ВАРЯ
1
Не белошвейкой Варя в монастыре была — золотошвейкой. Не полотенца да наволочки — облачение митрополита вышивала, красоту такую. Ее теперь разве только в Москве, в Торгсине на Кузнецком, увидишь, люди говорят.
И второе послушание у Вари было — петь на клиросе. Пела дискантом. Сама игуменья, мать Феона, хвалила: голос чистый.
А теперь за всей квартирой тетя Варя грязь возит — разве к этому она стремилась?! На кухне из-за поганой, прости господи, конфорки грешит: то чайник сунет, изловчась, не в очередь, то сковородку.
— Знаю, знаю, что ваша конфорка. А потому поставила, что Оле на завод к восьми и Анне Гавриловне в поликлинику к девяти, а вам на службу только к десяти! Успеете!
Соседка, Людмила Григорьевна, у которой, по правде сказать, еще есть время, во весь голос начинает вспоминать, что тетя Варя никогда не поможет своей квартире достать в аптечном киоске соседней поликлиники лекарство, которого нет на прилавке. А могла бы. Санитаркой работает там. Через день.
На кухню из ванной комнаты выбегает Анна Гавриловна:
— Кстати, я в своей поликлинике всю квартиру записываю без очереди к врачам!
И бухгалтер Семен Исаакович уже стоит в коридоре с полотенцем через плечо, пытаясь уяснить — освободилась ванная комната или нет?
Ольга вопит почти что от парадной двери (в квартире есть еще и «черный ход»), что она опаздывает, — неужели тетя Варя не может этого понять! Не надо ни чаю, ни картошки!.. Да, в школу ФЗО можно было опоздать. На завод нельзя! Вся молодежь готовится к десятому съезду комсомола, ребята обязательства берут работать по-стахановски, а она, член бюро цехового комитета ВЛКСМ, будет опаздывать?!
Тетя Варя, с раскаленной сковородкой в одной руке, с чайником — в другой, шаркает по коридору, торопливо всхлипывая: ведь сколько раз зарекалась она срамиться из-за конфорки! Господи, прости наши прегрешения! Ибо, как сказано в Псалтыре, «отверзлись на меня уста нечестивые и уста коварные».
А вечером:
— Пожалуйста, Анна Гавриловна, ставьте чайник, мы ужинать будем попозже. Сначала хотим послушать последние известия — как там в Абиссинии? Неужели Муссолини захватит всю страну?..
— Пожалуйста, Семен Исаакович! Я уже пообедала в поликлинике.
Могут люди мирно жить? Могут! Лишь тете Варе никто не угодит: не нравится ей, как в кухне пол помыт, — уж лучше возьмет да сама его перемоет! Называется, коридор подметен? Да разве так подметают?! С бельем Ольга прошлый раз возилась, а теперь его не отстираешь никак!
У тети Вари в руках таз, из которого пышущее паром белье поднимается, как вскипающее молоко. Тяжелыми узловатыми пальцами вынимает тетя Варя из таза горячие простыни, наволочки, полотенца, полоскает их в жестяном корыте, расправляет и развешивает над плитой.
Могут люди жить мирно. Но Людмиле Григорьевне почему-то всегда кажется, что с полотенца, самого белоснежного, капает вода на оладьи.
И соседка, Людмила Григорьевна, хоть, видно, не хочется ей браниться, устала к вечеру, вежливо-ехидно удивляется:
— Не могу себе представить, Варвара Петровна, как это вы вышивали золотом? Руки у вас такие неловкие, что даже не можете белье отжать!
Не стала срамиться тетя Варя: сказано ведь в Евангелии: «претерпевший же до конца спасется». Молча смотрит на свои руки. Потом в окно. Золотошвейкой была она, золотошвейкой!..
Из окна кухни виден монастырь. Не монастырь уже теперь — общежитие работников милиции. И видна-то пустая стена. Такая серая, сырая она, будто губка, впитавшая в себя ноябрьский мокрый снег.
Кельи выходили окнами на другую сторону, где был сад. В белом цвету стояли груши, в розовом — яблони. Стыдливым румянцем пылали розы. Прилипал к черной рясе монашенки сладкий запах жасмина. Со всей улицы приводили няни и мамаши детвору гулять в монастырский сад. Приходила Анна Гавриловна Пахомова с годовалой Оленькой. Но Варя не на гулянье смотрела, а на цветы. Выйдет до всенощной, сядет на скамейку и в храм идти не хочет — так Лукавый ее искушал. О божьем деле мыслей нет — все о своем, о человеческом: деревня вспоминается, не мать, что померла, — царство ей небесное! Не отец с мачехой, не братья да сестры, а цветы, поля, леса. Ока с белыми жеребячьими загривками на волнах — будто молоденький табун сплошь белой масти скачет к тебе. Может, черти самые черные скакали, а белыми оборачивались?!
Входишь летом в лес — аромат тебя охватывает и на небо поднимает! И земля такой свежести и чистоты, что, кажется, можно ее кушать. Голубой мох — пышный, мягкий, высокий, как перина. Поляны горят от земляники. Осенью сухой лист на дороге под ветром шуршит и шлепает — будто кто-то догоняет тебя легкими шагами. А рябина-то, рябина — как солнца багряный восход! Зимой, бывает, дорогу передует — невозможно до деревни Криуши доехать ни поездом, ни лошадьми. На равнине, похожей на застывшее парное молоко, — ветер. В лесу — тишина. Дремотная, как в знойный полдень. Над головой, в просветах между соснами, небо цвета незабудки, без единого облачка…
Многое вспоминается Варе: летний ветер тенью проходил по ржи; лютики мерцали лампадными огоньками; калина у изгороди весной одевалась вся в белый цвет, будто невеста; соловьи щелкали так, словно звонко отпирались и запирались великолепные ларцы, шкатулки и сундуки, которыми издавна славились кустари деревни Криуши, села Бабисихи, поселка Варяж и всего Павловского уезда.
И сейчас стоит в квартире, возле парадной двери — спасибо еще, что к черному ходу не задвинут, — не очень даже ободранный и облупленный красавец сундучок. Смастерили его еще перед войной, в тысяча девятьсот тринадцатом году, Варины братья — Иван Петрович и Сергей Петрович Родионовы. По малиновому фону пустили золотые полосы вперекрест — будто невод брошен на озеро в час заката. Замок поставили с двойным соловьиным пением.
Привезли Иван и Сергей великовозрастную Варвару — вот уже третий десяток пошел, а все девчонкой казалась! — в губернский город привезли, вместе с чудом родионовского мастерства — сундучком, легким, будто он из ажурного кружева, и не потому, что лежала в нем только оставшаяся от матери беленькая косыночка да бисерный поясок — Варино рукоделье, а потому что высокого класса была работа сундучных дел мастеров!
Поначалу решили братья рукодельницу Варю на шелковую фабрику устроить. У братьев дружок там был в конторе, уже обо всем с ним договорились и пошли сундучок Варин в городскую избу поставить, где отныне сестра их должна будет жить.
Да какая там изба! Красный кирпичный корпус, громадный. Сколько этажей — не сосчитать сразу. На этаже куда вошли, — окна, вроде как бы решетчатые, с частым серым переплетом. Лампочки с жестяными абажурами свешиваются с потолка чуть ли не на голову. Только света от них никакого — мутные. Комната — длинная, серая, а посредине — длинный цинковый стол. В столе в два ряда — углубления, так что в каждом может поместиться человек.
— Не останусь я тут! — сдавленно сказала Варя, сама удивляясь своей смелости. Посмотрела на братьев, объяснила: — Сундука даже негде поставить!
Была бы Варвара парнем — взяли бы ее братья к себе в подручные. А девка, хоть и рукодельница, к родовому родионовскому ремеслу не подходит. Но и на фабрике не захотелось им сестру оставлять.
Конторский дружок посоветовал:
— Раз она такая субтильная, везите в монастырь!
В самом деле, в монастыре и гладью вышивают, и золотом, и одеяла стегают. Варвара — тихая, богомольная. Приживется!
Но в золотошвейной мастерской смирения у новой послушницы не было. Может, от родичей-мастеров пошло, а может, нечистый нашептывал: хотелось Варе инако митрополитову ризу расшить. Не заслонять золотым сиянием нежных бутонов. Фестонами пустить завитки белой повилики, хмель разбросать, молодые, будто лакированные листочки берез рассыпать, а над ними багряную ветку рябины склонить. Будто солнца восход. И вывести шелками крупные чашечки лиловых, оранжевых, голубых и алых болотных цветов. Рассказала Варя однокелейнице своей, послушнице Насте, та ужаснулась: болотные цветы в омут завлекут, разве место им на патриаршем облачении?! А уж хмель-то — известное дело!
Правду сказала тогда Настя, что накажет бог Варю за вольнодумство! И наказал: брата Ивана в пятнадцатом году на фронте убили. Не внял святой мученик Иоанн-воин обращенной к нему денно и нощно Вариной молитве за брата Ивана:
«О, великий Христов мучениче Иоанне, правоверных поборниче, врагов прогонителю и обидимых заступниче! Услыши нас, в бедах и скорбях молящихся тебе, яко дана тебе бысть благодать от бога печальных утешати, немощным помогати, неповинных от напрасный смерти избавляти и за всех зло страждущих молитеся…»
Непростая молитва — для образованных. Выучила ее Варя назубок, хотя и не все поняла. А вот не внял Иоанн!
В тот самый день, когда Анна Гавриловна принесла в монастырский сад журнал с картинками, как государь-император с наследником цесаревичем пребывает среди своего доблестного войска на линии фронта, получила Варя из деревни от снохи Лени письмо о том, что Иван убит.
Анна Гавриловна не знала ни Ивана, ни Лени и, разумеется, не имела ни малейшего представления о том, что когда-нибудь Родионовы из деревни Криуши станут почти ее собственной родней. В монастырском саду, глядя на крупноносое с длинными пушистыми бровями заплаканное лицо молоденькой монашенки, Анна Гавриловна лишь удивлялась, как мгновенно горе смывает, с человека какой бы то ни было лоск. Варя не богобоязненно и покорно, а с диким исступлением, по-волжски окая, причитала:
— Наш-то, браток-то!.. Лёнин-то, Иван-то!.. Да где же правда господня?!
Родионов Сергей в революцию стал красным армейцем. Горячий, как из бани, приходил в монастырь, богохульствовал: ошибка, что сестру в монашки отдали, надо было на шелковой фабрике оставить, была бы Варвара квалифицированной работницей и стояла бы в рядах пролетариата!
Говорил Сергей, что революция его научила понимать Евангелие, в котором написано: «Удобнее верблюду пройти сквозь игольныя уши, нежели богатому войти в царство божие». Монастыри — богатые, они народное добро утаивают!
А какое добро Варя утаила?! В сундуке ее соловьином кроме материнской косынки и бисерного пояска — ряса кашемировая, четки да апостольник черный — главу покрыть!
Но у брата Сергея еще с малолетства было так: если в голову втемяшится — не выбьешь. Весь монастырь переполошил, на белые врата монастырские картинку дьявольскую пришпилил, на которой вся земля в огне; тишину богобоязненную нарушил — песню самую что ни на есть неблаголепную пел: «Никогда, никогда коммунары не будут рабами!» Запрета не признал, протопал — солдат, мужчина! — в женскую келью, сундучок на плечо к себе подкинул и Варе: «Иди за мной, делать тебе тут нечего с прислужниками эксплуататоров. Все монастыри разгоним и выпотрошим!»
Подсадил к хорошим людям в теплушку товарного поезда, сундучок, конечно, рядом поставил, и двинулась Варвара с пайком брата — красного армейца — за пазухой к знакомым его по ремеслу, на дальний юг.
2
…Теплушки, теплушки! Облепленные людьми в разодранных ватниках и в окровавленных шинелях, в лаптях, в сапогах и просто в обмотках и в ботиночках порой! Так облеплены людьми теплушки, что, казалось, всю Россию тащили на себе поезда. Без расписаний. Без мест назначения. Застревая на полустанках, меняя направления, тащили бог весть куда.
Взбудоражены люди, сдвинулись с дедовских насиженных мест, сорвались с вековечных, казалось бы, устоев. Птицами стали люди: кричат в ночи, размахивают крыльями с крыш теплушек, готовы ринуться в полет. Куда лететь собрались?
Тянулся поезд сквозь белоснежье. Благолепие! Где-то за серебряной парчой леса были траншеи, колючая проволока, пушки. Где-то было белое Христово воинство и братнины красные армейцы.
Где-то был брата Сергея главный начальник, которого брат, окая, называл так, что получалось по-родственному: Лёнин.
Ехала Варя, смотрела на леса, на поля вокруг, на жилье других людей.
Придорожный репейник высохший, белый, как крест из слоновой кости. А дальше — ограда каменная. Камни не отесаны, но до чего же удивительно подходяще подобраны друг к другу. Как бы даже родионовская работа.
И тут Лукавый стал Варвару еще более чем в монастырском саду искушать: неблаголепную песню брата Сергея нашептывал. Попутчики кто о чем переговариваются, а Варя сидит в углу на сундучке своем, в щель заиндевелую глядит, и так хочется ей запеть, показаться людям, ну что ж, погордиться голосом — ведь сама игуменья хвалила. Но помнила монашенка, как в Евангелии сказано: «Кто возвышает себя, тот унижен будет, а кто унижает себя, тот возвысится».
Однако хоть только в мыслях возвысила себя Варвара, а вскоре была по слову господнему унижена: на какой-то метельной стоянке загнали теплушку в тупик, а потом прицепили к поезду не на Армавир, а на Харьков.
Сбивая состав для Харькова, железнодорожники с красными ленточками на куртках и на шинелях подчинялись революционному долгу: в Харькове 6 марта 1919 года открывался съезд Советов Украинской радяньской социалистической республики. На всем пути состав подбирал делегатов съезда. Необычно аккуратный, праздничный шел состав. Даже на крышах теплушек обходились без залихватской ругани. И портрет Ленина был прикреплен на груди паровоза.
По календарю вроде бы начало весны. Но все в жизни перемешалось. Март 1919 года был скорее похож на темный декабрь. Люди, набившиеся в ледяную Варину теплушку, жадно дымили цигарками и не на смех, а строго, вроде приказа, предлагали странной, словно бы одичалой своей попутчице, кто — драгоценный кусок газеты для самокрутки, кто — щепотку махорки: мол, привыкай, девка, чего стесняться! Уже вполне великовозрастная! «А в алтаре этим у тебя что за добро?»
Варя смиренно объясняла, что в сундуке — ее одежда, а сам сундук — изделие братьев Родионовых, а старший брат Сергей — красный армеец.
Объясняла Варя, а зубы у нее стучали и от смирения, и от холода, и мысленно читала она Псалтырь, то, что помнила: «Но ты, господи, не удаляйся от меня, сила моя! Поспеши на помощь мне, спаси меня от пасти льва и от рогов единорогов, услышав, избавь меня».
Пожилая женщина в мужском полушубке сняла с головы теплый платок — «Ладно, меня мороз не зничтожит, привыкшая!» — и ткнула Варваре платок: закутайся, девка!
А Варя развязала узелок с засохшими братниными пайковыми лепешками, сама покушала и с поклоном угостила попутчиков. Не отказались. Поели. По четверти лепешки на каждого.
Но есть у человека способ превращать скудость существования в настоящую жизнь: нужно лишь к четверти лепешки или к ломтю скупо посоленного хлеба приложить задачу свою — как ты ее понимаешь — на земле.
…— И не будет так, чтобы у одних — всего вдоволь, а другие — го́лы, как соко́лы! — гудит теплушка.
…— Никогда боле такого не будет! Все порядки ихние сметет революция! Так Ленин сказал — так и будет!
И — вздрогнула Варя, до глубины души потрясенная, ошарашенная: брата Сергея песню вдруг, разом, грянула вся теплушка!
И вдруг дошло до Варвары: про нее ведь песня-то! Про ее род, мастеров-умельцев! Забыла монашенка, что она — раба господня, и чистым дискантом слитно, вместе со всеми, да еще и звончее всех выводила:
Кто-то легонько обнял Варю за плечи, кто-то похвалил!
— Хорошо поешь, гражданочка! Чистый голосок какой!
Варя даже не оглянулась. Она пела.
3
…Что знаем мы, не видевшие своими глазами тех митингов в покинутых бывшими хозяевами особняках, тех костров на улицах, тех теплушек, той мощно двинутой в будущее страны, что знаем мы о Великой Октябрьской революции?! Называем Великой, а порой не понимаем, не чувствуем по-настоящему ее величия.
На Первом съезде Советов Украины в Харькове некоторым делегатам не хватило хлеба.
— Где не хватило? В буфете? В столовой?
Не было тогда ни привычных буфетов, ни ресторанов, ни даже наших столовых.
Секретарь ЦК ВКП(б) Свердлов и чекист Лацис, проводившие съезд, хотели дать каждому делегату по куску хлеба. Организовали с великим трудом. Но некоторым все равно не хватило, хотя Свердлов и Лацис отказались от своей доли.
Одобряя речь оратора, делегаты вставали, снимали шапки и махали ими: помещение нетопленое, сидели в шапках.
В ледяном мартовском Харькове Яков Свердлов был в кожаной куртке; на пути со съезда в Москву Свердлов выступал в Орле на митинге рабочих по поводу создания Коминтерна. Приехал в Москву Свердлов уже больным и умер от «испанки» тогда же, в марте 1919 года.
Голод. Холод. «Испанка». Деникин рвется к Харькову, одно за другим сменяются правительства в Киеве… Но снимают шапки в обледеневшем зале и восторженно машут ими делегаты Первого съезда Советов Украины.
И люди поют: «Никогда, никогда коммунары не будут рабами». И люди делятся хлебом…
Был в теплушке Вариной синеглазый востроносый парень в однорогой шапке красного армейца, как у брата Сергея. Непонятно, как догадалась Варя — ведь не оглядывалась, когда пела! — что именно паренек этот подхватил Варю в охапку — ахнуть не успела! — и высадил на перрон.
— А сундук где?!
— Вот он, сундучок твой, не беспокойся!
Варя и в самом деле вдруг перестала беспокоиться о чем бы то ни было: куда он поведет сейчас, туда она и пойдет! И никуда от него не отступится, что он скажет — то сделает. С охотой. С радостью. И всю жизнь будет так.
…И они пошли, взявшись за руки, забыв про Варин «алтарь».
Так попала Варвара Родионова из знаменитого рода мастеров на Первый съезд Советов Украины. Посчитали ее делегаткой. Пела со всеми вместе «Интернационал» и даже звончее всех.
А потом? Потом стала артисткой, в опере пела, кланялась с высоты сцены народу и милому своему человеку. За то, что поднял он Варю, как на райскую высоту — на высоту Революции и Любви!
Могло случиться так? Наверное, могло. Но не случилось.
…Одно лишь мгновение Степан Вагранов смотрел прямо в глаза тоненькой высокой молодухе — почти одного роста с ним. Эх, мать честна! Почему бы не повести эту гражданочку прямо на съезд! Да и на фронт, если придется! Ведь как поет! За душу хватает — умереть не жалко!..
Потом Степан перевел глаза на пушистые девичьи брови, на темную косынку — ну точно, как у монашки! А потом стал смотреть поверх Вариной косынки, куда-то вдаль: неплохая дивчина, но обуза! Эх, мать честна! Куда потащу ее, да еще с этим «алтарем»?! А ведь не бросит она ларец — реветь будет!
— Не могу я сейчас с тобой, понимаешь!
Вытащил из внутреннего кармана шинели листок газетный, в несколько раз сложенный, и сунул Варе в карман пальто:
— Вот на… На память!
…На одно лишь мгновенье забыла Варя обо всем на свете. И тут же заколебалась: все, что было вбито, вдолблено, втиснуто, вдавлено в ее душу и стало уже ее собственным ужасом перед нарушением монашеского устава, перед мужчиной, перед миром, который — за обложкой Библии и Псалтыря, стало уже ее собственной исступленной ненавистью к плоти человеческой, все вздыбилось и отбросило Варвару от Степана…
Так бог Варвару от единорогов спас и на вокзале в Харькове вразумил: спросила у людей — как пройти к ближнему храму.
И пошла Варя, как на ватных бесчувственных ногах, волоча свой «алтарь» по снежному насту, в храм на Холодную Гору.
4
Выходя из церкви после обедни и раздавая милостыню нищим, чтобы помолились об окончании смуты и братоубийства, Анна Гавриловна — или Анюта, как всегда ее звали в доме отца, увидела на паперти знакомое молодое лицо. Темноглазое, крупноносое. Заплаканное. Неужели монашенка Варвара?
— Сейчас же пойдемте к нам, Варюша!.. Какой еще сундук?.. Без него не пойдете? Ну, хорошо, попросим, чтобы служка церковный с нами сейчас пошел бы и сундучок ваш донес… Я тоже с Оленькой здесь. У Гричаровых — у моего папанечки… Мама моя, может, я вам говорила, умерла… Дом большой, место для вас найдется. И мне поможете за Оленькой присмотреть. Горе у меня: Владимир Васильевич, муж мой, ушел в Красную Армию…
Анюта окончила гимназию с золотой медалью, говорила по-французски и по-немецки, была с папанечкой и маманечкой в Париже и в Карлсбаде, замуж вышла за образованного человека, присяжного поверенного, была знакома с удачливыми людьми — один Игорь Александрович Кистяковский, какой блестящий адвокат, какое имя! А что стало твориться с Россией, Анюта понять не могла.
И не могла простить папанечке, что не пустил ее, несмотря на ее золотую медаль, после окончания гимназии в университет. Господи! Как мечтала Анюта об университете! Как яростно и зло рыдала в подушку, рвала на себе волосы по ночам. А однажды связала полотенце и простыни, скрутила их в жгут и спустилась в полночь из окна своей спаленки на втором этаже в отцовский сад. Убежать из дому хотела, да сторож почтительно поймал ее и представил хозяину. Думала — высечет отец, даже не поверила сначала, что только рявкнул, мол, эта дурь — от болтовни с рабочими. А потом стал терпеливо объяснять старшей дочери: если разрешит он Анюте идти в университет, то тень положит на свое мыловаренное дело, ибо разве солидное то дело, если дочери владельца приходится учиться, беспокоиться о своем будущем? Открыл отец, что есть у него другая затаенная мечта. Анюта — девушка умная, сообразительнее братьев. А Гричаров никогда не был против участия женщин в купеческих делах. Он не ретроград и не самодур! Если выучит Анюта мыловарение — будет хорошим помощником отцу!
И стала прилежно учить Аня, что такое мыло и из чего оно делается. Устройство заводской мыловаренной печи. Варка ядрового мыла — начало варки, мыльный клей, отсаливание, уваривание мыла. Окраска мыла. Охлаждение, разрезание на куски и штемпелевание. Жидкое мыло. Приготовление мыла холодным способом. Мыло из золы. Лощеное мыло. Марсельское мыло. Наливное мыло. Смоляное мыло. Туалетное мыло. Глицериновое мыло… Ох, господи! Выучила Аня все назубок, а что толку! Отец говорил: «Время смутное — самому, без помощников надо сейчас обо всем думать, все решать».
И стала старшая дочь купца Гричарова вместо мыловаренной литературы читать подряд все, что бог весть какими путями попадало в это смутное время в Харьков, на мыловаренный завод и в отцовский купеческий особняк — в двух шагах от завода. Читала и большевистские газеты, и деникинские воззвания, и церковные послания.
Надеялась найти в большевистских газетах хоть какой-нибудь намек на судьбу Владимира Пахомова. Деникинские воззвания пугали: может, Володя давно деникинцами-то и убит?
Поделиться мыслями, страхами и сомнениями не с кем. Рабочие усмехаются. Отец брови насупит — думает о своем. Братья, Тихон и Григорий, ушли добровольцами к белым. С батюшкой побеседовать, на исповеди? Но в том-то и дело, что мысли, страхи и сомнения Ани оказались связанными с церковью. Бессонными ночами мысленно спорила дочь купца Гричарова с батюшкой, служившим на Холодной Горе. За что же это Владимиру Пахомову уготованы адские муки? За его веру в справедливость революции? Так ведь это же вера! Почему же церковь, которая то и дело говорит о святости веры и которая обращается к неверующим с призывом поверить, не признает этого высокого чувства, если оно не умещается только в церковных и монастырских стенах? Да и как совместить с проповедуемой церковью любовью к ближнему проклятия, которыми осыпает она коммунистов, большевиков?
И постепенно от мысленных споров, когда Аня лишь как бы защищалась от нападок батюшки, она, сама себе удивляясь, начала задавать горькие, даже гневные вопросы — не мысленно, а… именно в церкви, именно на исповеди. Какое право имеет батюшка говорить, что Владимир «продался большевикам»?! Откуда знает батюшка, что правда — не на стороне большевиков?
Все чаще и чаще Ане приходилось преодолевать в душе нежелание идти в церковь. Но с Варей, с монашенкой, разговаривать было хорошо, интересно. Монашенка, монашенка, а иной раз такое сотворит, что ахнешь!..
Как-то вечером, когда папанечка был у всенощной в храме на Холодной Горе, а у Оленьки была инфлюэнца и потому Анюта с Варей остались дома, пили чай с вареньем, беседовали, Варя-то, Варя вдруг запела:
А потом сбегала в свою комнатушку. Псалтырь принесла, а в нем газетная полоска заложена.
— Посмотрите. На память подарено.
И улыбнулся Анюте с разглаженной газетной полоски молодой человек в шапке красноармейца (вроде бы ровесник Владимиру). Под фотографией — подпись: комсомолец Степан Вагранов. Мон дьё! Ахнешь да и только! Ну и Анюта после того случая стала рассказывать Варе все, что читала и слышала от рабочих папанечки. С ней одной вспоминала о муже.
— А вы, может, слышали, Варюша, что мой Владимир Васильевич участвовал в защите Бейлиса? Ну и когда в Красную Армию пошел, то мне сказал: «Иду защищать правое дело». Батюшка на Холодной Горе корит и меня и папанечку Владимиром, а я от веры в правоту мужа отказаться не могу. Если даже пропал он без вести, моя вера в него останется!
…Шла революция. Ворошила и перемешивала многослойное русское общество, постепенно притягивая к себе честные, бесхитростные сердца.
Однажды Анюта нашла в газете статью о том, что в губернском городе, недалеко от Москвы, медицинский техникум проводит набор учащихся «как мужского, так и женского пола», и, ни слова не говоря отцу, спросила Варвару — согласна ли она поехать?
— Понимаете, Варюша, от вашего решения все зависит, вся моя судьба. Я хочу учиться и должна буду работу какую-нибудь найти. А с Олей как быть? Вдвоем мы справимся, одна я — нет… В квартиру нашу еще несколько семей вселили, но мне, как сообщают, жилищную площадь тоже оставили.
— В Евангелии от Луки: какою мерою мерите, такою же отмерится и вам! — сказала Варя и запнулась. Впервые она не могла отыскать в памяти подходящих благолепных и божественных изречений, которые за нее все выразили бы. Ведь не только потому остается она с Анной Гавриловной и возвращается с ней, что хочет отмерить Анне Гавриловне за добро, ею содеянное, мерою доброю, утрясенною, нагнетенною и переполненною. Но и потому прилепилась она к Анюте и к Оленьке, что нужна им. Где-то в священных книгах должны быть такие божественные слова, что самое главное для человека — быть нужным!
Но, поскольку таких готовых слов Варя вспомнить не могла — а может, и не было их в священных книгах? — она, как сумела и как понимала, вложила в свой ответ всю свою дальнейшую судьбу:
— Вдвоем-то, конечно, Олю вырастим!
…Вырастили Олю. На заводе работает — машины проверяет такие, что и не выговоришь. Комсомолка — материнское влияние. Анна Гавриловна вступила в партию еще в техникуме, когда разыскали ее фронтовые друзья убитого Владимира и записку его последнюю передали:
«…Не религией заложена в человеке любовь к ближнему, не религией воспитывается самопожертвование во имя высокой идеи. И заповедь «не убий» претворяется в жизнь не религией, а борьбой за мир большевиков, коммунистов. Только наша вера принесет людям счастье…»
Попыталась однажды Варя робко расспросить у Анны Гавриловны — почему та решила стать партийкой? Чтобы не мимоходом она ответила, а душевно объяснила бы Варе все. Но усталая была Анна Гавриловна, сути Вариного вопроса, видно, не поняла и ответ Анютин до сердца Вариного не дошел: «На свете есть только одна вера, способная принести людям счастье, — вера коммунистов».
— Почему так-то?
Анна Гавриловна задумалась, промолчала.
Вот и ходит Варя в церковь Петра и Павла в субботу — ко всенощной, в воскресенье — к обедне. И для всех она уже не Варя, не Варюша и не Варвара Петровна Родионова, а тетя Варя. Даже для Анюты, для Анны Гавриловны, которая когда-то иначе как Варей да Варюшей не звала.
Ходит тетя Варя в церковь Петра и Павла, но чудится ей порой странное: на пасху ли, на троицын ли день как запоет празднично хор на клиросе, так будто и не в церкви Варя, а в давней той теплушке и будто совсем другие слова в песнопении звучат.
Там, в церкви Петра и Павла, и случилось с Варварой Петровной беда: вырвалась она к вечерне после стирки, уборки и готовки, едва переступила церковный порог — закружилась голова, и очнулась тетя Варя уже в больнице, откуда через несколько месяцев, по усиленным ходатайствам Анны Гавриловны и всей квартиры, перевели ее в инвалидный дом.
5
Знаменитый сундучок тети Вари все в квартире называли ларцом. Кажется, Ольга первая посмотрела на него глазами детской сказки и дала это мигом прилипнувшее прозвище. Что хранилось в ларце — Ольга не знала. В детстве фантазировала: хранится в ларце огромная кукла, закрывает и открывает глаза, говорит «папа» и «мама». А потом Ольга почему-то привыкла думать, что тетя Варя хранит в ларце свое давнее рукоделье. Однажды, когда мать впервые слегла от приступа ревматизма и в доме не было ни копейки, Ольга одолжила на кухне у соседки стакан пшена и грубовато прикрикнула на тетю Варю:
— А вы, вместо того чтобы ныть, продайте свои вышивки. В Москве, в Торгсине на Кузнецком, за них бог знает сколько дадут!
Соседка Людмила Григорьевна поддержала:
— Разве только вышивки?! Там, наверно, всякого добра полно!
А тетя Варя почти с испугом поглядела тогда на Ольгу, пробормотала, что пускай бы другие, а то ведь у девчонки бог, кажется, помутил разум…
И вот теперь, лежа на койке в инвалидном доме, просила Анну Гавриловну тетя Варя открыть заветный ларец. Шептала:
— Замок на нем соловьиный. Родионовское умение. С нажимом поворачивается. Не сломайте.
Вечером, придя с работы, долго возилась Анна Гавриловна со сложным запором сундучка и в конце концов позвала на помощь Семена Исааковича. Его жена, Клавдия Васильевна, услышав, что речь идет о знаменитом тети Варином ларце, тоже вышла из комнаты — строгая и даже торжественная:
— Раз сама Варвара Петровна просила, ларец, конечно, надо открыть!
С того времени, как стало известно, что тетю Варю разбил паралич, в квартире называли ее по имени-отчеству и старательно говорили о ней только хорошее. К ее сундуку, бывавшему не раз предметом насмешек всех оттенков — раздраженных, чуть-чуть завистливых, презрительных и язвительных, — сейчас относились почтительно.
— Всю жизнь работала женщина, как лошадь, конечно, приберегла для себя кое-что на черный день! — громко объяснила самой себе в кухне Людмила Григорьевна. И она тоже появилась возле ларца, когда под рукой Семена Исааковича — единственного мужчины в квартире — замок вывел свою удивительную, не тронутую ржавчиной соловьиную трель.
Ларец был открыт.
Тихие и смущенные стояли перед ним жильцы коммунальной квартиры, взирая на сокровища тети Вари. На добро, накопленное ею за долгую трудовую жизнь.
Лежали здесь перевязанные коричневой ленточкой черная ряса и белая камилавка с приколотой запиской, на которой крупными неровными буквами значилось: «На смерть». Лежали здесь черные туфли на широком низком каблуке. Анна Гавриловна вспомнила, что она же сама и подарила их тете Варе, а та все обещала надеть обновку и все жалела-берегла, и Анна Гавриловна заявила, что больше она не намерена делать подарки ларцу, выбрасывать деньги на ветер!
Лежала в сундучке белая ситцевая кофточка — та, которую Олечка купила тете Варе На свою первую заводскую получку. Хранилась в ларце деревянная ложка с затейливо вырезанной на ручке надписью «Афон»; хранилось яичко из прозрачного розового стекла и серебряный образок с выгравированной надписью «великомученица Варвара». И еще лежали здесь в деревянном неглубоком ящике, пристроенном к левой внутренней стенке сундучка, пачка писем и поблекший газетный листок.
Все молчали. Потом Людмила Григорьевна тихо сказала:
— Письма от Клавки, наверно. Варвара Петровна всегда на кухне по ночам Клавкины письма читала.
Семен Исаакович, кашлянув, посоветовал:
— Может быть, Анна Гавриловна, вам надо отнести эти письма Варваре, чтобы она, ну, так сказать, смотрела на них…
Бухгалтер, уверенный в цифрах, подсчитывавший с безукоризненной точностью, сколько кому в квартире надо было платить за электричество и газ, буквально задыхался от напряжения, когда, вместо цифровых закономерностей перед ним оказывались постоянно отклоняющиеся от норм человеческие существа.
Клавдия Васильевна поддержала мужа:
— Конечно, Анна Гавриловна, возьмите письма и рясу с камилавкой, на всякий случай, выньте.
Ночью, сидя на кухне, чтобы не разбудить Оленьку, которой надо рано на завод, Анна Гавриловна читала Клавкины письма.
Клавка была племянницей тети Вари, дочерью Сергея Родионова, который после долгой военной службы вернулся живым-невредимым, а в родной деревне в дни коллективизации получил вражескую пулю в спину. Умирая, Сергей наказал дочери в Криушах не оставаться, ехать к тетке Варваре.
Анна Гавриловна, работавшая на полутора ставках да еще неизменно избираемая председателем месткома поликлиники, помнила Клаву смутно. Помнила, что Клавка не только не красива, а прямо-таки уродлива. Косорота и косоглаза — детский паралич. Исчезла Клавка из квартиры так же неожиданно, как и появилась. С одной разницей: появилась тихо, а исчезла после внезапного взрыва ругательных выкриков на кухне. Соседи и сама тетя Варя почему-то скрыли тогда от Анны Гавриловны и Оленьки причину негодования жильцов, и лишь года два спустя стало известно, что Клавдия Родионова тайком таскала на барахолку всякую всячину…
Сама же тетя Варя первая заподозрила неладное, когда застала Клавку, помадившую перед зеркалом губы, словно бы искривленные в безобразной усмешке. Откуда Клавка деньги взяла на помаду?
Заподозрила неладное тетя Варя, но растерялась, непонятное шевельнулось в душе, вдруг — с чего бы это? — вспомнила красные ленточки на куртках и на шинелях и огоньки цигарок в теплушке. И человек тот вспомнился. Мужчина тот сероглазый в шлеме красноармейца. Мальчик тот. Вроде как бы ее, теперешней тети Вари, сынок. Может, и жив-здоров?..
Перекрестилась: наваждение!..
Надо было бы настращать Клавку, а то и отстегать веником, прости, господи! А тетя Варя не стала ни увещевать ее, ни допытываться — только бога молила, чтобы не опозорилась фамилия Родионовых перед людьми.
Когда же Клавдию вся квартира поймала — уносила девка за пазухой из кухни будильник Семена Исааковича, — у тети Вари будто все внутри перевернулось. Себя винила: недосмотрела за девкой. Но защищать племянницу — грех такой на душу брать — не стала. Ибо возглашается в псалме Давида: «Не дай уклониться сердцу моему к словам лукавым для извинения дел греховных»…
Не дала тетя Варя уклониться своему сердцу к лукавым словам племянницы для извинения ее греховных дел. Была тетя Варя тверда — не препятствовала обличению беззакония. И оказалась Клавка в трудовой исправительной колонии, бог весть где… Правда, за будильник — дело не политическое — срок дали небольшой, всего год с лишним. Но чувствовала тетя Варя — что-то в ней надломилось: словно наперекор крепко затверженным с монастырских лет правильным и очень подходящим к случаю божественным словам Псалтыря и Евангелия лезли в голову такие же божественные слова, которые все толковали наоборот: «Кто из вас без греха, пусть первый бросит в нее камень». И еще сказано в псалме: «Я заблудился, как овца потерянная: взыщи раба твоего, ибо я заповедей твоих не забыл».
Разве Клавдия не заблудшая овца?
Тетя Варя послала племяннице посылку в колонию, написала ей строгое наставление. И в ответ получила от своей косоротой, косоглазой родной кровиночки такие заляпанные слезами и сверкающие любовью странички, такой, как в молитве Богородице говорится, рай словесный, всякой утехи и радости преисполненный рай, что восторжествовала душа тети Вари. И впервые в жизни не сдерживала своей радости тетя Варя, не спрашивала себя — греховно ли такое веселье духа или нет? Сидя в полутемной кухне, радовалась бывшая монашенка всем своим существом словам не божественной, а удивительной человеческой земной любви.
«…Здравствуйте, моя хорошая, любимая, золотая тетя Варя, наша бабуленька, золотая мамуленька, крепко мы вас целуем, желаем здоровья и доброго душевного спасения в вашей жизни. Прошу вас, от себя мне не отрывайте и не беспокойтесь за меня, берегите свое здоровье. От трудовых исправительных работ меня досрочно освободили. Событие большое в моей жизни — вышла замуж. Хотя вы думали, что я, как стану на ноги, вас забуду, а я, наоборот, вам все больше и больше буду писать и слать посылки. Для кого же мне слать, как не для вас? Кто меня не забыл, кто меня считал за человека? Вы не думайте, что ленивая, я — как метла, все успеваю делать, вот хоть у мужа спросите. Как встану в 4—5 часов, иду на базар, что продам с огорода, куплю чего надо и бегу домой, чай кипячу, мужа пою, кормлю. Как веретено кружусь! Дома приберу, бегу на огород помидоры собирать или что пропалывать, смотришь, уже два часа, надо готовить обед. Пока сготовишь, опять время идет, а иногда помидоры, лук, огурцы покрошим или фрукты какие с хлебом поедим и идем обратно на огород, на свои дела. Работы много. Надо постирать каждый день. На солнце высохнет — одеваем. Спасибо богу, дает солнце, быстро сохнет. Вот мы как живем, слава богу, было бы здоровье да войны не было бы — все будет! Только за меня не беспокойтесь и пишите чаще мне, описывайте все, что есть. А уж если немцы войну начнут — говорят, может так случиться! — сюда приезжайте! Я, тетя Варя, стала ведь уже размышленая женщина, ведь мне под 28 лет. Была бы я родная дочка вам и была бы около вас — вот-какие мои мечты… Приезжайте вы ко мне, я очень соскучилась. Здесь вам будет хорошо, я не буду вас тревожить ничем, только буду стараться, как бы вам хорошо отдохнуть».
Читала Анна Гавриловна письма так, словно постепенно вникала в обвинительное заключение, неопровержимо доказывающее ее, Анны Пахомовой, тяжкую вину.
— В чем же вина-то? — пыталась возражать Анна, — сама же тетя Варя так установила, что на Ольгу тратила все силы, а на Клаву внимания не хватало!
Но возражение не снимало с Анны Гавриловны чувства вины. Почему не рассказала она вовремя и по-хорошему дочке про Варю? Не рассказала, какой чистый сильный голос был у деревенской девушки, случайно попавшей в монастырь. Не рассказала, как, не думая о себе, дала Варя возможность ей, Олиной матери, получить образование — в голову не пришло Варе, что голос ее — редкость, дар божий, как говорится.
— Да ведь и мне это в голову не пришло! — чуть не выкрикнула Анна Гавриловна.
Почему она с Варей самой ни разу, после переезда из Харькова, не поговорила по душам? Спокойно смотрела, как все глубже и глубже затягивает Варю темный церковный мирок, как вера ее, по сути идущая от душевной чистоты, постепенно превращает ее в бессловесное покорное судьбе существо.
Да, да, именно в этом была ее вина: в равнодушии к судьбе другого человека, в равнодушии, которое никакой замотанностью, никакими нагрузками и общественными поручениями оправдать невозможно.
Вот и провела Варвара Родионова из-за нее (да-да, из-за нее) жизнь в коммунальной квартире, в зашарпанной кухне.
Анна Гавриловна оглянулась так, словно увидела кухню эту впервые. Эти стены, окрашенные в два цвета: светло-коричневый, или, точнее, грязно-светло-зеленоватый. А посредине — разделяющая эти два цвета — темно-коричневая полоска, будто проведенная грязным пальцем. На стенах — листки объявлений без обращений, то есть без слов: «товарищи», или «граждане», или «соседи». Просто: «Проверяйте и закрывайте за собой горелки!», «Уходя, гасите свет!». Пожалуй, не веревки для сушки белья, не грязные стены, а именно эти объявления — самое наглядное свидетельство того, что квартира — коммунальная.
— Господи, «коммунальная»! Слово-то какое хорошее — от коммуны, от романтики! — прошептала Анна Гавриловна. — Значит, можно было сохранить здесь… ну, товарищество, что ли, заботу о человеке!
Почти с ужасом вспомнила сейчас Анна Гавриловна, как однажды она удивилась, когда кто-то сказал ей о тете Варе: «Она ведь еще по летам не старая женщина, она ведь ваша ровесница, но не до себя ей».
В представлении Анны тетя Варя была так стара, что даже не имело смысла считать, сколько ей лет. И сама же тетя Варя, когда спрашивали ее про возраст, хмуро ворчала:
— Что спрашивать-то? Сто лет, разве не видно?!
Когда-то она вырвала себе два передних зуба да так и не вставила, все было некогда. Из-под вечной ее темной косыночки вылезала тоненькая косичка, и Аня лишь сейчас вспомнила, что косичка эта была не седая, а темная и что глаза тети Вари за стеклами очков были не потухшие, а прямо-таки вперяющиеся тебе в лицо.
6
Эти огромные глаза мысленно представила себе Анна Гавриловна, когда в глубокие зимние сумерки позвонили из инвалидного дома: «Умерла Варвара Петровна».
— Легко умерла, — сказал молодой женский голос, — все старушки завидуют. Все слабела, слабела. Два последних дня была без сознания… Была при ней, как она умирала, товарка ее по работе — Нюша. А вам мы еле дозвонились. У вас что-то телефон плохо работает!
Первое, что подумала Анна Гавриловна: «Слава богу, успела съездить к ней недавно!» Ездила с тетей Нюшей, бывшей Вариной товаркой по работе в поликлинике.
И, кстати, удивило тогда Анну, что тетя Варя вроде бы не очень обрадовалась гостям. А она, наверно, уже просто-напросто не могла радоваться, не было уже на это жизни.
«Полгода назад как хотелось тете Варе, чтобы я приезжала почаще, — думала Анна Гавриловна, — и была у нее главная мечта: побывать хотя бы денек дома, в «своей» коммунальной квартире. А потом уже и на эту главную мечту не осталось сил!.. Какое-то лежит на мне проклятие, — корила себя Анна Гавриловна, — не хватает времени на внимание к близким людям!
Не хватало времени, чтобы Оле рассказать про тетю Варю. Да и вообще на разговор с Ольгой по душам часа никак не найдешь! Хорошо еще, что не забыла поздравить девчонку, когда полгода назад, в апреле, вручили ей на заводе постоянный гостевой билет на десятый съезд комсомола. Не хватило времени написать отцу, когда он тяжело заболел — так и умер, не получив от Анюты письма, — а ведь собиралась съездить к нему в Харьков… Не хватало времени съездить к тете Варе, а когда все-таки приезжала, то, очевидно, чувствовала тетя Варя, что этот приезд — для успокоения своей совести, а не для нее, и стеснялась попросить о чем-то: только глядела, глядела громадными глазами — все в этих глазах!»
Через кого-то — было уж давно это — догадалась передать Анна Гавриловна, чтобы не беспокоилась тетя Варя — похоронит она ее хорошо.
И вот теперь, когда позвонили о смерти Варвары Петровны Родионовой, — стала настойчиво спрашивать себя — почему она, коммунистка, считает необходимым выполнить эту невысказанную, а, что называется, высмотренную просьбу?
Ведь можно было бы рассуждать так: тете Варе т е п е р ь все равно! Она верила, что я похороню ее так, как она хотела. Красиво. Согласно высшему идеалу ее красоты — с литургией, с хором, со всем благолепием. Она твердо верила и с этой твердой верой умерла, так зачем же сейчас мне делать все это?.. Зачем снова идти к попам, с которыми я тихо, но решительно порвала раз и навсегда еще там, в Харькове, на Холодной Горе?
Так, значит, не надо затевать для тети Вари торжественный похоронный обряд? Вроде бы не надо: неразумно, нелогично!..
И все-таки пусть войдет она, как мечтала, в свою церковь — в свою красоту! Войдет мертвая, ничего не чувствующая, но ведь так хотела она этого, когда была живая. А обещание есть обещание, и оно не отменяется смертью того, кому оно было дано! Пусть видят люди, Варины товарки по работе, ее, Варино, общество, — какое оно есть, такое и есть, — что отдала она свою жизнь, обслуживала, обхаживала семью человека, умеющего держать слово!..
К началу отпевания гроб тети Вари поставили прямо перед изображением воскресения Христова. Подходит к гробу то одна, то другая женщина в чем-то темном. Или, может быть, кажется одежда темной в полумраке, в ароматном сером чаду, пронизанном огоньками лампадок и свечек?
— С уважением посреди церкви поставили Варвару Петровну, так полагается, обряд такой! — прошептала, подойдя к Анне, старуха в черном.
Да. Древний-древний обряд.
Впервые за весь ее век не Варвара Родионова служила, а ей служили. И была она — впервые за все свое пребывание на земле — в центре внимания не только старушек церковных, но и молодежи: Оля и несколько ее товарищей пришли в церковь, — наверно, отчасти из любопытства, а отчасти, может быть, повинуясь какому-то еще странному для них чувству. Чувству долга? Ведь кому-нибудь надо помочь старикам везти гроб на кладбище к могиле?
Анна Гавриловна признавалась себе, что она рада приходу молодежи. И в то же время ее смущало и тревожило то острое, зоркое любопытство, с которым заводские юноши и девушки оглядывались вокруг. Не захватит ли их необычность и торжественность обстановки, своеобразная экзотика, так сказать? Найдем ли мы, родители, воспитатели, время, чтобы всерьез поговорить с молодежью о религии? Ведь одного утверждения, что она — опиум для народа, мало. Сколько мысли, энергии, душевной силы — в обращениях Ленина к Максиму Горькому, увлекшемуся богоискательством! Разве способна Анна подняться до высоты такого слова? Но, наверно, надо пытаться подниматься к этой высоте…
Во все глаза смотрела молодежь на тетю Варю в черном апостольнике, на ее большие руки, на поредевшие, но все еще черные дуги бровей.
Лицо уже изменилось, стало землистым, а руки все еще были как живые — сильные и уверенные. И когда стали заколачивать гроб, рабочий звук молотка, такой, казалось, чуждый церкви, был родственным и близким большим мозолистым рукам тети Вари…
Слушая эти удары молотка, Оля вдруг вспомнила, как нынешним летом заехала она после городских соревнований по легкой атлетике в инвалидный дом. На соревнованиях Ольга заняла третье место по бегу на сто метров и была счастлива: может быть, услышит об ее успехе тот немосковский юноша, которого она встретила и полюбила на апрельском съезде?
Машинально Оля поила тетю Варю присланным из дома чаем с молоком, машинально вытирала тете Варе лицо, поправляла ей подушки. Инвалидный дом оставался для Оли совершенно чуждым ей миром несчастья, населенным как бы существами с другой планеты — скрюченными, скорченными от болезней, от старости, от невзгод. И загорелая счастливая девушка буквально уставилась на тетю Варю, когда та шепотом попросила ее спеть песенку, которую разучивал когда-то школьный Олин класс:
Вспомнила Оля, что были у тети Вари братья — наверно, с такими же сильными мозолистыми руками, как у Олиных товарищей по цеху, по заводу.
На кладбище, почти рядом с уже вырытой могилой для Варвары Петровны Родионовой, хоронили какого-то военного.
Когда молодые люди везли гроб тети Вари на железных высоких санках, оркестр возле могилы военного заиграл «Интернационал». Привычно, почти автоматически остановилась молодежь с гробом тети Вари, остановилась и Анна Гавриловна.
Было морозно, и мелодия «Интернационала» была особенно звонкой. Потом тетю Варю уже не повезли, а понесли дальше, к ее могиле, и опустили гроб в мерзлую землю. Оркестр поодаль закончил «Интернационал», и, по воле и фантазии музыкантов, вдруг зазвучала другая мелодия:
Лес вокруг был парчово-серебряный, а бронзовые сосны — так показалось Анне, Анюте — немного напоминали громадные свечи. Как красиво! И чудом держались на зимних ветках сухие листья.
Военные, окружавшие ту, другую могилу, выпили по стакану водки, налили еще один и плеснули его на свежий холм.
Потом, когда старухи, товарки тети Вари, приехали к Анне Гавриловне домой — выпить чаю и закусить «чем бог послал», одна из них рассказала то, чего Анна не знала.
По словам старухи, она спросила Варвару Петровну, уже за десять дней до смерти, — как ее похоронить? Старуха, наверное, хотела услышать еще раз твердую волю тети Вари, дабы передать ее затем Анне Гавриловне. Но Варя Родионова ответила:
— По-церковному… А вообще все равно, как похоронят!
Рассказывая это, старуха вздохнула:
— Вот какое смирение было-то у Варвары!
Анне подумалось иначе: может быть, почувствовала тетя Варя рабочим чутьем, какой-то последней своей предсмертной мудростью ее, Аннину, трудовую лямку, ее лошадиную замотанность и еще раз пожалела свою Анюту. Как бы мысленно отдала Анне сбереженные на красивые похороны деньги: отказалась от божественной красоты в пользу земной суеты! Не о боге думала. И не о себе. О людях.
ДАВНЯЯ УТРАТА
[1]
(Лирическая повесть)
1. Спор в блиндаже, на рассвете
Едва забрезжил рассвет, когда по обледенелым ступенькам санинструктор Зина Каленова спустилась в блиндаж. На возможный вопрос о цели раннего прихода девушка приготовила убедительный ответ: нужна таблетка стрептоцида — может, найдется у кого-нибудь — для начальника разведки, у него вчера болело горло. В блиндаже было полутемно. В печке, похожей на большую железную модель спичечной коробки, затухало последнее ночное полено. Днем не топили. На аккуратном дощатом столе, который в прошлом был ящиком для артиллерийских снарядов, тлел фитиль самодельной лампы. На нарах спал первый помощник начальника штаба по оперативной части. У телефона сидел дежурный, настойчиво повторяя в трубку одно и то же: «Ну что у вас?..» За перегородкой, затянутой пятнистыми немецкими плащ-палатками, шелестели бумаги: начальник штаба читал боевые донесения из батальонов.
Обычная штабная обстановка раннего утра.
Зина подошла к столу и занялась лампой. На стену и на потолок блиндажа легла выгнутая тень от высокой плотной девичьей фигуры в кожухе и ушанке.
Лампой служила гильза от снаряда 45-миллиметровой пушки, сплющенная вверху; в этот верхний конец был зажат кусок от портянки, а в отверстие пониже вливался керосин. Перочинным ножом Зина расковыряла отверстие, залепленное хлебным мякишем, подлила керосина, подровняла фитиль. Лампа загорелась ярче. Дежурный кивнул девушке и спросил ее с той же настойчивой интонацией, с какой только что говорил по телефону:
— Ну что у вас?
— Что-то скучно, — призналась Зина, забыв приготовленный ответ.
— Ничего, вернутся! — понимающе буркнул дежурный.
Зина промолчала. Ни вслух, ни даже себе самой она не хотела признаться, что тревожится за разведчиков, посланных в ночной поиск. Впрочем, на этот раз были основания волноваться у самого командира полка: ответственное задание поручили новичкам. Из опытных разведчиков пошел, правда, Павел Гориев, единственный старожил во взводе пешей разведки. Но он еще не вполне поправился после ранения, поэтому старшим группы был назначен новичок, Дмитрий Орлов. У него была странная манера знакомиться: он однажды подсел к Зине и сказал, что девушка, которую он любил когда-то, была похожа на нее.
— Она была такая же зеленоглазая дурнушка…
— А что с ней случилось потом? — невольно спросила Зина.
— Ничего… Давайте дружить. Молодой человек двадцати одного года. Вас устраивает?
Он улыбнулся, видя ее удивление. Зина заметила, что красивое сероглазое чернобровое лицо его несколько асимметрично, а улыбка скрадывает этот едва заметный недостаток.
Вчера новички-разведчики, и среди них Дмитрий Орлов, получили ответственное задание.
Зина никогда не страдала бессонницей и с тех пор, как попала на фронт, не видела снов. Нынешней ночью она также сразу крепко заснула. Но ей приснилось что-то. Что же ей приснилось?.. Будто она ползет к раненому по рыхлому глубокому снегу.
В действительности ей еще ни разу не пришлось ползти к раненому на поле боя. Шесть недель тому назад Зина Каленова получила назначение в медсанбат, а потом была переведена сюда, в полк, уже два месяца стоявший под небольшим городом.
По приезде в часть Зина сразу же сдружилась с разведчиками. Их боевые дела, в представлении восемнадцатилетней девушки, до некоторой степени были сродни увлекательным приключениям героев Майн Рида. Разведчики называли Зину «наша братишка» и относились к ней с той строгой и чистой нежностью, которая часто встречалась на фронте. Дмитрий Орлов был, пожалуй, первый, кто обратился к Зине Каленовой подчеркнуто как к девушке. И, возможно, поэтому она запомнила мимоходом сказанные им слова, его голос, его улыбку. Кстати, глаза у нее были совсем не зеленые, а голубые, и разве ее можно было назвать дурнушкой? Неужели она так изменилась за эти три недели на фронте? Зина вынула из санитарной сумки круглое московское зеркальце с трещиной, похожей на морщину. Взглянула на себя. И ей показалось, что морщина пересекает ее высокий лоб, идет от пепельной челки между темными широкими бровями и упирается в переносицу.
— Вот правильно! — сказал дежурный. (Зина не поняла, относится ли этот возглас к ней с ее зеркальцем или к абоненту на другом конце провода.)
— Идут разведчики. И подполковник сейчас заявится. Да вот он.
Подполковник Алексей Кондратьевич Орехов был в накинутом на плечи белом дубленом полушубке с белым цигейковым воротником, в полковничьей папахе, в белых бурках, обшитых и окантованных кожей. На полах полушубка и на бурках темнели сырые пятна: подполковник только что вернулся из второго батальона, куда недавно назначен был новый командир взамен прежнего, тяжело раненного. Резко очерченное лицо Орехова с крупным подбородком и крепкими скулами было в легких мелких морщинках, не сразу заметных; лицо на первый взгляд казалось молодым. Румяные с мороза щеки, темные нависшие брови с крупной проседью и белые виски создавали впечатление, будто Орехов только что пробился сквозь зимнюю вьюгу.
— Сидите, пожалуйста, — кивнул подполковник дежурному и девушке и спросил, проходя за перегородку: — Где разведчики? Что нового за ночь?
В ответ послышался голос начальника штаба, майора Требилова, всегда напоминающий Зине голос диктора Левитана. Внезапно майор замолчал, видно, искал нужную бумагу. Зина невольно улыбнулась — настолько реальным было ощущение, что передача сводки Информбюро прервана и сейчас объявят:
— Граждане! Воздушная тревога!
За перегородкой шуршали бумаги, очень тихо говорил что-то командир полка. Зина встала: ей пора идти за медикаментами. В тот же момент дверь блиндажа глухо стукнулась о земляную стену траншеи, а Зина почти столкнулась с Орловым. Он был, по-видимому, возбужден: перекошенное лицо, веселые, как будто хмельные, глаза, окровавленная губа, спутанная прядь волос.
— Зинаида Викторовна!
Он обнял на миг девушку за плечи. И Зину не удивил и не обидел этот вольный жест и необычное обращение к ней с полным именем.
Капитан, начальник разведки, вышел из-за перегородки. Видя радостное возбуждение Орлова, он сказал с довольной улыбкой:
— Ну давай, давай. Где он?
— «Языка» нет, товарищ капитан!
Улыбка сбежала с лица офицера. Он неразборчиво выругался. Презрительно сплюнул.
— Срочное дело, товарищ капитан!
— Какое может быть срочное дело? Посмотрели, обстреляли, ретировались, — резко сказал капитан, нарочито напирая на звук «о». Добавил, не смягчая тона: — Подождите. Там подполковник. Занят.
Дмитрий обернулся к Зине. Холодный прием, оказанный ему офицером разведки, явно не расстроил его. Он знал, что уничтожил восемь «фрицев», а сам невредим! И было сейчас в Дмитрии то упоение жизнью, когда любое отношение к тебе окружающих расценивается как хорошее.
— Ну так как же? Будем дружить? — Спросил так, словно продолжался разговор, начатый только что, а не два дня назад. Зина не знала, шутит он или говорит серьезно, но его состояние особенной приподнятости и опьянения удачей передалось ей. Девушка не нашла ничего странного во внезапном вопросе.
— Видишь ли, — заторопился Дмитрий, незаметно для самого себя переходя на «ты», — видишь ли, мне очень нужен очень верный товарищ. Лучше женщина, девушка. Почему? Потому что женская дружба вдохновляет! Мне очень нужен преданный друг, который помогал бы мне проявить себя. Я и сам еще не знаю, как помогал — как угодно! Когда правдой, а когда и ложью! Да! Я серьезно считаю, что можно и соврать, если это надо для того, чтобы добиться конечной, благородной цели!..
Зина слушала внезапную исповедь с двойственным чувством. Слова Орлова почему-то казались ей вполне для него естественными. С другой стороны, она удивлялась тому, что подобный случайный и отвлеченный, немного странный разговор о дружбе — на рассвете, в блиндаже — она воспринимает именно так, как естественный. Зина вспомнила вдруг увлекательные уроки литературы в 9-м классе, споры о «Герое нашего времени».
Сейчас Орлов вдруг показался ей похожим на Печорина.
«Никогда не поверила бы, что на фронте так бывает», — подумала она.
Да, это был участок обороны, точка на гигантской изломанной линии фронта, протянутой от Баренцева моря до Волги. Начало марта 1943 года. Зина видела перед собой «Печорина». На нем был порванный и окровавленный маскировочный халат разведчика. Это был фронт.
— Я очень люблю стихи Лермонтова. А из современных поэтов люблю Багрицкого, — сказала Зина. — Помните:
— Вот и я говорю, что жизнь — борьба и именно поэтому жить интересно! — воскликнул Дмитрий.
— Я думаю, — продолжал он, неожиданно понижая голос. — Я думаю, что война с немцами еще не самый трудный участок борьбы, которая нам предстоит. Вот, например, воевать с дураками, по-моему, трудней. Но один парень еще до войны сказал так, и его чуть не исключили из комсомола! Видно, надо таить, скрывать то, о чем думаешь!
— Подожди! Но, может быть, этот парень действительно просто бузил и мешал делу?
— Можешь поверить этому парню! — мрачно заявил Дмитрий.
— Нет, я спрашиваю так потому, что ты совсем не прав, когда говоришь, что для достижения твоей конечной благородной цели тебе позволительно соврать раз-другой. Представь себе на минутку, что вся молодежь так считает. Что же это получится? Или ты только для себя оставляешь право лгать на пути к благородной цели, потому что ты особенный, отличный от других? Но в таком случае это напоминает, извини меня, пожалуйста… расовую теорию!
— Орлов! — раздался голос начальника разведки.
— Вы наивная девочка, Зиночка! Я прощаю вам расовую теорию только потому, что вы не знаете жизни! Категорически приветствую! — весело подмигнул девушке Орлов и широко шагнул за перегородку.
2. В шутку и всерьез
— Сядь. Куда тебе спешить, дочка! — добродушно заметил Зине дежурный. Смысла спора он не уловил, да и не пытался улавливать, но позабавился азартом молодежи: словно драчливые петушки сошлись!
— Сядь. Сейчас подполковник натреплет гребешок твоему дружку, а пожалеть некому!
— Орлов мне совсем не дружок! — удивилась Зина. Она машинально села и встретилась взглядом со старшим сержантом Павлом Гориевым.
— Я и не заметила вас!
Гориев, немного сутулясь, сидел на нарах. Когда он вошел в блиндаж? Скорее всего, не только что сейчас, раз он успел снять маскировочный халат.
— Орлов там? — спросил Гориев дежурного, кивнув Зине.
— А вы мне очень нужны, — холодновато сказала девушка. — Я хотела у вас спросить: у всех ли разведчиков есть индивидуальные пакеты?
Гориев промолчал. Зина смутилась — как всегда, когда она первая заговаривала с парторгом взвода. Почему он ничего не ответил? Не расслышал? Или понял ее слова как напоминание — явно бестактное! — о его собственном ранении, когда его принесли в медсанбат без сознания и голова перевязана была разорванной на полосы рубашкой. Почти у самой проволоки противника ранил Павла немецкий часовой. «Касательное ранение в голову» — так сказал врач в медсанбате.
«Куда я ранен?» — прошептал он, уже теряя сознание. Но еще чувствовал, что все лицо его залито кровью и понимал, что это смерть… Ему показалось, что пуля пробила голову и вышла через правый глаз… Впрочем, поскольку смерть не наступала, он решил попробовать выжить! Да, было именно так: он решил выжить!
В операционной палатке медсанбата Павлу остригли волосы на левой стороне головы, смазали рану йодом, металлическими скобками стянули кожу и наложили повязку, не пожалев ни ваты, ни бинта.
— Эта повязка называется «шапкой Гиппократа», — сказала Павлу девушка, которая перевязывала его. Помолчала и добавила серьезно: — А меня зовут Зина.
Павел смотрел на нее и улыбался, пока снова не потерял сознание.
Зине запомнилась напряженная улыбка, морщившая узкое лицо раненого. Когда он не улыбался, лицо его хорошело, могло быть даже названо красивым: высокий лоб, довольно большие стального оттенка глаза, строгая линия рта… Брови были рыжеватые; длинные. На впалых щеках ни следа румянца.
Рану признали не очень опасной, но Павел Гориев потерял много крови. Первые дни раненый часто звал Зину. Она подходила и присаживалась на край койки. Его лицо морщилось в улыбку. Зина спрашивала:
— Вам больно?
Однажды Гориев погладил ее руку. Зина прошептала растерянно:
— Не надо…
После этого Гориев не подзывал больше медсестру, хотя несколько раз Зина ловила на себе его пристальный взгляд. Сама попросила, чтобы ее перевели из медсанбата в штаб полка, которым командовал подполковник Орехов. Знала Зина, что здесь во взводе пешей разведки числился до ранения Павел Гориев. Теперь старший сержант подлежал эвакуации, и Зина не предполагала увидеться когда-либо с ним.
Однако две недели назад Гориев появился в блиндаже разведчиков. Пошутил, что для полного излечения ему не хватало только этой встречи с Зинаидой Каленовой.
Зина обратила внимание на то, что без «шапки Гиппократа» разведчик выглядит старше — сейчас ему можно было дать лет тридцать — и что улыбается он прежней напряженной улыбкой. Вскоре девушка обратила внимание также и на шутливый тон незадачливого поклонника, который усвоил с ней старший сержант. В присутствии всегда готовых посмеяться разведчиков он уверял Зину, что только из-за нее отказался от эвакуации в тыловой госпиталь. Зине, втянутой помимо воли в игру, ничего не оставалось, как поддерживать ее. Когда же в редких случаях старший сержант и Каленова оказывались наедине, ему, по-видимому, не о чем было разговаривать с ней.
Вот вчера, перед тем как отправиться в ночной поиск, Гориев подошел к ней и, на мгновение положа ей на плечи осторожные руки, попросил порошок пирамидона. Зина только что вошла в блиндаж и стояла, рассеянно глядя на неровный огонь на столе. Еще не оглянувшись, еще не слыша голоса Гориева, она уже догадалась, что это он, — по прикосновению сильных легких рук. Но, очевидно, жест был случайный, потому что вслед за тем, пока она рассеянно перебирала лекарства в санитарной сумке, Павел Гориев молча стоял, не обращая на нее ни малейшего внимания. Длинные рыжеватые брови его были слегка сдвинуты, а выражение лица такое, как будто он напевал про себя или же старался припомнить ускользающую мелодию. Зина нашла пирамидон и протянула разведчику две таблетки. Он продолжал стоять, заложив руки за спину. Зина сказала резче, чем хотела:
— Возьмите!
Впалые щеки старшего сержанта порозовели. Он усмехнулся, взял лекарство и молча вышел из блиндажа.
«Обиделся за грубость», — решила Зина.
У Гориева было очень подвижное лицо, Зина обнаружила это недавно. И теперь была уверена, что могла бы точно назвать ту секунду, когда старший сержант как бы менял тему размышлений: вот он думает об одном, а вот сейчас он стал думать о другом. Она даже пыталась угадывать, о чем думает старший сержант, и, по ее мнению, не ошибалась. Вчера, например, он безусловно обиделся за грубость, а сейчас, после ее спора с Дмитрием Орловым, безусловно удивляется, видя Зину бездельничающей. Как будто Гориев не знает, что в обороне при штабе полка не только ей приходится сплошь и рядом сидеть без работы.
Зина смущенно и вызывающе, смотрела на Гориева. Возможно, для него вопрос об индивидуальных пакетах казался незначительным и неуместным, но не для нее! Это ее обязанность — выяснить. Потому и спросила! А задержалась она тут, кроме того, из-за интересного спора, о котором ей, пожалуй, следует сказать ему, парторгу взвода пеших разведчиков.
— Мы поспорили тут… О дружбе, — сказала Зина и неожиданно для себя самой представила Дмитрия героем: — Он смелый, волевой юноша, по-видимому, с ясной целью в жизни! И такой непосредственный, такой искренний…
— О чем же был спор? Ведь вы как будто во всем согласны с вашим героем? — улыбнулся Гориев.
— Нет, не во всем согласна, даже вовсе не согласна! Но вы не иронизируйте. Он действительно герой!
— Посмотрим.
Они замолчали.
— Дай прикурить, — хрипло попросил Дмитрий Орлов, выйдя из-за перегородки.
— Я не курю, ты знаешь.
Заслоняя свободной рукой огонек, Зина протянула Орлову штабную лампу, но, не взглянув в сторону девушки, разведчик вышел из блиндажа. От замаха маскировочного халата, а может быть, от ворвавшейся в дверь струи холодного воздуха слабый огонек лампы потух.
— Светло уже, — сказал дежурный.
— Товарищ старший сержант! Пройдите к товарищу командиру полка! — крикнул начальник разведки.
3. Ошибка разведчика
Командира полка Алексея Кондратьевича Орехова Павел не видел со дня своего ранения. Сейчас, войдя за перегородку, в помещение начальника штаба, он с удовольствием оглядел богатырскую фигуру подполковника. Орехов сидел, опершись ладонью о колено, а другой рукой о столик, который, казалось, прогибался под тяжестью широкого локтя.
Поза командира вызвала у Павла ощущение какого-то пробела в памяти. Он сделал усилие и вспомнил: да, именно так, на этом самом месте, сидел подполковник Орехов, когда его, раненого разведчика, внесли в блиндаж штаба полка; вероятно, несшие его товарищи заблудились — была вьюжная ночь. Орехов тогда сокрушенно смотрел на Павла, потом по-юношески легко выпрямился. Махнул рукой:
— Везите в медсанбат. Может быть, выживет.
Воспоминание, возникшее из туманной сферы подсознания, неожиданно оказалось столь ярким, что Павлу захотелось шутливо подтвердить:
— Выжил, Алексей Кондратьевич!
Но он промолчал, хотя при отношениях, которые существовали между ними, командиром полка и парторгом взвода разведчиков, доля фамильярности была естественной. Гориев — «старый солдат», один из тех, кто составляет боевое ядро полка. Орехов знает его уже второй год. Таких «старых солдат», правду сказать, немного осталось в полку, особенно после недавних тяжелых сражений. Но командир полка считался с Гориевым не только как с опытным воином. Больше всех профессий на свете, даже больше собственной профессии инженера-строителя, Алексей Кондратьевич Орехов уважал профессию учителя. Еще в мирное время он любил повторять выражение Бисмарка, что войну Германии против Франции 1870 года выиграл школьный учитель…
Павел Гориев был на четыре года моложе тридцатилетнего Орехова и не обладал большим опытом педагогической работы. Но он был учителем, школьным учителем по профессии, то есть в глазах Орехова творцом будущего человека.
— Кончится война, я буду дома дворцы строить, а вы — людей, — говорил иной раз подполковник.
За месяцы совместной боевой жизни Павел хорошо изучил своего командира полка. Ценил его такт, его умение каждый раз молчаливо определить границы товарищеской фамильярности и заставить человека держать себя как собеседник или как подчиненный — в зависимости от требования обстановки. Павел знал, что, когда черты лица подполковника твердеют, а в глазах появляется выражение строгого внимания, в такие минуты допустимы только официальные, служебные отношения. Поэтому и сейчас он молча стал навытяжку перед командиром полка.
— Даже новичку непростительно, — очень медленно и слегка задыхаясь, проговорил Орехов, — непростительно легкомыслие. Непонимание задачи. Желание выслужиться, а не выполнить приказ. Новичку непростительно. А ты старый разведчик. Ты до мозолей на животе наползался.
Павел чувствует, что краснеет, и именно это раздражало его. Неужели он так и не сможет приучить себя к тому, чтобы обращение командования на «ты» не задевало его чувства собственного достоинства и не вызывало желания возражать. В то же время Павел понимал, что, несмотря на десятки возражений, которые он лично мог бы сейчас привести, подполковник, безусловно, прав. Приказ не был выполнен. Разведчики вернулись без «языка».
Насколько знал Павел Гориев, результаты их ночного поиска были необходимы командиру дивизии и, может быть, даже штабу армии. Нужно было уточнить данные агентурной разведки о том, куда немцы перебрасывают части.
«Языка» на участке Орехова не брали уже больше месяца. Разведчикам «не везло», как они утверждали. Оборона вообще трудное время для войсковой разведки, а здесь период обороны оказался тяжелей, чем можно было бы ожидать. Большую группу разведчиков противник «накрыл» на прошлой неделе, а третьего дня был убит командир взвода пешей разведки.
Сегодня самым досадным было то, что «языка» уже вели, но у самой немецкой проволоки часовые открыли огонь, пленный завозился, и Орлов, видно сгоряча, пристукнул его.
— Хочешь выслужиться, а не помочь делу, — сказал подполковник так, словно перед ним стоял не Гориев, а Орлов, — геройство показать! Кому твои восемь мертвяков нужны! Я тебя спрашиваю как командира взвода. Да! Старший сержант Гориев, вы назначаетесь командиром взвода пеших разведчиков. — И подполковник добавил, словно отвечая своим мыслям: — Война, товарищ учитель!
Орехов догадывался, что старшему сержанту не доставляет большого удовольствия новое назначение, которое является как бы еще одним звеном, связывающим с кадровой армией. Безусловно, этот худощавый молодой человек с нервным узким лицом и серьезными глазами мечтал после окончания войны вернуться к педагогической работе, не хотел бы остаться кадровым офицером.
Алексей Кондратьевич считал и себя, и Гориева по натуре людьми мирных профессий. Но, с другой стороны, не дольше как вчера, беседуя с генералом, командиром дивизии, он поймал себя на странном чувстве. Генерал в нескольких словах сообщил командирам полков полученные им подробности о положении на юге. Причем не столько содержание, сколько особенный тон речи невольно раскрывал чрезвычайную значимость сталинградской победы. И тут Орехов позавидовал военачальникам, которые находятся в самой гуще событий, решают успех войны. Позавидовал и понял, что эта зависть — зависть офицера, военного человека…
«Переделывает понемногу нас война», — думал Орехов, глядя на старшего сержанта и стараясь представить себе Павла Гориева как учителя, у классной доски.
Но мысленному взору являлись поломанные парты, выбитые окна и человек в шинели, с автоматом через плечо — такой, каким он был сейчас перед Ореховым, — с бледным напряженным лицом. Воображение отказывалось нарисовать мирную школьную обстановку.
И тогда подполковника на мгновение охватил малодушный страх за свою семью. Он прекрасно знал, что жена с двенадцатилетним Валерием и семилетним Виталиком живет почти в полной безопасности, под Москвой. Но ведь весь уклад жизни исковеркан, привычный жизненный строй нарушен. Кем станут его мальчики, у которых отняты нормальные условия воспитания? Себялюбцами, дельцами? Вполне возможно! Жена пишет, что Виталик абсолютно исхулиганился, а Валерий начал курить и торгует папиросами. Правда, жена пишет об этом в юмористическом тоне, но и этот тон пугает Орехова. Неужели спекуляция стала в тылу обыденным явлением? Похоже на то, раз о торговле папиросами можно писать почти шутя.
— Что с мальчишками делать, посоветуйте, товарищ учитель! — неожиданно для Павла спросил Орехов. — Вот жена пишет… Дела семейные вам, конечно, чужды, но как педагог…
— Я женат, товарищ подполковник.
— Ну тем более. Впрочем, — коротко вздохнул командир полка, — сейчас не время об этом. Принимайте взвод. — Он в упор посмотрел на Гориева и добавил: — В 14.00 капитан Березов приедет, проведет разбор. Вы свободны, товарищ командир взвода. В 16.00 явитесь ко мне.
До приезда начальника разведки дивизии капитана Березова оставалось пять часов — время отдыха разведчиков. Павел с некоторой горечью замечал, что с каждым днем войны ему все привычней и привычней жизненный порядок, казавшийся вначале почти неприемлемым. Война становилась бытом, особенно ощущалось это в обороне. Люди спали, ели. И боевые задания, из которых часто не возвращались живыми, называли мирным словом «работа». Организм человека, очевидно, приспосабливался к острому дефициту сна, к пребыванию под землей, к фронтовой пище.
Вначале Павлу казалось как будто даже кощунственным по отношению к родному дому называть ящик из-под артиллерийских снарядов обеденным столом. Теперь же он сам, возвращаясь в блиндаж, говорил:
— Вот и пришли домой!
А себя и напарника, с которым постоянно ходил в ночной поиск, Павел по примеру остальных разведчиков именовал попеременно «мужем» и «женой»: тот, кто оставался в блиндаже и должен был готовить обед на двоих, был «женой». Не казались уже Павлу неуместными ни комментарии всего взвода по поводу фотокарточки чьей-либо девушки, ни откровенные интимные рассказы товарищей. Он только сам не любил раскрывать душу. И мало кто из окружающих знал, что Павел Гориев женат, что жена его, Белла, — дочь известного хирурга, студентка Московского мединститута.
— Белла — жена… Жена — Белла… — почти механически бормотал Гориев, спускаясь в блиндаж разведчиков.
— Убили твою «жену», парторг! Самому придется обед варить, — встретил Павла негромкий голос, Павел вздрогнул от неожиданности. В следующую секунду он понял, что убит командир взвода Голубев. Если со взводом на задание шел Гориев, уже не требовалось присутствия Голубева. И, оставаясь в блиндаже, тот всегда варил обед на двоих, как самый заправский разведчик — «жена», хотя по званию и по должности ему не положено было делать это.
По узкому проходу между земляными нарами Павел добрался до своего места, которое уже давно привык называть постелью. Место Гориева было крайним от стола, под окном, занавешенным пестрой немецкой плащ-палаткой. На столе горел туго смотанный кабельный провод — распространенное освещение в блиндажах. Самодельная лампа из снарядной гильзы была часто излишней роскошью, поскольку требовала бензина или керосина. Смотанный кабельный провод зажигали с одного конца, горела изоляция и резина; страшно коптила, горела неровным беспокойным светом, но сравнительно ярко.
Павла клонило ко сну. Голова стала тяжелой. Дремота путала мысли и ощущения. Блиндаж казался не то ялтинским ущельем Учанкош, не то Красной пещерой, что возле Симферополя, — экзотикой, знакомой с детства. Сосед по нарам, Дмитрий Орлов, приподнялся и взглянул на Гориева недобрым взглядом.
Сделав над собой усилие, Павел сказал свежим голосом:
— Отдыхайте, Дмитрий. Капитан Березов приедет после обеда, — и закрыл глаза.
…Соседу Гориева по нарам Дмитрию Орлову не спалось. Он снова переживал минувшую ночь.
Облака, слава богу, то и дело заслоняли луну. Светлая ночь будто проваливалась в необъятный омут. Пользуясь темными провалами, ползли разведчики. От снега пахло осыпавшейся хвоей, мерзлой корой, заячьим пометом и металлом.
Вдруг стал бить немецкий пулемет. Может, боевым чутьем догадались о передвижении разведчиков? Или даже обнаружили их? Пулемет бил с короткими перерывами так близко, что, казалось, было слышно, как от стрельбы звенит обледенелая проволока перед немецкими траншеями.
В промежутки тишины Орлов стал торопливо резать проволоку. Невольно зажмуривался при звуках металлического лая. Все движения Дмитрия были инстинктивны. События развертывались независимо от его воли, словно он был безотказно действовавшей частью, щупальцами громадной выверенной машины.
Но в какой-то миг тишины, когда немецкий пулемет молчал, а торопливо разрезаемая проволока, казалось, оглушительно звенела, ясное осознание происходящего пришло к разведчику.
Это был миг осмысливания действительности и подчинения ее человеку, хотя могущество человека выразилось в очень простом решении. Настолько простом, что его трудность можно оценить, лишь представив себе воочию лилово-голубую вечность, пулеметный лай, нанизанные на проволоку и похожие на черепа консервные банки с черными немецкими этикетками.
В момент высшего напряжения физических сил, инстинктивно разрезая проволоку тогда, когда смертельный огонь затихал, человек понял, что его действия неверны. Оценил обстановку и принял решение.
— Резать, когда он стреляет, — прошептал Орлов, — он слышит нас, когда молчит.
Это был немаловажный момент в жизни разведчика, момент приобретения боевого опыта. Но Орлов не понял этого даже сейчас, вспоминая минувшую ночь, как не понял и тогда, лежа под пулеметным огнем…
О чем он думал тогда? Кажется, ни о чем. Он просто знал, что надо выполнить приказ, взять «языка».
И вот он вместе с товарищами спрыгнул в немецкую траншею. Прыгая, подвернул ногу, невольно нагнулся, и выстрел в упор по счастливой случайности не задел его.
Молниеносным сильным рывком Орлов сбил немца с ног и, как еще никогда не случалось с ним, спортсменом, искренне уважающим правила борьбы, стиснул безумными руками шею поверженного противника. Впрочем, пленный был живуч. Тащить его в штаб? Как бы не так! Орлов почувствовал себя хозяином в логове врага. Часовые обезврежены. «Язык» никуда не денется — лежит связанный под охраной одного из разведчиков. Неужели не сделать несколько шагов вперед, хотя бы из любопытства? Может быть, рядом офицерский блиндаж?
«Наверно, — думал Дмитрий, снова мысленно видя себя в траншее, — наверно, если бы сказал, что случайно придушил «языка», а потом уже по необходимости двинулся дальше, иронических и презрительных замечаний со стороны командира полка было бы меньше. Раз случайно задушил, какие могут быть упреки в мальчишестве, в самовольничанье и тому подобном? Да, надо знать, о чем рассказывать, а о чем нет. Только девчонки могут считать, что надо говорить правду. Ну вот, сказал правду и заработал упреки… Нет, командир полка несправедлив! Пусть я не привел «языка», но зато уничтожил восемь врагов. Сколько раз до меня ребята ходили и ни «языка» не приводили, ни документов убитых противников не приносили. И нагоняя не получали! Где же справедливость?»
…Дверь в блиндаж была закрыта накрепко. Орлов бросил гранату. Дверь сорвало. Бросил еще гранату. Немцы кричали. Он ввалился в исковерканный блиндаж…
Он ползает по липкому полу, натыкается на липкие тела, какие-то обломки, стены. Все, к чему он прикасается, словно кровоточит. И он уже не чувствует, ни тошноты, ни отвращения, ни страсти битвы, а одно непреодолимое желание заставить замолчать то, что так пронзительно верещит и воет у него под рукой. Он берет нож в зубы, чтобы свободней шарить руками вокруг. Ощупывает одного — живой. Надавливает ему коленкой на грудь, ударяет ножом, вытаскивает документы. Ощупывает другого…
«Конечно, — думал Дмитрий, — я не рассчитал. Надо было взять живым хоть одного. Офицера мог привести, а вернулся ни с чем!»
И разведчик вдруг понял, каким смешным казался он, наверно, всем окружающим, когда, возбужденный мнимой удачей, явился в штаб полка. Он от стыда даже замотал головой. А какими выразительными взглядами обменялись Зина и Гориев, когда он выходил от подполковника.
«Не только взглядами, но и мнениями, безусловно, обменялись», — думал Дмитрий, чувствуя, что то недоброжелательное отношение к Гориеву, которое появилось у него минувшей ночью, укрепляется все больше и больше.
В ночном поиске Орлов руководил группой захвата, а Гориев взял на себя группу прикрытия и не знал, что произошло в траншее. Но он мог бы поинтересоваться, по-товарищески расспросить. Он же только произнес, когда разведчики выбрались из-под обстрела немецких часовых:
— Следовательно, приказ не выполнен.
А когда Орлов попытался обрисовать ему схватку в блиндаже, Гориев покосился на его окровавленный маскхалат и заметил с напряженной улыбкой:
— Вы как мясник на бойне!
Был тихий зимний рассвет. Голубоватый снег. Голубоватое небо. Орлов почувствовал нестерпимо удушающий вкус крови во рту. Он взял комок снега и проглотил. Открыл рот, глубоко вдыхая острый воздух. Вдали на косогоре была видна деревенька, налево темнел лес.
И надолго видение родной природы слилось в душе Дмитрия Орлова с нестерпимым удушающим вкусом крови во рту.
4. Главное — умение мыслить
Сани-розвальни, с пристроенным фанерным кузовком, поскрипывая, скользили по просеке. Самодельное сооружение, кузовок, делало розвальни похожими на исчезнувшие с московских улиц извозчичьи санки.
Начальник разведки дивизии капитан Березов, невысокий коренастый широкоплечий человек с короткими сильными, руками, слегка развалился на фанерном сиденье, отдыхая в свободной позе и чувствуя себя очень удобно. Он, несмотря на то что наравне со всеми испытывал трудности фронтовой жизни, чувствовал себя очень ловко и удобно на войне. Точно такое же ощущение себя совершенно на месте, ощущение пригнанности и прилаженности появилось бы, вероятно, у патрона в обойме, если бы патрон стал одушевленным предметом.
— В данной обстановке вы должны распоряжаться как дома! — неоднократно повторял капитан Березов разведчикам.
Он был убежден, что чувство удобства, хорошо знакомое ему самому, особенно необходимо на войне каждому бойцу и всей армии в целом, армии, которая хочет победить.
Капитан Березов не выносил коротких нар в блиндажах разведчиков, и даже небрежно сбитые из досок, скрипящие двери блиндажей были ему не по душе.
— В положенные часы бойцы должны отдохнуть как следует, — говорил капитан. — Постель должна быть не до зада, а до пяток, а дверь как в избе должна быть, а не как в хлеву!
Розвальни, поскрипывая, скользили по уже подтаивающей под дневным солнышком дороге. В лесу явственно пахло весной. Капитану Березову вспоминались советы популярных спортивных брошюр — глубоким дыханием проветривать легкие. Он принялся глубоко дышать: четыре лошадиных шага — вдох, четыре — выдох. Дышал он так шумно, что возница-боец встревоженно оглянулся.
— Физкультура! — басовито произнес капитан. — Индивидуальная гимнастика! Академик Богомолец считает, что гимнастика является одним из успешных средств борьбы за долголетие!
Капитан еще несколько раз шумно вздохнул и задумался. Из разговора по телефону с подполковником Ореховым он уже знал подробности неудачного ночного поиска. Ему было ясно, что неудача на этот раз объясняется только неопытностью разведчиков, в частности старшего группы Дмитрия Орлова. Капитан собирался предстоящий разбор ночного поиска построить так, чтобы натолкнуть разведчиков на мысль о необходимости активного накопления боевого опыта.
«Корреспонденция о Гориеве поможет», — думал Березов.
Он не чувствовал особенной симпатии к новому командиру взвода пеших разведчиков. Ему казалось, что старший сержант Павел Гориев высокомерен, надменен и даже вообще неподходящий для армии человек. Но тем охотнее капитан Березов собирался похвалить Гориева… Возможность похвалить способна давать ощущение превосходства, которого, может быть, и нет в действительности. Превосходства по отношению к тому, кого ты хвалишь.
К чести начальника разведки дивизии надо сказать, что подобные соображения лишь очень смутно промелькнули в его голове. Он был озабочен своей непосредственной служебной задачей: заставить каждого разведчика почувствовать себя во фронтовой обстановке ловко, удобно, на месте.
В блиндаже разведчиков капитан Березов появился в 14.00. Твердо ступая немного согнутыми, как у кавалериста, ногами, капитан прошел к столу и покосился на окно. Пятнистая немецкая плащ-палатка была небрежно отдернута, солонце палило в окошко, и наверно поэтому еще темней казался слой копоти на столе, на стенах, на нарах; низкий потолок блиндажа, уложенный клеткой — три огромных бревна вдоль, а остальные поперек — был того самого абсолютно черного цвета, которого, как известно, не существует в живой природе. Капитан шумно вздохнул и поморщился:
— Ясно. Только что маскировку с окошка содрали. Весь день провод жгли. От копоти не продохнешь… Открыть дверь! Вытереть физиономии! Чистота — залог здоровья!
Орлов живо поглядывал на начальника разведки дивизии, угадывая в нем кавалериста и боксера. К спортсменам Дмитрий испытывал доверие — свои парни, веселые люди. Дмитрию захотелось встретиться с капитаном на спортивной площадке. Он еще раз окинул профессионально-спортивным взглядом фигуру Березова, с уважением отметил широкие плечи и короткие сильные руки капитана и решил:
«Этот поймет вчерашнюю обстановку!»
Орлов уже приготовился дать подробный отчет, но капитан кивнул головой на полузакрытое плащ-палаткой окошко и заговорил тоном компанейского рассказчика:
— Был такой случай. Наступление. Я наблюдательный пункт поставил на чердаке. Был у меня старший лейтенант-наблюдатель, и он был мне подчинен, а я всего лейтенант. Я по телефону ему звоню. Он отвечает: «Мелкие передвижения, фрицы иногда ходят. Больше ничего». Звоню опять — то же самое. Потом пошел я на передовую проверить. Залез на чердак: труба «стерео» стоит, и никого нет. Телефон тут. Беру трубку и звоню: «Дайте мне наблюдательный пункт». Звоню через коммутатор. И опять я его спрашиваю: «Что ты видишь?» А он мне опять свое: «Мелкие передвижения, иногда фрицы ходят, иногда стреляют, и все». Я говорю: «А больше ты ничего не видишь? Вылезь сюда из подвала, я здесь!»
Капитан помолчал несколько секунд и продолжал тем же повествовательным тоном:
— Или вот был такой случай с ответственным дежурным по части. В штабе спрашивают: «Какая обстановка?» Мне дежурный сообщает: «Освещают ракетой, обстреливают изредка, и все». Потом он уснул. В блиндаже окна занавешены, темно. Опять звоню. Опять отвечает: «Освещают ракетой, изредка обстреливают, и все». Я говорю: «Ты окошко открой да посмотри. Уже солнце светит, а ты — освещают ракетой!..»
Павел Гориев улыбнулся. Он догадывался, какой вывод сделает капитан из своего пространного вступления. И действительно, Березов, несколько повысив голос, заговорил о том, что чувствовать себя на фронте «на своем месте», «ловко и удобно» совсем не значит забыть, что ты солдат воюющей Красной Армии.
— А маскировку днем надо с окон снимать! — сказал капитан.
Отчет Орлова, старшего группы, Павел слушал невнимательно. Его интересовало главным образом то, как Березов построит разбор ночного поиска. Павлу казалось, что перед капитаном стоит почти чисто педагогическая задача, с которой тот может не справиться.
«Задача формирования человека, война, — размышлял Павел. — С точки зрения формирования характера Дмитрий Орлов интересней всех — самая яркая фигура среди разведчиков… Он, конечно, чувствует себя несправедливо обиженным… Хорошо, если бы он понял, что командир полка прав, когда не принимает во внимание никаких смягчающих обстоятельств. Главное — приказ… Орлов же не выполнил приказа, да еще к тому же решил, что он герой!.. Понимаю Орехова… Но и Орлова нетрудно понять…»
Гориев взглянул на Дмитрия, взволнованное лицо которого казалось сейчас резко асимметричным, обратил, внимание на его нарочито сдержанный тон рассказа и невольно подумал:
«Умен. Ищет свою ошибку… А разве легко юноше, сильному, самолюбивому, привыкшему быть вожаком среди сверстников, разве легко ему осознать необходимость автоматической точности подчинения в армии? Разве легко понять, что без жесткой дисциплины нет армии, и сознательно выработать в себе способность к точности и четкости выполнения любого приказа… Бывает так, что приказ вышестоящего начальника выглядит лишенным смысла. Что будет делать умный подчиненный? Он выполнит приказ. Но он приобщит его к личному отрицательному военному опыту, чтобы впоследствии, если придется встать на ваше место, ни в коем случае не повторить вашей ошибки… Советский воин стремится оценить не только свои действия, но и действия части, и действия командования. Он настойчиво тренирует свой разум, развивая в себе способность к мышлению вообще, к военному мышлению в частности. Без способности к мышлению нет воина, так же как без жесткой дисциплины нет армии…
Так думал Павел Гориев, учитель, новый командир взвода пеших разведчиков. И независимо от его желания эти его еще не систематизированные мысли были уже больше взглядами боевого командира, нежели взглядами педагога.
Заговорил Березов. Первые же его слова показались Павлу странно знакомыми. Капитан читал сильно измятые листочки армейской газеты, напечатавшей год назад заметку о Павле Гориеве.
Зря вытащил заметку Березов! Не может человек обойтись без дешевых эффектов! Сейчас он, конечно, объявит разведчикам, о ком она, и поставит Павла в неловкое положение.
Капитан Березов читал:
«Разведчик должен быть наблюдательным: замеченное однажды учти в другой раз! Разведчик должен быть смелым, хитрым, находчивым. Физическая сила необязательна. Даже человек, не обладающий большой физической силой, всегда может неожиданным ударом сбить с ног силача. Да, главное — находчивость. А что такое находчивость? Это умение быстро соображать! Значит, главное — развивать умение мыслить, быстроту и точность мысли».
Павел сидел ссутулясь, холодно глядя на капитана:
«Неужели это мои рассуждения процитировал корреспондент? Стиль какой-то чересчур назидательный!»
Капитан Березов продолжал читать:
«Резать проволоку во время пулеметной очереди противника, а не ждать паузы между очередями… Обеспечить демонстративную стрельбу с нашей стороны из траншей, которыми прошли разведчики. Молодые разведчики обычно просят не стрелять там, где они собираются возвращаться. Неверно: немцы замечают и догадываются, что идет разведка… Разведчик должен быть выносливым. Если ранили — молчи, жди, когда вытащат. Застонешь — товарищей подведешь…»
Когда начальник дивизионной разведки дошел до проволоки, которую следует резать во время пулеметной очереди, Дмитрий машинально кивнул головой. Он почувствовал то особенное удовольствие, какое испытывает неискушенный читатель, находя в книге свои собственные мысли, как будто подслушанные автором. Однако чувство удовольствия и удовлетворения было недолгим. Дмитрий недоумевал: неужели газетная заметка ценней, чем сам факт, то, что было в жизни? Нет! Он не согласен!
Капитан плавно очертил левой рукой полукруг, как будто показывая слушателям птенца, сидящего на ладони. Потом, он сунул руку под меховой жилет, неторопливо вложил газету в карман гимнастерки, мельком взглянул на Гориева и произнес веско:
— Это корреспонденция о рядовом разведчике. Разведчике. Понятно?
Дмитрию было страшно досадно. Но даже не столько потому, что по быстрому взгляду Березова он понял, о ком писала газета, и не столько потому, что одобрение получила не отвага в бою, а газетные рассуждения, сколько потому, что он, Дмитрий Орлов, так ошибся в начальнике дивизионной разведки.
«Бюрократ вроде Орехова, — зло думал Дмитрий, — докладные им подавай, а на человека им наплевать!»
Тем временем капитан Березов снова сунул руку под меховой жилет и вытащил сложенный в несколько раз лист бумаги с густо напечатанным на пишущей машинке текстом.
— Информационная сводка, товарищи разведчики, — едко сказал капитан. — Разрешите снабдить вас некоторыми сведениями о том, что происходит на вашем участке. Зачитываю: «Пленный Отто Михль из 2-й роты 1-го батальона 12-го пехотного полка показал, что его рота в прошлых боях понесла большие потери. Занимает участок в районе деревни Охримино. Левее обороняется…» Ну тут неважно, а вот самое главное: «Штаб полка находится в деревне Пухляки…»
Решение возникло у Дмитрия Орлова мгновенно: он докажет делом, на что способен настоящий разведчик!
— Я предлагаю…
— Обратитесь после занятий к вашему командиру взвода! — прервал Орлова капитан Березов.
…Сани-розвальни ожидали капитана на опушке. Коренастый Буян, с заплетенной в косицы гривой, пытался ухватить желтыми, как от табака, зубами мертвую черную ветку. Запах весны обманывал коня, Березов взглянул на кроны деревьев и невольно по-детски удивился тому хаосу, который царил там, вверху. Макушки сосен, берез, елей висели как сбитые стеком головки одуванчиков, сломанные ветви перемешались, какую-то молоденькую сосну закинуло вместе с корневищем на верхушку ели… Капитан выругался, залезая в сани. Он любил строгость и стройность.
Слегка развалясь на фанерном сиденье, Березов сердито глядел на смятение, царившее в самых верхних этажах дубравы. Но чем дальше в глубь лесного царства, тем спокойней и торжественней выглядели деревья, тем увереннее поднимали свои темные головы с заметной кое-где зимней сединой.
Спокойствие лесной глуши гармонировало с настроением капитана. Он был доволен собой. Он, как ему казалось, заставил молодых разведчиков задуматься о некоторых существенных вопросах: об инициативе и дисциплине, о славе и лихости, о военном успехе и случайной удаче… Он, как ему казалось, укрепил авторитет нового командира взвода и даже как будто завоевал его расположение… Тут капитан Березов поймал себя на том, что его чрезвычайно интересует мнение о нем старшего сержанта Гориева и что теплое рукопожатие, которым они обменялись после занятия, ему, Березову, приятно.
Сани-розвальни с пристроенным фанерным кузовком, поскрипывая, скользили по просеке.
5. «Своя голова на плечах»
Как и предполагал Дмитрий, новый командир взвода, Павел Гориев, отнесся без энтузиазма и даже как будто неодобрительно к смелому предложению пробраться в деревню Пухляки и уничтожить штаб 12-го пехотного полка.
— Авантюра? — сказал Гориев, смягчая оскорбительное слово вопросительной интонацией.
— Моя голова принадлежит мне!
— Ошибаетесь. Именно в этом вы ошибаетесь, — улыбнулся командир взвода.
Все же он обещал доложить начальнику полковой разведки и дать Орлову окончательный ответ наутро.
Убедительных доводов против предложения у Гориева не было — обиженный Дмитрий видел это. «Просто боится ответственности, — думал он. — Конечно, легче с девушкой переглядываться, чем командовать взводом разведчиков! Посмотрим, что это за командир, у которого нет своего категорического мнения!»
Однако на другой же день Дмитрий убедился, что у командира взвода сложилось твердое решение: подождать и никаких дальних вылазок сейчас не предпринимать.
— Ждать и догонять? — иронически спросил Дмитрий.
— В данном случае подождать день-другой.
Они стояли друг против друга в блиндаже штаба полка. Орлов только что сменился с поста часового у штаба. Гориев вышел от начальника разведки. Глядя на них, наблюдательный человек, возможно, отметил бы в обоих что-то неуловимо общее, несмотря на явное отсутствие внешнего сходства. Правда, оба они были совершенно одинакового роста — довольно высокие, но Орлов казался массивней, шире в плечах. Да и вообще впечатление неуловимой общности шло от другого — от блеска глаз, от излома бровей, от игры желваков на скулах.
Гориев положил руку на плечо Дмитрия и слегка нажал, приглашая сесть на нары. Сам он снова зашел к начальнику разведки и тотчас вернулся с листком боевого донесения первого батальона.
— Канцелярщина! — засмеялся Орлов.
— Нет, документ! На первый взгляд, конечно, ничего особенного, но вот если подумать, то можно сделать любопытные выводы. Итак, в районе между ориентиром 1 и ориентиром 4 замечается движение одиночных солдат противника. Ночью в траншеях слышен шум, звяканье оружия… Полковая батарея 75-миллиметровых орудий из района круглой рощи производила пристрелку по району нашей полковой минометной батареи… Ну, как вы знаете, этим они давно не занимались, потому что, очевидно, прежняя батарея была достаточно пристреляна.
На лице Орлова, задорном и самоуверенном, появилось выражение ученического внимания. Гориев взглянул на приподнятые брови и полуоткрытые губы Димы (впервые мысленно назвал его так) и неожиданно для самого себя сказал тепло:
— Понимаешь ли, вчера у меня была только интуиция — надо подождать, а сегодня я убедился, что интуиция — вещь неплохая. Мы с начальником разобрались в обстановке, Ясно, что происходит смена частей. И, по всей вероятности, штаб 12-го пехотного полка уже в другом месте. …Нельзя же слепо доверять информационной сводке. У тебя своя голова есть на плечах!
— Но ведь вы сами говорите «по всей вероятности». А я с любой пятеркой, по вашему усмотрению, пойду и проверю!
— Ты забываешь, что смена частей — это значит усиленная охрана в расположении противника. Где ты собираешься пройти? Начерти-ка мне… Как? Ты еще не думал об этом?.. Непродуманный план — авантюра. Особенно на войне!
Гориев встал, отвороты его шинели раздвинулись, и Орлова странно поразило то, что командир взвода не в обычной армейской форме: он был без гимнастерки, в сером шерстяном немецком свитере без воротника. Обнаженная шея казалась слабой, ребячьей. Впервые Диме показалось, что Гориев, быть может, ненамного старше его самого. И, глядя на ребячью шею с голубой пульсирующей жилкой, Дмитрий нашел в себе то доброе покровительственное чувство, которое всегда возникало у него, спортсмена, здоровяка, при виде слабого сверстника.
— Разрешите, я подумаю, товарищ командир взвода?
Орлов вышел на воздух и направился к офицерской столовой. В этот утренний час она скорее всего пустовала, а Дмитрию хотелось побыть одному, сосредоточиться. Гориев, пожалуй, прав: надо сообразить, как пробраться в деревню Пухляки. Нужен план вылазки.
В столовой Дмитрий сел на узкую, отполированную шинелями скамью, поставил локти на стол и уперся лицом в ладони. Ему вдруг показалось, что самое трудное на фронте — думать, припоминать мимолетные наблюдения, сопоставлять факты, делать выводы. Решительно все отвлекало внимание: запах овсяной каши, потрескивание горящих поленьев, кусок хлеба, забытый на столе.
Столовая и кухня помещались в одном блиндаже. Обычная полевая кухня, или, как ее называли, «зенитка», имея в виду ее торчащую в небо дымовую трубу, находилась в глубине блиндажа. Два больших котла, наглухо вмонтированные в железную печку, напомнили сейчас Дмитрию топку паровоза. Сержант-повар, сыпавший горстями овсяную крупу из мешка в котел, показался похожим на елочного Деда Мороза… Дима решительно встал и вышел из столовой.
Он поднялся из оврага по протоптанной тропинке, ведущей в тыл полка, и шел, изредка собирая в ладонь правой руки снег с протянутых широких елочных веток. Снег был тяжелый и вязкий, сжимаешь в комок, и он тотчас истекает обильной водой.
— Весна! — безразлично отметил Дмитрий.
Он вышел на опушку. В полукилометре параллельно тропинке, ведущей в тыл полка, и перпендикулярно линии фронта лежала река. Как все реки перед ледоходом, она была издали серая, с темными синеватыми пятнами. Река называлась Стрелка явно по ошибке: гораздо правильней было бы назвать ее Змейкой! Дмитрия потянуло к реке. Он быстро зашагал прямо по целине, потом нашел тропинку и спустился под откос. Вблизи река была не серая, а бурая: ее зимний покров заржавел. Но там, где лед треснул и сдвинулся, торчали неровные углы ослепительной свежести, похожие на громадные кристаллы горного хрусталя. Дмитрий с детства страстно любил начинающийся ледоход. Когда отец и мать переехали из приволжской деревни в степной поселок, мальчик буквально тосковал по весенней сильной, напряженной реке.
И сейчас от извилистой Стрелки на Дмитрия пахнуло знакомой бодростью. Почему-то вспомнилось, как однажды на ринге резким хуком противник сбил его с ног. Нокдаун длился уже несколько секунд, а Дима не мог прийти в себя. Он сознавал, однако, что, если он сейчас же не поднимется, его славе чемпиона области по боксу придет конец. И вот яростным напряжением воли он встал. И осуществленное усилие вызвало могучее чувство бодрости в его оглушенном теле.
Дмитрий перевел взгляд с хрустального излома льдины на часы, которые носил на руке. Глаза были слепые и вместо циферблата видели круглую льдышку. Наконец льдышка треснула, темные часовые стрелки прорезали ее, и Дмитрий сказал себе мысленно:
«Срок десять минут. Если не найду решения, позор. Нокаут!»
На какой минуте пришло решение, Дмитрий не знает: забыл взглянуть на часы. Главное в том, что решение есть!..
В блиндаже разведчиков было пусто: Гориев повел взвод на занятия. Но Дмитрий мог не беспокоиться, поскольку командир сам дал ему время на то, чтобы продумать план ночной вылазки. У печки вырисовывалась склоненная фигура. Дима воскликнул радостно:
— Зиночка!
На девушке была заправленная в брюки мужская солдатская рубашка с засученными по локоть рукавами. Шапка сдвинута на затылок. Мелкие бисеринки пота блестели на лбу и на носу.
Она легко улыбнулась Орлову, отжимая над жестяной лоханью жгут белья. Как и тогда на рассвете, в штабе полка, жизнерадостное возбуждение разведчика передалось ей.
— Ну говори, что случилось?
— Весна, понимаешь, — шепотом заговорщика произнес Дмитрий. — По реке уже опасно ходить. Лед вот-вот тронется!
Зина засмеялась. Этот юноша был такой славный, непосредственный, с таким, по-видимому, крепким моральным и физическим здоровьем, которое позволяло ему даже на войне видеть жизнь, а не смерть. Глаза девушки ласково блеснули:
— Я очень люблю весну, Дима!
— Да, я тоже. Но ты не понимаешь, в чем дело. Видишь ли, у меня есть план…
Он изложил свой план с таким стремительным азартом, что Зина не могла проследить за последовательным развитием мысли. Однако ей было ясно: прав Орлов! Прав именно в своем азарте, в своей любви к риску. Зина вспомнила, что она где-то читала о необходимости оправданного риска на войне. Что такое «оправданный риск», девушка как следует не понимала и для себя решила, что на войне необходим просто риск. Если рисковал и добился успеха, значит, риск был оправданный и, наоборот, неоправданный, если того, кто пошел на риск, постигла неудача.
— У тебя не может быть неудачи! — убежденно заявила Зина. — И потом ты, по-моему, прав, что сейчас удобный момент. Раз у немцев смена частей, то какая бы там ни была усиленная охрана, все равно, наверно, беспорядка больше, чем в обычное время!
Девушка выпрямилась, провела тыльной стороной руки по лбу:
— Ух! Устала.
И снова нагнулась над лоханью. И уже энергично отжимала скрученную в жгут гимнастерку.
— Прямо невозможно, что это за материя! Из чего только гимнастерки шьют. Как будто кровельное железо!
Дмитрий посмотрел на тяжелый жгут, напоминающий обрубленный, черный от дождя древесный сук, и недавнее мимолетное наблюдение кольнуло его. Он вспомнил, что Гориев был сегодня без гимнастерки.
— Обстирываешь друга!
Зина кивнула головой. В молчаливом движении была и нежная женская покорность, и спокойное достоинство. Дмитрий смутно почувствовал это. Зина, безусловно, нравилась ему. Красивый юноша, уже чуть-чуть избалованный застенчивыми и откровенными взглядами сверстниц и несверстниц, он любил гордых, недоступных девчат. Зеленоглазая Лена, дерзкая школьная товарка, была горда. Но она не умела дружить. Когда Дмитрий, отстаивая свои спортивные взгляды, оказался в комсомольской организации одиноким, девушка отвернулась от него. Гордость помешала ей разглядеть правоту товарища. А может быть, Лена никогда и не собиралась стать его подлинным другом, может быть, Дима Орлов ей просто не нравился? Ведь он ни разу не просил ее об этом прямо, начистоту! Может быть, ей нравился кто-нибудь другой?..
— Зина, тебе очень нравится Гориев?
— Да. Очень.
Нет, Дмитрий и не ожидал другого ответа. Ведь если девушка стирает мужские вещи с таким счастливым выражением лица, вероятно, она думает не только о кровельном железе.
— Не понимаю, что ты нашла хорошего в Гориеве? Малокровный! Святые мощи!
Тон у Дмитрия был по-мальчишески задорный. Зина осторожно обошла табурет с лоханью и села на нары рядом с разведчиком, положа мокрые горячие руки ему на колено. Голос ее зазвучал спокойно и грустно:
— Да, мне очень нравится Гориев. Видишь, я с тобой совсем откровенна, как с другом. Ты мне тоже нравишься, но он иначе и сильней. Ты, по-моему, очень смелый, уверенный в себе, а девушке иногда, даже часто, нравятся более слабые… Я, конечно, не хочу сказать, что мне по душе трус! Наоборот, трус был бы мне противен. Я имею в виду другого рода слабость — некоторую неуверенность в себе, что ли…
Она подумала и добавила осторожно:
— Ведь можно дружить не только вдвоем. Ты увидишь, как это будет замечательно! Помнишь, ты говорил, что друзья должны помогать друг другу. Я тебе смогу помочь очень скоро, через несколько минут: Гориев придет, и я расскажу ему о твоем плане, докажу, что ты прав. Я уверена, что он поймет меня лучше, чем тебя. Я, например, всегда его понимаю, даже без слов!
Дмитрий насмешливо свистнул и нахмурился. Ему хотелось выругаться от обиды и возмущения: так вот каков Гориев! Выясняется, что без посредничества Зины от него ничего не добьешься! Оказывается, в боевой обстановке командир взвода советуется… с девчонкой! Оказывается, девушку командир взвода способен понять лучше, чем бойца. Нет, Дмитрий не привык прятаться за баб. Он доложит о своем плане сам командиру полка!..
Орлов молча вышел из блиндажа, но тут же вернулся. Надо все-таки сказать что-нибудь Зине. Ведь она искренне хочет помочь. Она хорошая, решительная, самостоятельная. И не может быть, чтобы ей серьезно нравился такой мямля, как Гориев. Зина просто еще не разобралась в нем. Она умная девушка и увидит, что раз командир взвода находится под чьим-то влиянием, даже ее собственным, то он тряпка. И его дружба надоест ей именно поэтому. Девушкам, похожим на Зину, должны нравиться люди с большой пробивной силой (Дмитрию казалось, что это военно-техническое выражение точно характеризует тип людей, которым он старался подражать).
«Что же сказать ей?» — размышлял Дмитрий.
Зина приладила веревку над печкой и развешивала белье, сильно встряхивая каждую выстиранную вещь.
— Помоги мне, пожалуйста, — попросила, она и протянула Орлову сырую гимнастерку. — Давай потянем ее вместе, только ты возьмешь не за рукава, а за плечи. Вот так. Раз-два! Ничего, она крепкая! Зачем это? Затем, что когда встряхнешь и потянешь, то вещь становится после сушки почти как глаженая… Спасибо!
Зина повесила гимнастерку и прислушалась со внезапным строгим выражением лица. Блиндаж гудел.
— Артиллерийский налет. Довольно сильный, — сказал Дмитрий. — На воле не так слышно, а сюда звук по земле передается:
— Не вовремя! — произнесла девушка, глядя на развешанное белье. С низкого потолка сыпался черный сор. За дверью раздались голоса разведчиков.
— Так я скажу ему, — шепнула Зина, кивком головы указывая на гимнастерку Гориева.
— Хорошо.
Дмитрий согласился неожиданно для самого себя.
«В конце концов, — думал он, — подполковнику может не понравиться мой план и опять нарвешься на неприятности. Пожалуй, действительно лучше окольным путем добиться согласия командира взвода!»
Дмитрий не слышал тихого недолгого разговора Зины с Гориевым. Разведчики перебрасывались шутками. Стучали котелками и ложками. Но, еще не закончив обедать, командир взвода подозвал его. Дмитрий поймал смущенный взгляд Зины, которая сидела рядом с Гориевым у стола.
— Вы свободны! — небрежно заметил тот девушке и, дожевывая кусок хлеба, так же небрежно бросил Орлову: — Делаю замечание за обсуждение предстоящей операции с-посторонними людьми! Ваш план доложите мне сами. Завтра!
Дмитрий догадывался, что и обеденное время, и тон, каким было дано взыскание, как бы подчеркивали силу негодования. Небрежность в обращении Гориева к разведчику, очевидно, должна была показать, что с болтуном-мальчишкой командир взвода не считает возможным разговаривать серьезно, как с бойцом. Это было обидно. Но в глубине души Дмитрий испытывал неопределенное удовлетворение.
А Зина шла в санроту, не замечая, что шагает очень быстро, почти бежит. В горле у нее стоял жесткий комок.
— Посторонняя! — бормотала девушка. — Посмотрим! Сухой, бездушный человек! Играет в большую принципиальность!..
Темнело. И вместе с вечером в лес снова вступала зима. Зина шла, сбиваясь с тропинки в снег, занятая своими мыслями:
«…Забывает, что иной раз не только игра в принципиальность, но и сама принципиальность просто смешна! Ах я фантазерка! Выдумала человека с ног до головы!»
6. Ночная вылазка
План Орлова был прост: пробраться в тыл противника по реке, где еще недавно у немцев размещались огневые точки. Сейчас противник вряд ли рисковал испытывать прочность льда. Данные поста наблюдения подтвердили это предположение Орлова. И командиру взвода Гориеву, и начальнику полковой разведки план понравился.
— Задача выяснить месторасположение штаба, — еще раз сказал Гориев, провожая разведчиков до опушки. — И запомните оба — не увлекаться!
— Есть, товарищ младший лейтенант!
Отвечая, Дмитрий невольно взглянул на необычно жесткую линию плеч командира взвода. Погоны были новостью в армии. Гориеву, который недавно получил первое офицерское звание, командир полка вручил погоны несколько часов тому назад. Потом их рассматривал весь взвод. Кто-то вырезал из консервной банки две жестяные пластинки и натянул на них обшитые красным кантом, мягкие суконные прямоугольники со светлой звездочкой посредине. Погоны, приобретя твердость, сразу стали значительней и, как показалось Павлу, даже давили на плечи.
Гориева поздравляли все разведчики и пили за его офицерское будущее добытый где-то спирт. Дмитрий, возбужденный предстоящей ночной вылазкой, сумел захмелеть от одного глотка и, наверно, поэтому не удивился, когда кто-то из товарищей толкнул его в бок со словами:
— Пью также и за твою первую боевую награду, Димка!
Оказывается, командир взвода представил его, Дмитрия Орлова, за первый его ночной поиск к медали «За отвагу»! Сейчас, спускаясь в быстро густеющих сумерках к реке, Дмитрий думал об этом. После резко выраженного командиром полка неудовольствия можно ли было ожидать награду? Если все-таки награда будет — очень хорошо! Но как странно устроен человек! Чувство удовлетворения и гордости непрочно. В душе досада: если бы тогда привел «языка», получил бы самое меньшее… Красную Звезду!
— Пошли скорей! — сказал Дмитрий товарищу, хотя они и так шагали крупно, не разбирая дороги, бессознательно радуясь возможности свободно ходить по незаминированной земле.
— Стоп! — скомандовал Орлов. — Ложись!
Спуск окончен. Где-то рядом река. Возможно, разведчики ползли уже не по берегу, а по речному весеннему льду, который затвердевал к ночи. Да, безусловно под ними была река: чуткое ухо улавливало характерный легкий скрип и шорох. Углы льдин, приподнятые и опущенные, белые с темными тенями, напоминали клавиши гигантского рояля.
— Прорубь! — шепнул Орлову товарищ.
Дмитрий знал из донесений поста наблюдения, что к этой проруби немцы ходят за водой, а на берегу, с обеих сторон реки, здесь стоят часовые. Самая опасная зона для разведчиков! Но Дмитрия охватило обычное для него в момент непосредственной опасности ощущение, которое можно было бы высказать примерно так:
— Это еще ничего. Страшное впереди, еще дальше, еще немножко дальше!
После проруби разведчики проползли с полкилометра и решили выбраться на берег. Была морозная безлунная ноль. От почти абсолютного безмолвия у Дмитрия зашумело в ушах. Подумалось, что тишина на фронте неприятна. Внезапный треск льда показался ему громовым раскатом. Дмитрий окунулся в ледяную воду. Почувствовал, будто его обдали кипятком с головы до ног. К счастью, река оказалась неглубокой. Ноги достали дно, он оттолкнулся и выпрыгнул. Оперся локтями на рваные края непрочного льда, снова провалился и, отталкиваясь от дна, подумал готовой газетной фразой, бог весть как сохраненной в мозгу: «Ледокол «Седов» с трудом пробивался к Большой земле…»
Только на берегу Дмитрий сообразил, что его автомат остался на дне реки.
— Что такое «не везет» и как с ним бороться!.. Потерял оружие!..
Товарищ, не отвечая, стаскивал с Орлова распухшие от воды ватные брюки и маскировочный, халат, который уже заледенел и позвякивал, точно кольчуга. Дмитрий машинально надел протянутую ему сухую нижнюю рубашку, а поверх натянул свою, с трудом выжатую обоими разведчиками телогрейку. Больше не во что было переодеться. Товарищ, как и он сам, пошел нынче налегке, зная, что ненадежен лед. У Дмитрия стучали зубы. Он произнес невнятно:
— Главное автомат… Подожди меня двадцать минут под откосом… Если не вернусь — действуй сам… Попробую добыть одежду и оружие…
Вокруг, насколько можно было видеть в звездной ночи, лежало чистое поле. Дмитрий сделал несколько шагов и остановился: куда он направляйся, как рассчитывает добыть одежду и оружие?.. Почему-то вспомнились слова Гориева: «Непродуманный план — авантюра, особенно на войне!»
«Штабные разговоры! — мысленно возразил Дмитрий. — Пожалуй, замерзну тут, если начну раздумывать!»
Однако, словно повинуясь приказу, он мгновенно сопоставил в уме возможные варианты решения задачи и остановился на одном. Кажется, невдалеке тропинка… И куст виднеется. Запорошенный снегом. Похожий на диковинную белую птицу… Орлов добежал до куста и слегка пригнулся, озираясь по сторонам. Здесь должен кто-нибудь пройти! Ему послышались голоса. Он пригнулся ниже, ощупывая пистолет и гранату. Немцы шли по тропинке. Четверо. У Дмитрия стучали зубы. До боли в висках стискивая челюсти, он смутно предостерег себя:
— Пожалуй, услышат, как зубы стучат!
Немцы были уже близко. Они двигались гуськом, не спеша, будто в кадрах замедленной киносъемки. Дмитрию страшно захотелось выскочить, закричать, швырнуть гранату, оборвать как-нибудь чувство надвигающейся опасности, которое владело им. Настойчивым усилием воли разведчик заставил себя лежать неподвижно. Что с того, если он уничтожит этих четверых?! Выстрелы, взрыв гранаты могут вызвать тревогу, придется уходить, не доведя дела до конца. И второй раз в течение последнего часа Дмитрий вспомнил командира взвода, представил себе, как тот с иронической усмешкой заметит как бы между прочим, как бы жалея время на бесполезный разговор: «Следовательно, приказ не выполнен!»
Дмитрий скрипнул зубами:
«Бывает же такое! Взводный, словно мамаша, мерещится!..»
Между тем немцы прошли, и разведчик встал. Ему показалось, что ночь посветлела и потеплела. Во всяком случае, зубы у него уже не стучали.
На другой день, вспоминая себя почти в одном нижнем белье посреди снежного поля, Дмитрий нашел объяснение тому, почему он не замерз: велико было его внутреннее напряжение! Собранная воедино энергия его тела и духа оказалась выше энергии морозной предвесенней ночи. Объяснение выглядело научно и могло удовлетворить самых требовательных слушателей.
Конечно, когда вспоминаешь, рассказываешь, многое даже самому себе кажется неправдоподобным, подчас и событие-то предстает в новом свете.
Рассказывая потом, как вслед за четырьмя немцами показался на тропинке еще один, с котелками, от которых шел пар, вспоминая, как тот опрокинулся в снег от хорошего боксерского удара, Дмитрий увидел юмористическую сторону приключения. В самом деле легко догадаться, как здорово напугался немецкий солдат, наткнувшись на белое привидение возле куста. И можно было забавно поведать, как сам Орлов в бабьем салопе, снятом с убитого, ползет на четвереньках, собирая в пригоршни и глотая снег, горячий и жирный от пролитого супа.
— Ужасно захотелось супа! — смеясь, вспоминал потом Дмитрий. Слушая рассказ, разведчики хохотали — все, кроме командира взвода. Его напряженная улыбка на этот раз больше, чем всегда, напоминала болезненную гримасу. Ни к кому не обращаясь, Гориев сказал необычным для него низким голосом:
— По-собачьи подбирать объедки!.. До чего довели людей, сволочи!
Дмитрий не понял, что, собственно, не понравилось взводному, и подумал, как уже не раз, что тот просто раздражителен и сух по характеру, Однако не было уже настроения продолжать повествование в развеселом духе, как нередко допускалось в семье разведчиков. Орлов произнес сугубо официально:
— Разрешите доложить, товарищ младший лейтенант!
Коротко сообщил Дмитрий о том, что задание выполнено, штаб обнаружен на прежнем месте.
— Подробней! — попросил Гориев.
— …Подошли мы к самому крайнему дому деревни, — без большой охоты говорил Дмитрий, — спрятались за плетень и идем параллельно движению часового. Зашли за угол. Ваня на четвереньки встал, я на спину к нему залез. Мы условились, что, как только часовой подойдет, я прыгну на него… Этого часового я зарезал… За деревней овражек. Штаб там. Таких понастроили блиндажей! Пожалуй, по пять-шесть накатов, а ничего не видно над землей!
И, теряя официальный тон, Дмитрий добавил:
— Хорошо маскируются, черти!
— Хорошо! — сказал Гориев. — Хорошо! С наблюдательного пункта не все увидишь!..
Помолчал. Повторил:
— Хорошо!
Дмитрий понял, что последняя похвала относится уже к нему, разведчику, кого не обманула немецкая маскировка.
Но Дмитрий, по-видимому, принадлежал к тем молодым людям, у которых каждая похвала, каждое одобрение вызывает еще более повышенное требование к себе. И напротив, критика вызывает вспышку протеста, желание утвердить свое мнение, доказать свою правоту. Не зная, что именно в этот момент Гориев разгадал его, Дмитрий воскликнул искренне:
— Разве хорошо? Ничего особенного, товарищ младший лейтенант!
…И даже когда командир дивизии вручил ему орден Красной Звезды за отлично проведенную ночную вылазку одновременно с медалью «За отвагу» за первый ночной поиск, Орлов не испытал полного удовлетворения. Только теперь чувство неудовлетворенности было сложнее, чем раньше, объяснялось не только желанием получить бо́льшую награду, но вполне осознанным стремлением больше сделать для того, чтобы заслужить эту награду.
— Хорошо маскируются, черти! — почти машинально твердил себе Дмитрий. У него созрел новый план, и, с разрешения командира взвода, разведчик получил возможность осуществить смелую затею. Он так был увлечен замыслом, что неожиданное сообщение о командировке Зинаиды Каленовой и Павла Гориева в Москву не удивило и не взволновало его.
7. Нейтральная зона
Ночью Орлов с несколькими товарищами подобрались к вражеской проволоке и стали рыть щель. Работали споро и безмолвно. Выброшенную землю осторожно относили на плащ-палатке в ближайшую воронку, сливались с окружающей темнотой и снова бесшумно появлялись у длинной узкой ямы.
Когда щель оказалась в полметра глубиной, ее застелили плащ-палаткой, и Орлов вытянулся ничком на приготовленном ложе. Щель прикрыли второй плащ-палаткой и замаскировали снегом, оставив лишь небольшое отверстие для стереотрубы. Легкое шуршание снега над ним замерло, и Орлов понял, что товарищи ушли. Он отдавал себе отчет в том, насколько рискованно задуманное дело. Немцы могут пойти в разведку боем или начать наступление на этом участке… Наконец, его могут попросту обнаружить немецкие часовые.
Риск был велик, но и велика была возможность изучить детально расположение противника, «посмотреть на немцев по-настоящему», как сказал себе мысленно Орлов. Он условился, что товарищи придут за ним на другой день, лишь только стемнеет, то есть примерно через восемнадцать часов.
Он напряженно глядел в земляную стенку, которой, казалось, едва не касался ресницами. Радужное пятно исчезало и снова появлялось. Веки разведчика отяжелели, он закрыл глаза.
…Как большинство ребят из трудовых семей, Дима рос скорее на улице, нежели дома. Однако родители сумели удержать мальчика под своим влиянием, может быть, потому, что обладали довольно редкой способностью взглянуть иной раз на мир глазами своего маленького сына. Они умели удивиться его удивлением, обрадоваться его радостью и позволить ему то, что с точки зрения взрослых казалось нелепым, а с точки зрения ребенка выглядело совершенно естественным. Мать, например, не препятствовала ему, когда в солнечное утро ранней зимы мальчик, не веря в мороз, хотел выйти из дома без пальто. Она знала, что через несколько минут раздастся бурный стук в дверь, и тогда она скажет озябшему сынишке:
— Ну что, убедился?
Отец не спешил отнять растрепанную книгу, которую Дима с горящими глазами приносил «только на одну ночь». Возможно, было бы гораздо разумней со стороны родителей тщательно подбирать книги для подростка. Но отец говаривал, что «запретный плод слаще», что, если Дима не поймет, сам бросит книгу, а если запретить ему — все равно прочтет тайком. И что, во всяком случае, легче воздействовать на сына, зная, что он читает, чем заняты его мысли, его воображение. Под влиянием отца Дима рос в убеждении: любая книга может быть раскрыта, любая загадка разгадана, любая тайна распутана, все непонятное объяснено. Но наряду с влиянием отца существовало влияние матери, увлекающейся, темпераментной и мечтательной женщины. И отцовский устойчивый мир естественности и простоты становился от прикосновения матери ковром-самолетом, летящим в заоблачную даль, где все неизвестно, все тайна, все загадка.
Впрочем, несмотря на непохожесть отца и матери, никто не сказал бы, что родители воспитывают Диму недружно или неправильно, если бы не одно обстоятельство, которое невольно сказалось на формировании характера мальчика. Дима был единственным ребенком, требовательным и капризным, как почти все единственные дети. Мать приходила усталая с работы, но брала малыша на руки и носила по комнате, пока он не заснет. Впоследствии, когда двенадцатилетний сынок начинал возиться с аквариумом, отец сам ходил за водой к дальнему колодцу. И постепенно становился Дима красивым юношей с хорошей головой, крепкими мускулами и добрым сердцем, которое не умело только одного: чувствовать связь между своим благополучием и благополучием окружающих.
В школе большое влияние на Диму Орлова оказала классная руководительница. Она была учительницей математики, преподавала в школе уже десять лет и казалась на первый взгляд очень сухим человеком. Немногословная и точная в любой беседе, она выглядела старше своих тридцати трех лет, может быть, потому, что всегда появлялась в школе в одном и том же синем костюмчике и белой блузке с галстуком, напоминающим цифру восемь. Еще в младшем классе, когда учительница решала у доски показательные задачи, где с железной убедительностью встречались поезда, идущие из различных мест, Диму поражала ее власть над окружающим миром. Она поступала чрезвычайно решительно. Она брала идущие поезда, магазины с невыясненным количеством товара и ящики с неизвестным числом яблок так, как берут щипцами орех. Железные клещи сжимали орех, скорлупа раскалывалась, и перед глазами Димы лежало чистое зерно — простое готовое решение сложной задачи. В старшем классе юноша понял, что учительница математики далеко не сухой человек. Мир цифр не был для нее условным миром, придуманным людьми и резко отграниченным от мира природы. Числа, которыми она оперировала, цифры и формулы имели поэтическое значение. Они являлись как бы верстовыми столбами на бесконечных путях вселенной. И, быть может, потому, что ясный трезвый ум сочетался у преподавательницы с яркой способностью мечтать, быть может, потому, что в ее характере Дмитрий угадывал некоторые черты характера и своего отца и своей матери одновременно, он теперь, на фронте, вспоминал об учительнице будто о члене своей семьи.
Была еще бабушка. Она по-своему заставляла мальчика обращать внимание на мельчайшие черточки и детали того большого мира, который отец видел в четких масштабных линиях, в наглядных диаграммах, цифрах и планах.
Худенькая, черноглазая, в длинном сером платье — словно седина окутывала ее всю — бабушка бойко ковыляла по садику, непрерывно повторяя:
— Видишь, почти набухли!.. Слышишь, дятел стучит! Слушай, кукушка годы выкликает!.. Слышишь… Слушай…
Орлов пошевелился и очнулся от полудремоты.
«Слушай! Слушай!» — твердило настороженное сознание так, как будто кто-то рядом громко повторял:
— Слушай! Слушай!
«Как я мог забыться!» — мысленно ужаснулся Дмитрий.
По-видимому, все-таки он дремал недолго, потому что на глаза по-прежнему давила та же густая тьма.
Надо было слушать.
Глухо раздавались одиночные выстрелы, скрипело дерево под порывами ветра, доносились людские голоса… Узкая яма была пронизана звуками, словно радиоприемник.
Нельзя слушать все одновременно. Разведчик должен как бы «поймать» определенную волну. И вот он уже не слышит ни скрипа дерева, хотя дерево продолжает скрипеть, ни одиночных выстрелов, хотя выстрелы не умолкли. И вот он поймал звук, похожий на равномерное скатывание капли из водопроводного крана в кухонную раковину, мирный звук спящего дома.
Что это может быть? Орлов насчитал пятнадцать «капель» и лишь тогда сообразил: это ставят один на другой ящики с боеприпасами. Он мысленно зафиксировал направление разгаданного звука и занялся голосами, которые сейчас довольно отчетливо доносились до его слуха.
Ничего особенного: немцы говорили о том, что скоро утро, один из них вспоминал жену… В самом деле рассветало. Земляная стенка перед глазами Орлова стала желтоватой, казалась освещенной солнцем просто потому, что почва была глинистая.
Разведчик подождал еще немного, осторожно выдвинул стереотрубу и невольно вздрогнул: он увидел лицо немецкого часового. Дмитрию показалось на миг, что тот наклонился над его убежищем. Рука разведчика стала слабой, как тесто; стереотруба в руке задрожала и словно живая юркнула вниз.
Как случилось, что немецкий часовой стоит буквально рядом со щелью? Очевидно, Дмитрий плохо рассчитал ночью расстояние до немецкой проволоки и залег слишком близко от врага… Одно дело — погибать в бою, и совсем другое дело — пассивно ожидать развязки.
Снова, как в поле у занесенного снегом куста, Орлову захотелось вскочить, броситься на часового, оборвать мучительное ожидание страшного. И снова усилием воли человек заставил себя поступить разумно — то есть в данном случае лежать.
Но от сознания, что даже слегка пошевелиться нельзя, чтобы не привлечь внимания, лежать становилось с каждой секундой все трудней. Казалось, тысячи муравьев бегают по телу, потом стало казаться, что чугунная плита придавила руки и ноги.
И дикое чувство, чувство зависти охватило Орлова; зависти к тому, чужому, кто стоит рядом со щелью, может пошевелить рукой и ногой, потереть глаз, чихнуть, выругаться, повернуть голову, почесать спину — может свободно существовать на земле. Зависть, сумасшедшая животная зависть!.. Вот когда Дмитрий понял Гориева, уразумел глухое восклицание взводного:
— До чего довели людей, сволочи!..
Он, Дмитрий, молодой человек, страстный любитель книг и спорта, лежит, как связанный, у ног немецкого солдата и завидует ему!
— До чего довели людей, сволочи! — мысленно повторил Орлов, злясь на себя за невольное чувство животной зависти. И, наверно, именно в этот момент вспыхнула в нем, советском воине, острая сознательная ненависть к врагам родной земли…
Ему захотелось хотя бы на мгновение очутиться в блиндаже с Зиной, с Гориевым (впрочем, они в Москве!), с ребятами из взвода, хотя бы только посмотреть на кого-нибудь из своих, пусть даже на давнего школьного обидчика, несправедливого секретаря комсомольской организации — все равно! Ведь и он свой, а не враг!
Солнце, по-видимому, поднялось высоко, день был ясный, теплый, настоящий весенний день. Диме чудилось, что он ощущает таяние снега над своей спиной. Мелькнула нелепая мысль: «Снег может растаять полностью, и немцы обнаружат яму, закрытую плащ-палаткой!»
И другое подумалось: «Что, если товарищи вообще не придут?»
«Они должны прийти, должны выполнить приказ так же, как я это сделал! — отвечал себе Орлов. — А все ли я сделал?»
Он понимал, что его догадка насчет ящиков с боеприпасами важна, поскольку раскрывает расположение орудий противника, но можно сделать больше. Можно сейчас, днем, тщательно просмотреть немецкий передний край. Нужно только терпение! Однако именно терпение было всегда качеством, почти недосягаемым для Дмитрия.
Он стал осторожно высовывать стереотрубу; узкая, похожая на белый стебель, она вырастала над землей так неуловимо медленно, как, вероятно, растут цветы. Прошел час, а может быть, два или три, и Дмитрий увидел, что немецкий часовой хмур и небрит, что он стоит метрах в пятидесяти от пулеметов, что пулеметов всего пять.
Но в той стороне, где ночью раздавались голоса, не было ничего примечательного: там лежала истоптанная снежная полянка. Разведчик уже готов был признать, что он ночью неверно отметил направление голосов, но крохотное пятнышко на нетронутом снегу привлекло его внимание. Что это — крохотная веточка?.. Сучок?.. Ни кустов, ни деревьев вокруг!.. Веточка могли быть занесена ветром, но почему только одна она на всей снежной поляне?.. Нет, сомнений не могло быть: это окурок! Окурок, небрежно брошенный ночью теми, кто разговаривал в той стороне! Стало быть, там, под снежной поляной, хорошо замаскированный блиндаж!
И это было абсолютно необходимое открытие, ради которого Дмитрий Орлов осуществил, с разрешения командира взвода, свою рискованную затею.
8. «Любит — не любит…»
— …Скажите что-нибудь и вы, товарищ Каленова!
Зина еще в полку, когда узнала, что ее посылают с делегацией в Москву, приготовила речь о работе девушек на фронте. Она часто выступала на комсомольских собраниях, никогда не теряла нити выступления и сейчас помнила, о чем и как хотела говорить. Но приготовленная речь показалась ей такой шаблонной, что она, впервые не зная, как начать и как закончить, сказала, как бы продолжая думать вслух:
— Я не знаю, как начать, товарищи… У меня было приготовлено выступление, но сейчас я вижу, что оно не годится. Формальное оно, лишь бы выступить… Товарищ командир взвода говорил о росте человека на войне… Я догадываюсь, кого он имел в виду: у нас есть разведчик, Дима Орлов, — действительно ужасно отчаянный. Когда он пришел первый раз из ночного поиска, я подумала — вот герой! Он, знаете, уничтожил очень много вражеских солдат. Потом я поняла, что героизм — нечто большее, чем отчаянная смелость. И вот я сейчас думаю: что такое героизм? Кто-то — не помню кто, может быть, даже кто-нибудь из нашего полка — сказал, что героизм — это умение в любых условиях осуществлять поставленную перед тобой задачу. По-моему, правильно сказано! На вашем заводе, я уверена, много героев выросло во время войны так же, как вырос наш Дмитрий Орлов. Я очень рада, что товарищ командир взвода сказал о нем, и я очень хотела бы, чтобы товарищ командир взвода сказал когда-нибудь так же и обо мне… Потому что, — она запнулась, — самое главное на фронте то, что нет… посторонних! И у вас на заводе, наверно, так же!
Зина вернулась на свое место за столом президиума с чувством радостного облегчения — так, словно, ответив косвенно Гориеву в своем выступлении, она выполнила важное задание, долг. Потом — и в тот же день, и гораздо позже — Зина не раз повторяла себе: человек не должен мириться с несправедливостью, в том числе с несправедливой оценкой, допущенной кем бы то ни было по отношению к нему лично!
Машина ждала их. Зина и Гориев вышли после выступления раньше других. И в последнюю минуту перед отъездом в машине с открытыми дверцами, у которых еще стояли их товарищи из дивизии и провожающие, Гориев откровенно обнял Зину. В темноте ей показалось, что губы Павла вздрагивают по-ребячьи.
А Зина стала молча гладить его по голове, с которой упала шапка, по мягким, не очень густым гладким волосам, зачесанным наверх. Товарищи сели в машину. Гориев поднес к губам руку Зины в грубой солдатской перчатке и воскликнул свежим голосом:
— Ну вот и поехали — прямо в гостиницу, конечно!..
Потом он заметил Зине вполголоса, мягко и спокойно:
— А вы меня не поняли там, на заводе: я говорил не только об Орлове, а вообще о наших советских людях. И о вас, конечно!.. Говорил как не о «посторонней»…
На другой день Зина впервые заметила, что слова Гориева имеют удивительную власть над ней. Она без конца повторяла все, что он сказал, выступая перед рабочими, и каждое сказанное им слово казалось ей особенным, «его» словом. Условным паролем близости, потому что ведь объяснил он в машине, что говорил и о ней!
— Куда вы собираетесь? — спросил Гориев после завтрака всю делегацию. (Они решили пробыть еще день в Москве, так как надо было выполнить некоторые поручения штаба дивизии.)
— А вы сами — жену проведать? — задал кто-то встречный вопрос.
— Моя жена в эвакуации. — Гориев ответил так сухо, что спрашивавший, наверно, пожалел о своем случайном вмешательстве в личную жизнь командира взвода.
— Я, например, пойду посмотрю на Москву и на наших советских людей! — сказала Зина. Она нарочно употребила вчерашнее выражение Павла, желая проверить действие своего «пароля». Серые глаза внимательно взглянули на нее. Гориев улыбнулся, и улыбка была очень хорошая, не напряженная. И не ироническая.
«Понял!» — подумала Зина.
О советских людях она сказала только для «пароля». Но, идя по улице, действительно стала вглядываться в лица встречных, как невольно поступает каждый, кто возвращается после долгого отсутствия в родные места.
Трамвай № 27 шел по-прежнему через Малую Дмитровку, площадь Пушкина и Сущевку, то есть проходил мимо самого Зининого дома, у остановки «Подвески». Зина вошла в трамвай с таким гордым и радостным чувством, как, бывало, спешила к маме и папе из школы, имея хорошую отметку: есть, мол, нечто особенное, волнующее… Комната ее эвакуированных родителей была заперта, ключ находился в домоуправлении, а управдома не было на месте. Соседки собрались в кухне и ахали, глядя на Зину:
— Выросла! Похорошела!
Зина смеялась: точно так же ахали соседки, когда Зина возвращалась в Москву после летних школьных каникул. Но, кажется, она в самом деле выросла — во всяком случае, стала теперь одного роста с довольно высокой стенографисткой Дорой Христофоровной, что жила в комнате за кухней. Дора Христофоровна всегда хорошо одевалась, и Зина попросила у нее черное бархатное платье на один вечер.
— Я оставлю его у дежурной по этажу, и вы завтра же получите его обратно… Видите ли, тут мой начальник, капитан…
Зина покраснела. Она сама не знала, зачем она соврала, прибавив Гориеву лишние два чина.
— Понимаю, понимаю! — сказала Дора Христофоровна, пристально глядя на Зину. Она извинилась, что платье не разглажено, — в доме уже давно не было газа.
— С газом одно мученье, — стали жаловаться соседки. — Только по ночам загорается! А на пятом этаже, над нами, даже воды нет! Вот так и живем!
Они деловито громыхали посудой и смотрели на Зину уже не так приветливо, как в минуту ее прихода. Девушке показалось, что причиной тому — черное бархатное платье. Она почувствовала себя лишней со своим праздничным настроением в атмосфере хозяйственной озабоченности квартиры и торопливо попрощалась.
На обратном пути в трамвай с передней площадки вошли две пожилые женщины, оживленно переговариваясь между собой. Видно, приятельницы давно не встречались и случайно заметили друг друга у трамвайной остановки.
— Пенсию получаю, однако работаю… — сообщила одна.
— Да, приходится!.. — согласилась другая, неторопливо садясь на свободное место и доставая из-за пазухи довольно большой сверток.
— Я передам за вас свои пятнадцать копеек, — предложила первая.
— Спасибо, мне билета не надо! — с достоинством ответила вторая. Она развязала свой сверток, порылась в сложенных вдвое и вчетверо бумажках и извлекла новенький постоянный проездной билет, завернутый в чистую тряпочку. До кондуктора было далеко, трамвай переполнен, и женщина, держа билет на виду, как бы предъявляла его окружающим.
— Моя работа обеспечивает мне постоянный проездной билет. Я работаю курьером! — сказала она гордо. И такое наивное сознание значимости своего дела, своего труда слышалось в ее словах, что Зина опять почувствовала себя лишней, праздной среди занятых людей. Ей показалось даже, что на фронте вынужденное безделье выглядит более естественно, чем в тылу. Однажды, когда она пожаловалась подполковнику Орехову на то, что вот уже несколько дней, как нет перевязок и она занимается стиркой и уборкой, подполковник воскликнул со смехом:
— Ну и слава богу, что нет! Прекрасно, что у нас медперсонал безработный!.. А вы в свободное время рацией займитесь. Пригодится!
Зина улыбнулась, вспоминая этот разговор. Она спокойно подумала, что завтра снова будет в полку, подумала, что напрасно одолжила бархатное платье — она фронтовичка, зачем ей становиться иной, хотя бы и на один вечер?
Все-таки к ужину она надела платье. Ужинали внизу, в ресторане, и товарищи, выпив, кричали, что Каленовой невероятно идет черный бархат!
Зина чувствовала себя неловко. Хмуро оглядывалась по сторонам. На возвышении разместился симфонический оркестр. Дирижер, невысокий человек с длинным усталым лицом, по-видимому, тоже чувствовал себя неловко. Он склонил голову набок, словно с покорной терпеливостью выжидал мгновения тишины между звоном приборов и шарканьем официантов, чтобы дать знак оркестрантам начать.
«Наверно, понимает, что хорошая музыка здесь, в ресторане, не нужна, что в то время, как другие люди делают основное, важное, он занимается очень второстепенным!» — подумала Зина.
Гориев появился поздней остальных. Он постоял секунду в дверях и сквозь пестрый кружащийся зал пошел прямо к Зине — она знала это — именно к ней, глядя ей в лицо серьезными серыми глазами.
Вальсируя с ним, она сказала:
— Я люблю сильные танцы!
Он спросил с улыбкой:
— Что значит «сильные танцы»?
Однако он понял и в танго повел Зину так, что она почувствовала себя не в зале, а на беговой дорожке громадного стадиона. В перерыве между танцами она вышла из зала легкими шагами, миновала еще один полутемный зал, длинный коридор и открыла дверь на балкон.
Несмотря на апрель, было морозно и безветренно. На черное бархатное платье Зины редкие снежинки ложились как крохотные лепестки ромашки. Она стала стряхивать их, бормоча полузабытое наивное гадание: «Любит — не любит…»
Никто не знал, что Зина здесь. Но она не удивилась, услыхав шаги Гориева. Он извинился: просто хотел предложить ей лимонад. Она взяла бокал из его рук, отставила на перила балкона и доверчиво посмотрела снизу вверх на склоненное к ней бледное лицо.
Он поцеловал ее так, что она прислонилась к перилам и закрыла глаза. В тот миг ей показалось, что весь мир существует только для того, чтобы они вдвоем стояли, крепко обнявшись, под морозным небом. Но она сняла его руки со своих плеч. И поцеловала горячие мужские ладони так, как обычно целовала розовые ладошки младшего братишки. От неловкого движения Гориева бокал с лимонадом полетел вниз, слабо звякнул о мостовую.
Зина и Гориев вернулись в зал.
Зине казалось, что хор инструментов маленького оркестра рос, поднимался постепенно от густых низких звуков все выше и выше. Из широкой ровной мелодии вырвалась вперед, будто блеснула, тонкая трель кларнета. Хор притих. Кларнет пел один. Но вот ему стали вторить голоса скрипок, все смелей, все уверенней. И наконец, буйный каскад звуков разорвал последние нити ровной спокойной мелодии. И невысокий дирижер словно вырос. Он взмахнул руками как человек, готовый кинуться в штормовое море, и в то же время напоминал изогнутую в полете грозную волну… Солнце взошло… Да, солнце взошло!
— Счастлива? — неожиданно спросил Гориев.
— Да!
Когда на другой день машина вошла в прифронтовую зону, ощущение радости в душе Зины осталось прежним. Впрочем, она прекрасно понимала, что в Москве — одно, а в полку — совсем другое. Она догадывалась, что в полку Гориев снова будет холоден и небрежен с ней. Видимо, он не умел оставаться одновременно и командиром взвода, и близким другом.
Выходя из машины, Зина сказала невольно, как бы прощаясь с тем Павлом, что остался в Москве:
— Не забывайте меня!
Он ответил серьезно:
— Я не могу вас забыть!
9. Бой
Для Зины весна когда-то начиналась с первого взмаха сырого ветра и первой ветки мимозы в цветочном ларьке. С первым дымком пыли приходило лето, городское душное лето, когда чудится, что даже на бульварах пахнет нагретым асфальтом. Зина любила весну, головокружительное, нежное, веселое время экзаменов, ландышей, первых гроз и деревьев, похожих на увеличенные в десятки раз детские воздушные шары. Только весной на любом дереве не было ни одного желтого листочка. В июне такой листок уже появлялся — словно круглый солнечный «зайчик» не мог выбраться из густой тяжелой зелени.
На фронте весна оказалась страшно короткой, и, возможно, ее и вовсе не было. Едва успели раскрыться почки, как уже пожелтели, обгорели листья, будто глубокие корни деревьев не могли вытянуть из недр земли вдосталь весенних красок.
Гроз не было. Кто-то сказал, что на фронте не может разразиться настоящая весенняя гроза, что артиллерийская стрельба высасывает гром из туч. И Зина заметила, что люди, да и она сама, тоскуют по грозе, по особенному живому ритму добрых грозовых раскатов, которые нельзя было спутать ни с чем.
Поговаривали о наступлении. И в разговорах о близких победных — разумеется, победных — боях Зина улавливала что-то похожее на тоску по настоящей грозе.
Наступление на участке дивизии, в которую входил полк Орехова, началось в конце весны.
На исходе первого же дня наступления взвод разведчиков получил «исключительное по своей важности задание», как выразился подполковник Орехов.
Полк вклинился в расположение противника. Немцы отошли на линию второй траншеи. Гориев со своим взводом и ротой автоматчиков должен был пробраться к немецкому штабу и навести панику.
— Намекнем на окружение! — подмигнул Дмитрий Орлов товарищам, слушая распоряжения взводного.
С того момента как Зина узнала, что и она идет с разведчиками, сладкая и тревожная тоска по грозе перестала мучить ее. Если бы Гориев вздумал сейчас спросить Зину так, как спросил в Москве:
— Счастлива?
Она от чистого сердца снова ответила бы:
— Да!
Ни малейшего страха не чувствовала Зина. Ею овладела естественная для женской любви бессознательная уверенность в том, что рядом с милым она в полной безопасности!
На деле, однако, девушка оказалась совсем не рядом с командиром взвода. Гориев вел на задание около ста человек. Когда саперы доложили, что проход готов, Гориев приказал пробираться за проволоку мелкими группами, по два-три человека, и Зина попала в одну из последних групп.
Орлов, наоборот, был впереди, недалеко от взводного. Невольно Дмитрий ревниво оценивал каждое действие командира. И невольно соглашался с ним: мелкие группы?.. Правильно! Командир взвода впереди?.. Правильно!
Разведчики подползли к немецкой траншее. И почти в ту же минуту Дмитрий услышал, что траншея зашелестела, залязгала, загудела, как будто механическая лента конвейера пришла в движение под землей.
— Назад! — дал знак Гориев.
Он понял, что немцы готовят контратаку. Он понял, что в любую секунду сизый предрассветный туман за чертой вражеской траншеи может обернуться цепями немецких автоматчиков, гусеницами танков, пулеметным, ружейным и артиллерийским огнем. Отряд разведчиков будет раздавлен. Надо немедленно отходить. Но если сейчас же не предупредить Орехова, то и полк… Гориев резко махнул рукой, повторяя приказ — всем ползти назад, а сам замер над рацией.
С неприятным необычно громким треском надломилась ветка кустарника над его головой, молниеносный щелчок задел рацию, и Павел понял, что разведчики обнаружены, немцы ведут огонь по его отряду. Обстановка изменилась. Теперь нечего и думать об отходе! Рация не работает. Надо встретить и задержать контратаку немцев, не пропустить врага к основным силам полка. Разведчики, очевидно, сами знали это. Люди переползали ближе ко взводному, занимали воронки от снарядов: в ожидании приказа удобней перекладывали автоматы.
Гориев обвел взглядом всю смутно очерченную, бледную от тумана поляну с редким кустарником. Поляну, на которой его отряд должен был, по всей вероятности, остаться навсегда.
Среди одинаково напряженных, неподвижных фигур бойцов Павел по каким-то ему самому неведомым признакам отличил Зину. Ему показалось, что плечи девушки вздрагивают.
— Бедная девочка! — невольно прошептал он.
Нет! Ни воинские приказы, ни фронтовые обычаи не могли заставить его думать о девушках в шинелях как о солдатах! Он готов был бы пройти во весь рост под огнем, взять Зину на руки и унести ее с этой страшной бледной поляны… Гориев снова склонился над рацией: может быть, еще удастся связаться с Ореховым!
Тонкий острый свист прорезал воздух. У Орлова свист этот вызвал фантастическое представление о гигантском ноже, царапающем гигантскую эмалированную тарелку. Мельком взглянул Дмитрий на взводного.
— Мины! — негромко сказал Гориев.
— Снаряды! — откликнулся Орлов, услышав над головой новый звук — тяжелый шелест, как бы раздвигающий туман. Очевидно, противник решил начать артиллерийскую подготовку, а по отряду вести фиксирующий пулеметный и минометный огонь.
Снова раздался свист, низкий свист и глухой шлепок, странно похожий на мощный удар по футбольному мячу. Земля слева от Дмитрия треснула. Зашевелилась. Забурлила, как густой кофе: снаряд не взорвался, а зарылся в землю, пробуравил глубокую дыру с отпечатками характерных рубцов и линий.
Справа, всего в нескольких шагах, была старая воронка от авиабомбы. Дмитрий перебрался в нее из своей мелкой минной воронки. Три ближайших бойца сделали то же самое. Дмитрий увидел, что и командир взвода, приподняв рацию за наплечный ремень, перебегает к их глубокой воронке.
В это мгновение тяжкая сила, которую уже нельзя было назвать звуком, прижала Орлова к земле.
Через несколько секунд он услышал короткие бешеные взмахи бича — так могли свистеть только осколки снаряда. И среди молниеносных свистящих росчерков повис и затерялся вскрик человека, мучительный скрежет зубов.
— Взводный ранен! — догадался Орлов.
Двумя рывками Гориев подтянулся до травянистого края воронки и скатился вместе с рацией вниз. Он придерживал рацию левой рукой. Рукав правой был разорван, и струйки крови смешивались с розово-бурыми пятнами маскировочной ткани.
Перевязывая Гориева, Дмитрий понял, что тому очень плохо.
— Кружится голова, — медленно сказал Гориев, скрипнул зубами и выругался. (Впервые Орлов услышал от известного своей сдержанностью офицера увесистую ругань.)
— Останешься за меня, Орлов!
Кажется, не сразу смысл распоряжения дошел до сознания Дмитрия. И, наверно, командир взвода почувствовал это. Он с видимым усилием открыл глаза, и Дмитрий вздрогнул от напряженного свежего голоса:
— Что вам непонятно?.. Принимайте командование!.. Немцы нас перебьют, потом пойдут… Так нельзя… Мы должны задержать…
Орлов понял: да, противник решил уничтожить их отряд и только потом двинуть свои части в контратаку. Значит, они, сто человек, способных драться и не пропустить врага, будут методично расстреляны артиллерийским огнем, затевать поединок с которым бессмысленно! Ведь их задача — сорвать контратаку противника, а не уничтожить ту или иную вражескую огневую точку, то или иное количество немецких солдат! Если контратака не будет сорвана, немцы пройдут по раздавленной металлом, умерщвленной поляне, опрокинут полк, а то и всю дивизию…
Нелегко их будет остановить… Умеют воевать, черти… Что делать?.. Надо найти выход!
Орлов взглянул на часы. Ему показалось, что стрелки неподвижны: четыре утра показывают стрелки, а Дмитрий помнит, что немцы открыли огонь без пяти четыре. Может быть, с того момента прошли сутки?. Может быть, прошло двенадцать часов и сейчас, стало быть, сумерки?.. Как поверишь, что плотно набитый сумасшедшим железом воздух, запах пороха, крови, сожженной земли — все уместилось в пять минут!
Теперь невозможно уже было отличить взрыв гранаты от взрыва мины, а свист осколков от шелеста снаряда. Все кругом голосило, рычало, ревело, и Дмитрию казалось, что даже чахлые травинки на краю воронки пронзительно визжат.
Весьма вероятно, что у того Орлова, который несколько месяцев тому назад шел в первый ночной поиск, мелькнула бы в подобной обстановке отчаянная шальная мысль — оборвать сразу гнетущее ожидание страшного, вскочить и в полный рост броситься всем отрядом на врага, а там… будь что будет!..
Нынешний Орлов под смертельным вражеским огнем спокойно и настойчиво искал верный путь к победе. И если несколько месяцев тому назад Дмитрию под огнем противника удалось сосредоточиться, чтобы понять, как лучше разрезать проволоку, то теперь он нашел решение, как выиграть бой. Он нашел это решение, очень трудное, тяжкое для души, но единственно возможное!
Он слегка приподнялся и оглядел поляну. Артиллерийский огонь разбросал туман. Лишь отдельные белые лоскуты остались в мелких и глубоких воронках, в окопчиках, в ложбинках. Между ними низко стелился густой черный дым. Поляна напоминала облако, почти вплотную прижатое к земле большой чугунной плитой. И люди были прижаты к земле.
— Каждый нужен, каждый дорог! — вслух подумал Орлов.
Дым и туман скрывали лица, все были одинаковыми — солдаты, которым надлежит выполнять любой приказ командира. Орлов, обведя взглядом поляну, передал по цепи фамилии нескольких, почти наугад выбранных бойцов.
— Хорошо! — прервал его Гориев на восьмой фамилии. — Девятый — я!
Серые глаза стального оттенка холодно блеснули, и Орлов почувствовал, что, даже прикажи он Гориеву остаться, тот все равно поступит по-своему.
Почти одновременно девять фигур поднялись с земли и, пригибаясь, побежали в сторону своих траншей. Они демонстрировали отход, отступление разведчиков.
Немецкий пулеметчик хлестнул очередью по бегущим, и один из них упал.
«Неужели Павел?» — подумал Орлов.
Вслед за первым упали еще трое. Орлов взглянул в сторону противника. Очевидно, у немцев не возникло сомнения в бегстве разведчиков. Орлов увидел, что из траншей выскакивают неотчетливо видимые в дыму и тумане фигуры, раздвигают вставные козлы, открывая проходы в проволоке.
— Удастся наш план! Еще несколько секунд потерпим! — с усмешкой прошептал Орлов.
Он усмехнулся, морщась точно от боли. Усмехнулся бессознательно — отраженной напряженной улыбкой Гориева.
И раздельно, свежим напряженным голосом, также бессознательно подражая Гориеву, Дмитрий Орлов выкрикнул слова, которые перед лицом смерти были единственно возможными:
— За Родину!
Отряд бросился врукопашную, смешался с рядами немецких солдат, и звуки этой битвы были страшней, чем рев и визг смолкшей артиллерийской подготовки. Странное острое беспокойство пригвоздило Орлова к месту. Разум или, быть может, особый, уже разбуженный в нем инстинкт командира заставил его склониться над рацией.
— Надо связаться с Ореховым!
Стараясь, чтобы движения его были неторопливы, Дмитрий откинул переднюю стенку передатчика, надел наушники. Близкие крики стали глуше, но не было той живой звуковой ниточки, протянутой издалека, по которой еще школьником Дима добирался за моря и океаны. Пальцы Орлова привычно, почти машинально искали повреждение. Гулкая живая ниточка вдруг появилась.
— Кама! Кама! Я — Иртыш! Противник пошел в контратаку… Отбиваемся… — говорил Орлов. Он приподнялся, быстро огляделся и снова прилег, почти упал головой на передатчик. Его интуиция командира оправдалась. Группу бойцов, в центре которой он находился, немцы окружили узким кольцом.
— Огонь по восьмому квадрату! — крикнул в микрофон Орлов. — Огонь на меня!..
…Зина лежала около черного продымленного куста на левом фланге и несколько позади отряда. Когда раздались первые разрывы мин и снарядов, слезы выступили на глазах девушки. Она досадливо вытерла все лицо широким пестрым рукавом куртки. Ей и в голову не приходило плакать! Но при каждом близком взрыве глаза застилало слезами. Слезы уже бежали по щекам, и Зина чувствовала, как непреодолимое рыдание рвется из горла, словно взрывы рождали эхо в ее груди, страшное эхо, сотрясающее все ее тело.
Не в силах сдержать рыданий, девушка прижалась лбом к черной траве. Кто-то потянул ее за рукав. Она оторвала от земли мокрое лицо и увидела оскаленный рот и мутные глаза бойца, имени которого она не могла вспомнить.
— Драпать надо, братишка! — кричал он хрипло.
— Ты ранен? — быстро спросила Зина.
— Зачем ранен? Не ранен я, — забормотал боец. — Взводный ранен, Орлов теперь вместо него. Драпать надо… Куда ты?..
Он удержал девушку за рукав и, скаля зубы, зашипел со злобой:
— Куда ты, сука?! Его-то найдется кому вынести, а меня некому, некому!.. Меня вынесешь, сука!
Зине показалось, что боец бредит, просто бредит, как самый обыкновенный горячечный больной. Настойчиво высвобождаясь из его цепких рук, девушка проговорила с неожиданным для нее самой профессиональным спокойствием, так, как будто находилась в госпитале, у койки тяжелобольного:
— Да ты не волнуйся, голубчик. Ты лучше лежи, и все будет в порядке. Тебя не ранят, и командир взвода не ранен и не уйдет с поля боя, если даже ранен! — Она говорила то, что подсказывала сестринская привычка и профессиональная гордость и, безусловно, верила в свои слова.
— Не уйдет с поля боя! — усмехнулся боец (нет, пожалуй, он не был в горячечном бреду: он вполне осмысленно отвечал Зине). — Видали мы, как не уходили! Сам сбежит, если не вынесут! В госпиталь ляжет! К жене своей, к Беллочке своей, на побывку съездит!.. Драпать надо, бабонька!
Он все так же крепко держал Зину за рукав.
И, стараясь высвободиться, беспомощно озираясь вокруг, Зина увидела бегущих с поля боя разведчиков.
Приказ Орлова, девять фамилий, переданных по цепи, не достиг группы бойцов, в которой была Зина. Взволнованные глаза девушки видели нескольких трусов, которые удирали от смерти. Среди них был и Гориев. Он бежал, пригибаясь, петляя, точно заяц, настигаемый собаками.
Зине показалось, что ее глаза встретились на мгновение с глазами Павла. Она не знала, что выразил ее взгляд. Презрение? Крайнее удивление? Стыд за человека? Или жалость к нему?
А на его лице, как будто мелькнула знакомая Зине улыбка, похожая на болезненную гримасу.
Зина резко рванулась вперед — так, что у цеплявшегося за нее остались в кулаке пестрые лоскуты ее маскировочной куртки. Девушка стремительно ползла вперед, словно надеясь все-таки добраться до своего Павла Гориева, лежащего где-то там смелого раненого командира.
— Сестрица!
Разведчик, который громко звал ее, был ранен в бедро.
Зина обхватила его за талию и поволокла на себе в сторону бьющего в глаза широкого рассвета. За неуловимой чертой, где артиллерийский огонь казался не таким уж опасным, девушка перевязала раненого, оставила его в лощине, на островке травы, не тронутой дымом, травы, розовой в лучах рассвета, и поползла обратно.
Четыре раза возвращалась Зина в лощинку, превращенную в перевязочный пункт. Пятерых бойцов вынесла она, думая лишь об одном человеке и машинально разыскивай его на искромсанной взрывами поляне.
Когда поднятые в наступление части Орехова достигли лощинки, Зина лежала в глубоком обмороке среди вынесенных ею раненых.
Она очнулась в пустом блиндаже, и первый, кого она увидела, был Дмитрий.
Бойцы третьего батальона нашли Орлова засыпанным землей в снарядной воронке, над которой вздыбились гусеницы сожженного танка. Орлов плохо помнил, как он подбил танк, и, пытаясь вспомнить, видел только немца, свисающего из люка в позе… тряпичного «петрушки». Дмитрий не был ранен. Его лишь оглушило взрывом одного из наших снарядов, посланных по квадрату 8.
Санитары, которым хватало дела в тот день, временно оставили его вместе с другими легко раненными в ближайшем, более или менее надежном укрытии — в блиндаже командира третьего батальона.
Гориев, оказывается, добежал до наших траншей и сейчас находился в санроте. За сожженный танк и огонь на себя он, Орлов, снова представлен к ордену. Все это Дмитрий успел узнать, стараясь привести в сознание Зину. Ее сумка была пуста и разорвана, и, не найдя никаких медикаментов под рукой, Дмитрий воспользовался простым возбуждающим средством, применяемым в мальчишеских потасовках: он выплеснул в лицо девушки кружку с водой.
— Гориев в санроте! — воскликнул Дмитрий, едва Зина открыла глаза. — Пойдем, я тебя провожу! Помогу тебе дойти!.. Донесу!
Ему страшно хотелось обрадовать ее, в нем вспыхнуло бескорыстное желание подарить девушке счастье. Но губы Зины искривились.
— В санроте! — протянула она. — Голова, должно быть, у него заболела, да?
Девушка отвернулась к стене и продолжала вполголоса:
— Помнишь наш разговор, ну да, когда я гимнастерку стирала?.. Так вот — ясно, что я ошиблась…
Дмитрий не понимал, когда, как, из-за чего успела поссориться Зина с Павлом, но что-то в словах девушки показалось ему непереносимо несправедливым, обидным. Несовместимым со страшной битвой, еще не законченной сегодня.
— Гориев настоящий человек! Он поступает по совести, не заботясь о мнении дураков!.. — воскликнул Дмитрий. И рассказал Зине, как он должен был послать почти на верную смерть нескольких человек для демонстрации отхода разведчиков, как он думал, кого выбрать, сознавая, что в подобной обстановке каждый, могущий стрелять, драться, нужен на поле боя. И как Гориев, раненный в правую руку, решил быть полезным до конца — заменить собой бойца, который еще мог стрелять.
Зина слушала, чувствуя все бо́льшую легкость на сердце, будто снова знакомо передавалось ей приподнятое настроение, кипучая энергия Орлова.
Да, конечно, она немедленно пойдет в санроту. Мысленно она уже встречает взгляд милых серьезных серых глаз, видит бледное лицо, как тогда, в Москве, на балконе… Конечно, она виновата, что поверила мнимому бегству офицера, известного во всей дивизии своей спокойной, умной храбростью!
Раздался телефонный звонок.
— Да, — сказал Орлов. — Да, да… — Он положил трубку и странно растерянно взглянул на Зину.
— Ну пойдем, Дима! Пошли в санроту!
И, как будто у него перехватило дыхание, Дмитрий прошептал:
— Подожди немного… Пойдем немного погодя…
Зина засмеялась, не замечая растерянности товарища:
— Ну пошли, пошли!
Она шутливо обняла Дмитрия за плечи, заглянула ему в лицо. И улыбка сбежала с ее губ. Она произнесла твердо:
— Пойдем туда, Орлов!
…Прямое попадание пятисоткилограммовой авиабомбы вырыло на месте блиндажа санроты глубокую воронку.
Безумными глазами смотрела Зина на черное кровавое крошево…
10. Продолжение боя
Наступление советских войск развивалось. На этом, как и на других участках фронта, немцы применили так называемую эластичную оборону, которая потребовала особенной активности нашей разведки.
— …Оставляют огневые точки, которые продолжают действовать. Основные силы отводят. Потом ночью и оставленные стараются улизнуть. Мы же, пока разберемся, в чем дело, воюем большими соединениями против нескольких человек — так получается! Вы, следовательно, должны со своим взводом и автоматчиками разведать ближайшее расположение немцев, — сказал Орлову командир полка.
Были душные летние сумерки. Орехов находился на наблюдательном пункте полка — в разрушенной стопятимиллиметровым снарядом одинокой избе. Снаряд как бы отрезал от пятистенника деревянный ломоть передней стены, и казалось, что именно с отрезанным ломтем исчезло нечто индивидуальное, отличавшее это жилище от сотен других. То, что осталось, выветренное, вывороченное, искромсанное, не было уже чьим-то личным разоренным домом. Оно полностью сливалось с окружающей искромсанной, вывороченной, обугленной землей, бескрайней землей Родины!
Во дворике перед избой сохранились яблони с дуплистыми скрюченными стволами. Деревья были неказистыми, наверно, от рождения, но казались обезображенными войной. Под их черными, низко свисающими ветвями копошилось двое ребят, неизвестно чьих, неизвестно откуда, — с отходом немецких войск все дольше и больше женщин, стариков и детей появлялось в окрестностях. Дети, похожие в своем сером тряпье на чахлых цыплят, самозабвенно раскапывали землю, мусор.
Орехов взглянул вслед Орлову, увидел, что тот задержался возле ребятишек, и, повинуясь пробужденному отцовскому чувству, сошел с чердака вниз. В лежащей под яблоней кепке с большим сломанным козырьком виднелись гвозди, пуговицы, черенки от ножей, черепки от посуды. Мальчик лет трех, с большой головой на тонкой шейке, доверчиво показал Орехову в протянутой ручонке круглую металлическую брошку, видимо, найденную тут же.
— Мамкина! — сказал мальчик с обычной ребячьей гордостью за мать, которая обладала такой изумительно блестящей игрушкой. Мальчик опустил ручонку и молча смотрел на важного военного.
— Он ничего еще не понимает! — хмуро сказал старший паренек.
— Наверно, немцы убили, — тихо заметил Орлов.
Орехов перевел взгляд с ребятишек на разведчика, снова взглянул на ребятишек, и ему подумалось, что в лице Дмитрия можно различить нежные ребячьи, а в лицах мальчиков взрослые солдатские черты.
«Дети воюют, взрослеют на войне!» — подумал Орехов. И, вспоминая своих сыновей, закончил вслух:
— Настоящими людьми становятся и станут, да, станут. Несмотря ни на что!
В этот душный вечер, насыщенный, казалось, предстоящим жаром битвы, полковник (теперь уже полковник) Орехов, может быть, впервые почувствовал спокойную уверенность за будущее своих детей. Уверенность, которой ему не хватало долгое время. Он подумал о том, что, если даже с женой его, не дай бог, случится дурное, если и он сам погибнет, все равно могучая солдатская слава будет стоять рядом с его мальчиками и не даст их в обиду.
— В трудных условиях воспитываются наши дети, сколько ужасов они видят! Но ведь не только ужасов! Они и беспримерный героизм видят, встречают на каждом шагу. Они дышат кристально чистым воздухом великого народного подвига, и самые лучшие качества человека должны расцвести в их душах, не так ли, товарищ командир взвода?.. Впрочем, дела семейные вам, конечно, чужды…
Полковник как бы невольно продолжал давнишний разговор с Гориевым, и Орлов догадывался, что это так, зная о дружеских отношениях, существовавших у Павла с командиром полка. Не первый раз замечал Орлов, что полковник, обращаясь к нему, мысленно видит перед собой прежнего командира взвода.
— Решите как педагог, ну, словом, как воспитатель! — с улыбкой предложил однажды Орехов. В другой раз он произнес задумчиво: — Ошибся я, когда утверждал, что после войны будем людей строить… Война не прервала у нас формирования, то есть строительства человека. Наоборот! Сейчас у нас самая что ни на есть строительная горячка!
Орлову казалась очевидным, что полковник и не ожидает от него ответа. Полковник разговаривал с Гориевым! И это заставляло Дмитрия Орлова быть сдержанней, рассудительней, строже к себе. Ему представлялось, что он сгорит от стыда, если когда-нибудь командир полка воскликнет с досадой:
— Я и забыл, что вы не Гориев, а головорез Орлов, что с вами совсем иначе надо говорить!
То ли отношение Орехова, то ли преемственность положения, доходящая до мелочей (Орлов спал на нарах Гориева, ел из его котелка), то ли общее возбужденное состояние наступления привело к тому, что Орлову стало чудиться странное. Ему начало казаться, что в нем действительно живет какая-то часть души Гориева — спокойная уверенность того в себе, раздумчивая внимательность, ироническое отношение к второстепенному в жизни.
— Так вам все понятно, Орлов? — спросил полковник, стоя посреди дворика, большой и ладный на фоне изуродованных низкорослых яблонь.
— Да, товарищ командир полка!
— Еще раз повторяю: продумать основательно все детали! По-гориевски!.. Что вы намерены сделать прежде всего?
— Вступить в партию, товарищ командир полка! — неожиданно сказал Дмитрий, а старший мальчик вставил, как равный, свое слово в серьезный разговор:
— Все советские военные — коммунисты!
Почему-то именно сейчас, вблизи этих оборванных ребятишек, глядящих на него терпеливыми глазами народа, Дмитрий почувствовал ясную необходимость стать членом Коммунистической партии.
Вступление в партию представилось ему обязательным условием его личного успеха в предстоящих сражениях, успеха его взвода. И одновременно необходимой высокой данью памяти парторга, Павла Гориева.
— Я вас рекомендую, Орлов! — сказал командир полка.
…На исходе тех же суток взвод Орлова с приданными ему автоматчиками был возле немецких траншей. Помощник начальника штаба по разведке позвонил Орехову и передал расшифрованную радиограмму Орлова: «В траншеях пусто. Противник, возможно, закрепился на следующем рубеже. Двигаемся дальше».
После этого радиосвязь с Орловым прервалась. Но вскоре помощник начальника штаба сообщил, что радист был ранен, рация повреждена, ее исправила Каленова и снова наладила связь с Орловым.
— Она временно! Нет другого радиста под рукой! Она умеет! Научилась! — услышал командир полка, занятый мыслями о наступлении, и крикнул нетерпеливо:
— Ладно! Ладно! Давай не о пустяках! Давай сведения!
Однако через несколько секунд полковник сам позвонил на КП и спросил уже другим тоном:
— Так, говоришь, Каленова выручила?.. Ну ладно, ладно!
До его сознания дошло, что речь идет о девушке, которой он сам посоветовал поинтересоваться рацией в свободное время, о девушке, которая, видно, любила Гориева, глаза которой, как бы опустевшие после его гибели, вызывали сочувствие всех окружающих.
— Значит, осилила! — сказал Орехов, мгновенно представив себе девушку такой, какой она была в последние дни, — с безвольно опущенными плечами и неподвижным пустым взглядом.
— Значит, стало быть, осиливаем! — пробормотал он, возвращаясь к мыслям о наступлении и наблюдая за местным острым и красивым боем, который развернул один из батальонов соседа справа. Бой шел совсем близко, и Орехов понял, почему его КП оказался под огнем противника.
— Ну молодец, Каленова! — еще раз вслух похвалил полковник Зину.
…Когда несколько дней тому назад Зина еще издали увидела дымящуюся воронку на месте блиндажа санроты, она сразу поняла все. Она не заплакала, не закричала, не упала. Она лишь машинально слегка приподняла руки, точно отстраняя то, что должно было обрушиться на нее, и так пошла вперед, медленно, с трудом передвигая тяжелые ноги. Дмитрий попытался убедить ее вернуться. Она, очевидно, не слышала его слов. Попытался увести ее, она резко его оттолкнула.
Ей чудилось, что она шла очень, очень долго… Она страшно устала в пути — так, словно прошла всю планету. И остановилась у самого края древней земли, круглой и плоской, чтобы заглянуть в бездну, в «ничто».
И она стояла и смотрела в «ничто» и «никогда», впервые ощущая подлинный смысл этих слов, о котором люди стараются не думать. Потом она повернулась и пошла обратно, долго шла, очень долго. Но с ужасом увидела, что ни на шаг не удалилась от черты, за которой было «ничто». Будто шла Зина по краю плоской, круглой, как блин, земли и не могла оторваться от страшного края. А земля сжималась и высыхала. Сначала медленно, потом все быстрей, пока не превращалась в медный пятак, окруженный пустотой…
Наверно, это был бред. Но Зина не была больной с точки зрения обычного врачебного и житейского представления.
Она даже внешне почти не изменилась. Только вот глаза!..
Слова товарищей, доводы, реплики, замечания доходили до нее точно издалека и казались лишенными смысла. Ведь она поняла то, что было пока непонятно другим: земля просто пятачок, окруженный пустотой! Зачем горевать и радоваться, строить и разрушать, когда все равно все умрет? Пусть не сейчас умрет, так потом, через двадцать, тридцать, сто, миллион лет, но обязательно умрет. Один умер сегодня, другой умрет завтра, третий — пятьдесят лет спустя. Какая разница? Ведь они одинаково никогда больше не повторятся в мире!
— Ты куда-то за тридевять земель умчалась! Второй раз окликаю, а ты не слышишь! — с нарочитой грубоватостью сказал Дмитрий на другое утро после гибели Гориева, найдя Зину у той же свежей воронки.
А ей подумалось почему-то, что Орлов может, пожалуй, понять ее. Захотелось говорить, как можно скорее высказаться, объяснить людям то заблуждение, в котором они находятся, веря в могущество жизни.
— …На самом-то деле все существует только для того, чтобы умереть! Родители сокращают свой век, надрываясь в заботах о будущем своих детей; дети становятся родителями и повторяют то же самое. Люди стремятся своей кровью и по́том создать благополучие будущему прапраправнуку, трагическая судьба которого известна заранее: он будет глядеть на угасающее бурое солнце, задыхаться на обезвоженной, лишенной воздуха планете. И завидовать глупым предкам завистью обреченного животного… Я поняла, как возникла религия, — говорила Зина, — религия возникла из слабости человеческого ума, который логически неизбежно приходит к выводу о бессмысленности жизни, но отказывается осознать это… Разве я могу поверить, что Павла нет? Нигде нет, ни в одном уголке вселенной. Не могли исчезнуть, превратиться в ничто его глаза, его руки, его тубы, его голос! Он есть где-то, Павел Гориев, и я его увижу! Без этой мечты я не могу жить!.. Вот так и возникает религия, — упавшим голосом закончила Зина. Помолчала и добавила жестко:
— Но, к сожалению, я не могу стать религиозной, как бы ни старалась. Я не верю, что Павла нет, но я знаю, что его нет. Знаю. Ничего не поделаешь! Материализм — страшная штука. Он неопровержимо доказывает закономерность всеобщего умирания, бессмысленность жизни…
— Твои рассуждения не имеют ничего общего с материализмом! — резко прервал девушку Дмитрий. — Помнишь, давно, зимой, мы говорили с тобой о дружбе, о смысле и цели жизни, помнишь? Я был тогда не прав, а ты права, помнишь? Я спорил, что цель, так сказать, оправдывает средства, а ты мне возражала. Ты еще сказала, что моя теория напоминает тебе расовую теорию, потому что я считаю себя особенным, которому все позволено… Ну тут ты, конечно, перегнула. Помнишь?..
Так вот, попробуй подойти к своим нынешним словам с такой же резкой оценкой, и ты, пожалуй, сама поймешь, что все, что ты сейчас говорила, напоминает фашистскую философию!.. Ты прости меня, Зина, хотя, впрочем, я даже рад, что у тебя глаза озлились, что ты сердишься! Значит, ты вышла из оцепенения, из равнодушия, которое меня просто испугало!.. По-твоему, жизнь бессмысленна, бренность существования очевидна. И отсюда единственный вывод, до которого ты, разумеется, еще не дошла: ешь, пей, живи в свое удовольствие! Грабь, жги, насилуй, все равно все умрет! Какая, мол, разница — раньше умрет человек или позже? Так пусть он умрет раньше, а ты умрешь позже! Трагическая судьба будущего прапраправнука заранее известна, так зачем же развивать науку, культуру, улучшать условия существования? Надо использовать то, что уже есть на земле, сожрать все и выпить и взорвать планетку к чертовой матери, раз она все равно не будет существовать вечно!.. Имеет какой-то смысл только твое «я»! Остальное — долой!.. Где же тут материализм? Я не буду читать тебе лекцию о силе науки и культуры, которые позволяют человеку самому увидеть результаты своих благородных усилий. Ты это знаешь, но забыла.
Я понимаю, почему забыла, — неожиданно мягко сказал Дмитрий, — но я не понимаю другого: как можешь ты так издеваться над памятью Павла? Неужели не ясно тебе, что Гориев погиб именно за то, чтобы теории бессмысленности жизни и закономерности всеобщего умирания не было места на земле!
Орлов тогда все-таки не убедил Зину, но невольно заставил ее вспомнить другую речь, да, тоже о судьбе человека на земле, да, тоже о смысле и цели жизни.
— …За победу и за единственную цель нашей жизни, других целей у нее нет, — чтобы народу хорошо жилось… — вспомнила девушка то, что говорил Гориев в Москве на встрече с рабочими большого завода… — За победу!
Ну что ж, никто и не может упрекнуть Зину в том, что она меньше других участвует в общей борьбе за победу!
Сейчас, в дни наступления, она всегда старается быть там, где она нужна. Она перевязывает и уносит из-под огня. И раненый радист перевязан ею!.. Но, делая все, что нужно, присутствуя именно там, где это необходимо, Зина не может освободиться от ощущения странной изолированности от окружающих, словно и в самом деле обитает она на островке, окруженном пустотой!
…Раненый радист терял сознание. Зина привычно обняла его за талию и так полудовела, полудонесла до блиндажа штаба полка.
— А связь? — спросил тревожно помощник начальника штаба.
Зина поняла. Да, она по совету Орехова изучила рацию, овладела техникой связи.
Зина сказала:
— Я постараюсь заменить его… Рация цела…
Она вернулась в окопчик радиста, где работать было спокойней, чем в блиндаже, надела наушники и едва удержалась, чтобы тут же не сдернуть их. Ей почудилось, что она очутилась перед сотнями людей, требующих от нее ответов, решений, приказаний. Десятки настойчивых голосов раздавались в эфире:
— Сокол! Сокол! Правее, из-за тучи, заходят «мессера»! Видишь? Видишь? Перехожу на прием!
(«Станция наведения полевого аэродрома, что совсем близко от нас!» — подумала Зина.)
— Ахтунг! Ахтунг! Направление 275!
— Дуб! Дуб! Где ваш хозяин? Где ваш хозяин? — монотонно повторял кто-то, а потом голос с ярким грузинским акцентом спросил нетерпеливо:
— Слушай, Дуб, как дела? — И удивился: — Слушай, Дуб, почему я твой разговор не узнаю?
— Я заменил хозяина Дуба!
(«Бой идет у соседей!» — догадалась Зина.)
— Фланги у меня не прикрыты! — говорил «Дуб», а грузинский акцент сердито кричал, словно нарочно жестко произнося слова:
— Впэрод! Только впэрод!.. Туман! Обойдешься без огня!..
— Ты почему все знаешь! — возмущался кто-то. И продолжал, будто теряя рассудок: — Ба-ба-ба-ба-ба!
(«Немцы забивают!» — не сразу сообразила Зина.)
— Ваня! Ваня! Держи меня справа! Видишь, прет?! Видишь, прет?!
— Да вижу, вижу!
(— Летчики! — невольно прислушиваясь, прошептала Зина.)
Вокруг нее шумела жизнь, яростно отстаивая себя, не отчаиваясь, не сдаваясь, не покоряясь смерти.
— Один с копыток долой! — зазвенел в наушниках ликующий возглас, и Зине почудилось, что она улыбнулась: наш «ястребок» сбил «мессера»!
В бурной пестрой разноголосице надо было отыскать Орлова. На его волне раздавался беспорядочный визгливый лай, мяуканье: немцы, видимо, не дремали!
Зина переключилась на запасную волну — пусто! Как, оказывается, трудно найти друг друга даже на сравнительно небольшом расстоянии! И в то же время девушка была уверена, что Орлов ищет ее, зовет ее, что он мысленно видит именно ее на месте радиста. И она сама осторожно и настойчиво пробиралась в эфире к голосу, который издалека звал ее. Она снова вернулась к основной волне и снова перешла на запасную.
И вдруг вздрогнула вся, всем телом, услышав знакомый голос. Бог весть почему сдержанный, спокойный и свежий голос Дмитрия Орлова был так похож, так похож на голос Гориева!
— Я — Иртыш, Иртыш! — говорил Орлов. — Нахожусь в квадрате 23, у трех деревьев, видите три дерева, видите? Перехожу на прием!
Постепенно Зина установила все, что произошло с Орловым за последние несколько часов. Траншеи переднего края немецкой обороны были пусты. Орлов со своими бойцами пошел дальше и легко переступил следующий рубеж — всего несколько выстрелов, несколько убитых немецких солдат.
Но немцы двигались по параллельной дороге. И с тыла по взводу Орлова хлестнул ружейный, пулеметный и беспорядочный артиллерийский огонь. Немцы, впрочем, приостановились, видимо, достаточно напуганные призраком «котла». Но и Орлов был озадачен: что делать? Пробиваться назад — значило просто вести на верную гибель своих людей.
— Идти вперед! — твердо сказал себе Дмитрий. — Гнать врага, создавать панику!
…Орлов со своим взводом прошел 150 километров, очистил от врага несколько деревень. Наконец — большак, по которому немцы отводили свои главные силы.
— Передайте Орлову от имени Орехова, — сказал Зине помощник начальника штаба, — передайте приказ перерезать большак! Передайте точно слова полковника: «Заранее уверен, что выполнишь!»
Зина уже не могла пользоваться микрофоном — слишком велико было расстояние. Она торопливо выстукивала, ловя ответные сигналы и удивляясь новой для нее предусмотрительности Дмитрия, который захватил с собой две рации.
— Передайте полковнику, — расшифровывала Зина сигналы Орлова, — под моей командой бойцы взвода лейтенанта Гориева перерезали большак!
…Верхушки деревьев розовели, золотились. Наступало утро. Зина все еще сидела, склонясь над рацией. Кровь стучала в ее висках, а легкое постукивание ключа казалось ей похожим на тоненькую трель кларнета. Кларнет пел один.
Но нарастал, приближался далекий уверенный гул. И наконец мощный торжественный каскад звуков прокатился по небу. Загремела наша артиллерия.
— Восход солнца! — вспомнила девушка.