Моя никопольская командировка подходила к концу, пора возвращаться домой. Завтра — праздник, День Победы. В речном порту Никополя увидел знакомого. Широкое веснушчатое приветливое лицо. В детстве наверняка «рыжим» дразнили. Огненный цвет волос и веснушки делали человека моложе. А было ему за пятьдесят: орденские планки на пиджаке. Знакомый сидел с приятелем на скамейке. Приятель был помоложе, с модной бородкой. Они держали на коленях рисунки и спорили:
— Нет, не жертвам, а бойцам…
Рыжий приподнял шляпу и вежливо улыбнулся мне:
— Домой, в Запорожье?
Я кивнул в ответ и ответил любезностью на любезность:
— Попутчиками будете.
— К сожалению, нет, — развел руками рыжий. — Нам — на ту сторону. — Он показал большим пальцем через плечо, где за широким сверкающем зеркалом Каховского водохранилища белели среди буйной зелени аккуратные домики Каменки.
— И в праздник дела?
— По поводу памятника надо заехать, буквально на два часа, — ответил он. — Познакомьтесь, художник, скульптор…
Бородач протянул мускулистую, загорелую на первом весеннем солнце руку.
Фамилию скульптора я не запомнил, а рыжего звали Георгием Яковлевичем Николаюком. Он недавно ушел в запас и работал в музее. Заметки иногда в редакцию приносил о малоизвестных фактах военной поры. Писал он четким почерком и лаконично, как рапорта. Факты он обнаруживал удивительно интересные: заметки появлялись в газете. Последний раз, помню, принес он мне заметку о ребятах, расстрелянных во время фашистской оккупации в днепровских плавнях. Из отдела писем меня уже перевели тогда в промышленный, чтобы, как шутили коллеги, я свою поисковую прыть приложил к неиспользованным резервам производства. Раздосадованный этим переводом, я невнимательно выслушал в тот раз Николаюка и переадресовал его другому сотруднику. Заметку не напечатали. С автором мы не виделись года два. И вот встреча в Никополе, где я изучал новинки металлургии.
— Может, с нами? — предложил Николаюк. — А потом — домой вместе…
Я вспомнил его последний приход ко мне и согласился: вдруг да чем-то окажусь полезным. И не надолго же — всего два часа. Так мы очутились на старом, обшарпанном суденышке с висящими на его низких бортах облезлыми автопокрышками. За кормой суденышка вился пузырчатый, волнистый бурун.
— Пойдемте на левый борт, — предложил Николаюк. — Я вам кое-что покажу.
Мы протиснулись по узкой палубе и стали у надстройки с левого борта. Тут же, рискованно уперев левую ногу в торчащую над бортом автопокрышку, стоял бородатый спутник Николаюка с буханкой хлеба в руке. Сильными, цепкими пальцами он выщипывал из нутра буханки кусочки мякиша, сминал их в шарики и швырял налетающим на суденышко прожорливым чайкам. Птицы планировали, опережали друг друга, хватали добычу на лету. Иногда кусок падал на воду, тогда чайки выпускали лапки, как самолет шасси, и с криком садились на волны. Даже хвост едкого дыма из прокопченной трубы пароходика не мог отвлечь птиц от погони за легкой поживой.
— Кому баловство, а кому после чаек палубу драить, — пробурчал проходивший мимо матрос.
— Взгляните туда, — предложил Николаюк.
Я посмотрел: ничего, кроме блистающей на солнце водной ряби.
Николаюк заглянул в рубку и попросил бинокль.
— Теперь видите?
Теперь я увидел.
Сильные линзы увеличивали и приближали так, что, казалось, руку протяни и притронешься к скользкому бетонному монолиту, торчащему над поверхностью воды.
— Что это?
Мой спутник жестом попросил бинокль и вскинул его к глазам отработанным движением профессионального военного.
— Опоры железнодорожного моста. Здесь трагедия и началась.
— Да, жертв было немало, — заметил молчавший доселе бородач и швырнул прямо в жадный клюв пикирующей чайки кусок хлеба.
Николаюк встрепенулся.
— Когда фашисты расстреливали немощных стариков и малых детей, то были жертвы. Но когда семнадцатилетние ребята сознательно шли на риск ради общего дела — это была борьба.
— Какая там борьба? — не унимался бородач, продолжая ковыряться в буханке. — Вот если бы они взорвали мост, тогда другое дело.
Горькая усмешка появилась на добродушном лице Николаюка.
— Взорвали. Да вы понимаете, что говорите? К мосту армейские разведчики и саперы не могли подобраться, а вы хотите, чтобы семеро изможденных мальчишек и девчонок сделали это. Мост ведь охраняли днем и ночью эсэсовцы с овчарками.
Между приятелями продолжался какой-то давний спор, но мне покуда суть его не была ясна.
Видя мой заинтересованный взгляд, Николаюк спросил:
— Слыхали о Никопольском плацдарме?
— Так, в общем, — ответил я, — в подробности не вникал.
Тут снова вмешался скульптор.
— Можно подумать, что здесь решалась судьба войны!
— Да, решалась, — с упорством ответил мой знакомый. — Вспомните, когда наши войска освободили Запорожье и Мелитополь? В октябре сорок третьего, А Каменку и Никополь? В феврале сорок четвертого. Почему? Был строжайший приказ Гитлера удержать Никопольский плацдарм любой ценой, не пропускать наши войска на правый берег, где марганцевая и железная руда, которая на крупповских заводах превращалась в орудия и танки.
— А при чем тут мост? — вздохнул бородач, отряхивая ладони от крошек.
Николаюк пристально посмотрел на него: не понимает или притворяется.
— По мосту немец пустил бы подкрепление. Тогда нам совсем пришлось бы худо. На забудьте, фашисты еще сидели в Крыму, а наш четвертый Украинский пытался отрезать их от северных группировок. Представьте, что бы случилось, если бы немцы одновременно ударили из Крыма и от Никополя по тылам четвертого Украинского?
— Воевали здесь? — спросил я.
— Да, в разведке служил. — И, взглянув на каменский берег, покачал головой. — Что здесь тогда творилось!
Суденышко вздрогнуло всем своим нутром и замерло. Ветер утих. Наступила тишина, нарушаемая лишь несмелым постукиванием мелкой волны о борт да покрикиванием чаек.
Появился исчезнувший на миг бородач.
— Мотор барахлит, искра в воду ушла, — сострил он, — используем паузу для загара. — И пошел на корму, на ходу стаскивая фланелевую ковбойку.
Немногочисленная команда судна исчезла в теплом зеве трюма. Пассажиры читали газеты и разговаривали. Мы с Нкколаюком устроились у борта.
В каком-нибудь километре от нас начиналась песчаная коса, которая создала у берега удобную бухту. Там были причал и пассажирская пристань. Судов не было, на помощь рассчитывать не приходилось.
— Вы извините, что так вышло, — сказал мой спутник, — кто мог знать, что станем?
Он взглянул на часы.
— Можем опоздать на торжественное собрание в Каменку. Жаль. Едва скульптора уговорил на поездку. Говорят, хороший специалист по мемориалам, но не знаю, сговорятся ли с ним в совхозе.
— Дорого берет?
— Не в этом дело. Вы же слышали, он считает погибших ребят случайными жертвами фашистского произвола. Мол, попались под горячую руку, их в назидание другим и расстреляли. В селе кое-кто тоже так считал. Даже похоронили ребят без всяких почестей на старом кладбище, Пусть они ничего не взорвали, даже не убили ни одного вражеского солдата, но урон противнику все же нанесли. Ведь в какой жуткой обстановке они жили, а не покорились. Здесь, у Днепра, немец стоял уже в августе сорок первого. Заслоны из истребительных батальонов были смяты. Часть вооруженных людей ушла в плавни партизанить, другие не успели уйти, спрятали оружие, выжидали момент, чтобы выбраться из оккупированных сел к своим. Незаметно улизнуть из села было не так-то просто. В сельуправах и комендатурах срочно составлялись списки коммунистов, комсомольцев, бойцов истребительных отрядов. Шли повальные обыски и аресты. Помню, когда мы в первых числах февраля сорок четвертого года ворвались наконец в Каменку и Водяное, бойцов, уже повидавших всякое, потрясла картина расправ. В огородах, едва присыпанные землей, чернели ямы с трупами расстрелянных. А в прибрежных песчаных барханах — кучугурах телами расстрелянных были полны противотанковые траншеи…
Брали Водяное тяжело. Наш взвод внезапным ночным ударом выбил немцев из нескольких приречных хат… От усталости бойцы валились с ног. Взводный выставил охрану, а мне велел найти кого-нибудь из хозяев. Я вышел на подворье. Под ногами чавкала раскисшая от непрерывных дождей земля. Такой ужасной распутицы ни до, ни после мне видеть не приходилось. Колеса машин и орудий, не поверите, целиком скрывались в расквашенном черноземе.
— Хаты эти, что мы отбили, стояли на отшибе, но и сюда долетали отблески пожаров, полыхавших на центральных улицах этого большого села. Перед отступлением немцы жгли все, что не могли забрать с собой. Держа автомат на изготовку, я сделал два десятка шагов по направлению сада и стал окликать хозяев. За черными, блестящими от непрекращающейся мороси деревьями был огород. Мы знали, что люди в огородах прячутся в ямах. Долго кричал. Потом вижу, выползает из-за деревьев какое-то странное существо. В это время в центре села что-то взорвалось, видно, грузовики жгли, даже не слив из баков горючее. Стало светло, и я увидел перед собой воспаленные и встревоженные женские глаза в густой сетке морщин. Одни глаза. Все остальное закутано. Свет и на меня упал, она звездочку на каске увидела и как крикнет: «Сынку!» И обняла меня, руки трясутся, по мокрой плащ-палатке шарит, не верит, что живой свой солдат перед ней. Пока мы с ней до хаты дошли, там уже наши разведчики устроились, спят вповалку по углам. Взводный у стола сидел, голову руками обхватил. Мы вошли — он голову поднял: «Извините, мамаша, что не спросясь». Женщина молчит, тряпки на голове разматывает. Взводный спрашивает ее, не найдется ли картошечки, наши тылы из-за грязи отстали, приходилось ремень потуже затягивать.
Через полчаса она нам чугунок картошки с дымком на стол подала, и только тогда мы ее голос услышали. «Звиняйтэ, — говорит, — сынки, соли немае. Трэтий рик пид нимцэм бэз соли жывэмо». Ну мы, какая соль была, ей всю отдали. Поужинали, взводный пошел проверить посты, а я с хозяйкой продолжал сидеть за столом. Так, знаете, хорошо было с ней рядом, вроде дома, в своей станице, у матери. «Одни живете?» — спросил, а потом уж не рад был. Сперва она не пошевелилась. Потом поняла, о чем спрашиваю, и какая-то тень пробежала по ее лицу. Так горько она головой закачала и сама закачалась на лавке. А потом встала, тяжело так к стене прошла и сняла фотографию в рамке. «Ось дытынка моя», — и слезы в глазах.
Взял я рамку эту самодельную. На снимке любительском — дивчина круглолицая лет шестнадцати, блузка вышитая, бусы простенькие, в ушах дешевенькие сережки. Уголок фотографии заклеен черной траурной ленточкой. Там, в первой освобожденной нами хате, я и узнал о трагедии этих семерых ребят.
Тем временем на палубе нашего поломавшегося пароходика становилось зябко. Солнце садилось, вода за бортом темнела. Вдруг на палубе возникло оживление. Всё повернулись к правому берегу. Пересекая ширь водохранилища, к нам спешил шустрый катерок. Узнав, что поломка серьезная, с катерка крикнули: «Ждите, буксир пришлем!» Не успел катерок отчалить, как раздался крик: «Подождите! — Подождите!» От кормы вдоль борта торопливо пробирался скульптор-бородач. Он поспешно на ходу вынимал из портфеля эскизы, совал их в руки спешившему Николаюку.
— Передайте там кому следует, все равно опоздали… А на шапочный разбор я как-то не люблю…
Скульптор легко спрыгнул вниз. — Катерок умчался.
— Вот человек, — с досадой сказал мой попутчик, — с таким в разведку не пойдешь.
Я пожал плечами.
— Да, да, — стоял Николаюк на своем, — вы молоды, вы этого не знаете.
На фронте друга легче найти. Из этих семерых ребят, что погибли, ни один заднего хода не дал. С любым из них пошел бы в разведку. Мне иногда кажется, что я видел их еще живыми, а не только мертвыми в сыром песке. Мы тогда долго искали место расстрела комсомольцев. За нами матери ходили по кучугурам… Все семьи расстрелянных в чем-то схожи. Я долго думал над этим сходством и понял, в чем оно. Корни семей уходят к первым ревкомам и комбедам, к коммунам и колхозам. Отцы — коммунисты, сельсоветчики, партизаны. Не случайно эти семеро ребят попали в списки неблагонадежных при немцах. Нет, не случайно эти ребята оказались в лапах эсэсовцев. Я когда из армии уволился и в эти края вернулся, стал историю села изучать. Фашисты истребление лучших людей села вели продуманно и по плану. Даже во время облав хватали не всех подряд, а кто им нужен был. И сколько бы мне ни говорили о случайности жертв, я с этим никогда не соглашусь.
Посудите сами. Первыми фашисты расстреляли в селе четверых коммунистов, бойцов истребительного отряда. Расстреляли засветло, в центре села. Расчет простой — припугнуть, придавить людей. Затем выследили председателя колхоза. Расстреляли на октябрьские праздники — вот, дескать, вам конец красной власти.
Покончив с коммунистами и руководителями, взялись за рядовых бойцов бывшего истребительного батальона. Хоть и остались в селе старики да подростки, а все же оружие знали. Зачем немцу постоянная угроза? Арестовали всех по списку. Первым — Кириченко. Когда загрохали фашисты в ворота прикладами, он сам к ним вышел, чтобы по двору не шастали. В огороде, в яме, прятались старший сын и дочь Мария с годовалой дочкой. Ее муж, Федор Окатенко, был военным. Его фотографию вся улица видела. Утром Кириченко говорил сыну, семнадцатилетнему Коле: «Если за мной нынче придут — уходи в плавни, к партизанам. Держись Анютки Разнатовской, она выведет». Пятьдесят семь человек тогда фашисты расстреляли.
Коля Кириченко, помня слова отца, искал связи с партизанами. Но это было не просто. Фашисты устроили настоящую ловлю молодежи для отправки в Германию. Вы-то не пережили этих страхов?
— Нет, — ответил я, — ребенком был, успели эвакуироваться.
— Кто не успел — натерпелся, — продолжал мой попутчик. — Приказ гебитскомиссара требовал обязательной регистрации всех старшеклассников в течение четырех дней. Кто не явится в местное управление труда, рассматривается как саботажник. Коля Кириченко одним из первых попал в списки саботажников. Поздними вечерами парень осторожно шнырял по селу, надеясь где-нибудь увидеть Аню Разнатовскую. Эта смелая дивчина, комсомолка, тоже не явилась в управление труда. Она то исчезала на несколько дней из села, то вновь появлялась, предъявляя властям какие-то сомнительные справки о болезнях.
Однажды в сумерках Коля Кириченко, пробираясь задами к подворью Разнатовских, увидел притаившуюся в огородах девушку. Не слышно подкрался сзади и пугнул: «Руки вверх!» А девчонка как двинет локтем — и наутек. Он следом. Оказалось, что это Шура Дуля. Ее отца немцы тоже расстреляли. Шуре шел только шестнадцатый год, и Коля удивился, чего прячется, на отправку в Германию рано. «Ты думаешь, я им здесь работать буду?» — ответила Шура со злостью. Шура сказала, что к Разнатовским идти нельзя. Аня дома не живет, а мать кричит, если не перестанут к ней шляться всякие, она куда следует сообщит. Еще девушка рассказала, что днями большая отправка молодежи в Германию будет, немцы оркестр и фотографа из Каменки вызывают. Вроде все добровольно едут… Если Коля хочет посмотреть, пусть приходит на рассвете к хате кривого Оверка. С горища вся сельская площадь видна.
На рассвете в день отправки Коля с большими предосторожностями пробрался к указанной хате. Со стороны хлева к чердаку была заблаговременно приставлена шаткая лестница. Коля забрался наверх и спрятался там среди старых корзин и тряпок. Потом пришла Шура с подружкой Машей Оверко.
Народу на площади собралось много, но никто не выказывал восторга. Стояли, понуря головы, опустив к ногам котомки. На крыльцо сельуправы вышли немецкие офицеры, переводчик, староста. Офицер махнул перчаткой. «Тихо, граждане!» — крикнул переводчик, хотя и так все молчали. Вышел староста с «напутственным» словом. Что мог сказать этот бывший кулак, заклятый враг Советской власти?! «Мы двадцать лет при большевиках мучались, — фальшиво простирал холуй руки над угрюмой толпой. — Так пусть же наши дети порадуются, увидят в Германии настоящую культурную жизнь!» Потом переводчик еще спрашивал желающих выступить. Пауза затянулась. Тогда староста опять вернулся на место оратора: «Только с приходом доблестной немецкой армии наша жизнь расцветет…» Затем офицер перебил его: «Генуг!» Хватит, мол, трепаться. Подали команду строиться. Плач, крики, проклятия. Солдаты бросились в толпу отрывать детей от матерей, пошли в ход приклады. Привозной оркестр заиграл.
Вскоре площадь опустела, только легонький ветерок гонял по дороге обрывки бумаг. Ребята еще посидели на чердаке. Не часто приходилось им видеться, а невысказанного много. Долго ли хорониться загнанными зверьками по огородам да ямам? «Расцвет» жизни. Школа закрыта, восемьдесят человек расстреляно, сто пятьдесят угнано в Германию, остальные на барщине спину гнут задаром. «Уйдем из села», — решили ребята. Если Аню Разнатовскую не найдем, будем пробираться по одному. Наметили место встречи.
Вечером Коля сказал матери, что больше не будет прятаться в яме на огороде, а уйдет совсем. Мать сама не знала, как лучше. Вся извелась. Как мужа расстреляли, вздрагивала при малейшем звуке. В ту ночь не пошел он на огород, прилег на лежанке. Ночью вломились полицаи, велели Коле одеваться. Мать молча вцепилась в сына. Полицай замахнулся на нее: «Не дури, хуже будет. На строительство моста пойдет». Колю вывели. Мать побежала следом. Из соседних дворов тоже выводили людей под дулами винтовок. Всех сгоняли к сельской площади. Под утро здесь снова стояла большая толпа. Прежняя картина: слезы, ропот, сжатые кулаки. Подошли телеги с носилками для земляных работ, с лопатами… Люди немного успокоились.
Коля заметил зареванных подружек Шуру и Машу. Тоже под облаву угодили. Они очень обрадовались Коле.
В толпе молодежи, охраняемой полицаями, выделялась долговязая фигура Василия Яременко. Его дразнили одноруким за изуродованную в детстве кисть левой руки. Какой из него работник! А фашистам и такой понадобился. В сорок третьем они уже и калеками не брезговали.
Железнодорожный мост от Никополя к Каменке через Днепр фашисты строили сразу с двух сторон. Лагеря строителей на обеих берегах были обнесены колючей проволокой. Вышки по углам с пулеметами, прожектора, дрессированные овчарки. В грязных, сырых бараках жили военнопленные. Держали их впроголодь. Не лучше обращались и с колхозниками. Целый день в холодной осенней воде таскали люди носилки с бетонным раствором. За месяц каторги вновь прибывший терял половину веса.
Об этом гиблом месте слышал от отца Коля Кириченко. Вот почему, шагая в колонне под конвоем автоматчиков, он не переставал думать о побеге. В толпе он заметил своего тезку Николая Дорошенко с верхней улицы. До войны они вместе учились играть на гармошке. А теперь им вместе пришлось таскать носилки на немецкой каторге.
В сумерках к судну подошел буксир. Через четверть часа мы с попутчиком уже сходили по скрипучему дощатому трапу на шаткую пристань. Время было не такое уж позднее, но автобус не ходил. На пыльной автостоянке у дебаркадера по-совиному светились подфарники частных легковых автомашин. Они принимали пассажиров и, мягко переваливаясь на ухабах, уползали в гору. Густая пыль из-под колес светлой завесой подымалась в вечерней мгле. На площадке еще оставался вишневого цвета «Москвич». Хозяин стоял у раскрытой дверцы, поигрывая ключом. Последние пассажиры, шурша подошвами о песок, проходили mjimo.
— Не подвезете? — спросил владельца «Москвича» мой спутник.
— Своих жду, — глядя мимо него на пустую уже пристань, ответил мужчина.
Мы молча пошли в гору за остальными людьми. По песку идти было нелегко.
— Вот здесь их расстреляли, — махнул Николаюк рукой в темнеющие слева песчаные барханы.
Сзади раздался автомобильный сигнал. Мы отпрянули в сторону. Наполняя воздух запахами перегретого металла, бензина и пыли, мимо проплыл вишневый «Москвич». В освещенном салоне было просторно. Водитель одиноко наслаждался орущим приемником. Я невольно остановился. Но товарищ потеребил меня по плечу: «Не возьмет». Машина, покачиваясь, ушла вперед, «злорадно» подмигивая оранжевыми указателями поворотов.
Из Каменки в Водяное мы добрались быстрее: там курсировали большие автобусы. В центре села серебрился бюст на постаменте.
— Федор Окатенко, Герой Советского Союза, — пояснил мой спутник, — из десанта капитана Ольшанского, что брал Николаевский порт. Между прочим, зять Коли Кириченко, расстрелянного гитлеровцами. Теперь и памятники им рядом.
Мы подошли к мемориалу. Камень с именами семи комсомольцев был почти не виден из-за цветов. Мой спутник вынул из внутреннего кармана пиджака сверточек, в котором оказалась три маленьких гвоздики, положил рядом.
Вдруг место, где мы стояли, осветилось тихим неожиданным сиянием. Хлопнула дверца автомашины. Мы оглянулись. По дорожке шел высокого роста мужчина, держа в руках букетик цветов. Он кивнул нам, как старым знакомым.
— Был у свояка и опоздал на открытие, — вроде бы извинялся он перед нами. — А не поехать к свояку тоже неудобно — племяш в армию уходит. Я их прямо на сборный пункт и оттарабанил. Курите?
Он протянул нам сигареты.
— Вы из райкома? — спросил он моего напарника.
— Нет, — ответил тот, — в музее работаю.
— А я вас раньше у парторга видел. Моя фамилия Оверко, я в здешнем совхозе работаю.
— Не Маши Оверко брат? — кивнул Николаюк на могилу комсомольцев.
— Однофамильцы. Из них я ни с кем не в родстве. С Кириченками только по соседству жили. Интересный парень был, ихний Коля. Вечером выйдет с гармошкой за ворота, все пацаны возле него. Стихи сочинял. Тетка Ульяна долго тетрадки хранила… Так-то. Ну всего вам, как говорится.
Он пожал нам руки и пошел к машине, но вдруг на полпути остановился:
— А теперь вы куда?
Правду сказать насчет ночлега я как-то не подумал. Полагался на своего спутника и сейчас, после вопроса Оверко, взглянул на него.
— Проголосуем на трассе и через десять минут будем в Каменке, в гостинице — без тени тревоги сказал Николаюк.
— Здесь вы до утра будете голосовать, — тоном человека, знающего местные дорожные нравы, заметил Оверко. — Садитесь в мой лимузин.
Мы забрались в потрепанную, первых выпусков «Победу». Внутреннее убранство машины тоже производило грустное впечатление. Заметив нашу реакцию, Оверко улыбнулся:
— Автомобиль не роскошь, а средство передвижения.
Мы тронулись в путь.
— Праздник, — сказал водитель. — Начальство в ресторане. Там сегодня встречают освободителей Каменки.
Дорогу он знал отлично.
— Тридцать лет здесь езжу, — говорил водитель. — В войну на телеге ездил.
— И на мост? — оживился Николаюк.
— И на мост, — ответил Оверко. — Пацаном был, тринадцати лет, но всех фашисты заставляли. Доски, бревна подвозили, лагеря часовые обшарят, бывало, еду заберут. Мы передачи пытались провозить. Как не взять, когда матери просят. Помню, Коле Дорошенко мать передала крыночку меда. Так этот мед часовые моментально замели, а слопать побоялись — деликатный продукт, не пирожок какой, не кусок сала. Отнесли кринку офицеру. Тот был хитрый лис. Велел выстроить ребят и пошел вдоль рядов. Указали ему на Колю Дорошенко. «Твоя матка мед прислал?» Коля свою кринку узнал, но молчит. Офицер такой обмен предлагает: мать пусть привозит ведро меду, а сына забирает домой. Аж засмеялся фашист своей выдумке. Потом перчатку надел и похлопал Колю по плечу.
Парень на соседа своего покосился, дальше по ряду взглянул: стоят ребята — грязь да худоба, руки в коросте. Все глаза на него, Колю, неужто медом откупится? Набрался парень духу и говорит, дескать, так и так, господин начальник, ошибка произошла, не мой это мед, нихт, говорит.
Немец удивился, тычет парню перчаткой в грудь: «Ты есть Дорошенко!» Коля заупрямился: «Нас тут Дорошенков много». Велели выйти вперед всем Колиным однофамильцам. Их, к счастью, с полдесятка набралось. Офицер не стал разбираться, хмыкнул, развернулся и ушел. Солдат за ним кринку с медом унес.
Наш водитель завозился с сигаретами и спичками. Закурил и, успевая перемигиваться светом фар со встречными машинами, продолжал свой рассказ.
— А то в лагере с Машей Оверко случай был. Тащит она, значит, на пару с Полей Концур носилки с бетоном. Груз не по силам, ноги заплетаются. А фашист с автоматом рядом вышагивает, кривляется, по спинам девчат похлопывает. Маша видная из себя была, стройная, сероглазая. Фриц ее и облапил. Маша вся прямо побелела. А носилки не бросишь — подружку зашибешь. Маша как плюнет фашисту в морду! Тот аж рот раскрыл. А потом автомат наставил, как пальнет над ухом очередь. Долго она после того раза не слышала.
Сначала гитлеровцы в лагере не расстреливали: либо в Никополь возили, либо отводили в кучугуры. Потом свирепеть стали, когда увидели, что дело-то с мостом не движется. Особенно военнопленных терзали, чувствовали, — оттуда весь саботаж идет. Военнопленные знали цену этому мосту, знали, сколько наши лишней крови прольют, если фашисты пустят по мосту эшелоны. Военнопленные, работали так-сяк, для отвода глаз. Ну и цивильные, на них глядя, не торопились. Фашисты психовали: Красная Армия под Запорожьем! Стали за саботаж расстреливать на месте.
И тут наши хлопцы решили бежать, потому что дело уже до настила и рельсов дошло. Нельзя же немцам мост против своих достраивать. Группа такая подобралась: два Николая — Кириченко и Дорошенко, Василь однорукий, Маша Оверко и Шура Дуля. Все — комсомольцы. Василь свой комсомольский билет в лагерь принес. Брат его Дмитрий потом нашел этот билет в одежде расстрелянного. До сих пор хранит.
Готовились в большом секрете, а все же один человек учуял: Лиза Дуля. Возьмите да возьмите, а то сама побегу. Взяли ее и еще Полинку Концур. Маленькая такая, кругленькая, точный катигорошек. Сперва не хотели брать, мала, риск. Та — на дыбки: мол, не хуже вас, не испугаюсь, тоже, дескать, в комсомоле, только билет не успела получить. Даже ребят назвала из старших классов, кто ее рекомендовал. Пришлось взять и Полинку.
Как уж удалось им удрать, кто его знает: проволоку перекусили чем или подкоп сделали, но все семеро в одну ночь ушли. Перед их побегом я как раз свой последний рейс к мосту сделал. Последний, потом лошадь сдохла. Прямо в упряжке у контрольно-пропускного пункта. Никудышная была кляча. Крепких колхозных коней немец еще в сорок первом в Германию отправил.
Когда упала моя лошаденка, всполошились фашисты. Пригнали людей из лагеря, лошадиный труп — на телегу и: «век! век!» Среди лагерных Коля Кириченко был. Нагнулся ко мне и шепчет, чтобы мать ему теплую одежку приготовила. Я сперва не понял, своей бедой голова занята, думал, сюда ему одежду-то, а он моргнул: «Ночью приду». Тогда я скумекал: побег!
Наутро после побега прибывает в лагерь какой-то немецкий чин: как дела с мостом? А ему докладывают о побеге. Ох он и орал! Пальцем тыкал в лоб начальнику окружной фельджандармерии, а тот тоже чин немалый. Сутки дали на поимку. И чтобы в лагерь доставить, на место, и приговор перед всем лагерем. Жандармерия, комендатура, полицаи, старосты — вся свора кинулась ловить.
Тут наши ребята малость оплошали. Рады, конечно, что немцев облапошили, невтерпеж домой пробраться, а того не подумали, что там может быть засада. Надо бы осмотрительнее: пятерым схорониться в лесопосадке, а двоим — в село, в разведку.
Николаюк шумно завозился.
— Оплошали, поспешили… Теперь легко рассуждать. А каково им было тогда? Они и так трое суток в степи прятались. А ведь не лето — октябрь, заморозки, а они в лохмотьях, без еды. Не из гостей шли, с каторги. Еле-еле душа в теле. Думали, проберутся домой, еды, одежды возьмут и — к партизанам.
— А во дворах — засады, — покачал головой водитель, останавливая машину у гостиницы.
Николаюк вышел справиться относительно свободных мест.
— А дальше что? — спросил я водителя.
— Похватали всех, руки веревками скрутили и — в Каменку. Матери следом, пешком. Там к комендатуре близко не подпускают. Эсэсовцы. Полицаи покрикивают: «Пошли вон, бабы, пока не постреляли вас разом с вашими комсомольцами». Не верили матери, что расстреляют детей. Вечером увидели своих издалека. Ребят вели под конвоем в уборную. Хлопцы руками махали, девчата воздушные поцелуи посылали. Лиза, говорят, сильно плакала.
Утром пригнали их в лагерь, к, мосту. Выстроили на плацу весь лагерь: и военнопленных, и цивильных. Огласили приговор: за саботаж и побег — к расстрелу. Связали одной веревкой и повели в кучугуры. Мы, пацаны, на деревьях сидели возле завода металлоизделий — оттуда все видно.
Развязали им руки, как на место привели, заставили яму рыть. Потом на край ямы ставили и прикладом замахивались, чтобы ребята на колени опускались. А те ни в какую. Потом выстрел раздался. Один, другой… Какая-то заминка произошла. Коля Кириченко резко развернулся, толкнул немца в грудь, а сам боком в яму полетел. Василь и Николай Дорошенко рванули в разные стороны. Василя очередью из автомата скосили сразу, а в Дорошенко никак попасть не могли. Пацаны кричат: «Сбежал! Ура! Один сбежал!» Взвод эсэсовцев бил из автоматов — и не могли попасть. Дорошенко зигзагами бежал, галифе на нем были отцовские и белая сорочка.
Добежал он до воды — ушел бы. До войны на спор он Днепр в оба края без передышки переплывал. Пули его у самой воды достали. Фашисты зацепили его веревкой за пояс и потащили наверх к яме. Там еще долго стреляли в него, хотя он лежал, не двигался. Когда откопали, одна дырка прямо во лбу была.
У Коли Кириченко на теле не нашли ни одной царапины. Он до выстрела успел прыгнуть в яму, надеялся потом выбраться, а яму засыпали. У Лизы Дули руки были покусаны, это она, чтобы не закричать, не показать своей слабости.
Вернулся Николаюк. Мы поблагодарили своего добровольного водителя.
— Весь второй этаж для почетных гостей, для освободителей Каменки, — сообщил Николаюк.
Мы попили чаю в маленькой комнатке словоохотливой кастелянши и поднялись к себе. Я устал за день и тотчас прилег. Спутник мой, напротив, возился с эскизами, раскладывал их на столе, выходил в коридор. Оттуда стали вскоре проникать голоса возвращающихся гостей.
…Утром сосед разбудил меня и, пока мы брились, у рассказал о вчерашних своих вечерних встречах, о том, что эскизы мемориала переданы кому следует и поэтому отпала необходимость еще раз ехать в Водяное.
— Тут вчера такие прожекты были! — поделился Николаюк. — Хотят мемориал сделать на Никопольском плацдарме. Думаю, памятник комсомольцам будет что надо!
Через час мы поднялись на палубу белоснежного «Метеора», который отчаливал от каменской пристани. Теплоход вышел из бухты на чистую воду и быстро набрал ход. Проплыла назад узкая прибрежная полоса текучего песка. Это были остатки кучугур, скрытых теперь разлившейся днепровской водой.
— Здесь, на берегу, и поставить бы две фигуры, — сказал мой спутник. — Юноша и девушка разрывают колючую лагерную проволоку…
Теплоход резво бежал по волнам. Вот он достиг одного из уцелевших бетонных быков. Огромный серо-зеленый монолит уродливо торчал среди голубой воды.
— А ведь фашистам так и не удалось достроить мост, — отозвался мой спутник. — Ни один вражеский танк, ни один солдат не прошел по нему…