1
На другой день она снова пошла в институт. В приемной комиссии ей официально сообщили, что она не принята, и возвратили документы. Пришлось еще раз пережить вчерашнее. И опять, как вчера, она не решилась сразу ехать домой. Не знала, как сказать матери. Пошла по Выставке почему-то тем же путем, что и вчера, очутилась в зоне отдыха, там, где встретила Эллу Квасницкую. Села прямо на траву, сидела в бездумном оцепенении, сидела бесконечно долго; люди, отдыхавшие невдалеке от нее, приходили и уходили, она продолжала сидеть, пока двое подвыпивших парней не уселись с ней рядом, причем один глупо спросил: "Девушка, здесь не занято?"
Она ответила машинально: "Пожалуйста, не занято", - и даже подвинулась, точно в каком-нибудь клубе. Но тотчас же опомнилась, встала и пошла по асфальтированной дорожке к воротам. Здесь, у высокой железной ограды, кончалась территория выставки, и сразу за воротами начинался Останкинский парк, столь же многолюдный, как выставка, только, пожалуй, более шумный и суетный. На берегу небольшого пруда, в зоне аттракционов все вертелось и кружилось в воздухе: карусели, качели, "чертово колесо". По пруду плавали лодки. Вера случайно остановилась у кассы лодочной станции. Она совсем не думала кататься, но пожилой мужчина, лодочник, спросил ее:
- Вам двухвесельную?
- Да, конечно, - ответила она торопливо и скорее машинально.
- Деньги в кассу платите, - подсказал лодочник и поволок весла к лодке.
Солнце скрылось за могучими дубами, весь пруд погрузился в синеватую тень, синева красила подступившие к пруду деревья и пару белых лебедей, величаво и независимо плавающих в своей зоне пруда, куда лодкам заходить воспрещалось. Только мельтешившие на фоне белесого вечернего неба пузатые самолеты-карусели да сетчатые корзины "чертова колеса", обрызганные последним лучом, горели жарко и броско.
"Ядовито", - мысленно подумала об их освещении Вера и вспомнила, что это излюбленное слово Константина Львовича.
И почему ей сегодня приходит на память отчим? Может, потому, что он первый "открыл" в ней актрису? Или просто потому, что они, будучи очень разными людьми, постоянно и открыто говорили друг другу любезные колкости, а в душе почти ненавидели друг друга. Что бы ни советовал Константин Львович, Вера делала наоборот. Наверно, попроси он Веру сохранить косу, она бы назло ему тотчас постриглась под машинку.
Из репродуктора лился серебристый голос о счастье, о любви, и он был так некстати: у Веры не было ни счастья, ни настоящей любви.
Вспомнились съемки. "Им нужна была моя коса, и ничего больше во мне нет. Пожарник снимался. У того была великолепная борода. Из-за бороды и он в кино попал, а небось тоже артистом себя считает".
Стучали весла соседних лодок, шныряющих то справа, то слева, того и гляди, столкнешься. Это отвлекало и раздражало. Вера подплыла к самому берегу, бросила весла и засмотрелась в воду, темную, на вид густую и холодную. Наверно, большая глубина. Почему-то разом вспомнились "Бедная Лиза" Карамзина и "Гроза" Островского. Черт знает, что может прийти в голову, - смешно и странно: бросались в воду, топились. А собственно, что тут странного и смешного? Вот так броситься вниз головой в бездонную холодную черноту и все. И нет тебя. И ничего нет - ни кино, ни мамы.
Вера вздрогнула, - не от мыслей своих, нет. Она услышала совсем рядом с собой очень знакомый голос, тот самый, который на съемках говорил ей: "Вы великая умница и реалистка". Она узнала его сразу:
- Нет, Надя, ты не должна была бросать сцену.
Вера посмотрела на берег. Недалеко от нее, под роняющими пепельный пух тополями, на скамейке спиной к пруду сидели двое: широкоплечий полный мужчина в светлом костюме и соломенной шляпе и женщина в сером платье и сиреневой кофточке, свободно накинутой на плечи. Сидела она, наклонясь вперед, и рядом с великаном казалась очень маленькой. На слова мужчины она не ответила, а он, - теперь Вера была убеждена, что это народный артист республики Посадов, с которым она снималась в кино, - продолжал красивым бархатистым баритоном:
- Помнишь, Надя, ты мечтала сыграть героическую роль… Ты ждала ее…
- Нет, я не стала ждать, - очень решительно и твердо прервала его женщина. - Я сама нашла свою роль.
Вера налегла на весла, и лодка удалилась от разговаривающих. Теперь не слышно было их слов. Вера думала о женщине. Кто она? Актриса, оставившая сцену? Мечтала о героической роли и сама нашла ее. Где, как, что это за роль?
Мелькают догадки и предположения, толпятся неверно и беспорядочно. Вера уже не может оторвать взгляда от двух людей, сидящих на скамейке. Она что-то должна предпринять, на что-то решиться.
Артист и его спутница встали. И тут только Вера сообразила, что ей нужно делать. Не к Тарасовой и Марецкой надо обращаться ей, Вере, а вот к этой еще не знакомой, но почему-то вдруг ставшей такой близкой женщине.
Вера встрепенулась, налегла изо всех сил на весла и поплыла к причалу. Быстро сдала лодку и побежала к скамейке. Но там уже сидели другие люди. Все еще не теряя надежды, Вера опрометью бросилась в сторону центрального выхода к шереметевскому дворцу.
Она бежала долго и наконец увидела могучую фигуру Посадова. Он шел, опираясь на толстую палку. Большая, гривастая, как у Сергеева-Ценского, голова его держалась величаво и осанисто. Он был один. Вера остановилась в растерянности, глаза искали сиреневую кофточку и узел темных седеющих волос, но женщины не было. Тогда она поравнялась с Посадовым и, замедлив шаг, подбирала нужные слова, чтобы обратиться с вопросом.
Алексей Васильевич Посадов, простившись с Надеждой Павловной, шел, погруженный в невеселые думы. Вдруг он почувствовал, что его кто-то догоняет. Он даже вздрогнул и остановился, осмотревшись. И тут недовольные, даже сердитые глаза его столкнулись с умоляющими большими серыми глазами Веры, на свежем юном лице которой светилась мольба, а маленькие розовые губы шевелились, будто шептали что-то несмело и нерешительно. Узнал ли он ее? Наверно, узнал. Вера заговорила первой:
- Здравствуйте… Вы меня не помните? Мы с вами в кино снимались.
- А-а-а… - протянул Посадов, все еще не стряхнув с себя прежние думы. - А-а-а… Коса-краса. Как же, как же.
- Вы меня простите, пожалуйста, - торопилась Вера, - мне очень неловко, но это нужно… Для меня это очень важно.
- Пожалуйста, ради бога, - пробурчал Посадов отходчиво, начиная искренне воспринимать волнение девушки. - Что же именно?
- Я хотела спросить вас о той женщине…
- О женщине? - Посадов снова нахмурился. - Это о какой же, позвольте?
- Что сейчас сидела рядом с вами.
- А-а-а, - понял он. - Ну и что же именно вас интересует?.. Давайте отойдем в сторонку, чтобы не мешать. - И сам сделал три шага в сторону от аллеи.
- Кто она? - выпалила Вера свой главный вопрос.
- Кто она? - повторил негромко артист и затем, посмотрев на Веру прищуренными глазами, ответил многозначительно: - Ангел. Да, бывший ангел.
- Нет, я серьезно, - обиделась Вера.
- Серьезно? А почему, собственно, она вас интересует?
- Очень длинная история. Для вас это неинтересно. Тут личное… Но для меня знаете как важно, вы даже представить не можете, - настойчиво повторила девушка. - Только вы не подумайте чего-нибудь плохого… Она актриса, правда?
Посадов с минуту подумал, пошевелил густыми и совсем не седеющими бровями, прицелился куда-то в зеленую глубь парка и заговорил патетически:
- Эта женщина - грандиозная женщина! Эпический талант! О таких еще Некрасов писал…
- Скажите, пожалуйста, я очень вас прошу, как ее имя и где мне ее найти, - перебила его Вера.
- Зовут ее Надежда Павловна Посадова. Да, именно. А найти ее можно в гостинице "Останкино". Притом, надо поспешить: она, кажется, сегодня уезжает.
Вера поблагодарила артиста и побежала искать гостиницу "Останкино".
2
Гостиница "Останкино", построенная совсем недавно, расположена хотя и не в центре города, но зато в самом красивом его уголке. От гостиницы прямо через дорогу начинается Главный ботанический сад Академии наук. А дальше - тенистые дубравы, за ними - березовые рощи, большой и живописный зеленый массив, оранжереи тропических растений, плантации цветов, роз, сирени.
Хорошо в Главном ботаническом саду в начале июня, когда сочно и ярко брызжет молодая зеленая листва дубрав и рощ, когда пенится и кипит, сверкает десятками оттенков сирень. Хорошо в свободное время сидеть на скамейке и наслаждаться густыми ароматами цветов. Но, пожалуй, еще лучше в Главном ботаническом саду в душные июльские вечера, когда цветут розы и буйствуют собранные со всего мира цветы.
Окно номера в гостинице, где жила Надежда Павловна, выходило в Ботанический сад, который по случаю позднего часа был уже закрыт для посетителей. Запах цветов упрямо проникал в открытое окно вместе с вечерней свежестью.
Надежда Павловна сидела в мягком, удобном кресле и внимательно слушала сбивчивый рассказ Веры о ее жизни и "трагедии". Она достаточно хорошо понимала девушку, доверившую ей свою горькую тайну, и сейчас думала о том, чем и как помочь ей, только-только попробовавшей сделать первый шаг в жизни и оступившейся. Надежда Павловна понимала, что высказанный в категорической форме какой-либо прямой совет делу не поможет. Надо убедительно разъяснить, рассказать о жизни, о трудности ее дороги, о сложности человеческих судеб.
Когда Вера кончила, Надежда Павловна встала и подошла к открытому окну. Только теперь Вера обратила внимание на ее крепкую, статную фигуру, красивый твердый профиль ее лица, очень крепкие, совсем не женские плечи и свежее, без единой морщинки лицо.
- Да, история действительно невеселая. - Эту первую фразу Надежда Павловна сказала почти в окно, стоя в пол-оборота к Вере, которую, казалось, она пока не замечает, а говорит мысли вслух: - Трудно - не значит невозможно. В жизни возможно все. У жизни свои законы, как у природы. А природа, она иногда нам такие штучки выкидывает… Ну, да ладно. - Она резко повернулась к Вере и, ласково дотронувшись рукой до плеча девушки, точно приглашала ее сесть удобней, опустилась на свое прежнее место. - Твоя, история мне напомнила многое из мною самой прожитого и пережитого. Советовать всегда легко и трудно. Надо понять… понять друг друга. Тогда можно смелей принимать или не принимать совет. Меня ты не знаешь. Из того, что ты услышала на берегу пруда, ты почти ничего не поняла. Я не актриса, нет. У меня другая роль, и я знаю, что Алексей Васильевич не понимает ее по-настоящему, поэтому тебя он, как говорится, дезинформировал.
Надежда Павловна посмотрела в Верины глаза и мягко, дружески улыбнулась.
- Он о вас очень хорошо говорил, - сказала Вера чуть слышно, вспоминая голос, жесты, слова Посадова. - Он вас ангелом назвал.
Надежда Павловна вдруг разразилась веселым, звонким, девическим смехом:
- Тут он правду сказал - я была ангелом… На сцене… Ну, раз уж так - тогда слушай.
Она вдруг умолкла, погасив внезапную веселость, начала спокойным, ровным голосом:
- Когда-то давным-давно, когда тебя на свете еще не было, я из самодеятельности заводского Дома культуры попала в школу Большого театра. Меня считали одаренной, пророчили карьеру, будущее. Я размечталась и тоже видела себя в блеске театральной славы; во сне я часто летала над землей, над домами, над удивленной толпой, которая награждала меня аплодисментами. Родители мои были простые люди, работали на заводе "Богатырь". Представляешь, сколько было радости в семье: дочь простого токаря, единственная дочь - артистка. Да где? В Большом театре. Первой моей ролью была роль ангела в "Демоне" Рубинштейна. Как я радовалась этой роли! Я была самой счастливой в мире. А ведь роль-то пустяковая, почти статист. Зато Большой театр! А потом явился он, мой гений. Это был Демон. Демон не только на сцене. В жизни он был Демоном, особенно для нас, женщин. Ты видела его - Алексея Васильевича. Он еще и теперь хранит былую осанку. А тогда он был молод. У него был чудесный голос - не сильный, но дивный, обворожительный, какой-то неповторимой окраски. Для нас, театральной молодежи, было большим счастьем послушать его на репетициях. И конечно, не один только голос его очаровывал нас. Его глаза, полные огня, мужественное, смелое лицо, благородная осанка, его изящные манеры. Мы влюблялись в него, не скрывая своих чувств друг от друга. А он ни на кого из нас не обращал внимания. Он был непостижимо велик, не удостаивал нас ни словом, ни даже взглядом. И вот однажды на репетиции "Демона" он вдруг оглядел меня с ног до головы - я была в костюме ангела - и сказал, глядя мне прямо в глаза: "А вы действительно ангел. Даже без этой декорации". И бровью повел, точно хотел подцепить и сбросить мой театральный наряд. Представляешь мое чувство? Я онемела, остолбенела - стою статуей и не знаю, что со мной. Он ласково улыбнулся мне в лицо и отошел своей горделивой походкой. Я была счастлива. И в то же время во мне поселился страх. Сама не знаю почему и от чего. Следующая наша встреча - это было дня через три после первой - произошла опять в театре, на сцене. Я ждала за кулисами своего выхода и неожиданно почувствовала непонятную тревогу. Заколотилось сердце, что-то заметалось во мне, я хотела было уйти к девчонкам, оборачиваюсь - а он стоит рядом со мной, огромный и сильный, настоящий демон, и говорит: "Что вы делаете сегодня вечером, мой ангел?" - "Ничего", - пролепетала я. А он мне сразу, не дав опомниться: "Демон был бы беспредельно счастлив совершить с вами прогулку в парк культуры". Предложение было неожиданное, как гроза в январе. Уже не помню как, но я согласилась, и мы гуляли с ним в Сокольниках. Такие встречи, такие вечера бывают только один-единственный раз в жизни. Мы обошли весь парк. Он говорил, а я слушала и любовалась им. Потом сидели на скамейке. Он взял мою руку и, внимательно, как вещь, рассматривая ее, сказал: "Да, это ангельская рука, рука ангела, который будет моей женой". Я тогда ответила: "Зачем такие шутки, Алексей Васильевич?!" А он повторил настойчиво и твердо: "Вы будете носить фамилию Алексея Васильевича Посадова". И поцеловал мою руку. А потом спросил уже шепотом: "Будете?" Вместо ответа, я заплакала. Что было со мной потом, трудно словами передать. На репетициях меня бросало то в жар, то в холод, мне хотелось убежать из театра. Я жила как во сне. Я любила его, и как огня боялась этой любви, не верила его словам. Однажды произошло то, чего я больше всего опасалась: демон соблазнил ангела. Грех этот случился в театре, в уборной демона. А тут еще непростительная неосторожность с его стороны: в уборную зашел гример, все стало известно дирекции. Через два дня был издан приказ: ангела уволить, а демону объявить выговор со строгим предупреждением. Оскорбленный и возмущенный всей этой жуткой историей, Алексей тут же уволился из театра. Через несколько дней мы поженились и уехали в Минск, в молодой белорусский театр оперы и балета. Встретили там нас хорошо, зачислили в штат, как сейчас помню, - это было в конце мая 1941 года. Думалось, вот наконец начнем строить свою жизнь, забудем неприятности, придет счастье, сбудутся мечты. Но беда уже у ворот стояла. 22 июня началась война. С одним чемоданчиком в руках покидали мы с Алексеем горящий Минск. Где ехали на попутных машинах, где брели пешком в толпе таких же, как и мы, беженцев. Страшное было время. Фашисты летали над колоннами беззащитных людей и расстреливали в упор из пулеметов. Дороги были устланы трупами женщин, детей. Кругом горели села. Так мы добрались до Борисова. В Борисове Алексея мобилизовали в армию. Расстались мы впопыхах: в городе была паника. Расстались без слов, молча. И навсегда. Не доходя Орши, мы оказались в тылу у немцев. Фашистские танки обогнали нас. Мы подались на север, к Витебску, думали, там пробьемся, не вышло. Но мне повезло: скитаться пришлось недолго - через две недели я была уже в партизанском отряде, которым командовал Семен Захарович Егоров, в прошлом партийный работник. Я стала партизанской разведчицей. Жизнь заставила и научила. Жизнь всему научит, если ты не идешь против нее. Там, в белорусских лесах, я увидела и узнала по-настоящему людей. В партизанском крае я встретила человека, который потом, в сорок четвертом году, стал отцом моего ребенка. Не мужем, - отцом. Он считал, что семья его погибла. Были основания: эшелон, в котором жена его с двумя девочками эвакуировалась, фашисты разбомбили. Потом, уже после войны, оказалось, что семья его чудом спаслась. Он живет со своей семьей. Сын живет со мной, учится в школе. Ему уже семнадцать лет.
Надежда Павловна встала, налила фруктовой воды из бутылки, предложила Вере. Девушка отказалась. Надежда Павловна, выпив воду, продолжала уже стоя, слегка прислонясь к столу.
- В сорок четвертом кончилась наша партизанская жизнь, и я с ребенком приехала в Москву. Отца уже не застала в живых, а через полгода умерла и мать. Виделась дважды с Алексеем. До этого все три с лишним года мы ничего друг о друге не знали. Он считал меня погибшей. Женился. Детей, правда, у них не было. Мне было очень тяжело в Москве. Смерть родителей. Неустроенность жизни. Ужасное состояние. Люди кругом радовались окончанию войны, а у меня на душе лежало что-то тяжелое, сырое и давило, не давало покоя. И опять надо было начинать все заново. А как, с чего начинать? Разное думалось: вернуться в театр, предлагали пойти учиться. Никто за меня не мог решить, что мне делать, как быть? Сама я должна была думать и решать. Сама, чтоб потом никого не корить. И вот интересно: двадцать лет я прожила в Москве, родилась здесь, росла среди сорванцов Марьиной рощи, у меня тут было много подружек детства, и знакомых, и родственников. Три года не видела Москвы, соскучилась так, что душа ныла. А приехала - и поняла, что сердце свое там, в партизанских краях оставила. Встретила одного из бывших партизан наших, приезжавшего в Москву в командировку. Рассказал много интересного, как восстанавливается край, в котором мне, бывшей разведчице, каждая тропинка знакома, каждый куст - родной. Я долго не стала раздумывать - поехала. Встретили меня, как родные. Да они мне и были роднее родных, все эти люди, лесные солдаты, бывшие народные мстители. Хорошие это люди, Верочка!.. Ну, повезли меня в совхоз, как раз в тот, где наш отряд действовал, - там тогда на месте сожженных колхозных деревень совхозы создавались. Директором был знакомый мне бывший командир одной партизанской бригады. Он меня хорошо знал, и я его знала. В совхозе были главным образом бывшие партизаны. Избрали меня секретарем парторганизации. И с тех пор я там живу и работаю. Хозяйство большое, условия трудные. Тут я поняла, что такое жизнь. Тут началась моя новая роль. Это сильнее, сложнее и глубже, чем на сцене. Тут тебе никакой пьесы, никакого готового текста. Ты сама и автор и актер. Вот о ней, об этой моей роли и говорил Алеша Посадов. Роль, скажу тебе откровенно, трудная, но зато уж главная и благородная.
Умолкла Надежда Павловна, внимательно и открыто изучая девушку насмешливо острыми глазами, темными, как у ласточки. Молчала и Вера; маленький рот ее был полуоткрыт, пухлые губы вздрагивали. Она не знала, что ей говорить, она ждала чего-то главного и еще недосказанного. И Надежда Павловна досказала:
- Вот, если нравится тебе моя пьеса, - поедем со мной, обещаю тебе неплохую роль. Будешь работать, человеком станешь…
3
Ольга Ефремовна, как и дочь ее Вера, носила фамилию первого мужа, Ивана Акимовича Титова, подполковника танковых войск, Героя Советского Союза, погибшего, когда Верочка пошла в первый класс. Через год после смерти Сталина Титовы были извещены о том, что их отец посмертно полностью реабилитирован, а еще через год Ольга Ефремовна вышла замуж за скульптора Балашова.
Она работала в то время продавщицей в хозяйственном магазине, в отделе стекла и фарфора. Однажды незадолго до закрытия магазина, когда покупателей почти не было, к Ольге Ефремовне обратился элегантно одетый мужчина в синем берете и кокетливой бабочке с необычным вопросом: велик ли спрос покупателей на сторублевого фарфорового барана и вообще, что пользуется большим успехом у покупателей: баран или лев, держащий зайца. Ольга Ефремовна ответила, что льва с зайцем берут лучше, должно быть, потому, что статуэтка эта стоит дешевле барана.
- Значит, дело не в качестве, а в цене. Так выходит? - спросил человек в берете, облокотясь на прилавок, и по всему было видно, что он намерен продолжать допрос продавщицы, немолодой, но интересной, вступившей в пору последнего цветения женщины.
- Видите ли, я скульптор, это моя работа, - он повел бровью в сторону полок, на которых стояли различные статуэтки. - Меня, естественно, интересует мнение потребителя. Что желает покупатель, каков его вкус?
- Вкусы у всех разные, - любезно сказала Ольга Ефремовна, с любопытством глядя на автора, и затем добавила с тихой улыбкой: - А что касается желания покупателей, так оно одинаково - все хотят подешевле и получше.
Скульптор тоже заулыбался, собрав у больших выпученных глаз мелкие морщинки, но не отошел, а продолжал говорить:
- Дешевле - это мне понятно. А вот что значит лучше?
- Я вам советую поговорить с директором, - предложила Ольга Ефремовна. Но скульптор оказался настойчивым.
- Директор директором. А я хочу знать ваше мнение. Для меня мнение продавцов важнее директорского, - продолжал он весомо и авторитетно. - Мне бы хотелось поговорить с вами, посоветоваться, показать вам свои новые работы.
Так Ольга Ефремовна познакомилась со скульптором Балашовым.
Константин Львович - старый холостяк - вдруг, изменив своим убеждениям, решил жениться. Ему нужна была добрая и умная хозяйка, которая бы смогла внести в его одинокую творческую жизнь уют и тепло. Переступив рубеж своего пятидесятилетия, Балашов резко ощутил потребность не столько семейного гнезда, сколько простой женской заботы и ласки. Человек холодного расчета, он и не помышлял о женитьбе на какой-нибудь смазливо-легкомысленной девчонке. Он, конечно, не сомневался, что в свои пятьдесят лет может жениться и на двадцатилетней - охотники найдутся, - но великолепно понимал, что такой брак не принесет ему желаемого уюта и спокойствия. Он искал молодую вдовушку, без особых претензий, которую может "осчастливить" и которая потом всю жизнь будет благодарить свою судьбу. Именно такой женщиной ему показалась Ольга Ефремовна, которую еще до знакомства в магазине он несколько раз встречал на улице.
У Балашова была двухкомнатная квартира у Кировских ворот. Женившись на Ольге Ефремовне, он обменял квартиру на большую однокомнатную в старом доме, в одном парадном с Титовыми. Квартиру свою Балашов переделал под мастерскую и был очень доволен.
Ольга Ефремовна после вторичного вступления в брак не стала менять фамилию только из-за дочери. Балашову было все равно. Он был человек покладистый, снисходительный и слишком дорожил своим здоровьем, чтобы придавать значение всяким пустякам. Балашова ничуть не тронуло и взволнованное сообщение Ольги Ефремовны о том, что Верочка категорически отказалась называть его папой. "Пожалуйста, пусть зовет, как хочет, - какое это имеет значение".
Ольга Ефремовна по настоянию Балашова ушла с работы и с утра до вечера занималась созданием творческого уюта Константину Львовичу. И действительно, жизнь у них протекала размеренно, тихо, без семейных сцен, упреков и недовольств. Ольга Ефремовна не очень-то разбиралась в тонкостях искусства, в дела мужа не вмешивалась. Константин Львович иногда посвящал ее не столько в свое творчество, сколько в ведомственные дрязги.
Балашов ни во что не ставил памятники Горькому, Чайковскому, Дзержинскому и Долгорукому в Москве, потому что не любил их авторов. Ольга Ефремовна не понимала, чем эти памятники плохи или хороши, она просто верила мужу, которого считала талантливым и честным художником.
А вот Верочка - удивительное дело - была в восторге от памятника и Дзержинскому, и Чайковскому, и Горькому, и Долгорукому. "Назло Константину Львовичу", - сокрушаясь, объясняла себе Ольга Ефремовна, и вместе с досадой ее охватывало чувство тревоги. Она не могла понять, почему Вера невзлюбила Балашова. Однажды Балашов в споре с Верой сказал, что она, Вера, ортодокс, что ее плохо воспитали, что воспитывали ее "не в ту сторону". Девушка в запальчивости воскликнула:
- Да, да, да - я ортодокс, ортодокс! А вы… вы парадокс, вы просто ревизионист! И вы не смеете говорить о моих воспитателях. Не смеете!.. - Она кричала первый раз в своей жизни, ожесточенно ощетинившись, как маленькая хищница. - Не смеете!.. Потому что он… потому что вы… - и, разревевшись, убежала из комнаты, так и не закончив фразу.
Тогда же с глазу на глаз Ольга Ефремовна очень осторожно заметила дочери:
- Ты не справедлива, Верочка, к Константину Львовичу. Зачем ты обижаешь его? Он добр к тебе.
- Мама, ты слишком быстро забыла папу, моего папу, - вспылила Вера и, не сказав больше ни слова, выбежала из дома. Ольга Ефремовна до глубины души была обижена дерзким и, главное, несправедливым упреком дочери. Возвратилась Вера только вечером, виноватая, тихая, и начала пересказывать матери содержание только что просмотренного фильма.
И вот теперь Ольга Ефремовна сидела дома заплаканная и в который раз перечитывала записку Веры.
"Дорогая мамочка!
Прости меня за все плохое, что я, может, сама того не желая, сделала. И особенно за мой последний поступок - бегство из дома. Я не хотела тебя обидеть, хотя и знаю, как ты будешь переживать. Но все так случилось. В институт меня не приняли. Мне было очень тяжело. Я не знала, что делать. К моему счастью, я встретила Надежду Павловну, умную и сильную женщину, в прошлом актрису и партизанку. Она твоего возраста. Надежда Павловна предложила мне работу. Я согласилась и уехала с ней. Это далеко от Москвы. Как устроюсь, обживусь немножко - обо всем напишу. А пока об одном прошу: ради бога, не волнуйся, родная, со мной все будет хорошо. Верь мне и прости меня. Прости и за то, что без твоего разрешения я взяла папин портрет. Целую тебя, дорогая мамочка.
Вера".
Ольга Ефремовна считала, что причиной бегства дочери был вовсе не провал в институте, а ее взаимоотношения с Константином Львовичем. Сам Балашов поступок Веры воспринял иронически:
- Начиталась ура-патриотических книжек - вот и весь фокус. Через месяц вернется - никуда не денется. И ничего с ней не случится. На целину сколько уехало таких романтиков.
- То целина, коллективами ехали, организованно. А тут кто ее знает, кто она такая, эта Надежда Павловна.
- Партизанка и актриса. Этого достаточно. Подпустила девчонке романтики. Не беспокойся. Романтика, она, как туман, быстро растает, и Вера вернется. Помянешь мое слово.
Балашов не хотел играть роль встревоженного и огорченного отца и не очень-то успокаивал жену. Чтобы избавить себя от излишних разговоров с Ольгой Ефремовной, Балашов отправился к себе в мастерскую, сославшись на то, что к нему должны прийти представители из Министерства культуры, чтобы заключить с ним договор на работы, которые он решил приготовить к предстоящей выставке.
Большая тридцатисемиметровая комната - мастерская скульптора на первый взгляд казалась слишком захламленной какими-то ящиками, лесенками, слепками из гипса, фигурками животных и зверей различных размеров, начиная от миниатюрного, вылепленного из пластилина котенка до большого, сделанного из корневища дерева орла с распростертыми крыльями. Было здесь и несколько человеческих голов и фигурок, примитивных, исполненных в грубоватой, нарочито небрежной манере. В центре комнаты на невысоком постаменте возвышалась закрытая целлофаном фигура, над которой скульптор работал все эти дни и которая, по его мнению, должна явиться "гвоздем" предстоящей выставки. По словам Балашова, над этим произведением он трудится уже три года.
Пришли они после обеда - скульптор Петр Васильевич Климов, академик и народный художник, поставивший несколько великолепных памятников, работник Министерства культуры Зернов и живописец Бульбин, тоже, как и Климов, представлявший Союз художников. Словом, комиссия получилась представительная и авторитетная, хотя Балашов был огорчен тем, что пришел именно Климов, а не кто другой из близких ему по духу и взглядам скульпторов. Но делать было нечего, и гостеприимный хозяин очень любезно встречал долгожданных гостей.
Климов, как всегда подвижный, веселый и очень общительный человек, быстрым профессиональным взглядом осмотрел мастерскую и, остановившись на огромной фигуре, закрытой целлофаном, сказал, обращаясь к Балашову:
- Что-то грандиозное затеял, Константин Львович?
- А вы считаете, что мы не способны на грандиозное? - поднял задиристо бровь Балашов.
- Да что ты, Константин Львович, - успокоил его Климов, - разве можно. Каждый из нас способен на все, что угодно. Лучше не томи, открывай, показывай.
- Терпение, друзья, терпение, - медленно, интригующе произнес Балашов, уводя гостей подальше от главной, скульптуры. - Прежде чем снять покрывало, я вот что хотел бы вам сказать, уважаемые коллеги. Партия призывает нас к современности, советует поднимать те вопросы, которыми живет наш трудовой героический народ. И правильно, совершенно верно призывает. Следуя призыву партии, я долго искал нужную, боевую тему. И как будто нашел. Товарищи одобряют. - Дотронувшись до целлофана, но все еще не решаясь открыть скульптуру, Балашов продолжал вести "подготовку зрителей": - Вы знаете наш лозунг: догнать и перегнать Америку. Большая и, если хотите, интересная, глубокая тема.
Климов насторожился и, сощурив круглые серые глаза, уставился в угол потолка. Ему нетерпелось: каким-то сотым чувством он ожидал от Балашова экстравагантного трюка. А между тем Константин Львович говорил:
- Так вот: сейчас все наше трудовое крестьянство и занято тем, чтобы дать стране больше мяса, молока. Молоко - это коровы. Мясо - это миллионы свиней. Это надо отразить. Это достойно искусства.
Балашов говорил очень серьезно и даже с пафосом, но Климов безошибочно видел в его словах лицемера и ханжу. Когда наконец автор удивительно ловко сбросил целлофан, все присутствующие в один голос крякнули. Перед ними на деревянном постаменте стояла огромнейшая глиняная свинья.
Климов сначала ошалело присвистнул, а потом звонко, как мальчишка, расхохотался, сквозь смех приговаривая:
- Черт-те что… Ну и отколол ты штуку, Константин Львович. Экую махинищу соорудил. И как только подмостки выдерживают. Глины-то небось тонн пять. Вот это свинья, всем свиньям свинья… - и продолжал откровенно смеяться.
- Считай на полтысячи рублей одной глины убухал, - пояснил Балашов. - А я за нее вот ни копейки не получил. - И протянул ладонями кверху свои узкие, в морщинах руки, точно говоря: вот, смотрите - пустые.
- Да ценить-то ее как, по весу, что ли? - не унимался Климов, сверкая искрами колючих глаз.
И тут Балашов все понял. Понял, что фокус не удался и что договора ему на эту работу не видеть, как своих ушей. Он хотел было разразиться резкой тирадой по адресу Петра Васильевича, но тот опередил его:
- Скажи, Константин Львович, ты это для какой-нибудь сельхозвыставки делал, как вещь декоративную?
Балашову показалось, что ему бросили спасательный круг, и он не преминул за него ухватиться:
- Да, конечно, это можно и в павильоне свиноводства поставить, - ответил Константин Львович.
- Но у вас что, заказ такой был, договор? - поинтересовался представитель Министерства культуры.
- Никакого заказа не было. Я работал на свой страх и риск, понимая, что это необходимо, актуально и просто нужно. Я считаю, что ее можно дать на выставку… Я успею в гипсе отформовать.
- Это невозможно, Константин Львович, - очень деликатно заметил Бульбин. - У вас, как вам сказать… декоративная скульптура.
- А декоративная скульптура - что, по-вашему, не искусство? - быстро, будто поймал на слове, спросил Балашов и прицелился в живописца прищуренным глазом.
- Вы шутите, Константин Львович, - примирительно заговорил представитель министерства. - Кто поверит, что вы всерьез предлагаете это на художественную выставку.
- А почему, почему бы и нет? - недоуменно сердился Балашов, весь подергиваясь. - Это что, не современно? Или вы и здесь нашли рецидивы формализма? В чем дело? Вы что - против обращения художника к современной теме?! Разве это не соцреализм?
- Мы против пошлости в искусстве, - очень четко и резко ответил Климов. Теперь глаза его сверкали гневом; Балашов смолчал. И Климов закончил, ни к кому не обращаясь: - Представляю критика-доброжелателя, который напишет об этом произведении: маститый скульптор Балашов создал эпохальный, глубокий образ современной свиньи.
Нервически расхаживая по мастерской и потирая свои волосатые руки, Балашов продолжал изрекать философически и глубокомысленно:
- Я никогда не подличал, ни под кого не подстраивался, как некоторые. Не продавал свою совесть, честь, принципы, как это делают некоторые преуспевающие. Не дарил никому дорогих подарков в виде взяток, не превозносил и не прославлял подлецов… Я живу тихо, скромно, без академической зарплаты. И никто за меня не работает: сам леплю, сам формую, сам и вырубаю. Сам! Вот этими руками!.. Никого не эксплуатирую. Не держу штата помощников, гранитчиков-мраморщиков. Вот!..
- Да нет, давайте спокойно поговорим. Предположим, мы купим у вас вашу, извините, свинью. Уплатим вам народные деньги. Ну а дальше, что дальше? Что мы с ней будем делать? В самом деле: куда ее? Где ее поставить? Ведь, говоря откровенно, вы просто хотите нам подсунуть свинью. Нет уж, давайте лучше посмотрим еще что-нибудь. Вот у вас здесь я вижу довольно любопытные статуэтки, - и Климов отвернулся от свиньи, направляясь к статуэткам. Но Балашов загородил ему дорогу:
- Я три года работал, столько труда ушло, здоровья - и теперь куда все это? Кто оплатит мой труд?
- Надо было раньше посоветоваться с товарищами, - заметил представитель министерства.
- Что я, мальчик! - воскликнул Балашов. - Я художник и творю по зову своего сердца!
- Вы утверждаете, что и свинью эту создали тоже по зову своего сердца? - перешел в атаку Климов. - Не верю!..
- Я никогда не был неискренним в искусстве, - вспылил Балашов. - Никто меня не посмеет обвинить в конъюнктурщине!
Балашов сказал все, что давно хотел сказать людям, которых он ненавидел, вложил в свои слова всю горечь и обиду за все свои неудачи. Он был очень посредственный, маленький скульптор. А он так хотел быть большим и часто убеждал себя в том, что он и есть настоящий маститый художник нового времени, что его время идет и оно уже близко. Он слышал, как на всех перекрестках критики-искусствоведы и некоторые художники из числа таких же, как и он, Балашов, кричали о грядущем "новом стиле", который идет на смену отжившему свой век.
- Благодарно вас покорно. Я так и знал: мое искусство вас не интересует. - И скрестив на груди руки и приняв позу не смирившегося великомученика, выдохнул: - Что ж, подождем до лучших времен.
Трудно было прямой и горячей натуре Климова не взорваться, сдержать себя, очень трудно. Но он знал: к инакомыслящим надо проявлять максимум такта, терпения. Им надо помогать, о них надо заботиться, окружать вниманием. Их надо убеждать и воспитывать. Выйдя на улицу от Балашова и садясь в свою машину, он сказал лаконично:
- Вы думаете, он дурак? Ошибаетесь! Пошляк - да, но прожженный пошляк, со своей тактикой и стратегией.
Неожиданно для Балашова его "лучшие времена" наступили на другой день. Утром ему позвонили из Союза художников и сказали, что его мастерскую желает посетить известный американский меценат-коллекционер Гарри Лифшиц. Весть эта приятно удивила Константина Львовича, и он, обрадованный и взволнованный, сообщил жене срывающимся голосом:
- Сейчас, Оля, к нам знаменитый американец приедет. Ты здесь приготовь чего-нибудь а ля фуршет. Ну, бутылочку вина, закуски там какой-нибудь собери, а я в мастерскую бегу.
И, не дав жене опомниться, торопливо бросился к двери, но у порога задержался, чтобы отдать дополнительное приказание:
- Пожалуй, и водочки надо. Они любят русскую водку. Захвати столичной бутылку.
В мастерской он суетился, переставлял скульптуры с места на место, потом, бросив это занятие, вспомнил, что он не брит. Увидав себя в зеркале, он вдруг задумался над вопросом, как ему одеться, в рабочую холщевую блузу или же в новый костюм? Взвесив все за и против, он все-таки решил, что лучше надеть костюм и "бабочку".
Константин Львович явно волновался. Предстоящая радость требовала свидетелей его взлета, успеха. Знает ли об этом Климов? Пусть бы позавидовал, - со злорадством думал Балашов и вспомнил: не пригласить ли Женю Озерова? Хотя, что Женя, он из другого ведомства, тут бы лучше собрать по профессии. А что если позвать Зоткина?
Александр Иосифович Зоткин, критик, искусствовед, был приятелем Балашова, дважды писал о его работах небольшие статьи и грозился со временем написать монографию. Да, Зоткин будет очень кстати. Константин Львович позвонил искусствоведу и попросил срочно "на такси за мой счет" приехать по очень важному делу.
Зоткин примчался за пять минут до приезда Лифшица. Этот хромой, большеголовый, стриженный, как солдат, под машинку, несмотря на свою полноту и внешнее, написанное на лице добродушие, был человеком желчным, неуживчивым, любил и уважал лишь самого себя. О том, что американский турист Гарри Лифшиц шныряет по мастерским "непризнанных талантов", Зоткин уже слышал от своих коллег и рад был случаю повидаться с известным теоретиком новейшего искусства, трудов которого он, впрочем, не читал.
Гарри Лифшиц, плотный, подвижный, оказался совсем еще молодым человеком, гораздо моложе, чем ожидал Балашов. Лифшиц хорошо говорил по-русски.
Зоткин представился иностранцу сам, как коллега, на что Лифшиц любезно заметил, что имя Зоткина ему знакомо.
- Я читаю вашу художественную прессу, - сообщил он восторженным хозяевам. - Не регулярно очень. Но вас помню. Ваши статьи мне приятны своей прямотой и независимостью суждений.
Зоткин расцвел в блаженной улыбке и, обняв дружески Балашова, сказал:
- Мы друзья с Константином Львовичем.
Лифшиц, довольно бегло осмотрев фигуры животных, вдруг спросил Балашова, а есть ли у него работы, которые он делает, так сказать, для себя, для души.
- Именно такие произведения и есть моя просторная коллекция. В ней есть живопись, скульптура, графика со всего света. Имею работы русских художников. Но мало, к сожалению, очень мало. И мне бы хотелось, пользуясь случаем туристической поездки в СССР, восполнить этот пробел в моем собрании.
Чувствуя явное затруднение хозяина, Лифшиц счел нужным добавить:
- Мне ваша творческая манера импонирует, и я счел бы за великую честь приобрести у вас, так сказать, самые интимные произведения на любых вами предложенных условиях.
Лифшиц располагал солидными деньгами. Но, кроме того, он понимал, что советский скульптор, кто б он ни был, постесняется запросить немыслимую сумму. Тут был верный расчет.
Не в состоянии совладать с внезапно охватившим его волнением, Балашов заговорил, слегка смущаясь:
- Я очень тронут вашим вниманием, господин Лифшиц, мне приятно принимать у себя такого гостя… Только я… теряюсь… Что вам предложить, ей-богу, не знаю. Есть у меня одна вещица, давно сделанная, - и, удалившись в комнатушку, где была когда-то ванная, принес оттуда сделанную в дереве эротическую скульптурную группу. Особой пластикой формы она не отличалась, зато натурализма, как говорится, было через край.
Лифшиц осмотрел скульптуру со всех сторон, спросил, из какой породы дерева сделана, и затем категорически решил:
- Эту я беру.
Как человек дела, он тотчас же спросил, сколько Балашов хотел бы получить за свою работу. Вопрос этот поставил Балашова в затруднение. Лично ему эта вещь была не нужна, - он великолепно знал, что ни один музей в нашей стране не приобретет ее. Хотя сам был убежден, что если найдется на нее покупатель, вроде какого-нибудь богатого холостяка, тысяч пять сорвать можно было бы. В состоятельности американца он не сомневался. Случай давал возможность выгодно сбыть залежавшийся товар. Можно бы и подороже запросить. Но вдруг у него мелькнула тщеславная мысль. Балашов в американском музее! (А он был убежден, что рано или поздно частное собрание Лифшица превратится в музей, вроде музея абстрактного искусства Соломона Гугенгейма.) Да ради этого можно просто подарить гостю понравившуюся вещь, так сказать, по кавказскому обычаю. И он сказал:
- Продавать эту скульптуру я не собирался, потому что делал я ее, как вы говорите, для души. Ну, а коль она вам понравилась, то я вам ее с удовольствием подарю.
- Я глубоко тронут, дорогой коллега, - расчувствовался Лифшиц, - но мои принципы не позволяют мне принимать столь дорогих подарков. Вы мне скажите, будьте любезны, если б эта работа была не ваша, а вашего коллеги, вы, как директор музея, во сколько бы оценили ее?
Ход был удачен, и Балашов подумал: а с какой стати мне отказываться от денег? И ответил:
- Тысяч пять бы дал, - и посмотрел на Зоткина: мол, не дорого хватил? Зоткин поддержал:
- Отличнейшая вещь, стоющая. Музейная вещица.
- Так вот, плачу вам десять тысяч, - решительно объявил Лифшиц. - Вы просто недооцениваете свой талант. Таких, как вы, в России есть мало. Поверьте мне, я немножко знаю ваше искусство. Ну, а еще что вы имеете предложить?
- Да вот, все перед вами, выбирайте, - Балашов повел глазами по мастерской.
Лифшиц слегка поморщился, впрочем, тут же состроил любезную улыбку и, поблагодарив хозяина, заметил, что все эти зайчата, козлята не в плане его коллекции.
Порешив со скульптурой, перешли в квартиру Балашова - гостеприимный хозяин пригласил "попить чайку". У Ольги Ефремовны все было готово для угощения. За столом, когда вся столичная была распита, Лифшиц, обращаясь к хозяину, сказал, как бы невзначай, что он хотел бы видеть две его интимные работы: "Атомный век" и "Космическую эру", о которых он слышал от своих советских друзей. Эта осведомленность американца ошарашила Балашова. Откуда он мог узнать о работах, которые видели пять-шесть человек самых близких друзей?
Две аллегорические скульптурные группы небольшого размера "Атомный век" и "Космическая эра" Балашов сделал в прошлом году и отформовал их в гипсе. Он сам считал их спорными и никому не показывал. Композиция "Атомного века" напоминала чашеобразный цветок, из которого тычинками торчат подобия человеческих рук, поставленный на купол - полушарие. Самого человека нет: ни тела, ни головы. Видны только длинные, необычайно высохшие, точно взмолившиеся к небу руки. Вторая скульптура - два металлических обруча, создающих видимость шара. А внутри некое подобие звезд и ракет.
- Они несколько необычны в смысле формы. Поиск, искус. Знаете, у нас теперь многие ищут новое, пробуют рвать с традициями, - возбужденно заговорил слегка захмелевший скульптор.
В желтых влажных глазах Лифшица забегали искорки торгашеского азарта, поспешно сорвалось преувеличенно восторженное восклицание:
- Великолепно! - и он обеими руками начал трясти руку Балашова, со словами: - Позвольте мне пожать руки, создавшие великие произведения нашего времени.
Молчавшая до сих пор Ольга Ефремовна, впервые увидавшая эти работы мужа, вдруг отозвалась не то с изумлением, не то с полувопросом:
- Это абстрактное искусство?
- Да что ты, господь с тобой, - взмолился поспешно Балашов.
- Из чего это вы взяли? - Зоткин удивленно уставился на Ольгу Ефремовну, но его тут же перебил Лифшиц:
- А почему вы, господа, так шарахаетесь от абстрактного искусства? Я вас не понимаю. Абстрактное искусство есть искусство нового времени, нашего, атомного века. И хотите вы того или не хотите, абстракционизм придет на смену реализму. Везде, во всем мире. Разница только во времени. В Соединенных Штатах и других странах свободного… западного мира он уже победил.
- У нас не-е-ет, у нас другое. Национальные особенности у нас неподходящие для абстракционизма. Это искусство сугубо американское.
- Нет, дорогой коллега, - возразил Лифшиц и сделал категорический жест крепкой широколадонной рукой, - не смею согласиться. Абстракционизм - явление всемирное. Всемирность - суть абстракционизма, его международный характер. Абстрактному искусству чужды рамки национальной ограниченности; стиль его повсюду одинаков: в Соединенных Штатах, в Англии, во Франции. Это есть искусство новой атомной эпохи, ядерной физики, микромиров и космических полетов. Ваша идеология - если я ее правильно понимаю - предсказывает в будущем единое общенациональное искусство, вненациональное. Абстракция - это и есть искусство для всех, искусство будущего. Ваша критика абстракционизма поспешна. Вы слепо отрицаете и не хотите понять. Надо разобраться, а вы говорите "нет!" И не желаете спорить.
- Нашим зрителем, приученным к канонам, воспитанным на традициях, на предрассудках национальных, - заговорил Зоткин размеренно, хмурясь и тужась, - всякое новшество, отступление от привычного воспринимается тяжело. Он просто не понимает сложных форм. Он прежде всего спрашивает: а что сие значит?
- Ищет идею, мировоззрение, - подхватил Лифшиц. - А между тем, новая эстетика считает, что всякое мировоззрение пагубно для искусства, потому что лишает художника свободы. Не так ли?.. Как ваше мнение?
Вопрос относился к хозяйке дома. Ольга Ефремовна несколько смутилась:
- Может, я не совсем понимаю, но мне кажется, в абстрактном искусстве нет красоты.
- В мире все относительно, - живо продолжал Лифшиц. - И красота также. Критерии ее не есть постоянны. Каждая эпоха создает свою эстетику. Реализм, натурализм подражал природе. Он изображал тот мир, который знал человек тогда. Теперь человек знает мир больше. Он проник в материю. В науку пришла абстракция. Художник тоже желает изобразить свои ощущения. Ему надоело подражать природе, изображать давно известное. Зачем? Он хочет искать, как ученый. Только бездари и лентяи в наш век копируют природу, потому что они лишены фантазии, они не могут создать свой мир, мир своих чувств. Это делает настоящий творец. Абстрактная картина есть состояние психики художника.
- Больной психики, - как бы размышляя вслух, обронил Зоткин.
- Не здоровой, - согласился Лифшиц. - Многие художники-абстракционисты - психически неуравновешенные. Таким был знаменитый Поллак. Таким был и Горки, который покончил с собой в сорок четыре года. Эти люди - пророки. В их шедеврах - психика последних людей на земле. Ужас, трагедия нашего поколения, страх перед неизбежностью мировой катастрофы. Это чувство не было известно старым художникам, которые копировали мир. Они искали гармонию вещей. Теперь это не нужно. Многие популярные абстракционисты не имеют профессиональной школы. Зачем? Это устаревшие понятия - рисунок, гармония красок. Бешеный темп жизни, новая техника, электроника огрубляют человеческие чувства. Новый человек равнодушен к искусству классическому.
- У нас несколько иной зритель, чем, скажем, на Западе, - довольно робко возразил Зоткин.
- У нас не получится, - упрямо твердил Балашов. - Вы не знаете России, нашего народа. На короткие штанишки он еще с горем пополам согласится и короткую прическу на время заведет, то есть косу срежет. А что до абстрактного - не-е-ет. Ему подавай все, как в натуре. Сделаешь сапог в скульптуре, так он пощупает да еще спросит: почему не блестит?
- А между тем, к вашему сведению хочу сообщить, что большинство ведущих абстракционистов Соединенных Штатов… - Лифшиц сделал паузу, перед тем как сказать нечто сенсационное, осмотрел торжествующе всех присутствующих, в том числе и "мадам Балашову", и закончил: - по своему происхождению выходцы из бывшей Российской империи.
- Да не может быть, - усомнился Балашов.
- Я могу напомнить, - улыбнулся Лифшиц. - Отцы абстрактного искусства Кандинский и Малевич - ваши соотечественники. Братья Наум Габс и Антон Певзнер - тоже российского происхождения. Я мог бы назвать вам еще десяток имен здравствующих ныне знаменитых абстракционистов, родители которых эмигрировали из России. К счастью все они преодолели национальную ограниченность. Они стали гражданами мира.
- Удивительно! - покачал головой Балашов. - Я слышал, что ваш художник Сойер - выходец из России, из Тамбова.
- Сойер? Возможно, - заметил Лифшиц без особого энтузиазма. - Но Соейр, пожалуй, больше реалист. Вы не поняли, не приняли двух гениев и пророков грядущего - Кандинского и Малевича. Почва России для них была нехорошей. Они бросили семена своего искусства на земле свободной Америки. И вот результат. Они победили.
- Они не победили, - вдруг как-то резко бросил Зоткин. - Не победили, господин Лифшиц. Во всяком случае у нас.
- Это, как говорится, вопрос времени, - очень дружелюбно и без запальчивости сказал Лифшиц. - Позвольте мне прибегнуть к исторической аналогии. Может, будет смотреться парадоксом. Когда появилась новая общественная система - ваша Советская Россия. - Америка не признавала вас долгое время. Но время сделало свое дело. Ваша система утвердилась, распространилась, стала мировой. И Америка признала вас. Это один пример. Еще второй: долгое время вы не хотели признавать импрессионистов - вы говорили им категорическое "нет!", как говорите сейчас абстрактному искусству.
- Импрессионистов мы всегда ценили, уважали, - замотал тяжелой головой Зоткин. - Их третировали наши ортодоксы.
- Все равно, - официально вы их не признавали, отвергали. А сейчас вы их вынуждены признать. Сегодня ваши официальные круги жестоко отвергают абстрактное искусство. Но у вас уже есть и сторонники абстракции. Их пока мало. Но скоро их будет много. Я уверен. Между прочим, абстракционисты идут от импрессионистов, от Мане, Ренуара, Сислея, которые одержимо гонялись за эффектами света. Общественная деятельность человека их не интересовала. Устойчивой формы они не признавали, о рисунке не заботились. Искали интересное, оригинальное сочетание цвета. Пусть непривычное и раздражающее для обыкновенных людей. Они не желали смотреть на мир и природу глазами всех. Они глядели своими глазами и не боялись исправлять природу по-своему или, как у вас говорят, "деформировать". Они были глашатаями свободы в искусстве. Свобода творчества - это основа абстрактного искусства. Свобода от содержания, от формы, свобода от разрешений и ограничений. Абсолютная свобода художника - наивысшее благо искусства ядерной эпохи. Вот что такое, господа, абстракционизм, если смотреть на него не предвзято.
Гарри Лифшиц посмотрел на своих слушателей взглядом профессора, который умеет закончить лекцию эффектной фразой. Зоткин сказал:
- Любопытная штука, черт возьми. Вы нам сообщили много интересного.
- Все не так просто, все серьезней, глубже, чем думают некоторые, - произнес Балашов. - Философия, диалектика. Все течет, все изменяется.
Думалось, что этим кончится разговор на острую тему, без спора и возражений. Как вдруг заговорила Ольга Ефремовна. Эта тихая, даже робкая женщина, которая, казалось, всегда разделяла взгляды и вкусы своего мужа, неожиданно и для Балашова и для Зоткина решительно заявила:
- А я не согласна с вами. - Строго и хмуро осмотрела гостей и повторила: - Не согласна. Я видела в Сокольниках на американской выставке абстрактную мазню. Какие же это картины? Детские кляксы. И совсем никакое это не искусство. Нормальный человек так пачкать не станет. Правду вы сказали - психопаты абстракционисты. Это и видно. Лечить их надо. А космос и новая техника тут совсем ни при чем. Нормальному человеку красота нужна, а не черт-те что. - Она сердито и даже брезгливо махнула в сторону "интимных" работ своего мужа. - Людям показать совестно.
- Оленька, Ольга, ну ради бога… - поспешно запротестовал Константин Львович, сконфуженный неожиданным выпадом супруги. - Вы уж извините ее, пожалуйста. У нее свои понятия, - заискивающе сказал Лифшицу.
- Да, свои, а не ваши, - негодующе бросила Ольга Ефремовна.
Назревавший скандал совсем не устраивал американца, и он решил вовремя погасить спор:
- Я прошу прощения, мадам. Я вас очень хорошо понимаю. Поверьте мне, я не хотел никого обидеть. Мы затеяли откровенный разговор. И конечно, все дело вкуса. О вкусах не спорят, как говорят французы. Не будем спорить и мы.
- Как вам будет угодно, - уже смягчившись, произнесла Ольга Ефремовна. - Я только свое мнение сказала. И ничего тут обидного нет. Одному нравится одно, другому другое. Чего ж тут спорить. Пусть каждый выбирает, что ему нравится, по своему вкусу.
Поскольку вся водка была выпита, распили и бутылку вина и договорились о цене за "Атомный век" и "Космическую эру". За них Лифшиц дал тоже по десяти тысяч. Расплатился тут же и забрал все три скульптуры, пообещав, что в бронзе он их отольет сам. На прощанье пригласил Балашова вместе с мадам посетить Соединенные Штаты хотя бы в качестве туристов и обязательно погостить у него, Гарри Лифшица.
- Довольно милый человек. И в искусстве понимает толк, - восторгался Балашов после ухода гостя. - Там умеют ценить искусство. Видала? Тридцать тысяч отвалил - на руки, без вычетов. Получай и будь здоров.
- Что ж ты ему "Свинью" не предложил? Может бы, тоже взял?
- "Свинья" не для них. Они такого не любят. Им новый стиль подавай. Чтобы замысловато. А свинья - есть свинья. - Вдруг точно что-то кольнуло Балашова, какая-то тень внезапно родившихся мыслей пробежала по его серому, худощавому лицу, встревожила и озадачила. И тогда он заговорил уже сам с собой, стараясь быстрей избавиться от неприятных мыслей, вытряхнуть их из себя: - Крайности, одни крайности: "Свинья" и "Космическая эра". Все глупо… и зачем?.. Вот вопрос - зачем? И кто ему мог обо мне рассказать?..