Измученные, по пятам преследуемые врагом, мы добрались до Пуховичей. Знамя, три зенитные пушки, около десятка автомашин и семьдесят солдат — вот все, что за полторы недели войны осталось от полка. И это как старший по званию я должен был доставить в затерявшийся среди лесов и болот городишко.

У военкомата толпились военные. Солдаты и командиры потрепанных и распавшихся частей и подразделений скудными ручьями стекались сюда с разных сторон, ожидали назначения. Тут же неуверенно переминались и гражданские, призывники. Слышались выкрики, какая-то возня. Вещевые мешки, оружие, люди — все смешалось. На выжженной солнцем траве, у заборов и стен домов через всю улицу сидели, стояли, полулежали мужчины, много молодых, сильных мужчин.

«Сколько еще можно тут торчать? Проклятье!»

— Эй, кто там в пулеметную роту?! — вынырнув из двери военкомата, крикнул прямо с крыльца лейтенант с небритым, осунувшимся лицом.

Лейтенанта окружили охотники.

— Танкисты есть? — неслось с другого конца.

— Найдутся.

— Ко мне!

— Пехота, сюда!

— Тихо. Куда прешь?! Не все сразу.

— В пехоту так в пехоту. Лишь бы не мытарить!

— Давай, браток, записывай.

— Зенитчики!..

Части формировались и отправлялись на фронт.

Моей команде было приказано следовать в Могилев, там комплектовались зенитные подразделения. Но неожиданно все изменилось: материальную часть я передал гаубичному полку, знамя — в военкомат, а сам с командой направлялся в распоряжение начальника Пуховичского гарнизона. Я искренне обрадовался: наконец-то оказался у дела; кончилось дикое, унизительное, заячье шествие. С первого дня войны минула, кажется, вечность, и все мы, до последнего солдата, снедаемые позором отступления, состарились на тысячу лет.

Гарнизон размещайся в военном городке, на восточной окраине Пуховичей, одной своей стороной примыкавшем к лесу. Городок совсем не выглядел захолустьем: широкие улицы, мощеные тротуары, парк. Высились двух- и трехэтажные казармы, множество складских помещений из красного кирпича, магазины, уютные, почти игрушечные коттеджи. Неделю назад здесь шла размеренная жизнь — с песнями солдат, смехом, музыкой в парке по вечерам. Сегодня все было иначе — тихо и пусто. Точно по городу прокатилась чума, опустошив улицы и дома, повсюду разлив свое кладбищенское безмолвие; как слепые глаза, чернели раскрытые окна в покинутых коттеджах.

Начальник гарнизона капитан Кораблев напоминал скорее интенданта, нежели строевого командира. С ног до головы он неторопливо ощупал меня равнодушным взглядом, когда я доложил ему, о своем назначении.

— Значит, Метелин, говоришь, твоя фамилия? — сказал он. — Что ж, звучит. Оттуда? — кивком головы указал на запад. — Бежим, значит?! Так, так. — И презрительно скривил губы. — Ну, а твои солдаты как, тоже скипидаром пятки намазали? Или ничего? Смогут, как капитан, покинуть корабль последними?! Учти, наш город — тонущий эсминец.

— Мы солдаты Ногина, — похвалился я. — А о нем не знают только те, кто газет не читает.

— Куда уж нам, дуракам, чай пить. Не доросли до газет, — Кораблев усмехнулся, слегка прищурив один глаз. — А с твоим Ногиным в Москве я в одно время назначение получал. Что и говорить, на вид вы оба молодцы, в фотоателье на витрину выставлять можно. А в нутро к вам не лазил — не знаю. Ногин, поди, сейчас, как и ты, где-нибудь без оглядки немцу спину кажет?

— Не очень-то уважительно вы судите о людях, товарищ капитан.

Кораблев и глазом не моргнул, будто и не слышал моей реплики.

— Выберите казарму поближе к штабу, — распорядился он. — Людей одеть, накормить и вооружить.

Склады еще не эвакуированы. А то гляжу на тебя и думаю: когда гимнастерка твоя стиралась? А сапоги, похоже, еще от Петра Великого в наследство достались. Стыдно, молодой человек. На войне, как на балу, всегда надо быть опрятным. Выполняйте!

— Слушаюсь!

Вышел я из штаба злой, с самым противоречивым мнением о Кораблеве. «Без оглядки немцу спину кажет…» В тылу отсиживаясь, легко рассуждать. Все умники. Угораздило же меня угодить к нему в подчинение! — с лихорадочной дрожью внутри думал я и не заметил, как натолкнулся на Захарова. Лицо его сияло радостью.

— На все сто процентов отлегло тут, товарищ командир, — ткнув себя в грудь, сказал он.

— Ты о чем? — не понял я.

Захаров продолжал:

— Теперь фашистской сволочи несдобровать. Точка. Отступать больше — дудки! Хватит. Будто тебя голого при всем честном народе гонят, когда видишь эти мокрые провожающие бабьи глаза. Несподручно советскому гражданину это — отходить. Ну, а теперь я у дела, вот и радуюсь.

— Отходи-и-ить! — передразнил я. — Просто без оглядки спину показываешь, гражданин. — Во мне еще не остыла злость после разговора с Кораблевым. — Чего плачешься в жилетку?

Захаров, недоумевая, какая меня муха укусила, переминался с ноги на ногу.

— Да вроде никто и не силует, а идешь. В том-то и беда, что совладать с самим собою не можешь, — уже потухшим голосом сказал он. — Как со скользкой горы покатились.

Захарову за сорок. Он точно кряжистый дуб, глубоко и крепко вросший в землю, широк в плечах. Брови разлатые, нависают, как соломенная стреха, над хитроватыми с прищуром глазами. Смуглое лицо обожжено колючими забайкальскими ветрами. Человек он суровый, но сердце у него ласковое, как у ребенка. Случилось, что после финской так и не попал он к жене и дочери.

— Вот что, дружище, радость твоя понятна, — уже извинительно сказал я. — Кажется, мы в самом деле теперь у дела. Отступать, понятно, не сладко, но теперь бери-ка власть в свои руки. Отныне — ты старшина! Даю полтора часа времени — разместить, одеть, обуть и накормить весь личный состав.

— Есть одеть, обуть и накормить!

Власть Захаров любит, знаю. Давно он метит в старшины. И росту у него сейчас точно прибавилось.

— Да и свою замени гимнастерку, — замечаю я. — Уже не хлопчатка, а бычья шкура — залубенела от пота. Начальству не годится ходить неряхой. А правда, поговаривают, что у тебя в вещевом мешке целый склад обмундирования?

— Брешут, — отнекивается Захаров, краснея. — Одна-единственная гимнастерка. Для праздников берегу. Больно складно пошитая. И память мне. Друг по финской подарил. Убило его…

— Выполняйте!

К капитану я вернулся два часа спустя. Успел привести себя в порядок: сменил обмундирование, подшил подворотничок, начистил сапоги, побрился. Пока я занимался собою, Кораблев знакомился с моими людьми.

«Прощупал каждого, кто на что годен, всем определил задание», — сообщил мне Захаров.

Застал я Кораблева в штабе. В тесной комнатушке он склонился над столом, заваленным папками, свернутыми в трубки топографическими картами, бумагами, и что-то писал, очистив себе местечко. Встретил меня опять с чувством какого-то недоверия и недружелюбия.

— Вот теперь и на бал можно. Вырядился, что твой жених, — съязвил он.

У меня запылали уши.

— Садись, — кивком капитан указал на стул.

Невозмутимость Кораблева и его явное безразличие ко всему тому, что происходило вокруг, удивляли меня, а тон обращения злил. Пуховичи беспрестанно бомбили, упорно ползли слухи — враг на подступах к городу. Кораблев — начальник гарнизона, и я ждал от него немедленных и решительных действий. Но, видно, зря ждал. Низко склонив бритую голову над листом бумаги, Кораблев старательно, как первоклассник, выводил буквы. Его черная густая левая бровь, в зависимости от нажима пера, то ползла вверх, то сурово ломалась, собирая гармошку морщинок на лбу. Череп у Кораблева сократовский, крупный, лобастый. Фуражка высилась на горе папок.

Запечатав письмо, Кораблев вызвал из соседней комнаты бойца.

— Вот, милок, пакет. Доставить в Могилев. В штаб!

Боец молча отдал честь и вышел. Через минуту послышался треск удаляющегося мотоцикла. Капитан проследил из окна, повернулся ко мне.

— В шахматы играете? — спросил он и, не дожидаясь ответа, достал из нижнего ящика стола коробок с шахматами. — Подвигайте стул. — Локтем отодвинул бумаги и, высыпав фигуры, примостил шахматную доску.

Внутри у меня все дрожало, я проглотил слюну. С таким начальником гарнизона — один шаг до беды. И опять пожалел, что судьба свела с ним.

— Выбор твой, можешь взять белые.

Простите, товарищ капитан, но… честное слово…

— Ты о чем это? — он притворно непонимающе свел брови, по-детски улыбнулся и начал расставлять фигуры. — Не валяйте дурака, лейтенант. Не звучит! Когда начальство говорит, что ты пьян, отвечай: «Слушаюсь!» и иди спать.

Я понял, что капитан настоит на своем, и сел за стол.

Некоторое время мы молчали. Капитан в игре был не таким простаком, каким казался с виду. Когда-то в институте я одерживал победы. Мне хотелось досадить ему хоть в этом, кольнуть его самолюбие.

Но выяснилось, что голыми руками его не возьмешь. Кораблев активно развивал наступление.

— Что же вы молчите? — видя, что мне приходится туго, спросил с усмешкой он.

— Взвешиваю силы противника, чтобы положить на обе лопатки, не дав ему и пикнуть.

Кораблев кашлянул:

— М-да, пророк из вас неважный, прямо скажем, — и, передвинув коня, объявил шах. Следующим ходом убил королеву и затрясся в беззвучном смехе, черные, живые, как у ребенка, глаза его озорно блестели. У меня перехватило дыхание. Так глупо проворонить королеву — это почти что проиграть партию. Но оружия я не сложил.

— Хмуритесь?

— Напротив, предвкушаю поражение.

— Чье?

— Разумеется, ваше!

— Вы не лишены чувства юмора. Мне это начинает нравиться. Похвальба, конечно, людям свыше дана. Овсяная каша тоже хвалилась, будто с коровьим маслом родилась.

Разговаривая, капитан сделал опрометчивый ход. Я не преминул воспользоваться его неосторожностью. И вот — ловушка. Насмешливость с лица Кораблева как ветром сдуло. Он протянул руку, чтобы переиграть, но я возразил:

— Признайте во мне пророка, я и, так уж и быть, снизойду — разрешу вам рачий ход.

Бритый череп Кораблева порозовел.

— Какую глупость сделал, а? Черт знает что такое. Это вы всё своей болтовней!..

— Сдавайтесь, товарищ капитан.

Он почти с ненавистью взглянул на меня: «Вы что?» И тут же, сделав ход ладьей, оживился. Зашумел: — Вот вам! — пристукнул он зажатой в кулаке фигурой по столу. — А я-то вообразил — настоящий игрок! Батенька, обмануть хотел?! Святая простота! Ха-ха… Надо знать, с кем имеете дело!

В пожилом серьезном мужчине разгорелся мальчишеский пыл. Кораблев как будто даже помолодел, морщины у глаз разгладились. Ход его действительно был мудр. И он радовался ему, как доброй находке, неожиданному открытию. Но и я рассчитал точно — проходила моя пешка.

— На пешечку жмете?! Голубка сломит себе шею, не добравшись до высот королевы!

Мы оба чуть ли не воткнулись носами в шахматную доску. Пальцы капитана, зажав отыгранные фигуры, побелели. Я старался разгадать его замысел. Пешку мою он действительно убил. Но опять ошибся. И тут я понял наконец его тактику. Очертя голову он бросался вперед, не пытаясь разгадать план противника.

— Предлагаю вам сдаться, лейтенант, — теперь уже он посоветовал мне.

Я промолчал.

— Когда не везет, всегда молчишь.

Но нервничал все-таки он, явно пытался отвлечь мое внимание.

— Вам шах… А вот и мат! — сказал я.

Сыграли вторую партию. Я дважды одержал победу. И только тогда за внешним равнодушием разглядел человека порывистого, горячего. Проиграв, капитан вскочил из-за стола, удивительно легко, несмотря на свою заметную грузноватость, забегал по комнате, размахивая руками.

— Нелепая случайность! Безусым, у которых молоко еще теплится на губах, никогда не проигрывал! Просто расстроен всей этой дурацкой неразберихой.

С шумом он извлек из письменного стола папиросы, с жадностью изголодавшегося глубоко затянулся. При мне он курил впервые.

— Собирался бросать. Да где уж тут! Пачку махорки проглотишь. И это называется воспитанная молодежь!.. Играл ведь с капитаном! Нет чтобы удовольствие доставить. Да даже не капитану, а просто старшему по возрасту человеку. Как это поэт сказал: «С печалью я гляжу на наше поколенье». Ох и поколеньице!..

Он с комичным отчаянием махнул рукой. Невозмутимое, мужественное лицо его стало вдруг серым и невыразительным, грустью повеяло от него.

— Вот у меня дома тоже есть молодой человек, точнее — девчонка. Только вчера отправил их с матерью. Ее тоже не одолеть. Не в шахматах, конечно, нет. Не в них дело. Грамотные вы слишком. Всему мы вас научили, забыли только привить вам элементарную этику — почитать отцов, уважать их привычки.

Было в Кораблеве что-то необычайно наивное. И было это отчетливо видно, несмотря на его внешнюю суровость и внешнее проявление холодности. После игры в шахматы он стал мне понятным, неожиданно своим и дорогим человеком.

Минуту спустя, успокоившись, Кораблев притушил папиросу.

— А вообще, уверенность делает вам честь. Да, да, молодцом! Может быть, и хорошо, что выиграл. Ну, теперь за дело. Ведь у нас его непочатый край.

Эвакуация города продолжалась уже третьи сутки. На запад двигались наши войска и с ходу вступали в бой.

Ночью захмарило, запахло дождем.

В сумерках мы с Кораблевым проверили все посты. Отдав окончательные распоряжения и еще раз убедившись, что все сделано по его указанию, Кораблев посоветовал мне прилечь отдохнуть.

— Наши, кажется, задержали немца, — он отечески легонько хлопнул меня по плечу. — Иди приляг, шахматист!

Я и в самом деле падал с ног — устал до изнеможения, и едва добрался до нар — сразу свалился, точно скосило меня; Но уснуть, как ни странно, долго не мог. Мозг сверлила беспокойная мысль — все ли сделано? Нашему гарнизону предстояло взорвать железнодорожную станцию, бензохранилище, склады интендантства и боеприпасов — ничего не оставить врагу такого, что бы ему могло пойти на пользу. Каждый солдат Кораблевым был подключен к определенному участку; он — солдат, командир и исполнитель одновременно — хозяин положения. Механизм заведен, надо суметь теперь предвидеть и устранить все, что могло помешать его работе. Дополнительные приказы уже не изменят хода развернувшихся событий. Мы оставим Пуховичи последними. «Тонущий эсминец»… Я наконец забылся.

Сколько проспал — не знаю… Проснулся от сотрясения и гула. Комната, в которой я спал, залитая яркими отблесками пламени, полыхающего за окнами, казалось, плыла и качалась из стороны в сторону. Застегивая на ходу гимнастерку, я выбежал во двор. Пуховичи и примыкающий к ним военный городок горели. Один за другим следовали потрясающей силы взрывы. Клубы дыма взметались ввысь, опрокинутое чашей горело само небо.

Мимо меня пробежали двое солдат. Я бросился вслед за ними. И тут кто-то сильной рукой взял меня за плечо. Оглянувшись, я лицом к лицу столкнулся с капитаном Кораблевым.

— Что произошло? — с тревогой спросил я.

— То, что должно было произойти… — И, ничего не разъясняя, капитан приказал мне снять первый и третий посты, выяснить, почему не взорвана водонапорная башня.

Немцы очутились в западном предместье города раньше чем их ожидали. Ночью они не решились войти в город, но вели беспрестанно обстрел, особенно яростно бомбили выходы на дорогу к Березине и Могилеву.

В спешке завершались последние работы. К утру почти все было готово. Выполнив задание, я получил от Кораблева приказ с группой солдат выбираться из военного городка в лес, занять там оборону и ждать его, Кораблева, возвращения с остатком гарнизона.

Через город по дороге к Березине прошли наши последние войска. К рассвету дорога точно вымерла.

Мы извелись, ожидая Кораблева. Появился он в лесу лишь в пятом часу утра, когда опасность уже выглядывала из-за каждого куста. С Кораблевым пришла какая-то девушка лет восемнадцати.

— Полюбуйтесь, — сказал мне капитан, раздраженно покосившись на спутницу. — Вот она, вечная проблема… Третьего дня честь честью, как человека, отправил ее с матерью и братьями на восток, а ночью — хорошо еще, что случайно заглянул на квартиру, — извольте радоваться: Каталина тут как тут. Думал, инфаркт схвачу. И надо же было, чтобы у капитана Кораблева родилась дочь! Спрашиваю — почему? Что? Зачем? Как воды в рот набрала! Пришлось впервые в жизни всыпать как следует — да простит мне бог, — и только тут она мне, дрянь этакая, выпалила, что раз я, значит, ее отец, не могу, то она партизанить станет в белорусских лесах! И немцам покоя не будет! Дескать, она не то, что мы, мужчины… Экий партизан! — горько усмехнулся он. — Только, пожалуйста, не воображай себя взрослой!

Выговорившись, Кораблев сразу остыл, отошел. С грубоватой лаской он заправил выбившийся из-под косынки темный локон дочери:

— Эх ты, пичуга…

— А я и есть взрослая, — девушка с нескрываемым вызовом и укором смерила нас таким взглядом, будто мы были преступниками. Брови у нее, как и у отца, — ломаные, густые, черные. Синь юных глаз сверкала чистотою, во всю щеку — нежный румянец, пухлые, никем еще не целованные губы, тонкая, как стебель, талия — все в ней дышало омытым росою утром.

— Немцы уже орудуют в Пуховичах. С минуты на минуту вступят в военный городок, — сказал капитан. — Долг свой мы исполнили, но не до конца. Бензохранилище-то осталось невзорванным: сержант Масляев струсил, сбежал.

Я расстегнул ворот. Бойцы настороженно молчали: Кораблев вряд ли согласится оставить немцам хранилище в целости.

— Разрешите мне и старшине Захарову вернуться в городок, — попросил я.

Кораблев повернулся к Захарову, меряя его взглядом.

— Товарищ Захаров, останетесь за старшего, — приказал он. — Вы, Метелин, вы и вы, — указал он на двух бойцов, — за мной!

— И я, папа! — рванулась Каталина.

Кораблев поднял левую бровь.

— Да, папа. И я, — повторила она твердо.

— Ну что ж. Как знаешь. Торопитесь, Метелин!

Мертвый городок окутал туман. Громоздились горы развалин. Только военторг, несуразно большое здание, похожее на старинный замок, каким-то чудом уцелел и выглядел уже вовсе призрачно.

Мы пробирались к бензохранилищу. Вокруг лежала удивительная тишина. Как в заколдованном царстве безмолвия. И вдруг клубы дыма и огня через мгновение взмыли в небо. На обратном пути мы не утерпели и заглянули в уцелевший магазин. В ювелирном отделе мерцали хрусталь, золото, камни. Я искренне изумился: откуда в этих Пуховичах, о которых я никогда даже не слыхал, столько драгоценностей!

— Только начинали по-настоящему жить, — пояснил Кораблев.

— Но почему же все это здесь, не эвакуировано?

— Вот их, — кивнул в сторону дочери Кораблев, — женщин да детишек, надо было вывезти, во-первых. А во-вторых, из-за головотяпства… Возьмите себе на память. — Кораблев бережно отодвинул стекло полированного шкафа, взял двое золотых часов и протянул мне.

— Благодарю, мне сейчас не богатеть, — отказался я и спросил у Каталины: — А вам не жаль этого добра?

— Его же нельзя оставлять…

— Почему?

Она презрительно скривила пухлые губы: эти взрослые! Ее считают девчонкой, а сами ничего не понимают. Даже не представляют, какое страшное преступление совершают, отступая и оставляя врагу землю. И еще спрашивают почему? Каталина резко, на одних каблучках, повернулась к отцу.

— Папа, торопись.

Зашипел, искрясь, бикфордов шнур. Едва мы успели укрыться за развалинами, как земля дрогнула… То, что недавно напоминало замок, превратилось в развороченные глыбы железа, бетона, камня и пыли.

Поймут ли когда-нибудь те, кто находится по ту сторону баррикад, наши действия? По-видимому, нет!.. Скажут — мы бессердечны и безжалостны к своему дому, назовут нас десятки раз скифами!.. Счастлива ли любящая мать, принесшая на радость миру сына и принужденная убить его своими руками? Да, нет горше того горя, которое сегодня испытываем мы. Одно лишь утешение в груди — разрушая, мы создаем…

Прощай, старина, — Кораблев снял фуражку и поклонился разрушенному городу. На глаза набежали слезы.

— Ах, папа, папа. Какой же ты! — Каталина прижалась к нему щекой. Она не понимала слез отца и с обостренной стыдливостью юности хотела их укрыть от нас.

— Не могу, Катанка, не могу!

Капитан подал знак и, больше не оглядываясь, двинулся вперед. Мы последовали за ним. Шел он с опущенными руками. Сразу как-то поникший, словно постарел на десять лет. Неожиданно нас оглушил пронзительный треск. Капитан мгновенно выпрямился. Подмяв деревянные сторожевые ворота городка, прямо на нас мчалась немецкая юркая танкетка. Мы нырнули в разрушенную водонапорную башню, почти у самой дороги. Кораблев торопливо и нервно выхватил из-за пояса две гранаты, швырнул их под танкетку. Она вздрогнула и завертелась на месте, рассыпая горячую пулеметную дробь. Пустил и я одну за другой две гранаты, машина затихла, неуклюже и неправдоподобно, как подраненная сова, прильнула железным телом к мостовой. Капитан взял у притаившегося рядом с ним бойца еще гранату, и не успели мы опомниться, как он выскочил из укрытия. В башне танка щелкнул выстрел… Кораблев споткнулся, схватился за грудь. Еще не понимая, что произошло, он медленно, с усилием повернулся в нашу сторону, ища глазами кого-нибудь из нас, и недоумевал: куда все исчезли, почему он один?.. Ослабшие пальцы вяло поползли к вороту гимнастерки, тщетно пытаясь его расстегнуть. «Каталина… Метелин, берегите дочь!..» — крикнул он и осел на дорогу. Я машинально рванулся к нему на помощь, но меня удержала чья-то крепкая рука. Взглянув на Каталину, я все понял: меня ждала участь ее отца, если сначала не убить того, в танке. Связав кое-как ремнем гранаты, я метнул их под машину. Черный шлейф густого дыма потянулся к небу. Капитан, откинув правую руку и неудобно подвернув под себя левую, лежал на мостовой. Козырек фуражки бросал тень на его неподвижные открытые глаза.

К городу двигались танки. Их точно идущий из-под земли гул стремительно приближался.

Подобрав командира, мы вернулись в лес. Бойцы обступили нас тесным кругом, склонили головы. Каталина судорожно прижала кулаки к глазам, ссутулилась.

Из-под Пуховичей мы ушли чуть ли не в полдень. В городе уже полновластно хозяйничали немцы. Мы оставили капитана в песчаной могиле и чувствовали себя так, словно вместе с ним оставляли здесь часть своего Сердца. Куда же теперь? Неожиданно мы замерли, потрясенные: из города к лесу с разных концов, поджав уши, убегали собаки. Я и не предполагал, что в Пуховичах такое множество собак.

— Видать, не очень ласковый гость, коль тварь и та утекает! — заметил Захаров.

Двигались тропами и по бездорожью в лесной чащобе. Вскоре на нас стали охотиться «мессеры». На бреющем полете с остервенелым воем носились они во всех направлениях, «прочесывали» лес и придорожные кусты из пулеметов и пушек.

— Ишь, беснуются, сволочи! — выругался кто-то.

— А наши и носа не кажут…

— До войны на небе кренделя выделывали, а когда понадобилось, будто собаки от волка в подворотню попрятались.

— Ты потише… насчет подворотни, — оборвал сосед.

— А ты мне рот не закрывай! Неправда разве?

— Не знаешь, так зря не неси околесицу.

— На юг бросили наши самолеты. Говорят, наши уже в Прагу к чехам вступили. Там, слышно, товарищ Буденный дает жару.

— Твоими бы устами да мед пить.

Каталина шла молча, низко опустив голову. С лица ее точно сбежала вся кровь, оно стало белое, как известь.

Перехватив мой взгляд, она рванула с головы платок и на мгновение закрыла им лицо. В темно-русых густых волосах от лба до затылка ослепительным жгутом протянулась седая серебристая прядь, будто девчонка случайно прислонилась головой к исписанной мелом школьной доске. Я чуть было не спросил: «Что это у вас?», да вовремя прикусил язык.

Мама, мама! Думала ли ты когда-нибудь, любимая, родившая нас в муках и слезах, что в восемнадцать лет в наши взлелеянные тобою волосы вплетется седая прядь. Ее никогда уже не смыть с наших кудрей. Зачем, сидя у колыбели, ты рисовала нам чудесные узоры сказки о счастье, возводила невиданно красивые терема! Что, если бы сейчас, в эти минуты, на ухабистой дороге войны, в этом унижении и оскорблении довелось увидеть тебе надежду и веру твою — твою плоть и кровь, твое детище?.. Нет, не надо, мама. Пусть лучше мы сами… Я не хочу, не подумай, упрекнуть твои священные для меня морщины, наложенные на твое родное лицо суровой жизнью, что ты не открыла мне по-настоящему, что же такое есть жизнь, что не сделала меня беспощадно мужественным в жестоком единоборстве с самим собою. Не плачь, мама. Не надо, любимая! Твое сердце и без того давит тоска в разлуке с нами, твои глаза стали хуже видеть: их часто, слишком часто застилают слезы. Нет, не раскаяние мучает тебя. Тревога иссушила твою грудь. Мы для тебя всегда беспомощные дети, воины ли мы или годовалые несмышленыши — все равно дети, которым нужна мать. Где бы мы ни были, за тысячи ли верст от тебя или рядом, ты всегда с нами. Мысленно оберегая нас от злой судьбы сегодня, в любую минуту ты готова принести себя в жертву, только бы жили твои дети. Ты веришь, что у твоего ребенка все должно быть хорошо, потому что он обласкан светом щедрого солнца, потому что родила ты его для счастья. Одно только, мама, тебе неведомо сегодня — какая щемящая, какая неуемная боль и горечь в сердце у твоего ребенка. Мама, мама…

Зарослями, по колено в болотной воде, топью пробирались мы к Березине и дальше — на Могилев. Каждый метр пути стоил больших усилий. Мы тащили на себе четыре станковых и три ручных пулемета, винтовки, два ящика с гранатами, набитые патронами вещевые мешки. Немцы могли появиться из-за каждого куста. Передохнув в Пуховичах, они опять напористо двинулись на восток.

А до Березины еще около семидесяти километров.

К вечеру вдруг похолодало, подул сырой, промозглый, будто осенний ветер. Небо заволокло тучами. Лес почернел, угрюмо притих.

— Устали? — спросил я Каталину. Она тоже с винтовкой за плечом, точно боевой солдат. В ответ Каталина молча покачала головой: «Нет, дескать, не устала». Я взял ее винтовку, забросил на плечо.

По листьям звонко застучали редкие капли. Пронесся порывистый ветер, зашумели, пригибаясь, вершины. Капли ударяли о листья все чаще, торопливее. И вдруг, словно разверзлось небо, хлынул ливень.

Я набросил на Каталину свою плащ-палатку.

— Не надо, — запротестовала она.

— Капризничать будете у матери, а здесь извольте подчиняться, — рассердился я и тут же пожалел о своей резкости, попытался как-то сгладить ее:

— Простите. Иногда приходится быть грубым… Вы же понимаете, Каталина… Недоставало только, чтобы вы заболели. Поэтому….

— Зачем вы извиняетесь? Это я. Все я… и, схватив мою руку, уткнула в нее лицо и беспомощно, совсем по-детски заплакала.

Сострадание сдавило мне горло, но я бодрился ради этого осиротевшего ребенка.

— Не вешайте носа, Катинка. Жизнь еще улыбнется. Главное сегодня — не утратить веры в себя.

Каталина подала мне другой конец плащ-палатки, и мы, укрывшись, пошли рядом. Дождь усилился. «Недоставало мне еще этой заботы», — подумал я, глядя сбоку на Каталину.

— Почему, скажите, — внезапно спросила она, — почему мы отступаем? Разве мы слабые? Выходит, что так. Зачем же тогда уверяли, что мы, мы… Я не могла даже представить, что буду вот так, в лесу, одна. Потерять все… Почему могло такое получиться?..

Лгать ради утешения я не мог, а сказать правду было еще труднее. Во мне самом за эти дни что-то как будто надломилось. Я тоже мучительно искал ответ на роившиеся в голове вопросы. Действительность оказалась совсем иной. И когда я столкнулся с нею воочию, увидел суровую и жестокую правду, увидел то, чего нельзя было и предположить — наступила расплата: боль, сомнение, противоречия — все собралось твердым комком, нещадно давило грудь.

— Почему вы молчите? Папа тоже всегда молчал. А последний раз он даже рассердился. Мы спорили о политике. Он хотел, чтобы я так же мыслила, как он. Но убедить меня не смог. Шумел, что мы, то есть это, значит, я и мои сверстники, изнежены, избалованы. Вот если бы нам довелось хлебнуть горя, как им, отцам, тогда бы мол, были поумнее и не выискивали недостатков в созданном ими мире, а безропотно тянули воз жизни. Так и сказал, тянули… А вот я и сейчас убеждена, что не в этом смысл и радость. Тянуть. Смешно! Разве человек лошадь?.. Сегодня вот нас, сильных, бьют. Да, сильных. Почему? Папа мне этого не объяснил.

Она подняла на меня строгие глаза.

Умное, не по возрасту мыслящее лицо. «Почему?» — подумал я и не ответил Каталине, а сказал:

— Лучше и легче воспринимать сегодня все так, как оно есть, без анализа. Как свершившийся факт. Надо дать всему отстояться.

Дождь падал отвесно, гулко, как об железную крышу, барабанил по намокшей плащ-палатке. Ни одной сухой нитки на тебе. Чувствую, что замерз, креплюсь, хотя зубы не слушаются и выбивают дробь. Команда растянулась. Ноги скользят по размокшей земле.

Нас нагнал Захаров:

— Подожди маненько, начальник, — прикрываясь от дождя концом плащ-палатки, он из вещевого мешка вынул новенькую, сухую гимнастерку.

— Вот, возьми, дите, надень, — повернулся он к Каталине. — Ума, вижу, мало: пустилась в дорогу в одном ситцевом платьишке.

Каталину прикрыли палатками. С трудом натянула она на мокрое платье гимнастерку. Грубоватая забота стороннего человека тронула ее. В гимнастерке с богатырского захаровского плеча она утонула, рукава свисали ниже колен.

— Ой, спасибо! Как хорошо вы придумали! — по-детски обрадовалась Каталина. — И гимнастерка как раз по мне. — Она озорно подняла руки.

— Вот и хорошо, если угодил, — проворчал польщенный Захаров.

— Гляди, на какую утрату решился мой земляк, — не утерпел, кольнул Захарова его дружок Русанов. — Рубашку ведь, как писаную красавицу, берег.

— Поди, речка где-нибудь вспять тронулась, — тут же отозвались другие.

— Какая там речка, гляди вон небо от слез зашлось.

— Мне и невдомек, отчего будто все ведьмы против нас, а это, оказывается, товарищ старшина гимнастерку решился уступить.

— Гимнастерка знаменитая! — не унимался Русанов. — С финской в мешке лежит. К ней еще сама Катерина Вторая пуговицы медные пришивала. Завещание оставила: носи, мол, Петр Захаров, себе на радость и на страх врагам. Я, Катерина, жаднючих мужиков страсть как ценю. А тебе, как самому правофланговому, и цены нет.

— Сознательная, видать, царица была…

— Ну, чего зубоскалите, мухоморы! Ума у вас, гляжу, на полушку! — пристыдил Захаров. — Дите от холода посинело, а вам, кобелям, лишь бы ржать. — Он сердито закинул за спину вещевой мешок, натянул залубенелую плащ-палатку на голову и молча зашагал вперед. За ним тронулись все наши бойцы.

Незаметно на крышу леса скатилась ночь, придавила его к земле. Мы едва плелись. Кое-кого уже волокли на себе. А дождь лил, лил. Я отдал команду выбираться из чащи на шоссейную дорогу, а сам пробрался в голову колонны, чтобы ускорить шаг. Но едва мы достигли опушки, как почти перед собой на дороге увидели две автомашины. Возле них копошилось несколько человек. Определить в темноте, наши это или немцы, было нельзя. Я приказал изготовить оружие и послал Захарова, Русанова и ефрейтора Петина в разведку.

— Наши! Наши! — спустя немного времени раздались изглубины ночи обрадованные голоса.

Мы бросились к машинам.

— Ни ползет, ни лезет, ни вон нейдет? — шутя осведомился у шофера повеселевший Захаров. Шофер, по уши в грязи, злой и измученный, мрачно ответил:

— По таким дороженькам, так их и разэтак, только на технике ездить.

— Плохой возница всегда на Макара дразнится.

— Ты лучше подсоби, «Макар». Вишь, застряла.

Мы помогли вытащить завязшие в грязи автомашины, упросили везущих какой-то секретный груз солдат взять наших больных и тронулись дальше.

В первой же деревушке разместились на короткий ночлег. Человеку мало надо, чтобы быть счастливым. Пахнущая кислым хлебом и сухим деревом изба казалась пределом мечтаний. Жизнь все-таки прекрасна! И еще раз все-таки стоит жить. Я сбросил с себя оружие, стянул гимнастерку, сапоги; каждый мускул ощущал радость покоя, разлитого в избяном тепле.

Каталина у порога выжимала волосы. Красивая и жалкая одновременно, дитя и женщина. Взглянула на меня и, увидев, что я наблюдаю за нею, чуть приметно улыбнулась.

— Спите, — произнесла она едва ли не с материнской заботой, и ее голос чем-то неуловимо напомнил голос ее отца, капитана Кораблева.

В коридоре послышалась какая-то возня.

Каталина отступила от двери. Захаров с двумя солдатами втолкнул в комнату громоздкое, с болваньим лицом существо, в которой я с трудом узнал сержанта Масляева, исчезнувшего из Пуховичей.

— Откуда? — Я недоуменно смотрел на рябого большегубого сержанта. Рыжие, щетинистые брови нахмурены, по-бабьи круглые плечи обвисли.

— На печи грелся у нашей хозяйки. Этот уж не отступает, а драпает во все лопатки, — зло сказал Захаров. — Куда прикажете? Может, к стенке гада?

Масляев озирался, как затравленный зверь.

— Черт с ним! — махнул я рукой. — Сорвите с него сержантские лычки, и пусть пристает к нам. Авось, поймет, что подлец.

С рассветом мы уже были на ногах. Погода немного исправилась. Дождь перестал, но зато воздух теперь дышал гнилой сыростью. Сизые дымчатые облака уползали на восток. С листьев срывались крупные и холодные, как лед, капли. Дорогу развезло. Вся в выбоинах и илистых лужах, уныло тянулась она вдаль.

После отдыха настроение почему-то стало еще хуже. Голова раскалывалась от невеселых мыслей. Как слепой щенок, я барахтался в черном мире, тычась из угла в угол, бессильный найти выход. Неужели и за Березиной опять отступление? Снова дорога в выбоинах и илистых лужах? Дорога, полная человеческой слабости, падений, ужасов?

Мое настроение передалось людям.

— Может, бросить эту коломбину? — мрачно сказал Захарову Ковров, несший на горбу пулемет. — Все одно, видно, не пригодится. — В голосе Коврова едва сдерживаемое озлобление. Мужчина он гигантского телосложения, плечи — косая сажень, высокий, как дуб, огромной физической силы, Кряжистый Захаров рядом с ним — просто малыш.

— Я те брошу! — пригрозил он Коврову.

— А ты не стращай, старшина. Страшнее того, что от немца бежим, — уже нет ничего. Вот возьму и брошу. Чего ты со мной сделаешь?

— Может, кто и бежит. А я, например, отхожу. А пулемет попробуй мне только бросить! Я те…

Ковров, побагровев, остановился.

Недоставало еще, чтобы сцепились, как козлы.

— Бросай, если не жалко. Черт с ним, — вмешался я.

Ковров сразу сник и неловко шевельнул губами.

— Жалко, товарищ лейтенант. Пуховичи бросили, другие города тоже. Теперь пулемет… А кто ж за это в ответе будет?

Но я не принял извинений Коврова и, чтобы уязвить его, позвал ефрейтора Петина:

— Товарищ Петин. Иди, пожалуйста, помоги другу своему.

Петин, остролицый, щупленький, лилипутьего роста человек, всерьез приняв мои слова, тоненьким голоском сказал Коврову:

— Давай, Миша, подсоблю.

— А ну, проваливай, нечего путаться в ногах! — налившись кровью, свирепо огрызнулся Ковров. Но тут же справился с собой и добродушным баском протянул: — Что, товарищ лейтенант, кандидатуру в помощники небдительную даете?

По рядам пронесся одобрительный шумок. Намек Коврова пришелся кстати. Вчера в пути Петин на ходу заснул и не слышал, как у него с головы стянули пилотку.

Что же молчите, Петин? — спросил я.

Петин растерянно передернул плечами, шмыгнул носом, погладил ладонью непокрытую стриженую голову. Ковров оживился:

— Рязанский лапотник. Башку посеял, а туда же, в помощники лезешь. Ну как с ним, товарищ лейтенант, с безголовым, воевать против немца? Потому, видать, и отступаем, не иначе.

— Ты не дюже, Ковров, — серьезно заметил охочий подшутить над товарищами Русанов. — Знай, с кем дело имеешь.

— То есть как с кем?

— А так. Петин наш, он не просто Петин, а товарищ ефрейтор! Чин этот сегодня в большом весе.

Ковров с нескрываемым недоумением повернулся к Русанову. Тот под общий одобрительный смешок солдат продолжал:

— И у тебя, Ковров, видать, котелок не очень шибко варит. Наш Петин самому Гитлеру не уступит: оба они одного звания. Ефрейтора, мать их за ногу!

Петин, задетый за живое, не утерпел:

— Сравнил! — крикнул он Русанову. — И язык поворачивается! Я товарищ тебе или кто? А Гитлер, он просто так ефрейтор.

— Чего толковать, ты выше! — с добродушной издевкой поддержал Русанов.

В разговор включились другие. Петин стал предметом всеобщего внимания. Незаметно и я подливал масла в огонь. Шутки, смех заслоняли усталость, гнали из сердца раздирающие противоречия и сомнения, разглаживали на лбу хмурые складки. Каталина, заглянув мне в лицо, спросила, не жалко ли мне Петина. Тот и в самом деле сник, обиженно поглядывал на дружков, потешавшихся над ним.

Вдруг Каталина подступила к Русанову:

— Вы баснописца Крылова знаете?

— Это который про лебедя, рака и щуку сочинил? Слыхивал, дочка. А что?

— А басню «Чиж и голубь» знаете?

Русанов почесал затылок, сдвинув на лоб пилотку, не понимая, чем он заслужил такое внимание.

— Не знаете? Так вот в ней сказано:

«Чижа захлопнула злодейка-западня, Бедняжка в ней и рвался и метался, А Голубь молодой над ним же издевался! „Не стыдно, ль“, — говорит, — „средь бела дня попался! Не провели бы так меня: За это я ручаюсь смело“. Ан смотришь, тут же сам запутался                             в силок. И дело! Вперед чужой беде не смейся, Голубок».

Русанов скривил рот в полуулыбке.

— Вот возьмите! — сказала Каталина и передала Русанову его красноармейскую книжку. Русанов и не заметил, как случайно обронил ее, доставая кисет с махоркой. Лицо его будто спичкой подожгли — так и вспыхнуло.

— «Голубок молодой!» — уколол оживший мгновенно Петин. — Растяпа, вот ты кто! Документы секретные теряешь! Это что, специально Гитлеру ориентир даешь? А если б какая-нибудь сволочь документ твой подобрала? Сколько, прикрываясь твоей книжкой, дел натворить можно?! А жизней загубить?

Русанов сразу утратил дар речи: острот в свой адрес не терпел. Они же теперь сыпались на него градом. Всех больше усердствовал Петин, плел все, что взбредет на ум. Выведенный окончательно из себя, Русанов не утерпел, вынул из-за пазухи и швырнул Петину пилотку:

— Забирай да отчепись от меня, короста!

Петин застыл с раскрытым от неожиданности ртом. Ощупал пилотку, заорал обрадовано:

— Моя, братцы! Ей-богу, моя!

Предрассветная хмарь рассеялась. Теплело. На дороге все больше встречалось военных. Одни возились у застывших машин и пушек, другие понуро плелись, как и мы, на восток. Роты, взводы, подразделения, отдельные группы солдат — хвосты большой армии, двинутой ныне ходом событий в глубь страны. Затерянные и разбросанные по земле села, деревни, города оставались позади. Нас недоуменными взглядами провожали женщины, старики, дети. В одном хуторке дорогу вдруг преградила сгорбленная, старая, как сама земля, женщина.

— Далеко немцы? — Глаза старухи горели неприязнью. Ее взгляда нельзя было выдержать. Мы молчали. Шедший впереди Захаров невольно попятился, прячась за спину Коврова. Откуда-то вынырнул Масляев.

— Готовь, мать, блины. К обеду подоспеют, — сказал он, весело ухмыляясь.

— Уйди! — сурово отстранила его старуха. Плечи ее распрямились. Она покосилась на Захарова:

— Стыдно, сынок? Прячешься? От кого? Эх, бог вам судья, дети, — скомкала в кулачке кончик передника, поднесла к вздрагивающим губам.

— Прости, мать. Мы еще вернемся, — только и мог сказать Захаров.

Долго стояла она у дороги и смотрела нам вслед, а мы шли и боялись оглянуться.

Говорят, плохое забывается скоро, исчезает из памяти бесследно, а радость — никогда. А вот это, испытанное нами, забудется ли оно? Ведь это не просто отступление солдат перед более сильным и умудренным опытом войны и разбоя противником. Нет, здесь было нечто большее, связанное с ущемлением человеческого достоинства — поругание гордой души. Ты объявился переделывать мир, штурмовать небо. За двадцать четыре года ты успел оставить позади тех, кто еще вчера был далеко впереди. Ты строил и воздвигал, своим существованием облагораживал мир, перед тобою расступались горы, сторонились враги. Ты привык знать победу. И вот тебе, мужчине с крепкими мышцами, в самом расцвете сил, говорит старая женщина: «Стыдно!» Ты бежишь, покидаешь ее, маленькую и слабую. И эта женщина как две капли похожа на твою родную мать… Забудется ли эта горше полыни явь?..

До Березины мы уже добирались, не проронив ни одного слова. Хмурые и злые. Злые на себя, злые на Масляева — пустой, как короб, человек! Злые на весь белый свет.

Вот и она, Березина!

Березина! Березина! Год тому назад, в лучшую пору, когда воздух еще не был накален докрасна предвестием войны и самой войною, мне довелось побывать здесь.

Стоя на правом обрывистом берегу, почти с птичьего полета я неотрывно смотрел на поразившие меня окрестности. Величаво разливалось бескрайнее море древнего леса, скрывающегося в прозрачной, как чистое стекло, дали. Смотрел на гряду пологих холмов, бегущих вдаль, к синему горизонту. Левый песчаный берег переливался радугой красок — и белая, как снег, береза, и могучей силы дуб, и кряжистая золотая сосна, и стройная, вечно юная ель, и курчавый, как негр, орешник, и тусклая, как оттепель, ольха. Широко раскинулась досыта напоенная подземными родниками полноводная река. И все же, казалось, ей было тесно: будто сердилась она втайне на заковавшую ее в русло силу, бурлила, рвалась из берегов.

Но там, за перекатами, где течение затихает, поверхность ее ослепительно ярко сверкала на солнце, как отполированное золото. А в прибрежной тени, точно в прозрачной синеве неба, окутанные дрожащим маревом, купались кусты орешника, стайки тоненьких берез, величественные красавицы ели. Река точно радовалась самой себе, довольная и счастливая. Но и тогда, в тот такой далекий теперь год, когда я впервые увидел Березину и не мог оторвать зачарованных глаз от ее просторов, и тогда было что-то необъяснимо угрюмое в ней, в строгой северной красоте ее было нечто величественное и непостижимое, что невольно погружало в глубокое раздумье.

Как у всякого государства, у каждой реки есть своя история. У Березины она особая — суровая и мужественная. Не раз она прославляла русскую землю. Берега ее слышали скрежет оружия, половодьем плыл здесь людской стон. Помнила Березину заносчивая польская шляхта, знали ее упрямые немецкие псы-рыцари. Здесь закатилось солнце славы Наполеона. После переправы через Березину многоязыкая, дотоле неодолимая армия Бонапарта перестала быть войском, превратилась в отребье…

Березина! Березина!

Нынче на изрезанных за ночь ливнем и ручьями берегах реки зияли глубокие живые раны. Вспухшая, раздавшаяся вширь, мутная, серая и тяжелая, как свинец, уносилась она вперед, оставляя на прибрежном тальнике хлопья грязной желтой пены. Правый берег высокой, почти отвесной стеной срывается к воде, с него, как с каланчи, далеко внизу виден противоположный пологий берег.

Сюда, на мрачную и неприветливую, холодную и суровую Березину, устремились обе армии — и немцы, и наши. Железные и шоссейные дороги, идущие от Белостока через Слоним, Барановичи на Могилев, превратились в основные каналы, по которым двигались главные ударные силы войск. Немцы, спеша овладеть Могилевом и рассчитывая сразу же двинуться затем на Смоленск, надеялись с ходу форсировать реку. Как немцев, так и нас влекло на этот участок Березины еще и то обстоятельство, что именно в этом районе, между Бобруйском и Елизово, сохранились в целости два моста — железнодорожный и для гусеничного транспорта. Через мосты круглосуточно шла переправа войск, подвижного состава, имущества, машин, техники, беженцев. Немцы, чтобы измотать наши силы и затруднить отход войскам, разбомбили мосты чуть ли не до самого Смоленска через все водные рубежи. Переправу же через Березину они не тронули. Расчет был прост: с ходу отбросить нас, а оба уцелевшие моста использовать для своего движения вперед. Но когда воздушная немецкая разведка установила, что эвакуация идет двумя каналами без сутолоки и паники, тотчас железнодорожный мост был разбомблен. Все, охваченные ужасом перед возможностью остаться на западном берегу, кинулись очертя голову к единственному целому мосту.

К десяти утра со своей группой солдат я был у переправы. Взор поражало ошеломленное людское скопище. Впритык к лесу и к берегу, вдоль реки, куда только мог достать взгляд, везде мельтешили человеческие головы. Все перемешалось: военное, дети, женщины, техника, повозки, лошади, танки, узлы, сундуки, точно вся страна вдруг поднялась и стала на колеса. Переправа шла день и ночь. Над Березиной немолчно стояли ругань, плач, крики.

Я попытался пробраться к мосту, но меня оттеснили. Из-за леса вынырнули вражеские бомбардировщики, и толпа, точно прорвав плотину, хлынула в стороны. На бреющем полете немцы поливали ее огнем пулеметов и пушек, рвались бомбы. Лошади, озверев, опрокидывали повозки, давили людей, вскачь неслись к лесу, шарахались и с диким ржанием срывались с обрыва в воду.

Бомбардировщики сделали второй заход. Теперь они обрушили всю тяжесть бомбового удара на уцелевший мост. И все, что было на нем, ринулось прочь — кто куда мог. Бомбы ложились почти рядом. В воздух взметнулись водяные фонтаны, поднимая со дна густой ил. Березина, точно залитая кровью, стала черной..

И вдруг с противоположного берега хрипло и лихорадочно заговорила зенитная батарея. Белые облачка разрывов усеяли небо. Самолеты, лавируя среди них, торопливо уходили на запад.

Переправа опять ожила. Из оврагов, из леса выскакивали чумазые, перепачканные, перепуганные люди. Толкаясь и не видя ничего вокруг, они устремлялись к машинам, повозкам, целые толпы хлынули к мосту.

— С дороги!

— Эй, куда тебя черт несет!

— Какого дьявола возишься?

— В сторону ее! В сторону, растяпа!

Треск, ругань, скрип. Все живое неудержимо стремилось как можно быстрее перебраться по уцелевшему мосту на восточный берег. Лезли напролом. Вот чья-то заглохшая машина, преградившая дорогу, дружным усилием свалена с моста в Березину. Живой поток людей и машин снова хлынул вперед. И опять пробка: теперь беда стряслась с пароконной повозкой, и ее тоже отправили вслед за машиной в воду. Крик, чей-то плач, пронзительный, режущий как бритва, предсмертный визг лошади…

Оказавшись на другом берегу и почувствовав облегчение, будто гору с плеч свалили, я невольно обратил внимание на стоящий у обочины дороги, метрах в трехстах от моста, новенький автомобиль. На его крыле сидел, сгорбившись, сжав руками голову, генерал. Мысленно он был далеко от того, что творилось вокруг, сидел неподвижный и строгий, словно впал в летаргический сон. Проходя мимо, одни искоса, с безотчетной злобой, другие сочувственно поглядывали на него.

— За голову схватился… — бросил кто-то из моих бойцов. Я оглянулся и увидел пренебрежительно-насмешливые глаза Масляева.

— Что вы хотите этим сказать?

Масляев, облизнув языком большие неаккуратные губы, нагло и вызывающе ответил:

— Что слышали, командир! Не от веселой жизни голову уронил генерал.

На какое-то мгновение меня охватило яростное желание ударить в это рябое, сытое лицо. Усилием воли сдержал себя. Подумал, может, и прав этот Масляев: не такое нынче время, чтобы хвататься за голову.

К локтю моему притронулась Каталина. Я совсем забыл о ней. Молча, сведя брови, наблюдала она за происходящим. Жизнь подсовывала ей столько неожиданностей, что она едва успевала осмыслить одну, как наваливалась другая.

— Как себя чувствуете, Каталина? — спросил я. Ее глубокие синие глаза оставались неподвижными. Я проникся вдруг к этой девочке неведомым мне доселе отцовским чувством. Взял бы на руки, как ребенка, и вынес ее отсюда в другую жизнь. — Вы чем-то обеспокоены? Или этот болтун Масляев расстроил?

— Почему так сидит генерал?

— А что же, по-вашему, он должен плясать или смеяться? — вдруг рассердился я.

— Зачем же плясать, — ответила она строго. — Просто не понимаю, почему все идут, а он сидит. Почему не остановит? А Масляев… что ж… Если боец так разговаривает, он, значит, уже не считает вас командиром.

— Вы хотите сказать…

— Я ничего не хочу сказать, кроме того, что сказала.

К полудню оба берега Березины опустели. Все укатывали, уходили на Могилев. «Разве там ожидает избавление от мытарств и позора отступления?» — мучительно думал я. — «Почему не остановит?..» — стучали в виски слова Каталины. Тот, западный, берег Березины уже был чужим. На нем ни одной живой души. Пусто, как после погрома. Вернуться туда хотя бы на мгновение не заставит и сама смерть! Наш берег тоже пуст. Но он — родной клочок земли. И здесь не страшно. Нас разделяет Березина. Здесь, на восточном берегу, все-таки еще есть зенитная батарея, которая отстреливалась от самолетов, генерал, неподвижно сидящий все в той же позе, да я с моей командой.

Из-за грудастых облаков выглянуло солнце. Удивительно весело пробежало оно по осиротевшему мосту, через перила заглянуло в Березину.

Здесь, на этой стороне, не страшно! Я посоветовался с людьми и решил Березину не покидать, хотя бы до тех пор, пока не взорву мост. Преступно не выпустить по врагу все имеющиеся в наличии боеприпасы. Стыдно и больно идти туда, где тебя не ждут, где смотрели на тебя с надеждой и верой. Не лихость и тем более не честолюбие удерживали меня здесь. Точно и сам не осознавал, что руководило мною. Но каждому шагу на восток противились разум, сердце, все мое существо, как чему-то противоестественному, нелепому. Если не считать первых дней войны, то по существу мы еще не столкнулись, не померялись по-настоящему силами с немцем. Неужели он сильнее меня? Разве судьба обделила меня мужеством и стойкостью? Разве я утратил крепкие нервы и горячую кровь своих отцов? Умение посеять страх, панику, обнаглевшая грубая физическая сила — неужто им сегодня властвовать?

По дороге от Пуховичей до Березины к нам примкнуло около сотни солдат. Моя команда теперь насчитывала 250 бойцов. Каждый передо мной как на ладони, открытый и ясный. Я разбил их на пять групп, условно назвал их ротами. Одну возглавил я, вторую — Захаров, третью — Русанов, четвертую поручил Коврову и пятую — ефрейтору Петину.

— Раньше, когда мы были там, — глядя на запад, сказал я, — Березина была позади. Теперь она — впереди. И она не может не помочь нам. А если что, уйдем последними.

— Ребята, чего тут мешкать? Деру давать надо, и чем скорее, тем лучше. Он не дурак, Гитлер, вот-вот подопрет. Если так приспичило, пусть остается командир со своей барышней. А нам еще пожить охота.

Окруженный группой бойцов, видимо, склонявшихся на его уговоры, невдалеке стоял Масляев. Рябое лицо его кривилось, толстые вывернутые губы сжаты, глаза горели вызывающе. Стоял он вразвалку, вертя в руках карабин.

— Масляев, подойдите ко мне! — приказал я.

— Гм… Надо, подойди сам, командир, — огрызнулся он, не меняя позы.

Из круга выступил Захаров и тряхнул Масляева за грудки.

— Ты, гадючья душа! Старухе блины советовал готовить, а тут… — и ударил его наотмашь.

— Прекратите! — крикнул я. — Масляев, подойдите ко мне.

— Бабе вон своей, прилипшей к тебе, приказывай. Пойдем, ребята. А ты, старый чалдон, — погрозил он Захарову, — запомни!

Я расстегнул кобуру.

— Масляев!

— Не грози, не из пугливых. Пошли!

Я выстрелил. Он поднялся на носках, выпрямился и, выбросив вперед руки, словно сорвавшись со старта и собираясь долго бежать, упал. Каталина, вскрикнув, зажала ладонью рот.

— Можете уйти, кто хочет, — сказал я, пряча пистолет в кобуру. — Скатертью дорога. Достаточно оставили родной земли. Можно и еще. Не жалко, пусть стонет, лишь бы спасти, не продырявить свою шкуру. — И не утерпел, крикнул. — Что этот, испугавшийся Гитлера, нам — пример?

— Об шкуре этой толковать нечего, — прервал меня Захаров. — Суке сучья смерть! Кто остается — становись вправо. Кто уходит — влево. — И сам шагнул направо.

Раздвинув кусты, прямо по берегу к нам шел генерал. Суровый, с широким сильным подбородком и орлиным носом человек. Окинув взглядом солдат и меня, он неторопливо спросил:

— Что у вас здесь происходит?

Я доложил о случившемся, о решении не покидать без боя Березину.

Генерал брезгливо покосился на Масляева.

— Уберите его… чтоб не гадил землю, — и протянул мне руку: — Член Военного совета Жолобов. Ваша фамилия, лейтенант?

— Метелин.

— Вы разумно решили, Метелин. Каждый шаг для врага должен быть по горящей земле.

Подлетел запыхавшийся шофер генерала, юный и красивый паренек, четко доложил:

— Немцы в полутора километрах.

Сказал, и в груди будто что-то оборвалось вдруг. Только сейчас опасность стала по-настоящему ощутимой. Может быть, сейчас, именно в это мгновение, мы бы отсюда ушли все, но было уже поздно. Подтверждением слов генеральского шофера был тяжелый гул моторов, шедший с той стороны Березины, из-за леса. Генерал повернулся ко мне:

— Взорвать мост, но не раньше, чем на него вступят немцы. Сделаете это вы, товарищ лейтенант.

— Есть.

И едва я успел представить Жолобову своих командиров рот — Захарова, Русанова, Коврова и Петина, как на повороте дороги, выбегающей из леса, показались три немецких танка. Не сбавляя хода, они пересекли расстояние от леса до берега и устремились к мосту.

За танками через минуту змеиными изгибами потянулись мотомехчасти.

— Действуйте, лейтенант! — приказал Жолобов.

Танки еще выглядели игрушечными, расстояние скрадывало их размеры, но грохот быстро нарастал, и все отчетливее вырисовывались ребристые контуры брони. Я должен был успеть, пока они домчатся до моста и устремятся по нему на нашу сторону, сделать все. Все — это значило отыскать бикфордов шнур и поджечь его. Мост был заминирован раньше. Я крикнул Петину: «За мной!» — и со всех ног бросился вперед. Веса своего тела почти не чувствовал. «Только бы успеть, — колотилось сердце. — Только бы успеть». И вот я у цели. За спиной жарко дышит крошечный — мужичок с ноготок — Петин. Первый танк уже грохочет по настилу. Ощупал карманы — спичек нет. Вся кровь бросилась в лицо. Поворачиваюсь к Петину, ору в самое ухо:

— Спички забыл!

Вижу, как белеет Петин, кончик его острого носа, как у мертвеца, заострился. Хлопнув по карману, Петин сует мне коробок в руку. Но я продолжаю что есть силы кричать:

— Спички забыл!. Понимаешь ты или нет!..

— Товарищ лейтенант! — Петин, как клещами, пятерней сдавил мой локоть.

— Фу, черт! — выругался я.

Второй и третий танки вступили на мост. Первый был уже на середине. Я чуть не заплакал, поняв, что спички у меня в руке.

— Прячьтесь! — бросил я Петину и кинулся к бикфордову шнуру. Слишком длинный. По перекладине я взобрался наверх, укоротил шнур до минимума. «Только бы успеть». Сломал одну, вторую, третью спичку. Лоб взмок, сильно резал шею воротник гимнастерки, и вдруг мелькнул, забился желтый огонек. Я проглотил соленые слезы. Мне теперь было все равно — взлечу ли я вместе с мостом или останусь жить. Главное, к чему я стремился, сделано.

— Скорей, лейтенант! — обожгло меня. Это кричал Петин. Я оттолкнулся от перекладины, спрыгнул на песок, отполз под гигантскую корягу к Петину.

С грохотом и воем на той стороне к берегу ползла колонна бронемашин, мотоциклов, тягачей, пехоты. Два танка были на середине моста, а передний еще мгновение — и коснется берега. Сердце колотилось так, что больно было дышать. Я сломал зажатый в руке коробок со спичками. «Как же это я не…» Но тут вздрогнула земля…

Оглянулся на Петина. Он улыбался счастливой улыбкой.

— Окажись шнур чуток подлиннее, не поспел бы догореть.

У Петина в пальцах аккуратно свернутая, незакуренная папироска.

— Огоньку бы, товарищ лейтенант.

— Прости, брат, сломал и выбросил твой коробок.

Лезу в карман за платком, чтобы вытереть пот, заливающий глаза, и вдруг… спички. Вынимаю их из кармана. Целый непочатый коробок. Виновато гляжу на Петина. Он притворился, что ничего не заметил.

— Позвольте, товарищ лейтенант, прикурить.

— Позволяю, друг мой, брат мой…

Березина разделила мир на две части, оскалилась огромной пастью взорванного моста. Возвратившись к своим, я доложил генералу, что задание выполнено. Он и сам видел это. С шуткой генерал повернулся к Петину:

— Вы что же это ростом такой неудачник? Крошечный, как наперсток. Ведь командир роты!

Петин, вытянув руки по швам, тоненьким срывающимся голоском отчеканил:

— Ничего не могу сделать. Таким мать родила, товарищ генерал.

— Хорошая у вас мать, товарищ Петин.

— Самая лучшая, товарищ генерал.

Солдаты дружно захохотали. Генерал многозначительно взглянул на меня. Он, оказывается, не пропустил ни одного моего шага, следя в бинокль за мною. И я еще раз осознал, каково бы мне было, не окажись рядом этого маленького, как наперсток, Петина.

На противоположном берегу скапливались немцы. Они текли из-за леса мутным нескончаемым Потоком. Поднимая пыль и тесня друг друга, автомашины и тягачи останавливались впритык, вытягиваясь цепью по дороге. Из кустов повалила пехота — здоровые, веселые парни. Рукава засучены, на шее автомат, узкие брюки заправлены в короткие, широкие голенища сапог. Поднеси бинокль к глазам — и немцы как на ладони. Кажется, до них рукой подать. Чем-то напоминали они отлично натренированных верзил из скотобоен.

— Рус капут! — Расставив широко ноги у самого обрыва и приложив ладонь ко рту, старался докричать до нас высокий, белокурый немец. Ему вторили другие. Они чему-то смеялись.

Человек десять, видимо, старшие офицеры, не обращая внимания на озорство солдат, деловито осматривали взорванный мост, наводили бинокли в нашу сторону. Не заметить нас они не могли, но наше присутствие, по всему было видно, их не волновало.

Генерал собрал моих командиров рот, приказал явиться командиру зенитной батареи, замаскированной в кустарнике. Разостлав на земле топографическую карту, как полковым командирам, генерал ставил задачу Захарову, Русанову, Коврову, Петину. Всем нам вместе и каждому в отдельности определил задание, исчерпывающе объяснил, как умнее рассредоточить горстку людей. 250 человек и зенитная батарея должны были держать оборону, если немцы попытаются форсировать Березину. Участок обороны — два с лишним километра.

Мы всегда о себе думаем лучше, чем мы есть. Минуту назад я мнил о себе, что много значу. А теперь, глядя на генерала, понял, как много мне еще надо взбираться по крутой лестнице вверх, чтобы достичь высоты этого человека. Раздираемый душевной болью и мучимый совестью, я решился всего лишь поставить начальную букву алфавита, то есть взорвать мост, расстрелять по врагу несколько обойм патронов и уйти. Планы же генерала были широки и значительны: для него взрыв моста был простым началом операции. Он приказал самым серьезным образом рыть окопы и готовиться к большому бою.

— На час, три, пять, десять задержать врага. Но задержать во что бы то ни стало, — твердо и уверенно говорил он. — А если будет нужно — будем драться сутки, двое, неделю. Сюда из Могилева идет Особая Московская дивизия. Если мы сорвем переправу врага до ее прихода, значит, мы с вами, друзья, не лыком шиты. Пусть он сунет сюда свой нос!.. Верно говорю, товарищ Петин? Как вы думаете?

Петин, растерявшись от неожиданного вопроса, нервно передернул плечами, поперхнувшись, еле слышно сказал:

— По-моему, так…

Русанов и Ковров неодобрительно покосились на своего друга. «Эх ты, растяпа, — выражали глаза Русанова, — ответить как следует не умеешь».

— Задача ясна? — спросил генерал.

— Так точно, — отчеканил за всех и раньше всех Захаров.

Немцы на той стороне всё прибывали и вскоре усеяли весь берег. Чувствовали они себя хозяевами. Расхаживали над обрывом во весь рост, не прячась. Кое-кто спускался к воде, по-домашнему весело плескался, приглашая принять участие наблюдающих сверху.

— Эх, самолета три бы на эту овсяную кашу!

— Одного б хватило.

— Победители!..

— Из пушки пальнуть, и то куда бы враз спесь сгинула, в горло их, в душу…

Берег наш спешно готовился к бою. Мы копали пулеметные гнезда. Дерном укрепляли накаты; где было необходимо, рыли узкие соединительные щели. Немцы, выкатив к обрыву пушки, пальнули в нас раза два. Снаряды и мины перелетели через наши головы и упали где-то неподалеку в лесу. Мы свалили несколько сосен и елей, подкатили их к берегу: из-за них было удобнее и безопаснее стрелять.

По приказу генерала я расположил солдат вдоль берега по обе стороны взорванного моста в виде узловатой извилистой цепи. «Узлами» были пулеметы — четыре станковых и три ручных, укрытые в сравнительно добротных окопах. Между ними на расстоянии метра-двух находились одиночные бойцы. Центр охраняли роты Захарова, Коврова и моя. Петин и Русанов заняли левый и правый фланги. Зенитная батарея была рассредоточена с таким расчетом, чтобы орудия могли бить не по воздушным, а наземным целям. «Воздух» перестал беспокоить: самолеты шли теперь бомбить глубокие тылы.

Еще и еще раз Захаров пересчитал патроны, взял на учет каждую гранату, винтовку, автомат и доложил о наличии боезапаса генералу. Обшарив дорогу и кусты в радиусе полукилометра, мы подобрали брошенное отступающими оружие. Жить было можно!

Указав на пулемет, я спросил Коврова:

— Ну как, может, выбросим эту коломбину?

Ковров сузил глаз в хитрой улыбке:

— Не мешало еще бы парочку таких «коломбин», товарищ лейтенант.

Немцы пристрелялись, теперь стали класть снаряды более точно. Лес загудел, до краев наполнился эхом взрывов. Время от времени я поглядывал на Каталину. Она держалась мужественно. Вместе со всеми рыла окопы, ухитрилась даже выпросить у Захарова себе комплект запасных патронов к винтовке. Тот по-отечески за что-то журил девушку, но «раз уж так случилось», делал все, чтобы облегчить ее участь. Захаров возвел такое основательное сооружение, будто собирался в нем зимовать. Рука у него — землекопа. Только прямое попадание снаряда или мины могло повредить его роте. Я прыгнул в окоп к генералу. Немцы усилили огонь. Откуда-то начала бить тяжелая артиллерия.

— Сейчас, пожалуй, закипит, — глядя в бинокль на тот берег, сказал генерал и вдруг, оторвавшись от бинокля, покосился на меня.

— Что это ты за невесту с собою возишь?

Я коротко рассказал о капитане Кораблеве.

Генерал вытер снежной белизны платком уставшие глаза, задумался. Спустя минуту сказал:

— Удивительный и странный парадокс: все — от мала до велика — жаждут убить врага, в любое мгновение готовы умереть за Родину и в то же время так далеко пустили этого врага к себе в дом…

Метрах в двух от окопа разорвался снаряд. Дым и кислый запах горелого пороха защекотали ноздри. Сверху градом посыпались комья земли. Взрывы участились. Начался шквальный огонь. Уже нельзя было поднять головы.

Березина спокойно несла вдаль свои воды, широкая и хмурая. Немцы готовили переправу. Это чувствовалось по суете и оживлению на том берегу. Там забегали, закричали. На воду спустили несколько понтонов. Внезапно обстрел прекратился. Улеглась гулкая, до звона в ушах, тишина.

Генерал подозвал своего шофера. Я только сейчас по-настоящему разглядел его. Молоденькое, озорное лицо. Фасонистые галифе, хромовые сапожки — все на нем было с иголочки. Захаров, правда, не особенно жаловал генеральского водителя. Он прогнал парнишку из своего окопа, куда тот неожиданно под огнем пробрался с крошечным букетом цветов для Каталины. «Кши, кавалер!» — прикрикнул Захаров.

— Бурцев, ну-ка взнуздай своего красавца и жми в Могилев, — приказал генерал. — Мой приказ полковнику Фигурину — не медлить! Расшибиться, но дивизии быть здесь к шести часам! — генерал взглянул на часы. — К шести! — повторил он.

К шести часам! Сейчас — двадцать семь минут второго. Значит, надо продержаться четыре часа тридцать три минуты. Четыре часа тридцать три минуты! Вечность короче…

Генеральский автомобиль, стоявший на опушке леса, почти на виду у немцев, и почему-то не тронутый ими, вдруг подал признаки жизни. Бурцев, не торопясь, сел за руль. Тот берег точно ошалел. Забили оттуда из чего только возможно было: пушек, винтовок, автоматов, пулеметов. Однако Бурцев не спешил, точно стреляли не по нему. Вырулив на совершенно открытую прогалину, он неожиданно забуксовал в песке. Генерал вытер ладонью лоб. И вдруг Бурцев выпрыгнул из машины, заглянул под задние колеса, почесал затылок.

— Сукин сын! — выругался генерал.

Бурцев, так же не торопясь, возвратился к рулю.

И еще с большей медлительностью стал разворачивать машину. Немцы выходили из себя. Но пристреливаться стали точнее. И только тут машина, резко вильнув в сторону, дала полный ход.

— Ах, шайтан! Вот я ему задам, сукину сыну! — облегченно вздохнул Жолобов и после непродолжительной паузы, весь светясь изнутри, с какой-то особой теплотой сказал: — Вы не подумайте, что у него и в самом деле барахлил мотор. Это уж такой забубённый характер! Смотрите, мол, немцы, каков я сокол! Не вам, супостатам, меня на мушку брать…

— А может быть, — заметил я, — перед генералом в момент опасности захотел похвастаться. Выслужиться?

Жолобов поморщился, мои слова явно покоробили его.

— Парню семнадцать лет, — сказал он, — рос без отца и матери, воспитанник армии. Любимец всей дивизии. Дураков не полюбят, как бы они ни маскировались, — и уже другим тоном, скорее самому себе, чем мне, добавил с отеческой заботливостью: — Видели, как он перед девушкой держался? Джентльмен и только. Любовь зажглась в глазах, запеть соловьем хотел. Плевать ему на войну, и умирать такому недосуг, вон как щедра жизнь в нем.

Тот берег готовился к штурму. На понтоны усаживались солдаты. Стояла немая, давящая тишина.

Не отрывая глаз от бинокля, я следил за происходящим. Все кажется так просто: они и мы! Мы ждем, ждем их, ждем смерти, но верим, что устоим. Они не думают о смерти — они верят, что сильнее нас, и поэтому умирать должны мы… К берегу немцы приволокли древнего старика в холщовой рубахе, закатанных по колено штанах, видимо, лодочника. Столкнули его в лодку, качавшуюся рядом с понтонами. Со стариком сели два солдата. Тыча руками в нашу сторону, они что-то кричали. Старик взялся за весла. Неохотно и тяжело лодка отчалила. Спустя мгновение за ней двинулись понтоны.

Жолобов плотнее надвинул фуражку. В прищуре его глаз — суровая сосредоточенность.

— Возьмите, пожалуйста, каску, — предложил я.

— Она пригодится вам самому.

— Товарищ генерал…

— Лейтенант, она пригодится вам самому, — твердо повторил он.

Лодка и понтоны достигли середины реки. Оружие у немцев наготове. Отчетливо видны их лица, травянистого цвета мундиры, тупорылые каски. Лодочник, точно сама старость, горбился в лодке, медленно, с усилием греб. Немец, который был поближе к нему, толкнул в спину прикладом. В наших окопах защелкали затворы.

— Не сметь! — распорядился Жолобов.

Но я все-таки пододвинул к себе пулемет. Было условлено — огонь открывать по моему первому выстрелу. До головокружения хотелось курить. Уже слышалось хлюпанье воды, скрип весел в уключинах. Требовалось большое усилие, чтобы не дать очереди. И вдруг… Все произошло мгновенно. Старик не по годам проворно вскочил, взмахнул веслом и с силой опустил его на голову немца. Тот опрокинулся набок, выронив из рук автомат. Старик замахнулся на второго, но тот успел схватить его за ногу, и они вместе, перевернув лодку, плюхнулись в Березину. Минуту их не было видно. На понтонах вразнобой кричали немцы. Березина равнодушно несла свои мутные воды. И тут вынырнул старик. Немец не показывался. По старику с понтонов беспорядочно открыли огонь. Пули пузырили поверхность реки, взметая водяные брызги. Каким-то чудом старик упорно двигался вперед. Немцы, озверев, теперь стреляли все. А он плыл размашисто, равномерно, лицо заливала кровь, окрашивала воду. Старик плыл, плыл. Затем нырнул, и больше его уже видно не было.

— Вот он, русский человек! — скупо сказал Жолобов. — А вы говорите, выслужиться. Нет, Метелин, здесь нечто совершенно иное.

С того берега отчалила новая группа понтонов. Я открыл огонь. Тишина лопнула. Разорванная на клочки, застонала, как живая.

Наш берег ожил. Зенитные орудия прямой наводкой потопили несколько передних понтонов. Стоны. Барахтающиеся в реке люди. Справа и слева понтоны повернули обратно.

— Ура-а-а-а!

Горячая, как кипяток, радость обожгла сердце, забилась в висках. Пахло водой, сладкой, как мята, землей, горьким дымом. Оказывается, и правда, можно сделать многое. Только надо сильно захотеть, надо уметь взять себя в руки. Но немцы и не думали униматься. Выкатив к самому берегу пушки, они стали палить прямой наводкой. Казалось, вот-вот расколется земля. Она уже вся изрыта, как оспой, ни одного живого сантиметра.

И опять шли новые и новые, переполненные немцами понтоны. И опять атака их захлебнулась.

Истекло три часа. Не утихая ни на минуту, гремел бой. Как воздух необходимые нам зенитные орудия были выведены из строя. Убило командира зенитчиков. Цепь наша заметно редела.

До крайнего предела работавший и так сильно выручавший нас пулемет Коврова, выдвинутый на самую переднюю точку, замолчал в самый нужный момент; немцы были в ста метрах. Только Захаров еще держался по-прежнему. Огонь из его цепи не утихал. Петин и Русанов тоже что-то все реже давали о себе знать.

— Метелин, проверьте, почему молчит Ковров, — попросил Жолобов и сменил меня у пулемета.

Я почти без труда добрался к Коврову. Его окоп разворотило снарядом. Огромное распластанное тело командира придавило сверху пулемет. Поодаль, отброшенный взрывной волной, лежал мертвый боец. Осторожно приподняв большую и тяжелую голову Коврова, я отряхнул с лица прилипшие комочки песка и земли. Изо рта и уха сочилась кровь, на виске зияла рваная рана. Я отстегнул флягу, промыл спиртом рану и испачканные кровью губы. Ковров открыл глаза. Мгновение казалось, они выпрыгнут из орбит от какого-то внутреннего ужаса. Потом он улыбнулся: узнал меня.

— Ты что же, брат? — спросил я.

— Не серчай, лейтенант, на меня за коломбину. Это я одурел от злости, — почти совсем пришел в себя Ковров и вдруг весь налился кровью, движением глаз указал на реку: — Немцы!

Понтон был у берега.

Торопливо, кое-как высвободив пулемет, я выпустил очередь. Только бы не дать им высадиться. Только бы не дать. По нашему окопу брызнула пулеметная дробь. И тут, как с неба, к нам вдруг спрыгнула Каталина. А в окопе и без нее повернуться негде. На Каталине поверх платья захаровская гимнастерка, подпоясанная солдатским ремнем, длинные рукава закатаны.

— Я боялась за вас… — горячо шептали ее губы. — Боялась.

— Забинтуйте Коврову голову! — крикнул я зло.

На красивом лице Каталины густые черные брови сошлись в одну линию.

«Она боялась за меня». Я и в самом деле вел себя неосторожно. «Что это — смелость или глупость?» — подумал я, хотя знал, что это был страх.

У окопа, в котором остался Жолобов, разорвался снаряд. За дымом ничего нельзя было разобрать. Там все безжизненно молчало. Неужели генерал убит?..

— Стрелять умеете? — спросил я Каталицу. — Вот так, смотрите сюда. Смотрите, пожалуйста! Крепче держите…

Два понтона, которые минуту назад, казалось, были далеко от берега, теперь держали курс к участку, где молчал Жолобов. Опрометью я бросился туда. Бежал со всех ног, не пригибаясь. Еще издали увидел развороченный бруствер, опрокинутый пулемет и валяющуюся генеральскую фуражку с красным околышем. Жолобова я заметил не сразу. Генерал как из-под земли вынырнул мне навстречу. Оглушенный взрывом, он прилаживал пулемет.

Но немцы успели воспользоваться замешательством. Метрах в трехстах, ближе к роте Петина, высадились на берег. Они тут же с ходу выбили из переднего окопа наших солдат и стали зарываться в землю. Оживший пулемет Жолобова прижал их, но достать до них было трудно. В роте же Петина неожиданно все смолкло. К немцам пробился еще один понтон. Теперь окончательно все проиграно. «Что же это молчит Петин?!» И тут вдруг я увидел его. Без оружия, с поднятыми вверх руками бежал Петин к немцам. С Петиным его два бойца. На берегу, по всей нашей обескровленной цепи, точно оборвалась струна — всех сковало оцепенение. Ни одного шороха. И вдруг чей-то душераздирающий вопль:

— Собаки!..

Со всех концов по перебежчикам хлестнули выстрелы. Один боец, бежавший за Петиным, прошитый очередью, упал замертво. Петин ускорил бег. Со вздернутыми руками, крошечный, неправдоподобно, безобразно раздутый, точно его, как резиновую камеру, накачали воздухом, он что-то кричал немцам. Те в свою очередь что-то кричали ему. Петин и его второй спутник — уже около них. Спрыгнули в окоп. И тут два, один за другим, оглушительной силы взрыва сотрясли воздух. Встало облако желтой пыли и бурого дыма. Выскочив из окопов, кинулись вперед вслед за командиром бойцы из роты Петина, не дав никому опомниться. Штыками сбросили всех уцелевших и перепуганных немцев в Березину.

Позже выяснилось: Петин и два бойца, набив карманы и обложившись под гимнастерками противотанковыми гранатами и шашками с толом, зажгли на себе бикфордов шнур и, будто сдаваясь в плен, ринулись в гущу высадившихся на берег немцев.

— У этого человека действительно самая лучшая мать, — скупо проронил генерал.

Как исступленные, немцы рвались вперед. Хитрость, стоившая жизни Петину, еще больше вывела их из себя. Сотни и сотни их обрели могилу на дне Березины. Но больше, чем сама смерть, страшило другое — они не могли одолеть ощетинившуюся горстку советских людей. Физически сильные, натренированные, вооруженные до зубов, статные белокурые мужчины с засученными рукавами не смогли сделать того, что непременно, казалось им, они могли и должны были сделать. Бешенству не было границ. У них не отнять данного природой человеку ценного качества, имя которому — смелость. Они были смелы, у них была дерзость, близкая к героизму. И мы это знали, мы это видели. Но это нечто другое, не то, что у нас, русских. Смелость, не овеянная сознанием высокой цели, не одухотворенная святостью того, во имя чего ты должен умереть, отдать жизнь не по приказу, а по велению сердца, как это сделали Петин и его товарищи. Физически мы, не подготовленные к таким баталиям, были слабее, но дух наш неизмеримо превосходил вышколенных гитлеровцев. Нас можно было убить, но не укротить.

И вот кончились патроны. У каждого бойца оставались одна-две обоймы. Смерть собирала обильную жатву, устилала берег великой реки солдатскими телами. А немцы всё ползли. Казалось, только сейчас по-настоящему развернулась их атака. Но она и на этот раз была отбита. И снова лавина! Один, второй понтоны коснулись берега. По колено в воде бегут к нам немцы. Пулемет мой остыл, и я отбросил опустевший диск. Жолобов стрелял из пистолета. Выгрузились еще два понтона.

Я взглянул на часы: на циферблате осколки стекла, нет стрелок. Время перестало существовать.

Нас расстреливали с расстояния пятидесяти метров. Березина кишела людьми. Черно-травянистые, какие-то странные существа расползались вширь и вглубь. И все это неотвратимо надвигалось на нас.

Поднявшись во весь рост, я метнул одну за другой последние четыре гранаты. Схватив винтовку, побежал вперед, навстречу врагу. Около меня встали Захаров, Русанов и человек-гигант Ковров. Каталина забинтовала ему голову оторванным от платья лоскутом.

— Ура-а-а…

— Ура-а-а…

— А-а-а-а…

Впереди вырос немец и почти в упор выстрелил, но Ковров чудом успел загородить меня своим мощным туловищем. Пуля прожгла ему плечо.

— Я шире, лейтенант, — хмуро улыбнулся из-под повязки голубыми глазами Ковров. Ускорив бег, он заорал, оглашая окрестность громовым басом: — Не умеете стрелять, сволочи! — Перехватив винтовку за ствол, он стал, как кувалдой, дубасить прикладом налево и направо. Тело его изрешетили пули. Но какая-то неукротимая сила держала его на ногах. Весь в крови, он уже был не человеком, а призраком.

Немцы дрогнули. Но Ковров внезапно пошатнулся. Винтовку поднять он уже не мог и, выронив ее, схватил в объятия рвавшегося навстречу немца. Вместе с ним упал, придавив сверху своим тяжелым железным телом. Так и застыл навсегда.

Зеленые мундиры всё заслонили перед глазами. Кроме них, ничего больше не видно. Потом. — это произошло внезапно — я точно натолкнулся грудью на раскаленное, жгучее острие. Меня толкнуло вперед, все куда-то отодвинулось, мелькнули крошечные, не по земле бегущие, а летящие в воздухе люди. Среди них я едва успел заметить высокого генерала без фуражки и где-то далеко, в тумане, тоненькую, как березка, Каталину в разорванном на колене платье. Березина опрокинулась и повалилась на меня…

…Очнулся я в медсанбате. И тут же спросил о Жолобове и Каталине. Они родились, видимо, под более счастливой звездой, нежели я. Коля Бурцев выполнил распоряжение генерала. Части полковника Фигурина подоспели в самый раз и с ходу были брошены в бой.

Каталину подобрали без чувств у самого берега Березины. Рассказывали, что в бреду она называла мое имя. А когда пришла в себя, то страшно застыдилась своего испуга. Генерал Жолобов увез Каталину в тыл.

Захаров, отказавшийся покинуть меня в медсанбате, передал мне записку: «Папа мне когда-то сказал, что мы слишком избалованы. Не знаю, если бы он мог быть вместе с нами на Березине, повторил ли бы он свои слова. Спасибо Вам за все. Если мне когда-нибудь понадобится мужество, я обязательно вспомню Вас. Каталина».

Березина! Березина! Твои берега заставили меня повзрослеть на целое тысячелетие. Четыре часа тридцать три минуты научили меня лучше понимать суровую жизнь, разгадывать людей, разбираться в самом себе.

Тут, где бушевал огонь, лилась кровь, косила людей смерть, я уверовал в человека, полюбил его до боли в сердце. Во всей земной красе встают передо мной маленький, невзрачного роста, но недосягаемой высоты человек — Мефодий Петин, не схожий с ним, но вылитый из того же сплава Макар Ковров. И рядом, в одном строю с ними, идет синеглазый капитан Кораблев.

Березина! Березина! Мне никогда не забыть твоих суровых примет.