#img_2.jpeg
ПОЕЗДКА В РОССОНЫ
#img_3.jpeg
Подойдя к белой «Волге» в пять утра, я увидела, что водитель вежливо курил не в кабине, а рядом с машиной. Одновременно он умудрялся резко смахивать с ее лакированной белизны пухлые сырые хлопья непогоды. Водитель был молод, подтянут и очень хмур. Может быть, не успел позавтракать? Или не выспался? Или неохота ему отправляться в дальнюю тяжелую дорогу? Уже здесь, в Минске, окружающие здания еле-еле выбирались из лилового тумана, насыщенного снегом и дождем.
— Вы позавтракали? — спросила я в машине.
Водитель на миг повернулся ко мне, и я успела заметить на его лице выражение той расслабленной обособленности, когда кажется, что глаза, брови, губы человека существуют вне всякой связи друг с другом.
— Поел. Да. Поел.
Ответ прозвучал с откровенной досадой — так, как если бы парень хотел сказать: «Ужасно нелепо я устроен — хочу есть по утрам».
— Как вас зовут?
— Иван.
И этот ответ прозвучал с досадой, — мол, совершенно обыкновенное имя, но ничего не поделаешь!
Непонятная интонация самокритичности в репликах водителя отбивала охоту отвлекать его внимание от дороги. Тем более что на Витебском шоссе мы попали из межсезонья в глубокую зиму. Навстречу нам и позади нас сквозь метель тяжело и быстро шли МАЗы. Один, как туча, двигался прямо перед нами, тараща на нас задние фонари. Когда небо прорывалось из ералаша метели, оно казалось бурым, — наверно, от фар дорожных автомашин. Они накатали шоссе так, что наша «Волга» неприятно елозила по гололеду.
Мельком взглянув на водителя, я успокоенно отметила, что сейчас его лицо стало сосредоточенным, будто невидимая нитка стянула воедино брови, глаза, губы...
Вдруг я молча вскрикнула: машину закрутило волчком. Резкими точными поворотами «баранки» водитель выхватил нас из аварийной ситуации. Я подумала вслух:
— Правильно делал, что поворачивал в сторону «закрута» и не жал на тормоза.
И услышала ответ, прозвучавший без прежней самокритичности, с достоинством:
— Да я уже шесть лет за рулем.
Мы снова попали в межсезонье.
— Черница! — водитель оглянулся налево, где уже осталась темно-серая горстка домишек, похожих на скирды соломы, промокшие от дождя. — Виротки, Замошье, Лепель. Тракторы.
Последнее слово было произнесено тоже как обозначение на географической карте. Под огромным навесом стояли длинные мощные ряды машин. Тракторы! В самом деле обозначение, веха на великом маршруте преобразования республики. Так же, как автопоезда грузоподъемностью 20—35 тонн Минского автозавода. Или, допустим, полновесные урожаи прославленного колхоза «Светлый путь» Молодечненского района, в котором я уже побывала. Или изящная точная продукция Минского часового завода...
Теперь лес был пониже ростом. Над деревьями, на фоне серого неба, лежали черные полоски телеграфных столбов.
— В них — спрессованные расстояния, — сказала я, — телеграммы с директивами партии и правительства, сообщения о важных решениях...
— Насчет расстояний верно! — перебил меня водитель. — Один — в партии и правительстве, а другой внизу, и никакими телеграммами расстояние не сократишь!
— Приведу пример сокращения расстояний! — горячо воскликнула я. И рассказала, как в прошлый мой приезд в Россоны я подошла к могиле убитой гитлеровцами матери партийного руководителя республики, сорвала веточку растущего возле могилы молодого дуба, чтобы привезти ее в Москву, а потом прошла одна по тропинке, когда-то ставшей последней дорогой той женщины.
— Я только потом узнала, — сказала я, — что то же самое сделал он, бывший партизанский командир, когда недавно приезжал в Россоны; он тоже отломил на память веточку дуба и тоже прошел по последней дороге своей матери... Какое же расстояние, когда мы, люди, такие разные по своему положению, чувствуем и думаем одинаково!.. Вы комсомолец?
— Комсомолец... В партию вступать собирался.
Ответ опять прозвучал так, как если бы молодой водитель досадливо признал: «Но, очень возможно, что не примут».
«Склонен к пессимизму», — решила я. И, поскольку в машине можно заниматься не только разгадыванием характера спутника, достала из сумки блокнот с нарисованным на обложке лиловым лосем, вышедшим к лиловой реке, и с нужными мне выписками. Я читала и, порой отрываясь от страницы, ловила косящий на меня взгляд соседа. Что-то напоминал мне этот взгляд. Ах, да! Однажды в школе верховой езды на московском ипподроме любопытный посетитель случайно ударил рыженького жеребенка дверью донника. Жеребенок потом тревожно косился на всех подходивших к нему, И в его влажном коричневом глазу, казалось, плавал вопрос: «В хороший ли мир я попал? Или в такой, где тебя ударят ни за что ни про что?»
Я рассмеялась, а водитель покосился на меня уже с явным недоумением.
— Мир будет таким, каким сделаешь его ты сам и твои товарищи, — сказала я, невольно перейдя на «ты».
— А вы приехали в Белоруссию к родным, посмотреть, как живут, или доклады читать?
Впервые я не расспрашивала водителя, а он — правда, чуть-чуть иронически — проявил ко мне нечто большее, чем профессиональное внимание. Интерес проявил. Я оценила это и постаралась ответить максимально честно:
— Приехала в командировку от газеты, но главное, чтобы встретиться с моим давним другом, Петром Мироновичем Машеровым, и побывать в его родных местах.
— Значит, вы давно его знаете? Сколько лет? Пять? Десять?
— Почти сорок, — сказала я, немного удивленная дотошностью расспросов. В них, показалось мне, скрывалась некая практическая заинтересованность. Так оно и было: молодой водитель, как выяснилось, хотел, чтобы я походатайствовала за него перед Петром Мироновичем.
Мой спутник рассказал историю, объясняющую и его хмурость в начале пути и его досадливые реплики. Рассказ был долгий, с паузами и повторами, но, по существу, укладывался в несколько слов: Иван самовольно накатал десятки километров, навещая родных и знакомых; за это он получил выговор, лишился премии и должен был пересесть на «газик».
— За один проступок столько наказаний. Может быть, раз вы сорок лет знаете товарища Машерова, вы попросите товарища Машерова, чтобы все-таки по справедливости было... Надо его наказать, но не столько раз!
— Кого «его»?
— Меня. Человека. Если провинился. Но по справедливости наказать.
Теперь уже я стала хмурой и раздосадованной. Молчала, думая о том, как легко обращается нынче молодежь с высокими понятиями «правда», «справедливость» и какие они практичные, современные молодые люди! Едва-едва сложились хорошие, впрочем, типично путевые взаимоотношения, как Иван придумал способ их выгодного использования!
Он, однако, не лишен был интуиции и чуткости. Догадался, что наше дорожное товарищество могло надломиться. Догадался, какой просьбой предотвратить надлом:
— А вы можете рассказать сейчас, какой товарищ Машеров?
Вокруг нас был утренний зимний лес, в котором вьюга скульптурно вылепила, как мне чудилось, фигуры партизан: один бросает гранату, другой стреляет с колена, третий скачет на коне...
— Могу. Стихами, — сказала я. И прочитала ему свои стихи о Белоруссии и главы из поэмы, которую тогда начала писать.
Поездка в Россоны входила в план моей командировки, но я никого не предупреждала о своем приезде всего на несколько часов. Вдвоем с молодым водителем мы до позднего вечера ходили по городу юности Петра Мироновича Машерова, разговаривая с местными жителями.
Особенная атмосфера в Россонах.
В партизанские отряды здесь в годы войны ушло более пяти тысяч человек, а те, что остались, поддерживали партизан, нередко становились заложниками карателей, трагически погибали. Кроме того, здесь дислоцировалось несколько партизанских бригад Калининской области, некоторые другие партизанские бригады, много специальных диверсионных групп.
Но есть и другие, менее заметные факты, черты, детали, позволяющие почувствовать атмосферу тех лет: рассказ бывшего партизана, недавно посаженный и уже крепкий молодой дубняк, тропинка, по которой когда-то провели заложников к месту расстрела...
Мы возвращались в Минск на рассвете. Небо впереди было бурым, как и 24 часа назад. Может быть, ночные огни города так отражались в облаках? Но мне чудилось, что бурое зарево — отражение давнего боя. За справедливость.
— Я вот что решил, — неожиданно сказал Иван. — Поработаю на «газике». Покажу себя!
...Жизнь Петра Мироновича Машерова вскоре трагически оборвалась. Может быть, в стихах и главах из поэмы «Коммунист», которые я привожу здесь, мне хотя бы в малой степени удалось показать, какой это был человек.
Главы из поэмы «КОММУНИСТ», посвященной памяти Петра Мироновича Машерова
БОГ ДОЛГОЛЕТИЯ
#img_4.jpeg
Лида влюбилась в Олега с одного взгляда. Сколько лет были знакомы! (То есть, конечно, точнее — два года были знакомы.) Сколько раз встречались на теннисных кортах! А влюбилась Лида внезапно. В метро. Она стояла выше Олега на одну ступеньку для того, чтобы быть с ним одинакового роста, и, смеясь, стряхивала снег, чудесный, сухой, искристый январский снег, сначала со своего синего пальто, потом с каракулевого воротника Олега. В этот момент Олег повернул голову, молча взглянул на Лиду. И Лида влюбилась. Олег вдруг показался Лиде очень красивым: его небольшие серые глаза блестели, тонкие губы — да, они тоже были красивы!..
В метро надо было прощаться. Олегу ехать к станции «Сокол», а Лиде — к «Площади Революции». Обычно, прощаясь, они говорили: «Когда в следующий раз играем?» Или: «Позвони, когда узнаешь, с каким счетом Дмитриева выиграла у Преображенской!» Или: «Смотри не схвати двойку на экзамене, а то на сбор не попадешь!» Обычно... Но на этот раз Лида ожидала от Олега каких-то совершенно особенных слов. Они были произнесены.
— Я очень прошу тебя пойти со мной в следующую субботу на «Лебединое озеро», — сказал Олег.
Лида уже видела этот балет. Но что-то особенное таилось в голосе Олега, в его взгляде, в пожатии руки. Это важное, особенное было, очевидно, заметно не только Лиде, но и всем вокруг. Во всяком случае, на лице у дежурной по эскалатору мелькнула улыбка. А пожилой гражданин, зацепившись портфелем за ракетку Олега, буркнул:
— Тут не место любезничать с барышней!
На другой день весь первый курс Менделеевского института уже знал, что Голубева собирается в следующую субботу в Большой со своим партнером по теннису, студентом Института иностранных языков Олегом Щербининым. Лида не была болтушкой. Просто в понятие «личная жизнь» у нее входили и сданный зачет, и выигранная или проигранная встреча на теннисном корте, и любовь к Олегу. А в понятие «семья» укладывались и тетка, и товарищи по «Спартаку», и однокурсники по институту. Впрочем, тетке Лида сказала про театр в последнюю очередь и, конечно, ни словом не обмолвилась о том, как она, Лида, относится к Олегу.
Лида жила теперь с теткой. Мама умерла в прошлом году, как раз перед Лидиными вступительными экзаменами в институт. Почти накануне смерти, в больнице, мама сказала врачу:
— Вот дочка моя... Мечтает в химический... Там со спортом хорошо.
И Лида видела и понимала, что это мама так пошутила, хотела пошутить. И Лида засмеялась, для того чтобы маме было приятно. А тетка заплакала. Тогда мама рассердилась и прошептала:
— Зачем реветь? У девочки экзамены!
И Лида тоже рассердилась на тетку и сказала:
— А экзамены я все равно сдам!
И тут вдруг мама не нарочно, а совсем по-настоящему улыбнулась. И Лида услышала почти обычный, с веселыми звоночками мамин голос:
— Вот, вот, ты рассердись как следует. И сдай!..
Ни Лида, ни тетка так и не догадались, почему Лидина мама улыбнулась. То ли она обрадовалась тому, что дала Лиде в наследство сердитую нелюбовь к беде и несчастью, то ли приближавшаяся смерть показалась маме до смешного нелепой по сравнению с Лидиными экзаменами, с Лидиным спортом, с больными, которые ожидали ее, своего участкового врача, — словом, по сравнению со всей обыкновенной и прекрасной жизнью... На похоронах и потом, в опустевшем, как будто сразу потемневшем доме, Лида сквозь слезы все видела улыбающееся мамино лицо.
Что же касается экзаменов, то Лида, конечно, провалилась бы, если бы не тетка. Вечером, после похорон, Лида, лежа у себя в комнате с бессонными, широко раскрытыми глазами, услышала за стеной глуховатый теткин голос:
— Легко сказать — воспитать девчонку! Это же дикая ответственность!
Мама тоже часто говорила: «жуткая чушь», «дикая ответственность», «бесподобная глупость». Но без маминого голоса словосочетания эти теряли всякий смысл. Звучали они теперь так же болезненно для слуха, как если бы кто-нибудь водил ножом по жестяной тарелке.
«Почему «дикая ответственность»? — сердито думала Лида. — Зачем воспитывать? Меня мама воспитала».
На экзаменах Лида сумела доказать тетке, что разговоры о «дикой ответственности» она вела зря.
Лида вообще старается меньше обременять тетку заботами о себе. Сообщает ей то, что нужно, вот и все: «Я по математике получила пять!», «Сегодня идем в кино всей группой», «Выиграла у Милки Соколовой в решающем. Со счетом девять — семь!»
Вот и теперь, когда прошло целых три дня после того, как она влюбилась, Лида только сказала тетке:
— Пойду в субботу в театр с Олегом Щербининым.
У Марии Викторовны, как она не раз признавалась себе, не было ни педагогического, ни просто житейского опыта воспитания. Была она бездетной вдовой. Работала бухгалтером. И насколько уверенно чувствовала себя за бухгалтерскими книгами и счетами, настолько же неуверенна была в отношениях с Лидой. А сестру Веру любила Мария Викторовна бесконечно. К дочурке ее, к этой зеленоглазой резковатой Лидии, привязалась по-настоящему, баловала и наряжала ее, как могла. В то же время Мария Викторовна старалась, чтобы племянница была похожа на свою мать: чтобы она была энергичной, работящей, правдивой, жизнерадостной. Как казалось Марии Викторовне, девочка росла именно такой. Только, может быть, при жизни матери Лида была более мягкой, более разговорчивой и менее самостоятельной... Когда что-то в поведении племянницы казалось Марии Викторовне неправильным, она говорила: «Твоя мать поступила бы иначе», «Мать, пожалуй, не позволила бы тебе!». Иногда это не помогало, и Лидия все же делала по-своему. Тем не менее Мария Викторовна считала, что живут они с племянницей хороню.
А если бы Лиду Голубеву спросили, как живет она с теткой, то девушка, наверно, пожала бы плечами: «Обыкновенно!..»
А вот при маме было все необыкновенно. Лида могла бы перечислить многое, что запомнилось навсегда: мама ужасно рассердилась на то, что плохо был покрашен соседний дом, и звонила об этом куда-то, и написала в газету; мама поехала к директору большого завода, когда ее пациентку, работницу этого завода, уволили. Мама считала увольнение неправильным и рассказывала Лиде, как она сумела убедить директора. При маме небольшая их квартира казалась очень большой, всегда была наполнена разными делами, связанными и не связанными прямо с маминой профессией. И то, что мама всюду хотела сделать так, чтобы стало хорошо, было очень интересным, очень важным, очень значительным. А теперь все то необыкновенное, что было дома при маме, даже мамин вышитый шелками «Бог долголетия», подаренный ей друзьями, побывавшими в Бирме, — постепенно как бы тускнело, забывалось. Жизнь становилась не скучной, не тоскливой, а просто обыкновенной.
Лида по-прежнему говорила о матери в настоящем времени: «А вот мама считает наш век веком химии!» Но уже слова «мама умерла» не казались девушке такими чудовищно неправдоподобными, такими немыслимыми, непроизносимыми.
Чем же именно тетка отличается от матери, Лида никак не могла понять. Разницы в летах у сестер почти не было. Внешне они были похожи друг на друга: обе светлоглазые, светлобровые, светловолосые. Только голоса разные... Мама любила цветы. И тетка все возилась с цветами. И мама и тетка часто говорили о своем поколении — о строителях первой очереди метро в Москве, о фабзавучниках и даже о танцах своего поколения. (Впрочем, Лида не считала маму каким-то другим поколением, тем более что мама в конце концов шейк научилась танцевать так, как танцевали все девочки-старшеклассницы из Лидиной школы.) И мама и тетка вспоминали войну. Но вот здесь-то они становились разными. Тетка плакала, говорила о Лидином отце-разведчике, погибшем в тылу врага. А мама кричала сердито: «Об этом не надо! Хватит болтать!» — и брала газету или книгу, закуривала папиросу, хотя вообще не курила... И мама и тетка были добрыми: жалели школьную учительницу, у которой погиб сын, жалели соседку, не ладившую с мужем, и мужа этой соседки, которому приходилось после ссоры с женой самому подогревать себе обед. Но мама жалела людей то сердясь, то смеясь. А тетка жалела не сердясь и не смеясь, а просто сокрушаясь. В этом тоже была разница между матерью и теткой. И еще в чем-то была глубокая разница между ними, такими похожими! Была разница, иначе почему бы после смерти мамы все стало таким обыденным?!
Теперь необыкновенным событием стала любовь к Олегу. Целую неделю Лида доказывала подруге-однокурснице Людмиле Соколовой, что она, Лида, влюбилась действительно по-настоящему; приходилось доказывать также и то, что Олег хороший. Мила в этом отношении была настроена скептически.
И вот наступил тот момент, когда Лида, шурша пышной юбкой, уселась рядом с Олегом в первом ряду ложи Большого. Все было интересно. Но, честно говоря, Лида не знала, что же все-таки интересней: то, что происходит на сцене, пли то, что происходит с нею самой. Да, конечно, она любит Олега! Он такой славный, внимательный: отодвинул для Лиды стул в ложе, принес программу, купил в буфете конфеты «Грильяж». В театре Олег разговаривал легко и непринужденно. В антракте он обратил внимание Лиды на туалеты зрителей и на портреты известных артистов на стенах, но что-то в его словах постепенно стало неприятно задевать девушку.
Под люстрами зала медленно двигалась по кругу пестрая толпа. В ее веселых, радужных переливах даже люди, одетые поскромнее, казались нарядными. Лида, если бы Олег не шепнул ей, наверно, не заметила бы, что у маленькой темноволосой женщины юбка слишком узка, а у гражданина в роговых очках брюки, наоборот, слишком широки.
— Сейчас хоть немного научились одеваться, — говорил Олег, — а раньше чуть ли не в спецовках являлись в театр!
— Откуда ты знаешь? — спросила Лида, тихонько высвобождая руку из-под локтя Олега.
— Знаю. Отец рассказывал... Наверно, сам в спецовке ходил в театр! — Юноша пренебрежительно усмехнулся.
Под люстрами зала медленно двигалась пестрая толпа. Но вдруг словно легкая пленка тумана заслонила эту толпу — совсем как в кино! Затемнение — и другая толпа, другие люди! Ну да! Мамино поколение: люди, построившие метро, в котором приехали сюда, в театр, Лида и Щербинин, люди, построившие гостиницу «Москва» и другие новые дома, и раздвинувшие улицы Москвы, и защитившие во время войны эти улицы и эти дома!.. В спецовках, в гимнастерках и ватниках люди маминого поколения молча и как будто выжидательно смотрели на Лиду.
— Видишь ли, — улыбаясь, говорил Олег, — так называемое поколение первых пятилеток не только не умело одеваться. Наши родители устраиваться в жизни не умели, понимаешь?
— Замолчи! — низким от обиды голосом выпалила Лида. — Они умели строить жизнь!
И ни слова больше не произнесла до конца спектакля. А после спектакля у входа в станцию метро Лида совершенно спокойно сказала Олегу:
— Тебе тоже нужно на метро... Но ты поедешь на трамвае, или на троллейбусе, или... как хочешь. На метро ты не поедешь! Понятно? Попробуй только поехать! Я... закричу! Я... милиционера позову! Объясню ему. Он поймет. Тем, кто не уважает людей, построивших метро, нечего пользоваться этим видом транспорта! Между прочим, по улице Горького гулять таким кавалерам тоже надо было запретить. И жить в новых домах — тоже! Понятно?! — Лида спокойно и решительно подождала, пока Олег, грубовато оттолкнув какую-то женщину с чемоданчиком, первым сел в подошедший троллейбус.
Домой Лида пошла пешком. Просто хотела прогуляться. Всю дорогу она думала о том, как смеялась бы мама, узнав, что Лида совершенно серьезно запретила Щербинину пользоваться метро. И Лида сама шла и смеялась. Хотя она уже безусловно не была влюблена в Олега, жизнь казалась очень интересной, будто выиграла Лида в упорной борьбе очень трудное соревнование по теннису. Лида вспомнила вдруг, как мама сердито жалела тетку: «Эх, Маша! Не хватает у тебя любви к борьбе! А ведь это высшая правда жизни! Если ты не борец за правильное, за хорошее, — жить не интересно!»
Тетка еще не спала. Лида села на кушетку, над которой висел мамин «Бог долголетия», и тихонько погладила «Бога», казавшегося сейчас ярким, может быть, потому, что Лида вошла в дом с полутемной улицы. В углу, на шелке, возле самой фигуры «Бога», как-то особенно отчетливо выделялась ярко-зеленая надпись: «Вере Викторовне Голубевой, врачу-коммунисту, от ее друзей». Лида задумчиво посмотрела на тетку: «Может быть, разница между мамой и теткой именно в том, что мама была коммунисткой?»
— Что ты? — спросила Мария Викторовна, откладывая в сторону шитье.
— Ничего, — мягко сказала Лида, — я уже больше не влюблена в Олега Щербинина. — И улыбнулась: — Знаешь, воспитывать такую племянницу — это действительно дикая ответственность!
По заалевшим щекам Марии Викторовны Лида увидела, что эта ее откровенность и смутила и обрадовала тетку.
Убедить Милу Соколову в том, что никакой любви больше нет, оказалось нелегко. «Легкомысленно у тебя получается! — утверждала Людмила. — Вчера любовь, а сегодня, вот тебе раз, никакой любви! Расскажи толком, в чем дело?!» Но не могла Лида ничего рассказать толком. Однако ей совершенно необходимо было убедить Людмилу в том, что она действительно теперь не влюблена в Олега. И Лида сказала торжественно:
— Понимаешь, Мила, я нашла завещание. Мамино завещание. И из него все ясно, как нужно жить!
Кажется, впервые в жизни она не в шутку, не по пустяку, а всерьез сказала неправду. Однако Лида чувствовала, что эта ее неправда имела какое-то отношение к маминой «высшей правде жизни», к борьбе за правильное и хорошее. А слово «завещание» было такое многозначительное и такое необычное в стенах института, что Мила тотчас поверила подруге.
ПАЛЬТО ПРИНЦЕССЫ
#img_5.jpeg
Перед зеркалом поворачивалась так и этак высокая худая девушка лет двадцати пяти в очках. Она примеряла белое, как лебяжий пух, пальто «джерси» с пометкой 140 на круглом глянцевитом ярлыке. В смысле — сто сорок рублей.
— Идет вам. Одно только и осталось. Быстро разобрали, — доверительно сообщила продавщица.
Девушка в очках казалась очень элегантной. Принцесса! Иллюминованная улица, отраженная в зеркале, была ее ореолом.
Потом девушка стала медленно-медленно, все еще поворачиваясь перед зеркалом, снимать пальто и тут я не выдержала:
— Нельзя ли поскорей! Другие тоже ждут. На сквозняке!
«Другие» была я сама. А холодно от хлопающих дверей мне было потому, что я прибежала в магазин «Женская одежда» в свитере, благо магазин этот — рядом с нашим домом.
Я ожидала, что «принцесса» ответит мне какой-нибудь язвительной репликой, но она растерянно улыбнулась, торопливо сняла пальто и неловко обеими руками подала его мне.
И оказалась не Белой Лебедью, а гадким утенком. Угловатая, нескладная.
Рядом стояла мать — я ее раньше не заметила. Высокая. Большое выцветшее иконописное лицо: строгие глаза, строгие губы. И шуба на ней, на матери, была, казалось, сделана из шкуры какого-то старого, усталого, вылинявшего зверя.
Дочь и мать зачарованно глядели на белое пальто, которое теперь примеряла я и которое сидело на мне, как балахон.
— Ему понравилось бы, — тихо сказала дочь. Не то матери, не то самой себе.
Я спросила:
— Ну, а вы почему не берете? На вас оно великолепно!
— У меня сейчас нет таких денег!
— Нет таких денег, — повторила мать.
На этот раз слова были совершенно выцветшие. Ни сожаления. Ни упрека. Ни гордости. Ничего. Так, словно все силы этой женщины, все краски, все ее способности пошли на то, чтобы создать своего высокого худого перекладного «утенка», со скрытой где-то удивительной «пружинкой» для превращения в «Царевну-Лебедь».
— У меня почти что накоплено на шубку. То есть еще не накоплено, но рассчитано. Должна получить за сверхурочные. А я даже не купила бы шубку, а купила бы это пальто! — сказала дочь.
— Спросите, наверное можно в кредит? — посоветовала я.
— Можно в кредит? — неожиданно звонко спросила мать. Дочь молчала. По-детски приоткрыв рот, она протянула руку к пальто.
— Нельзя в кредит! — отрезала девушка продавец. Схватила пальто, закрыла его пластиком, громко ворча, что цена специально крупно написана, — кажется, можно сосчитать свои деньги прежде, чем примерять, а она сама не обязана тратить столько своего дорогого времени на скучные разговоры.
Я пошла к выходу, а мать и дочь все еще стояли перед «своим» пальто.
И только дома я вдруг поняла, что звучало в словах дочери «у меня сейчас нет таких денег», «у меня почти что накоплено на шубку, а я купила бы это пальто».
Звучала, ну да, звучала в них наивная, фантастическая надежда на то, что я, ну да, одолжу эти недостающие 40—50 рублей! Головокружительная надежда на чудо. На возможности чуда во взаимоотношениях людей... А ведь в самом деле, разве это не так?
И я снова кинулась в «Женскую одежду», где торговля обычно до семи часов вечера. Впрочем, было уже около семи. Все ускоряла шаги, и чудилось мне, что пересекла где-то границу времени и очутилась сразу в Настоящем и в Прошлом. Казалось, что бегут со мною вместе в наш современный магазин мои давние подружки, заводские динамовские девчата тридцатых годов. Все мы в тяжелой обуви, в грубых рабочих куртках, а как хочется быть одетой чуть-чуть необычно и поправиться «ему», одетой «просто, но со вкусом», — по словам мамы, старательно мастерившей и перекраивавшей для дочки то «выходную» блузку, то праздничное платье из своего старья. И уже будто не по нашей улице бежала я, а по широкой зимней улице волжского города на последнее заседание комсомольской конференции и было холодно — февраль. И хотела встретиться с «ним» и страшилась встречи, потому что впервые заметила и свои большие — не по ноге — боты, и невзрачную шубенку...
В магазине было пусто, отделение демисезонных пальто задернуто занавеской. Девушка продавец этого отделения пристроилась у столика с телефоном и сосредоточенно накручивала диск. Дозвонилась наконец:
— Павел, это я, Лиська! Ну да, Лизавета твоя!
— Я все-таки насчет того пальто, то есть тех двух женщин, — сбивчиво начала объяснять я, — понимаете, я хотела одолжить им недостающие деньги! Понимаете, ведь раньше, ну, вот в тридцатых годах в магазинах ничего такого не было, а сейчас есть, так пусть девчата покупают... Она ведь очень любит своего парня... Это же ясно. Как вы не заметили... Давно они ушли?
— Давно. Я в неудачные личные дела не вмешиваюсь! — заявила продавщица, всем своим видом показывая, что ее личная жизнь как нельзя более удачная.
Откинув занавеску, из отделения демисезонных пальто вышла молодая женщина:
— Ну, что тут у вас?
И, очевидно, потому, что в ее вопросе прозвучало не любопытство и не требование рассказать в чем дело, а ответственность и спокойное достоинство, я снова, уже менее сбивчиво повторила свое объяснение.
Молодая женщина покачала головой:
— Почему же вы не сделали ей в кредит, Елизавета Николаевна?
Продавщица нагловато усмехнулась:
— А вы можете жаловаться на меня хоть самому Павлу Рувимовичу. Эти пальто и так легко покупают. Завтра уже их не будет!
Наталья Дмитриевна взглянула на девушку чуть растерянно, как мне показалось, а потом посмотрела на меня изучающим взглядом.
— Ну, как растолковать, — вздохнула она, — что вежливость, тактичность входят в профессиональную обязанность работника торговли. Психологическая наша профессия. А не хватает продавцов... Вот вы нам, пожалуй, подошли бы...
И металлическим голосом окликнула повернувшуюся к нам спиной Елизавету:
— Все остальное в порядке, Сислова? Или еще есть какие-нибудь недоразумения?
ВИХРЬ
#img_6.jpeg
1
Сергей повернул ключ и потянул дверь на себя. Фанерная, она почему-то показалась тяжелой. И замер на пороге, вдавливая костлявое плечо в дверной косяк, не зажигая света. Хотя уже никто не запрещал ему войти туда. Наташа в последнее время запрещала. Если не словами, то выражением липа. Всем своим видом, — как бы внезапно каменея. Вырастала в дверях в тусклом японском халате с разлохмаченной вышивкой. Сильно пообношен был еще ее матерью. Та хотела на тряпки разорвать, а Наталья взяла себе. Она умудрялась приносить в дом только бросовые вещи или дешевку. Латунный фонарь на стену. Пластмассовую вазочку... Или же могла потратить несусветную по его заработку сумму на букинистическую книгу, без которой вполне можно жить.
Рукава ее халата были похожи на крылья. Она в последнее время пыталась заслонять нелепыми обтрепанными крыльями свою комнатушку даже от детей. Но Сергей, если и был пьян, все же умел окинуть с высоты своего двухметрового роста ироническим взглядом рукописи, пухлые в потертых переплетах тома на циновке, маленький бассейн с мелкой водой, который сосед-плотник соорудил по Наташиному заказу. Просто обшил досками детскую ванну. В бассейне стояли горшки с кактусами, а на деревянном парапетике лежала брошюра «Почему полезна вегетарианская диета?». И загадочно пестрели ракушки. Люция, мать Наташи, насобирала их когда-то под нависающим прибоем Индийского океана.
Ссоры начинались на пороге двери в Наташину комнатку:
— Ты опять пьян.
— Я выпил меньше, чем другие. Пригласил в буфет тех, от кого зависит заказ на рисунки. Неужели тебе не понятно то, что всем ясно? Могут дать мне, а могут другому. Скажут, что тот талантливей.
— Если мы сумеем пройти через грязь чистыми, мы талантливы, а если сами измажемся — значит, бездарны!
— Ну, поехала! Хватит выступать! Неужели ты не можешь рассуждать как все?!
Она упрямо не хотела признавать необходимости быть услужливым для того, чтобы самому пробиться, стать нужным, а не остаться на веки вечные десятой спицей в колеснице. Однажды он по своей инициативе поехал за тридевять земель в магазин выпросить книги, которые начальство забыло заказать для автора. Поблагодарили его, Сергея Чекедова, даже премию пообещали. А Наталья кричала, что пропустила свою важную творческую встречу, не с кем было оставить детей! Как будто ее так называемые важные встречи хоть на каплю приумножали достаток семьи!
Наталью не заботило то, что телевизора в доме нет, холодильник допотопного выпуска облуплен, книжные полки прогнуты, письменный стол полуразломан, шкаф для одежды перекошен... Да и приличной одежды нет. Не каракулей каких-нибудь, или там дубленок, или бархата, модного сейчас за рубежом; хотя бы костюмов по мерке! Не с материнского плеча ей, а ему — с отцовского! Наталья не проявляла никакого желания видеть мужа элегантно одетым и самой смотреться современно, как подобает жене художника и пианистке со средним музыкальным образованием. Настолько отстало выглядели Чекедовы, что Галя Лапочкина, буфетчица в кафе научно-исследовательского института, доброжелательно пообещала достать Сергею югославский костюм.
Сама Галя, со спящей улыбочкой и ямочками на щеках, никого не обвешивала, не обсчитывала и принимала только элегантные знаки внимания. Билеты в театр — конечно, в партер, чтобы хорошо показаться на людях, книги — конечно, подарочные издания, чтобы украшали жилье. Сотрудникам издательства доступ в кафе был открыт.
Наталья явно не представляла себе, сколько иллюстраций надо пробить, то есть сколько надо выдержать собственного подобострастия, услужливости и расторопности, сколько надо побегать, поизворачиваться, покрутиться, чтобы в доме появились хотя бы новые книжные полки!.. Иногда тридцатичетырехлетний Сергей чувствовал себя буквально как загнанная лошадь.
Случилось недавно так, что не он угощал, а его пригласили в ресторан. И поставлена была на стол бутылка виски с особенной этикеткой: изящная белая лошадь. Чекедов только недавно закончил оформление альбома о лучших скакунах Советского Союза. Пока работал над альбомом, дом наводнили материалы по заданной теме. А сам Сергей привык присматриваться ко всем необычным для него изображениям лошадей... Не было раньше в жизни Сергея Чекедова такой бутылки. Если с отцом выпивал, брали обычную с нашлепкой. Если завязывал отношения, старался раздобыть завинченную. Впрочем, не удивительна бутылка виски, если Сергея угощал американский журналист. Познакомились еще год назад на выставке молодых художников. Американец говорил по-русски почти без акцента. Пообещал подарить Сергею карандаши. Принес как условились — в садик напротив Большого театра. А в ресторан гостиницы «Метрополь» принес в подарок краски. С деловым условием получить ответный сувенир — первую же картину, написанную этими красками. Посмеялись по поводу их личного взаимовыгодного советско-американского соглашения. Но Сергея так привлекла лошадка на этикетке, что ни о каких других рисунках или картинах думать не хотелось. Размышлял, хмелея, что, наверно, есть на свете лошадиный бог, который не сразу, но все же когда-нибудь замечает каждую тяжкую лошадиную замотанность. И выводит уже совсем понурую, спотыкающуюся от усталости лошадь на зеленый лужок. И она пасется себе, щиплет майскую травку, солнышко течет у нее по жилам. И сытая она. Не костлявая. Выглядит как ладный жеребенок.
Сергей тянул виски и ухмылялся. Поддерживать беседу у него не было никакой охоты. В конце концов заокеанский приятель гуманно посадил его в такси, вручив пятерку на дорогу...
— Ты опять пьян.
— Американец угостил виски. «Белая лошадь». Подарил краски... Лошадка пасется.
— Выпрашиваешь подачки! Разве мы нищие?!
— А разве нет?!
Он вызывающе дернул головой, будто пытаясь сбросить упряжку, и в большом коридорном зеркале, купленном ими, супругами Чекедовыми, а не выкинутом сюда их родней, как все остальное, поймал свой остервенелый оскал. Зубы редкие, уже желтые. Десны обнажены. Ей-богу, словно у старого мерина. Сказал запинаясь, как всегда в минуты ссор с ней:
— Странная логика. Не как у всех! Вашу гордость, мадам, не оскорбляет брать то, что иначе пошло бы на помойку. А хорошие краски, необходимые мне профессонально (он, выпив, не всегда выговаривал правильно трудные слова), нельзя, видите ли, взять в подарок!
— Вот именно! Письменный стол, шкаф, холодильник все равно уже никому не были нужны! Все равно что взять землю для цветов со двора или сломанный сук из леса! А ты лезешь за подачками к империалистам!
В тот раз ссору оборвала теща — вышла с детишками в коридор, услышав перебранку сквозь стены потрясающей звукопроводимости. Когда она приезжала, Миша и Ариша ластились к худенькой бабушке, заказывая моментальные рисунки. Кажется, Люция Александровна ценила популярность у внуков не меньше, чем свою широкую известность живописца. Сергей знал, что выполненные ею портреты борцов за мир побывали на многих зарубежных выставках. Люция Александровна вообще гораздо лучше выражала свои мысли, чувства, настроение в рисунках, чем в речи. Шутила, что у нее с Чекедовым не только профессия одинаковая, но и сходное косноязычие.
В тот раз Сергей вознамерился было снова-здорово упрекнуть тещу за прямолинейно воспитанную Наталью. В духе первых пятилеток, что ли? Или даже первых лет Советской власти? Кстати, имя-то «Люция» сокращенное от «Революция»! А Наталья чуть ли не ежедневно: «Октябрьская революция — это, прежде всего, духовный взлет!», «колонизаторы грабили Индию», «империалисты продолжают гонку вооружений»... Как ежедневные домашние лекции о международном положении. Только забывает о разрядке напряженности в связи с духом европейского Совещания в Хельсинки, если уж на то пошло!
Пока Сергей в тот раз, как обычно, собирал мысли, теща, взглянув на его порядком отросшую бороду, схватила бумагу и карандаш. И не успел он рта раскрыть, как Люция Александровна протянула ему готовый рисунок. Два молодых бородача-кентавра щиплют травку на лужайке.
— Подари от меня своему империалисту. Ответный сувенир!
Сама Люция Александровна все решала и делала споро. Кажется, Наташа унаследовала от матери способность совмещать стремительные решения с поступками: придумала и тут же сделала! Во всяком случае, в их самый последний вечер Наташа сразу же сделала то, что, по-видимому, придумала во время ссоры. В ответ на его упреки. Но ведь опять-таки она начала тогда:
— Ты опять пьян.
— Положено хотя бы по стакану. Пива по стакану. В день гонорара. Ты не служишь! Потеряла представление о самых обычных нормах! Почему ты не можешь быть такой, как другие?!
— Я служу детям, всему светлому, а не твоей самости! Я уже отдала детям все, что могла!
— Что же, по-твоему, я забываю о детях?! На, бери!
Она небрежно втиснула его четыре трудные гордые десятки между книгами на полке. А у него прямо-таки желудок перевернулся от возмущения:
— Положи аккуратно! Только кто не зарабатывает, пихает. Куда попало. Деньги! Можешь найти место для моего заработка. В твоей неприступной крепости. Здесь, между прочим, должна быть моя! Комната! Письменный стол! Настоящий, а не разваленная телега!
И никакого крика в ответ. Сергей едва расслышал:
— Бери себе всю квартиру, мне ничего не надо.
Позже, забавляя Аришу лепкой из пластилина (Миша нашел себе какое-то занятие в коридоре), Сергей отметил, что дверь на лестничную клетку осторожно закрылась. И этот звук, негромкий, как вздох, вдруг испугал его, словно внезапный грохот обвала.
2
Сергей познакомился с Наташей после ее возвращения с комсомольской концертной бригадой из Братска, где строительство гигантской плотины уже близилось к завершению. Бригада выступала с отчетом о своей поездке на Центральной эстраде Парка культуры и отдыха. Чекедов забрел сюда, слоняясь по парку. Больше всего ему понравилось выступление Наташи Крылатовой, которая сначала аккомпанировала певцам, а потом, как и ее товарищи, делилась с аудиторией своими впечатлениями. Девушка была вдохновенным оратором. Она умела вложить в душу слушателей не только образ величественного гармонически-пропорционального сооружения, возникающего над бурлящей Ангарой, не только цифры — более 4 миллионов киловатт мощности плотины, 54 000 рабочих на стройке, 160 000 жителей в Братске, — но и желание творить, созидать, преодолевать трудности. Может быть, потому что сама Наташа Крылатова мечтала вернуться в Братск.
Когда Сергей провожал пианистку из Парка культуры и отдыха домой, он заметил, что руки у его спутницы были в ссадинах, лицо сплошь искусано москитами, губы в лихорадке. Она объяснила, что летние ночи в Братске холодные, приходилось колоть дрова, а июньские москиты на берегах Ангары невероятно злые... Наташа Крылатова показалась Сергею очень красивой.
Да, она мечтала вернуться к снежным вихрям Сибири, к холодному железному кипению сибирских рек, к могучим лесам, будто опрокинутым в звездное небо. Вернуться не на повторные гастроли, а для постоянной работы.
Но она не поехала ни в Братск, ни в Красноярск, ни в Усть-Илимск — никуда, где, как она повторяла, идет созидание новых мощностей и нового человека. Не поехала потому, что родился Миша, потом Ариша.
Кажется, Наташа решила, что отныне ее главная миссия — вырастить двух подлинно совершенных граждан. И положить начало созданию некоей идеальной всеобъемлющей системы воспитания. Должна быть создана новая экспериментальная школа, где главенствующая роль отводилась бы осознанию красоты. Наташа прочитала массу литературы от популярных брошюр до солидных трактатов о воспитании детей раннего возраста, составляла музыкальные программы, сама исполняла их, приучая детишек к гармонии, разрабатывала специальную диету для малышей, даже изучала звездные знаки, под которыми Миша и Ариша появились на свет. Детишки подрастали, слава богу, здоровыми. Наташа возила их через весь город в разные кружки Дворца пионеров — Сергей не помнил в какие. Оставив Мишу и Аришу на занятиях, Наташа выстаивала очереди за овощами и фруктами. На обратном пути она тащила рюкзак с покупками за плечами, руки были заняты детскими вещами, а сын и дочка топали рядом, держась за мать.
Сергей порой завидовал жене: чем плохо проводить целые дни с детьми? Они такие занятные:
— Где ты работаешь, папа? Где ты работаешь? — начинал Миша.
— Где, где? — тихонько вторила Ариша.
— В издательстве.
— А что ты там делаешь? Что ты там делаешь?
— Рисую, а иногда пишу.
— А как ты рисуешь, ну как ты рисуешь? И как ты пишешь?
— Стараюсь рисовать и писать хорошо.
— А если ты нарисуешь и напишешь плохо? — лукаво допрашивал Миша.
— А если плохо, если плохо? — тихонько вторила Ариша.
— Тогда я все рву и выбрасываю.
После ужина — разговор шел за столом в кухне — Миша увлек Аришу в большую комнату, носившую громкое название «гостиная». Через некоторое время, удивленный необычной тишиной, Сергей пошел взглянуть на детей. Оба были взмокшие, занятые делом, — рвали на мелкие клочки газеты и журналы.
— Было все очень плохо написано и нарисовано! — объяснил Миша.
Или, например, однажды Сергей послал жену к именитому автору показать проект оформления книги: был уверен, что Наташа гораздо лучше, чем он сам, сумеет «подать» иллюстрации. Наташа заехала к автору с детьми на пути домой.
Вечером Ариша сказала, что они с мамой были в доме, где все блестит — пол, столы, шкафы, посуда, лампы и все другое, «которое не знаю, как называется».
— А тебе понравилось? — спросил Сергей сына.
— Я все думаю и думаю!
— О чем ты думаешь и думаешь?
— Я все думаю и думаю, где же они там бегают и играют в мячик?
Сергей расхохотался, представив себе квартиру, заставленную великолепными импортными гарнитурами. Удивился, что Миша готов заплакать. Наташа мгновенно вмешалась:
— Папа совсем не над тобой смеется, а над теми, у кого столько вещей, что, правда, негде побегать, поиграть в мячик.
Так Сергей узнал еще об одной задаче, взятой на себя Наташей: она постепенно приучала детей к мячу, к азбуке тенниса.
3
Сейчас, на пороге темной Наташиной комнатушки, Сергей вспоминал, как по вечерам, отложив на минуту шитье или штопку, Наталья странно выжидательно глядела на него. Обычно он не выдерживал:
— Чего уставилась? Выступаешь? Молча! Если я буду помогать тебе выстаивать в очередях за апельсинами, не на что будет их покупать! И картошку, и свеклу, и хлеб, и молоко. Ничего даром не дают!.. Если я буду помогать тебе таскать «авоськи», кто будет на работе? Сидеть!.. Называется, построили новый район, а магазинов нет, детсада нет, ничего нет!
— Детский садик уже открыли. Но, по-моему, лучше дать разностороннее воспитание дома и правильно кормить детей. Гастроном уже есть. Скоро откроются другие магазины...
Иногда Наташа загоралась, как в давние первые дни их встречи:
— Да разве в Москве трудности?! Живем в тепле, и груз не по ледовому настилу тащить!.. А ты знаешь, какой сибирский ветер? Он молча налетает, острый, как нож... А если долго смотреть на вихри Братской плотины, кажется, будто летишь в космос!..
Может быть, если бы он тогда нарисовал Братскую плотину — просто по рассказу жены, — все сложилось бы у них иначе? Висела бы в их «гостиной» изумительная картина «Братск — Наташин космос». Любуясь ею, выросли бы детишки. А каждому, кто захотел бы купить шедевр выдающегося художника Сергея Чекедова, он, Сергей Чекедов, отвечал бы: «Нет, не продается!» И жена подтверждала бы: «Это наша семейная реликвия!»
...Потом Наташа стала запираться в своей комнатушке. Стала уходить из дома. На день, даже на два. Звонила, что переночует у подруги. Обычно так случалось после «чекедовских командировок». В кругу приятелей Сергея они были известны именно так, в кавычках. Ибо Сергею Чекедову частенько предлагали махнуть с начальством на рыбалку. Или за грибами. Или на зимнего кабана. Услужливость Чекедова постепенно наращивала ему ореол самоотверженного рвения и бескорыстного усердия.
Почти год назад, в самый канун семьдесят седьмого, Наташа ушла спозаранку после возвращения Сергея из очередной «командировки». Появилась во втором часу ночи. Сказала, что до вечера занималась с участниками Хора комсомольских песен первых пятилеток, которому 2 января надо будет выступать, а пианист заболел. Домой к новогоднему бою часов уже не успевала, поэтому пошла на Красную площадь. Там и встретила Новый год — одна.
— Бесплатно занималась?
— В общественном порядке.
— Могла бы заработать, как аккомпаниатор!
Упрек вырвался у Чекедова от возмущения: ведь детишки, если бы не теща, остались без елки. Правда, сам Сергей в «командировке» присмотрел одну небольшую, удивительно пушистую, пока лесничие на лыжах окружали для начальства кабана. Но раздумал рубить, хотя мог бы договориться.
Дело в том, что, уезжая из дома, он брякнул, будто командировка на КамАЗ. Глубже залезать в брехню — мол, елка с КамАЗа — не хотелось.
Теща примчалась около полуночи. Обсыпанная снегом и хвоей: шофер такси не смог проехать, пришлось ей бежать, увязая в сугробах: уже казалось, что не елка на плече, а целый дремучий бор. Сергей слушал рассказ краем уха — ведь самое главное было то, что тещин сюрприз в конце концов попал в дом, елка здесь, детишки визжат от счастья, уже бабушку забыли, занялись коробками с украшениями, задвинутыми было под тахту.
Люция Александровна тем временем схватила бумагу, карандаш и через минуту протянула зятю рисунок: в правом верхнем углу листка пунктиром праздничный стол, внизу под грудой хвойных веток муравьиная женская фигурка. Сергей вежливо кивнул, сунул листок в карман. Люция Александровна вспыхнула:
— Сейчас изображу более понятно! Наглядное обучение, как в детском садике.
Она снова подбежала к столу, набросала что-то на клочке бумаги, окликнула зятя:
— Видишь, я три кубика нарисовала? На каждом по одному слову: «елку» «принесли» «домой». Ты пока умеешь воспринимать только плоскость, на которой слово, а надо видеть объемно. Весь кубик. Да еще можно подержать его на ладони, покрутить так и сяк. Тогда почувствуешь, как ее, елку, «принесли». Метель почувствуешь, сугробы, освещенные дома там, где раньше были пустыри. Яркие дома. Как новогодние елки. Золотистое облако вдали, над центром Москвы. Словом, почувствуешь и осознаешь процесс, а не только схватишь результат. Понятно?
Сергей кивнул, хотя ему было и не понятно, и не интересно. Ему действительно важен был результат. А как же иначе? Получая недавно заказ на оформление книги, он радостно предвкушал не рабочий процесс — размышления, черновые наброски, поиски, находки, — а тот момент, когда он сдаст готовые иллюстрации. И гораздо более отдаленный момент — это если уже совсем размечтаться, — когда он преподнесет Гале Лапочкиной экземпляр книги со своими иллюстрациями. В нарядном переплете, чтобы не стыдно было поставить в шкаф, рядом с другими роскошными изданиями.
Но сейчас, на пороге темной Наташиной комнатушки, он мысленно по-новому взглянул на те давние новогодние рисунки Люции Александровны. Увидел их так, словно каждый был с пояснительной подтекстовкой.
Прежде всего он отметил, как, впрочем, уже бывало раньше, умение Люции Крылатовой как бы отстраняться от себя, от своей личности, будто одно «я» приказывает, другое «я» выполняет: вот, мол, она, та женщина, которой холодно, боязно, но, ничего, она вытерпит! «Кстати, умение, характерное для поколения первых пятилеток», — подумал Сергей. Старуха Люция Крылатова отказала себе в сентиментальной встрече с бывшими однополчанами, друзьями ее и ее убитого мужа. Она откровенно хотела получить от Сергея справедливую оценку своего поступка — не для себя, а для своего поколения. Пусть он и его друзья вспомнят когда-нибудь, что умели комсомольцы первых пятилеток отказываться от приятных, щекочущих глаза сентиментов ради более дальновидных дел! Например, ради создания праздника детишкам.
И второй новогодний рисунок Люции Александровны был, оказывается, яснее ясного, отражал ее натуру, да и Наташину тоже. Так вот почему обе они не ахали, не охали по поводу волокиты, недоброкачественной работы, хищений, хулиганства и всего прочего! Они видели не выплеснутую пену, а глубинное течение... Не поднимали крика, подобно Гале Лапочкиной, когда ее буфет лишался обещанного дефицитного ассортимента. Видели процесс. И, очевидно, настолько верили в правильность и справедливость этого социального процесса, что недостатки были в их представлении лишь временными отклонениями от него.
Сергей усмехнулся, вспомнив «блажен, кто верует», выражение, известное ему с детства, от матери, богомольной ткачихи, которая умудрялась вперемешку напевать церковные гимны и фабричные песни.
4
На другой день после ухода Наташи он послал теще, которая была в отъезде, большую телеграмму. Ответ напугал его:
«Где Наташа не знаю тчк думаю моя дочь не вернется повторяю моя дочь не вернется».
Проклиная косноязычие тещи, Сергей кинулся звонить в различные справочные.
...— Гражданин муж, повторите, как она была одета, как выглядела. Поношенное коричневое пальто с белым воротником искусственного меха? Черные резиновые сапоги? Вязаная белая шапочка? Тридцать три года? Темноволосая? Хорошо. Подождите.
Сергей ждал сто лет, пока, наконец, служащая «Бюро смертей» — он запомнил, наверное, на всю жизнь телефон 294-31-52 — не промурлыкала добродушно:
— Черные резиновые сапоги есть. Но пальто не коричневое, а синее, поношенное. Блондинка.
В списках «Бюро несчастных случаев», как выяснил Сергей, тоже не оказалось — по выражению «дежурной справочной» — подходящей жертвы. Хотя черные резиновые сапоги были на нескольких пострадавших. «Почему столько черных резиновых?» — мысленно удивился Сергей.
Позвонила по международной связи Люция Александровна. Выяснилось, что текст ее телеграммы надо было разгадывать как ребус. Теща, оказывается, имела в виду, что былая Наташа не вернется, что реальная жизнь ее переломит.
Сергей решил продолжать разыскивать жену. Да, конечно, сначала к участникам Хора песен первых пятилеток. Хора, который Наташа, очевидно, считала настолько важным практическим делом, что ради него могла отказать себе в домашней встрече Нового года.
Сергей уже давно мысленно представлял себе реденький невзрачный вокальный ансамбль: седины, одутловатые щеки, подслеповатые глаза, нездоровая полнота. Сначала неуверенные голоса, потом все крепче. И наконец, охваченные ветром песен своей юности, люди подтягиваются, выпрямляются — сбрасывают годы с плеч... — А хор-то оказался молодежным: ребята из производственно-технических училищ. Они разучивали и исполняли песни, звучавшие на строительстве Днепрогэса, Магнитки, в первых тоннелях Московского метро. Песни, которые когда-то подхватывали челюскинцы, папанинцы, Валерий Чкалов, герои первых дальних советских перелетов.
У хора был пожилой руководитель-дирижер и юный тощий пианист, наверно, действительно часто болеющий.
Сергей в перерыве спросил про Наташу. Руководитель объяснил, что Крылатова была бы очень хороша для них, хотя бы как сменный аккомпаниатор, да вот недавно заявила о своем намерении найти оплачиваемую работу. А «вокальный ансамбль» пока не в состоянии платить никому ничего.
Руководитель-дирижер возобновил занятия, весело махнув посетителю палочкой в направлении двери. Но уходить Сергею не хотелось. То, что он представлял себе мысленно — живительный для стариков эффект песен, неожиданно возобладало над ним самим. Странное дело, он уже не чувствовал себя загнанной лошадью.
Ему известно было еще одно место, которое, как он удивленно догадывался, Наташа считала не менее важным, чем клуб, где занимался ансамбль.
Спотыкаясь на обледенелых ступеньках, наступая на осторожные шаги шедших впереди, Сергей спустился в подвал — неожиданно теплый, хорошо освещенный. Лекция еще не началась. Пришедшие складывали пальто и шубы на скамьи вдоль стены.
Лектор — прямая высокая женщина в темных очках, чуть ли не наполовину закрывающих ее сморщенное личико, назвала себя новичкам:
— Айседора Ивановна Достоевская.
Она вычурно объяснила, что, вступив на стезю духовного совершенствования, она сочла необходимым соответственно обозначать свою личность:
— Имя «Айседора» я выбрала потому, что его носила одна из самых одухотворенных женщин нашего века, отчество «Ивановна» — чтобы подчеркнуть естественное тяготение русского народа к духовности, а фамилию «Достоевская» — в память великого классика, знатока мистической русской души.
Сергей шепотом спросил у соседей, не знакомы ли они с Натальей Крылатовой? Двое были новичками, никого здесь не знали. Третий видел Наташу на прошлой лекции и слышал, что та больше сюда ходить не будет: некогда ей, устраивается на работу.
Между тем Айседора Ивановна уже не говорила, а вещала:
— ...Надо отдавать не задумываясь свои знания, мысли, деньги! Отдайте не задумываясь свою зарплату или хотя бы часть ее, и вы получите отданное в двойном размере. Я посоветовала моим ассистентам поступить так, они отдали и почти тут же получили, в два раза больше! Эти люди здесь и могут подтвердить!
Айседора Ивановна вещала, а две проворные дамы стали с тарелками в руках пробираться между рядами. Сергей слышал их требовательное шипение: «Пожалуйста, положите пятерку!» Он положил требуемую сумму на тарелку сборщицы.
Лекция продолжалась, но Сергей не слушал, мысленно репетируя то, что он задумал сделать. Фраза должна быть четкой. Не мямлить, не заикаться...
— Отдайте десятку! — завопил Сергей Чекедов.
Айседора остолбенела с поднятыми в экстазе «духовного совершенствования» руками. Кто-то из слушателей шикнул, кто-то ахнул, кто-то фыркнул так, что было похоже на смешок.
— Вы положили только пять рублей! — возмутилась сборщица.
— Я должен получить свои деньги в двойном размере! — вопил Чекедов.
Впрочем, он взял назад только пятерку. И, выходя из подвала к порывам острого зимнего ветра — может быть, даже долетевшего в Москву из Братска, — Сергей задорно напевал: «Смело, товарищи, в ногу! Духом окрепнем в борьбе!» Песня была не из репертуара понравившегося ему ансамбля, — от матери знал ее Сергей. Но задор, который он чувствовал в душе, был все-таки от комсомольцев, участников хора.
5
Сергей стоял в темном прямоугольнике двери, словно на пороге еще одного Наташиного поражения. За месяц ее отсутствия много накопилось этих поражений: детишки были устроены в школе на «продленный день» (вопреки убежденности Наташи в том, что домашнее воспитание гораздо лучше) и чувствовали себя неплохо. Фигурное катание, художественная гимнастика, японские букеты, английский язык — ничего этого у Миши и Ариши, естественно, больше не было, раз «продленный день». И конечно, никакого вегетарианского меню. А сейчас Сергей собрался переоборудовать комнатушку под свой рабочий кабинет: письменный стол сюда поставить, на него пишущую машинку, бассейн так называемый на балкон вытащить, горшки с кактусами — на кухню.
Галя Лапочкина, только что удачно вышедшая замуж за перспективного киноактера, заходила к Сергею по доброму знакомству и поразилась существованию никчемной пустой комнатушки, — ведь абсолютно никаких ценностей! Она поежилась, стоя на пороге:
— Сквозняк, что ли? Как будто дышит кто-то и бумаги шелестят...
А Наташин уход она объяснила попросту и с искренним одобрением:
— Решила она проучить тебя, Сергей Чекедов. Правильно решила! Наваливают на женщин всё! Потому что мужики зарабатывают! Мы тоже можем зарабатывать не хуже вас! Я, например, вообще не хочу рожать детей и тем более воспитывать. Зачем?
Галя посоображала и закончила с апломбом:
— Сначала нужно установить на земле длительный и прочный мир!
...Сергей медлил на пороге. Глаза привыкли к темноте. Он, казалось, уже различал даже края десяток, всунутых Наташей между книгами. Небрежно сунула. Демонстративно подчеркнула жестом малозначимость денег по сравнению с духовным богатством, которое она отстаивала. Пыталась отстаивать.
Сергей снова вспомнил, как отчаянно она выкрикнула:
— Я отдала детям все, что могла! Понимаешь или нет? Я уже отдала детям все, что могла!
Наверно, она уже тогда предчувствовала свое поражение: невозможность устанавливать свою личную систему воспитания детей, если существует общепризнанная; невозможность придумывания своего обособленного стиля жизни в житейской сутолоке вокруг...
На пороге Наташиной комнатушки — будто на пороге еще одного ее поражения — Сергей подумал, что права теща: если Наташа вернется, она, наверно, будет уже другой. Такой, как все. Не будет больше ее фанатичного старания перевоспитывать его, озарить неким особенным светом его душевную «тьму», приобщить к чему-то важному, как сотворение мира, чего она, скорее всего, сама толком не понимала, лишь металась в поисках ответа на «вечные вопросы» всех эпох. Не будет больше ее наивных попыток вырваться мыслью за пределы планеты, в бесконечность мироздания...
Миша и Ариша подошли, встали возле отца.
— Папа, как зовут лошадку? Ну как зовут эту лошадку? — Миша показывал рисунок, которого до ухода Наташи в коридоре, кажется, не было. Изображение Пегаса. В дешевой пластмассовой рамке.
— Мама, когда уходила, перевесила сюда, — объяснил Миша.
— Сюда, — тихонько подтвердила Ариша.
— И еще сказала, что все остальное из комнаты папа пусть выбросит, если хочет, а картинка пускай висит здесь.
— Здесь, — подтвердила Ариша.
— А я спросил, как зовут лошадку, а мама сказала, что папа сам назовет как хочет.
— Мама так сказала? — машинально спросил Сергей. Крылатый Пегас показался ему похожим на снежный ветер. Может быть, над Братском и над БАМом летят такие ветра? И было в Пегасе еще что-то от песни про конницу Буденного... — Мама действительно так сказала? — Усмехнулся Сергей, сам еще не понимая, чему он обрадовался? И тут же понял: жена доверила ему обозначить для детей связь ветров, которая виделась ей. Наташа признала свое поражение во всем, кроме этого видения творческой связи между эпохами... А может быть, Наташа опять станет прежней? И может быть, в будущем ее фантастическая мечта об идеальной системе воспитания совершенного человека осуществится? Говорят же, что, если бы не было полета мечты, не было бы окружающей реальности. А у Люции Александровны, рассуждающей, что жизнь Наташу переломит, это рассуждение возрастное. От старости уже! Вопреки всему остальному в ее натуре комсомолки первых пятилеток!
— Папа, как зовут лошадку? Как зовут эту лошадку?
— Вихрь! — обрадовался Сергей.
Наташа тоже будет довольна. Как же иначе назвать? Конечно, Вихрь!
— Мама скоро вернется! — сказал Сергей Чекедов, закрывая дверь в комнату жены: пусть остается нетронутой до ее прихода эта комната...
КОНСТРУКТОР № 4
#img_7.jpeg
Материнское чутье сразу же вселило в нее смутную тревогу. Она бросилась в кухню, — может быть, играли в пожарных, включили газовую горелку и забыли выключить? Заглянула в малогабаритные ячейки для обычных человеческих нужд, — может быть, налили воды в ванную, стали играть в морской бой... захлебнулись? Сунулась в комнату, называемую «детской» (хотя Сергей работал здесь, когда бывал дома). Нет, спокойно все, как будто. Спокойно ли?
Восьмилетний Миша, кажется, спит, а его вещички демонстративно — неаккуратно — разбросаны по полу. Шестилетняя Ариша вдруг повернулась к полосе света, упавшей из коридора на ее кроватку. Глаза Ариши блистательно выдали тот восхитительный факт, что ей было известно нечто очень важное.
Наталья повернулась к рогатой коридорной вешалке, кинула пальто на сломанный рог и наконец осознала то, что, наверно, увидела сразу же, когда вошла в дом. Увидела, но не отметила сознанием: болтающуюся на проводе, возле ножки тумбочки, телефонную трубку.
Ариша прибежала вслед за матерью — в пижамке и туфлях, надетых впопыхах так, что задники замялись. Девочка, очевидно, больше не могла таить свое важное «нечто»:
— Миша снял трубку и не позволил мне положить обратно!
— С кем Миша разговаривал по телефону?
— Сначала несколько раз с бабушкой Людей, а потом ни с кем. Потом все время разговаривал ни с кем — только крутил цифры и слушал. А потом положил трубку и не позволил... Миша, наверно, все время хотел поговорить с папой, а его там не было...
— Папа не приходил? — машинально удивилась Наталья. Ясно, что не приходил: нигде не видно было той коробки, о которой разговор велся целую неделю, — «Конструктора № 4».
Люция Александровна — «бабушка Люца» — купила выстояв долгую очередь в «Детском мире», строительную игру, рекомендованную школой. Наталья приехала к матери взять коробку, но Сергей зашел раньше и забрал, пообещав после работы отвезти домой.
Наталья застала мать за разговором с Мишей по телефону. Поняла, что тот звонил сюда сегодня насчет «Конструктора» уже много раз. Поняла из разговора что Миша нетерпеливо допытывается, давно ли уехал отец? И расспрашивает, явно наслаждаясь повторными описаниями, а заодно проверяя уже слышанное от других ребятишек и даже виденное собственными глазами у некоторых счастливцев — какой «Конструктор № 4», что из него можно построить?
— Да, крышка коробки наполовину желтая, наполовину синяя, — подтверждала Люция Александровна по телефону. — Да, ярко-желтая, как будто освещена летним солнцем... Да, Мишенька, та половина, которая синяя, похожа на море. И нарисована лодка. И еще есть немного белого фона, на котором нарисован грузовик. А название «Конструктор № 4» написано ярко-красными буквами.
Потом Люция Александровна рассказывала внуку, что он сможет построить очень многое: самосвал, спортивный автомобиль, штамповочный станок, пожарную лестницу. Все раскрашенное разными красками — синей, желтой, красной, зеленой...
Наталья часто замечала, что мать включает краски в свои разговоры со внуками. Миша с недавних пор стал обращать особенное внимание на цвета, оттенки, линии. Может быть, уже сказывалась усиленная наследственность? Отец — художник, бабушка — художница.
Пока Наталья была у матери, Миша позвонил еще четыре раза. И, видно, Люция Александровна, хорошо знавшая необязательность Сергея Чекедова, стала исподволь настраивать внука на то, что отец может не прийти сегодня:
— Ты знаешь, папа очень занят... Бывают же очень серьезные дела... Да, ты прав, я думаю, что он позвонит...
После последнего разговора с Мишей Люция Александровна вышла в кухню, где Наталья, решив помочь матери, мыла посуду, и сказала обрадованно:
— Мишка крикнул, что он услыхал шаги Сергея на лестнице. Прямо-таки заверещал: «Папа идет!»
Больше Миша не звонил, поэтому Наталья была уверена, что он дождался отца. Оказалось, нет, не дождался. И наверно, — так подсказывало материнское чутье — снял трубку телефона, чтобы не ждать напрасно отцовского звонка.
* * *
Будучи у тещи, Сергей Чекедов не сказал ей, что утром получил известие о смерти деда, — на работу позвонили... Незачем говорить. Люция Александровна старика не знала, притворно посочувствовать не умела.
...Бульвар был влажно-тихий, похожий на луч, прорезавший пасмурный осенний город. Сергей сел на скамейку, усыпанную желтой и оранжевой листвой. С работы он отпросился. Стало быть, его обещание отвезти коробку домой «после работы» уже было неточным, уже давало ему, как он рассудил сейчас, определенную свободу действий.
Он смотрел на листья, почти незаметно слетающие с ветвей. Вспомнил понравившуюся иллюстрацию в какой-то книге: ребенок среди вороха опавших листьев; подпись «я — частица многих поколений человечества...». Картины помогали Сергею Чекедову думать. Он приходил в музей, на выставку художников, в картинную галерею, стараясь попадать в безлюдные часы, и усаживался напротив облюбованной им картины — обычно пейзажа. Прямо-таки влезал в него воображением. И удивительно, что почти всегда, проникнув как бы вовнутрь картины, Сергей находил там способ выпутаться из клубка житейских противоречий!
Прозрачно-золотистые листья, на мгновение повисая во влажном безветрии, бесшумно ложились на дорожку бульвара, на скамейку, на плечи и на колени Сергея Чекедова.
Интересно, что душевно унаследуют Миша и Ариша от своего прадеда, жившего чуть ли не сто лет? Был он сначала плотником, потом столяром-краснодеревщиком. Почти до конца своих дней Тимофей Иванович Чекедов сам себя обслуживал и пытался мастерить что-то; тосковал по «красивой работе», которую ему доводилось выполнять, пока «до малейшей точности» слушались руки. И свою большую жизнь он пытался «по крохам» умещать в короткие продуманные фразы; даже пытался — не очень, впрочем, литературно — ибо был полуграмотным — записывать.
Сергей навещал редко вдовца деда, жившего в Подмосковье. А когда удавалось выбраться в этакую даль, Сергей, к своей последующей немалой досаде, ввязывался с Тимофеем Ивановичем в спор, похожий на перебранку. И все из-за Мишки!
В отличие от многих рабочих, мечтающих о том, чтобы их дети, внуки, правнуки стали, ну, допустим, инженерами, врачами, дипломатами, Тимофей Иванович настойчиво хотел завещать Мише свое великое терпеливое рабочее мастерство. Кем будет Ариша, ему, по правде сказать, голову не бередило — хоть артисткой, бог в помощь, как говорится! А малец должен продолжать линию предков на земле. Тем более что с Чекедовым Сергеем уже получился просчет: отец с матерью в послевоенной сумятице не углядели, пошел в художники!
Сергей до одури спорил с дедом, повторял, сам не замечая того, все Наташины аргументы о необходимости гармоничного воспитания, развития разносторонних способностей, чувства и понимания красоты... Однажды, в ответ на все это, Тимофей Иванович произнес длинную строгую речь:
— Разумение жизни и смерти нужно внушать, то есть разумение неотступной необходимости. Человек должен понимать, что бывает такое «надо», через которое не перешагнешь, от которого не отвертишься. Чем раньше человек сие поймет, тем лучше!.. Дереву надо сбрасывать листву и новую растить надо. Так же и человеку. Так же и государству... Если, конечно, дерево живое. А живое оно — от корней, которые работают, соки нужные отбирают, к веткам подают... Ну, а уж потом художники приходят и рисуют дерево, в его пышном убранстве... Понятно, про что говорю?
— Ясно! — соврал Сергей, всегда с трудом улавливавший смысл дедовских философствований.
— Доскажу для полной ясности. Корни государства — рабочие люди!.. Бывает, крону буря обломает, но если корни здоровые — новые ветки вырастут и зазеленеют. Стало быть, большая честь принадлежать к рабочему классу — корневой системе страны. Однако нелегкая эта принадлежность, с детства она вырабатывается, — то самое разумение неотступной необходимости, с чего я и начал тебе растолковывать суть дела.
Осенние деревья на бульваре спокойно роняли листья так, словно, подумал Сергей, были совершенно уверены, что благодаря здоровым корням им будут обеспечены весной зеленые кроны.
И, словно продолжением дедовской речи, возникло в душе Сергея настойчивое, хотя и не очень понятное чувство долга: надо поехать к деду, почтить его вековую принадлежность к рабочей корневой системе России... Может, и не этими словами подумалось Сергею, но смысл его решения был именно такой!
И еще подумалось, что «Конструктор № 4» — очень кстати. Так и войдет он, Сергей Чекедов, в дом деда со строительной придумкой в руках. Как бы в знак обещания, что Мишка будет все же приучаться не только к музыке и рисованию, но и к рабочему мастерству!
Сергей разобрался в своих переживаниях и заторопился на поезд. Хотел позвонить домой с дедовской станции в шестидесяти километрах от Москвы, но единственный телефон-автомат оказался испорченным.
До дедовского дома Сергей дотопал уже поздно вечером — плутал в неразберихе переулков, ибо толком ни адреса, ни дороги не знал. И попал к родне в самый разгар пьянки. Никаких тебе разговоров о корнях, да о кронах древесных. Выпив порядком, Чекедов произнес совсем не то, что собирался сказать, едучи сюда.
— Листва так же важна, как и корни, — заявил он, пьяно хмыкнув. — Однако дед у нас был мудрым!
Никто из родни не обратил внимания на речь Сергея.
* * *
Миша действительно снял телефонную трубку потому, что не мог больше ждать — когда, наконец, папа позвонит и скажет, в котором часу он наконец приедет? От ожидания Миша совсем вспотел, но даже при положенной трубке жара — и вокруг, и в нем самом — становилось все сильней и сильней. Он лег спать, заставив себя аккуратно сложить одежду. Правда, мама всегда сложит, если разбросано, но папа всегда говорит, что надо самому складывать аккуратно. «Он придет и увидит, как аккуратно». И вдруг Миша как будто бы услышал, что так ему подумалось, и вскочил. И, взяв в охапку свои аккуратно сложенные вещички и стараясь не плакать, раскидал их по полу: ведь отец не придет сегодня, уже не придет!
Миша долго притворялся спящим, а на самом деле лежал и думал, старался понять, догадаться — какое же дело может быть еще важнее, чем то, которое дала учительница, сказав: обязательно, обязательно надо принести «Конструктор № 4». Какое «надо» могло быть важней этого?
Потом Миша заснул, и ему приснился такой страшный сон, от которого и в нем самом, и вокруг стало совсем холодно, а не жарко, как было недавно. Ему приснилась коробка «Конструктора». Но она была не желтая и синяя с ярко-красными буквами, а просто серая. Она была серая-серая, словно кто-то стер все краски большой серой резинкой-ластиком. И было очень страшно то, что она серая. И внутри были простые глупые железки, а не удивительные части строек.
Утром, когда Наталья подошла разбудить Мишу, она увидела, что сынишка не спит.
— Сегодня папа принесет... И ты построишь...
Она осеклась, встретив внимательный взгляд:
— Да, мама... Если он даже не принесет, — ничего.
— Папа принесет, — с усилием повторила Наталья, — он вчера не пришел, наверное, потому, что ему надо было сделать что-то очень важное. («Что может быть важнее, чем вложить свою, пусть даже небольшую лепту в детей, в их воспитание?» — подумала она.) А сегодня у тебя будет «Конструктор» и ты построишь лодку, грузовик, самолет. Все, что захочешь.
— Да, мама.
Он подумал, что и лодка, и грузовик, и самолет будут не настоящие, а просто для забавы таких малышей, как Ариша. Впрочем, наверно, надо показать сестренке, как игрушечно строить из глупеньких железок, надо, чтобы малыши забавлялись!
Миша шагал по широкому светлому коридору в толпе одноклассников, которые гордо несли коробки «Конструктора № 4». В дверях остановился, пропуская девочку-соседку по парте с ее ношей. Улыбнулся и, пожав тоненькими плечами как взрослый, вошел в свой второй класс «В».
СТЕННЫЕ ЧАСЫ
#img_8.jpeg
Он заставил себя отодвинуть стул и встать. Так, словно собрав волю в железный кулак, оттолкнулся от праздничного стола. От недопитого — да, недопитого — стакана водки. От знакомой, пронизывающей всего тебя, жажды. Усмехнулся: «подвиг!» Мысленно, конечно, дал эту оценку. Везде и всюду в жизни так: то, что для одного — обычное дело, для другого — подвиг. Тем более дружки уговаривали: «Завтра прямо отсюда пойдешь встречать, не нарушай компанию!» Однако он совершил свой подвиг!
Странно, что помогло не данное честное слово обязательно встретить. И не смутное видение того, как ей будет трудно на вокзале с чемоданами, в которых ее рисунки, рулоны бумаги, холсты, краски, бог весть что. (Смутное видение, ибо ему редко удавалось представить себе переживания другого человека, даже ее). И совсем не боязнь новой ссоры с ней помогла. И уж безусловно не ожидание сандалий и рубашки, хотя и не забыл он об обещанном подарке.
Помогло воспоминание. Одно из совсем немногих хороших воспоминаний, которые уделила ему Судьба. Можно сказать, самое лучшее. Другие хорошие были, но с неважнецкой концовкой каждое. Он даже приучил себя всегда ожидать худшего. Судьба умудрялась подмешивать ему в любую удачу каверзное «чуть-чуть».
В юности чуть-чуть не научился играть на гармони. В тот день, когда получил ее в подарок от отца, уходившего на фронт, завалило ее обломками в их домишке, сгоревшем под бомбежкой. Мастером спорта по теннису чуть-чуть не стал — проиграл смешанную парную, безусловно только из-за нервной партнерши! В туристский круиз по странам Европы чуть-чуть не поехал — опоздал с оформлением характеристики. Медаль за помощь партизанам чуть-чуть не получил — нужного документа не хватило; ехать из Москвы в Минск, добиваться, доказывать не захотел.
Каверза с медалью была самая занозистая. Не думал — не гадал, что через столько лет посулят представить к награде, а когда представили — как дурак забыл обо всех предыдущих каверзах Судьбы, обрадовался. И, хотя наружно никакого счастья старался не показать, наверно, было заметно. Потому что заново переживал он тот давний случай и на предложения дружков пойти обмывать будущую правительственную награду лишь то вытягивал шею, будто крайне удивлен чему-то, то вбирал голову в плечи — привычка еще с детских лет.
Не ахти какая важная потребовалась тогда от него помощь, однако факт, что надо было проявить смелость и смекалку. Он, Лешка Горелов, в 16 лет выглядел благодаря баскетбольному росту и спортивной мускулатуре на все 25. Белорусский городок, где он родился и вырос, был одним из тех, которые в гитлеровском окружении подпольно сберегли Советскую власть — от первого до последнего дня войны. Алексей Горелов весь 1941 год работал заведующим городским баром, в котором сохранились еще довоенные запасы. Глубокие ящики стойки партизаны приспособили под небольшой склад. Перед очередным немецким рейдом они решили забрать и провиант, и оружие, да запоздали. Немецкие офицеры уже расположились за столиками, угощались пивом и водкой и одобрительно разглядывали портрет Гитлера над слабо освещенной стойкой. А в комнате заведующего трое ничем не примечательных с виду парней советовались с Алексеем Ивановичем Гореловым, как отвлечь внимание противника и выполнить задание? Он сам и придумал, нашел решение.
Слегка покачиваясь — уже приучился в ту пору выпивать «для храбрости», — Лешка с двумя полными бутылками пива вышел на середину маленького зала и, завопив «Хайль Гитлер!», запустил бутылкой в портрет. Секунды ошарашенной тишины Лешка использовал, чтобы с тем же воплем швырнуть вторую бутылку в единственную лампочку — над стойкой. Он успел, прежде чем присоединиться к ребятам из отряда, лихо опроставшим ящики, захватить с ближайшего столика пару бутылок водки и запереть снаружи дверь в бар. В партизанский лес он уходил радостно, словно выбираясь из трясины — задымленной, пропитанной пиво-водочным перегаром. И подвигом свой поступок не считал, поскольку не трудно было ему выполнить то, что придумал. А если не трудно — какой же подвиг? Просто душевное удовлетворение! И вроде бы за отцовский домишко, сожженный гитлеровцами, отомстил, за отца, пропавшего без вести, за мать, погибшую в пожаре. Ну, и за гармонь... Стало быть, может, и правильно, что вмешалась Судьба со своим «чуть-чуть» и не получил он медаль за помощь партизанам...
Воспоминание, которое помогло Горелову совершить нынешний подвиг — воздвигнуться над праздничным столом и удалиться твердыми шагами — было без всякого «чуть-чуть». На его пятидесятилетии начальник ремонтного цеха вручил ему, снабженцу Алексею Ивановичу Горелову, стенные часы. В Красном уголке вручил. После работы задержал людей — не в обеденный перерыв собирал, когда кто жует, кто в домино лупит. И никто не ушел! Все радовало в этом наилучшем воспоминании, начиная от самих часов — темно-коричневых пластмассовых «под дерево», с латунной отделкой «под позолоту», — солидно отсчитывающих секунды. А какую речь он почти произнес! «Почти» — потому, что от непривычки к выступлениям он забыл, что хотел сказать в середине, но заключительная часть ладно припаялась ко вступительной, и в целом получилось здорово: «Быть снабженцем — не в бирюльки играть! Снабженцы — это рабочий класс, пусть никто не сомневается!»
А речи, с которыми обращались к нему! Так, словно Судьба разглядела наконец в нем порядочного качественного человека.
Часы он принес не куда-нибудь, а в ее квартиру, подчеркнув тем самым, что именно ее жилье считает своим домашним очагом. И место нашел такое, словно было оно давно предназначено для этих великолепных часов — для справедливой оценки, данной ему, наконец, Судьбой. В кухне повесил. Над холодильником. В ванную комнату идешь постирать себе рубашку или ей кофточку — часы видны. В туалет идешь — видны. И в кухню входишь — то ли картошку почистить, пожарить, то ли суп сварить или она позовет чаю попить — часы, шоколадно-золотистые, сразу бросаются в глаза!
С тех пор как появились стенные часы, красивый подарок цеха, он часто заходил в кухню без всякого дела. И долго стоял, слушал солидный отсчет времени, подтверждающий, что жизнь его — серьезная добротная жизнь порядочного человека.
Добираясь домой, чтобы отоспать хмель и утром приехать на вокзал свежевыбритым, деловым, он как раз и размышлял о своей порядочности. Ну, выпил — любой выпивает. А вообще не в чем ему себя упрекнуть! Когда она в командировках, квартира присмотрена. Однажды спас от потопа — всю ночь подставлял тазы и ведра под течь с потолка. В другой раз утечку газа обнаружил, проклял все на свете, пока до «аварийки» дозвонился. А цветы за окнами кто поливает? Цветы, которые она каждую весну находит время посадить в память мужа — ботаника, погибшего на фронте. Он, Горелов, ухаживает за памятными цветами. А к ее картинам не прикасается. Прислонены к стене одна за другой, обратными сторонами к нему, охраняющему жилье, — будто спиной повернулись, а душу спрятали. Над громоздкой грудой лист бумаги прикреплен с категорическим распоряжением: «Не трогать!» Смутно-обидная надпись для него, серьезного человека, у которого есть свой домашний очаг. Так, словно не доверяется ему нечто особенно важное. Впрочем, постепенно он потерял странный, тоскливо ноющий интерес к ее картинам! Ничего в них не может быть особенного!..
Входная дверь оказалась запертой изнутри на второй замок. Стало быть, она уже приехала! Сказала, что завтра, а явилась сегодня! Зря он тащился сюда ночевать! Зря оторвался от блиставшего бутылками праздничного стола!
— А, проклятая собака!
Он выругался, машинально тыча ключом в замок и не осознавая — ее бранит или Судьбу, опять подсунувшую чертово «чуть-чуть»: чуть было не встретил!
За дверью внезапно — она сохранила легкую неслышную походку юности — ее голос:
— Я просила не приходить сюда, если напьешься!
— Подкрадываешься! Все играешься с Лешкой-Гармошкой!
Все-таки открыла дверь. И молча посторонилась, когда он качнулся, проходя в свою комнату. Он лег не сразу. Оставив дверь открытой, стоял, глядел в туманную ночь за окном. И, пытаясь преодолеть опьянение, выискивал такие слова, чтобы она поняла, признала его порядочность. Ему всегда, еще с молодости, было невмоготу душевно раскрыться, как бы защитить себя. Сказал громко, с тяжелой медлительностью:
— А я ушел с праздника. Чтобы завтра тебя встретить. Как порядочный человек. Я помнил: приезжает 1 Мая, в 9.15. Первого, а не тридцатого.
— У меня обстоятельства сложились иначе. Тебя разыскивали по телефону, чтобы предупредить. Значит, не нашли. Наверно, не первый день празднуешь!
Он отошел от окна, сел на постель. Казалось, ночь влезла в комнату, окружила его плотным туманом.
— Меня не интересуют твои обстоятельства. И твои картинки. Давно уже не интересуют! Можешь прятать их, да подальше!
— Ах, тебя не интересует!..
Проваливаясь в спячку, он все-таки понял, что нашел не совсем удачные слова.
* * *
...Слыша его пьяный храп, она впервые за многие годы почувствовала не злобу, сжимающую горло и сердце, а безразличие. Может быть потому, что он впервые цинично заявил о безразличии к ее работе, главному звену ее жизни?
Заглянула из коридора в его комнату. Он спал, поджав длинные ноги и вобрав голову в рыхлые плечи. Впервые за многие годы ее не тронула поза, напоминающая беззащитность животного. И впервые она пожалела себя — исступленно энергичную, ради того, чтобы дочь вырастила Мишу и Аришу в достатке и осуществила мечту о гармоничном воспитании детишек; ради того, чтобы этот старик, Лешка Горелов (хотя сама она старше Лешки на год) сохранял человеческое достоинство; ради того, чтобы она могла вырывать для себя дни самозабвенного творчества, без вездесущего навязчивого вопроса о том, как свести концы с концами. Пожалела себя, рыскавшую по магазинам за сандалиями и рубашкой, которые по-матерински обещала этому старику... А как она радовалась, что возвращается домой с новыми эскизами и готовыми работами и что ждет ее человек, от которого вот уже, слава богу, почти год не пахнет пьянством!
* * *
В душе она гордо считала достижением то, что он теперь не пьет и давно уже не врет и не ворует рубли на водку.
В 1946 году она, Люция Крылатова, член райкома комсомола — хотя ей было уже 23 года — со всей прямолинейной решимостью своего поколения взяла обязательство полностью искоренить в районе вечеринки с выпивкой. А вскоре на городских соревнованиях по теннису Люция с ужасом увидела, что обосновавшийся в Москве, в «ее районе», белорусский спортсмен со смешным прозвищем «Лешка-Гармошка» украдкой выпил в буфете полстакана водки перед финальной встречей. Этот финал она помнит до сих пор: сначала молниеносное нападение белоруса, его красивая, уверенная защита, потом — она заметила с придирчивой наблюдательностью художника — некоторая «стертость», размягченность движений. И поражение. И его брошенный партнерше упрекающий взгляд — будто она, а не полстакана водки были виной проигранного финала! Впрочем, в тот первый день их знакомства Люция не перечила Лешке: ладно, партнерша так партнерша!.. А зато в дальнейшем Люция Крылатова не раз боролась с желанием Горелова выпить по тому или иному поводу, боролась, используя и свое старшинство (все-таки на целый год), и свое общественное положение, и еще мало ли что!..
...Наблюдая бегущую навстречу за окном поезда Москву, Люция Александровна решила, что сегодня покажет Алексею свои недавние работы. Целый цикл «Комсомольцы первых пятилеток». Название шаблонное, но решение, как ей казалось, оригинальное. Обращаясь к этой теме, художники обычно воскрешали прошлое, рисовали и писали девушек в красных косынках, парней в кепках. Она нарисовала пожилых людей, элегантно одетых, окруженных приметами, в том числе и бытовой обстановкой, конца семидесятых годов. Но, работая над их образами, она постаралась дать им характерные черты той, давней комсомолии: жестковатый уверенный взгляд, определенность и резкость движений и, самое главное, вдохновенную озаренность верой в коммунизм, в осуществление гигантской задачи переделки человека!
Она хотела спросить своего, теперь уже, слава богу, трезвенника, Лешку — получилось ли?
На вокзале ее никто не встретил. Дома, на книжных полках, густел слой пыли. На паркете выделялись рыжиной жировые пятна. В хлебнице лежал заплесневелый ситник. До позднего вечера она мыла, скребла, чистила. Потом разбирала чемоданы. Потом, уже ночью, услышала его брань за дверью. Впустила его в дом. Услышала его пьяный храп. Потом сидела в кухне, не понимая: часы отсчитывают вечность или глухо тикает головная боль?
...За годы полусовместной жизни у них выработался свой словарь. Они часто называли друг друга условно, как водится не только в семьях, но и между многолетними приятелями: у него осталось давнее прозвище «Лешка-Гармошка», а он окрестил ее «Лютиком» (от ее имени Люция, которое, само по себе, было придумкой родителей-большевиков от «Революция»). Причем «Лешка-Гармошка» прилепилось к нему, может быть, совсем не из-за какой-либо связи с игрой на гармони, а потому, что у него была привычка — то как бы растягивать шею, то как бы сжимать ее, вбирая голову в плечи.
* * *
Утром, куря па лестничной площадке, он постарался мобилизовать все свои душевные силы, чтобы объясниться. Дольше чем обычно проветривался после сигареты, чтобы она не упрекнула табачным запахом. С порога кухни окликнул:
— Лютик!
Она порывисто вскинула голову от мойки, заставленной давними грязными рюмками и стаканами. (Наверно, вчера не успела справиться с посудой. Или опять не было горячей воды.)
— Лютик!
У него дрогнул голос, а у женщины, которая, как он давно усвоил, владела своей мимикой и умела выглядеть каменно-безучастной, дрогнуло что-то в лице.
— Я давно тебе не «Лютик», — нарочито скрипуче сказала она, — переезжай туда, где пьянствуешь.
И тем же жестяным тоном:
— Сандалии лежат у тебя на постели. По-моему, они будут тебе хороши. На рубашку денег не хватило.
Она осознанно говорила так, будто царапала ножом по сковородке, — чтобы исключить возможность сентиментального отношения к ее подарку. Кажется, он понял. Сказал грубовато:
— За часами я заеду как-нибудь потом. Возьму их.
Потоптался и добавил, как бы извиняясь:
— Все же подарок цеха. И вроде бы твоя, так сказать, лепта, что ли.
— Нет, возьми сейчас!
Кажется, он понял, что Люция не хочет оставлять возможности для возобновления их полусовместной жизни, что она порывает их отношения навсегда. Со всей прямолинейной решимостью своего поколения.
Он неторопливо снял часы и аккуратно завернул их в несколько газет. Ушел, хлопнув дверью.
И вдруг она легко рассмеялась — обрадовалась его бережливому отношению к аляповатым пластмассовым часам «под дерево», с латунной отделкой «под позолоту». Он унес с собой подарок цеха как истинную драгоценность, — значит, все же сделала Люция Крылатова человека, Алексея Ивановича Горелова, из почти забулдыги «Лешки-Гармошки»!.. Уже из-за одного этого дела стоило прожить жизнь.
* * *
Он шел по багряной от флагов улице, то вытягивая шею, то вбирая голову в плечи. Шел с явно непраздничным, объемистым свертком в руках. Неплохо было бы податься к дружкам. Опохмелиться. Ничто не мешало, кроме неудобного свертка, затрудняющего поспешную ходьбу. Он свернул в какой-то переулок. Еще в какой-то переулок, совсем пустынный. Остановился перед полуразрушенной серой стеной с черными глазницами окон. Совсем как во время войны. Неторопливо раскрыл сверток. Вытащил часы. И, размахнувшись, хотел шмякнуть их о стену. Но в последний момент услышал равномерное тиканье. Часы шли. Они показывали время. Неужели это время они показывали для него? Он поднял с тротуара смятую бумагу. Расправил ее и, еще сердясь на себя, осторожно завернул в бумагу часы. Посмотрел в последний раз на серую стену, повернулся и пошел. В неизвестном пока для него направлении.
НЕУДАЧНАЯ ЖЕРЕБЬЕВКА
#img_9.jpeg
Так случилось, что на командное и личное первенство Советского Союза по настольному теннису в качестве главного судьи была назначена не умудренная большим судейским опытом, но зато страстная болельщица маленького мяча, журналистка и поэтесса, автор этих строк. И первые слова, услышанные главным судьей от спортсменов, участников соревнований, — были жалобой на то, что первенство начинается с неудачи — «неудачная жеребьевка!..»
О неудачной жеребьевке говорили все. Говорили тоном упрека и, как всегда в таких случаях, не заботились о логике рассуждений. При чем тут логика? Все ясно. Могла ли быть удачной жеребьевка, если главный судья, того гляди, перепутает рифмы с мячиками?!
А жеребьевка в самом деле была неудачной, так как в личном первенстве сводила между собой некоторых сильнейших игроков страны не в конце, а почти в самом начале соревнований. Причем, согласно олимпийской системе, проигравшие сразу выбывали из числа участников, борющихся за первые места.
У команд, претендующих на звание чемпиона страны, были свои причины жаловаться на жеребьевку.
Команде эстонского спортивного общества «Калев» не хотелось бы в финале встречаться с первой командой «Спартака». В свою очередь спартаковцы не считали для себя удачей встречу с «Калевом».
«Неудачная жеребьевка» обостряла борьбу за переходящий кубок и за алые майки чемпионата...
У каждого вида спорта есть свои болельщики. Очень популярны болельщики футбола. Они, можно сказать, уже вошли в историю — во всяком случае, прочно вошли в фельетоны, в анекдоты, в репертуар эстрадных артистов, даже в кинофильмы. «Болельщик футбола» — это почти такая же спортивная профессия, как и «просто» футболист. Настольный теннис — более молодой вид спорта. И его болельщики менее известны общественности. Они обнаруживаются совершенно неожиданно, причем в самых различных местах: в редакциях газет, в цехах заводов, в зубоврачебных кабинетах, за рулем такси... Как они ведут себя на соревнованиях? Это можно себе представить, если принять во внимание, что игра в настольный теннис — самая быстрая игра в мире — во много раз превышает по темпу игру в футбол. Конечно, соответственно убыстряется реакция болельщиков. Так что, вообразив себе болельщика футбола как бы в убыстренной киносъемке, вы увидите перед собой почти воочию болельщика настольного тенниса.
В Таллине, где проходило первенство Советского Союза по настольному теннису, оказалось немало болельщиков этого вида спорта. И оказалось, что молодой настольный теннис — полноправный, полнокровный спорт, связанный, как и любой другой вид спорта в нашей стране, со всей широкой советской действительностью тысячью нитей, богатством ассоциаций.
Например, спорят о стихах студента-филолога Таллинского университета, а аргументация — явно из сферы настольного тенниса:
— Это — вялые стихи, типичная качка, перекидка! — доказывает один.
— В первой строфе — качка, а потом какая пушечная атака! Какой завершающий удар, — возражает второй.
Мне также довелось слышать от болельщиков настольного тенниса в дни перед открытием первенства десятки удивительных рассказов. Сообщали, например, что капитан команды «Калев» увез своих участников на грузовике за сто километров от города для тайных тренировок.
Старый город Таллин с башнями, похожими на рыцарские замки, с музейной романтикой тесных путаных улочек был прямо-таки насыщен веселой фантастикой, нередко рождающейся в кипучем мире спортивных соревнований. Была доля правды в пестрых выдумках о жизни команд: они стремились держаться каждая как можно более сплоченно. Участники командного первенства как бы внутренне готовились к дружной совместной борьбе, ко взаимной поддержке в этой борьбе.
И вот — торжественное открытие командно-личного первенства Советского Союза. Шестнадцать добровольных спортивных обществ. Шестнадцать знамен. Громадный зимний теннисный зал стадиона «Динамо» переполнен зрителями.
В те минуты, когда под звуки гимна чемпионы Советского Союза Аста Миттоф и Арутюн Акопян поднимали флаг соревнований, главный судья за праздничным залом — за шелком знамен и тесными рядами зрителей — увидел то, что можно назвать историей настольного тенниса в нашей стране.
Впрочем, я не собираюсь углубляться в историю настольного тенниса.
Как любой болельщик, я убеждена, что без этого вида спорта жизнь, безусловно, потеряла бы значительную часть яркости и красоты. Как любой болельщик, я уверена, что о мастерах маленькой ракетки, о сильнейших настольных теннисистах, появятся со временем серьезные исследовательские труды и высокие произведения искусства. Я не собираюсь углубляться в историю и объяснять читателям, что настольный теннис по своей динамике, тактике, внешнему рисунку игры и внутреннему напряжению совсем не похож на пинг-понг, существовавший у нас в стране в тридцатых годах двадцатого века.
Перефразируя строки поэта Виктора Гончарова, можно сказать: «Ты не был на играх?.. А ты побывай!» (и тогда — добавлю в скобках — все увидишь сам!)
Не углубляясь в историю, я просто хочу, чтобы читатель тоже взглянул на торжественное открытие первенства Советского Союза, на широкий спортивный праздник внимательными глазами.
Даже еще точнее — взглянул бы зоркими глазами коммуниста, хозяина жизни, творца истории — где бы он ни был: на гигантском строительстве или на сравнительно небольшой спортивной площадке.
Праздники в жизни не возникают сами по себе. Народ творит их, создает их. И это творческое созидание праздников большая напряженная работа, пожалуй, не менее радостная, чем самый праздник. Для того чтобы один из многих видов спорта, наш настольный теннис, вышел под шестнадцатью знаменами на торжественный парад открытия первенства Советского Союза, для того чтобы состоялся этот праздник, один из многих спортивных праздников, нужен был труд сотен тысяч людей большого советского хозяйства. Нужна была помощь партии и правительства, нужно было все то, что стало теперь обычными этическими нормами советской действительности.
Нужно было построить стадионы и спортивные залы, клубы и дворцы культуры, а одновременно — новые удобные дома и станции метро, проложить новые проспекты; выпускать автомобили, паровозы, блюминги, а потом уже мячики и ракетки для настольного тенниса.
...Был 1927 год. Уже заложена Днепровская гидроэлектростанция мощностью в 650 тысяч лошадиных сил. Уже шел ток с Волховской ГЭС, уже организовывались мощные колхозы.
Уже как бы виднелись на горизонте первая кузнецкая домна, Челябинский тракторный.
Подросткам, страстно влюбленным в свой настольный теннис, который тогда почему-то называли пинг-понгом, нередко казалось, что в гигантских новых цехах, в переплетении дальних маршрутов вряд ли найдется место для маленького белого мячика.
Прошли годы.
Воскресное мартовское утро. В Москве еще зима. Заводская окраина — вернее, бывшая окраина — хорошо знакома мне, бывшей работнице завода. Сохранились еще здесь домики, закутанные сейчас в снег, как в пуховые платки, домики, которым снежные сугробы достают до окон. Но рядом с ними — будто новый город вырос. Широкие проспекты, кинотеатры, удобные просторные дома... Сохранились как исторические реликвии башни древнего монастыря. Не вырублен старый лес возле них. Но рядом с башнями возвышается Дворец культуры.
Над головой — голубое небо без единого облачка. Ледяные сосновые иглы оттаяли на солнце и кажутся полированными. Снег под деревьями похож на замерзшие сбитые сливки. И такой же чистый, белый выпавший за ночь снег лежит чуть поодаль, на тротуаре возле громадных серых заводских корпусов. Завод отдыхает сегодня. Никто не проходил в цеха, и снег не утоптали. Но вот от станции метро к проходной завода бежит группа девушек. Под шубками у них — спортивные брюки, в руках — чемоданчики. Девчата спешат в клубный зал завода, на соревнования по настольному теннису. Мать одной из участниц соревнований работает в литейной завода с 1927 года.
Тогда не было ни клубного зала, где назначены эти соревнования, ни новых громадных заводских корпусов. Весь завод, производящий известные далеко за пределами Советского Союза машины и механизмы, ютился тогда в нескольких цехах. Литейную называли «узким местом» — она была так мала, что тормозила работу всех цехов...
Идут годы.
Кабинет партийного работника крупного областного центра. Жаркое лето. В области — пропасть дела: уборочная, отгрузка машин для великих строек, совещания стахановцев.
Юноша, пришедший в этот кабинет с жалобой на неполадки в организации соревнований по настольному теннису, чувствует себя страшно неловко. По сравнению с громадными делами области, целлулоидовые мячики, о которых ему нужно говорить, кажутся прямо-таки микроскопическими и в высшей степени несерьезными.
Юноша порывается уйти. Но партийный работник с чуть-чуть напряженной, а может быть просто усталой улыбкой все расспрашивает его: из каких городов приехала молодежь на соревнование? Кто судьи? Хорошо ли размещены участники? И чувствуется за улыбкой, за внимательным взглядом спокойное, твердое желание и умение коммуниста создавать праздники в жизни.
Не важно, происходил ли этот разговор в Харькове или в Свердловске... Важно то, что постоянное внимание партии ко всестороннему воспитанию молодежи дало возможность настольному теннису прочно обосноваться в заводских и сельских клубах, в санаториях и домах отдыха, в различных спортивных обществах.
Увлекательная и полезная игра, развивающая глазомер, быстроту реакции, ловкость, выносливость, координацию движений и волю к победе, вышла на широкую спортивную арену...
А вот чем обернулась неудачная жеребьевка.
Во время полуфинальной встречи с командой «Калев» капитан первой команды «Спартака» Вилюс Варякоис получил серьезную травму и выбыл из игры.
С большим трудом спартаковцы одержали победу в полуфинальных соревнованиях. А назавтра предстояла финальная встреча с еще более сильной командой спортивного, общества профсоюзов Литвы — «Жальгирис».
В составе команды «Жальгирис» — мастера спорта Владас Дзиндзиляускас, Она Жилевичуте, два игрока всесоюзной десятки и победитель всесоюзных юношеских соревнований. Против этой сильной пятерки первая команда «Спартака» вынуждена играть вчетвером. И, очевидно, победа достанется команде «Жальгириса», хотя у общества «Спартак», раньше других начавшего серьезно культивировать настольный теннис, были все основания рассчитывать на победу своей команды.
Главный судья есть главный судья. На период своего судейства он не имеет права быть болельщиком того или иного спортивного общества, не имеет права симпатизировать тем или иным игрокам, радоваться их удачам или огорчаться их поражениям, даже не имеет права поддерживать дружеские отношения с участниками. И хотя нигде не записано такое «бесправие» главного судьи, обладающего всеми судейскими правами, оно узаконено неписаным кодексом спортивной этики.
В утро финальных встреч главный судья первенства формально нарушил этот кодекс: я зашла к спартаковцам спросить о здоровье капитана команды.
И тут выяснилось, что настроение у спартаковцев — боевое. Недаром во время подготовки к первенству в команде еще более окрепло «чувство локтя». Пять человек, люди совершенно различные — одни более организованные, другие более расхлябанные, одни более волевые, другие скорее слабовольные, — нашли в трудные минуты общее чувство высокой ответственности за честь коллектива.
У команды в шумных спорах рождались планы завоевания победы — рождались и тут же отбрасывались, уступая место новым. Самый простой план заключался в том, чтобы, вопреки правилам, добиваться разрешения на дополнительное включение в состав команды нового игрока — «запасного».
Но вечером первая команда «Спартака» вышла к столу, вооруженная самым трудным и наиболее спортивным планом: играть вчетвером и добиться победы!
Капитан команды подсчитал шансы и поставил перед участниками задачу: набрать восемь очков в одиночных встречах, набрать наверняка, не доводя до того, чтобы исход борьбы решали парные встречи.
Необходимо восемь очков. Как их добиться?
Три очка должен дать чемпион Союза Акопян. В прошлом году он, еще не будучи чемпионом, выиграл 89 встреч из 89. Может он сегодня выиграть три встречи из трех? Обязан! Три очка должны дать женщины. Бронислава Балайшиене и Эвелина Лесталь играют сейчас сильнее, чем их противницы.
Три очка Акопяна, три очка женщин — это шесть. Значит, все зависит от Евгения Никольскиса. Ему нужно взять два очка из трех. Одно очко взять не очень трудно: Олег Онуфриенко сейчас играет неуверенно. Но второго очка пока что не видно, хотя оно необходимо. Надо у кого-то выиграть. Нельзя же рассчитывать на смешанную парную встречу: противники спартаковцев Дзиндзиляускас и Жилевичуте — бессменные чемпионы Союза в этом разряде.
Каждая командная встреча на первенстве СССР состояла из пятнадцати игр — девяти мужских одиночных, четырех женских одиночных, одной парной мужской и одной смешанной парной игры. Победителем встречи считался коллектив, набравший 8 очков из 15. Неявка к столу, даже по болезни, засчитывалась как проигрыш очка.
Таким образом, хотя первая игра из встречи «Спартак» — «Жальгирис» закончилась победой спартаковца Никольскиса, в решающей партии со счетом 21:18 выигравшего у чемпиона страны среди юношей, на зеленом демонстрационном щите появился счет не 1:0 в пользу спартаковцев, а 1:1. Это мастер спорта, капитан команды «Спартака» Варякоис, сидя на скамейке с перевязанной ногой, «проиграл» свою первую встречу.
Однако у команды «Спартака» в этот же момент появились реальные шансы на победу: ведь недостающее ключевое очко, благодаря трудной волевой победе Никольскиса, было, очевидно, найдено!
Чемпион страны спартаковец Арутюн Акопян выигрывает у игрока всесоюзной десятки Онуфриенко. Но на демонстрационном щите появляется счет не 2:0 в пользу «Спартака», а 2:2. Это капитан команды «Спартака», не подходя к столу, «проиграл» свою вторую встречу!
После шести одиночных встреч общий счет становится 3:3.
К столу выходят первая ракетка страны Акопян и победитель всесоюзных юношеских соревнований Пашкявичус.
Несколько месяцев назад в товарищеской встрече на всесоюзных юношеских соревнованиях Акопян добился победы над молодым спортсменом лишь в третьей партии, в напряженнейшей борьбе. Та встреча запомнилась обоим противникам. И сейчас юноша играет смело и свободно, стремясь вернуть упущенную несколько месяцев назад победу, а перед Акопяном, очевидно, встает угроза поражения. Он играет осторожно, слишком осторожно. В решающей партии он впереди — 15:9, 18:14. Однако он боится проявить еще большую инициативу, считает это риском. Он почти не бьет. Разрыв в счете медленно сокращается 18:15, 18:17, 18:18. Кажется, что маленький белый целлулоидовый мячик, попадая на сторону Акопяна, становится свинцово тяжелым, что на этот мячик как бы давит неиссякаемое упорство противника. При счете 21:21 Акопян вдруг решается на внезапный удар. Противник не был готов отразить этот удар. Но Акопян не был готов пробить его — бил, не будучи в позиции. Тактическая ошибка влечет за собой фактическую ошибку — промах! Еще ошибка. И зрители приветствуют победу Пашкявичуса.
Команда «Спартака» потеряла верное, высчитанное ею очко!
И тут же следует еще одна неожиданность: женская одиночная встреча мастеров спорта Жилевичуте и Балайшиене заканчивается победой Жилевичуте!
Счет командного состязания становится 7:4 в пользу «Жальгириса». Спартаковцам для того, чтобы выйти победителями, уже нельзя больше проиграть ни одной встречи. «Жальгирису» же для победы нужно всего одно очко...
Бывает так в жизни: человеку, а иногда и коллективу кажется, что уже все сделано, что победа уже пришла. А на самом деле до победы остался еще шаг, еще одно волевое усилие. Ведь победа сама не приходит, к ней нужно дойти, ее нужно завоевать, реализовать все имеющиеся к ней предпосылки. Иногда этот последний шаг, последнее волевое усилие оказывается самым трудным.
Возможно, что капитану «Жальгириса» Владасу Дзиндзиляускасу на какую-то минуту показалось, что победа уже пришла, сама пришла. Но это было не так!
Никольскис, как и следовало ожидать, выигрывает у Онуфриенко. Акопян в решающей партии выигрывает у Дзиндзиляускаса. Мужскую первую встречу с результатом 2:0 также выигрывают спартаковцы. Общий счет становится равным — 7:7.
Вот тут-то, очевидно, команде «Жальгириса» стало ясно, что ту победу, которую они считали уже завоеванной, еще нужно завоевать, ту встречу, которую они считали уже выигранной, еще нужно выиграть.
Легко ли выигрывать встречу, психологически уже выигранную? Выигрывать как бы во второй раз? Очень трудно!
Сейчас мастерам спорта спартаковцам Балайшиене и Акопяну предстоит играть против чемпионов страны в смешанном парном разряде — против мастеров спорта Жилевичуте и Дзиндзиляускаса.
В парной игре, в отличие от тенниса, партнеры отбивают мяч строго по очереди, а не когда кому удобно. Тут особенно важна сыгранность пары, точность передвижений...
В зале — только дыхание сотен зрителей да сдержанный голос судьи. Очень мало вероятности, что спартаковцы выиграют. Так и есть: «Жальгирис» ведет, счет уже 19:17 в их пользу. Разыгрываются последние мячи партии. Спартаковская пара играет самоотверженно, свободно и, наперекор обстоятельствам, — уверенно. Плавно и спокойно возвращаются остро пласированные мячи. Каждый удар встречается прочной защитой.
Контратаки Акопяна с броском издалека к укороченному мячу удаются ему безошибочно. Вот Дзиндзиляускас успевает взять удар. Балайшиене резким мужским ударом бьет слева по линии. Жилевичуте все-таки зацепила мяч, но он не долетает до сетки. Счет 19:18. Дзиндзиляускас явно начинает нервничать. Хочется скорее выиграть. Добить мяч, пока розыгрыш очка не привел к каким-то неожиданностям.
Доля секунды уходит на волнение, доля секунды — на колебание: бить или не бить? Ритм движения нарушен, удар запаздывает — мяч уходит за стол.
Такой великолепный техник, как Дзиндзиляускас, сделал ошибку в выполнении правого удара!
Снова побеждает воля коллектива, сила коллектива, настойчивый целеустремленный характер. Спартаковцы выигрывают партию с минимальным преимуществом 21:19 и с минимальным преимуществом выигрывают командную встречу — со счетом 8:7.
Первая команда «Спартака» заслуженно стала чемпионом Советского Союза, обладательницей переходящего приза Всесоюзного комитета по делам физкультуры и спорта.
Победа досталась спартаковцам ценой огромного напряжения, трудно досталась. И труднее всего — так дружно решили все пять участников — труднее всего было капитану команды Варякоису, который вынужден был проиграть все свои встречи, не подходя к столу. Ему было труднее всего, ибо пассивность — самое трудное для советского спортсмена, для советского человека!..
В каждом большом спортивном соревновании есть такие главные встречи, которые надолго сохраняются в памяти зрителей и участников. Забудется, какие призы были вручены победителям и какие речи произнесены. Забудется, кто был главным судьей и как он провел соревнование — хорошо или не очень хорошо. Многое забудется. Но смелый удар в настороженной тишине зала — это помнится, живет.
И, наверное, любой будущий главный судья может сказать будущим чемпионам примерно так:
— Бывает неудачная жеребьевка. Бывает она и в повседневной жизни — не только в спортивных соревнованиях. Но если ты настоящий борец, настоящий человек, то и при неудачной жеребьевке ты добьешься победы!
ВАРЯ
Повесть
#img_10.jpeg
1
Не белошвейкой Варя в монастыре была — золотошвейкой. Не полотенца да наволочки — облачение митрополита вышивала, красоту такую. Ее теперь разве только в Москве, в Торгсине на Кузнецком, увидишь, люди говорят.
И второе послушание у Вари было — петь на клиросе. Пела дискантом. Сама игуменья, мать Феона, хвалила: голос чистый.
А теперь за всей квартирой тетя Варя грязь возит — разве к этому она стремилась?! На кухне из-за поганой, прости господи, конфорки грешит: то чайник сунет, изловчась, не в очередь, то сковородку.
— Знаю, знаю, что ваша конфорка. А потому поставила, что Оле на завод к восьми и Анне Гавриловне в поликлинику к девяти, а вам на службу только к десяти! Успеете!
Соседка, Людмила Григорьевна, у которой, по правде сказать, еще есть время, во весь голос начинает вспоминать, что тетя Варя никогда не поможет своей квартире достать в аптечном киоске соседней поликлиники лекарство, которого нет на прилавке. А могла бы. Санитаркой работает там. Через день.
На кухню из ванной комнаты выбегает Анна Гавриловна:
— Кстати, я в своей поликлинике всю квартиру записываю без очереди к врачам!
И бухгалтер Семен Исаакович уже стоит в коридоре с полотенцем через плечо, пытаясь уяснить — освободилась ванная комната или нет?
Ольга вопит почти что от парадной двери (в квартире есть еще и «черный ход»), что она опаздывает, — неужели тетя Варя не может этого понять! Не надо ни чаю, ни картошки!.. Да, в школу ФЗО можно было опоздать. На завод нельзя! Вся молодежь готовится к десятому съезду комсомола, ребята обязательства берут работать по-стахановски, а она, член бюро цехового комитета ВЛКСМ, будет опаздывать?!
Тетя Варя, с раскаленной сковородкой в одной руке, с чайником — в другой, шаркает по коридору, торопливо всхлипывая: ведь сколько раз зарекалась она срамиться из-за конфорки! Господи, прости наши прегрешения! Ибо, как сказано в Псалтыре,
«отверзлись на меня уста нечестивые и уста коварные».
А вечером:
— Пожалуйста, Анна Гавриловна, ставьте чайник, мы ужинать будем попозже. Сначала хотим послушать последние известия — как там в Абиссинии? Неужели Муссолини захватит всю страну?..
— Пожалуйста, Семен Исаакович! Я уже пообедала в поликлинике.
Могут люди мирно жить? Могут! Лишь тете Варе никто не угодит: не нравится ей, как в кухне пол помыт, — уж лучше возьмет да сама его перемоет! Называется, коридор подметен? Да разве так подметают?! С бельем Ольга прошлый раз возилась, а теперь его не отстираешь никак!
У тети Вари в руках таз, из которого пышущее паром белье поднимается, как вскипающее молоко. Тяжелыми узловатыми пальцами вынимает тетя Варя из таза горячие простыни, наволочки, полотенца, полоскает их в жестяном корыте, расправляет и развешивает над плитой.
Могут люди жить мирно. Но Людмиле Григорьевне почему-то всегда кажется, что с полотенца, самого белоснежного, капает вода на оладьи.
И соседка, Людмила Григорьевна, хоть, видно, не хочется ей браниться, устала к вечеру, вежливо-ехидно удивляется:
— Не могу себе представить, Варвара Петровна, как это вы вышивали золотом? Руки у вас такие неловкие, что даже не можете белье отжать!
Не стала срамиться тетя Варя: сказано ведь в Евангелии: «претерпевший же до конца спасется». Молча смотрит на свои руки. Потом в окно. Золотошвейкой была она, золотошвейкой!..
Из окна кухни виден монастырь. Не монастырь уже теперь — общежитие работников милиции. И видна-то пустая стена. Такая серая, сырая, она, будто губка, впитала в себя ноябрьский мокрый снег.
Кельи выходили окнами на другую сторону, где был сад. В белом цвету стояли груши, в розовом — яблони. Стыдливым румянцем пылали розы. Прилипал к черной рясе монашенки сладкий запах жасмина. Со всей улицы приводили няни и мамаши детвору гулять в монастырский сад. Приходила Анна Гавриловна Пахомова с годовалой Оленькой. Но Варя не на гулянье смотрела, а на цветы. Выйдет до всенощной, сядет на скамейку и в храм идти не хочет — так Лукавый ее искушал. О божьем деле мыслей нет — все о своем, о человеческом: деревня вспоминается. Не мать, что померла, — царство ей небесное! Не отец с мачехой, не братья да сестры, а цветы, поля, леса. Ока с белыми жеребячьими загривками на волнах — будто молоденький табун сплошь белой масти скачет к тебе. Может, черти самые черные скакали, а белыми оборачивались?!
Входишь летом в лес — аромат тебя охватывает и на небо поднимает! И земля такой свежести и чистоты, что, кажется, можно ее кушать. Голубой мох — пышный, мягкий, высокий, как перина. Поляны горят от земляники. Осенью сухой лист на дороге под ветром шуршит и шлепает — будто кто-то догоняет тебя легкими шагами. А рябина-то, рябина — как солнца багряный восход! Зимой, бывает, дорогу передует — невозможно до деревни Криуши доехать ни поездом, ни лошадьми. На равнине, похожей на застывшее парное молоко, — ветер. В лесу — тишина. Дремотная, как в знойный полдень. Над головой, в просветах между соснами, небо цвета незабудки, без единого облачка...
Многое вспоминается Варе: летний ветер тенью проходил по ржи; лютики мерцали лампадными огоньками; калина у изгороди весной одевалась вся в белый цвет, будто невеста; соловьи щелкали так, словно звонко отпирались и запирались великолепные ларцы, шкатулки и сундуки, которыми издавна славились кустари деревни Криуши, села Бабисихи, поселка Варяж и всего Павловского уезда.
И сейчас стоит в квартире, возле парадной двери, — спасибо еще, что к черному ходу не задвинут — не очень даже ободранный и облупленный красавец сундучок. Смастерили его еще перед войной, в тысяча девятьсот тринадцатом году, Варины братья — Иван Петрович и Сергей Петрович Родионовы. По малиновому фону пустили золотые полосы вперекрест — будто невод брошен на озеро в час заката. Замок поставили с двойным соловьиным пением.
Привезли Иван и Сергей великовозрастную Варвару — вот уже третий десяток пошел, а все девчонкой казалась! — в губернский город привезли, вместе с чудом родионовского мастерства — сундучком, легким, будто он из ажурного кружева, и не потому, что лежала в нем только оставшаяся от матери беленькая косыночка да бисерный поясок — Варино рукоделье, а потому что высокого класса была работа сундучных дел мастеров!
Поначалу решили братья рукодельницу Варю на шелковую фабрику устроить. У братьев дружок там был в конторе, уже обо всем с ним договорились и пошли сундучок Варин в городскую избу поставить, где отныне сестра их должна будет жить.
Да какая там изба! Красный кирпичный корпус, громадный. Сколько этажей — не сосчитать сразу. На этаже, куда вошли, — окна, вроде как бы решетчатые, с частым серым переплетом. Лампочки с жестяными абажурами свешиваются с потолка чуть ли не на голову. Только света от них никакого — мутные. Комната — длинная, серая, а посредине — длинный цинковый стол. В столе в два ряда — углубления, так что в каждом может поместиться человек.
— Не останусь я тут! — сдавленно сказала Варя, сама удивляясь своей смелости. Посмотрела на братьев, объяснила: — Сундука даже негде поставить!
Была бы Варвара парнем — взяли бы ее братья к себе в подручные. А девка, хоть и рукодельница, к родовому родионовскому ремеслу не подходит. Но и на фабрике не захотелось им сестру оставлять.
Конторский дружок посоветовал:
— Раз она такая субтильная, везите в монастырь!
В самом деле, в монастыре и гладью вышивают, и золотом, и одеяла стегают. Варвара — тихая, богомольная. Приживется!
Но в золотошвейной мастерской смирения у новой послушницы не было. Может, от родичей-мастеров пошло, а может, нечистый нашептывал: хотелось Варе инако митрополитову ризу расшить. Не заслонять золотым сиянием нежных бутонов. Фестонами пустить завитки белой повилики, хмель разбросать, молодые, будто лакированные листочки берез рассыпать, а над ними багряную ветку рябины склонить. Будто солнца восход. И вывести шелками крупные чашечки лиловых, оранжевых, голубых и алых болотных цветов. Рассказала Варя однокелейнице своей, послушнице Насте, та ужаснулась: болотные цветы в омут завлекут, разве место им на патриаршем облачении?! А уж хмель-то — известное дело!
Правду сказала тогда Настя, что накажет бог Варю за вольнодумство! И наказал: брата Ивана в пятнадцатом году на фронте убили. Не внял святой мученик Иоанн-воин обращенной к нему денно и нощно Вариной молитве за брата Ивана:
«О, великий Христов мучениче Иоанне, правоверных поборниче, врагов прогонителю и обидимых заступниче! Услыши нас, в бедах и скорбях молящихся тебе, яко дана тебе бысть благодать от бога печальных утешати, немощным помогати, неповинных от напрасныя смерти избавляти и за всех зло страждущих молитеся...»
Непростая молитва — для образованных. Выучила ее Варя назубок, хотя и не все поняла. А вот не внял Иоанн!
В тот самый день, когда Анна Гавриловна принесла в монастырский сад журнал с картинками, как государь-император с наследником цесаревичем пребывает среди своего доблестного войска на линии фронта, получила Варя из деревни от снохи Лени письмо о том, что Иван убит.
Анна Гавриловна не знала ни Ивана, ни Лени и, разумеется, не имела ни малейшего представления о том, что когда-нибудь Родионовы из деревни Криуши станут почти ее собственной родней. В монастырском саду, глядя на крупноносое с длинными пушистыми бровями заплаканное лицо молоденькой монашенки, Анна Гавриловна лишь удивлялась, как мгновенно горе смывает с человека какой бы то ни было лоск. Варя не богобоязненно и покорно, а с диким исступлением, по-волжски окая, причитала:
— Наш-то, браток-то!.. Лёнин-то, Иван-то!.. Да где же правда господня?!.
Родионов Сергей в революцию стал красным армейцем. Горячий, как из бани, приходил в монастырь, богохульствовал: ошибка, что сестру в монашки отдали, надо было на шелковой фабрике оставить, была бы Варвара квалифицированной работницей и стояла бы в рядах пролетариата!
Говорил Сергей, что революция его научила понимать Евангелие, в котором написано:
«Удобнее верблюду пройти сквозь игольныя уши, нежели богатому войти в царство божие».
Монастыри — богатые, они народное добро утаивают!
А какое добро Варя утаила?! В сундуке ее соловьином кроме материнской косынки и бисерного пояска — ряса кашемировая, четки да апостольник черный — главу покрыть!
Но у брата Сергея еще с малолетства было так: если в голову втемяшится — не выбьешь. Весь монастырь переполошил, на белые врата монастырские картинку дьявольскую пришпилил, на которой вся земля в огне; тишину богобоязненную нарушил — песню самую что ни на есть неблаголепную пел: «Никогда, никогда коммунары не будут рабами!» Запрета не признал, протопал — солдат, мужчина! — в женскую келью, сундучок на плечо к себе подкинул и Варе: «Иди за мной, делать тебе тут нечего с прислужниками эксплуататоров. Все монастыри разгоним и выпотрошим!»
Подсадил к хорошим людям в теплушку товарного поезда, сундучок, конечно, рядом поставил, и двинулась Варвара с пайком брата — красного армейца — за пазухой к знакомым его по ремеслу, на дальний юг.
2
...Теплушки, теплушки! Облепленные людьми в разодранных ватниках и в окровавленных шинелях, в лаптях, в сапогах и просто в обмотках и в ботиночках порой! Так облеплены людьми теплушки, что, казалось, всю Россию тащили на себе поезда. Без расписаний. Без мест назначения. Застревая на полустанках, меняя направления, тащили бог весть куда.
Взбудоражены люди, сдвинулись с дедовских насиженных мест, сорвались с вековечных, казалось бы, устоев. Птицами стали люди: кричат в ночи, размахивают крылами с крыш теплушек, готовы ринуться в полет. Куда лететь собрались?
Тянулся поезд сквозь белоснежье. Благолепие! Где-то за серебряной парчой леса были траншеи, колючая проволока, пушки. Где-то было белое Христово воинство и братнины красные армейцы.
Где-то был брата Сергея главный начальник, которого брат, окая, называл так, что получалось по-родственному: Лёнин.
Ехала Варя, смотрела на леса, на поля вокруг, на жилье других людей.
Придорожный репейник высохший, белый, как крест из слоновой кости. А дальше — ограда каменная. Камни не отесаны, но до чего же удивительно подходяще подобраны друг к другу. Как бы даже родионовская работа.
И тут Лукавый стал Варвару еще более чем в монастырском саду искушать: неблаголепную песню брата Сергея нашептывал. Попутчики кто о чем переговариваются, а Варя сидит в углу на сундучке своем, в щель заиндевелую глядит, и так хочется ей запеть, показаться людям, ну, что ж, погордиться голосом — ведь сама игуменья хвалила. Но помнила монашенка, как в Евангелии сказано:
«Кто возвышает себя, тот унижен будет, а кто унижает себя, тот возвысится».
Однако хоть только в мыслях возвысила себя Варвара, а вскоре была по слову господнему унижена: на какой-то метельной стоянке загнали теплушку в тупик, а потом прицепили к поезду не на Армавир, а на Харьков.
Сбивая состав для Харькова, железнодорожники с красными ленточками на куртках и на шинелях подчинялись революционному долгу: в Харькове 6 марта 1919 года открывался съезд Советов Украинской радзяньской социалистической республики. На всем пути состав подбирал делегатов съезда. Необычно аккуратный, праздничный шел состав. Даже на крышах теплушек обходились без залихватской ругани. И портрет Ленина был прикреплен на груди паровоза.
По календарю вроде бы начало весны. Но все в жизни перемешалось. Март 1919 года был скорее похож на темный декабрь. Люди, набившиеся в ледяную Варину теплушку, жадно дымили цигарками и не на смех, а строго, вроде приказа, предлагали странной, словно бы одичалой своей попутчице, кто — драгоценный кусок газеты для самокрутки, кто — щепотку махорки: мол, привыкай, девка, чего стесняться! Уже вполне великовозрастная! «А в алтаре этом у тебя что за добро?»
Варя смиренно объясняла, что в сундуке — ее одежда, а сам сундук — изделие братьев Родионовых, а старший брат Сергей — красный армеец.
Объясняла Варя, а зубы у нее стучали и от смирения, и от холода, и мысленно читала она Псалтырь, то, что помнила:
«Но ты, господи, не удаляйся от меня, сила моя! Поспеши на помощь мне, спаси меня от пасти льва и от рогов единорогов, услышав, избавь меня».
Пожилая женщина в мужском полушубке сняла с головы теплый платок — «Ладно, меня мороз не зничтожит, привыкшая!» — и ткнула Варваре платок: закутайся, девка!
А Варя развязала узелок с засохшими братниными пайковыми лепешками, сама покушала и с поклоном угостила попутчиков. Не отказались. Поели. По четверти лепешки на каждого,
Но есть у человека способ превращать скудость существования в настоящую жизнь: нужно лишь к четверти лепешки или к ломтю скупо посоленного хлеба приложить задачу свою — как ты ее понимаешь — на земле.
...— И не будет так, чтобы у одних — всего вдоволь, а другие — го́лы, как соко́лы! — гудит теплушка.
...— Никогда боле такого не будет! Все порядки ихние сметет революция! Так Ленин сказал — так и будет!
И — вздрогнула Варя, до глубины души потрясенная, ошарашенная: брата Сергея песню вдруг, разом, грянула вся теплушка!
И вдруг дошло до Варвары: про нее ведь песня-то! Про ее род, мастеров-умельцев! Забыла монашенка, что она — раба господня, и чистым дискантом слитно, вме-те со всеми, да еще и звончее всех выводила:
Кто-то легонько обнял Варю за плечи, кто-то похвалил:
— Хорошо поешь, гражданочка! Чистый голосок какой!
Варя даже не оглянулась. Она пела.
3
...Что знаем мы, не видевшие своими глазами тех митингов в покинутых бывшими хозяевами особняках, тех костров на улицах, тех теплушек, той мощно двинутой в будущее страны, что знаем мы о Великой Октябрьской революции?! Называем Великой, а порой не понимаем, не чувствуем по-настоящему ее величия.
На Первом съезде Советов Украины в Харькове некоторым делегатам не хватило хлеба.
Где не хватило? В буфете? В столовой?
Не было тогда ни спецбуфетов, ни просто буфетов, ни ресторанов, ни столовых — «закрытых» или открытых.
Секретарь ЦК ВКП(б) Свердлов и чекист Лацис, проводившие съезд, хотели дать каждому делегату по куску хлеба. Организовали с великим трудом. Но некоторым все равно не хватило, хотя Свердлов и Лацис отказались от своей доли.
Одобряя речь оратора, делегаты вставали, снимали шапки и махали ими: помещение нетопленое, сидели в шапках.
В ледяном мартовском Харькове Яков Свердлов был в кожаной куртке; на пути со съезда в Москву Свердлов выступал в Орле на митинге рабочих по поводу создания Коминтерна. Приехал в Москву Свердлов уже больным и умер от «испанки» тогда же, в марте 1919 года.
Голод. Холод. «Испанка». Деникин рвется к Харькову, одно за другим сменяются правительства в Киеве... Но снимают шапки в обледеневшем зале и восторженно машут ими делегаты Первого съезда Советов Украины.
И люди поют: «Никогда, никогда коммунары не будут рабами». И люди делятся хлебом...
Был в теплушке Вариной синеглазый востроносый парень в однорогой шапке красного армейца, как у брата Сергея. Непонятно, как догадалась Варя — ведь не оглядывалась, когда пела! — что именно паренек этот подхватил Варю в охапку — ахнуть не успела! — и высадил на перрон.
— А сундук где?!
— Вот он, сундучок твой, не беспокойся!
Варя и в самом деле вдруг перестала беспокоиться о чем бы то ни было: куда он поведет сейчас, туда она и пойдет! И никуда от него не отступится, что он скажет — то сделает. С охотой. С радостью. И всю жизнь будет так.
...И они пошли, взявшись за руки, забыв про Варин «алтарь».
Так попала Варвара Родионова из знаменитого рода мастеров на Первый съезд Советов Украины. Посчитали ее делегаткой. Пела со всеми вместе «Интернационал» и даже звончее всех.
А потом? Потом стала артисткой, в опере пела, кланялась с высоты сцены народу и милому своему человеку. За то, что поднял он Варю, как на райскую высоту — на высоту Революции и Любви!
Могло случиться так? Наверное, могло, но не случилось.
...Одно лишь мгновение Степан Вагранов смотрел прямо в глаза тоненькой высокой молодухе — почти одного роста с ним. Эх, мать-честна! Почему бы не повести эту гражданочку прямо на съезд! Да и на фронт, если придется! Ведь как поет! За душу хватает — умереть не жалко!..
Потом Степан перевел глаза на пушистые девичьи брови, на темную косынку — ну, точно, как у монашки! А потом стал смотреть поверх Вариной косынки, куда-то вдаль: неплохая дивчина, но обуза! Эх, мать-честна! Куда потащу ее, да еще с этим «алтарем»?! А ведь не бросит она ларец — реветь будет!
— Не могу я сейчас с тобой, понимаешь!
Вытащил из внутреннего кармана шинели листок газетный, в несколько раз сложенный, и сунул Варе в карман пальто:
— Вот на... На память!
...На одно лишь мгновенье забыла Варя обо всем на свете. И тут же заколебалась: все, что было вбито, вдолблено, втиснуто, вдавлено в ее душу и стало уже ее собственным ужасом перед нарушением монашеского устава, перед мужчиной, перед миром, который — за обложкой Библии и Псалтыря, стало уже ее собственной исступленной ненавистью к плоти человеческой, все вздыбилось и отбросило Варвару от Степана...
Так бог Варвару от единорогов спас и на вокзале в Харькове вразумил: спросила у людей — как пройти к ближнему храму.
И пошла Варя, как на ватных бесчувственных ногах, волоча свой «алтарь» по снежному насту, в храм на Холодную Гору.
4
Выходя из церкви после обедни и раздавая милостыню нищим, чтобы помолились об окончании смуты и братоубийства, Анна Гавриловна — или Анюта, как всегда ее звали в доме отца, увидела на паперти знакомое молодое лицо. Темноглазое, крупноносое. Заплаканное. Неужели монашенка Варвара?
— Сейчас же пойдемте к нам, Варюша!.. Какой еще сундук?.. Без него не пойдете? Ну, хорошо, попросим, чтобы служка церковный с нами сейчас пошел бы и сундучок ваш донес, Я тоже с Оленькой здесь. У Гричаровых — у моего папанечки... Мама моя, — может, я вам говорила, — умерла... Дом большой, место для вас найдется. И мне поможете за Оленькой присмотреть. Горе у меня: Владимир Васильевич, муж мой, ушел в Красную Армию...
Анюта окончила гимназию с золотой медалью, говорила по-французски и по-немецки, была с папанечкой и маманечкой в Париже и в Карлсбаде, замуж вышла за образованного человека, присяжного поверенного, была знакома с удачливыми людьми — один Игорь Александрович Кистяковский, какой блестящий адвокат, какое имя! А что стало твориться с Россией, Анюта понять не могла.
И не могла простить папанечке, что не пустил ее, несмотря на ее золотую медаль, после окончания гимназии в университет. Господи! Как мечтала Анюта об университете! Как яростно и зло рыдала в подушку, рвала на себе волосы по ночам. А однажды связала полотенце и простыни, скрутила их в жгут и спустилась в полночь из окна своей спаленки на втором этаже в отцовский сад. Убежать из дому хотела, да сторож почтительно поймал ее и представил хозяину. Думала — высечет отец, даже не поверила сначала, что только рявкнул, мол, эта дурь — от болтовни с рабочими. А потом стал терпеливо объяснять старшей дочери: если разрешит он Анюте идти в университет, то тень положит на свое мыловаренное дело, ибо разве солидное то дело, если дочери владельца приходится учиться, беспокоиться о своем будущем? Открыл отец, что есть у него другая затаенная мечта. Анюта — девушка умная, сообразительнее братьев. А Гричаров никогда не был против участия женщин в купеческих делах. Он не ретроград и не самодур! Если выучит Анюта мыловарение — будет хорошим помощником отцу!
И стала прилежно учить Аня, что такое мыло и из чего оно делается. Устройство заводской мыловаренной печи. Варка ядрового мыла — начало варки, мыльный клей, отсаливание, уваривание мыла. Окраска мыла. Охлаждение, разрезание на куски и штемпелевание. Жидкое мыло. Приготовление мыла холодным способом. Мыло из золы. Лощеное мыло. Марсельское мыло. Наливное мыло. Смоляное мыло. Туалетное мыло. Глицериновое мыло... Ох, господи! Выучила Аня все назубок, а что толку! Отец говорил: «Время смутное — самому, без помощников надо сейчас обо всем думать, все решать».
И стала старшая дочь купца Гричарова вместо мыловаренной литературы читать подряд все, что бог весть какими путями попадало в это смутное время в Харьков, на мыловаренный завод и в отцовский купеческий особняк — в двух шагах от завода. Читала и большевистские газеты, и деникинские воззвания, и церковные послания.
Надеялась найти в большевистских газетах хоть какой-нибудь намек на судьбу Владимира Пахомова. Деникинские воззвания пугали: может, Володя давно деникинцами-то и убит?
Поделиться мыслями, страхами и сомнениями не с кем. Рабочие усмехаются. Отец брови насупит — думает о своем. Братья, Тихон и Григорий, ушли добровольцами к белым. С батюшкой побеседовать, на исповеди? Но в том-то и дело, что мысли, страхи и сомнения Ани оказались связанными с церковью. Бессонными ночами мысленно спорила дочь купца Гричарова с батюшкой, служившим на Холодной Горе. За что же это Владимиру Пахомову уготованы адские муки? За его веру в справедливость революции? Так ведь это же вера! Почему же церковь, которая то и дело говорит о святости веры и которая обращается к неверующим с призывом поверить, не признает этого высокого чувства, если оно не умещается только в церковных и монастырских стенах? Да и как совместить с проповедуемой церковью любовью к ближнему проклятия, которыми осыпает она коммунистов, большевиков?
И постепенно от мысленных споров, когда Аня лишь как бы защищалась от нападок батюшки, она, сама себе удивляясь, начала задавать горькие, даже гневные вопросы — не мысленно, а... именно в церкви, именно на исповеди. Какое право имеет батюшка говорить, что Владимир «продался большевикам»?! Откуда знает батюшка, что правда — не на стороне большевиков?
Все чаще и чаще Ане приходилось преодолевать в душе нежелание идти в церковь. Но с Варей, с монашенкой, разговаривать было хорошо, интересно. Монашенка, монашенка, а иной раз такое сотворит, что ахнешь!..
Как-то вечером, когда папанечка был у всенощной в храме на Холодной Горе, а у Оленьки была инфлюэнца и потому Анюта с Варей остались дома, пили чай с вареньем, беседовали, Варя-то, Варя вдруг запела:
А потом сбегала в свою комнатушку, Псалтырь принесла, а в нем газетная полоска заложена.
— Посмотрите. На память мне подарено.
И улыбнулся Анюте с разглаженной газетной полоски молодой человек в шапке красноармейца (вроде бы ровесник Владимиру). Под фотографией — подпись: комсомолец Степан Вагранов. Мои дьё! Ахнешь да и только! Ну и Анюта после того случая стала рассказывать Варе все, что читала и слышала от рабочих папанечки. С ней одной вспоминала о муже.
— А вы, может, слышали, Варюша, что мой Владимир Васильевич участвовал в защите Бейлиса? Ну и когда в Красную Армию пошел, то мне сказал: «Иду защищать правое дело». Батюшка на Холодной Горе корит и меня и папанечку Владимиром, а я от веры в правоту мужа отказаться не могу. Если даже пропал он без вести, моя вера в него останется!
...Шла революция. Ворошила и перемешивала многослойное русское общество, постепенно притягивая к себе честные, бесхитростные сердца.
Однажды Анюта нашла в газете статью о том, что в губернском городе, недалеко от Москвы, медицинский техникум проводит набор учащихся «как мужского, так и женского пола», и, ни слова не говоря отцу, спросила Варвару — согласна ли и она поехать?
— Понимаете, Варюша, от вашего решения все зависит, вся моя судьба. Я хочу учиться и должна буду работу какую-нибудь найти. А с Олей как быть? Вдвоем мы справимся, одна я — нет... В квартиру нашу еще несколько семей вселили, но мне, как сообщают, жилищную площадь тоже оставили.
— В Евангелии от Луки: какою мерою мерите, такою же отмерится и вам! — сказала Варя и запнулась. Впервые она не могла отыскать в памяти подходящих благолепных и божественных изречений, которые за нее все выразили бы. Ведь не только потому остается она с Анной Гавриловной и возвращается с ней, что хочет отмерить Анне Гавриловне за добро, ею содеянное, мерою доброю, утрясенною, нагнетенною и переполненною. Но и потому прилепилась она к Анюте и к Оленьке, что нужна им. Где-то в священных книгах должны быть такие божественные слова, что самое главное для человека — быть нужным!
Но, поскольку таких готовых слов Варя вспомнить не могла — а может, и не было их в священных книгах? — она, как сумела и как понимала, вложила в свой ответ всю свою дальнейшую судьбу:
— Вдвоем-то, конечно, Олю вырастим!
...Вырастили Олю. На заводе работает — машины проверяет такие, что и не выговоришь. Комсомолка — материнское влияние. Анна Гавриловна вступила в партию еще в техникуме, когда разыскали ее фронтовые друзья убитого Владимира и записку его последнюю передали:
«...Не религией заложена в человеке любовь к ближнему, не религией воспитывается самопожертвование во имя высокой идеи. И заповедь «не убий» претворяется в жизнь не религией, а борьбой за мир большевиков, коммунистов. Только наша вера принесет людям счастье...»
Попыталась однажды Варя робко расспросить у Анны Гавриловны — почему та решила стать партийкой? Чтобы не мимоходом она ответила, а душевно объяснила бы Варе все. Но усталая была Анна Гавриловна, сути Вариного вопроса, видно, не поняла и ответ Анютин до сердца Вариного не дошел: «На свете есть только одна вера, способная принести людям счастье, — вера коммунистов».
— Почему так-то?
Анна Гавриловна задумалась, промолчала.
Вот и ходит Варя в церковь Петра и Павла в субботу — ко всенощной, в воскресенье — к обедне. И для всех она уже не Варя, не Варюша и не Варвара Петровна Родионова, а тетя Варя. Даже для Анюты, для Анны Гавриловны, которая когда-то иначе как Варей, да Варюшей не звала.
Ходит тетя Варя в церковь Петра и Павла, но чудится ей порой странное: на пасху ли, на троицын ли день как запоет празднично хор на клиросе, так будто и не в церкви Варя, а в давней той теплушке и будто совсем другие слова в песнопении звучат.
Там, в церкви Петра и Павла, и случилась с Варварой Петровной беда: вырвалась она к вечерне после стирки, уборки и готовки, едва переступила церковный порог — закружилась голова, и очнулась тетя Варя уже в больнице, откуда через несколько месяцев, по усиленным ходатайствам Анны Гавриловны и всей квартиры, перевели ее в инвалидный дом.
5
Знаменитый сундучок тети Вари все в квартире называли ларцом. Кажется, Ольга первая посмотрела на него глазами детской сказки и дала это мигом прилипнувшее прозвище. Что хранилось в ларце — Ольга не знала. В детстве фантазировала: хранится в ларце огромная кукла, закрывает и открывает глаза, говорит «папа» и «мама». А потом Ольга почему-то привыкла думать, что тетя Варя хранит в ларце свое давнее рукоделье. Однажды, когда мать впервые слегла от приступа ревматизма и в доме не было ни копейки, Ольга одолжила на кухне у соседки стакан пшена и грубовато прикрикнула на тетю Варю:
— А вы, вместо того чтобы ныть, продайте свои вышивки. В Москве, в Торгсине на Кузнецком, за них бог знает сколько дадут!
Соседка Людмила Григорьевна поддержала:
— Разве только вышивки?! Там, наверно, всякого добра полно!
А тетя Варя почти с испугом поглядела тогда на Ольгу, пробормотала, что пускай бы другие, а то ведь у девчонки бог, кажется, помутил разум...
И вот теперь, лежа на койке в инвалидном доме, просила Анну Гаврилову тетя Варя открыть заветный ларец. Шептала:
— Замок на нем соловьиный. Родионовское умение. С нажимом поворачивается. Не сломайте.
Вечером, придя с работы, долго возилась Анна Гавриловна со сложным запором сундучка и в конце концов позвала на помощь Семена Исааковича. Его жена, Клавдия Васильевна, услышав, что речь идет о знаменитом тети-Варином ларце, тоже вышла из комнаты — строгая и далее торжественная:
— Раз сама Варвара Петровна просила, ларец, конечно, надо открыть!
С того времени, как стало известно, что тетю Варю разбил паралич, в квартире называли ее по имени-отчеству и старательно говорили о ней только хорошее. К ее сундуку, бывавшему не раз предметом насмешек всех оттенков — раздраженных, чуть-чуть завистливых, презрительных и язвительных, — сейчас относились почтительно.
— Всю жизнь работала женщина, как лошадь, конечно, приберегла для себя кое-что на черный день! — громко объяснила самой себе в кухне Людмила Григорьевна. И она тоже появилась возле ларца, когда под рукой Семена Исааковича — единственного мужчины в квартире — замок вывел свою удивительную, не тронутую ржавчиной соловьиную трель.
Ларец был открыт.
Тихие и смущенные стояли перед ним жильцы коммунальной квартиры, взирая на сокровища тети Вари. На добро, накопленное ею за долгую трудовую жизнь.
Лежали здесь перевязанные коричневой ленточкой черная ряса и белая камилавка с приколотой запиской, на которой крупными неровными буквами значилось: «На смерть». Лежали здесь черные туфли на широком низком каблуке. Анна Гавриловна вспомнила, что она же сама и подарила их тете Варе, а та все обещала надеть обновку и все жалела-берегла, и Анна Гавриловна заявила, что больше она не намерена делать подарки ларцу, выбрасывать деньги на ветер!
Лежала в сундучке белая ситцевая кофточка — та, которую Олечка купила тете Варе на свою первую заводскую получку. Хранилась в ларце деревянная ложка с затейливо вырезанной на ручке надписью «Афон»; хранилось яичко из прозрачного розового стекла и серебряный образок с выгравированной надписью «великомученица Варвара». И еще лежали здесь в деревянном неглубоком ящике, пристроенном к левой внутренней стенке сундучка, пачка писем и поблекший газетный листок.
Все молчали. Потом Людмила Григорьевна тихо сказала:
— Письма от Клавки, наверно. Варвара Петровна всегда на кухне по ночам Клавкины письма читала.
Семен Исаакович, кашлянув, посоветовал:
— Может быть, Анна Гавриловна, вам надо отнести эти письма Варваре, чтобы она, ну, так сказать, смотрела на них...
Бухгалтер, уверенный в цифрах, подсчитывавший с безукоризненной точностью, сколько кому в квартире надо было платить за электричество и газ, буквально задыхался от напряжения, когда, вместо цифровых закономерностей, перед ним оказывались постоянно отклоняющиеся от норм человеческие существа.
Клавдия Васильевна поддержала мужа:
— Конечно, Анна Гавриловна, возьмите письма и рясу с камилавкой, на всякий случай, выньте.
Ночью, сидя на кухне, чтобы не разбудить Оленьку, которой надо рано на завод, Анна Гавриловна читала Клавкины письма.
Клавка была племянницей тети Вари, дочерью Сергея Родионова, который после долгой военной службы вернулся живым-невредимым, а в родной деревне в дни коллективизации получил вражескую пулю в спину. Умирая, Сергей наказал дочери в Криушах не оставаться, ехать к тетке Варваре.
Анна Гавриловна, работавшая на полутора ставках, да еще неизменно избираемая председателем месткома поликлиники, помнила Клаву смутно. Помнила, что Клавка не только не красива, а прямо-таки уродлива. Косорота и косоглаза — детский паралич. Исчезла Клавка из квартиры так же неожиданно, как и появилась. С одной разницей: появилась тихо, а исчезла после внезапного взрыва ругательных выкриков на кухне. Соседи и сама тетя Варя почему-то скрыли тогда от Анны Гавриловны и Оленьки причину негодования всех жильцов, и лишь года два спустя стало известно, что Клавдия Родионова тайком таскала из квартиры на барахолку всякую всячину.
Сама же тетя Варя первая заподозрила неладное, когда застала Клавку, помадившую перед зеркалом губы, словно бы искривленные в безобразной усмешке. Откуда Клавка деньги взяла на помаду?
Заподозрила неладное тетя Варя, но растерялась, непонятное шевельнулось в душе, вдруг — с чего бы это? — вспомнила красные ленточки на куртках и на шинелях и огоньки цигарок в теплушке. И человек тот вспомнился. Мужчина тот сероглазый в шлеме красноармейца. Мальчик тот. Вроде как бы ее, теперешней тети Вари, сынок. Может, и жив-здоров?..
Перекрестилась: наваждение!..
Надо было бы настращать Клавку, а то и отстегать веником, прости, господи! А тетя Варя не стала ни увещевать ее, ни допытываться — только бога молила, чтобы не опозорилась фамилия Родионовых перед людьми.
Когда же Клавдию вся квартира поймала — уносила девка за пазухой из кухни будильник Семена Исааковича, — у тети Вари будто все внутри перевернулось. Себя винила: не досмотрела за девкой. Но защищать племянницу — грех такой на душу брать — не стала. Ибо возглашается в псалме Давида:
«Не дай уклониться сердцу моему к словам лукавым для извинения дел греховных»...
Не дала тетя Варя уклониться своему сердцу к лукавым словам племянницы для извинения ее греховных дел. Была тетя Варя тверда — не препятствовала обличению беззакония. И оказалась Клавка в трудовой исправительной колонии, бог весть где... Правда, за будильник — дело не политическое — срок дали небольшой, всего год с лишним. Но чувствовала тетя Варя — что-то в ней надломилось: словно наперекор крепко затверженным с монастырских лет правильным и очень подходящим к случаю божественным словам Псалтыря и Евангелия лезли в голову такие же божественные слова, которые все толковали наоборот:
«Кто из вас без греха, пусть первый бросит в нее камень».
И еще сказано в псалме:
«Я заблудился, как овца потерянная: взыщи раба твоего, ибо я заповедей твоих не забыл».
Разве Клавдия не заблудшая овца?
Тетя Варя послала племяннице посылку в колонию, написала ей строгое наставление. И в ответ получила от своей косоротой, косоглазой родной кровиночки такие заляпанные слезами и сверкающие любовью странички, такой, как в молитве Богородице говорится, рай словесный, всякой утехи и радости преисполненный рай, что восторжествовала душа тети Вари. И впервые в жизни не сдерживала своей радости тетя Варя, не спрашивала себя — греховно ли такое веселье духа или нет? Сидя в полутемной кухне, радовалась бывшая монашенка всем своим существом словам не божественной, а удивительной человеческой земной любви.
«...Здравствуйте, моя хорошая, любимая, золотая тетя Варя, наша бабуленька, золотая мамуленька, крепко мы вас целуем, желаем здоровья и доброго душевного спасения в вашей жизни. Прошу вас, от себя мне не отрывайте и не беспокойтесь за меня, берегите свое здоровье. От трудовых исправительных работ меня досрочно освободили. Событие большое в моей жизни — вышла замуж. Хотя вы думали, что я, как стану на ноги, вас забуду, а я, наоборот, вам все больше и больше буду писать и слать посылки. Для кого же мне слать, как не для вас? Кто меня не забыл, кто меня считал за человека? Вы не думайте, что ленивая, я — как метла, все успеваю делать, вот хоть у мужа спросите. Как встану в 4—5 часов, иду на базар, что продам с огорода, куплю чего надо и бегу домой, чай кипячу, мужа пою, кормлю. Как веретено кружусь! Дома приберу, бегу на огород помидоры собирать или что пропалывать, смотришь уже два часа, надо готовить обед. Пока сготовишь, опять время идет, а иногда помидоры, лук, огурцы покрошим или фрукты какие с хлебом поедим и идем обратно на огород, на свои дела. Работы много. Надо постирать каждый день. На солнце высохнет — одеваем. Спасибо богу, дает солнце, быстро сохнет. Вот мы как живем, слава богу, было бы здоровье, да войны не было бы — все будет! Только за меня не беспокоитесь и пишите чаще мне, описывайте все, что есть, А уж если немцы войну начнут — говорят, может так случиться! — сюда приезжайте! Я, тетя Варя, стала ведь уже размышленая женщина, ведь мне под 28 лет. Была бы я родная дочка вам и была бы около вас — вот какие мои мечты... Приезжайте вы ко мне, я очень соскучилась. Здесь вам будет хорошо, я не буду вас тревожить ничем, только буду стараться, как бы вам хорошо отдохнуть».
Читала Анна Гавриловна Клавкины письма так,словно постепенно вникала в обвинительное заключение, неопровержимо доказывающее ее, Анны Пахомовой, тяжкую вину.
В чем же вина-то? — пыталась возражать Анна, — сама же тетя Варя так установила, что на Ольгу тратила она все силы, а на Клаву внимания уже не хватало!
Но возражение не снимало с Анны Гавриловны чувства вины. Почему не рассказала она вовремя и по-хорошему дочке про Варю? Не рассказала, какой чистый сильный голос был у деревенской девушки, случайно попавшей в монастырь. Не рассказала, как, не думая о себе, дала Варя возможность ей, Олиной матери, получить образование — в голову не пришло Варе, что голос ее — редкость, дар божий, как говорится.
— Да ведь и мне это в голову не пришло! — чуть не выкрикнула Анна Гавриловна.
Почему она с Варей самой ни разу, после переезда из Харькова, не поговорила по душам? Спокойно смотрела, как все глубже и глубже затягивает Варю темный церковный мирок, как вера ее, по сути, идущая от душевной чистоты, постепенно превращает ее в бессловесное покорное судьбе существо.
Да, да, именно в этом была ее вина: в равнодушии к судьбе другого человека, в равнодушии, которое никакой замотанностью, никакими нагрузками и общественными поручениями оправдать невозможно.
Вот и провела Варвара Родионова из-за нее (да-да, из-за нее) жизнь в коммунальной квартире, в зашарпанной кухне.
Анна Гавриловна оглянулась так, словно увидела кухню эту впервые. Эти стены, окрашенные в два цвета: светло-коричневый, или, точнее, грязно-светло-зеленоватый. А посредине — разделяющая эти два цвета — темно-коричневая полоска, будто проведенная грязным пальцем. На стенах — листки объявлений, без обращений, то есть без слов: «товарищи», или «граждане» или «соседи». Просто:
«Проверяйте и закрывайте за собой горелки!»,
«Уходя, гасите свет!».
Пожалуй, не веревки для сушки белья, не грязные стены, а именно эти объявления — самое наглядное свидетельство того, что квартира — коммунальная.
— Господи, «коммунальная»! Слово-то какое хорошее — от коммуны, от романтики! — прошептала Анна Гавриловна, — значит, можно было сохранить здесь... ну, товарищество, что ли, заботу о человеке!
Почти с ужасом вспомнила сейчас Анна Гавриловна, как однажды она удивилась, когда кто-то сказал ей о тете Варе: «Она ведь еще по летам не старая женщина, она ведь ваша ровесница, но не до себя ей».
В представлении Анны тетя Варя была так стара, что даже не имело смысла считать, сколько ей лет. И сама же тетя Варя, когда спрашивали ее про возраст, хмуро ворчала:
— Что спрашивать-то? Сто лет, разве не видно?!
Когда-то она вырвала себе два передних зуба, да так и не вставила, все было некогда. Из-под вечной ее темной косыночки вылезала тоненькая косичка, и Аня лишь сейчас вспомнила, что косичка эта была не седая, а темная, и что глаза тети Вари за стеклами очков были не потухшие, а прямо-таки вперяющиеся тебе в лицо.
6
Эти огромные глаза мысленно представила себе Анна Гавриловна, когда в глубокие зимние сумерки позвонили из инвалидного дома: «Умерла Варвара Петровна».
— Легко умерла, — сказал молодой женский голос, — все старушки завидуют. Все слабела, слабела. Два последних дня была без сознания... Была при ней, как она умирала, товарка ее по работе — Нюша. А вам мы еле дозвонились. У вас что-то телефон плохо работает!
Первое, что подумала Анна Гавриловна: «Слава богу, успела съездить к ней недавно!» Ездила с тетей Нюшей, бывшей Вариной товаркой по работе в поликлинике.
И, кстати, удивило тогда Анну, что тетя Варя вроде бы не очень обрадовалась гостям. А она, наверно, уже просто-напросто не могла радоваться, не было уже на это жизни.
«Полгода назад как хотелось тете Варе, чтобы я приезжала почаще, — думала Анна Гавриловна, — и была у нее главная мечта: побывать хотя бы денек дома, в «своей» коммунальной квартире. А потом уже и на эту главную мечту не осталось сил!.. Какое-то лежит на мне проклятие, — корила себя Анна Гавриловна, — не хватает времени на внимание к близким людям!
Не хватало времени, чтобы Оле рассказать про тетю Варю. Да и вообще на разговор с Ольгой по душам часа никак не найдешь! Хорошо еще, что не забыла поздравить девчонку, когда полгода назад, в апреле, вручили ей на заводе постоянный гостевой билет на десятый съезд комсомола. Не хватило времени написать отцу, когда он тяжело заболел — так и умер, не получив от Анюты письма, — а ведь собиралась съездить к нему в Харьков... Не хватало времени ездить к тете Варе, а когда все-таки приезжала, то, очевидно, чувствовала тетя Варя, что этот приезд — для успокоения своей совести, а не для нее, и стеснялась попросить о чем-то: только глядела-глядела громадными глазами — все в этих глазах!»
Через кого-то — было уж давно это — догадалась передать Анна Гавриловна, чтобы не беспокоилась тетя Варя — похоронит она ее хорошо.
И вот теперь, когда позвонили о смерти Варвары Петровны Родионовой — стала настойчиво спрашивать себя — почему она, коммунистка, считает необходимым выполнить эту невысказанную, а что называется, высмотренную просьбу?
Ведь можно было бы рассуждать так: тете Варе т е п е р ь все равно! Она верила, что я похороню ее так, как она хотела. Красиво. Согласно высшему идеалу ее красоты — с литургией, с хором, со всем благолепием. Она твердо верила, и с этой твердой верой умерла,так зачем же сейчас мне делать все это?.. Зачем снова идти к попам, с которыми я тихо, но решительно порвала раз и навсегда еще там, в Харькове, на Холодной Горе.
Так, значит, не надо затевать для тети Вари торжественный похоронный обряд? Вроде бы не надо: неразумно, нелогично!..
И все-таки, пусть войдет она, как мечтала, в свою церковь — в свою красоту! Войдет мертвая, ничего не чувствующая, но ведь так хотела она этого, когда была живая. А обещание есть обещание, и оно не отменяется смертью того, кому оно было дано! Пусть видят люди, Варины товарки по работе, ее, Варино, общество, — какое оно есть, такое и есть, — что отдала она свою жизнь, обслуживала, обхаживала семью человека, умеющего держать слово!..
К началу отпевания гроб тети Вари поставили прямо перед изображением воскресения Христова. Подходит к гробу то одна, то другая женщина в чем-то темном. Или, может быть, кажется одежда темной в полумраке, в ароматном сером чаду, пронизанном огоньками лампадок и свечек?
— С уважением посреди церкви поставили Варвару Петровну, так полагается, обряд такой! — прошептала, подойдя к Анне, старуха в черном.
Да. Древний-древний обряд.
Впервые за весь ее век не Варвара Родионова служила, а ей служили. И была она — впервые за все свое пребывание на земле — в центре внимания не только старушек церковных, но и молодежи: Оля и несколько ее товарищей пришли в церковь — наверно, отчасти из любопытства, а отчасти, может быть, повинуясь какому-то еще странному для них чувству. Чувству долга? Ведь кому-нибудь надо помочь старикам везти гроб на кладбище к могиле?
Анна Гавриловна признавалась себе, что она рада приходу молодежи. И в то же время ее смущало и тревожило то острое, зоркое любопытство, с которым заводские юноши и девушки оглядывались вокруг. Не захватит ли их необычность и торжественность обстановки, своеобразная экзотика, так сказать? Найдем ли мы, родители, воспитатели, время, чтобы всерьез поговорить с молодежью о религии? Ведь одного утверждения, что она — опиум для народа, мало. Сколько мысли, энергии, душевной силы — в обращениях Ленина к Максиму Горькому, увлекшемуся богоискательством! Разве способна Анна подняться до высоты такого слова? Но, наверно, надо пытаться подниматься к этой высоте...
Во все глаза смотрела молодежь на тетю Варю в черном апостольнике, на ее большие руки, на поредевшие, но все еще черные дуги бровей.
Лицо уже изменилось, стало землистым, а руки все еще были как живые — сильные и уверенные. И когда стали заколачивать гроб, рабочий звук молотка, такой, казалось, чуждый церкви, был родственным и близким большим мозолистым рукам тети Вари...
Слушая эти удары молотка, Оля вдруг вспомнила, как нынешним летом заехала она после городских соревнований по легкой атлетике в инвалидный дом. На соревнованиях Ольга заняла третье место по бегу на сто метров и была счастлива: может быть, услышит об ее успехе тот немосковский юноша, которого она встретила и полюбила на апрельском съезде?
Машинально Оля поила тетю Варю присланным из дома чаем с молоком, машинально вытирала тете Варе лицо, поправляла ей подушки. Инвалидный дом оставался для Оли совершенно чуждым ей миром несчастья, населенным как бы существами с другой планеты — скрюченными, скорченными от болезней, от старости, от невзгод. И загорелая счастливая девушка буквально уставилась на тетю Варю, когда та шепотом попросила ее спеть песенку, которую разучивал когда-то школьный Один класс:
Вспомнила Оля, что были у тети Вари братья — наверно, с такими же сильными мозолистыми руками, как у Олиных товарищей по цеху, по заводу.
На кладбище, почти рядом с уже вырытой могилой для Варвары Петровны Родионовой, хоронили какого-то военного.
Когда молодые люди везли гроб тети Вари на железных высоких санках, оркестр возле могилы военного заиграл «Интернационал». Привычно, почти автоматически остановилась молодежь с гробом тети Вари, остановилась и Анна Гавриловна.
Было морозно, и мелодия «Интернационала» была особенно звонкой. Потом тетю Варю уже не повезли, а понесли дальше, к ее могиле, и опустили гроб в мерзлую землю. Оркестр поодаль закончил «Интернационал» и, по воле и фантазии музыкантов, вдруг зазвучала другая мелодия:
Лес вокруг был парчово-серебряный, а бронзовые сосны — так показалось Анне, Анюте — немного напоминали громадные свечи. Как красиво! И чудом держались на зимних ветках сухие листья.
Военные, окружавшие ту, другую могилу, выпили по стакану водки, налили еще один и плеснули его на свежий холм.
Потом, когда старухи, товарки тети Вари, приехали к Анне Гавриловне домой — выпить чаю и закусить «чем бог послал», одна из них рассказала то, чего Анна не знала.
По словам старухи, она спросила Варвару Петровну, уже за десять дней до смерти — как ее похоронить? Старуха, наверное, хотела услышать еще раз твердую волю тети Вари, дабы передать ее затем Анне Гавриловне. Но Варя Родионова ответила:
— По церковному... А вообще все равно, как похоронят!
Рассказывая это, старуха вздохнула:
— Вот какое смирение было-то у Варвары!
Анне подумалось иначе: может быть, почувствовала тетя Варя рабочим чутьем, какой-то последней своей предсмертной мудростью ее, Аннину, трудовую лямку, ее лошадиную замотанность и еще раз пожалела свою Анюту. Как бы мысленно отдала Анне сбереженные на красивые похороны деньги: отказалась от божественной красоты в пользу земной суеты! Не о боге думала. И не о себе. О людях.