В начале сентября мне позвонил Лукич и сказал, что есть необходимость повидаться с ним. Я предложил ему встретиться у меня дома, но он настаивал, чтоб встреча состоялась у него на московской квартире: мол, надо обсудить важный вопрос.
— У тебя кто-нибудь будет? — полюбопытствовал я, зная, что последние дни августа у него часто бывала Лариса.
— Никого, — кратко ответил он и на всякий случай предупредил, чтоб я приезжал один, зная, что иногда мы заявлялись к нему то с Виталием Ворониным, то еще с кем-нибудь из моих друзей-писателей. «Важный вопрос» на мой взгляд оказался довольно простым, хотя Лукич придавал ему особое значение. С видом озабоченности он усадил меня в кресло, а сам продолжал стоять этаким монументом посреди гостиной.
— Выкладывай, что за проблемы волнуют тебя? — обратился я, стараясь придерживаться веселого тона. — С Ларисой поссорился?
— Да нет, с Ларисой у нас все хорошо, даже очень хорошо, — ответил он с особой теплотой в голосе. — Лариса — женщина с большой буквы. Женщина — мечта! Ты не находишь в чертах ее лица нечто евангельское, не лицо, а лик?
— Нет, не нахожу: обыкновенное лицо с правильными чертами, строгое, мужественное, — попытался я остудить его пыл. Но он не мог остановиться:
— А уши?! Ты не видел ее уши — это классика, совершенство! А нежность, заботливость! Ты же знаешь: я ценю в человеке прежде всего честность и порядочность. Я ненавижу ложь, лицемерие, лесть. Это удел подлых душонок. К твоему сведению, честность и порядочность Ларисы меня восхищают.
Я понимал: он по уши влюблен, как мальчишка. Ему хотелось вслух высказать свои чувства, и он был возбужден, глаза его светились счастьем, лицо побагровело. Мне было забавно смотреть на него, но я, сдерживаю свою иронию, я просто сказал:
— Ты отрастил ей крылья. Будь бдителен: может улететь к новому русскому, который помоложе, да и побогаче тебя.
Озорная улыбка блеснула в его глазах:
— А крылышки-то я воском приклеил, как Икар. Улетит — погибнет.
Он сел на диван, скрестив на коленях пальцы рук, и, задумчиво глядя на меня, произнес очень тепло и искренне:
— А знаешь, она вдохнула в меня вторую молодость.
— Наверно, третью, — поправил я. — Вторую тебе вдохнула Альбина на целых десять лет. А поскольку Лариса превосходит Альбину в два раза, будем надеяться, что она вдохнула в тебя молодость аж на двадцать лет. Так что живи и здравствуй до девяносто пяти.
— Да, верно говорят: самый сильный человек в мире — женщина, — философски произнес Лукич. — Она может покорить и отпетого деспота и богатыря.
— Когда мы любим, все они нам кажутся небесными ангелами, а угаснет любовь, и ангел превращается в бабу-ягу.
— Не всегда и не все, — возразил Лукич. — Альбина не превратилась, и я по-прежнему питаю к ней чувства уважения и благодарности.
— Но ты же знаешь, что бурная любовь неустойчива. Она легко переходит в ненависть, — сказал я.
— У меня не бурная, у меня основательно осознанная, ненависть ей не грозит, — ответил Лукич.
— Ну, дай-то Бог. — подытожил я. — Надеюсь, ты меня пригласил не затем, чтоб я засвидетельствовать, какие дивные серенады ты поешь своей возлюбленной.
— Да, конечно, — сказал Лукич и поднялся. — Дело вот какое: завтра в театре будет нечто вроде моего бенефиса. Будут чествовать и прочая ерунда. Меня это совсем не радует. Время-то какое: гибнет народ, Россия гибнет. Тут не до юбилейных торжеств. За автоматы надо браться и Русь от израильтян спасать. Решили в дирекции все-таки отметить. Сыграю в двух действиях — в «Булычеве» и в «На дне». И на этом поставим точку… Так вот, я пригласил по телефону на этот вечер очень узкий круг своих друзей: начну с тебя, Ююкиных, Воронина, известного тебе генерала-авиатора, а так же депутата, тоже тебе знакомого и солиста из оперы, ты его знаешь. Кстати, он будет вдвоем, то ли с женой, то ли с любовницей: она пианистка. И конечно, будет Лариса. Она приедет прямо с занятий в университете. Договорились, что за полчаса до начала ты встретишь всех их у входа и вручишь билеты. Вот за этим я и потревожил вас, ваше степенство. Надеюсь, милостивый государь, ты не откажешь мне в такой услуге. Завтра у нас, значит, пятница, а в субботу соберемся у меня вот здесь и в домашней обстановке по-семейному отметим мой юбилей. Сбор ровно в полдень, то есть в двенадцать ноль-ноль. Вопросы есть? Нет. Вот тебе билеты и действуй.
— Слушаюсь, господин Народный артист! Все исполню, как приказано!
— То-то. — С деланной важностью пророкотал Лукич и вручил мне билеты.
Лариса пришла к театру даже раньше меня. Лицо ее было, как и прежде, строго и торжественно, но в глазах играли радостные огоньки. Одета она была в длинную черную юбку, разрисованную белым пунктиром и черную с серебристым блеском-переливом блузку с длинными рукавами и свободным воротником, обнажавшим красивую шею. Через руку переброшено черное из тонкого трикотажа легкое пальто. Вообще, в этом сдержанном, не кричащем, но со вкусом подобранном наряде, при черных, как крыло ворон, густых волосах она выглядела очаровательно.
У нас были хорошие места — пятый ряд портера. Лариса сидела между мной и Виталием Ворониным. Виталий был явно доволен таким соседством, с ним Ларисе не было скучно, он безумолчно говорил, будучи в хорошем, даже приподнятом настроении. Лариса ему определенно нравилась. Я слышал, как она поинтересовалась у Виталия, почему он без жены.
— Она у меня ревнивая, — полушутя ответил он. — Она помешала бы мне ухаживать за вами.
— Но ты рискуешь напороться на ревность Лукича, — вмешался я.
— Лукич там, за кулисами. Он не видит, — живо отозвался Воронин и, наклонясь к Ларисе, что-то прошептал ей, отчего она похоже смутилась.
Я ожидал, что перед началом спектакля кто-то выйдет на авансцену, скажет вступительное слово о юбиляре, сделает какое-то объявление. Но я ошибся. Занавес открылся внезапно, и перед нами предстали обитатели ночлежки из «На дне». И босяк Сатин вдохновенно и убедительно говорил о свободном человеке. Лукич был прекрасен в этой роли, я бы сказал — бесподобен. Я видел Сатина в исполнении таких корифеев МХАТа, как Качалов и Ершов. Но честно скажу — Богородский им не уступал даже сейчас, уже на исходе своего творчества. Обычно спокойный, несуетливый, сдержанный в жестах, он держался на сцене энергично, молодцевато, полный эмоций и здорового задора. Глядя на него я поражался и радовался: какая мощь внутреннего огня, откуда взялось столько духовных сил? Или он хранил и берег их на этот, особый, случай, чтоб достойно, под занавес, спеть свою лебединую песню? Я догадывался: он поет ее для Ларисы, ради нее. Понимала это и она. Я тайком наблюдал за ней. Сжавшись в пружину, она сосредоточенно и самозабвенно смотрела на сцену, вытянув вперед голову и даже не обращала внимания на Виталия, который бесцеремонно прижимался к ней и пытался что-то шептать ей на ухо. Она казалась завороженной и отключенной, вобравшей в себя два чувства: волнения и радости.
В антракте мы прогуливались в фойе, делясь впечатлениями. Виталий не жалел громких слов по адресу Богородского, притом самым его излюбленным было слово «мощный». Лариса сдерживала свои эмоции, она лишь молча, кивком головы, выражала свое согласие с Ворониным. Ко мне подошел генерал, и к радости Виталия, отвлек меня от Ларисы. Генерал напомнил, что в понедельник мы должны встречаться с ветеранами воздушной армии, то есть Богородский, Воронин и я. Пока мы разговаривали с генералом мое место возле Ларисы занял депутат Госдумы, из фракции КПРФ, молодой, разбитной юрист, довольно импозантной наружности, самоуверенный, но ненавязчиво учтивый. Лариса привлекала мужиков. Даже почтенный генерал полюбопытствовал у меня, кто эта «обаятельная особа, на которую поэт и депутат положили глаз». «Но и ты не стал исключением, — по-дружески подмигнул я и удовлетворил его любопытство: — Хорошая знакомая Лукича. Поклонница его таланта». «Да, талант у Егора от Бога», — согласился генерал. Устав от бурной атаки Воронина, она, очевидно, преднамеренно в пику поэту уделяла внимание депутату, и этим досаждала любвеобильному стихотворцу. После перерыва во втором отделении дали сцену из «Булычева». И здесь Богородский показал себя во всем блеске своего могучего артистического дарования. В эту роль он вкладывал себя всего до остатка. По своему характеру Булычев был ему ближе Сатина, привлекательней своей прямотой, искренностью, открытостью, афоризмами речи: «Одни воюют, другие воруют… Воровство дело законное». «Колокольным звоном болезни не лечат». «Разбогатели от нищего Христа». «Хороших людей мало. Хорошие редки, как фальшивые деньги». Эти и им подобные фразы Лукич произносил с особой интонацией, чтоб они накрепко входили в душу, врезались в память и долго звучали в сознании. Зал восторженно аплодировал. Последняя сцена проходила уже без Лукича, и он появился вместе с другими актерами перед закрытием занавеса но уже без грима в черном парадном костюме, на лацкане которого сверкали золотом две медали сталинского лауреата, орден Ленина и орден Трудового Красного знамени. Официальный представитель власти жестом руки попросил внимания зрителей, подошел к микрофону и зачитал указ президента о награждении Народного артиста России Егора Лукича Богородского орденом «За заслуги перед Отечеством второй степени». В зале раздались вялые хлопки, под которые правительственный чиновник попытался вручить артисту награду. Но Лукич решительным жестом отстранил от себя чиновника и подошел к микрофону, пророкотал, делая паузы между словами:
— Господа… товарищи… друзья! — В напряженном, взволнованном голосе его прозвучали металлические ноты. — Я благодарю вас, что пришли на мой последний спектакль, который завершил мой долгий творческий театральный путь. Мне горько и обидно, что этот путь окончился в позорное и трагическое для нашего Отечества время. — Он сделал внушительную паузу, словно собирался совершить какой-то чрезвычайный поступок, медленно поднял голову, устремив взгляд в конец замершего зала, дрогнувшим голосом продолжал: — Великий Микеланджело сказал: «достигнув в подлости больших высот, наш мир живет в духовном ослеплении. Им правит ложь, а истина в забвении. И рухнул светлых чаяний оплот…» Если б гений предвидел, что сотворят в конце двадцатого века с моей Россией самые омерзительные, двуногие отбросы рода человеческого, которые суют мне, как подачку окропленный кровью невинных жертв кусок металла… — И вновь задумчивая, звонкая пауза, прерванная решительным, как удар меча, стальным голосом: — Совесть гражданина и честь артиста не позволяют мне принять этот сгусток крови, как знак позора и унижения.
Он энергично поклонился в зал и, резко повернувшись, твердо зашагал за кулисы. Несколько секунд зал молчал в растерянном оцепенении. Вдруг мы, то есть Лариса, Воронин, я, Ююкины ударили в ладоши, и как морская волна, поднятая ветром, подхватила аплодисменты и уже шквал, прокатившийся по залу, выбрасывал голоса «Браво!», «Молодец!», «Слава Богородскому!»
Откровенно говоря, я не рассчитывал на такой решительный шаг Лукича и тем более на бурный, солидарный восторг зала, наполовину состоящего из «новых русских», тех самых, кому в лицо плюнул Народный артист СССР Егор Богородский. Что это, чувство стадности: одна птица вспорхнула и другие тут же подхватились.
— Не думаю, что только инстинкт стадности, — ответил на мое замечание депутат. — Новые русские, даже хапнувшие миллиарды и соорудившие себе дворцы в России и на Кипре, не чувствуют себя в безопасности. Они в постоянной тревоге, потому что счастье их ворованное, не праведным трудом полученное.
Из театра мы выходили в приподнятом настроении победителей. Ждали выхода Лукича. Он не заставил нас долго ждать, вышел возбужденный, лукаво улыбающийся. Мы бросились его поздравлять. А он отвечал нам торопливо и односложно: «Завтра в двенадцать у меня дома». И подхватив под руку Ларису быстро направился к машине депутата, с которым договорился заранее, что тот доставит его из театра домой.
На другой день — это была суббота — мы в узкой компании собрались у Лукича. К нашему приходу в гостиной стол был накрыт на двенадцать персон. Были выставлены праздничные сервизы из дорогого фарфора и хрусталя ради такого торжественного, чрезвычайного случая. Настроение у всех было приподнятое: мы поздравляли Лукича с юбилеем, но главное, что всех нас восхитило — его мужественный благородный поступок с отказом от ордена. Звонкая пощечина режиму. Мы задавали себе вопрос: станет этот эпизод достоянием народа, или американо-израильские СМИ постараются замолчать неприятный для них поступок подлинного народного артиста? И как всегда говорили о политике, о чем болят сердца.
— Что там в вашей Думе о монархии заговорили? — обратился генерал к депутату.
— Был брошен пробный шар ельцинистами, но вхолостую, не нашел отклика, — ответил депутат.
— О монархии мечтают художники патриотического разлива, — заметил Воронин, сияя возбужденным лицом. Его взгляд сверлил тихую бессловесную Ларису. Мне казалось она смущается его взгляда и избегает его.
— Не сочиняй, Виталий. Зачем художникам царь? Мне он зачем? Скорей поэты монархией грешат, — категорично возразил Ююкин. Он тоже бросал на Ларису нескромные взгляды и быстро определил в поэте своего соперника.
— А я не о тебе, — отозвался Воронин. — Я о знаменитых художниках, которые мечтают увековечить себя царскими портретами и памятниками.
— Камешки в огород Глазунова и Клыкова, — сообразил генерал. Сокрушенно рассудил: — Странно получается, оба талантливые ребята, за Россию держатся, а никак не поймут, что России не наследственный царь нужен, а умный правитель. России нужен Сталин.
— Но Ельцин уже объявил себя царем, пока в шутку, — сказал Воронин.
— Ельцин ублюдок, выродок, животное, без души и совести, — раздраженно пророкотал Лукич. — Он подлее Тамерлана, Наполеона и Гитлера вместе взятых… Да, подлее и страшнее. Он загубил великую державу, оскотинил великий народ.
— Руками подавляющего меньшинства, — вставил депутат.
— А это кто такие, — стрельнул глазами в Ларису Ююкин.
— Те, кого до недавнего времени вслух не решались называть.
— Чубайсы., березовские, лившицы? — лукаво переспросил Ююкин.
— Ты очень сообразителен, Игорек: и Лившица не забыл, — съязвил Воронин и, посмотрев печально на Ларису, прибавил: — «Все будет хорошо, Русь будет великой, но как трудно ждать и как трудно дождаться». Это сказал Александр Блок.
— Он и не дождался, — с грустью молвил Лукич. — И не многие из здесь присутствующих дождутся.
— Артем дождется, — сказал я и взглядом указал на скромно сидящего, безмолвного курсанта высшего пограничного училища Артема Богородского — внука Лукича.
— Боюсь я, друзья-товарищи, что наш оптимизм ничем не подкреплен. И я больше склоняюсь к пессимизму, — вздохнув с грустинкой, сказал Лукич. — Будущее России мне видится в сплошном кошмаре. Иногда… Русские, украинцы, белорусы, и другие народы, населяющие российские просторы, исчезнут, как нации. Из их осколков нынешние Чубайсы и гусинские создадут совершенно новый конгломерат биомассы без истории, без корней. И дадут ему имя — гой. И будет страна Гойяния, не государство, а страна. Страна рабов, страна господ. Рабы — гои, господа — евреи. Вот тогда они и не будут протестовать против пятого пункта ни в паспорте, ни в анкете. Они с гордостью будут писать в своих паспортах национальность — еврей. Артем же Богородский в своем паспорте напишет — гой, что будет означать недочеловек, скотина, раб. Дело к этому идет. К сожалению, ни Артем, ни его сверстники это не понимают. Вот так-то господа-товарищи.
Он опустил голову и мрачно уставился в стол. Мы молчали. Никто не решался ни возразить, ни поддержать. Какая-то зловещая тишина опрокинулась на нас и словно парализовала, лишив дара речи.
Мы были все единомышленники, друзья Лукича, поклонники его большого таланта. Мы уважали его, как патриота и гражданина, за его прямоту и честность. Мы спорили по частностям, дружески подтрунивали над товарищами. Лукич говорил:
— Друзья мои, я хочу что б о каждом из вас потомки могли сказать словами Шекспира: «Он человеком был, человек во всем».
Попросили Виталия почитать стихи. И он читал. Сначала патриотические, разящие, как меч, о распятой и опозоренной России, читал с болью, с надрывом. Они звучали как набатный колокол, волновали до слез, до спазм в горле. Наши восторги его воодушевляли и поднимали. Пили тост за его творчество. А он разрумяненный, возбужденный прибирал падающие на крутой лоб пряди седых волос, прочно овладел аудиторией и уже не мог остановиться.
— Отдохнем от политики, перейдем на лирику, — весело сказал Виталий и проникновенно посмотрел на Ларису.
— Я прочту вам два лирических стихотворения. Одно давнишнее, еще в советские годы написанное, и совсем новое, не опубликованное.
И удивительно: эти стихи в его исполнении звучали как-то непривычно, однотонно — певуче и мягко, словно ласкали. И я понял: он читает их для Ларисы, которая ему приглянулась. Он хотел ей нравиться, хотел обратить на себя ее внимание. Самоуверенный и самовлюбленный, он считал себя неотразимым сердцеедом перед чарами и поэзией которого ни одна интеллектуальная девица не устоит. По этому поводу я иронизировал: «Ты не прав, Виталий, интеллектуалки более устойчивы, чем дуры». Он не обижался. Ларису он считал интеллектуалкой, хоть и познакомился с ней только вчера в театре. На Ларису «клал глаз» и думский депутат, который старался выдать себя за важную государственную персону. Лариса сидела между депутатом и Ююкиным, за которым неустанно бдила Настя, и потому художник вел себя довольно скромно, оставив свою соседку на присмотр думца, который ни на минуту не оставлял пустым ее фужер и все чокался о него своей рюмкой с коньяком, предлагая ей выпить. Его излишнее внимание к Ларисе явно не понравилось Лукичу, и тот без всякого повода съязвил:
— У вас в Думе уж больно важничают. А важность — это маска посредственности. Вы обратили внимание: серенькие птицы лучше поют, чем пестрые, с разукрашенным опереньем. Самый главный певец — соловей, он внешне совсем невзрачный. За то голос! Божественный. А пестрая сойка вместо песни издает скрежет и визг, будто ей на хвост наступили.
— А иволга! — вставил я. — Прекрасный голос-флейта. И оперенье, что надо: золото с чернью. Очарование!
— Это исключение, — возразил Лукич. — Да к тому же она не здешняя, приблудная, из теплых краев южного полушария.
Спорить с Лукичом было трудно: в птицах он хорошо разбирался, знал их жизнь, повадки, привычки. Воронин сидел напротив Ларисы и злился на депутата. Что б отвлечь на себя внимание Ларисы, он предложил послушать шуточные стихи своих друзей-поэтов. Сначала прочитал Феликса Чуева:
Ему дружно похлопали. Тогда он прочитал Василия Федорова:
Он читал, не сводя проникновенного взгляда с Ларисы. Он мысленно целовал ее, и она улыбалась вместе со всеми. Она любила поэзию, Виталий это понял, как понял и то, что он завоевал аудиторию и прежде всего Ларису и уже разгоряченный не мог остановиться. Выждав, когда умолкнут наши дружные хлопки, не садясь, он принял гордый вид победителя и сказал:
— И еще последнее, самое короткое, но самое мощное:
Он через стол протянул свою руку к Ларисиной руке, она от неожиданности инстинктивно подала ему руку, и он поцеловал ее нежно и трогательно. Лариса растерянно взглянула на Лукича и смущенно потупила глаза. Мы опять поаплодировали, все, кроме Лукича. Он сидел на торце стола рядом со мной и в полголоса проворчал в мою сторону:
— Видал, как заливается… соловьем залетным.
— А ты не нервничай, — лихо ответил я. — Обычное дело: под хмельком мужики ослабляют тормоза эмоций.
— Расслабленные тормоза чреваты аварией.
— В данном случае авария не грозит. Будь спокоен и радуйся, гордись, что она всем нравится. Даже Артему. Посмотри на внучка, он с нее восторженных глаз не сводит.
— И правда. О, шельма, — добродушно заулыбался Лукич. — Хотя ему-то и не грех: возраст любви. А эти… кобелины…
— Да ты никак всерьез ревнуешь?
Эти мои слова Лукич оставил без ответа. Он обратился к Баритону:
— А не пора ли нам перейти к вокалу, как, Юра?
— Я созрел, Егор Лукич. Давайте заявку?
— Наши любимые романсы. Начни с «О, если б мог выразить в звуке». Я не смогу, а ты попытайся выразить… в звуке. — Скользящим взглядом он коснулся Ларисы и остановился с улыбкой на Баритоне.
Юра — а мы все его между собой звали не иначе, как Баритон, обладал красивым, мягким, лирическим баритоном и очень выразительной, кристально чистой дикцией. В свои не полные сорок лет он прекрасно выглядел, стройный, высокий, с хорошими манерами. Года два тому назад он разошелся с женой, артисткой эстрады, по причине тощего кошелька: он в условиях капитализма не мог обеспечить притязательной супруге достойную, как она считала, ее жизнь. Случай банальный: она ушла к «новому» и совсем не русскому. У Лукича было пианино, купленное для Эры, которая, впрочем, редко открывала клавиатуру. Аккомпанировала Юрию его подруга и его постоянный в сольных концертах аккомпаниатор, тоненькая, как тростинка, большеглазая блондинка на вид лет двадцати с небольшим. Как сказал мне Лукич, по совместительству она была то ли невестой, то ли возлюбленной, а возможно и просто любовницей Баритона.
Мы с удовольствием слушали романсы в исполнении Юры. Они касались лично каждого из нас в той или иной степени. У каждого задевали чувственные струны, вызывали воспоминания. После первого романса Юра исполнил еще два: на слова Пушкина «Я вас любил» и Тютчева — «Я встретил вас». Когда он кончил, Игорь Ююкин вдруг вышел в центр комнаты и торжественно огласил:
— Господа товарищи! Однажды мне посчастливилось на волжском теплоходе впервые услышать совершенно божественный романс «Не уходи» в исполнении очаровательной Ларисы Павловны. Давайте попросим ее доставить нам радость и наслаждение.
Конечно, мы все дружно присоединились к просьбе Игоря, Лариса здесь была кумиром, она понимала, что нравится мужской компании, а женщин было всего три — кроме Ларисы Настя Ююкина, да пианистка, которую плотно опекал Баритон. Ларисе, как и любой нормальной женщине, нравилось нравиться. Она не сразу откликнулась на зов Игоря, слегка пококетничала, скромно посмущалась, украдкой поглядывая на Лукича, словно ожидая его разрешения. И он благосклонно соизволил:
— Пожалуйста, Лариса, уважь публику, — ласково попросил Лукич. В доме не было нот романса «Не уходи», без нот партнерша Баритона аккомпанировать не могла. Получилась заминка. Но Игорь подсказал:
— Спойте, как на теплоходе — под аккомпанемент гитары. Лукич — вы же отлично аккомпанировали.
Лукич, кажется, только того и ждал, его не надо было уговаривать. Он сходил в кабинет за гитарой, важно уселся на диване, кивком головы позвал к себе Ларису и ударил по струнам. Я слушал Ларису на теплоходе, — мне нравилась манера ее исполнения, нравился голос. «Не уходи» был, очевидно, ее любимый романс. Пела ее душа, исстрадавшаяся, тоскующая и жаждущая любви искренней, страстной. Казалось, она не поет, а покрывает поцелуями уста и очи и чело любимого. Пение ее завораживало, увлекало в дивный мир несбыточных желаний и грез. Она зачаровывала не только своей молодостью и благородной статью, не только пением, но искренним естеством и неподдельным целомудрием. Ее гибкая фигура, вдохновенное лицо — вся она была окружена прозрачным ореолом света и чистоты. Она доставила всем нам радость.
Под вечер Лукич сказал Артему, что не пора ли ему откланяться и во время быть в училище.
— А можно мне у тебя, дедушка, заночевать? — неожиданно напросился Артем.
— Заночевать? — удивился Лукич. — Это зачем? Разве тебя с ночевкой отпустили?
— Не важно, завтра же воскресенье.
— Нет, Тема, тебе надо возвращаться в часть. Ты человек служивый, военный и должен соблюдать дисциплину. Да к тому же у меня и спать негде. Видишь сколько гостей.
— Они что, останутся? — удивился Артем.
— Некоторые останутся. Так что, внучек, поезжай.
Естественно, под гостями Лукич имел в виду Ларису: лишь она оставалась у него ночевать.
Раздосадованный и недовольный курсант уехал в училище. А вскоре и мы разбрелись по домам. Вечером мне позвонил Лукич и встревоженным голосом спросил:
— Не ты ли случайно взял из рамочки фотографию Ларисы? — Странный вопрос и тон озадачили меня.
— Фотографию Ларисы? С какой стати?
— Понимаешь, кто-то из гостей вынул из рамочки. Зачем?
— Может кто-то решил пошутить? — не очень уверенно предположил я.
— Что за дурацкие шутки?! И кто по-твоему мог так шутить? Тебя я, конечно, исключаю. И генерала тоже.
— Исключай и Баритона и его спутницу, — подсказал я. — И, пожалуй, Ююкиных.
— Итак, остаются двое подозреваемых: поэт и депутат. Дон Жуаны. Видал, как они павлиньи хвосты распускали?!
— Под воздействием спиртных паров.
— Виталий и без паров петушится, любит любить.
— Как и каждый нормальный мужчина, как и ты, — заметил я. История с фотографией меня забавляла. Но Лукич всерьез был возмущен и разгневан.
— А может сама Лариса? — вслух предположил я.
— Да нет, зачем ей, с какой стати? — решительно отвел Лукич. — Кто-то из этих ловеласов-шутников.
— Что-то не верится мне, — усомнился я. — Взрослые мужики, серьезные… — Слово «взрослые» меня осенило, навело на мысль: — А ты забыл, что среди взрослых мужиков был один не совсем взрослый? — Лукич умолк, соображая.
— Артем? Ты его имеешь в виду?
— А почему бы и нет? Ты бы видел восторг и обожание в его пламенеющем взгляде, которым он лобызал прекрасную деву.
— Гм… интересно, — заулыбался Лукич. — Мальчишка. Да она старше его на десять лет.
— Но ведь ты старше ее почти на сорок лет. — Мои слова больно царапнули Лукича. Он молвил, словно в оправдание:
— Гений прав: все возрасты покорны. Юношу я могу понять. Но кабелей-хищников…
Видно ухаживания Воронина и депутата крепко задели его чувствительную струну, он явно ревновал, при том, как мне казалось, без причины: Лариса не давала повода для ревности, вела она себя скромно, с достоинством. Даже легкого кокетства, присущего любой, тем более интересной женщине, она не позволяла себе. Я сказал:
— Ты должен смириться с мыслью, что хищники будут всегда встречаться на твоем пути, пока рядом с тобой будет Лариса. Молодая, да к тому же обаятельная жена — не легкая ноша. Надо научиться обуздать ревность, особенно беспричинную.
— Ладно, советчик, как-нибудь сами разберемся, — оборвал он меня и, буркнув «до встречи», положил трубку.
А встретились мы на другой день в клубе воинской части. Там собрались ветераны Великой Отечественной и Афгана, пенсионеры двух поколений. Мы приехали вчетвером: Лукич, Воронин, генерал и я. Зал человек на триста был полон. Сидело, уходящее в бессмертие, советское племя сталинских богатырей. Это были мои ровесники и однополчане по Великой Отечественной. Я смотрел на их суровые лица, в их горящие гневом, гордые глаза, и мне казалось, что каждого я знаю поименно, с каждым где-то когда-то встречался на поле боя, то ли на юго-западной границе на рассвете в субботу двадцать второго июня то ли под Тулой, сдерживая танковую армаду гитлеровского генерала Гудериана, — до чего же родные были мне их лица. Они знали Лукича по кинофильмам советской поры, их уже известили, что Лукич отказался от ельцинского ордена, и этот поступок они оценили.
С Лукичом и Ворониным мы и прежде выступали перед разной аудиторией. Если для Виталия чтение стихов было обычным делом, он читал свои стихи, — то для Лукича предпочтенным, казалось бы, должны быть монологи из классических пьес. Но тем не менее он предпочитал тоже стихи. Он был до краев наполнен поэзией, которую любил с детства и сам в юности пробовал рифмовать. В его личной библиотеке было около сотни поэтических сборников поэтов как классиков, так и современных. Обладая острой памятью он много стихов знал наизусть. Первому предоставили слово нашему другу, генералу авиации, Герою Советского Союза. Он начал свою речь с того, что позавчера общественность столицы отметила семидесятилетний юбилей народного артиста СССР, лауреата сталинских премий Егора Лукича Богородского.
— Об этом не сообщало американо-израильское телевидение, — сказал генерал. — Не сообщало оно и о том, что Егор Лукич на своем юбилейном вечере публично отказался от ордена, которым наградил его президент-оборотень.
Зал вздрогнул аплодисментами. Стоя на трибуне, генерал ждал, пока успокоится зал, чтоб продолжать свою речь. Но из зала раздавались голоса: «Богородского!», «Просим Егора Лукича!..»
Генерал дружески улыбнулся в зал и, оставляя трибуну, учтиво пригласил артиста:
— Пожалуйста, Егор Лукич. Ветераны просят.
Лукич поднялся из-за стола степенно, неторопливо, поклонился в зал, приложил руку к сердцу и задел звякнувшие лауреатские медали сталинских премий и медленно пошел на трибуну. В напряженном ожидании умолкли ветераны. Лукич сокрушенным взглядом прошелся по залу и негромко, без пафоса, а как-то по-домашнему, по-свойски заговорил:
— Дорогие мои товарищи, друзья, однополчане. Мне доставляет безмерную радость эта встреча с элитой советского народа. Вы — элита сталинской эпохи, вы, на ком держалась советская власть, вы, кто мужеством своим отстоял честь и свободу великой державы в годы Великой Отечественной. Мне нет нужды говорить вам о том, что сотворили с вами агенты мирового сионизма. Великий печальник земли русской Николай Алексеевич Некрасов, словно предугадав судьбу России на сто лет вперед, с гневом сказал:
Прочитав эти вещие некрасовские строки с гневом, с тоской и состраданием, он продолжал:
— Десять лет мы ждем этой бури, которая бы расплескала чашу народного горя. Десять лет. А бури все нет. Я спрашиваю себя и вас: почему? Почему терпят люди, превращенные еврейской мафией в рабов, в скотов? Где их честь и достоинство, национальная гордость великороссов?
И словно отвечая на свои же вопросы, он прочитал стихи Валерия Хатюшина:
— К сожалению, те кто должен держать в своих руках гранатомет, пускают себе пулю в висок, оставляют своих сирот на голодную смерть. Вы так не поступали в годы своей молодости на фронте Великой Отечественной. Для себя вы оставляли последнюю пулю, а первые шесть направляли в своих врагов. Потому что вы были рыцарями и патриотами своего Отечества, защитниками своих матерей, жен и детей. Вы были солдатами чести. Они, нынешние воины, лишенные чести и достоинства, вместе с авиатором Шапошниковым, десантником Грачевым и ракетчиком Сергеевым обесславили своих героических предшественников… И, наконец, позвольте мне прочесть вам кровью написанные стихи, автора которых я не знаю. Называются они «Я убит под Бамутом»:
Пропустив несколько строк, он закончил осевшим, почти до рыдания голосом, и глаза его заблестели жгучей от гнева слезой. Зал молчал в глубоком оцепенении, когда мороз пробирает все тело. С полминуты в зале стояла траурная тишина. Наконец, проглотив комок, подступивший к горлу, Лукич сказал:
— Дорогие товарищи. Здесь, со мной на встречу пришли мои друзья писатели. Я читал вам не свои, чужие стихи. Талантливый поэт и патриот Виталий Воронин прочтет вам стихи собственного сочинения.
Лукич уже собрался покинуть трибуну, как в зале взметнулось сразу несколько рук и раздались голоса:
«Есть вопрос!», «Разрешите сказать…?». А к трибуне опираясь на посох, стремительно направлялся высокий, худощавый ветеран. В руке он держал небольшую красную коробочку. Не спеша он поднялся на сцену и, остановившись возле трибуны, обратился в зал:
— Дорогие мои друзья однополчане. Позвольте мне от вашего имени, от имени ветеранов Великой Отечественной войны приветствовать наших гостей и прежде всего нашего любимого Народного артиста и юбиляра Богородского Егора Лукича. — Он обернулся к столу, за которым мы сидели и продолжал взволновано и негромко: — Я прошел всю войну, от звонка до звонка, что называется. Был дважды ранен. Награжден двумя орденами боевого Красного знамени, двумя орденами «Красной звезды», орденом Отечественной войны первой и второй степени. Нам известно, что вы, Егор Лукич, совершили гражданский мужественный поступок, отказавшись от награды оборотня-президента. За этот поступок я предлагаю вам свой орден боевого Красного знамени, старейший советский орден.
Раздались аплодисменты, засияли радостью, заблестели влагой глаза ветеранов, а седой фронтовик, опираясь на посошок, подошел к смущенному и растерянному артисту, открыл коробочку и протянул орден Богородскому. Это был трогательный момент. Шокированный таким неожиданным поступком Лукич не знал как ему поступать. Он вопросительно смотрел на своего друга генерала авиации, но тот только хлопал в ладоши и ничего не говорил.
— Да вы не смущайтесь и не стесняйтесь, — убеждал его ветеран. — У меня достаточно наград. Это вам на память от чистого сердца фронтовика.
И Лукич принял орден, обнял ветерана и трижды расцеловал его опять же под одобрительные аплодисменты зала.
Когда успокоился зал, председательствующий предоставил слово Воронину. Виталий читал свои стихи, огневые, патриотические, волнующие. Его гневные слова по адресу врагов России вызывали одобрение ветеранов, их полную солидарность с поэтом-патриотом. Только Воронин сошел с трибуны, как тотчас же в зале взметнулись несколько рук: посыпались вопросы ветеранов главным образом к Богородскому.
— Как вы относитесь к генералу Лебедю, Жириновскому, Явлинскому и Руцкому?
— С Лебедем все ясно, — ответил Лукич. — Авантюрист, провинциальный популист с гипертрофированным самомнением. К тому же солдафон с ограниченным мышлением. Он многих предавал, верно служил Ельцину, помог ему с голосами на последних выборах. Эта фигура, рассчитанная на безмозглого обывателя. Что же касается Явлинского, Жириновского, Руцкого, то эти господа кудрявые из одной стаи с Чубайсом, Немцовым, Гусинским, Березовским и другими гражданами Израиля, которые разрушали СССР, оккупировали, разграбили Россию, превратили наш народ в гаев — рабов.
Он не успел договорить фразу, как из первого ряда энергично выскочил полненький, кругленький старичок с седой бородкой клином и розовым лицом и злобно выкрикнул в сторону Богородского:
— Позор, господин артист! Вы — фашист! Да, да — вы черносотенец, фашист.
Зал возмущенно загудел, и сквозь этот гул, послышался спокойный голос Богородского:
— Фашисты — это нынешние сионисты, которые пришли на смену фашистам и оккупировали Россию. Мы разгромили фашизм. Разгромим и сионизм! Народ поднимется, опомнится.
— Я воевал. За Россию сражался, не жалея жизни. Я тоже имею орден Красной звезды, — почти в истерике кричал розоволицый ветеран. Но со всех сторон в него летели язвительные реплики. Кто-то с иронией в голосе сказал:
— Ты бы, Кайранский, поведал нам, как и за что получил орден?
— Вы все фашисты, антисемиты. Я ненавижу вас! Ненавижу!! — выкрикнул Кайранский и быстро покинул зал.
Произошел неприятный инцидент. По залу прокатился ропот, недоуменные вопросы.
— Чего он вспылил?
— Какая шлея ему под хвост попала?
— За своих израильтян обиделся.
Богородского не отпускали, донимали вопросами, на которые и сами знали ответ. Но хотелось им излить душу, высказать свою боль и обиду родному человеку, подлинно народному артисту, которого они глубоко уважали.
— Почему Ельцин держит в правительстве ненавидимого всем народом, презираемого всей Россией Чубайса, который своими аморальными, бесчестными действиями позорит и до того позорное правительство?
— Ельцин не смеет его убрать, поскольку не он его назначил, — отвечал Егор Лукич. — Назначен Чубайс на этот пост по приказу Клинтона. И без согласия Клинтона Ельцин не смеет его убрать. Ельцин не хозяин в России. Хозяева в Вашингтоне и в Израиле. Ельцин их слуга, вроде Норвежского Квислинга.
— Но зачем, почему Клинтону нужен именно Чубайс?
— Потому, что он самый жестокий, изощренный враг русского народа. Он придумал дьявольские ваучеры и ограбил народ, он ввел такую приватизацию, при которой все богатства Страны за бесценок скупили российские и иностранные евреи. И теперь Чубайс выполняет может последний приказ своих заокеанских хозяев: прикончить Россию, довести ее до такого состояния, после чего она уже не сможет подняться. Это сделает Чубайс.
— Но где же выход? Как спасти Россию? Что нам делать?
— Объединяться на национальной идее. В России должно быть русское правительство, как в Грузии грузинское, в Израиле еврейское. Объединяться и бороться, сражаться, как сражались с Гитлером. А Ельцин гораздо страшней Гитлера, потому что за его спиной Америка и мировое еврейство. Надо сражаться, как в годы гитлеровской оккупации, когда земля горела под ногами оккупантов. Пусть горит она под ногами новых американо-израильских оккупантов!
— Так что ж — выходит, нужны партизанские отряды?
— Они б не помешали, — ответил генерал. — Пора провозгласить лозунг: Родина или смерть! Позорно стоять на коленях перед мерзким, циничным врагом. Пора подняться с колен. Наш священный долг — рассказать молодежи правду о Советской действительности, разоблачить ложь телевизионного жулья.
— Трудная задача. Молодежь развращена наркотиками, алкоголем, телевизором. Она загипнотизирована. Потерянное поколение рабов растет.
— Да, были люди в наше время, не то, то нынешнее племя, — прозвучало из зала.
— Так нужно, что б мы, деды и отцы рассказали нынешнему племени о себе, открыли ему глаза, — сказал Лукич. — Это наш священный долг во имя спасения Отечества.
Страсти закипали, разгорались. Каждый ветеран хотел выплеснуть свою боль и обиду, гнев и ненависть по адресу продажного, преступного режима. Это был отчаянный голос проклятия, в котором одновременно звучали уныние и надежда, неверие и вера в воскресение, тоска по утраченному и рыцарская гордость за прожитую жизнь и содеянное во славу Отечества. Мы расходились довольные встречей и с тайным оптимизмом в ожидании какого-то чуда, способного спасти Россию, хотя и понимали, что чудо это не появится из ничего. Его может родить всенародный взрыв людей, доведенных до точки кипения и осознавших себя русскими людьми, ответственными за жизнь своих потомков и державы, не потерявшими своего достоинства.
Уже дома я пытался для себя проанализировать, нашу встречу с ветеранами, подвести какие-то итоги. Мысли мои прервал телефонный звонок Лукича.
— Хочу сообщить тебе две новости, — сказал он бодрым голосом. — Во-первых, звонил корреспондент немецкой газеты. Просил дать ему интервью в связи с моим отказом от ордена. Я согласился. Встречу назначили на завтра. И дело, конечно, не в ордене. Я буду говорить о плачевном состоянии нашей культуры, которую ельцинский режим поставил в унизительное, вымирающее положение. А во-вторых, звонил Артем. Покаялся и попросил прошения. Ты оказался прав: это он утащил фотографию Ларисы. На мой вопрос «зачем», ответил, что не знает, был, мол, пьян.
— Ну что ж: каков вопрос, таков и ответ, — дружески уколол я, а Лукич почему-то сказал:
— Я очень сожалею, что на нашей встрече с ветеранами не присутствовала Лариса. Историку было бы полезно все это послушать.