Время летит, годы бегут. Их не остановишь и не вернешь. «Почему так?» — спросила я Егора Лукича.

— Не знаю, — ответил он, пожав плечами и прибавил: — Я сам не заметил, как дедушкой стал. И внук мой влюбился в мою жену, выходит, в свою бабушку.

— Это я — бабушка? Не став матерью. Комедия.

— Скорей трагедия или драма, — поправил Лукич.

— А может просто водевиль?

Он называет меня женой. Он предлагает прописать меня в своей приватизированной квартире, стать хозяйкой этой квартиры. Я пока воздерживаюсь: его поведение, отношение ко мне, полное доверие, его страстная любовь, в искренности которой у меня нет сомнения, — все это так неожиданно, непривычно для меня, что я нахожусь в растерянности. У меня голова кругом идет, не могу разобраться в своих чувствах. Мне кажется, он околдовал меня, я уже не могу о нем не думать, мне хочется как можно чаще видеть и слышать его. Как-то еще летом я сказала ему: «Вы хотите меня влюбить в себя?» Он ответил: «А разве это возможно насильно влюбить? По-моему — нет. Любовь возникает стихийно, независимо от разума». «Бурная любовь может легко переходить в ненависть», — сказала я и тут же вспомнила про трагичность безответной любви. В студенчестве в меня был безумно влюблен однокурсник. Он буквально преследовал меня, пылко изъяснялся, клялся в своей вечной любви. Но у меня к нему не было никаких чувств, а его настойчивое нытье было мне оскорбительно и противно, вызывало отвращение, которого я сама стыдилась. Когда он понял, что его домогательства мне противны, он возненавидел меня, о чем и объявил тут же.

Помню, в тот юбилейный вечер, когда я осталась у него ночевать, он деликатно упрекнул меня в кокетстве.

— Ты меня ревнуешь? — с приятным удивлением спросила я.

— Тайком. Разумом я понимаю, что ревность — коварное чувство: она из мухи делает слона. Но мы бессильны от нее отказаться.

— А мне нравится, когда ты ревнуешь: значит любишь. Я тоже тебя ревную, — призналась я.

— Ты? Ревнуешь? Это уж слишком! К кому? Ты мой последний роман.

— Вот даже как? Ты считаешь, что у нас роман? А я-то думала любовь.

— Романов без любви не бывает, — попытался поправиться он. — Я имел в виду то, что больше я уже никогда никого не полюблю.

Он называет меня женой, я в шутку раза два назвала его мужем. Рассказала об этом Лиде, думала она мне поможет разобраться в истории, в которую я влипла. Лида еще больше запутала меня.

— Ты хочешь ребенка, — рассуждала Лида. — Лукич тебе не может сделать ребенка уже в силу своего возраста. Тебе нужен если не муж, то производитель помоложе. Ты говоришь, что он тебе нравится, он талантливый, нежный, заботливый, твой единомышленник.

— Он — моя судьба, он послан мне небом, — перебила я.

— Как мужик он тебя удовлетворяет? — спросила она в лоб.

— Вполне и даже больше. С ним я почувствовала себя женщиной, получила истинное наслаждение. Настоящее блаженство, а не скотство, которое знала раньше.

— Ну ладно, я рада за тебя. Но сколько твое блаженство может еще продлиться? Тебе через десять лет будет сорок один, а ему восемьдесят один. Ты и там думаешь иметь блаженство? Об этом ты подумала? Ты ж будешь в самом соку, будешь цепляться за каждые мужские штаны. Это в том случае, если твой Лукич доживет до восьмидесяти, дай Бог ему здоровья.

— Бог даст, он заслужил, и перед Богом чист. А прожить с таким человеком во взаимной любви даже пять лет — это счастье. Мечта любой женщины.

— Он не скряга? Помогает? Подарки там какие и все прочее? Состоятельный мужик?

— Он из «старых русских» в полном смысле этих слов. И старый и русский. Живет на пенсию, да еще подрабатывает в ГИТИСе, студентам преподает. Одет, обут, не голодает. Содержит дачу. Машину продал. А подарки? Разве в них дело? Подарил мне два костюма, теплые сапоги, кольцо, духи. Я благодарна, при моей зарплате и это подспорье. Хочется одеться, особенно теперь, когда бываю с ним в компаниях. Раньше я как-то была равнодушна: зачем нужна красота, когда ей некому любоваться? Теперь хочется. Приличного пальто нет, а шуба — моя несбыточная мечта. Но не это главное в жизни. Мы оба с ним нищие интеллигенты в нищей стране среди нищего народа. Мы богаты в другом, в духовном. Этого богатства у нас никто не может отнять, никакие чубайсы, гусинские, ельцины.

— Ну не знаю, может по-своему ты и права. Только вот ребенок тебе обязательно нужен. Как он посмотрит, если ты принесешь ему сына со стороны? Вы об этом не говорили?

— Говорили. Он меня понимает.

— Если понимает, значит всерьез любит. Да и как тебя не любить? Ты у нас всегда была на особом счету.

— А вот удивительно, Лидок, не знаю, чем это объяснить. До встречи с ним на меня мужчины не обращали внимания, хотя я и бывала в компаниях. Так, мимо смотрели. И мне было очень обидно. Мол, все, вышла в тираж, или я какая-нибудь дурнушка? А как Лукич появился, представь себе, интерес у мужиков вспыхнул, глаз кладут, комплименты расточают. В чем дело, где причина?

— Причина или тайна? Я думаю рядом с ним ты похорошела, расцвела, силу свою женскую почувствовала. Ты и вправду влюбилась?

— Влюбилась, Лидок, . Родным он мне стал. Не могу без него. Какими только словами меня не величает: и несказанный свет, и ангел небесный, и солнышко, и родничок и чистый ручеек.

— Если так, то выходи замуж. Переезжай в Москву, пропишись, устраивайся на работу. Сыграем свадьбу.

— Свадьбы не будет. Нас сочтут сумасшедшими, будут трепать имена, указывать на нас пальцами. Одни будут осуждать, другие завидовать, мол, «Какая сила духа! Такой любви не знала Россия!» — И мы обе рассмеялись. — Можно состоять и в гражданском браке. Для меня это не имеет значения. Проблема — родители. Мои родители. Для них это будет удар. Сейчас мама уже проявляет особое любопытство: у кого я остаюсь ночевать, да скоро ли переберусь в Москву. А папа о внуке мечтает. Самое пикантное, что папа знаком с Лукичом.

— Ну, тем более, — успокоила Лида. — Пошумят-поворчат, да и смирятся. Ты же не у них будешь жить. И ты не семнадцатилетняя девчонка, сама решаешь свою судьбу. Главное, позаботься о ребенке.

Лида, конечно, права — ребенок нужен. А где его возьмешь? Я всегда с волнением прохожу мимо детского сада, с трепетом смотрю на малышей. Видно во мне сильно развито материнское чувство. Иногда я думаю о друзьях Лукича, рассматриваю их, как потенциальных производителей, глядя на того или другого, я мысленно представляю своего ребенка, почему-то мальчика, и каким он будет, если даже внешностью пойдет в отца. Вот Виталий Воронин. Мужественное лицо, правильные черты, серые глаза. Только живот великоват. А у Игоря Ююкина с животом порядок: стройный, подтянутый, мордашка симпатичная, балагур. Но это можно поправить в процессе воспитания. Смешно: как будто я уже готова обратиться к ним за услугами, пожалуйста, мол, не хотите ли поразвлечься? Не так просто. Но зато тут гарантия от СПИДа и прочей мерзости.

Конечно, Лида — плохой советчик, у самой семейная жизнь не получилась. Единственный ее плюс — так это внебрачный ребенок, который не знает своего отца. Да и сама Лида не знает, где нынче живет — пребывает отец ее мальчика. У Лиды теперь новый друг, а точнее сожитель, который, по ее словам, пока что ее устраивает. Появляется, когда ему вздумается. Неделю поживет, потом недели на две куда-то исчезает. Кто он и что есть на самом деле, Лида не знает. Нет, такая жизнь не для меня, Лида не может быть примером. Хотя сама она смирилась и считает, что лучше кто-то, чем никто и ничего.

У нас с Лукичом все по-другому. У нас духовное единство. Я полюбила его среду, о такой я мечтала со школьных лет. Мне приятно бывать в компании его друзей — это интеллигенты, истинные патриоты, образованные, талантливые, порядочные люди, «старые русские», художники, писатели, музыканты. Русская элита, а не русскоязычные выскочки с двойным гражданством, оседлавшие телевидение и прессу — растленные циники. Не прошло и года, как мы познакомились с Егором Лукичом, а мы уже побывали на концертах двух замечательных, подлинно русских коллективов. Сначала мы были на концерте оркестра «Боян», которым руководит друг Егора Лукича народный артист СССР и России Анатолий Иванович Полетаев. Какой разительный контраст с эстрадной какофонией, с оглушительным грохотом, высверками и туманом, которую крутят по телевидению. Оркестр «Боян» — живой, чистый, светлый родник русской национальной музыки, ее души. Я слушала эту музыку всем своим существом, она перенесла меня в сказочный мир недавнего советского прошлого, которое у нас украли, растоптали, оплевали. А театр «Гжель», музыкально-хореографический, руководимый народным артистом России Владимиром Захаровым — это же чудо, духовный взлет, крылатая Русь! У меня нет слов, чтоб передать впечатление. Это надо видеть, пережить. Кстати, оба, и Полетаев и Захаров друзья — единомышленники и патриоты. Они создали свои коллективы и хранят их в первозданной нравственной чистоте, находясь в окружении массовой псевдокультуры разврата и духовной деградации.

Егор Лукич любит и знает музыку. Его кумиры Чайковский, Мусоргский, Бетховен и Вагнер. Особенно последний — громовержец, Бог, как величает его Лукич. Мы часто вместе ставим пластинки и слушаем, наслаждаясь. Я с детства обожала Чайковского, а в студенческие годы открыла для себя Бетховена. Но Лукич поколебал мое пристрастие к Бетховену, процитировав его кощунственные слова: «В конце концов Христос был всего-навсего распятым евреем». Меня это очень возмутило. Я сказала, что не верю, чтоб такую неправду мог сказать великий композитор. И, вообще, Христос не был евреем, он был самаритянином. Я, глубоко верующая, не принимаю Ветхий завет Библии, считаю его фальшивкой, сочиненной иудеями с целью охмурить и поработить другие народы — гаев. Иудеи глубоко внедрились в другие религии, в том числе и православие, чтоб изнутри разрушать их духовную сущность. Лукич рассказывал мне, что настоятель Кантерберийского собора иудей Коган, французский католический кардинал тоже еврей. Покушение на русскую православную церковь ведется издавна и экуменизм вырос не на голом месте, — еще Владимир Соловьев предложил объединить православие с католицизмом. Сегодня враги России видят в православии серьезную для себя опасность, потому и атакуют его как изнутри, так и со внешней стороны. Им легко, на их стороне и патриарх Всея Руси господин Ридигер, и разные «Свидетели Иеговы» — детища Израильских спецслужб. А между прочим, эта зловредная секта запрещена в тридцати пяти странах. У нас она процветает, совращает верующих с пути истинного.

У нас с Лукичом бывали споры и по некоторым историческим и политическим вопросам. Но это нисколько не мешало нашим теплым отношениям. Вот взорвали в Тайнинском памятник Николаю второму. Я считаю это диким варварством. У Лукича другое мнение. По его словам, не было никаких оснований воздвигать этот памятник, — просто самодеятельность монархистов и прежде всего скульптора Клыкова, человека, несомненно, одаренного, но соорудившего очень посредственный памятник маршалу Жукову. Таких конных статуй в Москве всего три: Юрию Долгорукому скульптора Орлова, Кутузову скульпторов Томского и Едунова и Жукову. Самый неудачный — последний. Так считает Лукич и его друзья. А что касается Николая второго, то Лукич считает, что он вообще недостоин памятника, поскольку для России ничего хорошего не сделал, а плохого предостаточно. Как и его потомки — Хрущев и Брежнев. Если разрешить самодеятельность скульпторам, то они понаставят монументы и Хрущеву, и Брежневу, и Окуджаве с Никулиным, как соорудили Высоцкому. А Церетели, изуродовавший Поклонную гору, и вообще, Москву, может соорудить монумент и Лужкову и Ельцину и самому дьяволу. Он же никакой не художник, а просто делец. Так мне объяснил Лукич.

В университете у меня бывают в неделю четыре свободных дня, считая выходные, и я обычно провожу их в Москве с Лукичом. Какая — то неведомая сила влечет меня к нему, не просто в Москву, как прежде, но именно к Лукичу в его уютную квартиру, где мне все знакомо и мило. Он говорит, что каждый мой приезд — для него праздник, а я яркое солнце, которое согревает его душу. Похоже, он боготворит меня, считается с моим мнением, старается предвосхитить мои желания. В одежде он консервативен, традиционен. А мне хочется видеть его все время нарядным, современным.

— К чему это? — недоумевала Лукич. — Разве так важно, какая у тебя рубаха, с пуговицами на воротнике или без них. Была бы чистая.

— И современная, — убеждала я. — Ты бываешь на людях, ты знаменитый, тебя узнают на улице, в метро. Ты должен быть всегда элегантен, как эталон.

Он внял моим советам, обрадовался, когда я купила ему модную рубаху и свитер. Сердечно благодарил, сказал, что это самые любимые его вещи и тут же в ответ подарил мне малахитовые колечко и сережки. Он не знал, что я не ношу сережки, что у меня даже мочки ушей не проколоты. Он удивился, осмотрел мои уши и восторженно объявил:

— К таким классическим, идеальным ушам не нужны никакие украшения. Они сами есть жемчужины, сами тебя украшают.

Я стараюсь быть всегда в форме, всегда нарядной, чтоб нравиться ему. И мне обидно, что он не обращает на это внимание, говорит, что я много трачу времени на прическу, на ресницы и брови, что важна не форма, а содержание, а его он находит во мне даже с избытком.

Меня радует его жизнелюбие, вдохновение, с которым он пишет свои воспоминания, читает вслух стихи, монологи пьес. Мне нравится, как он читает. Бесподобно, страстно, проникновенно. И своим чтением волнует меня. Я часто прошу его: «Егор, прочти что-нибудь? „ „Что именно, родная, заказывай?“ «Прочти Есенина или Василия Федорова. О любви“. И он читает вдохновенно, до самозабвения. Однажды прослушав его чтение о любви, я сказала:

— Говорят, бурная любовь, неустойчива, она легко переходит в ненависть. Он посмотрел на меня пристально, испытующе и ответил:

— У меня не бурная. У меня основательная, осознанная, и ненависть ей не грозит. Запомни это, любимая.

В последнюю неделю перед зимними каникулами у меня на кафедре произошел инцидент со студентами. Речь зашла о псевдокультуре, которую значительная часть молодежи считает современной и отличной от традиционной, классической. Между мной и студентами первокурсниками завязался довольно острый диалог. Я утверждала, что в сегодняшней России национальная, подлинная культура, исповедующая красоту и гармонию, духовную возвышенность подавлена мировым потоком грязи, макулатуры, разврата, которым заполнен эфир, телеэкраны, издания. И делается это преднамеренно врагами России, с целью воспитать новое поколение потребителей, с низменными инстинктами, циниками — индивидами, которые заботятся только о своем брюхе. На общество, на страну, на ее интересы им наплевать. Они бездумно готовы стать рабами пришельцев. Национальная культура, патриотизм их не интересуют, для них она не представляет ценности. Да они ее и не знают, ибо на эстраде, в эфире, на телевидении господствуют бумажно-стеклянные звезды, бездарные, пошлые и примитивные, антихудожественные маразматики. Все эти леонтьевы, буйновы, аллегровы, долины ничего общего с искусством подлинным, возвышенным и прекрасным не имеют. И тут поднялся галдеж: как, мол, так, это звезды, таланты, современно, интересно, нам это нравится.

— Вы можете спеть их песни? — спросила я. Желающих не нашлось, потому что их песни — просто визг, слова без смысла, неприличные, лишенные мелодичности. Душа песни в мелодии, в поэзии слов. Такие песни способны волновать. Возьмите русские народные песни или песни советские. Отечественной войны. В них и любовь, и нежность, и тоска, и печаль. В них все, чем живет человек, что возвышает и облагораживает его. А слова какие? «Скажи, зачем на этом свете есть безответная любовь?» Или «Соловьи, соловьи, не тревожьте солдат» или «Я люблю тебя так, что не можешь никак ты меня никогда ни за что разлюбить?» Или «Где-то под рябинушкой парни ждут меня»? А какие слова у Леонтьева или Буйнова, у той же телевизионной звезды Ларисы Долиной? Бред, тарабарщина.

Поднялся галдеж: одни не соглашались, протестовали, другие поддерживали меня. Один спросил с вызовом:

— А что по-вашему Алла Пугачева? Тоже стекляшка?

— Стекляшка. Изрядно потускневшая, давно угасшая. Ей, как и Высоцкому американо-израильское телевидение сделало рекламу. А настоящих звезд, таких как Петрова и ей равных к экрану на пушечный выстрел не допускают. А Талькова просто убили и убийцу спрятали в Израиле.

Тогда в диспут вступила Инна Гехт — всегда очень активная, самоуверенная девчонка из «авторитетов», внешне смазливая, большеглазая, рафинированная. Я ждала, что она еще в начале нашей беседы выскочит и попытается завладеть инициативой. Языкастая и остроумная, она всегда задавала тон и владела аудиторией смелыми и дерзкими высказываниями. На этот же раз она помалкивала, очевидно, ожидая своего часа. Это меня настораживало. И когда я противопоставила Талькова и Петрову Высоцкому и Пугачевой, ее прорвало.

— Если я вас правильно поняла, Лариса Павловна, то вам не нравятся Алла Пугачева и Владимир Высоцкий, Александр Бубнов, Валерий Леонтьев и Лариса Долина только потому, что в отличие от патриотов Игоря Талькова и Петровой, они евреи? По той же причине вам не нравятся молодые реформаторы Чубайс и Немцов. Ваша позиция не нова, она нам давно и хорошо известна. Называется она антисемизм или фашизм, что одно и тоже.

Я даже обрадовалась, что она перевела разговор в область политики. Итак, реформаторы Чубайс и Немцов. К чему привели их реформы? Что дали они народу? В частности нам, работникам бюджетной сферы — педагогам, врачам, да и рабочим? Не выплату зарплаты по пол году. На что прикажите жить? И было ли такое когда — нибудь при советской власти, чтоб хотя на две недели задержали б зарплату? Такое немыслимо. Но вам, молодым, в том числе и вам, Инна Гехт, это неведомо, потому что всем вам нагло внушили американо-израильские СМИ, что советская власть — это плохо, это ужасно. А вот нынешний дикий капитализм — это благо.

— А почему, Лариса Павловна, вы считаете телевидение израильским? — не унималась Гехт.

— Да потому, его хозяева — евреи. Господин Березовский — гражданин Израиля. Господин Гусинский вицепредседатель Всемирной еврейской организации.

И вдруг в разговор вмешался Витя Елизаров, отличавшийся всегда своими непосредственными вопросами.

— Я недавно прочитал в одной газете, что девяносто процентов населения народа — это рабы. А десять процентов — рабовладельцы, «новые русские», в том числе и Чубайс, и Немцов и Березовский с Гусинским. И вот недавно я смотрел фильм о Спартаке, как рабы восстали против рабовладельцев, пошли на смертный бой. Неграмотные рабы, превращенные в животных, в скот. Это было две тысячи лет тому назад. И мне подумалось: почему же нынешние грамотные, образованные рабы не восстанут против своих рабовладельцев? Боятся крови? А индусы не испугались крови и пошли за Ганди, изгнали рабовладельцев-колонизаторов англичан. И юаровские африканцы не побоялись репрессий, шли в тюрьмы, под пули, но сражались и победили. Что наши рабы трусливей индусов или негров? Да нет, пошли против Гитлера и победили.

— То было другое поколение, — сказала я и с благодарностью посмотрела на Витю за поддержку. — Наш народ, к сожалению, доверчив и его рабовладельцы опутали ложью. Он поверил телевизионной лжи.

— Но тогда в магазинах были очереди за колбасой, и водка по талонам, а за границу людей не пускали, и за критику правителей сажали. Магазины пусты. Была цензура, — заговорил приятель Инны Саша Быков, разбитной паренек из семьи местных предпринимателей. В учебе он успевал, среди ребят пользовался авторитетом и влиянием. Я ожидала от него «каверзных» вопросов, он откровенно поддерживал демократов, считал себя «нашдомовцем». В группе были и жириновцы, и лебединцы, и явлинцы, и поклонники рыжковского «Народовластия», и зюгановцы, — которые называли себя просто патриотами-государственниками. Но я почему-то думала, что Саша первым атакует меня вопросами. Но он уступил первенство Инне, которая обычно предпочитала иметь «последнее слово». Сегодня последнее слово я решила оставить за собой.

— Хорошо Быков, — сказала я. — Давайте разберем ваши тезисы по пунктам. Перед самой горбачевской перестройкой в магазинах действительно не хватало товаров. Но товаров было достаточно на складах, как теперь выяснилось, их придерживали будущие «новые русские», чтоб создать недовольство среди народа и потом спекульнуть ими на свободном рынке. Это было запланированное вредительство. Да, поездку людей за границу ограничивали. Зато сейчас свободно путешествуют шпионы, контрабандисты, уголовники. Да, за критику наказывали и это было глупо. Сегодня критикуют и президента и его окружение, вскрывают жуткие преступные их деяния. А толку что? Они как нарушали законы, так и нарушают, как грабили, так и грабят. Но вы не помните и то хорошее, что было при Советской власти. По ночам вы свободно гуляли в парках, на улице, не боясь преступников. Вы отдыхали в пионерских лагерях, санаториях, ваши родители платили гроши за лекарства и квартиры, которые получали от государства бесплатно.

Я перечисляла все блага, что дала народу Советская власть. Словом, у нас произошел острый и откровенный разговор. Позиции студентов разделились, пожалуй, на две равные части. И это печально, что половина поддерживали бездумно Инну Гехт. Проблемы сионизма, а тем более еврейства для них не существовало. Многие просто не понимали и не знали, что такое сионизм и его главная роль в разгроме СССР и превращение России в страну рабов, страну господ. И наш диспут имел потом для меня неприятные последствия. Конечно, Инна Гехт проинформировала своих из университетского начальства о моих крамольных, антирежимных не просто настроениях, — о них там давно знали по позициям моего отца, — но и о попытке просветить студентов. Ко мне стали придираться главным образом русскоязычные деятели. Мне стали устраивать обструкцию. Намекали о моем поведении и отцу. Он решительно поддержал меня. Но тем не менее в университете постарались создать вокруг меня атмосферу отчуждения и неприязни. Произошло это перед самыми зимними каникулами. Я сказала своим, что на все каникулы уезжаю в Москву, буду жить у Лиды (о Лукиче они ничего не знают). И все рассказала Лукичу.

Егор встретил меня, как всегда, с юношеским восторгом. Я рассказала ему о своих неприятностях в университете. Он попытался успокоить меня:

— Все это мелкие интриги. Не обращай внимания. Или бросай к черту эту дерьмократовскую Тверь и переезжай в Москву, которая не намного лучше Твери. Устроим тебя на работу по специальности. На худой конец пойдешь учителем истории в среднюю школу. А там посмотрим. Я переговорю со своим другом всемирно известным нашим историкам академиком Рыбаковым Борисом Александровичем. Может он посодействует. Ты, надеюсь, слышала о нем?

Я слушала его лекции в МГУ, знаю его труды. Так ты с ним знаком?

— Даже дружен.

— Удивительный у тебя круг знакомых и друзей. Я привыкла к Лукичу, к его уютной и такой гостеприимной квартире. Да что значит — привыкла? Я полюбила его, он стал мне родным и самым близким. Я уже не мыслю себя без него. В этот приезд лежа в постели он говорил мне, откровенничал:

— Я знал женщин. За свою долгую жизнь повидал разных — добрых и капризных, ласковых и холодных, искренних и лживых, расчетливых стяжательниц и влюбленных поклонниц, болтливых тараторок и сдержанных, вдумчивых. Они приходили и уходили, не оставив в душе и памяти заметных следов. Исключением была разве что Альбина, немногословная, ценившая мой талант и мой авторитет, которым охотно пользовалась, и любящая подарки. А кто их не любит? Я всегда был щедр, а в то время мои заработки позволяли мне быть щедрым, не то, что нынче. Я часто теперь задаю себе вопрос: любил ли я Альбину? Или был просто привязан к ней, поскольку других, лучших ее, не встречал и не знал. Был ли я счастлив с ней? Думаю, что нет. Для полного счастья чего-то мне не хватало. Она говорила, что счастлива. О себе я такого сказать не мог. Не было у нас духовного единения. Близость духовная была, но слияния не было. Сегодня я от чистого сердца говорю: я счастлив. В тебе я нашел все, о чем мог мечтать и даже сверх того. Без тебя и вне тебя я не мыслю своей жизни. Ты моя совесть, и мысленно не посоветовавшись с тобой, я ничего серьезного не делаю. Я боюсь тебя потерять. Уйдешь ты от меня, и жизнь моя остановится, станет ненужной, бессмысленной, не жизнь, а прозябание. А зачем тогда она? Я человек деятельный и полный любви. Без любви я не смогу жить. Без тебя я ничто.

Он говорил искренно, как на исповеди, взволнованным голосом, и слова его согревали душу, как волшебный бальзам. Мне приятно было его слушать и сознавать неотвратимость моих чувств к нему, мою любовь, я прижалась к его горячей сильной и нежной груди, мне хотелось слиться с ним навсегда, стать частицей его самого, переполненного, несмотря на возраст, пылкими благородными чувствами. Да и разницы в возрасте я не ощущала. В метро, в электричке я смотрела на мужчин, по разному одетых, но на их лицах, в их глазах я видела бездуховных и бессердечных дебилов, которые лет десять тому назад встречались очень редко. Я сказала:

— Любимый мой Егор, нам надо спланировать наше время каникул.

— У меня есть планы, — ответил он. — Я заказал Игорю твой портрет. Мы завтра пойдем к нему на первый сеанс. Если ты, конечно, не возражаешь.

Я не возражала. Я никогда не позировала художникам. Для меня было любопытно и престижно. Я уже представляла свой портрет рядом с портретом Лукича в его гостиной. Это высокая честь, символ нашей любви.

К Ююкину мы с Лукичом поехали в январе во время каникул. День был не очень морозный и не ветреный. Падал мягкий, пушистый, ленивый снег, как это бывает на театральной сцене. Он создавал праздничное настроение. На душе было легко и радостно. Ююкин нас ждал к десяти часам, но мы уснули где-то во втором часу, проспали и приехали к нему только в одиннадцать. Уже с порога Лукич оповестил:

— Не ворчи, Игорек: проспали. А потом дело житейское — девчонка долго марафет наводила. Я говорил: не надо, натуральная ты еще прекрасней. Но разве их убедишь.

Я впервые была в мастерской художника. Мне все здесь нравилось своей необычной обстановкой: обилие картин, самовары, вазочки, тюбики красок, кисти. И посреди большой комнаты мольберт с прикрепленным к нему листом чистого белого картона. За мольбертом, немного в сторонке невысокий помост, покрытый старым ковром, на помосте небольшое кресло с резными, деревянными, покрашенными под бронзу, подлокотничками.

— Это твой трон, милая моя королева, — сказал Лукич, кивнув на кресло. Он по-хозяйски расхаживал по мастерской, шарил привычным взглядом по картинам и вдруг, остановившись у мольберта, недовольно проворчал:

— Ты все таки решил картон. Но я же просил тебя о холсте.

— Так лучше, Лукич. Мы ж договорились: сделаю рисунок углем на картоне, а на холсте композиционный портрет маслом.

— И углем можно было на холсте, — смирительно молвил Лукич. — Скажи, что пожадничал.

— А ты знаешь, сколько теперь стоит холст? Это тебе не советские времена, — оправдывался Ююкин.

Пока мужчины припирались, я с интересом рассматривала картины. Тут были и пейзажи — зимние и летние, в которых угадывались знакомые мне по дачном поселке Лукича и Ююкина места, и цветы, и натюрморты, сочные, словно живые. Но особое мое внимание привлекли женские портреты. В основном это была одна и та же женщина — Настя, жена Игоря. Поясной портрет в пестром летнем платье с полуобнаженными плечами и грудью с букетом полевых цветов в руках. Другой портрет — она же в темно-зеленом бархатном платье с глубоким вырезом, обнажившим короткую шею и часть груди, украшенной золотой цепочкой и янтарным кулоном, восседающая вот в этом кресле. Левая рука оперлась в подлокотник и подбородок, правая в кольцах свободно покоится на коленях. Взгляд задумчивый, естественный. Этот портрет мне понравился. Мне даже захотелось иметь именно такой. Только вот фон, какой-то золотистый мне показался не совсем здесь уместным. Другие же портреты той же Насти, написанные в разных позах и одеждах, мне показались неестественными, безликими и пустоглазыми. А большая картина, на которой была изображена Настя, лежащая на тахте в халате, наброшенном на обнаженное тело с кокетливой улыбкой, отдавала фальшью.

— Ну, как тебе «Настениана»? — спросил меня Лукич, глядя как я внимательно рассматриваю женские портреты. — Игорь, как Рубенс — у него одна натурщица — собственная жена. Однообразно и скучно.

— Попробуем создать «Ларисиану», может она оживит и украсит мою женскую коллекцию, — ответил Игорь и мило улыбнувшись, вопросительно посмотрел на меня. — Как Лариса? Согласны?

— Ты не забывай, что Лариса не имеет столько свободного времени, как твоя неизменная модель Анастасия, — за меня ответил Лукич, и в голосе его я уловила ревнивые нотки. Вдруг спросил: — Ты своих «Циников» закончил?

— В общем, да.

— Покажешь? — Тон Лукича дружески покровительственен.

— Эту вещицу еще никто не видел. Вы будете первыми, — объявил Игорь и вытащил из-за шкафа большое полотно. На нем было изображено всего две фигуры, написанные в полный рост на золотистом фоне церковного интерьера: патриарх Алексий-Ридигер (не путать с патриархом Алексием-Симанским) и Борис Ельцин с лукаво потупленным взором и свечой в руке, а патриарх, облаченный в торжественные ризы и сверкающую драгоценными камнями митру с крестом и тресвечником в руках. При помпезном золоченом фоне уж очень ярко были выписаны художником характеры персонажей: ханжество недавнего атеиста Ельцина-оборотня, и торжествующая самоуверенность, граничащая с наглостью, бывшего лютеранина-иноверца, а ныне православного патриарха Веся Руси, ярого экумениста и поклонника иудаизма. Оба ненавистники России. В девяносто третьем в октябре с благословенья антисоветчика — патриарха, антипатриот Ельцин расстрелял из танков законный парламент. Долго и внимательно рассматривая эту картину Лукич заключил:

— Ну, Игорек, я поражен и обрадован: ты сотворил шедевр! Я очень опасался карикатуры, очень. А у тебя получилось ядовитое, но правдивое историческое полотно. Документ. Это посерьезнее репинского «Крестного хода». Это, скажу тебе уровень «Боярыни Морозовой» и «Что есть истина». Ты не смущайся, что я поставил тебя рядом с такими титанами русской живописи, как Репин, Суриков и Ге. Ты достоин.

— Спасибо, Лукич, — смущенно ответил Игорь. — Ваше мнение для меня очень важно. Я знаю: вы дружили с Кориным, с Пластовым. А теперь не будем терять время — за работу. Сегодня сделаем рисунок углем. Для начала.

Немного волнуясь, я взошла на свой «трон». Лукич, не обращая на нас внимания, продолжал расхаживать по залу и рассматривать картины, которые он уже не однажды видел. Он просто старался не мешать работе художника. Игорь определил мне позу и посоветовал не напрягаться и не делать искусственным лицо и глаза.

— Сидите естественно и думайте о чем-нибудь хорошем, например, о Лукиче, — сказал он, слегка улыбнувшись.

А я внимательно наблюдала за Игорем, всматривалась в его черты лица, и постепенно открывала для себя что-то новое, чего прежде не замечала. У него были круглые, очень живые, подвижные глаза, которые придавали ему юные черты. В них сверкали озорные искорки. Всматриваясь пристально в меня, он щурил их, делал серьезный, озабоченный вид. В одной руке он держал уголь, которым колдовал на картоне, в другой обыкновенный школьный ластик, которым стирал какие-то лишние штрихи. Стройный, подтянутый, мелколицый и худой, он то подходил вплотную к мольберту, то отступал от него и, щурясь смотрел то на меня, то на рисунок, который, конечно, я не видела. У него были светлые, наверно, мягкие волосы и очень выразительные пухлые, почти детские губы, такие беспокойные, как глаза, пожалуй, даже страстные. Мне он показался симпатичным парнем, несмотря на его простые, даже неуклюжие манеры. Не отрываясь от рисунка и не оборачиваясь, он сказал как бы между прочим:

— Лукич, чтоб вам не томиться от безделья, соизвольте поставить на плиту чайник для будущего кофея. Если вас, конечно, не затруднит.

Прошло около часа и я почувствовала нечто вроде усталости. Оказывается, это совсем не просто, как я думала, сидеть без движения и смотреть в одну точку. Лукич ушел на кухню, поставил чайник и вернулся с тремя чашками, блюдцами, баночкой растворимого кофе и сахарницей. Все он это поставил на стол и обратился к Игорю:

— Ты, Игорек, что-то сегодня в молчальники играешь? «Не узнаю Григория Грязнова». Ты бы Ларису просветил, о художниках что-нибудь рассказал. О каком-нибудь Пикассо.

— О Пикассо? Хорошо, извольте. Вы слышали о Женевьене?

— Женева — это город. А Женевьена — может пригород, — ответил Лукич.

— А вы, Лариса? — Я отрицательно замотала головой, боясь потерять позу.

— Женевьена — это возлюбленная престарелого Пикассо. Она была моложе его почти на пятьдесят лет. Это когда Пабло было за восемьдесят, — продолжал Игорь, не отрываясь от дела равнодушным тоном, как бы между прочим.

Я была удивлена, у меня даже появилось сомнение, может Игорь сочиняет. Но я не посмела раскрыть рта. Зато Лукич, который непонятным образом как бы читал мои мысли, и это было далеко не в первый раз, спросил:

— Это факт или легенда?

— Это факт, — уверенно подтвердил Игорь и сообщил: — Пикассо много рисовал свою возлюбленную в разных позах, в разных ракурсах и в разной манере. Поезжайте в Эрмитаж и там вы сможете ознакомиться с целой серией этих рисунков.

Для меня это была неожиданная и приятная новость. По сравнению с Пикассо наш с Лукичом возрастной барьер показался не таким уж невероятным. Сообщение Игоря, как я обратила внимание, Лукич воспринял с едва заметной, но милой улыбкой. И чтоб не распространяться на эту тему, сказал:

— Господин маэстро, а тебе не кажется, что модель устала? Надо бы объявить антракт.

— Господин Народный, я бы просил вас не вмешиваться в творческий процесс. Здесь я хозяин, и, как вам известно, лишь в исключительных случаях разрешаю посторонним присутствовать во время сеансов. Да и то, только когда рисую. А когда работаю красками, посторонним вход воспрещен, — полушутя, полу всерьез ответил Игорь и уже ко мне: — Отдохнем, Лариса Павловна. И повернул портрет лицевой стороной к мольберту, он не хотел, чтоб портретируемый видел незаконченную работу.

Мы пили кофе с овсяными печениями и сыром и разговаривали. Я все же попросила Игоря рассказать еще что-нибудь интересное из жизни художников.

— Ну, что ж, — охотно согласился он. — Продолжим о французах. Вы слышали о Гюставе Курбе? — Это вопрос ко мне. Я немного смутилась. Имя это я слышала, вспомнила его картину: женщина с красным знаменем на баррикадах. Неуверенно сказала об этом.

— Да, это Курбе, — подтвердил Игорь. — Это был одаренный художник реалист. А уже в то время во Франции свирепствовала всякая формалистическая декадентская зараза. Травили реалистов. Травила еврейская критика и печать.

— Как и у нас, — вставил Лукич.

— Да, один к одному. Даже Бодлер, который прежде был приживалкой в студии Курбе, и тот приложил руку к травле. Его картины не принимали на выставки. Наполеон третий хлыстом стеганул его «купальщицу». Дюма-сын назвал Курбе ублюдком. Одна еврейская газетенка сообщила, что Курбе умер, и мать художника, прочитав эту провокационную ложь, тут же скончалась. Его посадили в тюрьму, конфисковали все имущество. Выйдя на свободу, он покинул Францию, эту вотчину евреев, и уехал в Швейцарию. Между прочим, в последствии он, как и Лукич, отказался от ордена «Почетного легиона», а Наполеону третьему дерзко заявил, что он не желает вступать ни в какие отношения с государством. Мол, я — свободный художник. А между тем, в дни Парижской Коммуны он был в рядах коммунаров. Слава пришла к нему только после смерти. Трагическая судьба. Как и многих талантливых деятелей искусства, литературы, науки. За то бездари, особенно евреи и полу евреи, всегда процветают, поддерживаемые их прессой, критикой.

Слушая рассказ Игоря, я все больше питала к нему симпатии. Ведь в начале он мне казался несколько легкомысленным, не серьезным. А тут он обнаружил и эрудицию и, главное, идейную платформу.

— Вот ты сказал о полукровках, — заговорил Лукич. — А известно ли вам, что в России уже появилась новая национальность — вот эти самые полукровки: мать — еврейка, отец — русский и фамилия отпрыска, конечно, русская. Но Россию они не то что не любят, ненавидят. Все эти чубайсы, явлинские, боровые. Это нация господ. Она уже покорила Россию, захватила власть. Вначале, в советское время, она овладела культурой, наукой, юриспруденцией, медициной.. а теперь и экономикой и всей властью.

— Бедная Россия, — сказала я. — Трагическая судьба. Россия крепла и развивалась на продолжении всей своей истории в непрерывных битвах с внешним и внутренним врагом. Половцы, печенеги, хазары. Всех их она перемолола. Потом Орда. Она не исчезла, она отступила, рассеялась. А Россия ширилась на Восток и на Запад, осваивала свободные земли, очищала свои исконные от пришельцев. Вспомните: шведы были под Полтавой, поляки в Москве, и французы, и немцы. Объединяла славян православная Русь сначала единокровных: великороссов, малороссов, белороссов. А затем и других народов объединила в СССР. И победила. Но вот появились новые оккупанты изнутри, пятая колонна — евреи. И поставили Россию на колени, распяли. И я не вижу спасения. Потому что нет народа, нет у людей чувства гордости, национального самосознания. Их окутали ложью, черное выдали за белое, и русские люди не знают, кто же их главный враг. И коммунисты, радетели за народ, стесняются назвать имя главных врагов и России, и всего человечества — сионистов.

Так за кофием быстро пролетело время, Игорь объявил:

— Продолжим, — И глядя мне прямо в лицо каким-то новым, ласковым взглядом, озорным и таинственным, прибавил: — Потерпите еще полчасика, и ваш очаровательный образ войдет в историю.

Эти последние полчаса прошли незаметно, Игорь работал с веселым оживлением, рассыпал анекдоты и совсем неожиданно объявил, протянув мне руку:

— Прошу вас сеньорита Лариса оставить свой трон и спуститься на грешную землю, чтоб лицезреть, как будет поставлен последний штрих.

Он подвел меня к мольберту и в правом нижнем углу поставил свою подпись всего два «Юю» и дату. Я смотрела с радостным удивлением на свой портрет и находила его удачным, о чем и сказала вслух, вопросительно взглянув на Лукича. Он одобрительно кивнул головой, а я сказала Игорю «спасибо» и поцеловала его в щеку.

— О! Сеньорита! — воскликнул дурашливо Игорь. — Этот поцелуй нужно закрепить несмываемым лаком на долгие времена. — Он взял какой-то флакончик и брызнул себе на щеку. Думаю, что это был одеколон, а не лак, потому что рисунок, чтоб не размазать уголь, он брызгал из другого флакона.

Лукич достал из своего кейса бутылку шампанского, водрузил ее на стол, потом извлек коробку шоколадных конфет и, обращаясь к Игорю, сказал:

— Доставай фужеры. И самые шикарные, из хрусталя. Твой бесценный труд, твой шедевр мы закрепим брызгами божественного напитка. Я думаю положено удачное начало. Главный портрет впереди.

— Если нам в работе не будут мешать посторонние зрители, — с лукавой улыбкой уколол Игорь.

— Не будут, — заверил Лукич и прибавил: — А этот портрет мы заберем сейчас. Потом рассчитаемся.

— Не терпится? — заметил Игорь. — Значит понравился. Я рад. Откровенно говоря, я побаивался оценки Лукича: ему трудно угодить.

На этот раз я позировала в серебристой с блестками блузке и черной в крапинку юбке. Игорь поинтересовался в чем я буду позировать завтра.

— А в чем бы вы посоветовали? — спросила я.

— Да в чем-нибудь поярче, поконтрастнее, — ответил он.

— Например: кремовые джинсы и розовая безрукавка, — предложила я.

— Гадится. Даже очень: черные волосы, розовое и кремовое. Работать будем все светлое время, учитывая, что его в январе не так еще много. Начнем в одиннадцать и закончим в три. Идет?

— Вам видней. Я согласна.

Дома Лукич предупредил:

— Похоже он глаз на тебя положил. За ним такое водится. — И после долгой паузы почему-то молвил: — Производитель.

Мне запомнилось это последнее слово. Я недоумевала: к чему оно сказано? О том, что я очень хочу ребенка Лукич знает и разделяет мое желание. Он даже как-то сказал, что к приличному «производителю» он ревновать не будет. И добавил при этом:

— Только не забывай о СПИДе и прочей мерзости. Встретил меня Игорь радушно, помог снять пальто, спросил, не холодно мне. Предложил не снимать белую шаль. Внимательно осмотрел мой наряд и заключил:

— Очаровательно! Этот портрет я буду писать сердцем.

— А почему не красками? — рассмеялась я.

— Потому, что ты красивая. Давай перейдем на «ты», мы же почти ровесники. Согласна?

— Давай, — без особого энтузиазма ответила я, глядя на большой холст, стоящий на мольберте. На холсте уже слабым контуром намечена композиция: девушка сидит в кресле, забросив правую руку на спинку, а левая рука с букетом цветов свободно покоится на коленях.

— Такой вариант тебя устроит? — любезно спросил он и прибавил: — Конечно, было бы интересней, если б вместо брюк была короткая юбка. У тебя красивые ноги. Есть у тебя такая юбка?

— Найдется. И тоже бежевая.

— Прекрасно! — обрадовано воскликнул он. — Завтра ты ее прихватишь. Здесь переоденешься. А сегодня займемся головой. Голова, лицо — главное. Особенно твои глаза. У тебя глаза молодой рыси. Тебе никто так не говорил? В них что-то есть и восточное, персианское. И какая-то неразгаданная тайна.

Усадив меня в кресло и смешивая кистями краски на палитре, он продолжал говорить любезности, которые можно было расценивать, как признания в любви.

— Когда я увидел тебя на теплоходе впервые, ты на меня не произвела впечатления. Разве что пышные, густые, черные волосы. Я на них обратил внимание просто как профессионал-художник. Но вот когда ты запела «Не уходи, побудь со мною, я так давно тебя люблю», тут я вздрогнул. Передо мной была женщина-мечта. Мне захотелось с тобой познакомиться, поговорить, написать твой портрет, картину. Между прочим, после этого портрета я попрошу тебя позировать для большой картины, давно мной задуманной. Назовем ее «Майское утро» и будем писать на даче Лукича, на террасе… Да, но пока я искал случая, чтоб с тобой встретиться наедине, потому как Настя неусыпно бдила, мой старший друг и соперник Лукич обскакал меня. Вступать с ним в соревнования я счел бестактным, пощадил старика, уступил, отвалил в сторону, но в памяти своей и в сердце твой образ хранил и надеялся, что наши пути еще сойдутся. Портрет, картина и все такое. Да, в тебе что-то есть неотразимое.

Удивительно: нечто подобное я уже слышала от Лукича. И только от него. До Лукича никто ничего подобного мне не говорил. Я молча слушала Игоря и мысленно представляла, каким от него был бы мой мальчик. Рослый, стройный, мелколицый, белобрысый… Нет, волосы могут быть мои или нечто среднее между черными и светлыми — русые. И глаза могут быть мои.

— У тебя сейчас счастливое выражение лица, — перебил мои мысли Игорь. — О чем ты мечтала?

Я ответила легкой улыбкой. В половине первого он сделал перерыв. Опять мы пили кофе с пирожными. Игорь снова попытался осыпать меня комплементами, но чтоб оградить от них себя, я попросила рассказать о художниках. Что такое «авангард» в живописи?

— Авангардисты — это шарлатаны и бездари. Отсутствие таланта они заменяют всяческой бессмысленной мазней, уродующей реальную действительность, — ответил Игорь и продолжал: — Вот один из таких некто Борис Алимов. Слетал на Камчатку, но там не писал и не рисовал. Вернулся в Москву, и по памяти создал такой шедевр: две бабы стоят раком, упершись лоб в лоб. А на голове у них оленьи рога. Такая вот чушь.

— Но их иногда называют гениями, — сказала я.

— Называют. Такие же идиоты.

— А кто такой Сальвадор Дали? Гений или шарлатан?

— То же, что и Борис Алимов. Вот что он сам о себе пишет в своей книге «Покорение иррационального». Послушай: «Мне кажется совершенно ясным, почему мои друзья и враги делают вид, что не понимают значения тех образов, которые возникают и которые я переношу на свои картины. Как вы хотели, чтоб понять их, когда я сам их не понимаю». Откровенное признание.

— Выходит, сам не понимает, что творит, — сказала я. — Он психически-ненормальный.

— А они все «авангардисты» чокнутые.

Игорь интересно говорил об искусстве, о художниках. И после перерыва я взобралась на свой трон, и он работал еще не больше часа. На этот раз холст не прятал от меня. Лицо уже было почти написано, и мне нравилось. Пока я рассматривала свой портрет, он быстро поставил на стол бутылку шампанского, плитку шоколада, сыр и ветчину, приготовленную к моему приходу. Мы выпили за успех этого портрета и за будущую картину «Майское утро», где я буду единственным персонажем. Между прочим, он как-то походя спросил, а могла бы я позировать ему обнаженной для картины «Майское утро»?

— У тебя прекрасное тело, классическое.

— Откуда ты знаешь о моем теле? Ты обладаешь особым зрением, вроде рентгена, видеть через одежду?

— Представь себе — да!

Потом он вышел из-за стола, подошел ко мне сзади и обхватив мою голову, страстно, несмотря на мой протест, поцеловал меня.

— Что это значит? — сухо спросила я и посмотрела на него осуждающе.

— Это значит, что я тебя люблю, — как ни в чем не бывало ответил он и сделал попытку повторить поцелуй. Я увернулась и быстро встала. Он обхватил меня за плечи и крепко прижал к себе. Руки у него оказались сильными, несмотря на худобу. Лицо его пылало. Он тяжело дышал и как бы второпях выталкивал из себя глухие слова:

— Я люблю тебя и хочу, чтоб ты была со мной.

— С тобой у тебя Настя, — сказала я и с силой расцепила его руки.

— Настя мое несчастье, а твой Егорий — твое горе.

— Настя и двое ребят. А Егория не трогай. Он — мой.

— Хорошо, присядь, давай поговорим. — Он усадил меня на тахту и сам сел рядом. — Я серьезно, это не флирт. Я готов на тебе жениться. Я уйду от Насти. Она дура, и брак наш тоже дурной, случайный, глупый.

— Уйдешь. А твои мальчишки, как они без отца. Ты ведь их любишь?

— Люблю. И они меня любят. Я их с собой возьму и будем жить вот в этой мастерской. А потом куплю квартиру. Я заработаю. «Новые русские» хорошо платят за портреты, за пейзажи.

Вдруг он обхватил меня, стал целовать и повалил на тахту, шепча умоляющие нежные слова. Шампанское действовало на нас обоих. Он говорил, гладя мои волосы:

— Лукич не узнает. Как он может узнать?

— Я сама ему расскажу. У нас нет тайн друг от друга. , — Да это же глупо. Нам будет с тобой хорошо. — И тут я вспомнила последнее слово Лукича — «производитель» и произнесла его вслух. Игорь тот час же уцепился за это слово:

— Да, я производитель, достойный, хорошей породы. Я сделаю тебе сына, обязательно сына. От меня бывают только мальчики.

И он проворно уже сбросил с себя брюки и расстегнул молнию моих джинсов. «Да, сынишка, мальчик, моя мечта, — лихорадочно стучало в моей голове. — Лукичу не скажу, скрою. Он же не возражал». И в это время я почувствовала на своем животе его горячую руку, и джинсы мои были спущены до самых пяток. И какая-то неведомая сила пронзила меня, и я в тревоге вскрикнула: «Егор!» и одновременно сильным рывком сбросила его на ковер, а сама в ужасе соскочила с тахты и убежала почему-то на кухню, где быстро привела себя в порядок. Когда я вернулась в зал, Игорь метался по комнате, обхватив руками поникшую голову и бормотал:

— Это ужасно, жестоко, несправедливо! Довести мужика до высшей точки кипения и отбросить, отшвырнуть. — Он поднял голову с легким смущением глядя на меня, продолжал: — Ты ж сама уже была готова, созрела, ты хотела меня, и потом этот ужасный вопль «Егор!» Какая змея тебя ужалила?

Я не отвечала, я молча надела сапоги и пальто, решив поскорей выйти на воздух. Я не сожалела и не раскаивалась в своем поступке, я даже мысленно похвалила себя. А он стал у двери, преграждая мне путь и примирительно заговорил:

— Ты извини меня. Я виноват и отчасти шампанское. Впредь ничего подобного не повториться. Ты идеальная женщина, и я рад за Лукича, по-хорошему завидую ему. И жду тебя завтра в одиннадцать. Портрет напишем классический и подумаем о «Майском утре». А Лукичу не рассказывай, не тревожь. Он тонкая натура. Еще раз прости. Ты действительно мне нравишься. — Похоже он был искренен.

Домой, то есть к Лукичу, я возвращалась в растрепанных чувствах. Я мечтаю о ребенке, мое желание разделяет и Лукич, во всяком случае на словах. Мы даже говорили с ним о «производителе»«, не называя никого конкретно. И его последнее слово, когда я шла в мастерскую Ююкина, „производитель“, можно было истолковывать по разному: и как благословение Игоря на эту роль, и как ревнивое осуждение. Если благословение, то я упустила хорошую возможность. Ведь я в какие-то минуты была готова уступить Игорю и испытать шанс. Я не могла себе объяснить, почему не воспользовалась. В чем тут дело? Что помешало? Думаю, моя привязанность к Лукичу, которая, как мне кажется, уже перевала в любовь. То, что он меня искренне, горячо, или как говорится, безумно любит, у меня нет сомнения. Мне с ним хорошо, как никогда. Ничего подобного в жизни я не испытывала. Он человек особенный, редкостный. И дело тут не в таланте, а скорее в человеческой личности, в обаянии и характере. Его нежность, ласка, внимание меня очаровывает. И вот подходя к его дому, я спросила себя: что я ему скажу? Игорь посоветовал скрыть, не волновать. А я не сомневаюсь, что он расстроится, вся эта история, которой в сущности и не было, огорчит его, вызовет недоверие, подозрительность. И я согласилась с Игорем: не стану рассказывать, скрою. Пусть это будет ложь во спасение. Разве мало нам приходится что-то скрывать, утаивать? Даже от родителей, от друзей? Ведь наша связь с Лукичом — это же строжайшая тайна для моих родителей, что называется „совершенно секретно“. Хотя говорят, что нет таких тайн, которые бы рано или поздно не открывались. Но о своей тайне, родительской, я пока что не думаю.

Квартиру я открыла своим ключом, и Лукич в ту же минуту появился в прихожей и как всегда помог мне снять пальто и сапоги. Впрочем, не совсем, как всегда. Обычно прежде чем снять пальто, он целовал меня в губы. На сей раз этот ритуал был опущен, что не прошло мной незамеченным, насторожило. Я решила проявить инициативу, обняла его и поцеловала горячо, страстно. Я почувствовала с его стороны какую-то настороженную отрешенность, холодок. Или мне это только казалось. Я сама была напряжена, и думаю он это заметил. Он всегда внимательно следил за моим настроением, все замечал и даже угадывал. Такова способность тонких, чувственных натур. Еще в прихожей Лукич обратился с обычным:

— Кушать будешь? Не проголодалась?

— Попозже, — ответила я и вошла в гостиную. Следом за мной вошел и Лукич. На журнальном столике я увидела в конвертах пачку моих писем, которые я посылала Лукичу из Твери. Не имея возможности часто встречаться из-за недостатка свободного времени и подолгу разговаривать по телефону из-за дороговизны, мы раз в неделю обменивались письмами. Это вошло в нашу привычку, письма нас сближали, согревали, и мы тосковали и беспокоились, когда почта их по непонятным причинам вовремя не доставляла.

— Чем ты занимался? — спросила я, решив овладеть инициативой.

— Перечитывал твои письма, — сухо и вяло ответил он.

— Зачем?

— Хотел лучше понять тебя.

— И как? Понял?

— Человек узнается не сразу. Время и опыт открывают в нем новые грани, — уклончиво ответил он. А я подумала: вот и ты открылся для меня сегодня новой гранью, ты какой-то другой, или чем-то озабоченный, недовольный или равнодушный.

— Как ты себя чувствуешь? Ты чем обеспокоен? — спросила я, садясь к нему на колени, как это делала раньше. Мне нравилось сидеть на его крупных теплых коленях и целоваться, обняв его за шею. В ответ он спросил:

— Расскажи, как случилась?

— А что должно было случиться?

— Не что, а кто, — с ударением на последнее слово сказал он. — Ты же на случку ходила.

Такого я не ожидала. Это прозвучало у него не остроумно, а грубо.

— Можешь не волноваться: не случилось, — с вызовом ответила я, и сделала попытку сойти с колен. Но он удержал меня, крепко обхватив за талию.

— Должен признаться: я волновался. Места себе не находил. Ничем не мог заняться. Только когда обратился к письмам, немного успокоился.

— А почему волновался?

— Не знаю, родная, не смогу объяснить. Это не в моих силах.

— Тогда и я должна признаться: чуть было не случилась. Но в последний момент я сама не пойму в ужасе выкрикнула твое имя — Егор! — и ничего не произошло. Он только целовал меня и от моего толчка свалился на пол. Хорошо, что на ковер, а то мог бы ушибиться. — Мы оба засмеялись. А он все-таки полюбопытствовал:

— От кого же исходила инициатива?

— Естественно, от Игоря. Он и в любви объяснился и даже жениться предлагал.

— Для меня это не новость: не одной тебе он предлагал. И даже затевал раза три бракоразводный процесс, а потом забирал заявления обратно.

— Вот какой гусь. А у него это получалось искренне, — удивилась я.

— Да, ему можно посочувствовать. Настасья не дала ему счастья. Женился он не по любви, а скорее по расчету. А для серьезной любви Игорь не создан. Нет У него для этого таланта… А теперь, дорогая, пойди в ванну, а я тем временем приготовлю тебе поесть.

— А ты не проводишь меня в ванну? Я забыла дорогу.

— С удовольствием.

— Ты мне веришь? — спросила я ненужно.

— Конечно, дорогая. Как и ты мне.

Теперь передо мной был прежний Егор, родной, нежный, ласковый. Я сказала ему, что Игорь очень извинялся, сожалел, что сорвался, просил не говорить, чтоб не расстраивать, обещал, что ничего подобного не повторится и пригласил завтра продолжать работу.

— Ты видела, что он там намалевал?

— Видела. И мне кажется даже очень не плохо. Пока что лицо написал. Ты не против продолжения?

— Конечно же нет. Я хочу иметь твой прекрасный портрет.

После раннего ужина мы не включая телевизионные новости, пошли в спальню. Там, уже лежа в постели, разговор продолжили уже более откровенный. Я спросила Лукича, напрямую:

— А представь себе, если б с Ююкиным у нас получилось, и я уступила его притязанию ради ребенка? Как бы отнесся? Ты перестал бы меня любить, отказался б от меня?

Он ответил не сразу. На какой-то миг я думаю у него мелькнуло подозрение, что у нас с Игорем «получилось», и я сказала ему неправду. Я ждала ответа и повторила свой вопрос.

— В сущности ты задала два вопроса, — медленно, задумчиво ответил он. — Первый: разлюбил бы я тебя? Конечно, нет. Я уже говорил тебе и в сотый раз могу тебе повторить: я никогда не смогу тебя разлюбить. Любовь к тебе стала смыслом моей жизни. Все остальное — второстепенно, — он обнял меня и страстно поцеловал, как у Есенина «аж до боли». — И второй вопрос: отказался б я от тебя? Нет, не отказался. Мы оба с тобой хотим ребенка. И ради него, ради исполнения нашего общего желания я подавил бы в себе этот инстинкт ревности.

— Ты необыкновенный человек, — прошептала я и прижалась к нему так нежно, будто хотела слиться с ним, раствориться в нем. И тут у меня родилась коварная мысль, которую я произнесла вслух: — А если бы с первого раза не забеременела? Так же часто случается: месяц живут, год живут не предохраняясь, и только на второй год вдруг забеременеет. — Он ухмыльнулся и размышляя произнес:

— Да, ситуация. Не хочешь ли ты сказать, что тебе необходимо пожить с Игорем или с кем-то другим? Месяц или год? Но так легко превратиться в куртизанку.

— Я этого не хотела сказать. И вообще, ради Бога, прошу тебя, милый мой, не волнуйся, даю тебе слово: ни с Игорем, ни с кем-нибудь другим без твоего согласия ничего не будет. Да даже и при твоем согласии я пожалуй, не смогу. Физически, нравственно не посмею. Я живу только тобой. Для меня никакие мужчины кроме тебя, не существуют. Ты мой идеал, и я счастлива, что Господь соединил нас.

А у меня в мыслях все спуталось, смешалось, образовалась какая — то тупиковая ситуация: хочу ребенка и не вижу возможности его заиметь. Казалось бы все просто — и Лукич не возражает. Но… Сколько этих «но». Может быть стоило отдаться Игорю. Но… но. Удивительно, тысячи, сотни тысяч женщин просто не желают иметь детей, делают аборты, предохраняются, случайно без желания беременеют, даже предохраняясь. А я так хочу иметь ребенка и не могу. Завтра пойду опять к Ююкину. Но там ничего не произойдет. У меня нет к нему влечения, чувства, а без этого я не могу. Хотя странно: до встречи с Лукичом могла. А теперь он стал непреодолимой преградой.

Лукич любит забавлять меня анекдотами. Ими он переполнен, как и стихами. Но стихам в его исполнении я отдаю предпочтение. В них много любви. А я влюблена безнадежно и, кажется, на всю жизнь. И если случится так, — а пути Господни неисповедимы, — что найдется человек, который станет для меня мужем и отцом, я все равно буду любить Лукича и буду встречаться с ним тайно или явно, чего б мне это не стоило. Его мягкая горячая рука бережно и нежно легла мне на грудь и ласковой теплой волной растеклась по всему телу. И я прошептала: «Любимый, родной».