить с вами, смотреть на вас.
От Посадова Вера знала, что Климов ушел от жены и живет один в своей мастерской. Сын Саша остался с матерью. Ответила неопределенно и нерешительно, слабым, дрогнувшим голосом:
- Сейчас я вам ничего не могу сказать.
- А когда? - Климов был напорист. - Запишите мой телефон (он назвал номер). Записали?
- Запомнила.
- Я буду ждать вашего звонка. Очень… Вы слышите, Верочка? Очень.
- Да. Хорошо. Покойной ночи.
- Покойной ночи.
Когда она возвратилась, мать спросила, кто звонил.
- Скульптор Климов, - с деланным безразличием ответила Вера и поспешила добавить: - Обещал портрет папы подарить. - Но и эта фраза не задобрила Ольгу Ефремовну, она проворчала недружелюбно:
- Не мог днем позвонить. Нахал.
- Это неправда, мама. - Вера не смогла сдержать протеста. - Он порядочный человек и талантливый скульптор. Может, самый талантливый из современников.
- Порядочные жен не бросают, - сердито отозвалась Ольга Ефремовна. - А он бросил жену и ребенка.
- Этому ребенку уже двадцать лет, мы в одной школе учились. А то, что от жены ушел, так в жизни, мамочка, всякое случается.
- Что ты знаешь о жизни? Настоящей-то жизни ты еще не видела… А защищаешь черт знает кого.
"Смешная. Ну чего она злится? Что плохого сделал ей Петр Васильевич Климов? Или Балашову?.. Странная логика у мамы". А перед глазами сельские, совхозные картины: березы, молодая листва в гаю, цветы. И небо, синее-синее, с голубой дымкой облаков. И Миша… Он не скульптор, не артист, не Коля и не Роман. Они все немножко похожи на Михаила, каждый по-своему. Все в нем одном слились. Все лучшее, что есть в каждом из них, есть в ее Мише. Только в нем и больше ни в ком на свете. Нет, она не может ошибиться. Разве мало встречала людей разных - хороших и плохих, добрых и злых, умных и ограниченных. Вспомнились Егоров и Сорокин, Тимоша и Федя Незабудка, Посадов и Климов, Роман и Коля, Озеров и Грош, Илья и Максим, совхозный летчик и Саша Климов. Но лучше Миши Гурова не было. Он человек особенный. Чем? Она не знала и не хотела знать. Об этом знает только сердце, но его не надо спрашивать…
Миша, Нюра, Юля… А почему они, обе? Какое они имеют к нему отношение? Этого быть не должно - ни Юли, ни Нюры. Есть только они двое: Миша и Вера. "За счастье надо бороться…" Кто это сказал? Кажется, Надежда Павловна. Я буду бороться, буду, буду…"
И так за полночь мечутся думы. В селе уже, наверно, давно пропели вторые петухи. А тут тишина и ровное дыхание мамы. Успокоилась. Бедная мама. Как мне тебя жаль. Поехала б ты туда, со мной. Там хорошо, там очень хорошо, и тебе понравится.
Вера уснула, когда в окно заморосил сеющий свет. Видела ли она сны? Не успела; утром разбудил телефонный звонок. Алексей Васильевич спрашивал, будет ли она играть Искру Козакову.
- Нет, Алексей Васильевич. Спасибо вам за все, за все хорошее. Сегодня я уезжаю. В совхоз. Да, сегодня. Обязательно.
ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ
1
Поезд приходил рано утром. Еще вечером проводница сказала Вере:
- Вы спите, девушка, и не беспокойтесь, я разбужу.
Но Вера выспалась днем, чтобы не спать ночью. Лежа на верхней полке с зажженным у изголовья тусклым ночником, пробовала читать стихи. В памяти ничего не оставалось; глаза бегали по страницам книжки, а мысли бродили совсем по другим просторам - рассеянные, взволнованные и тревожные. Упрекала себя в легкомыслии - почему уехала, не повидавшись с Михаилом.
Поезд шел до обидного медленно, не шел, а нехотя, лениво тащился. Машинисту некуда было спешить. И потом, что за расписание: прибывает на станцию в пять утра, когда все люди спят. Ее, конечно, встретят, если только Надежда Павловна получила телеграмму.
За полчаса до прибытия оделась, забрала вещи - чемодан и сумку - и вышла в тамбур. Было довольно свежо. Она зябко поежилась, достала зеркальце и ахнула: на нее смотрели усталые, воспаленные глаза. Сухие губы, бледновато-серое лицо. Ну прямо точно из больницы вышла. Как приедет, сразу отоспится, а потом уж покажется на люди. Во всяком случае, он не должен видеть ее такой. Она сама пойдет к нему домой первой, ей некого бояться. Зайдет и поговорит откровенно. Выскажет все, почему вернулась так быстро. Скажет, как тосковала по совхозу.
За окном двигалась темная, холодная пила леса, и зубцы ее резали светлое, рдеющее небо. Резали беспрестанно, упорно и, казалось, от этого постепенно накаляется докрасна небо. Наконец из-под зубцов ярко брызнули искры и ударили в глаза.
Всходило солнце.
Проводница не спеша открыла дверь, протерла влажной тряпкой поручни, посоветовала не торопиться и пропустила Веру вперед. Перрон был пуст, без суеты и шума. Она взяла чемодан и спустилась на одну ступеньку. Перед ней, у самого вагона, стоял Михаил с протянутой рукой.
- Давай чемодан!
У вагона не было платформы - Михаил стоял внизу, на земле. Подхватил левой рукой чемодан, а правой в тот же самый миг подхватил девушку и не поставил ее на землю, а понес, как ребенка, к вокзалу. Голова шла кругом, все было, словно в тумане, и Вера лишь повторяла негромким, слабым голосом:
- Не надо, Мишенька, тебе тяжело. Тяжело тебе, не надо.
Он донес ее до машины, стоявшей с другой стороны вокзального здания, опустил на землю и крепко поцеловал. Сел за руль, она рядом. Шофера не было. Ехали медленно. Говорили что-то бессвязное и незначительное. Никто никого ни в чем не упрекал и ни о чем не спрашивал. Они были счастливы и не хотели омрачать этих минут нелепым подозрением, необдуманным словом. Она положила свою руку на его плечо, нежно перебирала мягкие волосы, трогала его ухо, щеку, брови. Горячие трепетные пальцы ее мягко скользили и обжигали. В лесу он остановил машину. Галдели птицы во все голоса, надрывались в неистовом восторге. И среди этого нестройного хора выделялся могучей и дивной трелью голос солиста, ядреный и ясный, переливчато-звонкий, как студеный ручей, прозрачно-мягкий, как волокна нагретого воздуха, очаровательный, как утреннее небо, бодрый, как майские леса.
Пел соловей. Пел о любви и счастье. Пел для них.
Они вышли из машины и, обнявшись, слушали молча и думали, что это не соловей поет, а их сердца.
Потом они ехали снова по асфальтированному шоссе. Возле белого простенького обелиска с бронзовой звездой на острие Михаил свернул на обочину и заглушил мотор. На обелиске Вера прочитала: "Здесь похоронены партизаны командир отряда Елисей Васильевич Законников и разведчик Петя Цымбалов. Вечная слава героям, павшим в боях за свободу и независимость нашей Родины".
Вера подняла на Михаила вопросительный взгляд. Он понял ее без слов и ответил негромко:
- Отец Юли… Да… Он был храбрым партизаном и хорошим командиром. Погиб, как герой.
- Ты знаешь?
- Об этом знают здесь все.
- Расскажи.
Он не сразу начал, точно испытывал какое-то затруднение или неудобство. Заговорил негромко и медленно, взвешивая слова, точно хотел отобрать самые что ни есть лучшие, которыми можно было кратко сказать о главном.
- Елисей Васильевич возвращался из штаба бригады к себе в отряд. При нем был Петя Цымбалов и еще двое партизан. На дороге их догнала девушка из деревни Новоселки. В слезах торопливо рассказала, что прибыл внезапно отряд карателей, человек двести, оцепили деревню, сгоняют все население и собираются учинить кровавую расправу. Раздумывать было некогда. Елисей Васильевич послал одного партизана в отряд с приказом по боевой тревоге двинуться на Новоселки, а сам с двумя товарищами, чтобы не терять времени, пришпорили коней и - к деревне… Много страшного насмотрелись партизаны от фашистов, знали, что они хуже зверей. Расстрелы стариков и детей, виселицы, пожары - все это уже видели партизаны. Но то, что увидел Законников в Новоселках, казалось кошмаром. Деревня - а в ней было около сотни дворов - пылала с обеих концов. В центре, посреди улицы, пьяные эсэсовцы горланили песни, раздевали донага девушек несовершеннолетних и тут же, на глазах у обезумевших жителей, насиловали. Тех, кто сопротивлялся, травили овчарками или просто убивали. Это была дикая оргия садистов. Этого нельзя передать словами. Понимаешь, Верочка, слова стынут от ужаса. Мать, которая бросилась защищать свою четырнадцатилетнюю дочь, они привязали к двум телегам и затем погнали лошадей в разные стороны. Разорвали ее на части.
- Не надо, Миша, - попросила Вера, закрыв лицо руками. - Это кошмар… - И потом, после долгой паузы, кивнув на обелиск, спросила: - А эти, они что?
- Дело в том, что Новоселки была родная деревня Пети Цымбалова. С опушки леса три партизана увидели то, что творилось в деревне. Это было рядом, в сотне метров. Петя не удержался. Верхом на коне на полном скаку ворвался на улицу, бросал в фашистов гранаты, стрелял из автомата. За ним - Елисей Васильевич. Тоже на коне. Третий партизан остался на опушке, открыл огонь по гитлеровскому оцеплению. Поднялась паника, беспорядочная стрельба. Немцы решили, что партизан много, начали отходить из деревни, подальше от леса. Отряд Законникова прибыл к Новоселкам примерно через час. Немцы боялись возвращаться в горящую деревню, потому что оттуда стреляли. И не партизаны, как потом выяснилось. Законников и Цымбалов погибли в первые минуты жаркой схватки, израсходовав все гранаты и патроны. Стреляли новоселковские подростки из трофейных немецких автоматов. 48 убитых фашистов остались лежать на улице горящей деревни. Их прикончили Елисей Васильевич и Петя.
На могиле возле обелиска стоит стеклянная литровая банка и в ней увядшие полевые цветы. Вода в банке испарилась. Вера подала Михаилу банку и попросила:
- Сходи за водой. А я нарву свежих цветов.
В придорожной канаве вода мутная, грязная. В двухстах метрах - пестрый луг и одетая в пушистую шаль Зарянка. Они пошли туда.
Цветов было много и разных. Изредка попадалась лесная фиалка. Именно ее и только ее собирала Вера. Ей хотелось сделать редкий букет из самых лучших в мире цветов. Но в этом краю не росли розы, тут не было пионов и гладиолусов. Но чем они лучше скромных лесных фиалок - нежных, с тонким запахом? На острых белых лепестках - едва уловимый зеленоватый отлив. Искать их доставляет большую радость. Вера не обращает внимания на другие цветы: дорого не то, что легко дается. Она ищет, как золотостаратель. Каждый цветок срывает с любовью и волнением. Она думает о тех, похороненных под обелиском, и, кажется, видит их перед собой. Петя Цымбалов представляется ей круглолицым чернявым пареньком со сросшимися густыми бровями. А глаза огненные такие. Почему-то думается только о нем: что он успел увидеть в своей короткой жизни? Мечтал, любил… А может, полюбить и не успел, не знал ласкового девичьего взгляда и горячего поцелуя. Этот хитрый сельский паренек с сердцем Данко. Не о себе думал, а о людях, когда шел сознательно на смерть. Ради других. Что сталось с его матерью? И сколько таких могил по бескрайним просторам нашей Родины? Часто без обелисков. Сколько матерей даже не узнают, где погребены их сыновья.
Она пробует представить себе, какой был бы сегодня Петр Цымбалов, если б не погиб. "Как Миша", - сверкает ответ. "И мог бы влюбиться в Юлю Законникову. А она? Поступила бы так, как с Мишей?.. А если б отец ее не погиб? Разве б это имело какое-либо значение для судьбы Юли?"
Судьба Юли… Она совсем непонятна Вере, кажется чем-то неестественным, ничем не оправданным и каким-то глупым экспериментом. Вне всякой логики. Соверши такое Ава, Лика или Элла Квасницкая - ну, там еще, куда ни шло, можно понять. Но Юля…
Михаил вылез из прибрежных кустов возбужденный, улыбающийся. В одной руке банка с водой, в другой - ветки цветущей черемухи. Посмотрел на ее букет, удивился:
- Так мало?!
- Мал золотник, да дорог, - ответила Вера, немножко раздосадованная и тем, что спугнули ее мысли, и тем, что Михаил не оценил ее букета.
В банку поставили только фиалки, черемуху положили на могилу. Минут пять молчали. Как долго тянулись эти минуты. Они стояли, обняв друг друга, и глядели не на могилу, убранную живыми цветами, а мимо обелиска в необозримую даль цветущей и звонкой земли, сверху охваченной голубым простором. На душе было широко и торжественно, как в небе, обильно и полнозвучно, как на земле. Они не сказали друг другу ни слова в эти минуты молчания, но оба чувствовали одно и думали примерно об одном, потому что это были славные дети отечества, достойные наследники своих отцов.
За каждой могилой - подвиг героя, думалось им. Только героизм и мужество, советских людей принесли победу нашей Родине, свободу и независимость. Не будь героизма и мужества, не цвела бы цветами земля наша, не было б счастья ни у Веры, ни у Михаила. Они, как и миллионы их соотечественников, были бы просто рабами. Эта мысль вызывала дрожь. Взгляды из дальних далей возвращались к надписи на обелиске и словно эхо отдавались в них самих, не слова, а сердца выстукивали: "Вечная слава героям, павшим в боях за свободу и независимость нашей Родины". И сама фраза теперь приобретала иной, более глубокий смысл. Свобода и независимость достались дорогой ценой. За них заплачено жизнью лучших людей, замечательных, чудесных, тех, которые пели задорные песни и любили, работали и мечтали. Мечтали о ясной и светлой жизни на земле, о счастье для всех.
Было то, что люди называют счастьем, - был день, который никогда не повторится. Весь этот день Михаил провел с Верой. Во всем мире их было только двое, и весь этот огромный и прекрасный мир принадлежал только им. Высоко в синем небе светило солнце, а над горизонтом муаровыми переливами играли золотые волокна нагретого воздуха. Только им одним улыбались синие дали и буйные зеленя, только им шептали что-то нежное и ласковое свежие листья берез, специально для них в лесу звонко и весело считала кукушка долгие годы жизни. На моторной лодке они плыли по быстрой Зарянке между белых пенистых берегов необыкновенно пышно цветущей черемухи, вдоль гая, накинувшего на себя ради такого дня белую душистую черемуховую шаль. Все было белым-бело и благоухало густым пьянящим ароматом, все кругом напоминало свадьбу. В их честь неистово и звонко, по-шальному залихватски и очаровательно пели соловьи, пели весь день, пели всю ночь, пели великую, самую искреннюю и волнующую песню любви. Пела река на отмелях, пели родниковые ручьи, впадающие в Зарянку, пели клены и вязы в гаю, когда легкий южный ветер касался их крон своими теплыми устами, пели тракторы на полях.
А они, не ведая усталости, с хмельной жадностью упивались прелестями земли, сотворенной для человека и взлелеянной человеком. Они не знали в этот день покоя: куда-то мчались, открывая для себя все новые горизонты, картины и радости. Оставив лодку, бродили по аллеям гая, затем на четверть часа садились над высоким обрывом, где когда-то грустила Зина, и смотрели не вниз на затонувшие в реке деревья, а вперед, дальше за реку, где цвел старинный яблоневый сад. Она глядела задумчиво и говорила сама с собой, говорила без слов, сердцем:
" - Милый мой гай! Вот я вернулась к тебе, и ты дал мне счастье. Ты мой славный, добрый друг. Ведь ты живой. И каждое деревце твое - живое. И у каждого есть своя судьба, свои радости и печали, свои друзья и недруги. Каким ты будешь через десять, через пятьдесят, через сто лет? Погибнешь под топором дикаря или, сохраненный человеком, будешь нести людям радость? Земля моя! Любимая, родная! Кто обидел тебя?
- Люди, - отвечала ей земля.
- Неправда. Люди тебя украшают. Люди добры.
- Есть и злые, - говорила земля.
- Есть, знаю, - соглашалась Вера, а земля требовала:
- Поклянись, что ты сделаешь все, чтоб их не было, злых людей, уродующих и поганящих мой лик.
- Клянусь!.. Но ты, земля, не клевещи на людей. Я ведь тоже человек. Я посадила 19 деревьев. А когда мне исполнится 80 лет, я посажу 81-е дерево".
Потом они садились вдвоем на мотоцикл и мчались полевыми дорогами на цветущие поляны и опушки. Ветер трепал их волосы и целовал лица. Вера сидела сзади Михаила, крепко обвив его руками, порозовевшими от солнечных поцелуев. Он останавливался ненадолго на заросших пепелищах бывших деревень. Лишь на одном задержались дольше обыкновенного. Михаил вдруг стал мрачным и задумчивым. Вера это почувствовала:
- Что с тобой, Мишенька?
- Здесь был наш дом. Вот эти два камня - фундамент избы. Вот груша, которую посадил отец в день моего рождения.
Груша цвела, над ней звенели пчелы. Михаил сломал цветущую ветку и подал Вере:
- Возьми на память… А вон там была маленькая лужайка, на ней раньше всего таял снег, а к маю она сверкала золотистыми одуванчиками… Мы играли в лапту… А здесь стояли две большие липы. Хорошо цвели. Их любил соловей.
Ей трудно было представить, что здесь была деревня с домами, садами, с соловьем. Он сказал:
- Здесь фашисты расстреляли мою мать…
2
Ясным майским утром в приемную директора совхоза, в которой, кроме секретарши, сорокалетней флегматичной дамы, была еще забежавшая на минутку, чтобы сообщить важную новость, Комариха, вошел высокий человек в сапогах, в темных шароварах и темной рубашке. Вошел смело, решительно, как входят люди, знающие себе цену, молча кивнул женщинам и затем замычал с усилием, энергично показывая обеими руками на дверь директорского кабинета. Человек этот был нездешний и, как сразу догадались обе женщины, немой.
Секретарша и Комариха с любопытством уставились на незнакомца, который, продолжая мычать, руками делал выразительные жесты вокруг своего живота, точно хотел изобразить полного человека, а головой кивал на дверь кабинета.
- Что он хочет? - несмело и негромко, как-то неловко и растерянно спросила секретарша Комариху.
- Наверно, директора спрашивает. Раз большое пузо изображает, значит начальника ему нужно. На их языке все начальники пузатые, - пояснила догадливая Комариха.
В ответ на ее слова немой весело заулыбался и утвердительно закивал головой.
- А не глухой, слышит, - удивленно и даже обрадованно прокомментировала старая и сама ответила очень громко: - Нет директора. С невестой куда-то укатил. К нему невеста из Москвы приехала. Только он у нас совсем не пузатый. Теперь новый директор, молодой. Понял?
Немой понимающе закивал головой и, немного подумав, снова спросил жестами, ударяя себя пальцами по губам, как это делают маленькие дети, когда хотят издать бренчащие звуки. Секретарша опять вопросительно посмотрела на Комариху. Та молвила:
- Про кого это он? Про говоруна, что ли? - Немой в знак согласия закивал головой. - А кто у нас говорун? Это кто же такой? - задумалась старая.
- Парторг, наверно, - сообразила секретарша. Немой широко заулыбался и довольно замычал: его поняли.
- Парторга тоже нет, в поле уехала, - ответила секретарша; а Комариха добавила:
- Только это не про нашу Посадову. Наша Надежда Павловна зря языком не мелет.
Немой тогда - следующий вопрос: выставил указательный палец левой руки и постучал по нему указательным пальцем правой руки и жестом спрашивает, где, мол? Женщины переглянулись, пожали непонимающе плечами.
- Вот уж в толк не возьму, - произнесла Комариха.
Немой постучал опять пальцем о палец. Комариха прищурила глаза и враз поняла, весело воскликнула:
- Знаю! Палец о палец. Кто у нас палец о палец не ударит?.. Ай, не догадываешься?.. Да это ж про рабочкома. Кто ж больше бездельничает, как не рабочком, - заразительно смеясь, говорила Комариха. - Только ты, соколик, и тут ошибку сделал; рабочком у нас теперь новый, недавно избрали. Тот, что директором был, - Роман Петрович. А он без дела сидеть не умеет, он человек работящий. И директором был - в кабинете не сидел, и сейчас видела - в лагерь поехал к дояркам.
Когда немой вышел, женщины рассмеялись, было приятно и оттого, что поняли речь немого, и оттого, как он изображает условными знаками должностных лиц.
- Чудно как, - говорила секретарша. - Всех разрисовал. Наверно, на работу пришел наниматься.
- Вот диво, - вторила, ей Комариха. - Немой, а все главное начальство критикует. Видно, нигде не будет покою нашим начальникам, коль уж немые и те на них критику наводят. Вот и попробуй тут, угоди всем. Всем никогда не угодишь, со всеми люб не будешь. А что директором Мишу поставили - это совсем хорошо. Молодые, они поумнее старых. Только б вот женка московская не испортила его. Хотя, что говорить, девка она славная, подходящая, не из барынь. Коль вернулась к нам, значит, прижилась, нашенской стала.
И вдруг вспомнила, зачем пришла:
- Заговорились с немым и забыли про главное - Юлька Королева вернулась!
- Куда вернулась? - Секретарша раскрыла от удивления рот и уставилась на Комариху застывшими глазами.
- Домой, к матке да к деду.
- Правда? - Глаза секретарши сделались веселыми, оттаяли.
- Сама встретила Василия Ивановича. Сказывал, сегодня приехала.
Это было событие. Весь совхоз говорил о возвращении Юлии Законниковой. Она приехала следом за Верой, на второй день. На заводе в порядке исключения ей дали месячный отпуск. Предложили путевку в санаторий, она отказалась: "Сначала родных навещу, а там видно будет".
Дом Законникова стоял на краю улицы, которая упиралась в берег Зарянки. Наговорившись вдоволь с матерью и дедом и узнав от них все совхозные новости, Юля пришла в уныние, причину которого не сразу поняли родители. В полдень ее навестила Нюра, больше расспрашивала, чем рассказывала. Но Юля оказалась на редкость неразговорчивой, объявила, что завтра уезжает в Москву. Мать в слезы, дед в недоумении:
- Это как же? За что ты нас обидеть хочешь?..
После полудня Юля вышла из дому и, спустившись к реке, направилась в гай. Думала, встретит там того, ради которого так спешила. Но, кроме ребятишек да Федота Котова, никого не повстречала.
Василий Иванович, расстроенный неожиданным решением Юли ехать обратно в Москву, пошел к Надежде Павловне, просил уговорить внучку остаться хотя бы на недельку.
- Что с ней такое, сами не поймем. То обещала погостить, пока, значит, отпуск, а тут вдруг передумала. Никого, говорит, видеть не хочу.
Под вечер Посадова зашла к Законниковым. Юля встретила ее порывисто, обняла, расцеловала и залилась слезами, но сказала:
- Не надо, Надежда Павловна, меня ни о чем расспрашивать. Лучше о себе расскажите.
А что ей могла Посадова рассказать о себе: живу, работаю. Все у меня на виду. Начала уговаривать Юлю остаться. Но та и слушать не хотела. Заладила свое "не могу", и ни в какую. Попросила машину отвезти на вокзал, поскольку поезд идет рано утром.
- Насчет машины с директором надо поговорить, - ответила Посадова. - Думаю, что он не откажет.
И посоветовала Василию Ивановичу обратиться к Гурову. Но Юля сказала, что она попросит сама. И действительно, вечером, когда стемнело, пошла к Гурову. Михаил с Верой были дома. Он представил ей Веру официально:
- Знакомьтесь, моя жена.
Это прозвучало как-то и ненужно и слишком нарочито, сразу создало натянутую обстановку.
- А мы знакомы, - почти в один голос отозвались Юля и Вера и посмотрели друг на друга долгим и сложным взглядом, в котором было то, чего нельзя высказать словами.
- Между прочим, я так и подумала еще в Москве, когда ты сказала, что Миша женится. Я уже тогда догадалась, кто его невеста, - заговорила Юля медленно. И, протянув Вере руку, добавила: - Поздравляю. Ты мне нравишься. Я могла тебя поздравить еще в Москве, и тогда… Тогда мне не пришлось бы сюда ехать… Но в этом ты сама виновата.
Михаил это принял за шутку, хотя на самом деле Юля не шутила. Только Вера догадывалась, зачем так поспешно приехала Юля.
- Спасибо, - сказал Михаил. - И я тебя поздравляю искренне с возвращением. Надеюсь, ты к нам насовсем?
- Нет, Миша, напрасны твои надежды, я хочу завтра утром уехать в Москву. Зашла попросить у тебя машину до вокзала.
- Что случилось? Почему такая поспешность? - недоумевал Михаил.
- Так будет лучше, - ответила Юля. - На душе спокойней. Я сегодня прошлась по гаю, прогулялась вдоль реки. С детством встретилась. Тяжело… Страшно тяжело. К этому надо привыкать не сразу, постепенно. Может, потом, немного погодя, когда обживусь в Москве, приеду сюда. Будет легче.
- Ну, зачем же так… - начал было Михаил, но Юля перебила его торопливо:
- Нет, нет, не надо. Ты меня должен понять. Именно ты.
Михаил почему-то вспомнил свое возвращение из тюрьмы, и то чувство неловкости и стыда, которое одолевало его перед встречей с односельчанами. Он неверно понял Юлю, не уловил двойственного смысла ее слов. Полнота собственного счастья, сполна удовлетворенная душа мешала ему внимательно заглянуть в душу другим. Недаром говорится, что сытый голодного не разумеет.
- Я понимаю тебя, - ответил он, хотя на самом деле не понимал того, что творилось на душе у Юли.
Да, собственно, и сама-то Юля не совсем отдавала отчет в том, что делала. Один неясный намек Веры, что Михаил как будто собирается жениться, заставил ее поломать все свои прежние решения и немедленно ехать в совхоз. Зачем? Она не могла ответить прямо на этот простой вопрос. Теперь ее сердце отчаянно постукивало: "Опоздала, опоздала…" Но куда опоздала и зачем, Юля не могла признаться даже самой себе. Она хотела рассказать Михаилу, как много думала о нем в самые тяжелые для нее дни, как думы и грезы о нем вселяли ей бодрость и надежду, как на далекой чужбине душными ночами под шум цикад она шептала его имя. Как видела его во сне, когда плыла на океанском теплоходе. Но она опоздала рассказать ему об этом, теперь это было просто ни к чему, неуместно, да и невозможно. Здесь она сейчас была лишней. Потому и разговор не клеился. Вера опять напомнила ей об отпуске и посоветовала отдохнуть.
- Поеду, - как сквозь сон отозвалась Юля. - С Алексеем Васильевичем поплывем на теплоходе по Волге до Астрахани.
Что-то нехорошее, ревностное кольнуло Веру, но она и виду не подала, заметила доброжелательно:
- И правильно. Он хороший. С ним будет весело.
- Да, он добрый, - машинально обронила Юля, думая о другом. И затем, будто вспомнив вдруг: - Ну, так как насчет машины?
- Пожалуйста, что за вопрос, - с готовностью отозвался Михаил. - Шофер будет предупрежден.
В эту ночь Юля не ложилась спать. До самого утра в доме Василия Ивановича Законникова горел свет. Юля рассказывала матери и дедушке о тех далеких чужих странах, в которые занесло ее недобрыми ветрами легкомыслие. Говорила о нравах и обычаях тех стран, но ни словом не обмолвилась о себе, точно пересказывала содержание чужой книги.
В пять утра под окном зафырчал мотор "Победы". Сигналить шофер не стал: видно было, что в доме не спят. Поезд отходил в шесть с минутами. Времени было вполне достаточно.
Еще с вечера Юля уговорила родных не провожать ее до вокзала. Эта странная просьба огорчила их и даже насторожила, но Юля была настойчива и непреклонна, так что Василий Иванович попросил шофера последить за внучкой, посадить в вагон и не уходить, пока поезд не тронется. Юле хотелось ехать одной, для этого у нее были свои причины.
Утро выдалось росистое, без облаков.
Рассеянность и апатия, в которую впала Юля с вечера, теперь сменилась, несмотря на бессонную ночь, необыкновенной собранностью всего тела, ясностью и трезвостью мысли. Одиночество не успокаивало. Она сидела не рядом с шофером, а на заднем сиденье, зябко забившись в уголок. Пробегавшие мимо кусты, березки, освещенные молодыми розовыми лучами, не задерживали ее внимания и не оставляли следа в душе. Она упорно избегала сентиментальных воспоминаний, нарочито огрубляла и притупляла чувства. Лишь когда впереди, перпендикулярно дороге, по которой они ехали, показалась ровная зеленая насыпь магистрального шоссе, Юля заволновалась. Перед самым въездом на шоссе она попросила шофера повернуть не влево, в сторону вокзала, а вправо, совершенно в противоположную сторону. Шофер в недоумении затормозил машину и, не поворачивая головы, сказал:
- Я не понял, разве мы не к поезду?
- К поезду, - успокоила его Юля. - Только заедем на одну минуту к памятнику.
Недоумение шофера сразу рассеялось. Он высадил ее у обелиска и поехал разворачиваться.
Юля сняла босоножки и пошла по густой росистой траве прямо к могиле. Она была здесь раньше и не один раз. Но сегодня шла сюда с каким-то новым, необычным для нее чувством. Сознание своей вины перед отцом, перед его памятью, быть может не совсем ясное, смутное, наполняло ее стремительно, она казнила себя беспощадно и готова была к любому искуплению, если б только знала, в чем оно должно выражаться. Увядшая черемуха на могиле и еще свежие фиалки в стеклянной банке с водой в первый миг обрадовали, но тотчас же эта мгновенная радость сменилась острой болью от угрызения совести… Кто-то чужой, посторонний принес цветы, достал баночку для воды. А она, родная дочь, пришла на могилу отца вот так, с пустыми руками.
Машина развернулась и подкатила бесшумно. Шофер неслышно появился за Юлиной спиной. Она интуитивно почувствовала его присутствие, спросила, не поворачиваясь, кто остался в живых из родственников Пети Цымбалова, точно хотела себя оправдать. Шофер шагнул вперед, молча пожал плечами, и она поняла всю нелепость своего вопроса.
Медленно, в тупом оцепенении, она пошла в сторону от шоссе, босая, как ходила когда-то в детстве по ядреной утренней росе. Все дальше и дальше шла она к темному прохладному берегу Зарянки, где под первыми лучами пробуждались луговые цветы. Вдогонку ей летело напоминание шофера: "Не опоздать бы к поезду", но оно ей казалось мелким, никчемным. Она не нагибалась, а, как бывало в детстве, садилась на корточки, погружая подол легкого платья в росу, тщательно и бережно рвала цветы. Она не отдавала предпочтения ни фиалкам, ни гвоздике; ей хотелось собрать большой, пестрый букет луговых цветов. И не спешила - пусть уходит поезд, можно подождать следующего, который придет через сутки, подождать на вокзале.
То ли от свежести цветов, то ли еще от чего-то другого таяло сердце, светлело на душе, рождались успокаивающие мысли: "Это хорошо, что я не приготовила букет заранее, не взяла его из дома". И все-таки украдкой думала о том отзывчивом сердце, о заботливых руках, которые приготовили банку, собрали фиалки и наломали черемухи.
Шофер ожидал ее возле обелиска, держа в руке вторую стеклянную банку, наполненную водой.
- Где вы это взяли? - удивилась она.
- Да тут, в машине валялась… На всякий пожарный. - И, когда она молча поставила свой букет вместе с банкой у подножия обелиска, сообщил, глядя на часы: - А поезд отправится ровно через две минуты.
- Это неважно, - машинально ответила Юля. По виду она была как будто даже и рада, что опоздала на поезд. - Один ушел, придет другой…
- Зачем другой. Мы этот догоним. Шоссе идет вдоль железки. Поднажмем - и через остановку ожидать будем. Благо он ползет, как трактор.
И в самом деле, им пришлось минут десять ждать поезда через одну станцию. Шофер поднес ее чемодан, помог сесть в вагон, дождался, когда поезд тронется, и дружески заулыбался в ответ на ее прощальное приветствие.
…Неожиданное появление Юли и ее стремительный отъезд в совхозе толковали по-всякому, но никто, кроме Веры, не догадывался о подлинной причине такого довольно странного поступка.
Через неделю после отъезда Законниковой на имя Веры из Москвы прибыла невероятно тяжелая посылка. На почте удивлялись и любопытствовали: золото там, что ли? Одному человеку и не поднять.
Вера посмотрела на обратный адрес и все поняла - Петр Васильевич Климов выполнил свое обещание. Бронзовую голову Ивана Акимовича Титова, прикрепленную к черному кубику из полированного гранита, водрузили на высокую подставку из-под цветов. Вера вглядывалась в беспокойные, немножко напряженные глаза отца, и ей казалось, что отец чем-то доволен. Доволен и горд. Может, доволен своей дочерью, которая только что начинает жить и которой так много предстоит сделать на этом свете.
- Смотрю на него, и мне кажется, что он кого-то напоминает. Удивительно знакомого.
Это произнес Михаил из-за Вериной спины. Вера не отозвалась, и он продолжал:
- Чем-то похож на моего отца…
Вера взяла руку Михаила и, прислонясь своей щекой к его горячей ладони, сказала проникновенно вполголоса:
- Это наш отец.
Михаил подтвердил:
- Да, наш, Верочка…
1960 - 1962 гг. Москва - Сарья.
НЕСКОЛЬКО СЛОВ ОБ АВТОРЕ
У Ивана Шевцова интересная, я бы сказал, примечательная биография. Отец его двадцатилетним юношей штурмовал Зимний дворец в октябре семнадцатого, а через три года умер от тифа, когда единственному сыну его едва исполнилось три месяца. В 10 лет Иван Шевцов пас колхозных телят в глухой белорусской деревне на левобережье Днепра. В 16 лет печатал в районной газете свои очерки и фельетоны, занимая в редакции штатную должность "инструктора сельхозотдела". Красный галстук и комсомольский значок, героическая романтика, мечта о подвиге, красоте, величие, созидательный пафос тех дней - все это накрепко входило в душу, формировало мировоззрение. Редакция райгазеты посылает его в институт журналистики, а он едет в погранучилище и в 19 лет в звании лейтенанта в снегах карело-финских лесов командует взводом разведки. А еще через год уже у берегов Дуная и Прута - пограничная застава, которой руководит Иван Шевцов, отражает первый вероломный удар фашистских полчищ. Двадцатилетний начальник погранзаставы под жестоким артобстрелом в перерыве между двумя атаками гитлеровцев пишет заявление с просьбой принять его в ряды Коммунистической партии.
Затем фронт. Шевцов командует разведгруппой, стрелковой ротой и батальоном. Тяжелые бои под Орлом, Мценском, Ясной Поляной, Тулой. В дивизионной газете появляются жаркие, как живой голос воина, статьи офицера Шевцова о ратном подвиге. В июле 1943 г. в газете "Литература и искусство" под скромным заголовком "Мысли читателя" опубликован очень острый критический обзор последних номеров "Нового мира". Под статьей подпись: "Капитан И. Шевцов". Тогдашний главный редактор газеты А. Фадеев, опубликовавший этот довольно смелый и резкий обзор, советует молодому критику поступить в Литературный институт имени Горького. Этот добрый совет замечательного писателя Шевцов осуществил лишь после войны, окончив заочное отделение Литинститута. Он учился, не снимая офицерских погон, и одновременно работал в военной печати специальным корреспондентом в журнале "Пограничник", в газете "Красная звезда". Постоянные - раз десять в году - командировки во все концы огромной страны давали наблюдательному и пытливому журналисту массу неизгладимых впечатлений. Одни из них в виде оперативных очерков, фельетонов, рассказов и статей доходили до читателя через страницы газет и журналов, другие хранились для будущих книг. Жизнь журналиста разнообразна, стремительна и богата в смысле знакомства с действительностью. После газеты "Красная звезда" Иван Шевцов работает корреспондентом "Известий" в Болгарии. В 1954 г. выходит из печати его первая книжка очерков "Юность Болгарии".
И снова его влекут вооруженные силы, которым отданы лучшие годы. После Болгарии специальный корреспондент газеты "Советский флот" подполковник Шевцов плавает на крейсерах и миноносцах, охотниках и подводных лодках, летает над морем на военных самолетах.
Он знает жизнь села, с которым не порывает тесной связи, знает границу и заграницу, армию и флот. Знакомство и дружба с крупными художниками, скульпторами, артистами открывает перед ним еще один мир человеческой деятельности. Он пишет не только о моряках и танкистах, колхозниках и строителях. Все чаще в центральных газетах и журналах появляются его статьи и рецензии о книгах и кинофильмах, о выставках изобразительного искусства, о живописцах и ваятелях. В нем живет беспокойный, мятежный дух, прямота солдата и горячность комсомольца, жажда как можно больше увидеть и познать. Очерки и статьи его, публиковавшиеся в "Известиях" и "Литературе и жизни", в "Красной звезде" и "Советской культуре", в "Октябре" и "Огоньке", в "Новом времени" и "Крокодиле", в "Неве" и "Советском воине", в "Агитаторе" и "Военном вестнике", полны взволнованной страсти, душевного огня. Небольшая часть из них собрана в двух книжках: "Старые знакомые" и "Сильные люди".
О большом советском скульпторе Е. В. Вучетиче Иван Шевцов издал интересную книгу, в которой выступает как профессиональный искусствовед, страстный пропагандист реалистического, народного, партийного искусства. В следующем году, в канун XXII съезда партии, вышла его книжка "Рассказ о простом человеке", взволнованный очерк о передовом свинаре Подмосковья.
Первая повесть Ивана Шевцова "На краю света", рассказывающая о молодежи сурового Заполярья, о буднях военных моряков, была серьезной творческой удачей Шевцова-прозаика. Но еще большей удачей я считаю его книгу "Подвиг богатыря", в которой слились в одно прозаик, литературовед и критик. Исполинский образ богатыря русской советской литературы, гениального художника слова С. Н. Сергеева-Ценского встает во весь могучий рост со страниц этой талантливой книги.
Новый роман Ивана Шевцова "Свет не без добрых людей" говорит о том, что в многогранном даровании автора побеждает все-таки прозаик. Роман является частью большого полотна, эпопеи о нашем народе и времени, над которой писатель работает давно. Шевцов много видел, много знает, ему есть что сказать людям.
В творчестве Ивана Шевцова меня подкупает ясность идейных позиций автора, его честность, прямота и принципиальность, знание души и характера своего народа, умение найти в жизни меткую и колоритную деталь.
Народный художник СССР А. ГЕРАСИМОВ