1

Когда на рассвете в понедельник Федор Незабудка изрядно продрог и проснулся в садике возле дома Посадовой, первое, о чем он с досадой подумал, было: "Проспал! Уже все комбайны в поле давно". Он хотел посмотреть на солнце, чтобы определить, который час. Но солнца не было, только горизонт алел. "Значит, зашло", - мелькнула страшная мысль, и он обеими руками схватился за голову. Холодный пот выступил на его лице; он явственно почувствовал, как клочьями полезли волосы. Мысль о том, что он катастрофически лысеет, заслонила все другие и парализовала сознание. Федя стоял под мокрой от росы сиренью, крепко зажав в кулаке клок волос, и ошалело глядел по сторонам. Вокруг не было ни единой живой души, и это неожиданное одиночество придавало всей картине нечто зловещее. От отчаяния и ужаса он хотел закричать, но охвативший его острый озноб мешал ему.

Дрожащей рукой Федор спрятал в карман пиджака прядь волос, точно это была какая-нибудь отломавшаяся деталь трактора, которую можно было еще приварить и поставить на место, и затем осторожно начал прощупывать голову. К его изумлению и радости волосы держались прочно, были по-прежнему густыми, и только спереди, у самого лба пролегла неровная и глубокая, до самых корней, полоса, будто кто-то по густому клеверу слегка прошелся косой. Только теперь ему все стало ясно: постригли! И Федя не выдержал, закричал и заплакал.

Ему хотелось посмотреть на себя, чтобы знать, до какой степени он изуродован, но не было зеркала. Можно было бы на худой конец поглядеться в лужу, в осколок стекла, прикрыв одну его сторону чем-нибудь темным. Но ни того, ни другого под рукой не оказалось. Тогда он смекнул: темные окна дома Посадовой - чем не зеркало?

Надежда Павловна проснулась от Фединого исступленного крика и в тревоге прислушалась. Голос был совсем близко. Она посмотрела на окно и вдруг столкнулась с каким-то странным взглядом Незабудки, который так бесцеремонно снаружи глядел в ее окно блуждающими, ненормальными глазами. И поступки Феди были какие-то непонятные: он пробовал дергать на себе волосы, сбивал их на середину, потом опять разгребал в сторону, точно что-то искал в них. "С ума сошел", - с тревогой и растерянностью подумала Надежда Павловна и потянулась за халатом. Ей казалось, что Федя видит ее, но не обращает внимания, занятый своими манипуляциями безумца. Набросив халат, Посадова боязливо подошла к окну (с сумасшедшими ей никогда в жизни не приходилось сталкиваться) и ласково позвала:

- Федя…

Федор вздрогнул, вытаращил испуганные глаза, похлопал набрякшими веками и бросился бежать. Когда Надежда Павловна вышла на крыльцо, Незабудки уже и след простыл.

Федя разбудил растерявшегося парикмахера, вызвал его в сени, прочно уселся на кадку из-под капусты и приказал властно:

- Стриги!.. Немедленно и под машинку.

Парикмахер ходил вокруг него в одних трусах, усиленно протирал заспанные глаза и никак не мог сообразить, что от него хотят.

- Ну, чего топчешься? Стриги, тебе говорят! - прикрикнул Незабудка и сверкнул злыми глазами. - Да побыстрей: скоро выступать.

Но озабоченный парикмахер поймал в его словах иной смысл. Теперь уже мурашки забегали по обнаженной спине парикмахера. Не решаясь произнести страшного, всем человечеством презираемого и ненавистного слова "война", парикмахер, непривычно заикаясь, спросил:

- Э-э-э… а-аа, что… разве случилось?

- Случилось, брат. Такое случилось, что лучше не спрашивай. Потом все узнаешь. А сейчас давай режь, только побыстрей.

Федя, постриженный в пять минут, не совсем, правда, чисто, сунул парикмахеру деньги и убежал. В поле его комбайн в этот день вышел первым.

Всю неделю в совхозе говорили о Федоре Незабудке, о его пропавшей красе, о том, как он до смерти напугал парторга и парикмахера. А Федор не появлялся на усадьбе. Сутками не отходил от штурвала, ни с кем не разговаривал и все бился над одним вопросом: кто совершил над ним такую каверзу?

2

В конце недели, когда очистились от колосовых совхозные поля, на Центральной усадьбе появилась серая "Волга" секретаря обкома Егорова.

Захар Семенович решил провести это воскресенье с сыном и Надеждой Павловной, уехал из обкома в обед, сказав помощнику, что отправляется на рыбалку. Вернуться обещал в понедельник к вечеру - не мог по пути не заглянуть в некоторые совхозы и колхозы. О его поездке никто не был предупрежден, поэтому появился он в совхозе внезапно. Сначала заехал в контору. Там по случаю короткого субботнего дня уже никого не было. Надежды Павловны и Тимоши он также не застал дома, поэтому решил заглянуть к Булыге.

Бревенчатый дом директора, небольшой, в три комнаты, стоит в центре квадрата, обнесенного с трех сторон плотным дощатым забором. Четвертая сторона - зеленый берег реки с деревянной лесенкой к самой воде. Егоров был в этом доме всего один раз: хозяйка ему не понравилась. Но в конце концов он шел не к директорше, а к директору и шел по делу.

Полина Прокофьевна возилась в огороде, четырехлетний сынишка Булыги сидел на крыльце и разбирал игрушечную пожарную машину. Лестница уже была снята. Увидев высокое начальство, Полина Прокофьевна засуетилась:

- Романа Петровича дома нет, но я сейчас вам его поищу. Вы, пожалуйста, подождите немножко. Я сию минуту. Угощайтесь яблоками - белый налив уже поспел.

- Спасибо, буду хозяйничать до вашего прихода, - просто отозвался Захар Семенович, мельком взглянул на яблоню, густо увешанную янтарно-прозрачными, спелыми яблоками. Он сел на крыльцо, с веселым любопытством наблюдая за мальчуганом. Но тот решил в присутствии постороннего человека не продолжать свое дело и смело спросил незнакомого дядю:

- А ты на чем приехал?

- На машине, - как взрослому ответил Егоров.

- На "Победе"? - решил уточнить мальчуган.

- На "Волге".

- Э-э, "Волга" плохая, "Победа" лучше, - небрежно бросил мальчик.

- Не спорю, тебе лучше знать… Тебя как звать?

- Толя… А ты сказку привез?

- Сказку? Какую?

- Интересную. Я люблю слушать интересные. Рассказывай.

- Откуда у тебя такой начальнический тон? Ты в кого, Толя, пошел, в отца или в мать?

Но мальчуган решил игнорировать этот вопрос, как не имеющий для него в данный момент никакого значения. Он настаивал:

- Давай рассказывай!

- Хорошо. Слушай. "У лукоморья дуб зеленый, златая цепь на дубе том. И днем и ночью кот ученый все ходит по цепи кругом".

- А он кусачий? - перебивает Толя.

- Кто? Кот? - Егоров не успевает ответить.

- Его потрогать можно?

- Можно.

Толя знает давно эту сказку и готов ее слушать много раз. Она рисует в его воображении множество интересных картин и всякий раз рождает уйму неясных вопросов.

- А баба-яга вредная, она детей ворует. Ее надо убить. Когда я вырасту большой, папка мне купит ружье и пистолет и я убью бабу-ягу, и колдуна, и волка, - с увлечением излагает свои мечты малыш. - И тогда царевна уйдет из темницы… Рассказывай дальше, - просит Толя.

- "Там царь Кащей над златом чахнет, там русский дух, там Русью пахнет".

Тут Егоров делает паузу, ожидая вопроса про Кащея. Но мальчика, оказывается, интересует совсем другое.

- Где там? - спрашивает Толя.

- В книгах Пушкина.

- А в книге про Андрюшу?

Егоров не знает, о какой книге идет речь, отвечает наугад:

- В той Русью не пахнет.

Толя уже не требует продолжения, он задумался. Но дети не способны погружаться в долгие думы, у них все делается в один миг.

- Ты в классики умеешь играть? - уже спрашивает он симпатичного дядю. Егоров малышу определенно нравится.

- В классики? Нет, братец, не могу.

- Почему?

- Да ведь я не композитор, не писатель и не художник, - отвечает серьезно Захар Семенович, хотя отлично помнит, что есть такая детская игра классики.

- А Генка тоже не художник. А в классики лучше всех играет.

- Сколько ж ему лет? - ненужно интересуется Егоров.

- Не знаю… Ему, наверно… Он уже большой, больше меня. Вот какой. - Толя поднимает вверх руку, чтобы показать, какой большой Генка.

- Должно быть, он парень хват, - решает Егоров.

- А ты песни умеешь петь? - спрашивает Толя.

- Да не совсем… Так, иногда пою при случае…

- Тогда спой, - просит Толя.

- А тебе какую?

- Нашу, партизанскую.

- Ее, братец, надо хором петь.

- Ну и что ж, спой хором.

- Да как же я спою, когда хора нет?

- У тебя нет хора? - искренне удивляется мальчик. - А у папки есть. Он как выпьет водки, так хором и поет нашу, партизанскую.

- Вот в чем секрет. А я водку не пью, - говорит Егоров.

- И я тоже не пью, - признается мальчик. - Горькая она.

- И правильно делаешь. Она не только горькая, она еще и ядовитая: можно отравиться и умереть.

Тут их беседа обрывается, потому что с шумом появляется возбужденный Роман Петрович в сопровождении своей супруги.

- А мы тут с Толей сказки рассказываем и уже собрались было петь нашу, партизанскую, да оказалось, что ее петь надо с водкой, а мы с ним оба непьющие, так что придется тебе, Роман Петрович, одному хором петь, - дружески посмеиваясь, проговорил Егоров.

Удивительная у него манера говорить: всегда ровно, спокойно, не повышая и не понижая голоса, о чем бы ни зашла речь. По голосу даже не узнаешь: сердит он или ласков, доволен или недоволен. Правда, когда он сердится, карие с крапинками глаза его становятся жестокими и властными и у рта образуются две резкие складки.

Булыга покраснел, смутился, решив, что кто-то накляузничал в обком насчет его выпивки. Нельзя сказать, чтоб Роман Петрович пьянствовал, никто никогда из рабочих совхоза не видел его пьяным, но выпивал часто, гораздо чаще, чем окружающие замечали посоловелые директорские глаза. Булыга умел пить.

Роман Петрович пригласил Егорова в дом, но тот отказался и предложил проехать по скотным лагерям и на кукурузу, которую сейчас силосовали.

- Только на твоей машине, - предупредил Захар Семенович, - я своему отдых дал.

- Это мы сейчас организуем, - засуетился Булыга.

Было как-то странно видеть, как суетится такой богатырь; суета больше к лицу маленьким.

- Мамочка, будь любезна, скажи Лёне, чтоб подавал машину, - приказал супруге Роман Петрович.

- "Газик" или "Победу"? - уточнила мамочка.

- "Победу". Сейчас сухо - везде проедем, - ответил Булыга.

Машину долго ждать не пришлось. Минут через семь она стояла у калитки директорского дома.

Роман Петрович услужливо открыл переднюю дверь и предложил начальству садиться рядом с шофером. Егоров не возражал: для него не имело никакого значения, где сидеть - впереди или сзади.

- В свиной лагерь! - приказал директор, и машина, взметая давно не битую дождями пыль, тронулась.

Любил Роман Петрович поговорить о своем совхозе, разумеется, об успехах, не упускал случая прихвастнуть, все хорошее и положительное не стеснялся заносить на свой счет; ну, а во всех недостатках и упущениях были, разумеется, по словам Булыги, повинны его заместители и помощники. С каждым годом Роман Петрович старел, а тщеславие его росло и мужало, с каждым годом он "якал" все сильней и уверенней и был совершенно убежден, что в совхозе только он один по-настоящему и работает, и случись, не дай бог, с ним что-нибудь такое нехорошее - совхоз погибнет и пропадет. Это была слабость Романа Петровича, и Егоров о ней знал. Когда проезжали мимо бани, Булыга предложил секретарю обкома попариться - суббота как раз мужской день. Егоров отказался, а Роман Петрович не упустил момента похвастаться:

- Баня у нас лучше городской. Я как организовал совхоз, так первым долгом баню построил.

Раз пять уже слышал об этом Егоров из уст Булыги, молча выслушал и в шестой, только про себя подумал: "Неисправим Роман. Должно быть, стареет". Потом Булыга клубом похвастался:

- Дворец культуры я построил в прошлом году. Библиотекой у нас ведает известная киноартистка, Надежда Павловна из Москвы привезла. Думаю, в будущем свой народный театр устроить.

Захар Семенович одобрил эту идею, но подробностей об артистке расспрашивать не стал, решил, что Надежда Павловна об этом лучше расскажет.

- Кстати, а где сейчас Надя? Дома ее нет.

- На совещании в районе, - ответил Булыга.

- Что за совещание? - поинтересовался Егоров.

- Обыкновенное. Раза три в неделю собирают.

"Это ненормально", - подумал Егоров. Он смотрел на светлые, пушистые парашюты осота вдоль дороги и спрашивал:

- Когда, наконец, вы от сорняков очиститесь? Безобразно, преступно у вас засорены поля.

- Агроном у меня, Захар Семенович, негодящий, - начал оправдываться Булыга. - Сколько ни говорил - и ругал, и грозил, - ничего не помогает. Не справляется. А сам разве за всем уследишь? И так день и ночь на ногах.

- Ночью спать надо, - коротко заметил Егоров. - Ты вот лучше насчет двухсменной работы доярок и свинарок скажи: правильно сделали дело, оправдывает это себя или есть еще сомнения?

Булыга не умел лгать, да и ни к чему это было, ко сам предстоящий разговор не сулил Роману Петровичу ничего приятного.

- Конечно, при механизации всех основных процессов на фермах, - начал Булыга по-газетному. - Конечно, что тут говорить… Никаких возражений…

- Это теперь никаких возражений, - припомнил Егоров. - А прежде ты сколько мариновал предложение комсомольцев?!

- Мариновал?.. Чтобы я?! Захар Семенович, вы меня обижаете!

- А что ж, выходит, я мариновал?

- Об вас я не говорю: все по вашему указанию сделали.

- Зачем ждал указаний? Без них нельзя разве было делать?

- Рисковать не хотел, Захар Семенович. А вдруг не тово?

- Вот оно что! Риска побоялся. А на войне рисковал, Роман Петрович, жизнью людей рисковал и выигрывал, побеждал. А тут, видите ли, струсил.

Неприятен этот разговор Булыге. И зачем только его завел Егоров? Нет, неспроста, тут что-то кроется. Не иначе кляуза какая-нибудь есть.

Спросить бы его напрямую, да ведь не скажет: хитер Егоров, травленый волк, не проведешь. Может, как-нибудь намеками, шутками-прибаутками отвертеться? Он морщится и мечется, мягко говорит:

- То, что было, то сплыло, на что его ворошить, Захар Семенович? Не стоит.

- Стоит, товарищ Булыга, стоит.

"Вот, черт, - думает Роман Петрович, - неспроста официально назвал. То все по имени-отчеству, а то сразу "товарищ Булыга".

А Егоров удивительно спокойно продолжает:

- Среди многих моих недостатков у меня есть скверная черта: люблю помнить прошлое, запоминаю все - и хорошее, и плохое. Без этого не могу делать оценок ничему - ни явлениям, ни людям. Тебе не кажется, Роман Петрович, что наш народ страдает излишней забывчивостью?

- Может быть, - наугад отвечает Булыга, а сам думает: "О чем это он? Непонятно, все загадки какие-то".

Невдалеке за ручьем на пригорке паслось стадо телят. Стадо было большое, свыше ста голов. Директор решил не упустить случай, показать начальству "товар лицом". Остановил машину, увлек Егорова к ручью. Завидя пожилую телятницу, Булыга закричал:

- Как дела, Карповна?

- Хорошо, товарищ директор, - весело и громко отозвалась телятница с той стороны.

- Растут?!

- Растут, товарищ директор, а чего им - травы нынче много и кормов хватает.

- Вот и хорошо, пускай растут, - как-то заученно прокричал Роман Петрович. Потом заботливо справился: - А сама-то на что жалуешься?

- Отлежалася, отлежалася. - Старуха была глуховата и не разобрала, о чем ее спрашивают. - Поясница вот только поламывает, а так все прошло.

- Ну и хорошо. Будь здорова!

- Спасибо, соколик, и тебе того ж.

Егоров шел к машине и улыбался. Булыге хотелось узнать, что рассмешило начальство, думал, что Захар Семенович сам скажет, но тот смолчал, только глаза прятали что-то веселое и ироническое. Чтобы отвлечь Егорова, Булыга продолжал говорить:

- С молодняком у меня хорошо. Здесь одно стадо, а потом есть еще другое, в отделении.

- А всего сколько голов? - поинтересовался Егоров.

- Телят?

- Да, именно телят.

- Так… - Булыга нахмурил брови, припоминая что-то. Он был слаб на цифры. - Всего? Значит, так… всего… Да штук триста будет.

- Ну, а точней?

- Не помню, - честно признался директор.

- Некоторые цифры директору совхоза все-таки положено держать в голове, - поддел Егоров.

- Извиняюсь, не подумал.

- Извиняешься ведь тоже не думая, - проговорил Егоров. - Не просишь извинить, а сам себя извиняешь.

- Это как же, Захар Семенович? - не понял Булыга и виновато насторожился.

- Обычно вежливые люди говорят "извините", то есть просят прощения. Ты же говоришь "извиняюсь", то есть "извиняю себя". Выходит, сам себя прощаешь. А это легко, сам себя-то всегда простишь. Важно, чтоб люди простили тебе грехи твои.

- Захар Семенович, - взмолился Булыга, и лицо его от волнения покрылось пятнами. Теперь он был уверен, что Егоров приехал расследовать какую-то жалобу. - Уверяю вас, немного их у меня, грехов-то. Ну, не больше, чем у любого смертного.

Они приехали на окраину деревни, к самым коровникам, к силосной яме, приготовленной для кукурузы. Когда остались без шофера, Егоров прервал его степенным и внушительным жестом.

- Видишь ли, Роман, - когда Егоров называл его по имени, Булыга знал, что начинается интимный, уже не начальнический разговор, и в таких случаях сам переходил на "ты". - Я не хотел тебе при шофере говорить, хотя правду лучше всего на людях резать. Так вот: главный твой грех - это твое "я". Раздулось оно у тебя в сто раз больше тебя самого, заслонило от тебя весь свет, и перестал ты людей замечать. "Я построил, я выделил, я покрыл". И яму эту небось тоже сам вырыл?.. - Булыга молчал, взгляд его из виновато-растерянного сделался сурово-задумчивым. А Егоров, бросая на него короткие взгляды, продолжал: - Было время, когда ты говорил: "Моя бригада. Партизанская". Там это звучало верно. А здесь другая обстановка, и "мой совхоз" уже как-то режет людям слух… Сколько в совхозе телят, ты не помнишь, должно быть, потому, что в совхозе плохо обстоят дела с количеством коров на сто гектаров пашни. Ведь так?

- Точно так. Уже нам с парторгом обещано за это самое дело по выговору, - смиренно проговорил Булыга.

- Постой, как это обещано по выговору? Кто этот добрый дядя, у которого хранятся выговоры-гостинцы?

- Точно, обещано, Захар Семенович. Я тебе как на духу говорю.

- Нет, ты мне скажи, кто мог такое обещать? - Егоров сделал ударение на последнем слове.

- Ну, известно кто - райком.

- Райком - понятие широкое. А конкретно кто?

Булыга замялся:

- Только ты меня, Захар Семенович, не выдавай ради бога, - почти умоляюще попросил Булыга. - Первый секретарь обещал.

- Что значит, не выдавай? - Егоров поднял искренне удивленные глаза. - Вот уж не ожидал, так не ожидал от тебя.

- А чего ты не ожидал, Захар? Начальник всегда сильней подчиненного.

- Сказки для домохозяек, Роман. Если ты прав, ты всегда силен. Сила человека в его правоте, а не в чине, не в должности. У каждого начальника есть не одни подчиненные, есть и начальники, к которым может обратиться любой подчиненный.

- Все это теория, Захар Семенович, - возразил Булыга. - А попробуй я тебя критиковать…

- Ну и что? Критикуй на здоровье. Что, думаешь, не критикуют? Ты сам бывал на пленумах обкома, видел, слышал… Умный начальник, Роман, никогда не станет мстить за деловую критику.

- Так я про умных не говорю, - ввернул Булыга. - Не все ж у нас начальники умные. Вот, к примеру, сделали мы вот эту самую яму за двадцать тысяч. А начальство наше районное вокруг нее ценное мероприятие уже успело провести.

- В газете, что ли, писали?

- В газете что-о, это б еще ладно. Конгресс!.. Конгресс руководителей совхозов и колхозов происходил вот тут, у нашей ямы.

- Совещание?

- Нет, по-научному: семинар. Опыт наш перенимали. Тридцать человек весь день ходили вокруг ямы и все восторгались: "Хороша-а-а! Только вот дороговата. Не по карману". Это я тебе к чему говорю, Захар Семенович? А к тому, что замучили нас эти самые семинары и совещания. Руководители совхозов и колхозов превратились у нас в каких-то "семинаристов". Дня нет, чтобы не вызывали: сегодня директор едет, завтра агроном, послезавтра зоотехник, потом главный инженер, потом управляющий, а там начинай сначала. А бывает, что всех сразу вызывают. Разгром целый. Работать некогда. Есть у нас знатная доярка Нюра Комарова. Так ее, бедную, совсем укатали, как ту сивку - совещание за совещанием. А в последний раз не поехала, отказалась. Так ты что думаешь? Ей ничего, она рядовая. А нам с парторгом предупреждение. Не обеспечили, мол, явку. А ей коров доить надо. Три раза в день.

Егоров задумался, глядя прищуренными глазами в серый цементный пол силосной ямы.

- Знаешь, Роман, о чем я думаю сейчас, - вдруг объявил он и поднял на Булыгу доверчивый взгляд. Затем взял Романа Петровича под руку, и они вместе направились медленно прочь от ямы. - Вот был двадцатый съезд. Все наши прошлые ошибки, пороки, недостатки, казалось, с корнями выкорчевал. Дела пошли на лад, начал вырабатываться новый стиль руководства, люди желали искренне перестроиться и перестраивались. Но, оказывается, порочные методы живучи, как сорняки. Нет-нет да и выскочит вдруг. Все хорошо в меру. И семинары тоже хороши, если их проводить разумно, в меру, а не для отчета перед начальством. Формализм в руководстве и в работе всегда был и остается главным нашим злом. Работа не для дела, а для формы. Так легче, тут не нужно ни ума, ни смекалки, ни риска. Риск всегда связан с ответственностью. Формалист боится ответственности. Вот он и проводит нужные и ненужные мероприятия. Для него - чтобы числом побольше. Зачем? Да чтобы удержаться в своем кресле. Думать, соображать лень. И умишко не приспособлен для серьезных и глубоких мыслей. Вот он и жмет на все педали: семинары, совещания, выговоры, предупреждения, "молнии", звонки, директивы. Словом, полное шумовое оформление, декорации, целый фейерверк устраивается. А мы иногда - это я говорю тебе в порядке самокритики - принимаем весь этот пустопорожний шум за полезную деятельность. Не умеем отличить золото от дерьма. С этими сорняками… Ну, как их? Совсем я заговорился - с формалистами - бороться надо постоянно, всегда и везде. Иначе не избавишься от них. Они ведь не родятся готовыми. Они становятся ими со временем. Иногда даже из хороших людей получаются отменные формалисты, или иначе "перерожденцы".

Егоров вдруг взглянул на часы и забеспокоился:

- Пора, однако, нам: день сегодня субботний, можно и отдохнуть.

Задумчивый шел Булыга к машине следом за секретарем обкома, тяжело было на душе. Лучше б выругал, накричал. А тут не поймешь. О перерожденцах и формалистах заговорил. "Да какой же я перерожденец, какой же я формалист?" - хотелось громко закричать, и он тут же себе представил, что на это ответит Захар. Скажет: "А разве я тебя назвал перерожденцем или формалистом, Роман? Нет, мы говорили вообще, о стиле руководства". Хитер он. Именно так и ответит. А говорил небось и обо мне. Что ж, может, он и прав кое в чем? Подумай, Роман, подумай хорошенько!

Ехали молча. Егоров сидел сзади рядом с Булыгой. Спросил коротко:

- Ты не устал?

- В каком смысле? - нехорошо подумал Роман Петрович.

- В прямом.

- На пенсию не собираюсь.

- А я тебе и не предлагаю. Путевки есть в Крым. А хочешь в Прибалтику? Хотя сейчас лучше в Крым - бархатный сезон начинается.

- Не отпустят, - серьезно сказал Булыга.

- Кто посмеет?

- Райком не отпустит, полевые работы не закончены.

- Ничего, без тебя закончат. Дай немножко свободы своим заместителям, пусть поживут без няньки. Может, почувствуют себя взрослыми и лучше станут работать. Доверять, Роман, надо людям больше и, конечно, требовать. Не опекать, а учить и требовать.

- Вот ты так и скажи нашему районному руководству, - вдруг бойко заговорил Булыга, - скажи им, чтобы не мешали нам работать. И в тресте совхозов скажи. Мы не дети, мы уже скоро дедушками будем, а они этого не понимают.

- Скажу, непременно скажу, - пообещал Егоров.

3

Дома глядели на улицу раскаленными докрасна окнами, - казалось, что в них полыхает пожар и пламя его бьется о стекла, вот-вот расшибет их.

Это садилось солнце, неистово-багряное, терпкое, похожее одновременно и на кровавую кипень рябины, захлестнувшую крыши домов, и на буйство георгинов в палисадниках, и на веселые брызги золотого шара, разметанные по плетням.

Целое лето рябина жадно пила теплую влагу дождей и туманов, золотой настой солнца, пока не насытилась докрасна и отяжелела гроздьями. Теперь, располнев и разрумянившись, как дородная молодуха, она тяжело дышала, вздымая налитую сочную грудь кокетливо и горделиво. И так у каждого дома толпились рябины-молодухи, бросая на улицу из-за плетней и заборов озорные, зазывающие улыбки и взгляды, полные томных ожиданий и сладостных надежд. А снизу на них смотрели, с завидным восхищением, шаловливо трепеща ресницами атласно-желтых лепестков, золотые шары, возомнившие себя детьми солнца.

Только георгины в своих ярких и пестрых нарядах ничему не радовались и не восхищались. Они важно сходились группами в палисадниках и, склонив друг к другу боярские головы, покрытые шелками, бархатом и парчой, негромко говорили что-то грустное, неизбежное. О чем они могли говорить? О том, что лето на исходе, что птицы давно перестали петь в садах и собираются в дальнюю дорогу, что скоро пойдут дожди, наступят холодные зори?

Нет, Вера не знала, о чем говорят августовские георгины, задумчиво толпясь под полыхающими окнами. Не знала она, о чем говорят сидящие под георгинами отец и сын, дожидаясь возвращения из района Надежды Павловны. А говорили они вот о чем:

- Ты бы померил пальто, а то вдруг мало будет. Вон как вымахал. И в кого такой богатырь? - звучал мягкий голос Захара Семеновича.

- В маму, наверно. - В звонком голосе Тимоши слышится неловкость. Он спешит замять свой ответ другими словами: - А чего его мерить? Пальто можно было и не покупать: у меня то еще совсем новое. А книги - это здорово! За книги большое тебе спасибо. Будем читать.

- Читай. Все, что прочтешь в этом возрасте, оно, дружище, на всю жизнь запомнится. Потому старайся читать с толком, не засоряй мозги всякой дребеденью.

- А как узнаешь? - спрашивал Тимоша с легкой иронией. - Писали б на обложках мелким шрифтом: это дребедень, а это стоящее. Тогда другое дело, знал бы, что читать. А так читаешь все подряд, что под руку подвернется.

- Чутье надо иметь, дружище. За критикой следить.

- А что критика? О хороших книгах, считай, не пишут, молчат, а плохие хвалят. Вот тебе и критика.

- Бывает и так. А ты будь поумней, чутье, чутье, говорю, заведи. Тут, дружище, думать надо, самому разбираться.

Тимоша молчал. Очевидно, он размышлял над словами отца. Потом спросил очень серьезно:

- Ремарка побоялся привезти?

Захар Семенович ответил сразу, не задумываясь:

- Почему побоялся? Просто не хотел, чтоб ты засорял свою голову всякой чепухой. А бояться нам с тобой в своем отечестве некого и незачем. Да, я думаю, ты достаточно уже читал наших доморощенных ремарков. Правда, они, как всякие эпигоны, гораздо бездарней,

- Гудят о нем много, - сказал Тимоша.

- Гудят ремаркисты. Себе цену набивают, новую моду ввести хотят.

Потом долго молчали, словно переваривали уже высказанное.

- А как с учебой? - спросил отец.

- Ничего… Было две четверки: по русскому и по истории.

- По русскому и по истории, мм-да-а. Это, дружище, никуда не годится. Историю надо знать, отлично знать надо. Кой-кто хочет, чтоб мы забыли историю, стали этакими Иванами, не помнящими родства. Только нам, братец, ничего нельзя забывать, ничего - ни хорошего, ни плохого. Все помнить надо. И учиться, учиться побеждать врагов, не повторять ошибок своих предшественников.

Тимоша слушает молча, сосредоточенно. Он ищет в словах отца подтекст, какую-то иную, запрятанную мысль.

- Через два года ты кончишь школу. Куда потом думаешь идти?

- Здесь останусь, в совхозе, - твердо отвечает Тимоша, но в голосе юноши слышатся какие-то неопределенные нотки, то ли неуверенности, то ли вызова. И Егоров, может быть, поймал их.

- А в институт не хочешь?

- По блату? - уже с явным вызовом спрашивает сын.

- Разве без блата нельзя?

- Можно, конечно. Только по блату легче.

- А ты хочешь, как легче?

- Я хочу без протекций, сам.

Отец не отвечает. Некоторое время молчит и сын. Потом вдруг почти сердито говорит Тимоша:

- Валерка Гуринов в прошлом году поступал с серебряной медалью. Вступительные экзамены "на отлично" сдал, а не прошел. А с ним вместе сдавал чей-то сынок, получил две тройки и поступил. Почему так?

- Может. Валерка что-то напутал? Или сочинил?

- Валерка врать не умеет. Его отец в твоем соединении партизанил. Ты его не знаешь, а он тебя помнит, А скажи, папа, почему нельзя тебя критиковать?

- Меня? Кто это тебе сказал?

- Почему у одних зарплата, низкая, а у других очень высокая?

Отец не успевает ответить, как уже готов новый вопрос сына:

- Почему у рабочих совхоза отбирают коров?

- Кто отбирает? - искренне недоумевает Егоров.

- Ну, не отбирают, так предлагают продать совхозу.

- Продать - это уже другой вопрос. Если, конечно, сам рабочий того захочет, почему бы не продать.

- Да, папа, я не о том хочу сказать.

- А о чем же?

- Зачем совхоз покупает коров у рабочих? Для плана? Так?.. План выполнит, а коров-то от этого в стране не прибавится. Просто переведут из одного коровника в другой.

- Я понимаю тебя, Тимофей, понимаю, - задумчиво произнес Егоров. - То, о чем ты говоришь, называется, говоря откровенно, очковтирательством. Поголовье надо выращивать, молодняк беречь. В этом ты глубоко прав.

- А райком предложил через три дня выполнить план любой ценой. Заставляют телят сдавать на бойню, потому что первый секретарь райкома у вас на пленуме похвастался, что план по мясу уже выполнен районом.

- Откуда тебе все это известно?

- Мама рассказывала. Она страшно переживает: шесть телок надо везти.

- Да, дружище, все это печальные факты. Райком обманул меня, я ему поверил и в свою очередь обманул государство.

Егорову неприятен разговор на подобную тему. Положив на плечо сына свою крепкую маленькую руку, он заговорил, мечтательно глядя в пространство:

- А знаешь, Тимоша, что бы мне хотелось? Твое дело, куда ты пойдешь, какую должность на земле выберешь, что тебе по душе. Но мне бы хотелось, чтобы ты стал человеком. Понимаешь, Тимофей, че-ло-веком! Твой дед Семен, а мой отец, никогда в жизни трамвая не видел… на автомашине не ездил! Не прадед, а дед, именно дед! Понимаешь, Тимофей? Деревня у нас была глухая, темная… А ты, Тимофей…

И замолчал. Молчал долго. Наконец Тимоша не выдержал, досказал:

- А я, ты хочешь сказать, на Луне побываю.

- Нет, я не то хочу сказать. Хотя я и не против Луны - лети на здоровье. Только и о земле не забывай. Изучи ее как следует. Видишь ли, Тимоша, какая петрушка получается? Наука наша и вообще передовая мысль всего человечества устремилась на штурм неба. Далеко мы ушли, очень далеко. Вырвались в космос, наверно, в скором времени достигнем других планет. Только вот свою родную Землю по-настоящему не знаем… Что ты так на меня смотришь? Да, не знаем. Что творится там, в ее недрах, какие там процессы происходят, какова их закономерность? Известно тебе? Нет. И науке неизвестно. В небо мы проникли на сотни километров, а в землю и десяти километров не прошли. А их-то до центра самого ядра земли, если оно вообще существует, ядро это, знаешь сколько? Шесть тысяч четыреста километров! А мы всего-навсего семь километров прошли. Одну тысячную часть пути. Понимаешь, как это ничтожно мало?! А ведь там свой мир, своя жизнь! Мы ощущаем ее по землетрясениям, по извержениям вулканов да по тем сокровищам, которые дают нам недра в виде газа, нефти, угля, руды. Ощущаем, но не знаем. Берем у земли то, что рядом лежит: руды берем, нефть берем, газ берем, уголь, горячие воды начинаем брать. Мы берем из земли энергию, расходуем ее. А есть ли предел ее запасам, восстанавливается ли она и как, поскольку материя не исчезает? Нефть и газ открыты сравнительно недавно. Содержимое их, полезность для человека еще до конца не изучены. Один ученый выдвигал предположение, что когда-нибудь люди из угля будут делать таблетки, которые заменят человеку пищу. А ведь ты подумай: в этой фантазии есть доля здравого смысла. Или возьми нефть. Совсем недавно из нее делали жидкое топливо. И только. А теперь? Десятки самых разных продуктов делают из нефти. Недавно в нефти открыли ростовое вещество. Опрыскивание им культурных растений, в частности чая и хлопка, повышает урожай почти в полтора раза! И стоит оно гроши… Кто знает, быть может, там, в неведомых нам глубинах хранятся для человека иные, более ценные, чем уголь и нефть, сокровища. Мы не знаем. А мы должны знать. И я почему-то думаю, что они есть, эти еще неведомые нам источники энергии, сильнее атома, в тысячу раз ценнее угля и нефти, дешевле и доступнее человеку. Настоящие сокровища, которые помогут создать изобилие на земле. Их надо знать. И рано или поздно человек их возьмет. Проникнет туда, в загадочные глубины… подземного царства, в мир несметных сокровищ. Там - это очень глубоко. Там - это "на том свете". Тот свет… Интересно!.. Тот мир! Да, там целый мир особой деятельности материи, мир, пока что нам неизвестный. Еще никому не удалось побывать там, заглянуть, что делается, какие силы двигают земную кору, создают источники энергии, поят и кормят человека. Не напрасно люди назвали землю матерью-кормилицей. Недра земли на глубине свыше десяти километров для человека пока что остаются такой же загадкой, как клетка живого организма, как деятельность мозга. Тайна, великая тайна! Великая, потому что наиважнейшая и первостепенная. Скоро мы перестанем довольствоваться гипотезами. Нужны доказательства, весомые, зримые. Для человечества это важно так же, как Венера и Марс. Если бы мне было столько лет, сколько тебе сейчас, я обязательно бы посвятил свою жизнь штурму земных глубин, разгадке величайшей тайны Земли.

Погасло пламя в окнах домов, потемнел синий лес и приблизился к селу, в синее окрасился воздух.

Солнце, совсем неяркое, огромное, уже коснулось своим зыбким краем темного горизонта, а в другой стороне, на востоке, из-за синего гая выползала луна, тоже огромная, матовая, но четкая по рисунку, похожая на полушарие географической карты. Впервые в жизни своей увидела Вера одновременно солнце и луну и была очарована этим необычным зрелищем, подумала о величии вселенной, о красоте мира, о человеке, для которого существует эта красота.

4

Вечером почтальон принес Вере письмо от матери. В нем не было ни жалоб, ни упреков, но Вера отлично чувствовала то, что было между строк: глубокую тоску и тревогу материнского сердца. Ольга Ефремовна советовала Вере вернуться домой. Материальное положение у них сейчас хорошее. Константин Львович зарабатывает прилично. Намекала на какие-то возможности и определенные шансы поступить в Институт кинематографии в будущем году, писала, что Элла Квасницкая "провалилась" в университете и собирается на будущий год в медицинский, а Саша Климов, сын известного скульптора, поступил работать на завод "Богатырь". Саша учился в Вериной школе, в параллельном классе, дружил с Колей Луговым, одноклассником и другом Веры. Сообщение о Климове удивило Веру; ей было известно со слов Коли, что Климов поступает на факультет журналистики МГУ, что еще в школьные годы он печатал свои небольшие заметки и стихи в "Московском комсомольце" и "Смене". И вдруг завод "Богатырь", тот самый завод, где работали родители Надежды Павловны и куда сразу же после окончания школы пошел работать Коля Лугов, должно быть, потому, что и отец его там работает не то мастером, не то инженером. Наверно, Сашу Климова Коля уговорил пойти к ним на завод. И еще писала мать, что на улице Горького цветет липа.

Улица Горького… Вера положила письмо на подоконник, легла на кровать поверх одеяла, прямо в платье, подложив под голову руки, закрыла глаза.

Улица Горького встала перед взором девушки, шумная, веселая, вся в сиянии вечерних огней. Она не бежала, а нарядно, свободно и уверенно шествовала, сверкая человеческими улыбками и автомобильными фарами, от Белорусского вокзала до Охотного ряда, и Вера не по ней двигалась, а летела над потоком людей и машин на уровне последних этажей со скоростью неторопливой мысли. Остановилась на Красной площади у Мавзолея и под мелодию Кремлевских курантов спросила: "А что такое жизнь?" И вдруг ей показалось, что это не она, а ее спросили в один голос, одновременно Коля, Элла, Евгений Борисович, Надежда Павловна, Гуров, Нюра, Сорокин, Захар Семенович и даже старая Комариха. Все смотрят на нее вопросительно и строго и требуют: "Отвечай, что такое жизнь?!"

Вера открыла глаза и все исчезло: улица Горького, Красная площадь и лица знакомых, спрашивающих о жизни. А Вера не знает, что отвечать. А те, которые спрашивают, они-то определенно знают и спрашивают не ради себя, а ради Веры, как учителя в школе. Там, в Москве, ей все казалось простым и ясным. Казалось. Но только теперь она поняла, что то были детские представления о жизни, а настоящую жизнь она лишь здесь начинает узнавать.

И опять она опускает почему-то вдруг отяжелевшие веки, и ей снова видится Москва, парки, павильоны выставки, бегущие серебристые мухинские Рабочий и Колхозница, гранитный парапет возле университета на Ленинских горах, Лужники и вся Москва в белесой дымке. Манит и зовет, родная, любимая, далекая, близкая…

И так захотелось увидеть ее, дышать ее душным воздухом, ходить по ее мостовым, ходить и мечтать.

Ноет сердце девичье, места себе не находит. Ничто здесь ей не любо, все не ее, чье-то чужое, временное. А ее там, в Москве, где каждый дом знаком, каждая улица своя. Окно стало темно-синим, будто кто-то залил его чернилами, а за окном не слышно ни птиц, ни людских голосов, ни звуков. Тишина в пустой комнате, стойкая, плотная, нагоняющая тоску.

Вера встала с кровати, зажгла свет, включила репродуктор. Транслировали концерт из зала имени Чайковского. Чем-то родным, до боли желанным повеяло от репродуктора, и больше прежнего заныло сердце. Захотелось собрать все вещи и немедленно на вокзал. Поезд на Москву идет в пять утра. До станции шестнадцать километров. Как добраться? Конечно, если попросить Надежду Павловну, - отвезут на машине, не откажут, проводят. Но как просить, что сказать, чем объяснить свой поступок?

Вера заплакала, сама не зная почему. Просто потекли слезы, как летний дождь, и в горле застрял странный, неприятный комок. Она уткнулась лицом в подушку.

Неслышно вошла Надежда Павловна, остановилась в недоумении:

- Что с тобой, Верочка? Что случилось?

Вера не чувствовала стыда, даже слез не вытерла, но ответила спокойно:

- Так, ничего не случилось, Надежда Павловна.

- А почему в кино не пошла? Говорят, хороший фильм.

- Не хочется.

Надежда Павловна опустилась рядом на Верину кровать, по-матерински погладила девушку по голове, посмотрела прямо в глаза, посмотрела так, что не схитришь.

- Рассказывай, кто обидел?

- Что вы, Надежда Павловна. Никто меня не обижал. Просто… просто… Ну, понимаете… домой захотелось. - И Вера сама рассмеялась сквозь слезы. - Хоть на часок, хоть бы на один коротенький часок. Пройтись от Грузинской до Маяковского… Ну, хотя бы до Охотного и обратно.

- И только? А на Красную площадь не хочется разве? - дружески улыбаясь, спрашивает Посадова.

- На Красную площадь и на Манежную. До Выставочного зала, - отвечает Вера, и глаза ее делаются веселыми.

- А выставка сегодня уже закрыта, - шутливо говорит Надежда Павловна. - Придется перенести на завтра, заночевать. А завтра днем сходим в Третьяковку, а вечером в театр. Пойдем в театр?

- Пойдем, - уже весело отвечает Вера и ласково льнет к Надежде Павловне.

- В какой бы ты хотела? Ну, выбирай.

- В какой? - Вера мечтательно смотрит в потолок. - В Большой, на "Лебединое озеро".

- Хорошо, - тоже мечтательно и на полном серьезе говорит Надежда Павловна. - На галерку. Все равно услышим Чайковского. И запах сцены услышим. Дадут три звонка, все усядутся по местам, и мы с тобой сядем. Сверкает позолота ярусов и лож среди красного бархата. Зрители праздничные, лица такие добрые, приятные, мечтательные, глаза светятся. Погаснет люстра. Помнишь? Центральная, гигантская? Выключат бра, мгновенная на четверть минуты темнота, потом слабый луч юпитеров, и вот заиграл оркестр увертюру. Ты помнишь увертюру из "Лебединого озера"?

Вера отрицательно качает головой, а Посадова пытается напевать мелодию. У нее это не получается, и она продолжает негромко, проникновенно:

- Потом занавес раздвигается, медленно, плавно. Перед нами сцена. Сцена лучшего в мире театра!..

Надежда Павловна умолкает и прикрывает глаза ресницами. Вера смотрит на нее с любовью и преданностью и все решительно понимает, всем своим существом чувствует, как хочется этой женщине сидеть сейчас в Большом театре, сидеть не с Верой на галерке, а в партере с человеком, который сию минуту сидит в этом же доме, на первом этаже. Обняв за плечи девушку и не поднимая коротких, густых ресниц, Посадова продолжает мечтательно:

- А потом мы пойдем с тобой в МХАТ.

- Нет, лучше в Малый, - как-то уж очень непосредственно и живо перебивает Вера. - МХАТ мне не нравится.

Но, не слушая ее, продолжает Надежда Павловна:

- "На дне", "Вишневый сад", "Три сестры"… Станиславский… Москвин… Качалов.

- Это все когда-то, все в прошлом, - горячится Вера, - а теперь не то, теперь "Дорога через Сокольники". В печати критикуют, зритель плюется, а Юпитер смеется. Я слышала, как один пожилой мужчина на спектакле "Дорога через Сокольники" сказал: "Загубили МХАТ ерундистикой копеечной".

Слушает ее Надежда Павловна и не слышит, приоткрыла глаза, задумчивые, устремленные в красивые, приятные дали былого и будущего, и говорит:

- А еще, куда еще мы с тобой пойдем?

- Еще? - Девушка щурится, порозовевшее лицо одухотворено, освещено изнутри. Она задумчиво и неторопливо повторяет: - Еще? Пойдем на Выставку достижений, в Останкинский парк и Ботанический сад, в Сокольники, в "Стереокино"… А потом, потом просто будем ходить по улицам, зайдем в ГУМ, в "Мосторг" и в "Детский мир".

- "Детский мир"… - повторяет с грустью Посадова. - Для тебя, Верочка, он уже кончился, твой детский мир. Новый мир встает перед тобой. Не пугайся его, иди, смело иди!.. Это - жизнь, Верочка… Она любит смелых.

Вера осторожно и несмело прислоняет свою голову к высокому, круглому плечу Посадовой и говорит еле слышно:

- Вы хорошая… С вами легко…

- Научишься, - не повышая голоса, убежденно говорит Надежда Павловна. - Завтра мы с тобой поедем на озеро, устроим пикник, отдохнем на природе, будем рыбу ловить, костры жечь, уху варить. И Захар Семенович поедет, и Тимоша. Ты еще не познакомилась с Захаром Семеновичем? Пойдем вниз, я вас познакомлю.

- Нет-нет, только не сейчас, лучше завтра, - торопливо протестует Вера, и Посадова не настаивает:

- Хорошо, пускай завтра.

Надежда Павловна ушла к себе вниз, а Вера начала писать письмо матери.

"Дорогая мамочка!.. Только что получила твое письмо. Ты обижаешься на меня, что редко пишу тебе и неаккуратно отвечаю на твои письма. Я вообще никому не пишу, не умею писать я письма. Хочется многое сказать, а возьму в руки карандаш, и все мысли куда-то убегают, и нет у меня слов. Ты просишь подробно рассказать о Надежде Павловне, хочешь знать все-все, до последней мелочи, обо мне. Мамочка, я отлично понимаю твое желание, но боюсь, что не смогу я тебе все описать, чтоб ты осталась довольна. Приезжай-ка ты лучше сама к нам в гости. И Надежда Павловна приглашает тебя. Мы все будем очень рады. Посмотришь, как мы живем. Я уверена, тебе у нас понравится. А хочешь - останешься у нас насовсем. Работа и для тебя здесь найдется. Работы много всякой, интересной, хорошей работы. Как видишь, я стала патриотом села и решила остаться здесь навсегда. Как Надежда Павловна. Может быть, я пойду работать на ферму или в поле. Только все равно, где бы я ни работала, буду учиться. Многое знать нужно, чтобы работать с толком, выдумывать, творить, экспериментировать. Знала бы ты, мамочка, как не хватает здесь людей думающих, со знаниями и огоньком! Мы как-то долго разговаривали на этот счет с Надеждой Павловной. Она рассуждает очень правильно: старая Россия была крестьянская. После революции деревня пошла в город, помогла создать промышленность, науку, культуру. Ведь не только многие рабочие, инженеры, служащие выходцы из деревни. А возьми ученых, писателей, художников, артистов. Сколько их вышло из крестьян! Отцы их и деды и братья пахали и сеяли, кормили страну, да и сейчас близкие родственники их живут и работают в деревне. Надежда Павловна говорит, что город слишком много забрал у села людей, талантливых, умных, деятельных. Надо, чтобы город теперь пришел в деревню, принес бы знания, культуру, науку, чтобы пришли сюда люди не такие, как я, а опытные, имеющие профессии, знания. Честное слово, мамуся, я не понимаю тех людей, которые боятся расстаться с городской квартирой. Вот я, родилась и выросла в Москве, никогда не жила в деревне и знала ее по книгам да кинофильмам. Я люблю Москву, очень люблю, и, не скрою, мне часто не хватает прости московского воздуха. И все же я решила жить и работать здесь, в селе. И никакой с моей стороны тут жертвы нет, как нет и того, что Константин Львович всегда с иронией называет высокой сознательностью и патриотизмом. Я люблю природу, березки, поляны, луга, цветы, люблю поля, птиц, люблю восходы и закаты. Я полюбила все это сразу, вдруг, потому что здесь я по-настоящему впервые познакомилась с природой нашей земли. Красивая она, очаровательная. И я уверена, что и ты полюбишь ее.

Приезжай. Мы ждем тебя".

Почему-то подумала: а счастлива ли Надежда Павловна? Вопрос был сложный, она боялась отвечать на него категорично. Одновременно с ним возникал и другой вопрос: а счастлива ли мама? Думая о судьбе Надежды Павловны, она вспоминала мать свою и невольно сравнивала эти две так непохожие жизни. Она не верила в счастье своей матери в семейной жизни со скульптором Балашовым. Ей почему-то казалось, что мать ее не любит и никогда не любила Константина Львовича, а вышла за него замуж только из жалости, принеся себя в жертву… искусству. Нет, Вера не знала, ради чего принесла себя в жертву ее мать: большого таланта в Балашове Вера не признавала, никаких других достоинств в нем не видела, как человека она его не любила, считала его мелким и пустым. Она пыталась подвести итог своим размышлениям, и получалось, что вся настоящая жизнь ее матери отдана никчемному человеку, все ее силы и здоровье теряются попусту, без цели, без пользы, без любви. "Чем такой муж - лучше уж никакого", - рассуждала Вера и в подтверждение этой своей мысли вспоминала Надежду Павловну, у которой нет мужа, нет так называемого семейного очага, зато есть любимое дело, и труд ее так нужен людям, жизни, и в этом своем труде Надежда Павловна находит счастье…

На стене напротив кровати висит портрет отца. Вера часто подолгу смотрит на него, точно хочет найти ответ на какой-то главный вопрос. И отец смотрит на нее пытливо, немножко грустными глазами, полными теплоты и сердечности. Вере кажется, что выражение его лица и глаз постоянно меняется: то он спрашивает ее, то одобряет, то предостерегает и что-то хочет сказать.

Отец. Папа…

Она помнит его веселым и таким быстрым. Они виделись редко, почти только по воскресеньям. В обычные дни он уходил на службу рано-рано, когда Верочка еще спала. Вечером возвращался поздно, но Верочка ждала его непременно. Мама укладывала ее в постель, выключала свет, желала спокойной ночи, но девочка не засыпала, чутко прислушиваясь. Когда хлопала входная дверь, она знала - это папа пришел. Вот он снимет шинель в прихожей и сапоги, зайдет в комнату, снимет китель, умоется. Потом спросит маму: "Верочка спит?" - "Нет, папочка, я не сплю. Иди ко мне!" И он придет в ее комнатку, потреплет головку, скажет, как всегда: "Что не спишь, синичка?" А Верочка в ответ: "Расскажи сказку". Его сказки всегда самые-самые интересные. А когда сказки все пересказаны, Верочка не терялась: "Тогда расскажи случай". Так она называла эпизоды, участником или свидетелем которых был ее отец. Это, пожалуй, интересней, чем сказки, потому что это ведь не сказки, а "no-правде". Но "случаи" иссякали. "Тогда почитай книжку".

И он читал. Как хорошо он читал! А мама ругалась: "Пусть папа отдохнет, бессовестная ты девчонка. Разве не читали мы с тобой сегодня?"

Правильно. Читали. Только лучше, когда папа читает: у него все как-то по-другому получается. Слушаешь и все себе ясно представляешь, про что в книжке говорится. Иногда она спрашивала: "А это по-правде было?" - "Ну, конечно, синичка". - "Значит, только сказки не по-правде", - заключала Верочка.

Самый лучший день недели - воскресенье. С утра до вечера Верочка была с папой. Она просыпалась, когда мама гремела на кухне посудой, и бежала к папе под одеяло. Там начинались сказки, случаи, загадки… Папа спрашивал: "Кем ты, синица, будешь, когда вырастешь большая?" - "Врачом, - отвечала Верочка, не долго думая. Но немного погодя, она принимала новое решение: - Нет, лучше лифтершей буду… Ой, нет, ну ее, лифтершей не хочу - еще застрянешь в лифте и не вылезешь. Я передумала. Лучше… Лучше я буду продавщицей в игрушечном магазине".

Вера смотрит на портрет, и теперь ей кажется, что отец спрашивает: "Ну, так кем же все-таки ты будешь, синица?" А кем бы ты хотел меня видеть, кем? Какой?.. Вот мама - я знаю: ей нужно, чтобы я не уезжала из Москвы, чтобы влюбилась в Колю Лугова и чтобы мы поженились. Ей было бы лестно и приятно видеть меня на экране кино. Ну, а ты, отец, какой бы ты хотел видеть меня? Такой, как ты сам? А каким ты был? Храбрый, сильный, смелый и честный. Прямой и правдивый. Я это знаю. А как ты относился к людям и как они к тебе? Какими глазами ты смотрел на жизнь, что в ней любил и что ненавидел?

Эх, папа, родной мой папочка!.. Не смотри на меня с укором. Я не пойду к "сложным", я останусь с настоящими людьми, такими, каким ты был, папочка, - честным, сильным, храбрым и чистым. И знай, я никогда не подведу тебя, не опозорю имя и дело твое. Потому что твои идеалы - это и мои идеалы. Ты рано умер, но ты живешь во мне. Теперь нас двое в одном. Мне будет легче так, я сильней с тобой.