I

Не прошло и года, а человека уже не узнать. То ли у меня отшибло память, то ли время летит сломя голову. Не успеешь оглянуться, как прожита вечность, с разнообразием ее радостей, слез, утрат. В те три дня я знал ее девочкой и сам, еще зеленый юнец, по-отцовски заботился о ней, а сегодня из опекуна, кажется, стал опекаемым.

Наша часть грузится в эшелоны. Едем на отдых. Разведчики — эта фронтовая аристократия — успели уже начиститься, побриться; у них больше, чем у других орденов. Гордость, молодецкая выправка, величественная снисходительность к связистам, пехотинцам и ко всей остальной братии, как выражаются они, написаны у них на лице. Все заняты погрузкой машин, техники, военного скарба, а они лоботрясничают: ни дать ни взять — привилегированный класс, у них меньше всего имущества, зато больше, чем у кого бы то ни было, груз славы. Из старых моих друзей-разведчиков мало кто уцелел, все новые, в основном молодежь, но традиция живет. Человек еще вчера под стол пешком ходил, только-только успел стать разведчиком, а глядишь, апломба в нем, как будто самого Гитлера в качестве языка привел.

По служебным делам я ещё на несколько дней оставался на месте. Настроение не ахти какое. Всегда так — из тыла рвешься на передовую, а попав в пекло, тянешься в тыл. И особенно донимает тоска, когда твои однополчане покидают тебя.

Как знать, может, как раз в последнюю минуту, именно в ту, когда ты остался подчистить чьи-то хвосты, тебя и отыщет какая-нибудь пуля-дура, чем черт не шутит.

— Эй, Метелин! — окликнул лейтенант Березин. — Своих ищешь? Наш вагон возле радисток.

Он догнал меня и пошел рядом.

— Значит, остаешься? Со всеми вместе оно, понятно, лучше!

— Не утешай, сам знаю. Да полковник брюзжит, — ответил я. — Вот и остаюсь. За мою любовь к Санину мстит. Ну, и к тому ж недоверие. Как-никак — бывший штрафник!

Березин промолчал. Он не разделял моего мнения. Решил, видно, что просто мне не хочется оставаться, что я, пожалуй, предпочел бы, чтобы эта участь выпала другому.

— Все мы немного эгоисты, — бесхитростно усмехнулся он.

— Возможно. Видно, я не составляю исключения.

Березин из тех людей, кто мечтает совершить в жизни значительное. Взгляд его на людей, события не омрачен дотошным раздумьем о вещах, о собственном месте в жизни и своей ответственности. Он воспринимает мир как мир — прекрасный и правильный, таким, каким он был создан еще в детстве, в его воображении близкими людьми. В ложь и подлость не верит; человека видит только в одном свете — солнечном, и ему, человеку, поклоняется. Как-то мы заспорили с ним. Я проклял весь род фашистов и заодно нагромоздил на немцев такого, что и самому стало тошно.

— Немцы дали Гёте, Энгельса, Бетховена, Гейне, — возразил Березин. — И каждый немец все-таки человек. Подавляющее большинство их, правда, мерзостно исковеркано подленькой идеологией. Мы должны помочь им найти себя.

— То-то они и дают тебе сегодня кувалдой по голове!

— Не знаю. Все мы сегодня во власти глупости…

Я остолбенел. И часто потом удивлялся Березину, пока не привык к нему.

Пробираясь к голове эшелона, Березин сказал:

— Эх, брат, скоро тыл. Поживем! Ты тут не волокить. Ждать буду тебя каждый час.

Полустанок забит людьми, техникой. Платформы трещат под тяжестью орудий и танков. У вагонов радисток и разведчиков праздничное настроение: шум, смех, болтовня. Девушки оккупировали пульман и, уложив небогатые свои пожитки, облепили перекладину в двери, как птицы насест, иные стояли около, в окружении разведчиков.

Увидев меня и Березина, девушки весело зашумели:

— Товарищи лейтенанты, почему у вас все разведчики такие хвастуны?!

— Этого не может быть, — заступился Березин.

— Поклеп возводят, товарищ лейтенант! — возмутился солдат моего взвода Петя Кремлев. — А если пошло на то, так лучше нас во всей армии не сыскать парней. Верно говорю!

— Гляди на них! Чем не скромники! Ха-ха-ха! — грянул смех из вагона.

Кремлев расправил под ремнем гимнастерку:

— Смейтесь, смейтесь. Плакать будете, если повернемся и уйдем.

— Скатертью дорога.

— Мы на них ишачили, грузили, а они хиханьки да хаханьки теперь.

— Разведчики и охотники одним мылом мыты: врут и глазом не моргнут.

— Целое же вёдро семечек вам притащили, чтоб не скучно в дороге было. Вот она, женская благодарность!

— Подумаешь, семечки!.. Артиллеристы вон вагон арбузов нам нанесли. И не трубят о своих заслугах. Вот что значит правильные люди!

Разведчики разобиделись не на шутку.

— Вкус у вас, девоньки, однако, прямо скажем — ниже среднего! Артиллеристы! Никакой солидности. Мы, может быть, когда надо, и «охотники», для вас же стараемся! Но мы не мелкота. Адью! — как по команде они повернулись, оскорбленные в своих лучших чувствах, и показали девушкам спины.

— Ну что? Съели? — спросил я у радисток, смеясь.

— Ничего. Опять вернутся. В десятый раз они сегодня грозятся нарушить с нами перемирие.

— Плохо вы знаете разведчиков, — сказал Березин.

Тут я заметил, что из вагона, облокотившись о перекладину, за мною пристально следит смуглая, синеглазая девушка.

— Не узнаете?

И она спрыгнула на землю.

— Каталина!

Она порывисто припала к моей груди.

— Какое счастье! Я все время помнила, думала о вас. И не верила, что встречу.

Радистки и Березии ничего не понимали.

— Ба! Гляди! Да никак тут любовь, — раздались голоса.

Я смутился. Легонько отстранил Каталину. В душе я был несказанно рад этой встрече, но меня сковало какое-то чувство неловкости, что Каталина чуть ли не плачет от радости у меня на груди.

— Простите, — почти резко сказала она, заметив мое смущение, и тотчас ушла в вагон.

II

Как часто мы сами причиняем себе боль! Сидит в нас полный самим собою болван и не позволяет быть непосредственным, нормальным человеком: выдумывает какие-то свои обывательские, мещанские законы морали и подчиняет им всего тебя с ног до головы.

— Не в моих правилах вмешиваться в чужие дела, и я не собираюсь делать выводов, — заметил Березин, когда мы, провожаемые вопросительными взглядами притихших радисток, отошли от вагона. — Но, судя по всему, ты неправ.

Первая глупость влечет за собой вторую: я нагрубил Березину.

— Ты поостынь. Имей смелость признать, что неправ, — повторил он. — Говорят, только дурак может обидеть человека. Но насколько чаще это делают умники!

— Намекаешь?!

— Нет, просто хочу сказать: мало считать себя умным, надо еще и быть им.

— Чего тебе и желаю, — вспылил я, хотя и знал, что грубость — не лучший довод.

В памяти встали Пуховичи. Озабоченный капитан Кораблев, восемнадцатилетняя синеглазая Каталина. Я вспомнил все: и смерть, и седую прядь в волосах, и мутную, хмурую Березину, и штыковую атаку, и немцев, бредущих по колено в воде, и опять Каталину… Вел себя, как последний отпетый идиот. А в полдень эшелона уже не было на полустанке. Я только и успел сказать Березину:

— Николай, все может быть. Мне предстоит некоторое время еще провести в окопах. Передай Каталине, что вышло все как-то глупо. Я искренне прошу у нее прощения.

Березин растрогался, глаза потеплели. Сказал, что все уладит, он знает; Каталина — славная девушка, с ней он вместе учился в школе особой службы.

— Но она, как и я, неудачник, оставила школу. Неделю назад попала к радистам, — добавил он.

«Неудачник», — усмехнулся я. Ему без малого девятнадцать. Голубоглазый, с еще ни разу не бритым, прозрачным и свежим, как у девушки, лицом юноша. Что успел он испытать за свои годы, чтобы стать неудачником? Ничего… И в то же время слишком много: два месяца он в разведке! В Березине живут и спорят между собой мальчишка и муж. Первого он прячет в себе, второго подчеркнуто выставляет напоказ. От этого нередко он кажется смешным и давно бы стал мишенью злых острот разведчиков, если бы не его непосредственность. Лишенный всякой хитрости, он был чист, как родник.

— Я очень жду тебя, Метелин! — крикнул он уже из вагона.

Во всем мире я остался один. Звеня, убегали вдаль рельсы.

III

Лето 1942 года не принесло радости. Из рук в руки переходил Ростов. Пол-России стояло на колесах. На восток, к неведомому берегу, по-прежнему тащился нескончаемый обоз беженцев, шли составы с военным имуществом, оборудованием эвакуированных заводов. Увезти все было немыслимо. Много народного добра было потеряно, часть уничтожена, часть брошена; и на востоке тоже люди не успели обосноваться так, чтобы снабжать многомиллионную армию и кормить, хотя бы впроголодь, детей, стариков и женщин. Все было на ухабистой, разбитой снарядами и размытой ливнями дороге между двух берегов — Востоком и Западом. А немец рвался вперед. Он, казалось, только сейчас по-настоящему развернулся. Сильный, выносливый и обнаглевший. Сжигать и разрушать свои заводы ему не привелось, не нуждался он и в хлебе. Европа, от Пиренеев до Карпат, от студеного Северного моря до знойных долин желтого Нила, подчиненная железной воле завоевателя, попираемая кованым сапогом, работала на него. Россия, обожженная пламенем войны, была одна. Мы, солдаты, сопровождаемые детским плачем, шли на восток. Шли, чтобы вернуться. Лето 1942 года не принесло радости, и все-таки оно было светлее, чем лето 1941. После Москвы, вернее, после событий, развернувшихся в декабре под Москвой, не страшна была дорога даже длиною в год, до самого холодного Чукотского моря. Немец обнаглел, окрепли его мускулы, тверже и отточеннее стали волчьи зубы, но битому ему быть! Знали это в Ставке верховного командования, в штабе фронта и армии, знали в дивизии, в моем взводе, в отделении сержанта Русанова, в этом был убежден каждый солдат. И это было главное, остальное не шло в счет. Сосало под ложечкой от скудного пайка, от недосыпания, но это уже было не так важно. На сердце не давил камень безысходного уныния, разгладились скорбные морщины на исхудавших и опаленных колючим ветром лицах. Те, кто уцелел, сегодня уже не думали о смерти: жизнь только начиналась, прекрасная, светлая. За спиной не стояла страшная тень неудач первых дней войны: мы отступали, но шли навстречу победе. Люди чаще стали вспоминать, что они — люди, готовые отстаивать жизнь даже ценой своей жизни.

Все эти дни, мотаясь по передовой и знакомя прибывших новичков с обстановкой, в мыслях я был далеко отсюда, завидовал однополчанам. Они мирно спали, над ними не висела обнаженно война; не мог дождаться, когда, наконец, перестану дышать горьким от пороха и дыма воздухом.

Судьбе угодно было щадить меня: вскоре и я был на колесах, сидел, забившись в угол вагона, и думал, думал только о себе, у меня неожиданно много появилось для этого времени. Я и не представлял, что так устал. Устал сердцем. Устала голова. Каждый мускул во мне гудел от усталости, требовал отдыху. Вагон набит людьми, как бочка сельдями. Одни курят, другие, как и я, пребывают между сном и действительностью, третьи режутся в карты. И странно, мне нет никакого дела до этих озабоченных и беззаботных людей: я весь отдан самому себе. Я был переполнен войною. Первые сутки перед глазами вспыхивали взрывы, я лазил по узким, грязным окопам, на вторые сутки от кого-то убегал, прятался от живой смерти, меня уводила куда-то Каталина, а на третьи я был совершенно бодр и жил мыслями о тыле. В часть приехал свободным от тяжелого груза кошмаров и усталости, будто с курорта возвратился.

— Метелин! Как хорошо, что ты уже здесь! — встретил меня Березин обрадованно и искренне и тут же принялся выкладывать, в какой рай они попали. Девчата. Молоко. Лягушки квакают на реке, соловьи заливаются в рощах, война осталась где-то за тридевять земель.

Что у них все отлично устроено, я с первого шага убедился сам. Взводы Березина и мой разместились в палатках в старом яблоневом саду, на околице деревни. Тут же была и наша с Березиным палатка. Одним концом она прикреплена к раскидистому стволу яблони, прямо над головой — налитые солнцем румяные плоды, Поистине сельская идиллия: в стороне, на лужайке, паслась стайка пятнистых, как карта-десятиверстка, телят, около солдатских палаток расхаживали куры, среди них величественно вышагивал красивый, нарядный, как павлин, кочет. Вчера я еще думал, что навек рожден солдатом. Но, оказывается, есть и иная жизнь…

Меня окружили разведчики. Они наперебой выкладывают все, что накопилось у них за эти дни; весело смеются, острят. Все начищенные, выбритые, помолодевшие.

— Лейтенант, вас приглашает хозяин, — вдруг слышу у себя за спиной и оглядываюсь. Передо мной адъютант полковника Войтова. — Вы не торопитесь явиться к начальству! — кольнул он.

Адъютант был точен в исполнении своих служебных обязанностей, сух, черств и высокомерен; на редкость тонко подражал во всем своему командиру и еще тоньше передавал его настроение. И уж если начальник вас не жалует, то его адъютант не любит вас в десять раз больше.

— Да, да. Не торопитесь докладывать, лейтенант! — повторил он в ответ на мой недоуменный взгляд.

— Дайте с дороги привести себя в порядок…

Но адъютант, не дослушав меня, ушел. Я слишком хорошо знал полковника Войтова, чтобы остаться равнодушным к словам его адъютанта. Значит, меня уже ждут, был обо мне разговор. Войтов человек незаурядной воли, твердого и жесткого сердца. Командуя крупной воинской частью, он до самых мелких подробностей знал минусы и плюсы всех своих подразделений и чуть ли не каждого командира в отдельности. Артиллеристов и разведчиков недолюбливал, считал их баловнями судьбы: по его твердому убеждению, должно было быть иначе — они всего лишь придаток пехоты. Войтова боялись, стоило услышать: «Идет сам», как все моментально подтягивались, на полуслове обрывались шутки, умолкал смех.

Спустя полчаса я был в штабе. И неожиданно для себя увидел здесь Каталину. Мое появление ее тоже удивило, она так и застыла на месте. Я отдал честь и обратился к полковнику. Он молча выслушал мой доклад и молча принял от меня адресованный ему пакет от командующего частью, заменившей нас на передовой. В штабе — большой, просторной горнице — были только писарь и Каталина. Зачем она здесь, я не мог понять, но было видно по всему, она здесь свой человек. Наши глаза встретились. Полковник стоя читал письмо. Седая прядка резко выделялась в волосах Каталины. Она — по-мальчишески стройная и подтянутая, и в лице ее что-то от мальчишки. Все в ней открыто и знакомо. Кажется, только вчера были Пуховичи, только вчера видел ее; кажется, знаю все ее детство.

— А тебя здесь хвалят, — оторвавшись от письма, сказал Войтов и окинул меня пристальным взглядом. — Впрочем, вас, разведчиков, хвалят всегда. А вот пехоту похвалой не балуют, хотя на ее плечах лежит главная тяжесть войны. Вы решаете мелочь, частность, пехота — целое.

— Любое пристрастие, товарищ полковник, — осмелился возразить я, — грешит необъективностью.

Войтов вспыхнул, но сдержался. Минуту, казалось, он подыскивал слова, чтобы ответить. Бритая, круглая, как шар, голова его лоснилась, мочки ушей налились кровью. Он лишь мельком покосился в сторону Каталины и сказал:

— Продолжайте, лейтенант… Или духу не хватает? Впрочем, в своей философии вы не исключение. Модой стало искать пятна у старых командиров. И даже вот такие, как ты, щелкоперы, лезут туда же. Грешит необъективностью! — повысил голос Войтов. — Разводить антимонию вы мастера. А мы рубили голову белогвардейщине, интервентам и прочей сволочи вот этими руками, — Войтов выбросил вперед свои сильные, широкой кости руки, перевитые голубыми венами. — Мы породили армию, в которой ты служишь. Мы жили в холоде и голоде, носили драную одежду…

Я не отрывал глаз от Войтова. Одетый с иголочки, начищенный и выутюженный, он стоял выпрямившись, сильный и красивый. Несколько мгновений я колебался, затем сказал, что сегодня я приемлю его, одетого богато и со вкусом, больше, нежели Войтова в прошлом. Как не понять набившей оскомину истины, что всему есть свое время, что его сила, сила моих отцов потому и вызывает у меня чувства восхищения и любви, что она затем и потрачена, чтобы не было голода, холода, рубищ. Ни я, ни мои сверстники никогда не станут обожествлять и превращать в икону страдания и муки. Мы будем поклоняться мужеству, которое обновляет жизнь, делает ее прекрасней, чем она была вчера.

— Значит, по-твоему выходит, что я — вчерашний день? — В его голосе отчетливо слышался металл.

Я оглянулся на Каталину и писаря. Каталина стояла бледная, стиснув тонкие руки. Писарь, ссутулив плечи, уткнулся в бумаги.

— Ты не смотри по сторонам, отвечай прямо!

— Сегодня — вы еще сегодняшний день. А завтра, кто знает, быть может, я этого уже не скажу. И о себе тоже, если буду жить прошлым, им определять то, что происходит сегодня.

Войтов бросил на стол скомканный пакет, закурил и тут же ткнул папиросу в пепельницу, затем быстрым движением вышел из-за стола и отодвинул стул:

— Если я у тебя вчерашний день, то давай, садись на мое место и командуй.

— Для этого нужны опыт и знания.

— Кишка тонка, вот что я тебе скажу! — Войтов вновь закурил и принялся ходить по комнате. — Вчерашний день. Любопытно. Значит, тебе прошлое не по сердцу. Не нравится?

Он остановился передо мной.

— Вы вольны неправильно истолковывать мои мысли, но ведь вы предложили мне откровенный разговор, товарищ полковник.

— Может, я и в самом деле чего-то не понимаю. А ну скажи, — Войтов, слегка склонившись, заглянул мне в лицо. — А ну скажи: убирайтесь вы, отцы, ко всем чертям и не мешайте нам, молодым умникам, разводить анархию.

— Я слишком люблю своих отцов, чтобы позволить себе думать о них плохо.

— Любишь и судишь?!

Войтов отошел к столу.

— Сужу за то, что, живя заслугами былого, прошлым меряя сегодняшний день, они переоценили себя, заставили меня уверовать в силу, которая уже не была силой. Я был глубоко убежден, что с саблею, на коне и на «одиннадцатом номере» смогу пройти любую дорогу. А результат? Не правильнее ли сегодня смотреть честно суровой правде в глаза, нежели повторять ошибку?

На скулах Войтова набухли желваки.

— Значит, если по-твоему судить, ты не веришь, что мы победим? Только, если уж начал, выкладывай все начистоту! Значит, быть нам битыми?

— Нет, — ответил я. — Мы стали жить сегодняшним днем!

— Что вы хотите этим сказать? — «Ты» и «вы» у Войтова перемежалось.

— Именно то, что сказал, товарищ полковник.

Так!.. — Войтов прошелся по комнате. Под сильными ногами скрипнули половицы. Взглянул в сторону писаря и о чем-то подумав, повернулся ко мне:

— Вот что, Метелин, если уж начистоту, то начистоту. Не жаловал я тебя своим расположением, не любил. Не знаю почему, но не любил. И, откровенно, оставил тебя на передовой для выполнения задания тоже потому, что не любил; даже где-то в глубине души подумал, что если отвяжусь от тебя, то тоже небольшая беда…

— Я все исполнил, как вы приказали, — сказал я и почувствовал на лбу испарину. В комнате стало до тошноты глухо. «…Отвяжусь от тебя…» Мне невмоготу было думать о том, что означали на практике эти слова Войтова.

— Но ты не сердись. Ты тоже мне преподал урок. О людях мы часто судим дурно потому, что как следует не знаем их… — Полковник дружелюбно, по-отцовски кивнул головой. — Можешь быть свободным.

Я вышел. На улице меня ждал Березин.

— Что с тобой? — спросил он. — На тебе лица нет.

— Так, ничего. Устал с дороги.

IV

Опустились прозрачные сумерки. Жара схлынула, от реки потянуло прохладой. Первый вечер вдали от войны. Непривычно и странно. Слух ловит тишину, и нервы напряжены, хотя и знаю, что в этой тишине ничего не случится. Все еще никак не могу освободиться от тягостных мыслей после разговора с Войтовым. Чем вызвано такое отвращение ко мне?

Березин бреет и без того гладкие щеки, щедро льет одеколон, подшивает белый, как крыло чайки, подворотничок, наводит суконкой блеск на сапоги. Наряжается он будто на свадьбу. Гляжу на него с улыбкой и думаю: в человеке всегда две стороны — одна начищенная, другая глубоко спрятанная. Мы часто попадаем на крючок, когда судим о человеке по его вывеске. Но у Березина соответствует одно другому. Он в эти минуты бездумен и счастлив. Озабочен одним собою. Видно, неспроста. Жду, когда он сам скажет об этом. Знаю — не утерпит. Но нынче он удивительно скрытен: не иначе как увлекся кем-то не шутя.

— Ты будешь собираться? — повернулся он ко мне.

Я молчу, развалившись на топчане. Мне уже известно, что в деревне, возле клуба, вечерами собирается масса народу — гражданские и военные, гармонь, игры, песни.

— Сегодня из соседнего села девушки приедут. Вторую субботу к нам ездят. Блеск девчата! — Березин весь изнутри светится. Будь я девушкой, любил бы его взахлеб. — На часы посмотри, всё провороним, незло ворчит он.

— Что всё?

— Хватит валять дурака, прикидываться недотепой. Между прочим, я тоже в первый вечер, когда приехали сюда, вообразил — вот отсыпаться буду! А вышло: здесь сплю меньше, чем на передовой, только с одной разницей — там ноги от усталости едва таскал, а здесь усталости — ни в одном глазу. — Березин оглядывает себя в зеркало, проводит ладонью по щеке, причесывает волосы. Шевелюра у него поэтическая, чуть ли не до плеч.

— Коля, ты стихов не пишешь?

— Это чего ради?

— Грива у тебя, как у льва!

— Стихов не пишу, но душа звенит. Это точно.

— С чего же это она?

Вместо ответа Березин налетел на меня коршуном, дал под бок тумака:

— Ни одной минуты больше не жду! Подъем!

Я соскочил с топчана, наскоро привел себя в порядок.

— И жить торопятся, и чувствовать спешат. Суета сует. Безумство и любовь, ворчливо повторяю я старые истины. — А когда же отдыхать?

— В гробу, — смеется Березин. — И будь по-другому, человек не много успел бы.

Деревня уже жила своей вечерней жизнью. Лепится она вдоль берега реки, тонет в садах. Белые глинобитные домики не знают войны, если не считать, что в их стенах не осталось взрослых мужчин. Тихая, кинутая вдаль от больших дорог, она с сумерками погружалась в сон и с первыми петухами зажигала в окнах огни, начинала трудиться. Приезд солдат в корне изменил жизненный регламент деревни. Этому радовались все, начиная от детворы и кончая женщинами. Войтов отдал приказ командирам подразделений выделять ежедневно солдат для полевых работ в колхозы, на территории которых мы разместились. Дела у колхозников пошли сейчас лучше, пожалуй, чем за всю их историю. А по вечерам деревня кипела. Особенно живо билось ее сердце у колхозного клуба, на пятачке.

Еще издали мы услышали развеселые голоса гармоники, ядреные припевки, дробь припляса, взрывы смеха. Окна клуба светились. Там сегодня Войтов читал лекцию. Улицу и дорогу запрудила толпа не уместившихся в клубе. Разряженные девчата, сгрудившись, следили, как выводил замысловатые коленца на крохотной гармонике такой же крохотный, невзрачного вида пехотинец в обмотках, облепили его как мухи. А он, гордо вскинув курносое лицо, косил лукавые глаза то на одну красавицу, то на другую. И вдруг, как разноцветье огней в ночи, рассыпались у него над головой припевки. Гармонист в мгновение преобразился, распрямил плечи, подлаживая свою гармонику под золотоволосую певунью, то приглушал звуки, то давал им свободу и раздолье. Едва же припевки оборвались, пехотинец вскочил со своей гармоникой, пошел в припляс по кругу.

— Эй, давай пляши, губерния!

— Не иначе рязанский этот мужичок с ноготок, — с завистью язвит сибиряк Русанов. — И наплодила же природа мелкоты. А отплясывает он и впрямь лихо.

— Огонь парень!

— Вот те и пехота!

Но тут на удивление всем рядом с гармонистом вдруг встали три его дружка. Все почти такого же, как и гармонист, роста и курносей один другого. Как взрыв, брызнул девичий смех. Но танцоры не долго оставались одни. В круг выбежали сельские плясуньи, и пошло соревнование. Однако гармонист-виртуоз оставался вне конкурса. Во всей его ладно сбитой небольшой легкой фигуре ни тени усталости. Пела его гармонь, выплясывали его ноги, и улыбка, за которую любая недотрога, не моргнув, отдаст сердце, горделиво застыла на его лице.

Я так увлекся зрелищем, что и не заметил, как куда-то скрылся мой Березин. Бросился было искать его: заглянул в клуб, где собрались почти все командиры, обшарил запруженную толпой улицу, но все тщетно. Березин как в воду канул. Битый час я бродил среди веселья один. И вдруг кто-то тронул меня за руку. Поворачиваюсь — Каталина.

— Вы почему не на лекции?

Вместо ответа выпалил ей все свои обиды на Березина.

— Не надо быть эгоистом, оставьте Березина немного и для других.

— Березин, я гляжу, многое уже успел, если вы берете его под защиту?

Каталина как будто мало чем отличалась от той девочки, которую впервые я узнал в Пуховичах. Перемены, казалось, только и были в том, что платье сменила форма воина. Те же большие внимательные глаза, то же строгое юное лицо.

На «пятачке» начался общий танец.

— Ваши подруги танцуют. Давайте и мы, — пригласил я ее.

— Только потому, что танцуют они?

— Нет, не только…

А вы не застыдитесь танцевать со мною?

— Вижу, вам кто-то успел испортить настроение. Кто же?

— Может быть, и вы…

— Это невозможно, хотя бы потому, что для этого у меня еще не было времени.

— Это правда! Вы не особенно спешили меня видеть. Суета сует.

— Странно. Поучал Березина, а усвоили вы, — вырвалось у меня. Именно эти слова были сказаны мною в начале вечера Березину.

Каталина рассмеялась.

— Чему вы смеетесь?

— Пойдемте танцевать, — уклонилась она от прямого ответа.

— Давайте лучше побродим. Смотрите, какое великолепие! Покой. Деревья спят. Я ни разу не видел на передовой, чтобы спало дерево. Вы успели ко всему этому привыкнуть. А для меня все кругом не настоящее. Кто-то взял и выдумал этот мир. Он словно из какого-то чудесного сна.

— Значит, бродить? — переспросила она.

— Да..

— Сегодня мне не хочется ни в чем перечить вам: слишком многим обязана я вам. — В голосе Каталины мне послышались насмешливые нотки.

— Опять задираете?

Каталина взяла меня под руку:

— Пойдемте. Я сказала правду. Я действительно многим обязана вам. Когда-нибудь, если захотите послушать, все расскажу. Вы, поди, забыли Березину. Я — нет. И никогда не забуду.

Залитой голубоватым светом молодого месяца улицей мы вышли к реке. Рука у Каталины горячая. Радость ее теплом вдруг передалась мне. Когда-то я в душе молил судьбу, чтобы с этим маленьким человеком ничего не случилось; хотел быть ему отцом, старшим братом, заботливым и взыскательным. Сейчас, чувствуя ее рядом, заглянул в глаза — они почти возле моего лица, — и в пристальном, лихорадочном напряжении их уловил что-то неизреченно нежное.

— Каталина, вы очень повзрослели.

Она покачала головой:

— Нет, ничего не изменилось. У меня — только, чур, секрет! — в вещевом мешке есть кукла из лоскутов. Это моя первая любовь. Когда ложусь спать, я, представьте, играю с нею и тоже укладываю спать…

У меня защемило сердце от этих слов. Чтобы справиться с волнением, высвободил локоть, остановился. Бросил камень в реку — по глади побежали круги. Лицо Каталины в сумеречном тумане. Я взял ее за плечи.

— Нам лучше уйти отсюда… — сказала она, но не двинулась с места. Стояла безропотная и доверчивая, как белый цветок.

— Пойдемте, — сказал я.

— Нет, — глаза ее были полны слез. — Я хочу вас поцеловать…

— Каталина?..

— Я так хочу!

— Смотрите, кто-то идет.

Я никого не боюсь.

Она обвила тонкими сильными руками мою шею и поцеловала в губы. Все в ней дышало огнем. Руки, голова, грудь.

— Пойдемте! — вдруг с непонятным ожесточением сказала она и почти убежала от меня.

Я медленно направился вслед вдоль берега реки. В стороне спали, нахлобучив камышовые шапки, дома. Дорогу щедро устилал серебром месяц. Зеркало воды тоже в серебре. Каталина остановилась у обрыва, издали был виден ее склоненный силуэт. Когда я подошел, она даже не взглянула в мою сторону.

— Что с вами?

— «Умри, но не давай поцелуя без любви!» — Она резко повернулась ко мне всем корпусом. — Вы помните, кто записал в свой дневник эти слова?

— Что вы хотите сказать?

— Только одно: лучше бы вас не было. А теперь пойдемте домой.

Я пожал плечами.

— Что ж, человеку можно нагрубить, даже больше — ударить по лицу и считать при этом себя правым. Человек безответен, осел начнет лягаться.

— Вы ничего не понимаете. Черствый, ледяной человек! И что бы вы ни сказали сейчас, пусть даже правильное, все равно это будет неправдой. Я долго ждала вас, чтобы сказать все. И что же? Там, при встрече на полустанке, вам было стыдно, что я бросилась к вам с открытым сердцем. А сегодня… Я не пойму, что делается со мною. Неумная, пустая, не способная ни на что девчонка! И любить не умею. Все во мне гадко, скверно. А человек для того и человек, чтобы в нем ничего не было гадкого, мелкого, скупого, чтобы он радовал своим присутствием жизнь. Что смогла я? Ничего!

— Погодите, — прервал я Каталину. — Мне слишком дорога память вашего отца, чтобы я мог позволить вам говорить и делать глупости. Лучше ответьте мне, почему вы оказались и вели себя как дома у полковника Войтова?

Каталина долго молчала и вдруг заплакала.

— Я ничего не понимаю. Все не так, не то, — сквозь слезы говорила она. — Войтов здесь ни при чем. Я думала — будет радость, а вот… — Она, как дети после слез, прерывисто и глубоко вздохнула. — Вы не сердитесь. Это пройдет. Я давно не плакала. А, оказывается, надо и поплакать. Слезы что-то смывают с души… Вот видите, я уже не плачу. При чужом я бы не заплакала. — Каталина движением пальцев стерла слезы, улыбнувшись. — Что вы смотрите?! Смешно глядеть на плаксу, правда?

Я отрицательно покачал головой, а сам думал, что Каталина, как неотстоявшееся молодое вино, бродит, но у вина для этого есть условия и время, а у нее нет. В восемнадцать лет отказаться от восемнадцатилетия, заживо похоронить в себе все связанное с ним и облачиться в гимнастерку солдата — как это трудно и сурово!

— Скажите что-нибудь, — Каталина взяла меня под руку. — Глядите, река совсем неподвижная. О чем вы думаете?

— Думаю о вас. Ведь с того дня, как увез вас генерал Жолобов, много утекло воды. Чем вы занимались этот год? Почему вы сегодня солдат? Почему не разыскали мать, не остались с ней? Как оказались в нашей части? Вы, кажется, были в спецшколе? Видите, вопросов сколько!

Каталина заговорила не сразу.

— На них можно ответить одним словом и все понять, если захотеть. Когда-то я тоже засыпала вас вопросами, теснившими мне грудь. И ни на один из них вы не захотели ответить прямо. Вы правильно сделали, что поступили так. Никакие объяснения не помогут понять, что происходит сегодня. До этого надо дойти самому. И я постигла, что должна делать, поэтому я здесь, в армии.

— Почему вы покинули спецшколу?

— Разве вы всегда поступаете так, как хотите?

— Значит, это произошло помимо вашей воли?

— Не знаю.

— Вы не хотите ответить?

— Я вам сказала правду.

Чем дольше мы говорили, тем более непонятной для меня становилась Каталина. Она успокоилась. Лицо ее посуровело, в голосе не слышалось слез. Неоперившимся птенцом, капризным и наивным, и одновременно многоопытным человеком казалась она мне. С одной стороны, в ней жили непонятная жестокость и трезвость, с другой — глубокая нежность. Упади снежинка ей на душу и оцарапает ее. Кто она?

— Каталина, что у вас общего с Войтовым, почему я застал вас у этого старика? — спросил я. И будто ударил ее по лицу. Она резко высвободила руку из-под моего локтя.

— Вы всю вину валите на головы отцов и думаете, что правы? И эту ли истину надо искать — кто прав, кто виноват? Войтов оказался сердечнее вас, и не любить его в те минуты я не могла.

— Пойдемте домой, — сказал я, видя, что чем-то ожесточил Каталину.

У дома, где жила она с другими девушками-радистками, я пожелал ей покойной ночи. Поднявшись на крыльцо, она помахала рукой, сказала:

— Передайте лейтенанту Березину, чтобы на меня не злился. Когда-нибудь он все поймет правильно.

— Он — возможно, но я ничего не понимаю. Объясните, что все это значит?

Каталина ничего не ответила, улыбнулась и скрылась за дверью.

V

Минула неделя. Втянуться в мирную жизнь не составляло труда. Война еще жила в сердце, но была далеким событием, а что далеко, волнует постольку, поскольку требуют этого либо правила приличия, либо иные мотивы; человеку порой необходимо непосредственно соприкоснуться с бедами, чтобы он знал, что это такое, и не страдал забывчивостью. Это правило отлично усвоил Войтов. Он до отказа загрузил сутки боевой учебой бойцов и командиров, в его жестком регламенте передохнуть некогда. Но мы изворотливы, умудряемся найти время и для себя, будучи твердо убежденными, что там, где пройдет заяц, проберется гончая, где проберется гончая, там пройдет охотник, а где — охотник, там пройдет лошадь, где пройдет лошадь, там проедет повозка.

С Березиным у нас дружба — водой не разлить. Правда, он по-прежнему ревниво хранит в тайне свои сердечные дела. Но кое-что я заприметил и терпеливо жду, когда он раскроется. Каталину почти не вижу. День провожу в степи на занятиях с бойцами, а вечерами торчим на разборах у Войтова. Передаю ей приветы через Березина. Он свой взвод взвалил на меня; сам предпочитает дежурство по части, различные штабные поручения. Все эти ухищрения для того, чтобы чаще видеть Каталину. Он весь во власти мятущегося чувства, хотя вида не подает. У меня на душе иногда скребут кошки, просыпается что-то безотчетное, похожее на ревность, но я боюсь признаться в этом даже самому себе.

И вот как-то случай свел нас на пятачке. Каталина была озабочена. Березин что-то внушительно говорил ей. Заметив меня, он немедля переменил тему разговора, рассмеялся. Вышло у него это ненатурально. Он и сам почувствовал фальшь и покраснел до корней волос.

— У меня к вам разговор, Каталина, — сказал я. — Вы не очень заняты?

— Нет. А что?

Я покосился на Березина, недвусмысленно давая ему понять, что он мне помеха. Березин заколебался.

— Нет, останьтесь! — вдруг обратилась к нему Каталина. И повернулась ко мне. — Я слушаю.

— Здесь не совсем удобно, — замялся я.

Каталина спросила напрямик:

— Вы боитесь его? — кивнула на Березина и с издевкой улыбнулась. — Он же вам друг.

Я, да и, видимо, Березин поняли, что выглядим довольно-таки смешно.

— Не кажется, ли вам все это мальчишеством? — снисходительно сказал я Каталине.

— А вам не кажется, что пора, наконец, перестать опекать меня и принимать за девчонку, которая без мамы не может и шага ступить? — спросила Каталина. — Кстати, вы не оригинальны. — Она метнула взгляд на Березина. — Лейтенант тоже считает своим долгом опекать меня. Даже закатил сцену. Он, видите ли, огорчен и уверен, что мое пребывание в армии — чистая случайность. Его чутье подсказывает ему, что я сама раскаиваюсь, готова грызть локоть. Дескать, мое место в Москве, около мамы, я должна быть в институте. Войтов ко мне относится хорошо, не поздно исправить ошибку. Ну да что толочь воду в ступе, думайте, что хотите! Только избавьте меня от этой заботы. Я не беспомощный щенок. Никто не знает, что у меня тут, на сердце. — Руки Каталины взметнулись к груди. Мне по-настоящему стало стыдно от какой-то своей мелкоты. Березин пристально разглядывал свои сапоги. — А думать обо мне можете все, что вам угодно, — продолжала она. — У людей никто не отнимал права заблуждаться. Сегодня одна моя подружка даже сообщила мне, что я втюрилась по уши в лейтенанта Метелина. А я-то и не догадывалась об этом.

— Вы хотите сказать…

— Просто хочу предостеречь вас, лейтенант, от заблуждений.

Каталина! Из давней короткой встречи я вынес обрывочные представления об этом человеке. Но забыл, кажется, и то немногое. Думал — передо мною девочка восемнадцати лет. В возрасте не ошибся! Ошибся в главном. Забыл о времени, которое заставляет мужать не по годам, а часам. Я забыл о самом ценном в человеке — об одаренности его натуры и с одинаковой меркой, как ко всем, подходил к Каталине. Чего доброго, мог еще возомнить себя неотразимым и — этаким пошляком Дон-Жуаном — волочиться за нею, стараться кружить ей голову. В ней же все светло и чисто. Она полна силы, не доступной ни мне, ни Березину.

— М-да, поделом, — сказал я лейтенанту. — Каталина преподала нам превосходный урок. Что ж, пошли.

— Я останусь, — сказал Березин.

VI

Некоторое время я наблюдал Каталину издали. Я уже не мог оставаться равнодушным к этому человеку, повернувшемуся такой неожиданной стороной. Березин после нашего разговора втроем дулся на меня, свой взвод сам уводил на занятия. Вечерами тщательно чистился, мылся и уходил из палатки, не обмолвившись со мною ни словом. Я знал — его ждала Каталина. Но долго он не задерживался, возвращался то захлестнутый без меры счастьем, то подавленный и несчастный.

— Все ты виноват, — выпалил однажды он и тут же присмирел. — Послушай, Саша, давай поговорим как мужчина с мужчиной. Если ты любишь Каталину, так скажи, и я уступлю тебе дорогу.

Я усмехнулся.

— Не смейся! — возмутился он. — Я люблю. Не могу жить без нее! Все во мне перевернулось, не узнаю самого себя. Я глуп, я сумасшедший, я самый счастливый. Ради нее отказался от долго лелеемой мечты… — Он перевел дыхание. — Все началось еще в спецшколе. Из-за Каталины я тоже ушел оттуда. Для меня это могло кончиться очень худо, но поступить иначе было выше моих сил. Ради всего святого прошу тебя — пойми. У тебя тверже воля, ты сумеешь заставить себя. Я же бессилен, потому что люблю ее больше, безумнее. И поэтому не могу. Скажи себе — нет, и я, Саша, твой друг до гроба. Я сделаю все, чтобы сохранить Каталину. Ее место не здесь, не в армии, и тем более не на фронте. Я просил Войтова, и он обещал. Каталина должна вернуться в тыл, ее надо сберечь!

— Тебя никогда не будет любить Каталина, — сказал я.

Березин подскочил ко мне с кулаками, вытянутый, как струна. Но в его глазах стояли слезы.

— Научи!.. — процедил он сквозь слезы.

— Ты слишком для этого поглощен собой.

— Я люблю ее. Ты знаешь, что это такое? Люблю!

— Не знаю. — И я вышел из палатки.

Густели сумерки. Солдаты готовились к ужину. Березина я, казалось, знал до глубины, думал, он — воплощение добродетели, и вот — незнакомый, чужой и жалкий человек. Неужели Каталина видит только начищенную сторону в нем? Я рассердился. И понесло меня, как захлестнутую лошадь на обочину: какой только чуши не нагородил самому себе о Каталине и Березине!

После ужина Войтов пригласил командиров к себе. Длинная, большая комната едва вместила всех. Здесь оказалась и Каталина; вела себя непринужденно, словно была на положении хозяйки. Я недоумевал: офицеры собрались, чтобы подвести итоги боевой учебы в подразделениях, роль Кораблевой оставалась загадкой. Слуху, который дошел до меня, не верил, но столь частое посещение ею полковника, ее присутствие в его доме даже в часы, когда он вел деловой разговор с подчиненными, — все это было слишком откровенным вызовом. Березин, забившись в угол, не спускал глаз с Каталины. Войтов стоял у карты. Он был в отличном настроении. И скованность, которая обычно царила среди нас в его присутствии, как-то незаметно исчезла. Третьего дня полковник получил орден, со дня на день ждет повышения в звании; он стал мягче, с лица его не сходит добродушие. Вот и сегодня, разбирая учения, он по-отечески снисходителен к нашим промахам, хотя железную ноту в его голосе мы улавливаем даже за щедрой улыбкой и незлобивостью. Судя по докладам офицеров, репликам и замечаниям Войтова, дела идут превосходно. Часть формировалась, пополнялась новыми людьми, училась, готовилась к боям.

— Тяжело в учении — легко в бою, — заключил свой обзор Войтов известным суворовским изречением. И вдруг, перехватив мой взгляд, сказал:

— Это особенно относится к вам, разведчикам, лейтенант Метелин!

— Слушаюсь, — поднялся я.

— Садитесь.

Войтов отложил указку, достал из кармана яркой белизны платок, вытер бритый череп. Внешне он напоминает маршала Тимошенко, когда-то служил у него адъютантом, ему подражал. И сегодня полковник цитировал маршала, хотя мы, особенно молодые командиры, не любим его бога и поклоняться ему не собирались.

— Вообще разведчики живут чересчур вольготно, — внезапно прозвучал в наступившей тишине голос адъютанта Войтова Соснова, явно стремящегося угодить своему командиру. — Ремни им потуже подтянуть не мешало бы.

Меня передернуло. Но Войтов с охотой, полушутя-полусерьезно откликнулся на замечание адъютанта:

— Разведчики — привилегированный народ. Однако я не теряю надежды, что наши аристократы наконец поймут: сколько бы мы ни умничали, а солдат должен оставаться солдатом; в существе своем он, как заведенный механизм, всегда должен работать безотказно и в заданном направлении. Маршал Тимошенко признаёт только одну школу — суровую. И это лучшая школа из всех возможных.

— Разрешите обратиться, товарищ полковник. Прошу извинить, но ваш адъютант перегнул палку. Пусть объяснит, что значит «вольготно»? — спросил я.

— Разрешите доложить?

Войтов кивнул головой.

— В пятницу лейтенант Метелин вместо полевых занятий, намеченных по плану, безо всякого разрешения укатил на попутной машине в областной центр и несколько часов провел со взводом в картинной галерее.

Соснов ел глазами полковника. «Подражать старшему командиру — хорошо, но быть подхалимом — подло», — невольно подумал я.

Войтов повернулся ко мне:

— Было?

— Разве командир не вправе поступать так, как он считает разумнее?

— Я вас не спрашиваю о праве!

— Так точно. Было.

Тишина стала звонче. Я поймал на себе взгляд Каталины и одновременно Березина. Командиры следили за полковником, ждали бури. Но Войтов не расположен был обострять обстановку, лишь вскользь заметил мне: «Надеюсь, вы уяснили себе, что значит вольготно?» и тотчас переменил разговор. И тут неожиданно вмещалась Каталина.

— Товарищ капитан, — она в упор посмотрела на Соснова, — вы считаете, что солдат обязан уметь делать одно — стрелять? Только этому его следует учить?! Разве понятие Родина не включает в себя музыки, театра, картинной галереи, то есть Репина, Брюллова, Рафаэля, Левитана? Если он, конечно, не оловянный солдат, а человек. Разве…

— Я считаю, что вам, вам… — Уши у Соснова покраснели. — Вам надо… — Но так и не нашел в себе смелости, чтобы осадить Каталину. — Я знаю одну школу — суровую! — добавил он и, видимо, сам донял, что смешон.

Полковник изогнул бровь, щеки его вспыхнули недовольным румянцем. Все это было неприятно. Березин, по всему было видно, зажегся и готов избить Соснова.

— Тебе бы, девочка, слушать и не вмешиваться, — по-отечески тепло, но твердо заметил Войтов Каталине. — А то знаешь, порядок есть порядок: всыплет капитан по первое число наряд вне очереди, вот тогда и поймешь, чему и как учат солдат! — И, повернувшись к нам, сказал: — Вот видите, дочка задала нам всем задачу. Как говорится, истина глаголет устами младенца: кто нищ душой — плохой боец. С такими много не навоюешь.

Мы не узнавали Войтова. Непонятно было и поведение Каталины. Вмешательство ее в разговор офицеров — непозволительная выходка, и, хотя адъютант был не так-то уж люб нам, вольность ее не пришлась по сердцу: кое-кто был склонен в узком кругу язвительно проехаться по адресу полковника. И все же то, что сказала девушка, было для всех нас определенным открытием, и не задуматься над этим было нельзя. Ничего необычного в сказанном не было, но в этом, пожалуй, и заключалась сила: Каталина просто обратила внимание на понятное и известное всем, мимо чего мы проходили бездумно. В человеке надо видеть всегда и прежде всего человека; человек — его первое имя, кем бы он ни был — солдатом или маршалом! В человеке надо воспитывать человека. И для того, чтобы это делать успешно, надо до глубины сердца любить людей, жизнь. Не солдат, а человек пройдет самый длинный путь, все сможет, вынесет, выстоит.

Противоречивые чувства не оставляют каждого из нас. Только двое — Соснов и Березин — были определенны. Первый Каталину ненавидел, второй умирал от любви к ней, что почти одно и то же.

— Так что прошу запомнить, — уже прощаясь, сказал Войтов. — Нынешний день требует, чтобы его меряли не вчерашней меркой. — Он мельком взглянул на меня. — Не оловянный солдат, а человек в солдате должен быть. Зарубите себе это на носу, да так, чтобы зарубку видно было. А вы, Метелин, учтите: впредь нарушение дисциплины может обернуться для вас серьезной неприятностью.

Расходились мы от полковника в тот вечер шумно; еще долго спорили дорогой. Командир радиороты капитан Саранцев взял меня под руку.

— Ты родился в рубашке: не всякому такое сошло бы с рук. А Соснов каков? Ну и влип!

— Не волнуйся, с него как с гуся вода. В жизни он обеспечит себе теплое местечко, пойдет далеко. Ну бывай, — я пожал ему руку и направился к себе.

У палатки меня догнала Каталина:

— Вы торопитесь?

— Что случилось?

— Я хочу побыть с вами. А если нельзя…

От той Каталины, которая несколько минут назад высказала самому Войтову то, чего не осмелился бы сказать ни один из нас, мужчин, не осталось и следа. Передо мной стояла робкая, беззащитная девочка.

— Выкладывайте, что у вас?

— Пойдемте к реке. Смотрите, какая ночь!..

Я молча повиновался. Узкой улочкой мы направились из деревни к реке. Ночь и в самом деле полна поэзии, чарующей тайны, звонкой тишины. Небо и земля к чему-то прислушиваются, открытые и недоступные человеческому сердцу. Как колдовские глаза, светят звезды. Каталина тоже занята собою, но занята тревожно.

— У вас странное лицо, и глаза таят грусть. Почему? — повернулся я к ней.

Каталина вздрогнула, слишком неожиданным был звук голоса.

— Я не скажу вам этого.

— Хотите, я сам отвечу?

Она вся сжалась.

— Откуда вы можете знать?

— Видите ли, Каталина, в жизнь приходят два сорта людей: одни — плывут, отдав себя на волю течения, другие — целеустремленные и сильные; благодаря им, собственно, и не гаснет жизнь! Вы — из числа последних. Но на дороге у вас все время обстоятельства, как ухабы, выбоины. Вы всю себя растрачиваете на них. Вы, как лодка в шторм, то взлетаете на гребень, то падаете головокружительно в черную бездну. Взять хотя бы ваш переход из спецшколы к нам. Надо быть слепым и редкостным тупицей, чтобы поверить, будто вы добровольно ушли из части, бойцам которой предстояло столь же трудное, как и славное задание — действовать в тылу врага. Перевод связан не иначе как с какой-нибудь сердечной историей.

Каталина схватила меня за руку, стиснула локоть, мне передался нервный трепет ее пальцев, но она опомнилась, с горькой усмешкой спросила:

— Кто вам успел насплетничать?

— А разве есть для этого причины?

Каталина в замешательстве остановилась.

— Все это только мое предположение, — добавил я.

— Вы по-настоящему ни разу не поинтересовались, как и где я все время жила. А ведь отец просил вас позаботиться обо мне.

Пуховичи!.. Может быть, смерть отца Каталины, капитана Кораблева, заронила в меня тогда мужества больше, чем я обретал его в любые другие времена, позволила увидеть то, чего в другой раз, в другую жизнь я не увидел и не познал бы до конца. Слишком дорогою ценой за все заплачено. В душе я тогда назвал себя братом Каталины — и забыл. Ее слова «позаботиться» вызвали у меня и стыд, и горечь одновременно.

— Вы приперли меня к стен, и поделом! Завяз я в самом себе, как в болоте, и стороннее казалось чужим.

— Нет, зачем же, — отозвалась Каталина. — Вы не ошиблись. Не ошиблись в том, что я не затем пошла в армию, чтобы отсиживаться в тылу. Не ошиблись и в другом… Только в той истории сердце ни при чем. Человек, по возрасту годящийся в отцы, предложил мне свою любовь, сердце и руку… В спецшколе я была готова преклоняться перед ним не как предметом любви, а человеком, авторитет которого внушал глубокое доверие. Я думала, он укажет большую дорогу в жизнь, научит меня свершить подвиг, больше — раскроет мне, что такое есть мое «я». Скажет мне, что это «я» затем и существует, чтобы держать ответ, почему еще живут на земле слезы, горе, несчастья. Старый офицер оказался не командиром-учителем, а бабником с сальными руками. Я ударила его по физиономии. В школе поднялся скандал, взъерепенился, восстал Березин. И тут оказался Войтов, близкий и старый друг моего отца, нашей семьи…

Каталина замолчала.

— Вы назвали Березина?

— Лейтенант любит меня, но любит только для себя.

— А разве он должен любить для кого-то?

— Скажите, кто должен быть в ответе за все то, что происходит сегодня? — И, видя мое замешательство, опять спросила: — Кто? Один какой-нибудь человек? Скажем, Войтов, на которого и вы, Метелин, кстати, готовы взвалить вину? Думается, виноваты не наши отцы. Не Войтов. Виноваты мы сами, вы, Метелин, я, он, второй, третий… Каждый должен быть в ответе за то, что происходит.

Я был пристыжен и посрамлен. Взял бы и провалился сквозь землю. Насколько выше, лучше в своих мыслях, разумнее, целеустремленнее эта девочка, чем я, хотя, казалось бы, все должно быть наоборот. Я ведь старше. Родились мы в одном и том же обществе, но она принадлежит ему больше, нежели я, теснее связана с ним.

Березин еще не спал, когда я вернулся. Сидел на скамье у входа в палатку, курил. Ждал меня.

— Поздновато возвращаетесь, товарищ лейтенант! — с затаенной издевкой бросил он.

— Дела, — притворно вздохнул я.

Будь у Березина под рукой предмет потяжелее, он бы запустил им в мой череп.

— Подвинься и дай папиросу. — Я уселся рядом.

Березин достал портсигар.

— Послушай, Коля, скажи честно, если бы узаконены были дуэли, ты вызвал бы меня?

— Еще месяц назад!

— А зря. Я ведь попадаю всегда в яблочко, а ты, случается, и за молоком пули посылаешь.

Перестань язвить! — взорвался вдруг он. — Не строй из себя невинность! Впрочем, радоваться тебе осталось недолго: в ближайшие дни все переменится.

— Идиот, — рассердился я и ушел в палатку, сбросил ремень, улегся на топчан. «Жалкий ревнивец!» Впрочем, мы стоим друг друга, два сапога — пара, разница только та, что я понимаю это, он — нет. Однако что он имеет в виду, что, собственно, должно перемениться? Уж не думает ли он всерьез «сберечь» Каталину? Неужели оградить человека от возможной опасности, больше — от смерти, но лишить его тем самым счастья вкусить высокую радость осуществленного желания есть наивысшая добродетель?

Я вскочил и пулей вылетел из палатки. Березин сидел на прежнем месте, сжав голову руками.

— Ты что затеял? — набросился я. — Или и вправду вообразил, что если Каталина будет отправлена из армии, то все решится? Ты же сам мечтал совершить в жизни значительное? Совершишь ты или нет — это другой вопрос! Но мечтал, рвался, и уже одно это делало тебя лучше! Или ты выполоскал свою душу?

— Я люблю Каталину, — прервал меня резко Березин, поднялся с места и побрел куда-то в темноту.

VII

Сегодня произошло событие, вернее эпизод, который чуть было не стал роковым в моей дружбе с Каталиной. На днях я побывал в гостях у сельского учителя и раздобыл у него томик Байрона. Но едва стихи оказались у меня на столе, как Березин завладел ими и тотчас отправил Каталине. Соблазнился ролью страстного поклонника великого поэта, хотя знал наизусть всего две-три его строфы. Ссориться с Березиным, потребовать немедля вернуть книгу не хотелось, и спустя неделю я сам отправился за ней к Каталине. В комнате никого из девушек не было. Посидев минуты три в ожидании хозяек, я собрался уйти, как заметил томик в синем коленкоре под подушкой на кровати Каталины. Похитить книгу, тем более свою, — не грех. Но я невольно оказался свидетелем чужой тайны. В томик была вложена тоненькая ученическая тетрадь-дневник. Не рассуждая, хорошо это или дурно, я бегло перелистал ее:

«5 января.

Мне исполнилось восемнадцать. Сержусь на папу с мамой: надо же случиться, чтобы я родилась девчонкой. Впрочем, это хорошо: женщине больше дано, больше возложено на ее плечи забот и ответственности.

7 января.

Если бы меня спросили, кем я хочу быть, я бы ответила — крупным физиком. Стать Прометеем, Коперником, Джордано Бруно, вырвать у природы тайну и отдать ее людям — значит прожить жизнь красивую и великую. Но я буду учительницей. В том, что делает учитель, есть нечто от Прометеева подвига, если оставаться до конца честным. Ведь он тоже несет людям свет и тепло…

21 января.

Разгорелся спор. Кто куда пойдет трудиться после войны. Сколько людей, столько и мнений. Я молчала. Знала, что все будет не так. Появился Березин и сразу разрубил узел: „Не надо быть шкурником, — сказал он. — После войны правофланговыми будут ассенизатор, водовоз и каменщик. Я буду одним из них“. Меня это поразило: он сказал что-то мое. Главное — устроить людям жизнь…

1 февраля.

Поскорее бы взяться за работу. Действовать.

15 февраля.

Быть человеком — счастье! Ему дано облагородить и украсить землю. Сил его не счесть. Он может положить себе на ладонь земной шар, приблизить или удалить его от солнца. Поэтому в человеке должна быть только одна тень — та, которая не позволяет ему слишком выпячивать себя…»

На крыльце послышались голоса радисток, я поспешно сунул тетрадь с книгой под подушку и уселся у окна.

— Товарищ лейтенант, здравствуйте. Какими судьбами к нам? — Вошли Каталина и несколько девушек. — Молока хотите? Парное. Хозяйка ушла, а нам наказала подоить корову…

В сенцах послышался звон ведра и треск.

— Ой, кувшин разбила…

Девушки бросились к двери.

— Ну и хозяйка ты, Рая. Муж тебя со света сживет.

— Дудки! Вначале я его, — и, растолкав подруг, она внесла мне кружку молока. Оно еще пенилось, таило живое тепло.

— Вкусно, как губы теленка, — сказал я, выпив молоко.

— А вы его целовали? — засмеялись девушки.

— Теленка — нет, а годовалого малыша — да, это одно и то же.

— Я люблю парное молоко, обязательно теперь буду телят целовать, — смеясь, сказала Рая. — Только не годовалых, а которые постарше.

— Тогда выбирайте разведчиков.

— Только не их! — запротестовало несколько голосов.

Я повернулся к Каталине:

— Я пришел за Байроном. Гоните.

Каталина покраснела, бросила взгляд на постель, но, не заметив ничего подозрительного, спокойно сказала:

— Книгу мне подарил Березин, и не ждите, что я ее вам верну.

— Вот это здорово! — воскликнул я.

— Мы вас взамен напоили молоком, — засмеялась Рая. — Вот и квиты.

Девушки дружно расхохотались. И мне ничего не оставалось иного, как рассмеяться вместе с ними и убраться восвояси. В другой раз я бы был более настойчив, но теперь, когда я, как мальчишка, в щелку подглядел обнаженного человека и едва не был схвачен за ухо, краска стыда подступила к лицу: поступок явно не рыцарский. Узнай о нем Каталина, в ее глазах я из друга превратился бы во врага. У каждого есть только ему одному принадлежащая святыня — тайна, и всякий, кто преднамеренно или невольно покушается на нее, — отпетый негодяй. Оправдываю себя только одним — я жертва случайности, открывшей мне нечто значительное: быть человеком, значит, уже родиться Прометеем, надо только до конца оставаться честным, отдать себя людям…

VIII

Дни на отдыхе текут стремительно, но быстротечность их не рождает тоскливого сожаления. А когда пронесся слух, что снимаемся с места раньше срока, все вокруг вскипело. Начиная от Войтова и кончая рядовым бойцом, все были озабочены. Кое-кто успел пустить здесь глубокие корни, и хлипкое сердце учащенно билось перед разлукой. В подразделениях участились случаи опозданий по увольнительным. Войтов круто завинчивал гайки, командиры строго спрашивали с солдат. Мы были почти на колесах, как внезапно поступил приказ — до особого распоряжения оставаться на своих местах. Первым об этом сообщил Березин.

— И ты радуешься? — спросил я.

— На фронте быть успеем, умереть — тоже! А ты, Метелин, — огорошил он вдруг меня, — готовься в дорогу, повезешь в штаб фронта пакет с отчетом о боевой и политической подготовленности. Это я тебе удружил, откровенно говорю. Хочу подышать не отравленным тобою воздухом. Мне приказано принять временно твой взвод.

Березин рассмеялся.

— Смеется хорошо тот, кто смеется последним, — сказал я, холодея. Мне трудно было поверить в столь быструю перемену: «На фронте быть успеем…» Я продолжал оставаться о нем лучшего мнения: его желание стать лучшим, чем он есть от природы, еще не выветрилось; он просто в некоторой степени напоминает человека, которого столкнули в одежде и сапогах с обрыва в воду; начиненный газетами и радио, сладкими речами школьных учителей о жизни, он мнил себя законченным знатоком ее, хотя подлинная жизнь текла мимо него.

— Надеюсь смеяться последним тоже, — уверенно заявил Березин.

— Спасибо, что предупредил, — сказал я. — Придумаю черт знает что, наконец прикинусь больным, но не поеду! Постараюсь сам принять твой взвод.

Березин порозовел, взгляд голубых глаз выразил растерянность. Он не ожидал подобного оборота.

— Неужели ты способен на подлость?

— Вот уж поистине, в своем глазу бревна не видно! Я сделаю все, чтобы насолить тебе. Так и знай, и я тебе говорю откровенно. Твоя ахиллесова пята от меня не скрыта. Сегодня же выложу Каталине все о тебе, разрисую так, что волосы зашевелятся. А потом скажу: гляди, король-то голый!

Березин изо всех сил пытался сохранить хладнокровие, но лицо его из разового стало белым.

— Худшего, что ты уже сделал для меня, ты не сделаешь, — процедил он.

— Не понимаю. Нельзя ли точнее?

— А везти тебе пакет все равно придется, — уклонился Березин от ответа, — об этом Войтова просила и Каталина.

Настала моя очередь окаменеть.

— Я не верю, Березин, ни одному твоему слову.

Он смотрел на меня насмешливо, сомневаться в его правдивости не приходилось.

— Можешь не верить. Я тебе, кстати, ничего и не говорил.

За пологом палатки раздались девичьи голоса:

— Товарищи лейтенанты, можно к вам?

Березин сорвал со спинки стула трусы и майку и поспешно сунул под одеяло.

— Конечно, конечно, — ответил он живо.

Вошла Каталина с подругами-радистками — Раей и Тоней. В палатке тесно, повернуться негде. Стул у моей койки завален книгами, Березина — склянками, бритвами, щетками, уставами строевой службы, а к маленькому столику вообще не подойти: оккупированный все тем же незатейливым хозяйством Березина, он гнулся на своих зыбких ножках.

— Холостяки! — иронически протянула Рая. — На вас бы Геракла напустить. Только что прочла «Мифы». Здорово он придумал, как вычистить авгиевы конюшни.

— Зачем Геракла? — отозвалась Тоня. — Нашего бы старшину сюда.

Девушки заглянули к нам, возвращаясь с реки. У них еще влажные волосы, сквозь слегка прилипшие к телу гимнастерки проступала красота покатых плеч; одень сейчас их в легкие туники, и Парис, пожалуй, предпочел бы вручить яблоко не богине, а кому-нибудь из наших трех гостий. Принесли они в палатку запах реки и свежести. А Березин-то! Я даже не предполагал, что в нем скрыт такой внимательный кавалер. Наедине с Каталиной пень-пнем, роняет слова в час по чайной ложке, а здесь, едва она явилась не одна, его точно подменили: тотчас усадил девушек, что-то сморозил по адресу моего топчана и стула, заваленного книгами, и вышло, что Геракла нужно напустить на меня, а он, Березин, здесь ни при чем; острил, смеялся. Между ним и радистками началась обычная пикировка — кто лучше, важнее, без кого жить не может армия. Поддавшись общему настроению, Каталина тоже включилась в общий тон и порой изрекала такое, что в любое другое время выглядело бы наивным и вызвало законный возглас: ну и ну! Сегодня она необычная, тревожные мысли не беспокоят; умытая и свежая, она воплощала собою саму юность. Густые волосы, загоревшее лицо, синие, как лазурь, глаза — все в ней еще не тронуто, не заласкано, красиво и свежо, как утро весны. Березин заговаривает с нею реже, чем с двумя другими девушками, и сейчас не напоминает глупого влюбленного, который пожирает глазами предмет своего обожания. Но каждый мускул в нем выдает его: все, что он делает сейчас и говорит, он делает и говорит для Каталины. Не знаю, замечает ли все это она, скорее всего нет, ей просто сейчас легко и весело.

— Разведка — глаза и уши! — парируя, воскликнул Березин и съязвил: — Радистки не особенно пользуются успехом у моих разведчиков.

— Молчали бы уж лучше, товарищ лейтенант, о глазах и ушах. Известны нам ваши хваленые герои, особенно ефрейтор Поляков! — откликнулась Рая.

— А что, находчивый парень!

— То-то из-за его находчивости и конфуз вышел. От полковника Войтова кое-кому на орехи досталось. — Самолюбие Раи явно задето — кто-кто, а она знает цену так называемой мужской гордости разведчиков: ефрейтор Поляков и днюет и ночует у ее порога. Собственно, причиной конфуза, из-за которого пострадал и Березин, была эта смазливая, курносенькая девушка. К ней Поляков настойчиво неравнодушен, обещал звезду достать с неба, пожелай только этого Рая. А друзьям-разведчикам жаловался: «Сгубила, курносая, всякую личность во мне стерла в порошок. Ох, если женюсь на ней после войны, трясти буду как грушу! Уж тогда я восстановлю свою личность, а порошком будет она».

Откуда-то об этом прослышала Рая, и пошла у парня жизнь кувырком. Вечера простаивал Поляков под ее окном, но оно наглухо было захлопнуто. А однажды пришел, и глазам не верит: створки окна распахнуты. «Раенька, звезда неугасимая, — шепчет Поляков, — черемуха ненаглядная, выйди. Тебе всё набрехали про меня». На беду у радисток оказался полковник Войтов. Не подозревая об опасности, Поляков продолжал серенаду, звал свою любовь; девчата давятся от смеха. И вскипел разведчик: «Иисусово войско! Ржете, будто овса нажрались. Ежели нет Раи, то и заявите. Нужны вы нам, как собаке боковой карман».

Войтов выглянул в окно. Поперхнулся ефрейтор, губа отвисла, и точно ветром его сдуло от дома, только жаркий топот каблуков слышен был да спину резал нестерпимо обидный девичий смех.

Уж если пришла беда — открывай ворота. В тот же вечер она снова пожаловала к ефрейтору. Решив отплатить Рае, Поляков мотанул в соседнее село к девушке, с которой как-то отчаянно отплясывал на пятачке краковяк. В своем горе он забыл о времени; вспомнил об отбое, когда дело клонилось уже к первым петухам. Войтов с адъютантом Сосновым и дежурным по части лейтенантом Березиным проверяли посты, и вдруг откуда ни возьмись — Поляков. На этот раз удивился Войтов. Березин стоял ни жив ни мертв: Поляков — боец его взвода.

— Опять ты? — спросил полковник и выразительно взглянул на часы.

— Так точно, товарищ полковник, опять я, — отчеканил ефрейтор, холодея. — Разрешите доложить?

— Докладывайте.

— Товарищ полковник, ефрейтор Поляков из самоволки возвратился своевременно и благополучно. Что прикажете делать?

Березин про себя оценил находчивость ефрейтора. Но Войтов доклада не принял:

— Прикажу вас разжаловать, а вашего командира отдать под арест.

— Это мой боец, товарищ полковник, — сказал Березин.

— Что-о? — Войтов вспыхнул. — Я о вас и вашем взводе был лучшего мнения, лейтенант. — И повернулся к адъютанту. — Пойдемте, капитан. Видно, все разведчики одним лыком шиты.

Березин, оставшись с Поляковым, с грустной укоризной спросил:

— Что же ты, брат, устава не знаешь?

Поляков подавленно молчал. Ему кругом не везет — ни в любви, ни по службе. Желая вызвать сочувствие у лейтенанта, сказал:

— Что значит, товарищ лейтенант, где тонко, там и рвется: в любви плохо и в жизни — никуда.

— Пошел вон! — крикнул Березин, явно не поняв Полякова. — Круглый идиот, а не разведчик. Чего стоите? Отбой дан два часа назад.

Конфуз стал достоянием всей части. В течение недели разведчиков пинали, как футбольный мяч, все, кому не лень; радистки — особенно! Поляков носа не казал. И если Войтов отнесся к нему снисходительно, лычек ефрейтора с него не снял, то Рая была беспощадна. Уязвленная в самое сердце шашнями, которые за ее спиной крутил Поляков, она прогнала его навечно, да еще кобелем обозвала. И теперь, едва Березин упомянул о находчивости разведчиков, ее взорвало:

— У вас ни капли чистоты и святости. Орудуете только за спиной. Всех вы на одну мерку меряете. А мерка у вас — ефрейторская!

— Будет вам поносить разведчиков, — вмешался я. — Ведь ефрейтора-то вы, Рая, любили? Любили и оглядывались. Вот и вышло: казалось — все шутка, с подруженьками хиханьки да хаханьки, а утратили настоящую любовь. Чувство, как хороший цветок: пока растят его — красив, сорвали — увял. Цветы надо растить.

— Бывает, что цветок и не растят, не ухаживают за ним, а он все равно красивый, — отпарировала Рая. — Например, полевой!

— На обработанной ниве полевой цветок — сорняк.

Березин и Тоня, молчаливая и невидная, вступились за полевые цветы.

— Пушкин был прогрессивнее вас, людей двадцатого века, — усмехнулся я Березину и Тоне. — Он воспел свою Татьяну за мужество: она не дала, образно говоря, разрастись в себе полевому цветку; и поступи она иначе, то есть ответь Онегину, это был бы красивый, яркий, слепящий глаза сорняк.

— А как же тогда Анна Каренина? — спросила Каталина.

— Время Толстого и наше время — не одно и то же. Полевой цветок и не растят и не лелеют, он вырастает сам по себе. Он часто красив и ярок. А наше общество — обработанное поле, и если на нем вырастет полевой цветок, то все-таки это сорняк. Анне Карениной я сочувствую. Кстати, ее не оправдывал и Толстой, хотя и любил.

— Но ведь Анна — это протест, вызов! — запетушился Березин.

— Ну и что ж? Эта новость известна нам еще с десятого класса.

Наш горячий и не очень логичный разговор прервал посыльный. Меня вызывали в штаб к Войтову.

Повернувшись к Рае, я сказал:

— Вот, видите, вы говорите «за спиной»… За моей спиной меня тоже без меня женили. Но глуп, кто обижается на друзей. — Я поглядел на Березина и Каталину.

Каталина ничего не понимала. Березин потупил взгляд, покраснел.

— Что ж, лейтенант, — сказал я, — чистый, неотравленный воздух, может, в самом деле окажется для тебя полезен, — и вышел.

IX

Недостаток времени всегда ускоряет события. Я получил приказ от Войтова готовиться в дорогу и уже не мог откладывать на завтра то, что мог отложить еще час тому назад. Я не знал, застану ли на месте нашу часть, когда возвращусь из штаба фронта, куда должен везти пакет, или буду догонять ее и отыскивать на проселках первого эшелона и в окопах передовой.

— Да тебя, никак, огорчает эта поездка? — спросил меня Соснов, встретив во дворе: — Чудак! Мы не сегодня-завтра снимаемся, а ты будешь гулять в тылу. Ведь почти в Москву едешь! Там, где смерть, успеем быть, — Соснов рассмеялся, хлопнул по плечу. Такой снисходительности я от него не ожидал; не иначе Войтов обронил обо мне какие-нибудь лестные слова: обычно адъютант не щедр на тепло. — А может, тоскливо из-за этой девчонки, под ложечкой сосет? Плюнь! За ней увивается Березин. Цветок не первой свежести, — Соснов сощурил глаза. — Хозяин получил согласие, и, может, завтра-послезавтра — ту-ту ее, к маме, на тыловые хлеба. И знаешь, Войтов почти согласен, чтобы сопровождал ее до Москвы я; у меня там родственники и прочее. Березин останется с носом, будь покоен. Я никогда не верил в ее недоступность. Выше голову, разведка! Недельку-вторую в свое удовольствие погуляем в тылу!

Я едва сдержался, чтобы не съездить его по физиономии. Подлец всегда злопамятен. Соснов не может простить Каталине своей трусости, когда она публично приперла его к стенке на сборе командиров, и теперь мстит ей.

— И вам не стыдно, капитан? — спросил я.

Соснов вытянул удивленно губы.

— Вы же мстите за оплеуху!

— Что еще за чепуха? Какую оплеуху?

— Публичную! При всех полученную.

Уши Соснова побагровели. Он стал холоден и властен.

Вы не умеете, лейтенант, ценить дружбу. Что ж, пеняйте на себя! — Резко повернулся, чтобы уйти. Осанка у него величественная, фигура и спина — гренадера. Поставь их рядом с Войтовым, подумаешь, что командующий — Соснов, а адъютант — Войтов.

— Пойду к полковнику, передам ему наш разговор, — сказал я.

Соснов резко обернулся ко мне. Не гнев и властность выражало его лицо, а растерянность. Он шарил по мне глазами, не зная, что бы сказать такое, чтобы остановить меня. Он видел, угрозы тут бессильны, за это он презирал меня и еще больше боялся! Плечи его как-то обвисли, руки вдруг оказались лишними, сквозь величественную осанку проглядывал откровенный трус. Но он нашел в себе храбрости крикнуть:

— Вы что, клеветать вздумали? Я вас упеку, куда Макар телят не гонял. Посмейте только! — Но тотчас сбавил тон, оглянулся по сторонам: не слышал ли кто. — Я с вами откровенно, а вы… Нехорошо, Метелин. В общем, если я неправ, то скажите начистоту… Войтов здесь ни при чем. А потом, кроме всего прочего, имей совесть. Неужели ты способен подставить человеку ножку? Во всяком случае, я бы так не поступил. Это во-первых. А во-вторых… — Соснов замялся, кровь ударила ему в лицо.

— А во-вторых?..

— Если хочешь, я перед тобой извинюсь. Только…

— Только не ловите меня на крючок, я не рыба, — я повернулся и ушел к Войтову.

Войтов встретил улыбкой. Одет он всегда с иголочки, а сегодня начищен и выбрит особенно тщательно, в сапоги глядись, как в зеркало, блестят; жесты и взгляд — прямо-таки царственные. Войтову присвоили звание генерала, и он еще любуется самим собою; из опасения, что окружающие не оценят в полной мере его в новой роли, кое в чем пережимал. Новый костюм первые дни всегда кажется словно с чужого плеча, а обносится — из него не вытряхнешь человека.

— Ну, как я тебе нравлюсь? — спросил, не удержавшись, Войтов после непродолжительной беседы. — Или ты все еще числишь меня вчерашним днем?

— Никак нет, товарищ генерал.

— Между прочим, ты был тогда прав. Если нечем похвалиться сегодня, то хвалятся прошлым. Мы, ваши отцы, подрастеряв свой багаж и мысля подчас старыми категориями о будущем, нередко грешим этим. Но на своих отцов вы можете положиться: в дремучий лес они вас не заведут. Впрочем, ты не ответил, как я нравлюсь тебе в генеральском облачении? — Войтов прошелся по комнате и остановился от меня на расстоянии. Плотно сбитая фигура казалась высеченной. «Да, — подумал я, — отцы мои могут быть землекопами, каменщиками и государями, равных которым не знала история», — и сказал:

— Вы мне очень нравитесь, товарищ генерал, это честно.

— Ну спасибо, брат, ублажил старика. А то вот нынче надел первый раз генеральскую форму, хотел было вас, командиров, собрать и постеснялся: еще скажете — старый хрыч Войтов хвастает. А вообще-то, если честно говорить, тянет пройтись перед вами этаким козырным тузом.

Войтов рассмеялся.

Воспользовавшись хорошим настроением генерала, я опять вернулся к отцам и детям. Главным образом из-за Соснова. Умолчи тот о Каталине, я бы, пожалуй, получил задание и удалился.

— Разрешите задать вам нескромный вопрос, товарищ генерал?

— Генералам нескромных вопросов не задают.

— Разрешите все-таки.

— Так и быть. Давай.

— Если бы вас сейчас отстранили от военных дел и отправили в гражданку, как бы вы себя чувствовали?

— Я солдат партии и выполню любое ее решение.

— Я о другом. Предположим, заботливые друзья захотели вас оградить от опасностей фронта. Пусть, мол, Борис Петрович отсидится в стороне, в тылу, пока пронесется буря, пройдет метель кровавых битв.

— Какие ж это были бы друзья? Скорее, наоборот, Неужто ты думаешь — старый коммунист Войтов может стоять в стороне, когда государство рабочих и крестьян в беде?

— А почему же тогда Борис Петрович мыслит, что молодой… может?! Почему вы не верите до конца мне, Березину, Каталине, то есть своим детям? Разве не вашим молоком они вскормлены?

— Вот что, я не любитель ребусов! Ты о чем?

— О Каталине.

— Ну и сморозил, — облегченно вздохнул Войтов. — А я-то вообразил, что ты о чем-нибудь важном. Это что, Березин с тобою поделился? А что за беда стрясется, если девочка окажется под крылом у матери? Напротив, польза будет.

— Почему вы не хотите правильно меня понять?

Войтов вскинул брови, наморщил лоб:

— Вы чрезвычайно высокого мнения о молодом человеке, молодой человек.

— А Зоя Космодемьянская?!

— То особые обстоятельства. Но я, конечно, польщен, что о дочери моего друга вы так хорошо думаете, Березин берет еще выше. Но нам, мужчинам, не следует терять трезвости даже в мгновения, когда плавится сердце. — И, видимо, довольный тем, что выразился красиво, Войтов почти по-отечески подмигнул мне и прибавил: — Эх вы, «почему не верите детям»?! Пыл я ваш ценю и разумею молодость, но, к сожалению, судьбы Каталины изменить уже нельзя. Есть приказ. На днях отправим ее к матери. Когда-нибудь после войны заедем к ней на чашку чая, вот увидите, она еще скажет нам спасибо.

— Позвольте мне уйти? — спросил я.

Войтов понял, что меня не убедила его аргументация, почти с неприязнью поглядел в мою сторону, прошелся по комнате, но снизойти ко мне и высказать в лицо все, что думает сейчас, он не счел нужным.

— Повезете в штаб фронта пакет. В вашем распоряжении завтрашний день. Передайте взвод Березину.

— Слушаюсь.

— Идите.

Я вышел. У порога чуть ли не стукнулся лбом с Сосновым. Он терпеливо ждал, когда я выйду, намеренно столкнувшись со мною, во все глаза уставился на меня.

— Не волнуйтесь, я не кляузничал генералу.

— Честное слово, я думал, что ты хуже!

— На этот раз вы думали правильно.

Мне было не до адъютанта, и я оставил его. Неожиданно в моем распоряжении оказалось много времени — почти сутки. Куда себя девать? Возвращаться в палатку не хотелось. Там Березин. С ним, как и с Войтовым, я не находил общего языка. Они точно с одной вершины глядят, и круг обзора у них одинаков. Березин мне понятен — он близорук: на него обрушилась любовь. А Войтов? Логика его загнала меня в тупик, и бессмысленно тратить энергию, убеждать их в противном. Но, может быть, как говорится, вся рота идет не в ногу, один я — в ногу? Не вообразил ли я себе несуществующего в Каталине человека и готов облить черными чернилами любого, кто мыслит иначе?

Я вышел за околицу и направился к берегу реки. Вечерело. Усевшись на коряге под старой густолистой вербой, продолжал думать о Войтове и Березине. Вечерние тени густым шлейфом легли на воду. Глуше стал воздух, покойнее — земля. Деревня, оставшаяся за спиной, не окликала, как днем, беспокойным говором и шумом улицы.

Внезапно кто-то коснулся моего плеча.

— Я за вами давно слежу. У вас такой вид, будто лягушку проглотили.

Лицо Каталины светится, в глазах озорство и радость, стоит она передо мной — чистая и свежая, как утро. Волосы слегка растрепаны, пилотка в руке, выпуклый лоб гладок, как зеркало; трепетом дышит все ее лицо — брови, нос, губы, глаза, и сияет она неповторимой мальчишеской красотой; ее талия, руки, плечи — вся она легкая, живая, несказанно юная.

— Вы и вправду проглотили лягушку? — смеется она.

Мне тоже вдруг стало легко и весело.

— Погодите, сейчас и вас угощу, — крикнул я и всерьез бросился к зарослям ловить лягушку. Однажды наши разведчики, заприметив купающихся радисток, сунули под их одежду около десятка зеленых обитательниц тины. Радистки до темноты просидели в воде, а ночью, кто в чем был, пустились к дому. Разведчикам на следующий день учинили погром, а радистки при упоминании о лягушках белели.

У Каталины застыл ужас на лице, когда я бросился в заросли.

— Не надо, не надо! — завизжала она. — Ничего нет страшнее лягушек! Если хоть капельку любите меня, то пощадите.

Я внезапно повернулся к ней. Она слегка приподняла руки, собираясь бежать, да так и застыла с выражением озорного ужаса в глазах.

— Каталина, что вы за человек? — спросил я.

Брови ее удивленно дрогнули.

— Обыкновенный. А вообще, человек всегда такой, каким его хотят видеть. Я бы, конечно, хотела…

— Что бы вы хотели?

— Быть лучше. Я уже вам говорила.

Возвратившись к своему месту, я намеревался сесть, но Каталина не дала мне сделать этого, взяла за руку, молча повела вдоль берега. Отливая тусклым серебром, чернела неподвижная речная гладь.

— Гигантская, должно быть, сила таится в этой воде, — Каталина указала на реку. — Вы заметили, что композиторы, когда хотят изобразить гнев и силу стихии, человека, людей, то почему-то обязательно пользуются языком грома. А это ведь неправда. Человек страшен не тогда, когда он кричит, размахивает руками. У силы и гнева свой язык, и он редко бывает громогласен.

— А буря, пурга, шторм?

Каталина в недоумении скосила на меня глаза: всерьез ли я?

— Ничего вы не понимаете, — сказала она. — Может, я и сейчас скажу нелепость, но вот гляжу иногда на вас, думаю о вас, и кажется мне, что вы были бы гораздо лучше, дельнее и, если хотите, даже сильнее, если бы вас кто-нибудь жалел… Ну, к примеру, скажем, я… Вы хоть и мужчина, а часто — мальчишка, ребенок.

Теперь наступила моя очередь недоумевать.

— Вот уж никогда не подозревал, что нуждаюсь в няньке!

— Между нянькой и другом есть разница. Вы ее не улавливаете?

— Хорошего же вы обо мне мнения!

— А вообще, Метелин, что вы успели сделать в жизни? И собирались ли что-нибудь сделать?

— Человек всегда такой, каким его хотят видеть, — ответил я ее же словами. — Вы тоже, кажется, хотели стать лучше.

— Я очень этого хочу. И если бы мне посчастливилось родиться мужчиной…

— То?

— То в первую очередь я набила бы вам физиономию, а во вторую — давно бы стала героем в самом настоящем смысле этого слова. Вам, мужчинам, так много дано. Нас же в лучшем случае называют матерью.

— Вы считаете — это мало?

— Сегодня этого мало. Дать жизнь, но не суметь сберечь ее… — Каталина покачала головой.

Мне показалось, что этой девочке червь честолюбия не дает покоя.

— Однажды Наполеон, увидев памятник Ганнибалу, со слезами сказал: «Он в восемнадцать лет был уже полководцем и завоевал полмира, я же в свои тридцать еще не успел ничего…»

— Не о такой славе я говорю, — прервала меня Каталина. — Вы ничего не понимаете. Нарочно это или искренне? Вспомните Зою Космодемьянскую. О той ли славе, что мечтал Наполеон, думала она? Она, может быть, глубже и скорее, чем кто-нибудь другой, поняла, что каждый должен быть в ответе за то, что происходит. Слезы ее земли, неизбывное горе ее людей — это слезы и горе ее сердца. У нее хватило мужества осознать свое предначертание и ценою жизни искупить вину наших отцов, но не стоять безучастной в стороне, искупить ее славой не ради личного маленького «я», а во имя людей земли. Вот об этой обыкновенной славе обыкновенного человека я и думаю. Почему вы этого не понимаете? Может быть, вы не верите человеку, думаете о нем, что он начитался беллетристики и в голове у него дым вместо правильного ощущения и понимания жизни. Так, кстати, думал часто и мой папа. А ведь он воспитывал во мне Человека с большой буквы, воспитывал и не верил, что это так, почему-то старался видеть во мне худшее и видел, его. И даже больше — когда он нашел меня одну в доме, когда Пуховичи горели и на окраине уже появились немцы, он дал мне затрещину, думая обо мне самое скверное. Отцы всегда плохо знают своих детей. И папе было потом стыдно, когда я ему объяснила все. Ему-то я объяснила, а вот себе объяснить долго не могла, почему на меня обрушивается беда за бедой, почему сожжен мой дом, почему убит отец, кто смел впустить врага и как могло случиться, что враг так далеко шагнул на мою землю. Эти вопросы, а может быть, чуточку иные и поныне продолжают жечь меня. На главное мне дала ответ Зоя; все остальное, наверно, поймется потом, когда я стану взрослее. Я очень хочу жить, до боли в сердце люблю жизнь, но я сочту свою жизнь пустой и никчемной, если окажусь в стороне от событий, не привнесу в них ничего своего. Сегодня поздно судить о том, что уже есть, но никогда не поздно украсить жизнь людей своим подвигом и даже, если это надо, — ценой своей жизни. Никогда не поздно хотя бы немного приблизить эту жизнь людей к лучшему.

— Самоотречение — хорошо, но безликость — скверно, — сказал я.

— Возможно, это правда. Но сегодня даже самое великое мое — мелко и ничтожно в сравнении с теми событиями, которые совершаются в мире. Я думаю так, что есть период в жизни, когда все отводится своему «я», когда не стыдно делать все во имя себя, лепить свое счастье, любить безоглядно, смеяться и радоваться для себя, и все это будет выглядеть нормальным и разумным по соседству с тем, что делается в жизни нечто большее, великое, принадлежащее всем. Сегодня не то время. Сегодня тот, кто захочет стать героем в угоду своему «я», — шкурник и подлец.

— Каталина, сколько вам лет?

— Сегодня я старше своих лет.

«Мы все намного старше! — подумал я, не до конца уверовав в сказанное Каталиной. — Все мы к чему-то стремимся, все мы чего-то хотим. Но не все зависит от нас. Ход событий так громаден, что в нем мы подобны щепке в пучине. Так уж создан человек — что бы он ни делал, он всегда уверен, что делает полезное. И Каталина полна правотой своих убеждений, больше — она ими живет. Она превратила их для себя в идола, которому поклоняется и которому никогда не плюнет в лицо. И эта убежденность, эта страсть в ней — пленительны, и я люблю ее за это; сердцем чую, что она выше меня, лучше и чище, светлее ее мысли».

— Вы молчите, вы не верите мне? — точно угадав, о чем думаю я, спросила она. — А я вам сказала правду. Никому этого не говорила и никогда не скажу; я суеверна: то, о чем задумаешь, не следует рассказывать — не сбудется.

— Вы что-нибудь знаете? — спросил я, имея в виду решение об отправке ее в тыл.

— Я знаю только одно, что ничего не знаю, — не поняла меня Каталина.

— Вы можете мне ответить на два вопроса?

— Я вам отвечу на все пять.

— За что, во-первых, вы хотите надавать мне по физиономии?

— Этого я вам не скажу.

— Тогда почему вы и Березин просили генерала, чтобы меня командировали с пакетом? Зачем вам нужен мой отъезд?

— Этого я вам тоже не скажу. Тут Березин ни при чем. Просто лучше, когда вас нет здесь.

— Вы говорите какими-то загадками.

— Я вам ничего не говорю.

— Тогда я задам третий вопрос.

Каталина насторожилась. Мне почудилось, что она догадывается, о чем я спрошу. Мгновение — и она стала мне неприятна, я готов был ненавидеть ее: знать, что уготовлено ей Войтовым и Березиным, и пространно лить речи о долге, высоком назначении человека, разыгрывать из себя того, перед кем всегда преклоняют колени, — это уже грязь, подлость. Как я мог клюнуть на такой крючок?!

— Вы нехорошо глядите на меня. Почему?

— Вам известно, что есть бумага, ваш вопрос решен положительно? — язвительно спросил я.

— Что за бумага, какой вопрос?

— Вы демобилизованы, едете к матери в тыл. Генерал Войтов и Березин позаботились.

— Это ложь! Неправда! — Каталина отдернула свою руку, покоившуюся на моем локте. — Скажите, что вы пошутили. Неужели правда? Это он, Березин! Как я ненавижу его! — Голос ее прерывался, в широко раскрытых глазах — испуг. — Почему вы молчите? Скажите же, что это неправда! Нет, я не верю, ничему не верю! — Она резко повернулась, пошла прочь, сутуля плечи.

Подавленность и потрясение сквозили во всем ее существе.

ЭПИЛОГ

Уехал я тогда из части в скверном настроении, долго оставался в неведении. Гадал одно, выходило другое. Рассчитывал задержаться в штабе фронта меньше недели, а пробыл там целый месяц. Три раза штаб передислоцировался, пока я добрался до него, а когда вручил пакет командованию, данные уже устарели: часть Войтова давно была на колесах. Я не надеялся застать в живых всех моих однополчан. Ведь было и такое — в течение суток перемалывались дивизии, корпуса, а Войтов шел в самое пекло передовой. Но судьба благоволила ко мне, я нашел многих.

И еще раз встретил Каталину…

Как в потемках, ощупью пробирался я к фронту, разыскивая свою часть — голодный, невыспавшийся и злой, готовый черту продать душу, лишь бы хоть на минуту окунуться в блаженный сон. Все нагромождено в первозданном хаосе: люди, полки, дивизии, только все чужие. И вот в сутолоке, в кромешной темноте ночи, на каком-то сто раз разбомбленном немцами полустанке меня кто-то с размаху стукает по плечу. В бешенстве оборачиваюсь и лицом к лицу оказываюсь с Березиным. Лицо его расплывается в довольной улыбке, духами разит на километр. Так и съездил бы его по сытой морде от зависти, но его откровенная радость от встречи смягчает меня. А он так и сыплет новостями. Третьи сутки, как эшелон застрял на полустанке, впереди разбомбили полотно; сюда подоспели другие эшелоны. Царит полная неразбериха. Войтов отдал приказ выгружаться и двигаться своим ходом. Но сейчас приказ отменен, опять всё грузится в вагоны и на платформы.

— Худо же вы начинаете после отдыха дела, — говорю Березину и прошу, чтобы скорее вел меня к Войтову.

Генералу не до моего доклада. Взвинченный, злой, готовый в любую минуту кого-нибудь упечь в тартарары, он пасмурно выслушал меня, махнул рукой.

— Никому не нужны были наши доклады.

— Выходит, зря я мытарился?

— Пожалуй, — согласился Войтов и вдруг побагровел: — Приказы не обсуждают, лейтенант, их выполняют! Идите!

Груз с плеч наконец сброшен: как бы там ни было, а задание, нужное оно или нет, выполнено, и теперь можно свободно вздохнуть. Спросил Березина, где бы можно поспать, и, добравшись в темноте до какого-то вагона с ворохом пахучего сена, как подкошенный свалился и мгновенно утонул во сне. Проснулся от треска, выстрелов и взрывов. В распахнутую дверь било едким дымом, в кромешном черном аду слепило глаза солнце. Полустанок бомбят, рвутся вагоны со снарядами, полыхают цистерны.

— Эй, есть тут живые? — ору я, выглядываю из вагона и прыгаю на землю. Разобрать ничего нельзя. Дым, истошные крики, а над всем равнодушное палящее солнце. Почти над головою с режущим воем проносится паукообразный юнкерс, сыплются фугаски. Взрывной волной меня швыряет в канаву.

Неподалеку в глубокой воронке оказались и наши разведчики. Они машут мне руками:

— Сюда, товарищ лейтенант! Здесь надежнее!

Ползком добрался к ним.

— Будили вас, толкали, — виновато улыбнулся Поляков, — да куда там, и усом не ведет. Решили далеко не уходить, чтобы в случае чего помочь.

— Эх, ты, товарищ ефрейтор! Если б что, твоя помощь пригодилась бы, как мертвому припарки…

— Все наши в лесу. И генерал тоже там, — Поляков кивнул на островок густой зелени, на пригорке.

Только к вечеру эшелоны тронулись в путь. И вдруг случилось нечто, всполошившее часть не меньше бомбежки. Исчезли лейтенант Березин и Каталина. Отстать от эшелона они не могли: все видели Березина и Каталину в самые последние минуты. Войтов рвал и метал. На одной из остановок он вызвал меня к себе, налетел коршуном, как будто я был причастен к этому исчезновению. К тому, что было уже всем известно, дополнить я ничего не мог.

— Дезертиры! — вскричал Войтов. — Судить подлецов! — И, повернувшись к адъютанту Соснову, приказал: — Оформить дело и передать в трибунал. Судить заочно!

Из-под фуражки на щеки Войтова скатывались капельки пота, он смахивал их скомканным платком и еще больше распалялся гневом. Подумалось: когда тишь да гладь, все мы умники. А вот когда приходится туго, не всегда умеем скрыть растерянность. Метать громы и молнии легче, но менее разумно.

— Ты чего уставился на меня, как баран на новые ворота? — перехватив мой взгляд, грубо спросил Войтов.

— Вы говорили, товарищ генерал, что Кораблева демобилизована из армии? Вы, кроме всего прочего, заменили ей отца.

Войтов побелел. Сжатые губы стали тонкими, как лезвия. В глазах — презрение и желчь. Два чувства живут в нем — человечность и страх показаться слабым; страх он привык вселять в других, дабы внушить, что он, Войтов, непреклонен и тверд.

— Судить! — крикнул он. — Чтобы другим неповадно было.

Однажды я уже получил урок, вступившись за Петра Захарова, и сейчас разумнее было промолчать, тем более, что Войтов по всем статьям прав — армия немыслима без железной дисциплины. Однако мое понятие о справедливости было иное, и я сказал:

— Вы стали отцом для Каталины и поймите ее, как отец, если она даже в чем-то повинна. А потом, еще неизвестно. Может, случилось несчастье. Сегодня отстать от эшелона очень легко.

— Покажите ему письмо этого шалопая, — приказал Войтов адъютанту.

Соснов поспешно протянул мне листок бумаги.

«Простите, товарищ генерал, иначе и поступить не мог. Каталина решила уйти, вернее, просто покинуть нас. Это ее право: она демобилизована. Вы позволили ей некоторое время находиться с нами и ехать до конечной остановки эшелона, а оттуда в Москву… До передовой считанные километры. Она воспользовалась суматохой и ушла. Возвращаться в тыл не намерена. Оставить ее одну, пусть мне грозит все, что угодно, я не могу. Слишком я люблю ее, чтобы поступить по-другому.

Лейтенант Березин».

— Ну что? — насмешливо спросил меня генерал. — Завтра станет известно штабу фронта, что у Войтова дезертировал лейтенант.

— Березин эгоист до мозга костей: свою любовь он поставил превыше…

— Меня эти тонкости не интересуют, — прервал Войтов и взял у меня березинскую записку.

— И все-таки я бы не судил, немного подождал, — сказал я.

— Это вы, а пока частью командую я, — Войтов нервным жестом руки отпустил меня.

Уже удаляясь, я услышал за спиной его голос: «И откуда только берутся такие: „Эгоист до мозга“. „Не судить“… Судить и только судить! Из-под земли достать. Другим будет наука!»

Вот, казалось бы, и повести конец. Жизнь закружила, повела по путаным дорогам и бездорожью, никто не волен был распорядиться своей судьбой, своими мыслями, даже желанием, и если кто-то утверждал противное, то это была ложь. Люди уверовали, что все могут и смеют, и может, это правда. Да, люди могут овладеть скрытыми от них тайнами земли, править силами природы, а вот подчинять самих себя себе еще не научились и тем самым рубят сук, на котором сидят. Так думал я и жалел Березина; он бросил вызов долгу, и эта безрассудная храбрость приведет его в лучшем случае в, штрафной батальон, в худшем — к смертной казни; и все-таки, несмотря ни на что, он был мне люб: его разум ослепило всесильное чувство, и он до конца так и не понял, что не он распорядился своей судьбой; ему чудилось, что он тверд и решителен, с горячей кровью юноши он ринулся смело навстречу урагану, а на самом деле просто был подхвачен, как утлый челн, течением им же созданных событий. И на какой бы берег оно теперь его ни выбросило, он до конца будет мыслить себя героем одной из несозданных еще поэм, имя которой — любовь.

О Каталине я почему-то думал меньше. Я почти был уверен, что она не разделяла чувства Березина, он был чужд ей, он любил для себя и знал только себя. Она же от себя отреклась, для нее было нечто выше и значительней, чем ее собственное «я»; больше — она возненавидела Березина, когда он встал на пути осуществления ее устремлений. И для меня не было загадкой и не удивляло, почему в таком случае она могла позволить Березину поступить так, как он поступил; он сам, кстати, объяснил это в письме Войтову. Я брюзжал на Каталину: она ушла, не обмолвившись со мной ни единым словом, хотя не могла не знать, что в ту ночь я возвратился в часть. Ушла и, может быть, навсегда.

Однако жизни не угодно ставить точку в конце этой страницы. В январское раннее утро, когда время уже успело стереть в памяти не только детали, но и весь тот период, когда Каталина и Березин полнили грудь и занимали сознание, меня подстерегала эта встреча.

Удары по немцам следовали один за другим. Почти на их плечах мы ворвались в село Горватово — штаб-квартиру генерала Штрангера. Село встретило кладбищенской тишиной; от генеральского дома остался обуглившийся остов. Здесь широко любил пожить покойный хозяин. По селу хоть шаром покати, ни одной живой души. Но едва прозвучала русская речь солдата, как в холодной сероватой мгле утра улицы запрудила толпа народа.

Слезы. Странный тонкий визг смеха. Причитания. Вдруг к нашему командиру направилась старая женщина, люди уступили ей дорогу. На сутулые узкие плечи наброшен ветхий ватник, голова не покрыта.

Над толпой повисла тишина.

— Не узнаешь, сынок? — спросила она, снизу вверх заглядывая в лицо командира. — Я бабка Пелагея, когда ты еще не родился, в этом селе живу. До войны складнее выходило, люди добрее были: узнавали друг дружку, а сейчас, видишь, платка не дадут. — Она провела костлявыми пальцами по серым нечесаным волосам. — И ты забыл меня, — ткнула она рукой в грудь командира. — Нет у тебя матери, забыл, забыл…

Офицер неловко молчал.

— Стыдно, вижу, сынок, стыдно бабку Пелагею, мать родную, забывать?! Долго не приходил. А они, ироды, взяли и повесили мою дочку. — Понизив голос, старуха зашептала, лицо потеплело. — Я ей сухоньких цветочков — бессмертников — каждый день ношу. С лета нарвала. Синие-синие… — Старуха вдруг заплясала, поворачиваясь на одной ноге и второй шибко притопывая; что-то невнятное и странное запела, затем, внезапно окаменев, сурово обвела глазами толпу. — Там, за хатами… И тельце ее голенькое…

Дымился мороз. Ранняя стынь, густая, как студень. Толпа колыхалась. Всхлипывание и плач. Старуха сказала правду. В том месте, где село жалось к лесу, у самой дороги стояла срубленная из березовых бревен виселица с дощечкой — «партизан». Немцы не дали убрать и захоронить тело. Висело оно иссиня-белое, высушенное и превращенное морозом в кость; необычайно крохотное, с вытянутыми вдоль туловища руками.

Бабка Пелагея запричитала. Но это был не плач — радость:

— Сейчас, сейчас освободят тебя, дочка… Чего стонете! — рассерженно оглянулась она на плачущих женщин.

Тело повешенной положили на плащ-палатку и одним концом прикрыли его. Я пробрался сквозь толпу ближе. Лица нельзя разобрать, оно в синих подтеках. На лбу запеклась выжженная пятиконечная звезда. Волосы заиндевели на морозе; в них набились снежинки, и трудно понять, то ли они припудрены, то ли их обесцветил ветер, но прядка, протянувшаяся ослепительно белым жгутом со лба до затылка, была седая. Меня будто кто-то с силой толкнул в грудь.

Каталина!..

Ее никто не знал в этом селе. Изредка она приходила из леса к бабке Пелагее, пряталась у нее в землянке. Что связывало старую женщину и Каталину, догадываться никто не пытался. Но тайна не могла остаться вечной. Из Горватова многие тоже ушли в лес, все нити вели к партизанам. Командовал отрядом лейтенант Березин, и правой рукой у него была Каталина. Полюбилась красивая и строгая девушка отважным мстителям: молодые теряли из-за нее голову, старики берегли и любили, как дочь. Живая, предприимчивая, была она зачинщицей рискованных дел; на счету ее два взорванных моста, пущенный под откос эшелон, а уж сколько она отправила на тот свет фашистов — и со счету сбились. Первая в отряде она получила орден Ленина. Партизаны в ней души не чаяли. Правда, командир отряда был хмур и суров, когда Каталине оказывалось излишне много почестей и внимания, особенно молодыми парнями; он предпочитал, чтобы она оставалась в тени. Но вскоре Березина внезапно вызвали на Большую землю; с тревогой улетал он. Командиром стал другой человек. Положение Каталины в отряде не изменилось, напротив, она обрела еще большую силу и власть над сердцами, с ней шли люди на любое задание.

А однажды, пробравшись ночью в село, она вызвала из землянки бабку Пелагею, долго расспрашивала о понаехавших в деревню немцах. Старуха все примечала. Потом сказав: «Прощайте, бабуся», Каталина скрылась за углом соседнего сарая.

Под утро село разбудил гигантской силы взрыв, небо запылало заревом. Из домов на мороз выскакивали кто в чем был. Гремели винтовочные выстрелы, рвали тишину истошные крики немцев, ревели моторы машин. Генерал Штрангер и его штаб-квартира больше не существовали. К Штрангеру в ту ночь наехало не меньше дюжины высоких чинов и их адъютантов.

Но Каталину схватили. Каким пыткам и мукам подвергалась она, жители мало знали; просочился слух о допросе, который вели в гестапо. Передавался он из уст в уста, стал легендой:

— Откуда пришла?

— Из леса.

— Где сейчас партизаны?

— Не знаю.

— Кто тебя послал сюда?

— Народ.

Пытали десять дней. А на одиннадцатый всех, кто еще остался в селе, согнали к виселице. Девушку вели через все село, обнаженную, по снегу, под конвоем взвода солдат. Поставили на ящик, накинули петлю.

— Чего плачете, люди?! — крикнула она толпе. — Не плакать надо, не стоять в стороне от жизни, и жизнь станет красивой, будет служить вам…

Из-под ног у нее выбили ящик.

…Мы ушли из Горватова, оставив там взметнувшийся в небо белый каменный обелиск. Люди к его подножью положили пучок синих бессмертников.