СПЕСЬ
Со злым будь злым, с добрым будь добрым.
Среди рабов будь рабом, среди ослов — ослом.
Саади
В день, когда мистер Эбенезер и мисс Гвеидолен-экономка возвратились из Женевы в Пешавер в свое бунгало, их ждал сюрприз. Дворецкий сикх, обычно аккуратный, величественный, подтянутый, выглядел встрепанным, растерянным. Прикладывая ладонь к съехавшему на самые брови тюрбану, к глазам, к сердцу, к бороде, к желудку, он бормотал:
— Господин гневается, господин кричит, господин угрожает. Он чуть не плакал, этот всегда невозмутимый, преисполненный достоинства слуга.
— Господин меня дернул за бороду!
Священна и неприкосновенна борода сикха. Нет большего оскорбления, чем коснуться бороды сикха!
В белоснежной гостиной мисс Гвендолен-экономки первое, что обращало на себя внимание — это брошенные на письменном столике в беспорядке винчестер, подсумки, маузер в деревянной кобуре.
— Он... он... прискакал верхом, — заикался дворецкий. — Он назвал меня, —да отсохнет у него язык! — именем самого поганого, грязного животного. Он дернул меня за бороду. Я убью его!
— Убивать никого не надо,— пыталась успокоить сикха мисс Гвендолен.— Где он?
— Спит в столовой на софе.
Полный беспорядок внес в бунгало Пир Карам-шах, что он делал всюду, где бы ни появлялся.
Навести порядок в Белой гостиной и в столовой не стоило большого труда.
Труднее было сикху дворецкому собраться с мыслями. Он принадлежал к многомиллионной суровой секте сикхов-сейхов, что свято соблюдают обет «хейль гуру» и носят пять «к»: «катг» — одеяние сикхов, «каро» — железный перстень, «кандо» — стальной нож, «канга» — гребень и «кес» — никогда не подстригаемые длинные волосы и бороду.
Надо сказать, что и Пир Карам-шах искусно обматывал голову великолепной сикхской чалмой и любил ошеломлять дворецкого тонким знанием сокровеннейших тайн сейхов: «Мудрейший глава общины обоюдоострым кинжалом размешал сахар в воде и пятикратно окропил ею мне голову, прояснив мне мысли, — не то посмеивался вождь вождей иронически, не то рассказывал на полном серьезе. — И я отпил пять раз из горсти мудрейшего сладкой воды и дал страшную клятву в верности общине!»
В лице дворецкого Пир Карам-шах имел преданнейшего раба. Но сегодня, грубо ворвавшись в бунгало, вождь вождей оскорбил в нем высокие чувства сейха. Делать этого не следовало. Сикхи очень мстительны...
Оказывается, Пир Карам-шах прискакал в виллу еще на восходе солнца, вооружённый до зубов, вырядившись бадахшанским царьком, да так, что его и узнать было невозможно. Сопровождавшие его, по обыкновению, гурки разбудили шумом и гамом все бунгало.
Попытки дворецкого объяснить, что хозяева отсутствуют, вызвали у Пир Карам-шаха спесивое замечание: «Что мне твои хозяева!»
Он наполнил комнаты бунгало бряцанием оружия, запахами конюшни, козлиных загонов у дымных очагов, грубой степняцкой бранью. Пир Карам-шах на коне перевоплощался в кочевника настолько, что забывал о какой-то там европейской вежливости.
Его разбудили. Отшвырнув покрывавший его ярчайшего рисунка бадахшанский халат из плиса — «сультанзиль», он сонно поднялся и тут же развалился в кресле, покрытом кружевным, связанным ручками мисс Гвендолен чехлом. Колесики шпор его белых, из кожи горного кийка сапог заскрежетали по полированной ножке. Пир Карам-шах выкрикнул в более чем одеревеневшее лицо мистера Эбенезера:
— Велик аллах и пророк его Мухаммед! Справедливость и разум восторжествовали в башках наших крыс — лейбористских министров. Война! Понятно!
По обыкновению он бредил войной.
— Война?.. Предположим, — протянула тихо мисс Гвендолен.— Но в чём дело? И почему этот костюм... мастуджскин, что ли? Эта грубая суконная чалма... Шутовская бахрома, стекляшки-бусы? Хвост из фазаньих перьев. Какой маскарад! И даже медные серьги... подвески. Вы проткнули себе уши? А этот синий халат райской птички? Откуда он у вас?
— Наш друг рядится под горца-мастуджца, — процедил, не скрывая раздражения, мистер Эбенезер. Не столько шумные, торжествующие вопли Пир Карам-шаха о войне расстроили хозяина бунгало — он не любил и просто боялся всяких событий, — сколько царапина, оставленная шпорой вождя вождей на красном дереве кресла.
— Ни черта вы не понимаете, Гипп! У дикарей всех встречают по одеянию. Вот такие-то перышки, вот этакая бахромка на сапожках, вот такие полфунтовые медные серьги и давно не стриженные волосы и делают меня в глазах всяких мастуджцев-бадахшанцев «своим в доску». Да, да! Ликуйте, радуйтесь! Теперь мы ударим Россию Бадахшаном прямо в подреберье! Через Тибет, Китайский Туркестан зайдем комиссарам во фланг с Востока. Всей Центральной Азией навалимся на большевиков! Хватит! Довольно вашей слюнтяйской, дамской дипломатии, сэр! Теперь мы заговорим языком пулеметов... та-та-та...
Он с грохотом соскочил с кресла и чуть не сшиб с ног мисс Гвендолен-эконом-ку, тоже с сожалением смотревшую на роковую царапину.
— Простите, мисс, но у нас разговор не для девичьих ушей.
Говорил он совсем уж не любезно, но мисс Гвендолен не сочла нужным понять намек. Она подставила, не без изящества, к самому лицу Пир Карам-шаха свою мраморно бледную узкую кисть руки, укоризненно сказав:
— Вы орангутанг, сэр! Общение с горными дамами-грязнухами вышибло из вас джентльмена. Сядьте!
Несколько растерявшийся вождь вождей поцеловал руку мисс и бухнулся снова в кресло.
— Приношу извинения, но мне некогда.
— Не знаю, почему вы нарушили указание и явились в Пешавер,— промурлыкала кошечкой мисс Гвендолен, осторожно коснувшись мизинцем уголка глаза. — Простите, у меня мигрень, но сейчас я не о мигрени, а о вашем приезде. В Лондоне это вызовет неудовольствие, сэр. Вы афишируете свои связи с бунгало, сэр! И вы отлично знаете это, сэр.
— Должен я, наконец, сам знать, что происходит? И что затеял Живой Бог? Мне донесли, что какая-то чертова невеста Живого Бога приехала или приезжает в Бадахшан в княжество Мастудж. Её там ждут. Чего вы скажете?
— Простите, сэр, и из-за этого вы прискакали в Пешавер? Разве испортился прямой телеграфный провод из Дира?
Вождь вождей ничего не ответил. Мисс Гвендолен-экономка выговаривала тоном классной дамы:
— Рано или поздно нам не избежать открытой войны с господами большевиками. Но всему свое время. Вы делатель королей. А чем плох Живой Бог? Разве из него не получился бы царек Бадахшана? Богат. Авторитетен. Миллионы поклонников, раболепных, безропотных. И ведь Ага Хан не прочь воссесть на трон — разожглось в старике честолюбие. Еще немного — и его капиталы пошли бы в наше дело.
— Старый упрямец, дегенерат,— пробормотал Пир Карам-шах,
— Он прежде всего делец, коммерсант, банкир. И вкладывает деньги он лишь в дело, дающее прибыль.
Тихо прозвучали над самым ухом слова:
— Вы навсегда заперли нам двери Хасанабада.
Пир Карам-шах резко повернул голову и столкнулся со взглядом оловянных глаз мистера Эбенезера. Тот придвинулся еще ближе и заговорил:
— Вы запустили черную кошку под полу Алимхану. Ага Хан и так по традиции не переваривает бухарских эмиров за их священные войны в прошлом против исмаилитов, за то, что он — противник ортодоксального ислама — перехватил пост председателя Лиги мусульман. А история с рабыней Резван, которую вы купили или похитили в Бадахшане и швырнули в постель эмиру! Резван, оказывается, дочь одного бадахшанского князька, царя... как их там называют в горах, пред-назначавшего её в дар Живому Богу. А история с Моникой! Попытка её просватать за Ибрагимбека! Что же получилось в конце концов. Задет престиж духовного владыки всех исмаилитов. Ага Хан не поступится религиозными принципами. Посягнувшего на невесту Живого Бога ждет ужасная кара...
— Конфликт с Живым Богом поразительно не вовремя,— процедила мисс Гвендолен.— Бухарский центр мы не сбрасываем со счетов.
— Ставка этого эмира без эмирата Алимхана бита, — воскликнул Пир Карам-шах. — Вы преувеличиваете его роль, мисс. Пора ему на свалку истории.
И, проведя по лицу и бороде ладонями, он не без сарказма возгласил:
— Нет бога, кроме бога! Мы — мусульмане и верим в могущество ислама. Да возьмет Ибрагимбек в свою железную руку зульфикар — священный меч ислама!
— Я не мусульманский газий и даже вообще не мусульманка, — отпарировала Гвендолен-экономка. — Даже мусульманину невежливо перебивать леди. Это между прочим. Вы ещё можете благочестиво — пророческими речениями — повергать в страх суеверных мусульман, окружать ореолом неумолимого рока свою личность, но только не... Ага Хана. А он, прошу покорно вас учесть, во всей нашей комбинации был и остается важной фигурой... если не самой важной,— совсем тихо добавила она.
Неясно, слышал ли последнюю фразу вождь вождей, но он ограничился нетерпеливым пожатием плеч.
Создалась странная ситуация: два таких крупных деятеля — Пир Карам-шах, вождь вождей, обладающий в Северо-Западных провинциях полномочиями и властью почти диктаторской, и мистер Эбенезер Гипп, имперский чиновник, облечённый едва ли не меньшей властью и прерогативами — выслушивают указания той, кому в лучшем случае надлежало бы потчевать их кофе с поджаренными на спиртовке в сливочном масле типичными английскими «тостами».
Но мисс Гвендолен-экономка даже не заметила, что в пылу спора вышла за рамки своей более чем скромной роли.
— В газете «Трибюн» изложена официозная точка зрения на суть вопроса,— чуть усмехнувшись, заметила она, и сразу слиняла нежная глазурь с её щёк и проступили кирпичные тона, как случалось всегда, когда очаровательная экономка превращалась в вершителя имперских дел. — Да, некий Притап Сингх в «Три-бюи» пишет: «Воинствующий панисламизм изжил себя в практике великобританской азиатской политики. Всем понятно, что на основе учения корана не может существовать ни одно независимое государство. Мусульманские народы не терпят, когда их разоряют собственные тираны, пусть тоже мусульманские, прикрываясь авторитетом корана. Узы, которые раньше объединяли людей, прихожан одной мечети, обветшали и рассыпаются. Только первобытные дикари еще могут верить в коран. А большевики своими школами сделали чернь грамотной и подрезали в Бухаре, Самарканде, Коканде корни ислама». От себя в дополнение к Притяну Сингху добавлю: в международной политической игре эмир Алимхан еще сохранился как синтез ислама и монархии азиатского типа. В эмира Алимхана, в его халифскую миссию, еще верят многие. И, конечно, нам приходится пока считаться с эмиром под вывеской — Бухарский центр.
— Вот, оказывается, кто кроется под газетным псевдонимом Притап Сингх! — отвесил шутовски поклон Пир Карам-шах. — Мисс экономка подрывает устои тысячелетней религии.
— А кто мог заподозрить в фанатике Пир Карам-шахе господина полковника Лоуренса?.. Итак, мы полагаем, — и «мы» прозвучало так многозначительно, что лицо вождя вождей сделалось озабоченным,— полагаем — Алимхан не годен в качестве главы и руководителя. Истерические его лозунги и установки в консервативном панисламисчском стиле отпугивают всю немусульманскую Индию, не говоря уже об исмаилитах. Нежелателен и ваш протеже Ибрагимбек — оголтелый фанатик и садист.
— Это ново!
— Придётся искать решение, приемлемое в широком плане. Британия выступит освободительницей мусульман Туркестана от гнета большевиков. Опереться придется не на Алимхана и не на Ибрагимбека, а на умеренное крыло Бухарского центра и таких деятелей, как Усман Ходжа, Чокаев, Валидов с их туманными ло-зунгами «демократий» и «республик».
Пир Карам-шах вскочил:
— Потянуло гнильцой либерализма Артура Гендерсона и Макдональда! Захватили министерские портфели и суют нос в колониальную политику. Когда конь ломает ногу, и лягушка — жеребец! Это конец империи! Азиатам чужда самая мысль о республике. Азиаты привыкли сдирать с либералов кожу и сажать их на кол. Мы очищаем Туркестан от всяких там либералов, а вы, мисс, навязываете нам всякую шваль.
До сих пор под взглядом стальных глаз мисс Гвендолен-экономки вождь вождей держался скованно. Но вот он стряхнул гипнотические оковы и предстал перед собеседниками диким, свирепым.
— Никаких полумер! Алимхана к черту! Всяких усманходжаевых к черту! Зелёное знамя войны понесет Ибрагимбек. Меч зульфикар зазвенит на весь Туркес-тан, и звон отзовется во всем мусульманском мире. При первой крови газии осатанеют... кровь, золото, женщины! Первая победа над красными — и все правовер-ные пойдут за нами. На развалинах Советов мы, воители ислама, воздвигнем Великий Бадахшан!
— К Бадахшану Ибрагимбек отношения не имеет. Бадахшаном мы займемся вместе с Ага Ханом.
— Нет! Ибрагимбек покорит Бадахшан. К нему мы присоединим китайские Синцзян с Кашгаром, мусульманские Сычуань, Дарваз, Ишкашим, Кафиристан! Столицу федерации исламских государств учредим здесь, в Пешавере. Мы создадим коалицию с великим Тибетом! Присоединим Туркестан и всех мусульман России. Центрально-азиатская империя под эгидой Британии! Полный крах марксизма на Азиатском континенте! Теперь или никогда!
— Извините, сэр, еще немного, и вы начнете мечом зульфикаром крушить мебель!
Впрочем, мисс Гвендолен-экономка ничуть не испугалась буйных телодвижений Пир Карам-шаха. Её молочно-белое лицо даже не порозовело. Лишь трепетала левая бровь, к которой она го и дело прикасалась мизинчиком.
— Но Тибет — это буддисты. Северная Индия — конгломерат религий — иидуисты, исмаилиты, мусульмане, язычники. В каком же виде вы преподнесете им исламское господство? Всё это мало реально.
— Чего проще! А на что корпоративное государство? Неограниченная власть! Сильная рука! Никаких демократий, профсоюзов, парламентов. Диктатура элиты из состоятельных и знатной верхушки. Массы трудятся и подчиняются. Предприимчивые и беспокойные умы займем войной, а войну сделаем привлекательным и прибыльным занятием: захватим соседние территории, как это... «жизненное пространство...» с предоставлением права грабежа и полной безнаказанности. За нами пойдет вся эта нищая сволочь, подыхающая среди своих скал от голода и холода. И, главное, такой порядок полностью соответствует жизненному укладу Центральной Азии с её феодалами, князьками, первобытными традициями. Никакой ломки в быту азиатов! Дадим им оружие, поманим добычей. А в какой упаковке, они и не заметят. Пойдут за нами с энтузиазмом.
— За кем?
— То есть как — за кем! Мы — белые... представители высшей расы, поведем их, а понадобится — и подгоним.
— Это же... это фашизм!
— Назовите как хотите: халифат, панисламизм, пантюркизм, фашизм — азиатский фашизм... Название сути не меняет.
— Фашизм.
Мисс Гвендолен очень холодно смотрела Пир Карам-шаху в глаза. Она изучала вождя вождей и всё больше убеждалась, что он выходит из-под контроля.
Ей всегда Пир Карам-шах импонировал своим размахом, предприимчивостью, энергией. Её пленяла в нем фанатичная преданность Британской империи. Лучшего служаки на Востоке Англия не имела. И мисс Гвендолен, называя Пир Карам-шаха «рыцарем империи», в тайне увлекалась этим некрасивым, сухим, желтолицым, неприятным по внешности и очень черствым человеком.
И сама черствая, холодная, прямолинейная во взглядах, мисс Гвендолен хотела верить, что Пир Карам-шах податлив на женскую ласку. Ей казалось, что она сумеет подчинить его своему обаянию. Были же у него слабости. Смог же он, при всей своей рационалистичности, дать обволочь себя мистикой ислама со всей абсурдностью его догм. Значит, вождь вождей не деревянный, не каменный, а человек из плоти и крови.
Но авантюристические, с фашистким привкусом замашки и повадки Пир Карам-шаха претили мисс Гвендолен. С аристократической брезгливостью она относилась к фашиствующему сброду сэра Мосли, Муссолини и каких бы то ни было «фюреров» и «дуче». Они нехорошо пахли. И её поразило очень неприятно, что в человеке, который привлек её своими недюжинными качествами и размахом своей деятельности, вдруг выявились столь отталкивающие взгляды. До глубины души продукт «доброй, старой Англии», мисс Гвендолен, будучи консервативной в своих взглядах и убеждениях, решила, что Пир Карам-шах идёт поперек официальной линии Лондона.
Деревянно прозвучал её голос:
— Вернемся к дочери Алимхана. Вы забываете о болезненной щепетильности восточных людей. Брачным связям придают они решающее значение. Предполагалось, что Моника, став пусть сотой женой Ага Хана, объединит две азиатские финансовые империи. А попытка просватать девочку за мужлана Ибрагимбека бросила тень на неё. Живому Богу не подходит девица, в репутации которой появилось хоть вот такое пятнышко. Возможно, потому Ага Хан не решается провозгласить Монику официально своей женой.
— А как важно было бы отвезти девушку на север, в Кундуз. Отдать её Ибрагимбеку.
— Едва ли. Да и не нужно. Судьбу Моники решает Ага Хан, и мы ничего не сделаем, пока он раздумывает.
— Мое дело меч и винтовка, — отрезал Пир Карам шах. — Да и что там, если пострадает невинность какой-то денчонки, когда речь идет об империях!
Он не заметил, что его слова шокировали мисс Гвендолен. Ему не мешало бы помнить, что при англичанке не следует вести разговоры на скользкие темы. Девушка в обществе выше подозрений. Если возникает вопрос о потере невинности, конец всяким чувствам: мать перестает быть матерью, кормилица требует вернуть молоко, люди отворачиваются.
— Мирить эмира с Живым Богом я не собираюсь, — грубо продолжал вождь вождей. — И тот и другой нам мешают. Остается Ибрагимбек. Или Лондон изменил свое мнение?
— Да! — вмешалась мисс Гвендолен, опять забыв свое положение экономки, но тут же поправилась: — Впрочем, мистер Эбенезер в курсе последней имперской почты.
— Новых установок не получено,— скучно процедил мистер Эбенезер Гипп. — В Лондоне очень осторожны. Они не говорят ни «за», ни «против». Они хотят, видимо, прощупать господина главнокомандующего и по-прежнему наста-ивают на поездке его в Дакку в генеральный штаб.
— Черт их побери! Мало им моих дскладов.
— Однако есть сообщение, что Ибрагим по-прежнему самовольничает. Устроив кровавую баню хезарейцам и правительственным афганским войскам в Ташкургане и Кундузе, он опасается, мести, боится по дороге заполучить где-нибудь в долине Пянджшира или в Хайберском проходе пулю мести в живот. — Мистер Эбенезер довольно всхлипнул. — Это в пуштунском вкусе. Но так или иначе я снёсся со штабом, с Даккой. Вот, ознакомьтесь, ответ.
Он принес из кабинета папку и раскрыл её. Не вынимая бумаги, прочитал вслух:
— «Воздействуйте по известным каналам на... — тут фамилия и имя Ибрагимбека зашифрованы... Прекратить конфликты с Кабулом. Приезд в Дакку для обмена мнениями по поводу предстоящей операции абсолютно обязателен».
— Настойчивость штабных, переходящая в упрямство. Обязательно этим тупицам хочется устроить Ибрагимбеку экзамен. У нас с Ибрагимбеком дела идут отлично. Господа генералы, изволите видеть, не верят мне. Что на Кабул надо воздействовать именно так, чтобы не мешали. Моего человека должны бояться, или уважать. А если не так, я их заставлю уважать Ибрагимбека.
— Не слишком ли вы самоуверенны?.. У вас и так слишком много врагов... — вдруг вырвалось у мисс Гвендолен.— Вы наживаете новых и притом без всякой пользы для себя и для дела.
Она говорила странно и многозначительно.
— Кто стал бы великим, не будь у него врагов.
— Вы так думаете?
«Дело даже не в спеси и самомнении. Он алчный человек. Колониальная жадность в нём задушила логику. Он — фашист. Он мнит себя в воображении «дуче», азиатским «дуче», — думала мисс Гвендолен. Глаза её потемнели. Решалась судьба Пир Карам-шаха. А рука судьбы была тонкой, алебастровой белизны, нежной ручкой мисс Гвендолен-экономки.
Вообще сам Пир Карам-шах всегда не без интереса присматривался к мисс Гвендолен. Его тянуло притронуться к её руке, ощутить нежность её матовой кожи. Мнение о том, что он аскет и пурист, не разделяли те, кто знал его близко. В нём замечали влечение к истинно англосаксонскому типу красоты. Мисс Гвендолен представлялась ему томной леди со старинной картины, но не всегда. Сегодня мисс Гвендолен со своими тонкими поджатыми губами, с обозначившимися складочками на беломраморном лбу, с пустыми серо-голубыми глазами предстала перед ним «политиком в юбке». Такая мисс Гвендолен была неприятна Пир Карам-шаху.
Про его аскетизм ходили легенды — это он отказался взять в жёны дочь вождя баракзаев, заявив, что дал обет безбрачия до окончания войны. А поскольку межплеменные войны в Северо-Западной Индии не прекращались, утвердилось мнение, что великий воин Пир Карам-шах отлучил себя от чувственных утех.
Наверное, даже в азарте мисс Гвендолен не следовало выходить из своей роли — приятной, женственной мисс, вынужденной по окончании пансиона поехать за тысячи миль от своей доброй Англии, чтобы создавать уют чиновникам британской короны, заброшенным в колонию с дурным климатом и повседневными опасностями. Оставалось допустить, что мисс Гвендолен оказалась в Пешавере отнюдь не поэтому. Иначе чем объяснить, что размеры жалования простой экономки казенного бунгало в Пешавере могли вызвать зависть даже стоящего на самой высокой ступеньке служебной иерархии клерка лондонского Сити.
Но все это не значило, что мисс Гвендолен можно было забывать, что она молодая девушка, да ещё втайне питающая известные чувства к столь живописному и экзотически своеобразному мужчине, как вождь вождей Пир Карам-шах. Мисс Гвендолен допустила ошибку. Она позволила себе, чтобы сквозь личину очарова-тельной мисс проступил деятель, держащий в руках нити большой политики.
Не потому ли столь холодно вел себя Пир Карам-шах. Он оказался неуступчивым и самонадеянным.
Политики
Привычка к ничем не сдерживаемой
власти обострила природную его
спесь и убила в нем здравый смысл.
Коркуд
Произошли одно за другим три происшествия, которые взбудоражили размеренную, строгую жизнь пешаверского бунгало, являвшегося казенной квартирой Англо-Индийского департамента.
Первое — внезапно приехал, к немалому удивлению мистера Эбенезера, штабной генерал из Дакки. Второе — исчез секретнейший документ прямо с письменного стола в кабинете. Третье — с неофициальным визитом от эмира бухарского прибыл в Пешавер Сахиб Джелял.
Было от чего потерять голову. Но мистер Эбенезер голову не терял никогда, потому что слишком дорожил ею. Конечно, он шутил. Но тщеславный безмерно, он мнил себя чрезвычайно высокой персоной. Свою роль в Азии он явно переоценивал. Идеалом для него явился Уинстон Черчилль. Мистер Эбенезер находил в своей наружности нечто черчиллевское, бульдожье. Но если тяжёлые черты и оскал зубов служили у Уинстона Черчилля отличием государственного деятеля, вер-шителя судеб империи, то своими опустившимися щечками, лошадиными зубами, суетливыми глазками мистер Эбенезер смахивал больше на коммивояжера захудалой торговой фирмы. Будучи человеком недалеким, он терпеть не мог в других людях глупость и несообразительность. Проще говоря, он считал всех дураками и лишь смутно подозревал, что многие придерживаются такого же мнения о его персоне. Но это ничуть его не смущало. Он даже считал, что так лучше. Роль простака его устраивала.
Но вот когда простаком, если не дураком, его почитает, оказывается, острый на слово и решительный на поступки Пир Карам-шах, это уже никуда не годится. Формально в служебной иерархии вождь вождей находился в подчиненном Англо-Индийскому департаменту положении. И поэтому мистер Эбенезер в обращении с ним старался всегда выставлять себя в лучшем свете. Ничего из этого, как правило, не получалось. Ужасно неприятно для самолюбия, когда подчиненный открыто тебе же преподает прописные истины. Как все тщеславные люди, мистер Эбенезер страшно боялся, что его тщеславие будет обнаружено.
Прежде всего Пир Карам-шах «выставил» его из кресла. — «Вышвырнул»,—подумал мистер Эбенезер, — и как был в пышном, вобравшем в себя пыль дорог, пестром халате, перехваченном во многих местах портупеями с патронташами, так и развалился за письменным столом. Он «испепелил» мистера Эбенезера «змеиным взглядом» своих оловянных глаз, вполне в духе тривиальной мелодрамы.
Пир Карам-шах начал:
— Внесем ясность! Зачем понадобилось вытребовать из Дакки генерала?
— Телеграмму послала... она.
— Чёрт! Дела скверны, когда начинает командовать баба.
Разговор принял странный характер. С одной стороны, речь шла о весьма прозаических, чисто деловых вопросах, о цифровых выкладках, экономических данных, нефтяных запасах, золотых и прочих месторождениях Средней Азии. С другой — все эти вопросы облекались в фантастическую форму восточных сказок: тут имелась всяческая экзотика — шахские троны, междоусобицы племён, дворцовые интриги, визири и евнухи, переодетые дервишами короли и дервиши-ни-щие, восседающие на царских тронах. Говорилось о многом из того, что Англо-Индийским департаментом держалось в тайне. Английский налогоплательщик не понимает таких дел, да ему и не полагается их понимать.
Пир Карам-шах тут же дал бесцеремонно понять, что он не ставит мистера Эбенезера выше рядового британского обывателя и лишь вежливость заставляет разъяснять ему вопросы высокой политику
— Так вот, достоуважаемый сэр, есть много аспектов событий, происходящих здесь, в самых недрах Азии. И один из этих аспектов — наши северные соседи. Они вопят, что Британия одела границы Индии в железо, превратила территорию Северо-Западных провинций в арену ненависти и вражды к России. Большевистская печать снова шумит о Лоуренсе. Он и квалифицированный специалист по восстаниям, и зловещая фигура, олицетворяющая провокацию, шпионаж, подкуп. Он, видите ли, и первопричина напряжённой обстановки в Бадахшане.
Кто внимательно прислушался бы к словам Пир Карам-шаха, невольно обнаружил бы недовольные нотки в его голосе. Побарабанив пальцами по бювару, вождь вождей продолжал:
— В газетах Индии должно появиться опровержение большевистских выдумок.
Теряясь под инквизиторским взглядом светлых глаз, мистер Эбенезер сказал:
— Продиктуйте. Я застенографирую.
— Придумайте текст сами. Ваш бюрократический стиль сразит и Фому неверующего. Лучше даже не опровержение. А самую что ни на есть наивную информацию. Примерно: столь выдающаяся личность, как Лоуренс, герой Аравии, чего полезет в междоусобицы дикарских племен и станет таскать каштаны из огни для всяких ханов, эмиров. Побольше туману. Да еще не забудьте там о британском добродушии, миролюбии.
Он перебирал бумажки на столе.
— И если есть ещё воинственные британцы, как говорил когда-то Дюран, затевающие войны из тщеславия, или желания заслужить награды, или из пустой жажды завоевания, или, наконец, из амбиции, то пусть знают — полковник Лоуренс стоит выше всяких страстишек, что он и доказал в свое время, отказавшись от почестей и наград за свои великие аравийские дела.
Мистер Эбенезер мог поклясться, что последние слова Пир Карам-шах произнес весьма напыщенно. В устах азиата, какого из себя разыгрывал Пир Карам-шах, подобные славословия в адрес английского полковника звучали очень выразитель-но.
И мистер Эбенезер смолчал, не без тревоги ожидая, что скажет Пир Карам-шах о «втором аспекте вопроса». Очевидно, речь пойдет о некоем важном средстве, всегда и везде успешно примепившемся Лоуренсом и ему подобными в Азии и Африке. Сколачивая фронт арабов против турок, тот же Лоуренс выплачивал шерифу Мекки эмиру Геджаса Хусейну сто пятьдесят тысяч фунтов стерлингов в месяц. После захвата арабами Акабы сумма повысилась до двухсот тысяч, а к 1918 году до двухсот двадцати пяти тысяч. Мистер Эбеиезер Гипп начинал служебную карьеру счетоводом Англо-Персидской нефтяной компании в Абадане, и фунты стерлингов производили на него впечатление более сильное, нежели возвышенные рассуждения о благородной цивилизаторской миссии Британии на Востоке.
И нюх мистера Эбенезера не обманул его — речь пошла о золоте.
— Вы знаете, — сказал Пир Карам-шах, — Алимхан прислал окончательный ответ.
— Да, Сахиб Джелял уже вручил сегодня утром мне идиотское письмо.
— Я и знал, что эмир и Бухарский центр не пожелают дать Ибрагимбеку ни рупии. Мне пришлось самому снестись с Лондоном. Вы должны получить указание на сей счёт.
Ничего не оставалось мистеру Эбенезеру, как подтвердить, что указания уже получены по телеграфу.
— Но с условием — вы во всем согласуете ваши действия с нами и штабом в Дакке.
— Так! Значит, мисс экономка всё-таки опередила нас. Ничего. У кого в кармане золото, тот хозяин. Раз есть золото — всё в порядке. Собственнические инстинкты извечны. Азиаты, дикари понимают или язык бомб, или язык золота. У нас в Азии всё покупается и всё продается. А там, где речь идёт о купле-продаже, эмоции в сторону!
Хоть мистер Эбенезер и кивнул головой, но не всё в длинной тираде Пир Карам-шаха дошло до него. Мистер Эбенезер не отличался живостью воображения. Он не совсем понял, к чему вождю вождей понадобилось убеждать его в том, что он понимал сам и чем повседневно занимался в своем пешаверском бунгало, помимо, конечно, таких экстраординарных поручений Лондона, как превращение крестьянских девиц в принцесс.
Тихий, неприметный бухгалтер вот уже сколько лет в своем бунгало в Пешавере ведёт расчётные операции. Ежегодно он раздает духовным лицам двести-триста тысяч рупий на дела благотворительности. Источник средств, по слухам, — наследство некоего очень богатого лица лахорского или пешаверского миллионера. Богач набоб завещал ревнителям исламской веры доходы от своего капитала с единственным условием — блюсти светоч исламской религии. Все получатели ссуд — тихие, молчаливые, весьма благообразные духовные наставники появляются в бунгало неслышно. Мистер Эбенезер, заранее предупреждённый по телефону, каждый раз лично отсчитывает золотые рупии или соверены. Собственноручно заносит он сумму в кожаный гроссбух и просит приложить в графе подписи личную печать получателя, а также расписаться.
Получатель произносит неясную зловещую фразу: «Смерть платит все долги», — и, подобострастно кланяясь, удаляется, столь же неслышный, незаметный.
— Вы сейчас задумались,— заметил Пир Карам-шах, — «к чему эти истины, всем известные, всем надоевшие». Про англичан говорят, что они — нация лавочников. Да, они люди расчёта. И наплевать, что так говорят. В основе английского образа жизни — всегда коммерческая выгода. Союз морали с меркантилизмом — единственный, который чего-то стоит. Здесь, в Азии, англичане не ради слюнявого альтруизма. Наша обязанность соблюдать интересы британского налогоплательщика. Каждая истраченная здесь, в Азии, рупия должна дать десять рупий налогоплательщику в Англии. А по существу ничего не изменилось. До сих пор вы выплачивали соответствующие суммы по приказам эмира Алимхана. Алимхан обанкротился. Сейчас ваше дело, сэр, выплачивать суммы по моему указанию. И я прошу не вступать в объяснения с теми, кому вы будете платить. Да, на днях вы не впустили в бунгало одного дервиша.
— С него сыпались вши.
— А ведь вшивый — вождь могущественного клана. Бухгалтерия вызывает политические осложнения! В данном случае вы всего лишь бухгалтер!
— Позвольте!
— Иначе разве вы прозевали бы эту чертову принцессу? И тем лишили нас возможности воздействовать на эмирский кошелек. Вы позволили в Женеве увезти девчонку из-под носа. В чьи руки она попала? Какие это создаст осложнения, даже предвидеть трудно.
Удар на этот раз не сокрушил апоплексическую натуру мистера Эбенезера. Он только вспотел. А ведь он был близок к удару. Багровое лицо его лоснилось от обильно выступившей испарины. Даже официальные выговоры из Лондона не действовали на его себялюбивую натуру так, как нотация, которую читал Пир Карам-шах — этот спесивый индюк.
Мистер Эбенезер обладал одним свойством, которого он никому не открывал. Он имел сверхострый слух. И сейчас, стоя навытяжку перед развалившимся в его кресле Пир Карам-шахом и переживая каждое произнесенное им слово, он вдруг по чуть услышанному шороху понял, что в соседней гостиной кто-то есть. И что этот кто-то слышит каждое слово.
Мисс Гвендолен?
Неприятно. Но что же поделаешь? Однако она не стала бы вульгарно подслушивать. Просто вошла бы в кабинет. Или проклятые слуги впустили кого-то из получателей субсидий? Еще хуже. Озноб тряс несчастного мистера Эбенезера. Проще всего пойти в гостиную и узнать, в чем дело. Но здесь Пир Карам-шах. Ужасно, если департамент узнает через него о такой неосторожности. Какое разгильдяйство. Оставалось молить творца, чтобы тот, кто проник в гостиную, не кашлянул, не чихнул, не заговорил.
То, что сказал затем вождь вождей, вызвало ликование мистера Эбенезера и... ужас. Он возликовал потому, что ему вновь поручалось дело, говорившее о том, что ему по-прежнему оказывают высокое доверие. Ужаснулся — потому что «он», притаившийся в гостиной, мог подслушать самую тайную из тайн. «Подожди! Я тебе сверну шею, кто бы ты там ни был!»
В распоряжение мистера Эбенезера, — уведомил его Пир Карам-шах,— отныне поступали суммы, значительно более крупные, чем раньше, — порядка нескольких миллионов.
— Вот перечень клиентов, — вождь вождей вынул из бумажника список, — по которому вам и следует производить выплаты. Вы найдёте пароль в перечне рядом с именем клиента. Охрану бунгало вы усилите. Приходится иметь дело с разными людьми. Есть среди них... гм... и разбойники.
Упоминание о разбойниках не слишком понравилось мистеру Эбенезеру. Судорожное подергивание его плеча не ускользнуло от взгляда Пир Карам-шаха.
— Да, да, разбойники. Преступление далеко не единственное произведение искусства, выходящее из мастерской преисподней. Вопросы?
— Нет. Всё ясно,— пробормотал мистер Эбенезер.
Он сумел справиться с припадком рассеянности, лишь когда вождь вождей, бренча оружием и своими знаменитыми аравийскими шпорами, вышел во двор отдать распоряжения своим гуркам. Мистер Эбенезер на цыпочках прокрался к дверям гостиной — выглядело это достаточно нелепо, учитывая респектабельную внешность,— и заглянул туда. Но никого не обнаружил.
Позже выяснилось, что мисс Гвендолен находилась на кухне, где отдавала распоряжения поварам. Отвечала она мистеру Эбенезеру на его вопросы вызывающе самоуверенно и даже высокомерно.
«Черт побери, она даже не переживает, что Лондон поддержал Пир Карам-шаха, или она уверена в Безиле Томпсоне, дядюшке. Конечно, иметь такого родствещшчка! Или Гвендолен что-то придумала!»— рассеянно перебирал про себя мистер Эбенезер.
Раздумья его прервал дворецкий-сикх. Оказывается, в бунгало прибыл генерал.
«Вот оно что! Надо было раньше догадаться»,— ругнул себя мистер Эбенезер.
— Мы проводили их превосходительство в ваш кабинет, сахиб! Их превосходительство изволят отдыхать с дороги в вашем кабинете, сахиб!
Весь радушие и любезность, мистер Эбенезер вбежал в кабинет, но сам чуть не испортил всю встречу...
Генерал, высокий, седоватый, с породистым длинным лицом, по-хозяйски расположился за письменным столом. Возглас, похожий на сдавленное рыдание, вырвался из груди мистера Эбенезера.
Генерал удивленно вздернул брови. Даже поздоровавшись, хозяин бунгало все еще не мог взять себя в руки.
Списка новых клиентов на письменном столе не оказалось. А ведь он отлично помнил, что неистовый Пир Карам-шах небрежно швырнул лист бумаги на бювар.
Первое, что пришло в голову: «Пока я искал Гвендолен, вождь вождей вернулся в кабинет, увидел на столе забытый список и решил подшутить. Ребячество! Или он хочет изобразить меня этаким растяпой. Ну, посмотрим!»
Выскочив в вестибюль, он столкнулся с Пир Карам-шахом, настроенным нервно и мрачно:
— Когда же за стол? Долго нам ждать вашего штабного индюка? Готов съесть его целиком, зажаренным с яблоками и черносливом! — воскликнул вождь вождей. — Не слишком ли его превосходительство заставляет ждать.
Мистер Эбенезер едва смог из себя выдавить:
— Тсс! Он уже здесь. Пойдемте! Я вас представлю.
Провожая вождя вождей в гостиную, он подумал: «Начал меня разыгрывать! Ведет себя владетельным раджой. Впрочем, поговаривают, что он действительно владетельный раджа. При странных обстоятельствах один престарелый деканский князь отписал ему в наследство целое княжество с дворцом да еще в придачу с целым гаремом из ста восьмидесяти трех жен и наложниц...» Хоть относительно жен слухи, несомненно, были преувеличены, но почему-то мистера Эбенезера занимало именно это обстоятельство.
В гостиной Пир Карам-шах незамедлительно кинулся на генерала в атаку:
— В мире все идет к большой войне. Стрелять начнем мы. Здесь, в Центральной Азии. И тогда уж никто не пойдет на попятный.
Но как ни горячился вождь вождей, сколько ни вкладывал страсти в свои слова, генерал не проявлял пи малейшего оживления. Длинное, приятное лицо его оставалось все таким же приятным. Вежливая улыбка не сходила с губ, прячась в щетине «колониальных» усов. Временами казалось, генерал поглядывал на попугайски ярко разряженного Пир Карам-шаха даже со скукой и насмешкой. Создавалось впечатление, что их превосходительство не столько интересуют грандиозные планы похода на Советский Туркестан и концентрация вооруженных сил туркестанской эмиграции на Аму-Дарье, сколько то, чем знаменитая во всей Индии экономка пешаверского бунгало собирается кормить гостей. Приоткрытая в столовую дверь позволяла видеть угол стола, накрытого белейшей, туго накрахмаленной скатертью голландского полотна, поблескивающие серебряные начищенные приборы и стройный, затянутый в темно-коричневый кашмирский шелк женский силуэт.
По-видимому, генерал думал: «Отличная хозяйка мисс экономка, отличный у неё цвет лица, отлично она сложена и отлично не только сервирует стол, но и рассаживает гостей. Ведь в столовой отлично слышно все, что говорится здесь, в гостиной. А наш горячий петух кукарекает слишком громко».
И генерал позволил иронической усмешечке появиться на своих губах.
Усмешку Пир Карам-шах истолковал по-своему. Он не мог думать пи о чем, кроме обуревавшей его идеи.
— Мы тут по горло засосаны в песке и грязи. Барахтаемся, а всюду, во всем мире, действуют.
— В одном вы правы,— заметил генерал.— Советам приходится туго. Рад сообщить, что правительства США, Франции и наш Даунинг-стрит в совместном меморандуме заявили о готовности оказать военную помощь нанкинскому правительству в Китае. Одновременно субсидируются воинские части российской царской армии в Маньчжурии. В Хайлар прибыл генерал Гордеев и готовит офицерские воинские части. Газета «Русское слово» каждодневно печатает приказы русского командования. Генерал Дидерихс принимает парады воинских частей, готовых к прорыву на территории Советов. По всей монгольской границе идёт концентрация русских монархистов. Ещё решительнее мы действуем в Синцзяне и Кашгарии у границ Памира. Есть сведения, что большевики вынуждены провести мобилизацию в Сибири. Для нас с вами, военных людей, понятно, что Советам придётся ослабить свои силы в Туркестане. Для предстоящей операции на Аму-Дарье это очень выгодно.
Генерал потянул носом воздух. Проникшие из столовой и, очевидно, из кухни запахи заставляли томительно сжиматься желудок. Взгляд генерала красноречиво говорил, что он думает сейчас не о преданных Российскому престолу и царскому отечеству дидерихсах, а о чём-либо более существенном, вроде бифштекса.
Но это не помешало Пир Карам-шаху продолжать с еще большим напором:
— Вот видите! Китайцы готовят удар по наиболее жизненным артериям, по транссибирской магистрали. У нас то же делают на линии Ташкент — Бухара —Красноводск. Движение поездов вот-вот будет прервано иомудами под командой... опытных военных и в том числе энверовских офицеров. Главный удар направлен против Красноводска, а там десять часов по морю до нефтяных полей Баку. В Мешеде командует наш генконсул Хамбер. Твердая рука! У него великолепные осведомители во всем Туркестане и даже, насколько мне известно, есть свои люди в штабе Туркестана из бывших царских военных.
Но тут генерал вышел из состояния невозмутимого добродушия и довольно резко заметил:
— Насчет штаба Туркестана ещё не проверено. Денег мы затратили немало, но утверждать, что такой-то или такой-то военспец работает на нас, никто сказать ещё не может.
И он предостерегающе показал глазами на дверь в столовую. Пир Карам-шах пожал плечами.
— Их коллективизация нам на руку. Мусульмане Туркестана — порох. Огонёк к фитилю, и... и такой огонь запалят басмачи Ибрагимбека. А там устроим резню! Известно ли вам, что в Туркестане сейчас убивают из-за угла коммунистов, работников аппарата, русских. Стихия ломает плотину... Остается поднять зелёное знамя.
— И вы готовы поднять это знамя?
— Да! За мной шли армии и не из таких первобытных дикарей, а народы с тысячелетней военной организацией.
Генерал вновь и вновь поглядывал через дверь в столовую. Мисс Гвендолен-экономка что-то замешкалась у конца стола. Вздохнув — генерал был ценителем женских фигур, — он заметил вполголоса:
— Полковник королевской службы с зеленым знаменем пророка в руке? На такое не пойдет, пожалуй, даже этот бухарский князек Алимхан без княжества.
— Эмир нерешителен и вял... Обойдемся без эмира. Я делаю ставку на Ибрагимбека и ему подобных воинственных дикарей. Но мы теряем драгоценное время. Его молодцам грезится звон золота. Они жаждут горячей крови. Пришло время будить их первобытные инстинкты.
— Сатана сидит в ней,— пробормотал генерал.
— Сатана? — переспросил Пир Карам-шах. Он не понял. Откуда он мог знать, что генерал вселил сатану в Гвендолен-экономку. По-видимому, она всячески тянет с обедом, чтобы заставить их здесь, в гостиной, порассказать как можно больше. Но такой очаровательной девушке многое прощается, даже чрезмерное любопытство.
Мистер Эбенезер сидел спиной к двери. Он не видел ни стола, ни Гвендолен, и несколько суетливое поведение генерала навело на смутное, не выявившееся еще отчетливо подозрение.
— Все обеспечивает успех вторжения,— твердил свое Пир Карам-шах.
— Вообще наш воинственный друг кое в чем прав, — вмешался хозяин бунгало, мысленно пытаясь найти в словах вождя вождей хоть намек, что он способен шутить.— Западная Европа готова к войне. Однако с оценкой господина Пир Карам-шаха о роли эмира Бухары не могу согласиться. Положение обострено, Франция не позволила бы, чтобы через весь Париж русские белогвардейцы продефили-ровали к Триумфальной арке с развернутыми царскими знаменами и в полной форме. Представитель Франции в Лиге Наций настаивает на вооруженных акциях против Советов со стороны Польши и Малой Антанты. Бенеш заявил: «Интервенция неизбежна, если большевистский режим не эволюционирует в демократию». Русские эмигрантские соединения перебрасываются в Польшу. Наша эскадра стоит на стокгольмском рейде. Румынские бояре потрясают мечами. На съезде царских генералов выступил представитель министерства иностранных дел Чехословакии. А Пилсудский! Этот сгусток ярости и ненависти к русским. Поход на Москву будет победоносным. Ведь те, кто рассказывает ужасы о голоде в России, о застывших паровозах, о развале промышленности, о бандитизме, не преувеличивают. Советский режим не переживет зимы.— Последние слова мистер Эбенезер торопливо проговорил уже стоя в двери. Извинившись, он вышел.
— А нам, — воскликнул Пир Карам-шах, — надо лишь нанести удар. И колосс на глиняных ногах рухнет. Нужен только боксерский кулак.
— И таким кулаком вы считаете этого вашего Ибрагимбека? Гм-гм...— В тоне генерала зазвучали недоверчивые нотки. Терпение его исчерпалось. Муки голода в атмосфере аппетитных запахов нестерпимы. Он даже вскочил и прошелся по комнате, не удержался и заглянул в столовую. У стола мисс Гвендолен-экономка любезно и оживленно показывала что-то на столе Сахибу Джелялу. «Местный раджа, видимо»,— подумал генерал и немного успокоился. Значит, съезжаются гости. Обед подадут вот-вот. Сейчас начнётся.
Он повернулся к Пир Карам-шаху.
— И всё же положение не столь ясно. Разве вам неизвестно, сэр, что, гм-гм, премьер-министр принимает запросто, к нашему прискорбию, советских дипломатов. В газетах приводилась в качестве очередной сенсации его шутка: «Старые правительства лучше тренированы в методах сдержанности, сокрытия своих мыслей и ведения пропаганды друг против друга...» Но это делается таким образом, чтобы можно было все отрицать. Это делалось в прошлом. Будет делаться и в дальнейшем. Советское правительство делает всё несколько грубее. Но старая рус-ская тонкость вернется, и тогда русские заткнут за пояс отличных мастеров этого искусства.
— Устарело. Сказано это давно, — резко возразил Пир Карам-шах. — С тех пор много воды утекло. В двадцать восьмом консерваторы мило улыбались господам большевикам. А в это время по военной линии получено секретное указание ни в коем случае не ослаблять напряжения на среднеазиатских границах. Рукопожатия дипломатов — одно, а дело — другое. Не думаете ли вы, что помочь мелкому воришке вскарабкаться на трон, а затем оттуда отправить его прямехонько на виселицу можно было без ведома дипломатов?
— Но-о! — запротестовал генерал.— Мы так далеко зайдем. Одно скажу: вы подтверждаете вашу репутацию делателя королей. Надеюсь, в сём гостеприимном бунгало нам по этому поводу дадут опрокинуть чего-либо живительного. Однако приходится помнить: с приходом макдональдовского лейбористского кабинета Артур Гендерсон возобновил дипломатические контакты с Москвой. Чёрт побери,, до чего навязли в зубах всякие: «воздержанность», «сокрытие мыслей», «тонкости» и прочее дипломатическое краснобайство. Надеюсь, словесный треск не охладит ваш пыл.
На пороге возник Эбенезер. Как некую драгоценность, он обеими руками поднимал над головой бутылку, невзрачную, серую от пыли и паутины.
— Досточтимые джентльмены, — провозгласил он.— Нашёл! Клянусь, нашёл. Сей добрый джинн сидел в этой симпатичной бутылке, уважаемые, целых полвека. Его загнал туда так давиэ капитан седьмого сипайского полка Роберт Гипп, мой дядя!
— Роберт Гипп, баронет Агайл? Он ваш дядя? — оживился генерал.— О, вы продолжаете традиции вашей семьи, мистер Эбенезер. Члены вашего семейства, я понимаю, отлично служат короне в этой проклятой Индии.
— По мере сил,— сказал с энтузиазмом мистер Эбенезер Гипп, впрочем, энтузиазм он проявлял по необходимости. Сегодняшний его гость — генерал — занимал высокое, весьма высокое положение в военно-бюрократической машине империи. И то обстоятельство, что Пир Карам-шах позволял даже фамильярность с генералом, шокировало и пугало мистера Эбенезера. Когда беседа в гостиной приняла напряженный характер, он своим появлением со старинной бутылкой надеялся, как ему казалось, образумить Пир Карам-шаха и напомнить ему, какая пропасть разделяет его и генерала.
— Восхитительная бутылочка,— усмехнулся генерал громко, сглотнув слюну, — бьюсь об заклад, что во всей Индии мне не довелось видеть ничего похожего на эту драгоценность из подвалов достопочтенного баронета Гиппа.
— Пожалуйте к столу. И там вы убедитесь!
— Мы готовы! — сказал любезно генерал. — Позвольте, я скажу еще пару слов вашему воинственному другу.
Намек был слишком явный, и мистеру Эбенезеру пришлось одному удалиться с волшебной бутылкой в столовую. Генерал не видел отчаянной гримасы, исказившей побелевшее от ярости лицо Гиппа, который терпеть не мог, когда у приезжающих из Дакки штабных офицеров вдруг оказывались какие-то секреты от него...
А генерал, поддерживая вождя вождей под локоть, вполголоса совсем заговорщически говорил:
— Условимся: директивы директивами, а действуйте самостоятельно. И решительно! Запомните, полковник, сегодняшнее число,— генерал многозначительно и подчеркнуто раздельно отчеканил дату, — именно сегодня я сообщаю вам, пока на словах, официозную информацию, переданную кабульскому правительству по дипломатическим каналам: «Поскольку афганское правительство не в состоянии своими силами прекратить проникновение из Афганистана в Индию афганских племен и помешать их участию в восстаниях в полосе независимых племен, то Великобритания вынуждена направить вооруженные силы, не останавливаясь перед необходимостью перехода на афганскую территорию».
— Наконец!
— Понимаете? Мы — военные и истолковываем сообщение по-военному. Це-ремониться мы не собираемся. А осложнения на здешнем участке государственной границы Индии развяжут нам руки в горных странах Бадахшана.
— Наконец-то государственные мужи поняли!
— Пудинг тем вкуснее, чем дольше его ждут. В Афганистане, в Гератской провинции, открыта нефть. И господин Детсрдинг, п хозяева «Англо-Персидской нефти» не простят нашим государственным умам, если они прозевают её. Отсюда повышенный интерес к Северному Афганистану.
— Все ясно, — отчеканил Пир Карам-шах. — Где нефть, там и драка. Теперь жёсткий курс обеспечен.
— Вам остается смаковать. — Он протянул вождю вождей сигару. — Получите удовольствие.
Но сигара никак не хотела разгораться. Генерал скорчил лукавую мину. Стало ясно, что сигара — искусная имитация.
В великосветских гостиных Англии и Индии многие знали, что любимый конек генерала — устройство сюрпризов. Он устраивал сюрпризы и с хлопушками, и с «волшебными» табакерками, и с часами. Сюрпризы не отличались сложностью и остроумием. Они не выходили за рамки обычных шалостей детей школьного возраста. Невинные по характеру, они вызывали снисходительные улыбки. И внезапно совсем уж странная мысль шевельнулась в мозгу слышавшего все в столовой мистера Эбенезера: «А не он ли? Он же сидел в кресле за столом, когда я зашел в кабинет». Любовь к шуткам могла толкнуть генерала черт знает на что.
А генерал все еще похохатывал добродушным баском, не замечая, что лицо мистера Эбенезера темнеет.
— Я покидаю Пешавер, не медля ни минуты,— сказал Пир Карам-шах.
— И куда, достойнейший вождь, вы направите копыта своего коня? — воскликнул шутливо генерал.— Так, кажется, принято говорить у вас в Азии.
Больших усилий стоило Пир Карам-шаху, чтобы ответить в том же тоне:
— Копыта моего коня будут топтать горы и долины Бадахшана и Памира. — И серьезно добавил: — Говорил я, пора начинать. Пришло время серьезных решений.
— Сик! — говаривали древние римляне.— Но начинать придется весной. Только весной. Сейчас — и вы отлично знаете — в горах Гильгита и Читрала на подступах к Бадахшану наступила зима. Туманы, снег, лед на тропах. Никто не позволит нам рисковать снаряжением, людьми.
— Сегодня у нас суббота. В среду я увижу Ибрагимбека. Подниму ему настро-ение. После провала восстания против Кабула он в затруднении. То ли перебраться через горы в Бадахшан, то ли двинуть всей ордой на запад в сторону Герата на соединение с джунаидовскими туркменами. Генгуб Герата Абдурахман не очень слушается приказов Кабула о прекращении военных акций басмачей и калтаманов против Советов. Действует самостоятельно. Джунаид примет Ибрагима гостеприимно.
— Это нас не устраивает, — забеспокоился генерал. — Ибрагимбек нам нужен на Пяндже и у памирских проходов. У гератского генгуба и так есть чем досаждать большевистским пограничным районам: туркменские джунаидовские соединения, белуджи, свои регулярные армейские соединения. Мы Абдурахману хорошо платим и вправе с него требовать «хороших» дел.
— В том-то и дело. Потому так необходима моя поездка. Уговорить Ибрагимбека остаться зимовать в Каттагане трудно, но возможно. От блеска золота у Ибрагимбека руки трясутся.
— Что ж, вам виднее. Но... условились — до весны никаких неожиданностей. В апреле ждите от меня нарочного с депешей. Где он вас найдет?
— В Мастудже. Это у самого подножия Бадахшанского перевала.
— Отлично! Что называется в очаге самого сатаны, — засмеялся генерал — недаром он прослыл весельчаком и умудрялся находить смешное во всем. — Итак, в Мастудж в апреле прискачет гонец. Он привезет пакет и вручит его вам лично. Прочитаете лично и бросите в огонь лично. Разведите в очаге сатаны сатанинский огонь пожарче.
— Чего ждать в пакете?
— Или — или! Вероятнее всего — начинать! Но если в Лондоне дипломаты передипломатничают...— Он развёл руками.
— Дьявольщина!
— Совершенно согласен, но... Итак, всё ясно. После обеда мы с вами посидим за рюмочкой коньяку над картой Бадахшана. Проследим пути караванов с вьюками. Мы, то есть штаб, выделили вам столько всего, что хватит на хорошую армию. Это не бандитские шайки оснащать. Пулеметы новейшей марки, горнопо-левые орудия приличных калибров, полные комплекты боевого снаряжения. Откомандируем вам и команды военных специалистов, орудийную прислугу из мусульман сипаев. Дикари Ибрагима сами не управятся...
— Что ж! Ранней весной все переправим через ледяные хребты Бадахшана.
— Другого пути нет. Дороги через Кабул для нас закрыты. Это настоящее несчастье, что новый король упрям. Он мог бы быстро избавиться от финансовых затруднений, приняв ежегодную субсидию, как делали его предшественники. С ним мы не смогли договориться. Применить силу — значит воевать, а начинать войну было бы роковым шагом. Афганцы призовут сейчас же на помощь Советы. А тогда расходы приобретут такие размеры, на которые лондонское Сити не пойдет. Что ж, приводите бадахшапские тропы и тропинки в состояние, пригодное хотя бы для легких горных пушек. Ну, а когда военные действия Ибрагимбека на Пяндже и на Бухарском направлении получат развитие, Афганистан окажется отрезанным от Москвы, и мы не посчитаемся с королевскими капризами. И тогда в обход горных районов через Кандагар и Герат пройдут и автомобили, и артиллерия, и даже танки. Нефть и золото стоят того, чтобы за них повоевать!
— Но это в будущем. А сейчас я, надеюсь, получаю диктаторские полномочия?
— Да, на Бадахшан.
— Что ж. Используем каждый день и каждый час до весны. Я не оставлю в покое ни одну вьючную скотину — четвероногую ли, двуногую ли — неиспользованной. Я дам почувствовать всей этой сволочи, воображающей себя князьями и вождями, нашу силу. Сам Ибрагимбек потащит на спине на перевалы стволы пушек, если потребуется. Я его вытяну в Мастудж для переговоров, теперь ли, позже ли, неважно.
— Мастудж? Дохлое место. Воевал там в молодости.
— Зато Мастудж у самого Памира. Туда ранней весной я соберу представителей и связных из Каттагана, Синцзяна, Персии, Памира. Для координации действий.
— И из Тибета? Мы дадим указание в Лхассе. Высокое плато Тибет открывает нам дорогу на Памир, а через него в Таджикистан — Туркестан. А через Кашгарию — в Сибирь.
Они переступили порог столовой милой воркующей парой: подтянутый сухопарый генерал в щегольском строгом френче, с пёстрыми орденскими колодками и знаками различия, в до блеска начищенных крагах и тяжелых армейских ботинках, об руку с великолепным, напыщенным, в одеянии павлиньей расцветки вождём вождей Пир Карам-шахом. Добродушно подправляя усы, генерал уселся во главе стола, с удовольствием поглядывая на бутылки с соблазнительными этикетками. Эбенезер, надсадно вкручивавший пробочник в пробку, и не заметил, что из гостиной тенью выплыла мисс Гвендолен-экономка.
Пир Карам-шах видел тень и мог поклясться, что во время их разговора о пакете мисс Гвендолен в гостиной не было.
Обратил внимание на выскользнувшую из дверей гостиной тень и Сахиб Джелял. Но ему, как правоверному мусульманину, не полагалось, находясь в гостях, даже смотреть на женщин с открытыми лицами, и потому, следует полагать, что он не счёл возможным делать какие-либо умозаключения. Мало ли приходится наблюдать распущенность нравов в домах недостойных хулителей веры истинной — инглизов.
Шумный, долгий, с обильными возлияниями обед заканчивался.
Проводив гостей, мистер Эбенезер, насвистывая, грузно припадая на ногу — подагра разыгралась от всех этих событий,— поднялся по белым ступенькам парадного широкого крыльца. И вдруг вспомнил: «Список!»
Так ни генерал, ни Пир Карам-шах не заговорили о рассеянности, не пошутили.
А вдруг это не шутка.
Он бросился через вестибюль и распахнул двери кабинета. В комнате стоял сумрак, но на темном бюваре белело что-то. Лихорадочно чиркнув спичкой, мистер Эбенезер зажег лампу.
Слегка помятый, со следами свежих перегибов, оставшихся после того, как Пир Карам-шах разворачивал лист, на письменном столе лежал тот самый лист бумаги с именами клиентов, цифрами выплат и словами пароля. Устало облокотившись на настольное стекло, мистер Эбенезер долго сидел не шевелясь. Он совсем забыл про посольство бухарского эмира. Приезд генерала, бесконечные разговоры о высокой политике поглотили все внимание хозяина бунгало. А ведь Сахиб Джелял, почтительно и с достоинством приветствовавший его в вестибюле, как всегда, был в окружении сопровождающих его эмирских вельмож и своих диких белуджей, заполнивших шумом и суетой бунгало. На них мистер Эбенезер и не взглянул даже — всякие там туземцы! Но сейчас в подсознании возникла среди лиц, чалм, бород промелькнувшая не то в гостиной, не то в коридоре, ведшем в кабинет, донельзя знакомая одутловатая физиономия того самого женевского йога, или инженера, или... вообще подозрительной личности... Неужели он обознался!
За столом на обеде из всего посольства присутствовал один Сахиб Джелял. Он произнёс остроумный спич и пил что-то из бокала. Его свиту и воинственную челядь кормили на открытом айване, поближе к кухне. Но пил ли Сахиб Джелял в Белой гостиной кофе после обеда, мистер Эбенезер не припомнил. Очень уж господин генерал усердно подливал в рюмки крепчайший бренди и себе, и хозяину.
Постанывая от головной боли, мистер Эбенезер допрашивал на рассвете сикха дворецкого. Удалось выяснить, что господин бухарский «раджа» со всей своей свитой сразу же после обеда отбыл из Пешавера. Выглядел отъезд вполне естественно, потому что переговоры с Англо-Индийским департаментом были завершены ещё накануне, и господин Джелял спешил возвратиться в Кала-и-Фатту с докладом своему повелителю.
И, конечно, усматривать какую бы то ни было связь между временным исчезновением списка клиентов и кем-либо из членов бухарского посольства не имелось прямых оснований.
Дворецкий сикх помнил йога и даже знал его по имени — Молиар. Он, оказывается, помогал дворецкому до и во время обеда и, вполне естественно, бегал по всему бунгало. Очень предупредительный и обходительный господин Молиар. В кабинет сахиба ему не за чем было заходить. Правда, в кабинете стояли корзины с фруктами, но дворецкий самолично подавал их гостям.
КАРАКУЛЬ
Имеющий двух жен не нуждается в собаке.
Узбекская пословица
Один горшок упрекает другой за то,
что у него дно снаружи почернело.
Белуджская поговорка
Утро началось неприятной приметой. Прямо над постелью висел паук. Не то чтоб он имел yгрожающий или отвратительный вид. Просто обыкновенный паук, паучишко.
Но со времени, когда Алимхан взял в жены француженку Люси д'Арвье, он запомнил, что увидеть паука утром — значит к печали, к неприятности — matin chagrin. Иное дело паук в полдень. Это к хорошему аппетиту. А вечером пауки сулят надежду.
Паук с утра потянул за своей паутиной неприятности. В спальню эмира заявилась, не спросившись, хохотушка Амина, молоденькая хотапка — «статс-дама» госпожи Бош-хатын. И не потому огорчился Алимхаи, что увидел быстроглазую Амину у своего ложа. В старинной тюркской поэме про хотанку написано: «У неё на нежной белой груди два белых снежных холма». Но даже хотанская прелестница в роли вестника Бош-хатын не доставляет радости.
Слегка пнув в бок разомлевшую в утреннем сне юную Резван и проворчав: «Прикрылась бы, что ли...» — Алимхан, кряхтя, поднялся, сгреб с резного столика чётки и, позевывая, поплелся за вестницей неприятностей. Да и что можно было ждать от Бош-хатын, пусть «первой», пусть «главной», когда с ней уже прожив четверть века.
Сумрачно проскрипел, едва переступив порог:
— Не приближаюсь к вам. Еще не совершил омовения и... утренней молитвы...
Хоть в этом он поставит на место настырную супругу, которая изрядно мешала жить, но без которой он не мог жить.
Он старался не смотреть на Бош-хатын. Ему претил вид её оголённых, похожих на желтое тесто рук, её раскрашенных, несмотря на утренний час, щёк с нездоровой припухлостью, её отекших щиколоток, высовывающихся из иштон.
— Так-то лучше,— проворчала Бош-хатын.— Не к чему нам в барабан бить.
Поискав глазами, куда бы сесть, Алимхан встретился взглядом с ухмыляющейся Аминой. Она кокетливо поводила плечами, жалостливой гримаской соболезнуя эмиру. Хотанка совсем была не против, чтобы он обратил на неё внимание. Желание поднялось в нём, и он плохо слышал, что ему говорила Бош-хатын. А она, заметив его рассеянность, повысила голос.
Бош-хатын требовала:
— Вам толковать — что двери, что ослу. Прикажите конокраду, разбойнику сейчас же убраться из степей Каттагана-Ханабада. И чтоб его духу там не было! Чтоб он со своими погаными локайцами убрался оттуда!
— Однако, ханум... — встопорщился Сеид Алимхан, — наш слуга... Ибрагимбек... главнокомандующий... наша опора и защита в Ханабаде-Каттагане собирает... готовит силы... откармливает в степи табуны боевых коней...
Говорил Алимхан с досадой, лишь бы отвязаться. Он оценивающе прикидывал, мусоля взглядом тесно обтянутую шелками фигурку хотанки.
— Вы меня не слушаете! — бушевала Бош-хатын. — Наплевала я на ибрагимовских одров... — Она выразилась покрепче, так как вообще не сдерживала свой язык. — Какое мне дело до ишачьей кавалерии Ибрагима! Что мне до самого Ибрагима! А вы — у вас уже иней в бороде! Здесь в Кала-и-Фатту валяетесь со сво-ими шлюхами, глотаете опий, курите гашиш, а там происходит неподобное.
— Что происходит? — встрепенулся Алимхан, с трудом отрываясь от созерцания прелестной хотанки.— Что происходит в Афганском Туркестане?..
Тут Бош-хатын слегка растрепала себе волосы и завопила:
— Разорение! Караул! Он довёл меня до нищеты! Я пойду завтра к мазару с тыквянкой и попрошу: «Один мири! На бедность ханше Бухары, один мири!» Позор на голову! Не может жену содержать, эмир,— скажут честные люди. Вынудил свою Бош-хатын выпрашивать кусочек лепешки.
Вспомнив паука, Алимхан попытался выпутаться и узнать, почему Ибрагимбек мог вынудить его Бош-хатын просить милостыню.
— Однако...— заныл он, —локайцы же исламские воины... Поход на большевиков. Вы же знаете... воинам надо набраться сил... хорошо кушать... баранина... нужна... сало. Без баранины какая сила у воина?
— Вот-вот, они и жрут, эти твои воины, моих барашков и распускают брюхо. Караул! Дод! Умираю!
А речь шла о двух миллионах каракульских овец, которые пасутся в приамударьинской степи. Бош-хатын получила очень неприятные вести от преданных престолу скотоводов из Гератской, Мазаришерифской и Каттаганской провинций. Сюда, за границу, перед революцией Сеид Алимхан приказал перегнать все отары из Карнапчульской и Каршинской степей. Однако когда на трон вступил король-«большевик» Аманулла, эмир почувствовал, что ему грозят неприятности, он по совету муллы Ибадуллы Муфти написал собственноручно, как и на свои капиталы, «васики» — доверенности — на всех каракульских овечек на имя Бош-хатын. Мулла Ибадулла посоветовал: «Бош-хатын правоверная мусульманка и не посмеет перечить супругу своему и повелителю. Все женщины ленивы, недалеки — и Бош-хатын не захочет думать о делах». Алимхан сделал свою супругу самым бога-тым экспортером каракульской смушки на международные пушные аукционы, а сам превратился в бедняка дервиша, предающегося молитвам. А когда Бачаи Сакао, изгнав Амануллу, сам воссел на трон под именем короля Хабибуллы Газия, эмир, пользуясь его расположением, спохватился и попытался отобрать у Бош-хатын свой дар, но она не дала ему даже подержаться и за уголочек «васики». Оказывается, все дарственные в верном месте — в железных сейфах французского и швейцарского банков. «У моего банкира Ротшильда!» — сказала Бош-хатын. Вот вам и ленивая! Вот вам и недалекая баба! Сеид Алимхан сколько угодно мог гневаться. Бош-хатын так и оставалась единственной владелицей стад. До каких пределов может дойти женское коварство!
Утренний паук накликал массу забот. Бош-хатын вздумала вмешаться в самое серьезное — в подготовку похода на Бухару.
— Два-три зарезанных барана... велика беда!..— вскипел эмир и продолжил тоном мужа и повелителя: — Баранинка в плове славных газиев, готовых на мучени-чество... вы сами говорили... в ваших снах... видите Бухару. Разве не хотите уделить малую толику... всего несколько каких-то тощих... баранов тем, кто направля-ет свои стопы по пути в рай?
— Вот пусть там, в раю, и жрут шашлык из мяса райских барашков! Райских, а не моих. А моих и трогать не смеют. Сейчас же, сию секунду, садитесь и пишите приказ Ибрагиму. Не то я прикажу чабанам стрелять во всякого локаица, который посмеет лезть в мои отары. Мои! Мои! И никто не смеет! Так и скажи своему вору Ибрагиму. Пусть убирается!
Каракульские барашки не давали спать госпоже Бош-хатын. Сколько угодно Сеид Алимхан мог мечтать о бухарском троне и строить планы создания в Туркестане исламского государства. Сколько угодно мистер Эбенезер Гипп вместе с Пир Карам-шахом и мешедским консулом Хамбером могли расставлять на участках советской границы группы вторжения в ожидании решающего часа, сколько угодно мог Живой Бог возводить в мечтах хрустальный замок королевства Бадахшан. Сколько угодно политики в Лондоне, Париже, Женеве могли взвешивать «за» и «против» интервенции и расписывать даты начала войны. Всё решала женщина. Бош-хатын мучили кошмары. Ей снились порванные, извалянные в грязи, сукровице каракульские шкурки. Какой разор, какой убыток! Она вызывала Начальника Дверей. Он отбивал костяшки на счетах, выводил колонки цифр. Потери и убытки от шашлыков и казан-кабобов для исламских воинов Ибрагимбека ужасали Бош-хатын. Эмир отсиживался в подвале, именуемом священным мазаром, или в комнате какой-нибудь из своих гаремных красавиц.
И все же «острие ножа прошло через мясо и воткнулось в кость». Политика политикой, но доходы от каракулевой торговли поважнее. А тут еще просочился слу-шок: афганское правительство Надир-шаха требует, чтобы эмир перестал поддерживать Ибрагимбека, иначе будет наложен секвестр на все эмирское имущество в Афганистане, в том числе и на отары каракульских овец. Бош-хатын дала верным людям сто рупий, чтобы они «подковали осла Карима», то есть дали взятку, и все узнали. В министерстве подтвердили — все отберут...
Придави осу — ужалит. Простоволосая, растрепанная Бош-хатын надвигалась на повелителя, растопырив пальцы с длинными крашеными ногтями. Ещё не хватало, чтобы она расцарапала ему физиономию. Пришлось сдаться. Эмир приказал позвать мирзу и продиктовал:
«Слава мужа, уклонявшегося от встречи с врагом, спит. Слава от встречи с врагами растет. Всемилостивейше соизволяем известить вас, господин Ибрагимбек, о благополучном состоянии нашего здравия. Извещаем вас, что ваши донесения о военных стычках с правительственными войсками не получили нашего одобрения, хотя и очевидно, что вы воевали из искренних побуждений. За ваши услуги от гос-пода бога снизойдет на вас небесное блаженство. Наше высочество остались вами очень довольны, ибо видят, что вы держите наше войско в боевом состоянии и поощряете развитие духа храбрости, повелеваем вам, наш главнокомандующий, немедля прекратить походы и войну и все внимание уделить подготовке к вторжению. Ибо скоро час наступит».
Тауба! Кто переспорит женщину! Но в душе эмир был доволен. Он всё больше и больше не доверял Ибрагиму-конокраду.
ДВОРИК ТАЙН
Кто спит много, тому собаки лижут рот.
Самарканди
Лицо, рыхлое, кисло-равнодушное, вдруг сделалось упрямым, решительным. Даже мучнистая бледность исчезла и сменилась персиковым румянцем. Глаза густой черноты прищурились, напряглись. Сеид Алимхан судорожно схватил за руку Сахиба Джеляла: «Осторожно! Не шевелитесь!» — и ползком двинулся к краю тахты, даже не привстав и не отрывая взгляда от...сороки.
Обыкновенная сорока со стрекотанием и треском крыльев ворвалась в тишину дворика и уселась на одиноком деревце шелковицы.
Высокие, глухие стены отгораживали дворик от мира и любопытствующих глаз, и птицы почти никогда не залетали сюда. И сейчас появление дерзкой сороки явилось явным нарушением дворцового распорядка.
Всем своим видом его высочество эмир Алимхан показывал, что он так и расценил шумное появление щеголеватой, разряженной в броские черно-белые перья птицы.
Больше того, Алимхан оскорбился. Ибо чем иначе объяснить, что он сбросил сонливость, медлительность, прересилив свою вошедшую в плоть и кровь флегму, он пренебрег даже величием и спесью. Поистине Сахиб Джелял «впал в пучину изумления», наблюдая поразительное превращение повелителя в... кошку. С кошачьими повадками эмир крался к деревцу, шатающемуся под тяжестью суетливой, беспечной птицы. Кто мог бы заподозрить в обрюзгшем, распухшем от пищи и вина, расплывшемся вширь Алимхане охотничью прыть?
Не сводя глаз с сороки, он на цыпочках просеменил к глиняному тандыру, в котором сама госпожа Бош-хатын по своему капризу порой пекла здесь, под чужим небом, настоящие бухарские «патыр».
Отколупнув дрожащими в охотничьем азарте пальцами изрядный кусок спекшейся твердой глины, эмир повернулся всем телом к сороке. Он преобразился в охотника, выследившего дичь в джунглях.
Как порой пустяковое обстоятельство может выдать истинную природу человека. Только что Сахиб Джелял видел раздобревшего на сливках и пловах, нежившегося на шелковых курпачах, избалованного, боявшегося дуновения малейшего сквозняка восточного князька, доживавшего свои дни в изгнании. От неприятных новостей, привезенных из Пешавера, эмир совсем было по-бабски разнюнился, вконец раскис, ослабел.
А тут — и по спине Сахиба Джеляла заструился холодок — к дереву крался, готовясь к прыжку, сам Чингисхан, каким запечатлели его средневековые миниатюры. Жажда истребления, убийства горела в черных глазах Сеида Алимхана, и всё лицо его подергивалось в приступе охотничьей страсти.
Можно ли так ошибаться? Да он совсем другой, он свирепый, берегись!
А сорока? Что ж, сорока вела себя непринужденно. Ей и дела не было, что в этом дворике повелитель Бухары принимал самых почетных деятелей стран Востока и Запада, решал дела, касавшиеся судеб миллионов людей. Сорока стрекотала, вертела своей черной, изящной головкой светской сплетницы и продолжала отчаянно и оглушительно злословить. Всё дичее делался взгляд Сеида Алимхана, всё судорожнее сжимал оружие мести в своей руке, которая медленно-медленно заносилась назад и вверх.
Сорока ничего не боялась. Да и где это видано, чтобы вертлявая птица могла опасаться неуклюжего, неловкого двуногого. И сорока продолжала крутить своей головкой так, что бусинки её глаз поблескивали задорно и вызывающе, а из клюва вырывалось всё более громкое верещание, которое нельзя было истолковать иначе, как ругань в адрес кравшегося к деревцу человека.
Кто мог вообразить, что их высочество эмир вздумает срывать свое раздражение мирового, так сказать, масштаба на какой-те задиристой пичужке.
Р-р-раз! Молниеносно рука распрямилась. С точностью пращи ком глины сшиб с дерева сороку. Стрекотание оборвалось.
«О-омин обло!» — молитвенным жестом Алимхан провел ладонями по сразу же побелевшим щекам и вороной бородке. Удовлетворенный, спокойный, направился он к тахте, даже не удостоив взглядом трепыхавшуюся на земле птицу, на кипенно белой грудке которой выступило кровавое пятнышко. Враг повержен в прах!
«Вот какие мы!» — говорила осанка эмира. Он ждал славословии. И похвалы последовали, но не от Сахиба Джеляла, а от Начальника Дверей, который, оказывается, подглядывал и подслушивал, сидя на корточках за калиткой, и теперь почтительным возгласом выдал своё присутствие. Эмир нахмурился, показывая, что он недоволен. Но лучше заслужить от повелителя «Рохля ты!», нежели воздержаться от восторгов, когда дело касается охотничьих успехов их высочества. Начальник Дверей знал слабость своего хозяина и повелителя.
Что ж, Начальник Дверей заслужил еще большую благосклонность Алимхана, а господин Сахиб Джелял имел возможность еще и еще раз убедиться, что Алимхан вовсе не такой безобидный тюфяк, за какового себя выдаёт в глазах всего света.
Ну, а Сахиб Джелял совсем не глупая сорока. Во всяком случае, Алимхан раскрылся. И вовремя. Не прилети во дворик птица, бог знает, на ком бы эмир сорвал свою досаду, вызванную возражениями. А кто любит, когда ему перечат.
После утреннего намаза эмир пригласил «своего драгоценного друга и советника» к себе в интимный, полный зелени и запаха райхона, дворик, чтобы побеседовать за чаем и посоветоваться. Результаты поездки Сахиба Джеляла были, прямо сказать, обескураживающие.
Едва они переломили лепешки и выпили по пиале ширчар, Алимхан забубнил, не сводя своих угольно-черных глаз с лица собеседника:
— Значит... не хотят инглизы-собаки... не желают... Так... Что будем делать... а?..
— Я говорил уже: инглизы говорят — давайте золото, много золота. Вкладывайте капиталы.— Он сделал паузу и следил за помрачневшим лицом Алимхана.— Платите, говорят, за оружие и снаряжение. Иначе ннглизы не будут иметь дело с вами, с эмиром.
— Но джихад!.. Непременная обязанность мусульманина... особенно против безбожников большевиков... Вы толком не объяснили, не доказали инглизам... Сами не убеждены, наверно. Некоторые держат руку Советов... Сами инглизы торгуют с Внешторгом... Не хотят джихада... Ведь каждый правоверный обязан идти в джихад. Я так хочу!..
В своем раздражении Алимхан уже не сдерживался, и голос его все время срывался.
Своим ответом Сахиб Джелял показал, что он отлично понял заднюю мысль эмира:
— Конечно, джихад оправдан, когда в нём есть необходимость. К примеру говоря, в случае нападения на мусульманские народы европейских завоевателей. Од-нако сейчас джихад готовится против бухарцев и туркестанцев, а они в большинстве — мусульмане. Проливать кровь мусульман нельзя.
Ни одним словом Сахиб Джелял не напоминал больше о золоте.. Алимхан обрадовался и перевел разговор в богословский спор. Он припомнил слова корана: «Мусульманин может сражаться против мусульман, если жизнь его и имущество подвергают опасности». А имущество его, эмира, и даже жизнь подвергаются опасности уже скоро десять лет.
— Джихад! Джихад! Инглизам надо доказать... великое дело, объяснить... Там, в Бухаре... всюду в Туркестане вполне назрело... подготовлено... Наши лазутчики в благословенных наших владениях... Радостные встречи... Верноподданные полны преданности нам — преемнику первых халифов... Сотни тысяч верных мюридов день и ночь возносят моления о нашем возвращении... ждут... Готовы поднять знамя джихада... весь народ с нами... а?.. Не правда ли?., а?..
Руки Алимхан сложил на животе, готовый выслушивать славословия, проливающие бальзам на сердечные раны. Но Сахиб Джелял хоть и проливал обильный бальзам, но такой, который быстро набил оскомину.
«Да, действительно, во многих местах Туркестана идёт борьба, которую можно назвать джихадом. Но джихад выражается в убийствах из-за угла. Газии эмира убивают дехкан, засевающих хлопок, хотя знают, что посевы хлопчатника дело выгодное. Даже в ташкентской газете писали, что в Хорезме баи грозили карами всем, кто вздумает сеять хлопок. Дехкане сказали «хоп», разошлись по курганчам и... приступили к севу хлопка. Не побоялись угроз...»
— Тогда в Хазараспе ишан Матъякуб,— продолжал Сахиб Джелял,— начал нападать со своими людьми по ночам на дома работников сельсовета, чинить насилия, убийства.
— Матъякуб! — обрадовался Алимхан.— Славный газий! Ревностный мусульманин!
— Этот ревностный газий до того всем поперек горла острой костью встал, что сами дехкане помогли его изловить.
— Арестовали?
— Вор, носящий имя «Смерть», утащил драгоценности из сокровищницы его тела.
— Убили? — испугался эмир.
— Да, повадился волк в отару, там и голову оставил.
— Но зато в Янги-Арыке — вчера пришло письмо — убили Сайда Камала, батрака. Подлец назвал имена почтенных баев... сокрыли земли и отары... от советских властей.
Захлебываясь слюной, Алимхан с наслаждением рассказывал о том, что близ Гиждувана убили трех женщин, посмевших уговорить мужей вступить в колхоз. В Карши подожгли большевистскую школу. В кишлаке Ялмата, что под Ташкентом, посланцы эмира распространяли слух о начинающейся войне с Англией, и дехкане вернули баю Шаабдурасулю сорок восемь танапов забранной у него во время земреформы земли. Имамы мечетей повсюду грозят беднякам и батракам небесными карами, чтобы не зарились на имения баев. Во многих районах батраки отказываются брать вакуфные земли, принадлежащие мечетям и мазарам. Эмир ликовал:
— Напугались вероотступники! Ислам — залог нашего возрождения... Темному что надо? Молитва да аллах... Духовенство... сила... в его руках! Вакуфы — сто тысяч десятин... двести тысяч... Доход наши верные люди собирают в нашу казну... для джихада.., Вот купим у инглизов винтовки, патроны. В Бухаре в одном медресе тайно живут и проповедуют пять ахунов. Для них мюриды-пастухи в секретном месте в степи... пасут пять тысяч баранов... тайком от сельсовета... И наш муфти Аскер Абдуллаходжа Садр, сохраняя улыбку коварства, проживает в Бухаре, и казий Ариф Ходжа Судур... Помните нашего шейхульислама Икрама... Сыпок его... тоже спокойно живет в Бухаре и замазывает глаза советским властям... Да и Омархан с комиссарами ладит... живет...
— Омархан? — слегка поморщился Сахиб.— Сын расстрелянного казикалана? И он в Бухаре? Он ведь жил в Кундузе у афган? Ещё, помню, проиграл в кости жену и сына и в придачу девятнадцать тысяч баранов.
— Да, да, сын мученически убиенного казикалана... А Хаджи Акрам Сабахеддин, а Абдулхаким, а Абдулхайр...— И эмир, закатив глаза, перебирал имена и фамилии видных духовных лиц, которые остались в Бухаре и служат ему и его делу. Он хвастался тем, как много у него в Советском Узбекистане единомышленников. Он хотел поразить воображение Сахиба Джеляла. Он все ещё попрекал своего советника, осмелившегося покинуть когда-то его, своего государя, в трудные времена. Но Сахиб Джелял вернулся к своему эмиру, и это вселяло в него уверенность. Такие мудрые и сильные сторонники очень нужны государю в его изгнании. И потому эмир спешил, захлебываясь и брызгая слюной, рассказать, как безотказно действуют могущественные силы Бухарского центра Кала-и-Фатту, созданного еще в 1922 году на совещании в Кабуле представителей всех антисоветских сил. Он говорил и говорил.
Он забыл, зачем пригласил сюда, во Дворик Тайн, своего бывшего визиря, совсем забыл, что мулла Ибадулла снова и снова ему твердил, что надо вызнать истинные настроения этого возникшего из небытия странного человека.
Вновь эмир чувствовал себя школяром, слабым, беспомощным, таким, каким себя чувствует рядовой мюрид в присутствии своего наставника пира, трупом в руках мурдашуя.
И вместо того чтобы спрашивать, Сеид Алимхан многословно расписывал деятельность Бухарского центра: где, в каком селении Туркестана, на какой улице, в какой махалле, в какой мечети есть у него верные люди и что они делают. Главная цель эмира была — занятие должностей в исполкомах и комиссариатах «почтенными» улемами, своими большими чиновниками.
А Сахиб слушал снисходительно, но внимательно, приопустив тяжелые веки и поглаживая великолепную, всю в завитках ассирийскую бороду. То ли ему прискучило многословие Сеида Алим-хана, но он вдруг резко спросил:
— Вы читали вот это?
— Чего?.. Чего?..— и эмир уставился на листок бумаги, который протягивал ему Сахиб.— Я самый слабый из рабов ислама... Читать?.. Почему читать... Глазная боль... читать ничего не могу...
— Это обращение к мусульманам, к населению Туркестана. Тут стоит подпись эмира Сеида Мир Алимхана, халифа всех мусульман, ваша подпись, ваша печать. А вы знаете, что тут напитано? Знаете, что написали люди большой грамотности, как вы их называли, и государственного опыта? Такую чушь и бред они написали от вашего имени и от имени центра.
Щёки, лоб, губы эмира полиловели от напряжения. Он начинал понимать. Он заговорил возбужденно и капризно:
— Знаю, что хотят... Что писать... Глубокомысленные... Понимают в своих писаниях... Народ тёмен, чернь тупа... Тонкости излишни... Плов с курочкой не стоит давать... Вкус не поймут... Давать грубую... жратву... Грубая мысль грубым мозгам... Запугать страхом божьим... темных людей... Гнев аллаха! Тимур — был умный... Больше страха... Тимур... Минареты из живых людей... все кругом трепетали... И у нас запугать... Чтобы побоялись шагнуть через порог сельского Совета... Вот... Не смели б смотреть на красный флаг.
Бумажка все еще трепетала перед самым лицом эмира, хоть он своей пухлой ладошкой отстранял ее. Сахиб Джелял упорствовал. Пришлось Сеиду Алимхану взять листок, исписанный каллиграфическим почерком. Эмир покачал головой. Он узнал свою большую печать.
— Ну и что? В чем дело? — бормотал он, пробегая глазами текст.
Глаза у него болели совсем уж не так, чтобы он не мог читать:
— Разве неправильно? Тут все правильно... «Все племена и нации при благословенном эмире спокойно и счастливо жили, свободно и счастливо исповедуя ислам»...— читал он вслух воззвание.— Хорошее правление... Справедливость... Эмир Бухары из мангытов... Музаффару... отцу Ахад хана свойственна... Столпы законности... были...
— Законность? — думал вслух Сахиб. — Бухарская законность — бесстыдная плясунья в непотребном притоне...
— Танцовщица?.. О...— обрадовался Алимхан. — Из Египта приехала аравитянка... Танец живота... Кожа — атлас... Совсем нагая... наши придворные старцы рты разинули...
— Вы отлично поняли, о чем я...— продолжал Сахиб Джелял.— Законность вы превращаете в проститутку, подобно той танцовщице... Вы тогда подписали фетву — выдать из вашей казны египтянке, даже не прикрывающей стыд, полпуда золота. Нагая законность! Бухарская законность!.. Это ваше воззвание — предел вашей законности — мне тайком вручил чайханщик в Байсуне... Эдакий смахивающий на мелкого воришку прокуренный анашист... Видно, и у меня внешность заговорщика, если такой мерзавец меня принимает за своего.
— Э, — забормотал эмир, — сыграем в шаш-беш. — Он не любил неприятных разговоров и принялся расставлять, громко стуча, шашки на доске.
— Там же в Байсуне народ рассказывал про тридцать два джихада эмира Музаффара в Гиссаре, про убийство тысяч правоверных мусульман таджиков в кугистанских селениях... Тридцать два джихада, это не тридцать два «гиргиле» голой «законности»— танцовщицы из Египта, пред глазами эмира...
— Джихад... Необходимость... Задиристые, непокорные кугистанцы... наказаны смертью...
— Раны на спине коня — наследство потомкам. Музаффарские беки-полковод-цы из голов кугистанцев складывали минареты, а женщин и стариков в пустынных местах морили голодом и жаждой до смерти. Девушек и юношей продавали на базарах в рабство. Законность! Память народа жива. Когда люди слушают воззвание Бухарского центра с вашей подписью, с вашей большой печатью, они сравнивают прошлое и настоящее. Они слышат ваши призывы восстановить благословенный эмират и вспоминают про хлебные бунты в девятисотом году в Келифе, в девятьсот первом — в Денау, в девятьсот втором — в Кургантюбе, в девятьсот третьем в... По-видимому, в восторге от вашей законности правоверные предавали ваших беков и чиновников мучительной казни у порога в соборные мечети.
Эмир запротестовал:
— Вспомнить старое... Неприятно... Зачем?
— А в тринадцатом году, когда восстания сотрясали трон, кто писал в Ташкент генерал-губернатору, кто плакал — посылайте русских солдат, спасайте! Мятежники были мусульмане, а солдаты неверные... Законность! Голая, без стыда и совести! И вы думаете, народ забыл?
— Вы... вы... Сахиб, опять... Как тогда... Вы тогда бросили меня... Испугались... Бежали...
— Вы же не слушали советов. Вы, государь, не хуже других. Министры, улемы, беки, мирзы, чиновники заодно с вами... Бек— однокашник эмира, а полицмейстер — брат. Визирь — развратный и грязный — наперсник, казий — взяточник и дармоед, казикалан — сводник, торговец женским телом, начальник города — разбойник и покровитель воров. Вот она, голопузая законность. Кривляется и вертит бедрами. О законности и благоденствии пишете вы, эмир, в своем воззвании. Прошлое призываете вернуть. В Бухарском эмирате не имелось даже своего хлеба... С каким трудом удалось в двенадцатом году уговорить вас закупить в России три миллиона пудов зерна, а ещё через два года еще два миллиона. Иначе все мусульмане, ваши подданные, погибли бы. Да и так сколько перемерло с голода... Многие селения сделались жилищем сов, поля поросли вер-блюжьей колючкой. Вы думаете, народ ничего не помнит?
— Всегда... учат плетьми... бить... заставлять работать... Принуждать... Всегда. Мой ход!
Он выбросил кости и передвинул шашку.
— Помните, — проговорил мрачно Сахиб Джелял, подбросив на ладони кости, — садовник, посадивший терновник,— не соберет винограда.
Лицо Алимхана исказилось. Все признаки говорили, что еще немного, и эмиром завладеет приступ гнева.
Но Сахибу Джелялу не оставалось другого выхода. Высокое дерево буря сильнее раскачивает. Шаш-беш! Или — или! Кости лягут счастливо, и он выиграет, или... просчет. В игре ставка — голова в хурджуне с кровью. Сахиб предпочел бы партию в шахматы, но эмир ленив мыслью. Он отдает предпочтение игре в нарды, здесь больше случайностей судьбы.
А ну, что покажут игральные кости. Ведь в игре «шаш-беш» остаются лазейки для острого ума, чего не хватало затуманенному злобой мозгу Сеида Алимхана. Кровь прилила к голове и мешала ему соображать, перед глазами встала пелена, стучало в висках, что-то душило. Смутно метались обрывки мыслей: «А он неспроста... Сахиб Джелял! Он не посмел бы так просто... За ним сила... Он — сама хитрость».
И, как часто случалось, эмир Сеид Алимхан, не сумев разобраться в чужой хит-рости, перехитрил себя. Смелую неосторожную речь Сахиба он посчитал хитроумным приемом. Злость сразу же остыла. Довольно вяло он пробормотал:
— Смелые слова... Не сносить бы головы... кому-то... Раньше...
Шаш-беш! В такой партии ставка — голова. Но нельзя поворачивать с полпути. Лишь смелость и прямота могли поразить воображение эмира. Это понимал Сахиб Джелял. И он, уж теперь не церемонясь, издевался над собеседником. Шаш-беш! Болезненно громко отдавался в мозгу стук игральных костей о доски нардов. Проигрыш — никуда не денешься. Всё в крови. Лапы муллы Ибадуллы потянулись к его голове. Шаш-беш! Выигрыш! Кто — кого!
— И вы хотите прельстить воображение своих мусульман? — усмехнулся Сахиб.— Чем? Несчастьями последних лет царствования: упадком торговли, высохшими арыками, болотами, камышовыми зарослями с кабанами. Рабочего скота в эмирате оставалась десятая часть. Люди забыли вкус баранины, ходили в лохмотьях. Такой была Бухара при вас. Ваше воззвание — барабан. Грохот, а внутри пусто. Попугать захотели: «...Советы наступили на честь женщины... превратили мусульманок в проституток, заразили всех женщин и мужчин сифилисом... В результате мусульмане вымирают, теряют человеческий облик...» И лягушка квакает вразумительно, а вы пишете такое.
— А что? Не так? — уже без всякой горячности лепетал Алимхан. На него нашло обычное отупение. Всегда он молился на свое прошлое, на своих предков — мангытских эмиров. Даже после многих лет изгнания он верил в незыблемость старого порядка. Думал, что все будет по-старому, по-мангытски.
— Ваши клевреты — подхалимы, скрывают от вас истину,— продолжал Сахиб Джелял.— Теперешние мусульмане Бухары не стадо, не «райа». Они избавились от лишений, вызванных дурным управлением, получили от Советского государства землю и водные источники. Они хозяева своей жизни. Раньше плоды их трудов пожирали арбобы, беки. Теперь кончились дни тех, кто привык жать, не посеяв. Воззвания, мятежные бумажки вам не помогут. Поздно! В Гармском вилайете Советская власть отменила налог с сорока тысяч хозяйств. В Кулябском государство сняло с дехкан двести тысяч налога да еще дало кредит в шестьдесят миллионов! Добро не стареет. Если завтра в Куляб ворвется Ибрагим и начнет мечом «славить» ваше высочество и ислам, кулябцы не скажут ему «ассалам алейкум». Сами возьмутся за оружие. Не позволяйте себя обманывать. Ваши лазутчики торгуют словами. Подхалимничают. Медовый дождь над сахарным айваном. Льстят.
— Что делать?.. Что делать?
Эмир вскочил и заметался. Он спрыгнул с возвышения. Носком ичига поддел, словно мячик, трупик птицы и ловким ударом перекинул её через дувал.
— А-а!—закричал эмир.—Змею отогреваю на груди... А вы, Сахиб, что вы попрекаете меня?.. Несёте злополучные вести... Зачем?.. Зачем сеете сомнения и безнадежность.
Швырнув с треском на доску игральные кости, Сахиб Джелял резко заметил:
— А я не скрываю свои мысли, ваше высочество. Бухара не желает принять вас. Народ не хочет вас. Отмените джихад! Вы богаты, спокойны, благодушны. Зачем вам война? Она безнадежна.
— Жду светлого дня мести, — хныкал эмир. — Мне часто снится... каждую ночь... караван... В носах верблюдов... белых... золотые палочки... Десять лет жду... Кровь, муки врагов... Уничтожить!.. Разгромить!.. Вы, Сахиб, можете... Вы владеете секретом «ят» — колдовства от предков, заговором, вызывавшим дождь. Помогите, Сахиб, стереть с земли... Страшно отомстить!.. Надо душить!.. Убивать!.. Растоптать города в пыль... лишить людей огня и воды... — захлебывался он словами. От лености мысли он не следил за своей речью. — Убивать... истреблять без жалости... джихад... месть... бог ислама «эль мунтаккам» — отмщающий... Месть за все: за то, что восстали, за то, что подняли руку на меня... за то, что заставили дрожать за жизнь, бежать на чужбину... Месть! Аллах наш «эль муит» — умерщвляющий. Одно из девяноста девяти свойств всевышнего... Пусть убивают!..
— Но джихад разорит страну! Погубит тысячи безвинных! Джихад принесет голод, нищету, гибель народу. Подорвет благосостояние страны на десятки лет. Зачем вам джихад? Всё равно кончится поражением.
— Навсегда запомнят... надо убить сотни тысяч... миллион!.. Урок поколениям!
Едва сдерживая брезгливость, Сахиб Джелял напомнил:
— Но у аллаха много добрых имен: милостивый, милосердный, дающий мир...
— Э, Сахиб... Вы считаете себя умным... и верите во всяких аллахов, богов... Мы учились многому, а теперь пожинаем жатву неверия. Аллах — простому народу... невеждам... черни... Мы сами себе аллах... Нас оскорбили, унизили... Пусть поберегутся наглецы. Теперь мы сила. Нам поможет Англия...
— Англичане — дельцы. Даром они помогать не будут.
До сих пор Алимхан был сравнительно спокоен. Но при одном напоминании, что англичане смеют ставить ему условия, мучнисто-белое лицо его угрожающе посинело. Он внезапно откинулся на подушку и в припадке судорог перекатывался с боку на бок. От ярости он издавал уже совершенно непонятные звуки. Вдруг он вскочил и пошел, страшный, отвратительный, на Сахиба. Ещё секунда — и он вцепился бы ему в горло.
Во дворик выбежал Начальник Дверей с кумганом в руках. Плеснув эмиру в лицо воды, прислужник подхватил Сеида Алимхана под руку и повёл его прочь.
Навстречу им уже катился комом мулла Ибадулла Муфти. Вдвоем они увели на карават кривлявшегося, бившегося в их руках эмира.
— Помогите мне, Сахиб, — вопил он, — возродиться во дворце Арк бессмертным! Помогите! Вы друг! Надо! Англия! Война! Восстание против большевиков! Пока жив, восстание! Уничтожение!
Едва слышно Сахиб пробормотал:
— Нечего могилу укрывать одеялом.
Эмир совсем захлебнулся слюной, хрипел и сипел. Долго ещё пришлось успокаивать его и отхаживать зелёным чаем и коньяком. Во Дворике Тайн эмир, духовный глава и халиф всех мусульман, блюститель исламских законов, позволял себе нарушать самые строгие запреты, установленные пророком для своих последователей, правоверных мусульман.
ЭМИРСКИЙ ДИВАН
Кусай зубами, царапай ногтями,
хватай за шиворот, души за шею.
Факих
Дома — петух, на улице — цыпленок.
Узбекская пословица
Вяло, расслабленно эмир Алимхан ныл:
— ...книга... поучительная «Аб-уль-Мульк»... Вы, невежи, не понимаете названия... Разъясню: «Учтивость князей»... Поучительные в книге мысли... написано, в частности: «придворные в делах — черепахи, за дастарханом — шакальи пасти». Все вы обжоры... бездельники...
Его одутловатое лицо порозовело под слоем пудры и белил. Ои вдруг закричал. И так прокричал всю свою путаную и несвязную речь:
— ...хромые собаки... Вы волки, и шакалы вам зады отъедят... Не почувствуете... Ничего, и без задов проживете... Глаза бы не видели вас! Не допущу! Не позволю!..
Из конвульсивно выдавленных из глотки Алимхана слов явствовало одно: после неприятного посещения покоев Бош-хатын, после бесед со своим ближайшим советником Сахибом Джелялом он питался найти выход злобе в лихорадочной деятельности. Но из скорлупы суматошной речи все же постепенно вылущивались немаловажные мысли. В них, к огорчению муллы Ибадуллы Муфти, эмир на этот раз проявлял решимость. А такого Алимхана духовный наставник боялся хуже яда змеи.
Прежде всего, вопреки его советам, Алимхан не разрешил нескольким почтенным бухарцам уехать из Узбекистана. В слезливых письмах они просили, умоляли: «Жизнь проводим в страхе. Наше здоровье требует тишины и покоя». Они назойливо просили вспомоществований и золотых червонцев, чтобы переселиться в Афганистан или Иран.
Тут же всем написали отказ. Алимхан обиженно объявил:
— Жертвой мне стать, на всех не хватит!
Отказал он и тем, кто в своих письмах, «источая слезы умиления», писали о желании совершить хадж в Мекку.
— Молитвы потом! Наступают времена священной войны!.. Начала воевать, потом целовать Каабу!..— выкликал он, отшвыривая письма.
Оживился Алимхан, когда ему прочитали письмо имамов Каттакургана. В нем говорилось: «...Молим, чтобы заграничные государства защитили мусульман от притеснений в Бухаре, Ташкенте, Уфе, Казани. Известно ведь, что и в старину во спасение ислама правоверные халифы не гнушались помощью безбожников-кяфиров и заключали союзы с идолопоклонниками. Когда же договоры делались излишними, их порывали с благословения всевышнего, ибо соглашение с язычниками не стоит обещания, данного свинье».
— Передайте письмо каттакурганских имамов брату нашему Юсуфбаю Мукумбаеву,— все так же расслабленно простонал эмир.— Сие мудрое... послание... пусть в Женеве и других столицах ргласят. Кроме слов... гм-гм... о свинье... Пусть все знают... союз с кяфирами мы, так сказать, одобряем. В газетах призыв о помощи...
При имени Мукумбаева что-то тихо шептавший Сахибу Джелялу доктор Бадма невольно вскинул голову и поискал глазами Юсуфа в толпе чалмоносцев. Столько рассказывали про коммерсанта и представителя эмира в Лиге Наций, про его ум, проницательность!
Отец Юсуфбая Мукумбаева, видный торговец каракулем, до революции жил в Петербурге, имел связи в высоких кругах, и потому Юсуф обучался в аристократическом учебном заведении, куда из «инородцев» допускались лишь сыновья наследственных владетелей — эмиров и ханов, высшего духовенства, беков, -бога-тых помещиков, коммерсантов. По слухам, эмир тоже учился вместе с Юсуфом, и с тех пор их соединяли узы дружбы.
Доктор Бадма думал увидеть человека примечательной внешности. Ожидания не оправдались. Юсуфбай Мукумбаев ничем не выделялся среди чалмоносцев, каких много толкалось в михмами ханах Кала-и-Фатту. Небольшого роста, с веснушчатым невыразительным лицом, с курносым — «пуччук» — носом и реденькой козлиной бородкой, он ничуть не походил на виднейшего деятеля европейского размаха, на грозную, внушительную политическую фигуру, а смахивал скорее на сидельца в бакалейной лавчонке. Да и халат его темно-бутылочного суконца, и порыжелые ичиги, и грубая марлевая чалма укрепляли в первоначальном впечатлении. Говорил он больше по-таджикски, сухо, отчетливо произнося слова, не повышая голоса, даже если рассказывал о необычных вещах и происшествиях.
«Наружность обманчива. Курицу цени на блюде,— думал доктор Бадма.— Кто бы подумал, что господин Мукумбаев запросто встречается с Муссолини и Мосли, внимает их изуверским речам, впитывает, как губка, их догмы и является проводником их фашистских взглядов на Востоке. Мукумбаев не просто приказчик империалистов, он сам идеолог империализма».
На эмирском диване Юсуф Мукумбаев вел себя скромно, почти не вмешиваясь в обсуждение. Но он не скрывал брезгливого отношения к мулле Ибадулле Муфти, к его кликушеским возгласам и выкрикам, фанатическим заявлениям. Он знал, очевидно, что мулла Ибадулла за глаза прозвал его Юсуфом-Фараоном, очевидно, по аналогии с библейским Юсуфом-Иосифом, поднявшимся дт раба до первого министра. Прозвище прилипло прочно. Господина полномочного министра Юсуфа Мукумбаева боялись. Его влиянию, его богатству, его независимости завидовали.
И надо ли говорить, что доктор Бадма не без внутренней тревоги ждал знакомства с Юсуфом-Фараоном.
А Юсуф Мукумбаев говорил спокойно и мягко:
— Ваше высочество, о преследованиях, которым подвергают мусульман, пишут газеты от имени Бюро мусульманской фракции в Париже и Мусульманского центра в Калькутте. Но редактор калькуттской газеты «Хаблюль Матин» предупреждает: «Наше издание на фарсидском языке, и наши читатели — серьезные люди. Всякие выдумки читать не хотят». Что-де говорить об арабских читателях египетского журнала «Миср»? Египтяне издавна питают уважение к русским. А господин Мустафа Чокаев заявил при встрече — мне пришлось на этот раз ехать через Турцию,— что бред, сочиненный корреспондентом Курширматом, не нужен, газете «Ени Туркестан». Курширмат неосторожно рекламирует свои отношения с английскими властями Индии и компрометирует и себя, и дело великого Турана,
Помрачневшее лицо Алимхана повернулось к говорившему.
«Мог бы и повежливее. Спина не переломилась бы. Все же здесь диван»,— нервничал эмир. Но спорить он не хотел и примирительно заговорил:
— Хорошо... бухарское письмо, однако, правдиво... Надо напечатать в европейских газетах... Мир должен знать...
Мунши прочел вслух еще одно письмо. У присутствующих оно вызвало вздохи. «Юношество в Советском Туркестане от советских учебников впадает в неверие и соблазны,— писали из Бухары.— Надо в Индии построить медресе, собрать в подходящем месте мудрых толкователей корана и послать к ним на выучку молодых людей, дабы воспитать их в ненависти к Советам».
— Время войны и смут... сейчас...— выдавил из себя Сеид Алимхан.— Нет денег. Нечего зариться на золото из моего кошелька... Нет у меня золота... Все враки... Сабля, ружье, наган сегодня нужнее. Медресе потом.
Читка остальных писем вызвала приступ поистине царственного гнева. Очень почтенные духовные лица Чарджоу, Каршей и еще многих городов жаловались, ныли и, словно сговорившись, просили золота. С минуту ошеломленный Сеид Алимхан молчал. Что, сговорились они там в Бухаре?
— Золота захотелось! Слепень лезет лошади под хвост... Пусть отсохнет рука писавшего!.. Поломается калам!.. Распустились... Зажиревший жеребец сбивается с пути... Не выйдет... Господин мунши, что еще?
Главный мунши представил длинный список мударрисов, назначавшихся в города бывшего Бухарского эмирата. Сеид Алимхан справедливо считал духовенство своей опорой и потому долго раздумывал над каждым именем. Некоторых он отвергал сразу же:
— Не годен: мозгов не хватает... Слабый... не годится. Надо когти ярости держать всегда наточенными... В каждой мечети завести списки «актива», когда придем, железной рукой покараем.
Он, прижимая руку к груди, показывал, что человек с железной рукой именно он и есть.
Тем временем мулла Ибадулла Муфти подсунул фетву о назначении мутаваллиев. Эти грозные блюстители исламской нравственности в городах исламского мира с установлением Советской власти в Бухаре сгинули в небытие. Кто теперь помнил, как на улицах и в махаллях ловили горожан и наказывали палками за несоблюдение поста «рузы», за непосещение мечетей.
— Конечно, э, времена не те,— зашепелявил своими расшлепанными губищами мулла Ибадулла Муфти.— Пока светлейший эмир пребывает в изгнании, нравы, э, испортились. Ислам пришел в состояние трудностей. Палки не годятся, хитростью надо убеждать. Снискать доверие, э, убеждать в пользе «рузы», «сунната», упрашивать вернуть верующим мечети, вакуфы. Мутавалли должны помогать тем коммунистам, кто тайно придерживается ислама. В споры с советскими не вступать. Сеять тихонько семена ненависти. Но ежели женщина откроет лицо или вздумает спать с кяфиром, пусть ей жизни не дадут.
Алимхан перебил:
— Проницательного одного-двух пошлите в Самарканд... Ташкент... Пусть потрутся среди стихотворцев там, писак, у кого ещё мусульманская совесть не померкла... А то журнал «Муштум» порочит почтенных лиц... из духовенства... Еще газетка бухарская, как ее...
— «Азад Бухара»...— подсказал кто-то.
— Именно... Там всякое богохульство и неподобие про духовных.
— И в других газетах, вроде кокандской «Янги Фергана». Там редактор и писатель безбожник... и в Самарканде «Ленин Юлы»…
— Не смейте... э... произносить это имя! — завизжал мулла Ибадулла Муфти и начал вдруг подпрыгивать, сидя на месте, надвигаясь многопудовым кулем на сидевшего почти рядом доктора Бадму.— Нечестивец ты, э, язычник ты! Идолопоклонник ты! Зачем здесь слушаешь? Э! Уходи!
Напирал Ибадулла яростно, брызгая слюной из черного провала рта. Вытаращенными глазами, угрожающими гримасами он мог напугать. Но на деревянном лице тибетского доктора ни один мускул не шевельнулся. Прозрачные серые глаза не отразили ни малого движения души. Они просто не замечали бесноватого, хотя толстые кулаки его вертелись в угрожающей близости от лица.
Присутствующие на эмирском «диване» даже шеи вытянули, бороды вперед выставили, дремоту скинули. Что-то скажет эмир: ведь этот приехавший неведомо откуда тибетский язычник, буддист сделался визирем его сердца и разума. Без его совета Сеид Алимхан и шага сейчас не делает. Каково же любимчику мулле Ибадулле Муфти? Неужто начинается настоящая драка и нарушится благопристойнейшая тишина в покоях Кала-и-Фатту? Уж мулла Ибадулла Муфти не отступится, коли начал.
Зависть и ревность с той поры, как странствующий монах из Тибета сделался лейб-медиком эмира, «разодрала грудь мулле Ибадулле Муфти, ушла в землю и разъедала корни». Духовник раскачивался и стонал: «Оказался бы мед, а муха и из Багдада, прилетит». Переживал возвышение Бадмы мулла Ибадулла Муфти особенно тяжело потому, что единственный при дворе Кала-и-Фотту искренне верил в свое происхождение от пророка. А если учесть, что с появлением Бадмы эмир забросил дела веры, то есть повседневное руководство агентурой Бухарского центра в Советском Туркестане, то вполне понятна будет ярость духовника и первого советника Сеида Алимхаиа.
Издревле считалось, что «бухарцы выдумали звезды». Но таинственные жители тибетского нагорья выдумали нечто посильнее. Эмира одолевали нуднейшие недуги. Сколько ни взирай на звезды, лицезрением их не исцелишься. От тибетских же снадобий Сеид Алимхан почувствовал облегчение. А когда тебе помогают лекарства, ты склонен слушать и такие советы, которые отношения к болезням не имеют. Круглая голова муллы Ибадуллы Муфти раскалывалась от мыслей.
Но сегодня скандала не получилось, даже самого маленького. Тибетские глаза Бадмы не замутились, не потеряли своей прозрачности. И сказать он ни слова не пожелал, не соблаговолил. Разве упадет небо, когда залает пес?
Кто способен читать в сердце колдуна? Все знали, что Бадма колдун.
Мулла Ибадулла отполз, вздымая из ковра пыль. И так пятился, пока не дополз до своего места. Все поняли, тибетский врач опирается спиной на гору. «Поистине цари и врачи — два непонятных сословия: они никому не повиновались и не повинуются».
Мудрое изречение это произнес восседавший с величественным видом Сахиб Джелял. Участники «дивана» согласно качнули головами. Сахиб Джелял — тоже звезда первой величины в созвездии вельмож, и хоть его сияние не лечит, но он весьма заслуженный человек. Сколько раз он уже бесстрашно и смело ездил в Бухару и всегда возвращался благополучно. Даже ревностные деятели Бухарского центра, одержимые мюриды, такие, как головорез Салах-бий, или отчаянный, ищущий мученического венца Азам-ходжа, или рыжая лиса Мир Патта-бек, или ни на грош не ценящий ни свою, ни чужие жизни, шалый, полубезумный Абдулла,— хоть тоже уже не раз побывали тайком в Бухаре, но и они не смели перечить Сахибу Джелялу и почтительно внимали его словам.
И не сказывалось ли то, что завистники в Кала-и-Фатту прозвали «пловом Сахиба». Действительно, хлебосольный, широкой души Сахиб Джелял внес в кликушески-монашеское, мрачно-аскетическое, тревожное настроение в Кала-и-Фатту дух живости. Он чуть ли не каждодневно устраивал в отведенной ему обширной михманхане с отдельным двором — патио — богатое угощение. Гостям подносили не только плов, который готовился так вкусно, с такими мастерскими ухищрениями, что даже иной раз эмир отказывался от своей излюбленной шурпы из целого барана и с удовольствием отведывал плов Сахиба Джеляла. Да что там плов! Его высочество изволили здесь кушать и «мам-пар», и фаршированного фисташками фазана, и суп из кекликов, и многое другое из восточной, а порой и из европейской кухни. У котлов всегда хлопотали чисто одетые ферганцы-ошпа-зы. Частенько тут же сиживал на деревянной «карават» знаток тайн Бадма и с пиалой в руке отдавал распоряжения. Раз в неделю Сахиб Джелял устраивал «той» где-нибудь в загородном саду. И удивительно! Веселью и обильному угощению отнюдь не мешали бурные события в государстве. Сахиба Джеляла вся эта стрельба, вражда между племенами вроде бы и не касались. Сахиб Джелял всегда был величествен, любезен, гостеприимен и безгранично щедр.
И насколько любили и уважали Сахиба Джеляла, настолько же презирали и ненавидели муллу Ибадуллу Муфти за его тупость, его сальные волосы-космы, за его вшей, запах от ног, за «дарьякаши» — «выливание рек», то есть попросту тайное пристрастие к спиртному.
Симпатии свои все отдавали Сахибу Джелялу и немногословному доктору Бадме. Сначала думали, что Алимхан приблизил тибетца просто так — ведь многочисленность придворных — показатель пышности владетельного двора. В михманханах Кала-и-Фатту вечно толкались праздношатающиеся, «домогающиеся воды жизни», готовые за миску машхурды исторгать «вздохи восторга» о благополучном скольжении по небосводу счастливой звезды эмира. Но никто даже мысленно не смел назвать Бадму прихлебателем. Доктор «белым аистом расправил крылья в золотой пыли сияния» и оказался на голову выше придворных.
Замечание Сахиба Джеляла насчет племени царей и врачей вызвало единодушное гудение. А эмир подкрепил слова Джеляла еще ироническим напоминанием:
— Одна рваная кошемка — десять дервишей помещается. Спят все... но двум визирям тесно во вселенной...
Сам мулла Ибадулла Муфти понял, что выходка его встречена неодобрительно и что не лишнее поклониться язычнику «большим поклоном». На всякий случай.
После «дивана» он оказался рядом с доктором Бадмой и изрек:
— Господин, вы из страны Тибет, где сеют слова лишь о мире. У нас, мусульман, в руке обнаженный меч. Нам, э, не подобает кейф за чаепитием, как некоторым.
Лучше бы мулла Ибадулла Муфти не лез со своими неуклюжими извинениями. По обыкновению негромко Бадма заметил:
— Чаепитие, вы сказали? Господину Муфти для прояснения мозгов не хватает не чая, нет, кое-чего покрепче.
Все ухмылялись. Все знали слабость потомка пророка. Всем надоели наивные, нагоняющие тоску проповеди в темном, пропитанном сыростью склепе. И против их воли в их сердцах нашли отклик слова, тихо произнесенные язычником Бадмой, мысли вслух:
— Чтобы явиться в сей мир человеком разума, приходилось ему в прошлые его жизни быть десять и четыре тысячи раз «чак-равартин», то есть десять и четыре тысячи раз восседать в колеснице с золотыми колесами, катящимися по миру знаний.
Темны были слова Бадмы, чужды взглядам мусульман. И потому они казались страшными, жуткими. Понятно было одно, что мулла Ибадулла глуп и ничтожен.
По-видимому, доктору Бадме, колдуну и волшебнику, на этом следовало остановиться. Тогда он не озлобил бы окончательно муллу Ибадуллу Муфти и избавил бы себя и своих друзей от многих неприятностей. Но всегда ли мудрецы соблюдают меру мудрости? То, что он тут же добавил, равнодушно, очевидно, в разъяснение чуждого мусульманам буддийского понятия «чакраватин», прозвучало оскорблением:
— О жалость! Даже тому, кто воображает себя возничим на золотой колеснице знаний и мнит себя советчиком государя, приходится в прошлом своем существовании тысячекратно воплощаться в образ и существо и червяка, и крысы, и свиньи.
Стерпеть «свинью» мулла Ибадулла Муфти не смог. Воздев руки с посохом к расписному потолку, восклицая: «Йя, хакк! Йя, эсакк!» — он грузно выкатился из михманханы.
Но он все же остановился на пороге и, показав пальцем на Бадму, бросил:
— Глядите! У него голова змеи! Язык змеи! Глаза змеи!
ПОЛНОМОЧНЫЙ МИНИСТР
Призвал его дьявол служить лжи,
а он послушал его.
Ибн Наубат
Новые неприятности ждали в тот день Алимхана. И в самом деле утренний паук оказался вредной приметой. Надо приказать убрать паутину.
Явился Мукумбаев. Он всегда являлся без предупреждения. И хотя его знали как верного слугу их высочества, наедине с эмиром он держался бесцеремонно.
Пришел Мукумбаев в ятакхану без приглашения, уселся и потребовал чаю. Он вел себя хозяином. Его ничуть не беспокоило, нравилось это или не нравилось эмиру. Сеид Алимхан испугался. Мукумбаев должен был находиться в Женеве, а от Женевы да Кала-и-Фатту не близко.
«Когда же он успел... прискакать?..» — думал эмир, но старался благосклонно улыбаться. Озабоченный вид Мукумбаева не сулил ничего приятного. Очень хотелось Сеиду Алимхану отложить разговор или хоть оттянуть его, но министр сразу приступил к делу.
— Девушка исчезла!
— К... какая девушка?
— Девушка... ваша дочь... Моника-ой... Вы ее признали своей дочерью...
— Говорите: исчезла... гм... Как исчезла?
— Ее нет в Женеве.
— Что же случилось? — Казалось, что эмир действительно взволнован.
— Такое хорошо задуманное дело пошло прахом. Обо всем договорились, все подготовили и... опять!
Без видимой логики Мукумбаев заговорил о предстоящем конгрессе халифатистов в Каире и выразил неудовольствие:
— Ваша бездеятельность, господин, уронила Бухарский центр в глазах Европы. Еще в двадцать шестом году на конгрессе халифатистов в Каире многие великие умы ислама жаждали видеть вас халифом всех мусульман. Лишь Персия, Турция, Афганистан воспротивились. Из-за чего? Из-за вашей приверженности к устарелым догмам. Тогда, помните, отложили решение, чтобы вопрос созрел. Ждали, что вы поймете требования времени. Сумеете налить « кувшин новое вино.
Ужасно неприятный разговор. Крупитчато-белое лицо Алимхана пошло пятнами.
— А что?
— Мы же договорились. Панисламизму необходимы новые одежды. Наш духовный отец, боец за мировое исламское государство Джемальэддин Афгани нашел способ сделать панисламизм знаменем тех; кто идет сражаться против колонизаторов. Нам нужен ислам, как наднациональная, надклассовая общность. Лозунги религии в форме панисламизма нам подходят исключительно для консолидации государств в Азии и вообще на Востоке. Мы за союз мусульманских государств под знаменем халифата. Но мы категорически против теократического государственного строя на религиозной основе. Кто поверит,— для этого нужно быть политическим слепцом, — что семьдесят миллионов мусульман Северной Индии жаждут сделаться подданными бухарского эмира, князька грязном, пыльной, отсталой Бухары, пусть Алимхан называет себя хоть двадцать раз халифом правоверпых. Что ж, вы думаете заставить мусульман, образованнейших профессоров Лахорского университета, или мусульман — блестящих офицеров, окончивших военное училище «Сандхерст», целовать вашу грязную туфлю? Воображаете, что ради религиозных бредовых сказок советская узбекская молодежь, образованная, просвещенная, пойдет в ярмо к средневековому тирану, отмахнется от всего, что ей дала Советская власть, и предпочтет виселицу у подножия Арка и палки?
От всех упреков Сеид Алимхан буквально осовел.
— Письма сочинял мулла Ибадулла Муфти... Он правоверный... мало-мало фанатик... и... немного туповат... так сказать...
— А вы взяли и поставили под письмами свою большую печать, вы поставили собственноручную подпись! — перебил Мукумбаев. — И где? Под призывом к джихаду, газавату, к набившей оскомину исламской священной войне, к резне всех немусульмап, к истреблению так называемых кяфиров. Мы тоже за джихад. Но мы, новые халифатнсты, смотрим на священную войну как на лозунг восточного фашизма...
— Чего-чего? Фа-шизма?..— поперхнулся эмир.
— Об этом потом... Нам нужен лозунг, способный привлечь массы правоверных к нам и помешать всяким там республиканцам, либералам, прогрессистам захватить влияние среди мусульман. Мы понимаем джихад как движение мусульман под руководством достойных уважения людей — помещиков, баев, промышленников, коммерсантов, банкиров, держащих в своих руках поводья правления. Единство мусульман мы противопоставим коварным и гнусным домогательствам черни захватить власть. Нам, людям новых веяний, религия ислам нужна, чтобы затыкать уши и рты тем проклятым, кто кричит о классовой борьбе. Вот какой джихад нам нужен. А что мы читаем в ваших воззваниях? Призывы к поголовной резне всех немусульман. Вы, господин, живете тысячу лет назад. А что скажут англичане, едва держащие в повиновении десятки миллионов мусульман в Индии и других своих колониях? А что скажет Франция, у которой все так и бурлит в Алжире и Сирии? А ведь у французов, господин, ваши деньги! Вдруг они наложат секвестр на ваши счета в «Банк де Франс»! А что скажет наш друг Муссолини? Нам лишиться его поддержки нельзя.
Говорил один Мукумбаев.
— А российские царские генералы? Что? Захотят они поддержать вас, эмира, который призывает в своих вот подобных писульках к уничтожению всех урусов в Туркестане?
Да, паук принес заботы. Полномочный министр и эмирский посол в Лиге Наций просвещеннейший и покорнейший слуга эмира, оказывается, явился из Европы в Кала-и-Фатту, чтобы бесцеремонно выговаривать его высочеству.
Мукумбаев потребовал пересмотреть всю программу Бухарского центра, если эмир хочет иметь хоть малейший шанс на успех на предстоящем в 1931 году конгрессе халифатистов. И сейчас же отстранить темного, тупого муллу Ибадуллу.
— Нельзя... святой человек...— пролепетал Алимхан.
Всегда равнодушный, квелый, полномочный министр сейчас не доходил сам на себя. Его обычно бледно-желтое лицо побурело от напряжения.
— Тауба! Сколько усилий, трудов! Сколько времени потрачено! Сколько возни с вашей принцессой! И все мы подготовили, все устроили. Договорились с господами из Лиги Наций. Сколько пошло на смазывание им ртов. Аллах!
— Опять Моника-ой — дочь наша... а? — заблеял Алимхан.
— А я живу в Женеве, трачусь, провожу время и смотрю. Все оттягивают да откладывают. Начинают дело, назначают сроки выступления нашей принцессы, а потом руками разводят, плечами подергивают: «Извините! Не получается». Я и туда и сюда, я и к инглизам, я и к французам, я и к русским! А они все свое: «Подождем!» И вдруг — проклятие его отцу! — лорд Кашенден показывает бумагу. Писанину, достойную паршивого бродячего дервиша с Гиждуванского базара, да еще с вашей высокой подписью. Напугали вы их своими писаниями.
— А что?
— Кому нужна эта принцесса, когда её отец оказался тупым феодалом, тираном, зверем. Зверски жестоким...
— Зверем? Э... э...—пытался возмутиться Алимхан. У него сквозь бледность начал пробиваться румянец. Но Мукумбаев не обращал внимания на цвет его лица.
— Где она? Где ваша принцесса? Уж не ваши ли люди её украли? О аллах, от вас, ваше высочество, можно ожидать любой глупости. Там, в Женеве, толкался этот подозрительный, этот проходимец Молиар. Не вы его послали?
— Молиар? — растерялся Алимхан.— Я... э... нет... не знаю. Он запирался и оправдывался совсем по-детски, и Мукумбаев сразу понял, что эмир знает про Молиара.
— А не увезли ли её... эти... пешаверские англичане... обратно?..
Растерянно глядел пустыми глазами Алимхан в пространство.
— Ислам — доброе наше знамя,— плёл он свое,— надо выткать новые лозунги... чёрный народ не знает всяких конституций, демократий... Аллах и сабля! Джадиды-собаки развратили умы…
— Вы болтаете, а надо действовать.
— Вы сами понимаете... без корана и джихада нам не вернуться в Бухару... Ислам!
— Чепуха... Фантазия диких людей, — возразил Мукумбаев. — На основе корана сейчас не может существовать ни одного государства. Турецкий султан носил титул халифа. Что осталось? Республика. Только невежественные священнослужители могут держать невежественных в повиновении именем аллаха. Наивен тот, кто думает, что коран является узами, которыми можно объединить людей.
— Есть армия... армия ислама, которая...
— Вора Ибрагимбека? Да поймите, их удерживает в эмиграции страх перед заслуженной карой за совершенные ими кровавые преступления. Если бы не это, исламские воины навесили бы себе на шеи конские уздечки и на животе уползли бы к Советам, умоляя разрешить им вступить в эти самые колхозы. В первом же бою исламская армия Ибрагима завопит: «Пощады!»
— Знамя ислама... теперь или никогда! — бормотал Алимхан без всякого оживления.— Если... сбросить с людей путы корана... освободятся умы и души.
Он и сам не верил в то, что говорил. Мукумбаев смотрел на него с презрением.
— Господин! — процедил он сухо и враждебно.— Послушайте мнение вашего преданного раба и министра. Ещё можно не отстать от шага времени. Успеть. Есть ещё возможность... Вот прочитайте!
— Что... что...— Эмир со страхом смотрел на свиток пергаментной бумаги, который Мукумбаев извлек из бельбага.
— Прочитайте! Это письмо из Герата от Джунаида.
— Читайте вслух!
— Слушайте же.
«Письмо это пишет раб аллаха газий и воин пророка Джунаид, хан всех туркмен и сын его Ишикхан, да будет с ними мир! А обращено письмо к господам руководителям туркестанской эмиграции, собранным в Бухарском центре. Бисмилла! Фашистский строй существует уже во многих странах и являет нам пример твердости правления и благоустройства. Надо усиленно трудиться со всей доброжелательностью. Теперь надо разворачивать деятельность. Столп ислама, великий Ахунд Анна Мурад, говорит: «Свет религии в фашизме». Уважайте Анна Мурада Ахуна так, как уважаете религию правоверного ислама. Анна Мурад Ахун за благоустройство Туркестана и указывает нам фашистский путь. Надлежит нам всем работать так же непримиримо, как работают главы «Ени Туркестана» господа разума Мустафа Чокаев и Сары-хан. Если верите нам, то следуйте путем фашизма. Сообщаем для сведения всех: силу мы имеем огромную и могучую. Получили много оружия и пополнили конский состав. Полученные винтовки и пулемёты заперты на месте под замком. Передайте благонадежным лицам — через восемь месяцев начнётся серьезная борьба против большевиков. К этому времени будьте готовы!»
Окончив чтение, Мукумбаев свернул письмо и, почтительно положив его у ног эмира, добавил:
— Такое же письмо получили Ибрагимбек, Утанбек и другие курбаши.
— Значит, этот... Джунаид вообразил себя... э... халифом... хочет на трон... Всеми распоряжается. Всем приказывает. Да как он смеет?!
— Ну, это ещё не так. Но вы видите, мысль разумных людей не спит. Даже Джунаид понимает, что надо, кроме ислама, искать новых путей. По ним уже идут многие. Берегитесь! Такие, вроде Чокаева, Усманходжи, Сарыхана, могут опередить...
— Фашизм!..— выдавил из себя Алимхан.— Сколько все... долдонят о фашизме... Какая польза от фашизма?.. Разговоры... Мы — халиф... властелин мусульман... В коране нет про фашизм...
— Дело не в названии. Фашизм имеет своего халифа, диктатора, дуче, фюрера. Глава фашистского государства — неограниченный властелин. Тому, кто против него,— смерть. В государстве правят достойные люди — промышленники, помещики, коммерсанты. Чернь, «райя» — стадо, молчит и повинуется.
— Похоже... «дуче» совсем халиф, а?.. Эмир, а? Шахиншах, а? Вы говорите... помещики, коммерсанты... государство богатых?.. Хорошо... Э, нет! Халифат лучше... Халифат — государство халифа... правит единолично... один правит...
— При фашизме никаких парламентов, никаких демократий, никаких разговоров... Всех свободомыслящих Муссолини держит в тюрьме или отдает палачу.
— У нас, на Востоке, и зародыша свободных мыслей не допустим... Нельзя — и все. Мусульмане подчинятся... безропотно, а не то...
— Фашизм признает только права одного народа, высшей расы, все слабые расы — рабы... работают на высшую.
— Как же?.. Какой же народ... у нас?.
— У нас — мусульмане. Все, кто не мусульмане, — рабы.
— О, хорошо!..
— Фашисты очень воинственны, доблестны! Их закон — война! Завоевывать все страны, где не фашисты! Завоевывать жизненное пространство. Это так называется у фашистов!
— Да об этом и в коране записано. Покоряй мечом земли неверных, истребляй и покоряй!.. А! Все, что у неверных, все принадлежит мусульманам — богатства, земли, женщины... девушки... дети. Мужчинам головы долой... по праву захвата... М-да, фашизм... совсем похож... Муссолини, скажите, не мусульманин?..
— Вот видите, ваше высочество, фашизм и ислам совместимы. Они шербет в разных посудах.
— Вот соберусь... Поеду в Рим... Посоветуюсь с этим... Муссолини. Эта приезжая савойская княжна или принцесса... красивая, только голос грубый... глаза, фигура ничего... приглашала... говорила: заключайте с дуче союз... поможет дуче... воевать... а?
— Союз с Муссолини очень полезен, но вас сейчас не пустят.
— Кто осмелится? Поеду.
— Да тот же Пир Карам-шах... Он тоже за фашизм. Но берегитесь, господин! Он Ибрагима-конокрада сделает фюрером.
— Разбойника? Конокрада?
— А что ему. Или сам себя провозгласит дуче или фюрером. К нему же эта савойская принцесса-потаскушка недаром приезжала от главы английских фашистов. Говорят, он к тому же ведет переписку и с самим Муссолини...
— Проклятый!.. Неужели он посмеет, о!
— Почему же? Пир Карам-шах не затуманивает свои мозги всякими реакционными бреднями. Не пишет воззваний, состоящих из всяких нелепых сказок и бреда. Пир Карам-шах дружит с Чокаем и Валидовым. У Пир Карам-шаха деньги, оружие, энергия, неутомимость... Смотрите, ваше высочество. Опаздавшим к дастархану достаются хрящи и кости. Такой разговор...
— Да... такой разговор...— повторил вяло и равнодушно Алимхан. Он, видимо, устал. Апатия нашла на него.
Мукумбаев склонился к его лицу и хотел сказать еще что-то, но эмир остановил его, подняв руку.
Они сидели друг против друга, и эмир сквозь приопущеиные веки с явным недоверием поглядывал на своего министра. После долгих размышлений он вдруг вкрадчивым шепотком спросил:
— А не слишком ли... нашему министру... то есть вам, уважаемый, нравится этот фашизм?.. Очень уж вы ласково поете о всяких там фюрерах... дуче... Муссолини... Да, а Муссолини-то христианская собака, а? Над ним халифом папа римский, а? Неверный пес... враг ислама, а?
— Велик аллах! Что вы говорите? Вы ничего не поняли, ваше высочество!
— А уж не хочет ли мой министр тоже именоваться дуче? Проведя молитвенно по своей круглой ухоженной бородке ладонями, Сеид Алимхан сказал торжественно:
— Армия ислама завоюет нам... Бухару, и да будет аллах с нами!
— Тауба! — воскликнул Мукумбаев с неподдельным ужасом.
— А наши верные, покорные подданные пришлют в Кала-и-Фатту... своих векилей просить нас, Сеида Алимхана Богадура, воссесть на трон отцов...
Зажав уши ладонями и восклицая: «Глупость! Глупость!» — Мукумбаев выбежал из комнаты.
Когда уши заткнуты, заботы проходят стороной. Алимхан меньше всего думал, чем живет народ Бухары вот уже почти десять лет, с той поры как ему пришлось бежать. Впрочем, он предпочитал употреблять другое слово — «покинуть» Арк.
Труд народа ради желудка правителя — так повелось тысячи лет, так будет всегда. Когда есть меч и секира, лук и стрелы, военная сила и пушки — шах может не бояться за власть. Обида — враг рассудка. Эмир обиделся на революцию. Но он хотел верить, что мусульмане остались ему верны. Эмир не сделал для себя никаких выводов из революционных событий, лишивших его трона. Грабли судьбы захватывают беспечного. Ну нет. Теперь он не поддастся лени! Сколько было из Бухары писем или вестников, которые заверяли Алимхана в рабской преданности народа. А сообщениям, что после революции его бухарские подданные избавились от нищеты и живут несравненно лучше, чем при его «благословенном» правлении, он просто не желал верить.
Непримиримые, вроде муллы Ибадуллы Муфти и наиболее озлобленных придворных, отлично успели в том, чтобы он уверовал в свои силы. С утра и до вечера твердили они, что эмир располагает «мечами и секирами» и что ему ничего не стоит сдунуть своим священным дыханием с лица земного круга и Красную Армию, и всех большевиков.
Лень, малодушие мешали Алимхану лично съездить проинспектировать «исламскую армию» Ибрагимбека в Ханабад. Эмир отговаривался нездоровьем. Ему было недосуг. Он ссылался на то, что правительство Кабула взяло с него клятвенное обязательство не покидать Кала-и-Фатту. Но он просто боялся остаться в лагере лицом к лицу со свирепым конокрадом. К тому же клевреты и соглядатаи доносили, что господин главнокомандующий в кругу локайских вождей частенько развязывал язык: «Алимхан, проклятие его отцу, отсиживается в своем дворце, наслаждается, поджидает, когда мы начнем ишачить на него и вернем ему трон. Ну, а трон, хоть и золотой, не обидится, ежели на него воссядет зад, привыкший к седлу боевого коня».
Невзлюбил эмир Ибрагимбека. Боялся его еще со времени, когда впервые после своего бегства из Бухары увидел его, непочтительного, необузданного, в Гиссаре. Зычный голос конокрада долго отдавался у него в ушах и заставлял зябко ежиться.
Но «армия ислама» существовала, и Алимхан видел в ней единственную надежду. Оставалось «взять сокола», вскочить на скакуна и «настигать джейранов в степи». А тут Мукумбаев вынуждает думать. Видите, современному правителю не подобает ни подавлять, ни угнетать, ни устрашать, ни заковывать, ни бросать в темницу, ни терзать голодом и жаждой. А с чем останется тогда эмир? Кто его тогда послушается. Набрался Мукумбаев в Западных Европах всякого. Слушай речь, но распознавай ложь и правду. Правду возьми — ложь накажи...
Станет он, Алимхан, задумываться! Вот одержит победу, тогда уж не до «гуманности». Налетит стаей орлов на сборище черни. Безжалостным демоном, таким, которому позавидуют и повелители ада, он будет бить непокорных, притиснув их к горящей земле. Горе же всем с сомневающимися сердцами! Всех захлестнет океан мести! Нет, ему претит постное лицо Мукумбаева. Мулла Ибадулла Муфти со своей вечно скривившейся мордой, которой коснулся перст нечистой силы, лучше! Конечно, Мукумбаев возжигает огонь истины, а от гнилушек муллы Ибадуллы Муфти — один густой дым. Но иногда лучше дым...
Он, эмир,— караванбаши. Потянул за бурундук — поводок, продетый в нос первого верблюда,— и заставил тронуться с места караваи судьбы. Приятно чувствовать, что от движения твоей руки зависит ход истории.
И все же Алимхан все поглядывал на дверь.
Какой гордец Мукумбаев! Сам наговорил тут грубостей, а обиделся на резкое слово и ушел. От высокой горы и тень велика. Да, Мукумбаев высокая гора. Все страны в его руках. С ним нельзя не считаться.
Эмир уже не мог сидеть на месте. Он уже клял свою поспешность—мать всех ошибок. Так мечется гончая собака, опоенная бузой. Он теперь винил себя во всем. «Мы, несчастный, попали в долину бедствий! Почему Мукумбаев посмел уйти, не рассказав ничего о любимой дочери Монике? — Он и взаправду вообразил, что любит её.— Почему Мукумбаев не изложил всех доводов? Позвать его!»
Оказывается, полномочными министр сразу же после неприятного разговора выехал из Кала-и-Фатту.
Эмир впал в состояние раздражения. Он обозвал всех советников своевольными болванами. Он продиктовал спешное послание Ибрагимбеку, в котором повелевал прекратить какие бы то ни было воинственные выходки и вылазки под угрозой кары всемогущего. Письмо, припечатанное большой эмирской печатью, он отдал своими руками джигиту-гонцу, приказав:
— Гони!.. Не различай, светло или темно... Не останавливайся на ночлег... спи в седле... Меняй коней... Замешкаешься — берегись! Плохое случится с твоей же-ной и твоим отродьем... Гони!
На всем пути из долины Пянджшира до захолустного, тонущего в болотах Ханабада на горной гиндукушской дороге Бухарский центр всегда держал в караван-сараях посты с подставными лошадьми.
— Удача да сопутствует моему гонцу! — лицемерно восклицал эмир и в курыныше, и в михманханах, и в покоях, отведенных бадахшанской очаровательнице.
«Слишком много уже исламских газиев выпили из рук виночерпия судьбы напитка мученичества»,— думал Алимхан, но он лицемерил даже сам с собой. Успехи Ибрагимбека, победы в стычках с правительственными войсками пугали эмира: «Эдак и взаправду конокрад возомнит себя этим... дуче или фюрером, а то и халифом. Нельзя давать ему воли». Удивительно. Эмир мало думал о девице Монике, о той, кого ещё недавно он широковещательно объявил своей дочерью. Что ему до того, что она живой человек со своими чувствами, стремлениями, взглядами, переживаниями. Он видел её, когда она была совсем крошкой, и не помнил. В его представлениях она была просто молоденькой девушкой, каких он немало перевидал на своем веку.
Нет, все-таки ему пришлось подумать о ней всерьёз, но как хорошо, что тогда его сватовство не удалось, как хорошо, что он не выдал её за Ибрагимбека. Ни к чему было родниться с конокрадом. Залез бы мужлан на трон мангытов. А что было бы с дочерью, это нисколько его не волновало. Он просто отмахнулся от неё.
Иначе думал Мукумбаев. В большой тревоге, полный беспокойства, он глухой ночью выехал из Кала-и-Фатту по джелалабадской дороге. Он решил во что бы то ни стало разыскать Монику. Мудрец и политик, он понимал, что принцесса она или не принцесса, но доставит всем немало хлопот.
Под мерное покачивание в седле он вспоминал её такой, какой она предстала перед ним. И не редкая красота девушки поразила его тогда. «Совсем она не такая беспомощная, невинная овечка! Инглизы знают, что делают, играя с куколкой!»
Он был очень умный, очень осторожный, очень прозорливый царедворец — этот купец Мукумбаев. Ошибался он лишь в одном: думал об инглизах, о восточном фашизме, о Пир Карам-шахе, об Англо-Индийском департаменте, о странной экономке пешаверского бунгало, о самом хозяине бунгало. Столько мыслей копошилось в его мозгу — но он совсем упустил из виду Ага Хана, и это сбило его со следа.
Да и мог ли многоопытный коммерсант и государственный деятель, предпринявший миллионную торговую операцию по снабжению всех сил антисоветской контрреволюции оружием и амуницией на Среднем Востоке, уделить значительное место в своих рядах какой-то девчонке, пусть неглупой, пусть вышколенной Своими наставниками из Англо-Индийского департамента.
С точки зрения Мукумбаева, саму Монику теперь, когда политическая акция в Лиге Наций сорвалась, лучше превратить в товар, которому, правда, немалая цена на любом азиатском и африканском невольничьем рынке. Моника, став товаром, лишится своей воли и права распоряжаться собой.
«Цена девице,— раздумывал полномочный министр, когда обстоятельства его вынуждали вспоминать о Монике,— в портах арабских княжеств Персидского залива тысяч тридцать, а с её белой кожей и саманными волосами и все пятьдесят, может быть, И больше. На том и порешим. А переправить её на Бахрейн или даже в Оман проще простого. И от ненужных осложнений избавимся и прибыли свои приумножим».
При всем размахе международной своей деятельности серебролюбец и скупец Мукумбаев оставался азиатским торгашом, ничуть не брезгующим мелкими, весьма небезвыгодными операциями с живым товаром. Да и с точки зрения корана и шариата купля и продажа невольников является вполне законным, пристойным делом.
Но мог ли Мукумбаев даже в мыслях представить, что возмездие придет к нему именно по коммерческой линии, и что «товар», девчонка, рабыня заставит его понести огромные убытки и приведет к краху его весьма почтенного предприятия.
ХИТРЕЦЫ
Кто знает лекарство от заболевания,
именуемого алчностью?
Кей Кавус
Сорок разбойников не могли
ограбить одного голодранца.
Насреддин Афанди
В пучину изумления и океан недоумения погрузился Начальник Дверей господин Абду Хафиз при виде Молиара. Уезжал он из Кала-и-Фатту вороной, а предстал сейчас на пороге павлином е радулкным веером хвоста.
Тогда, темной предрассветной порой, в серой дервишеской мирке тайком Молиар покидал эмирский дворец после памятного разговора с Бош-хатын. Воровски провожал его Начальник Дверей в конюшенный двор, выбрал ему невзрачного конька и даже не обернулся на прощание, когда заскрипели створки ворот. Молиар исчез, и Бош-хатын не вспоминала о нем, будто его и не было.
А сейчас Хаджи Абду Хафиз шагал, постукивая посохом, через всю анфиладу залов дворца и с важностью, подобающей Начальнику Дверей, провожал Молиара, но уже не того потаенного полумонаха, иолукоммерсанта, жалкого базарчи с суетливыми глазами и с уклончивой какой-то внешностью. За Начальником Дверей шел, нет, шествовал совершенно новый Молиар, их дородство купец, коммерсант Молиар, доверенное лицо их высочества, самой эмирши госпожи бегим Бош-хатын. Внешне этот Молиар даже не походил на того Молиара, прозвище которого — Открой Дверь — неведомыми путями проникло во дворец Кала-и-Фатту.
Нет, теперь перед Ишикочем предупредительно распахивали двери и махрамы — стражи, и гулямы — прислужники, и привратники, и стражники, и даже собственноручно сам всемогущий церемониймейстер Начальник Дверей.
В лоснящемся атласном цилиндре, в превосходно сшитом фраке с розочкой в петлице, в брюках с дипломатической складочкой, в лаковых ботинках с белыми замшевыми гетрами на черных круглых пуговичках, с фунтовой золотой цепочкой поперек атласной жилетки господии Молиар являл собой некоего визитера с дореволюционной открытки «Христос воскрес!». Не хватало у него роскошного, отделанного золотым орнаментом фарфорового яичка, с коим чиновники Российского политического агентства в Бухаре наносили в старое доброе время праздничный визит госпоже бегим Бош-хатын в Бухарском арке. Но из всего этого «комильфот-ного» великолепия выглядывала все та же опухлая, плохо выбритая физиономия с кустистыми чернущими бровями и с теми же суетливыми глазками, которые подозрительно зыркали по сторонам и настороженно следили за двумя сансами — конюхами, сгибавшимися под громадными подносами с европейскими дарами. Разнообразие их и богатство наглядно демонстрировали, насколько успешно господин Молиар выполнил свою высокую миссию в Европе.
И выслушанный госпожой Бош-хатын доклад представлял собой образец деловитости и обстоятельности, успехов и благополучия. Дары и сувениры произвели весьма благоприятное впечатление. Удовлетворение Бош-хатын выразилось в том, что дастархан, расстеленный для Молиара по поводу его прибытия, превосходил обилием и разнообразием все, чего можно было бы пожелать,
— Привез? — спросила Бош-хатын.
— Что?
— То, чем можно подмаслить... тех в Москве.
— О госпожа мудрости, разве я мог вести на поводку верблюдов с…
—Проклятый! Значит, ты ничего не сделал, болтун! — она говорила зло, хрипло.
Хихикнув, Молиар извлек из глубины кармана бумажник. Медленно, с ужасной важностью он раскрыл его и двумя пальцами вытащил сложенный вчетверо лист бумаги. Разворачивал он его и разглаживал целую вечность. Бош-хатын при всей своей грузности, кряхтя, подпрыгивала на бархатных подушках с живостью семилетней девочки и нетерпеливо покряхтывала.
— Извольте прочитать! — напыжился важно Молиар.— Читайте доверенность!
— Что здесь написано, сын греха? — Бош-хатын с вожделением гладила пальчиками дорогую шелковую венелевую бумагу, которая гак приятно хрустела в руках.
— «Доверенность»!
—Доверенность?
— Доверенность госпожи эмирши, мадемуазель Люси д'Арвье ла Гар,— отобрал небрежно бумагу Молиар.— Но, но! — остановил он Бош-хатын, попытавшуюся вырвать у него из рук документ.— Эта доверенность ничего не стоит еще без одной подписи. Решительно ничего.
— Проклятый бездельник! Опять! Какая подпись?
— Не подвергайте свое драгоценное сердце треволнениям, госложа. Вам ничего не стоит получить то, что изменчивая судьба домешала мне, скромному смертному.
Да, Молиар не мог и здесь не побалагурить.
— Как? Какая судьба?
— Хлопните в ваши уважаемые ладошки и повелите привести сюда ее высочество принцессу Монику-ой. И пусть отнесутся к ней со всем вниманием и почтительностью, ибо от неё теперь зависит всё. Ей дано раскрывать и закрывать. Ференги, крючкотворы, адвокаты, юрисконсульты определили и постановили: на доверенности необходимы четыре подписи: господина эмира — она вот, ваша, госпожа,— она есть, и... госпожи Люси! О, сколько усилий и умений стоило мне заполучить её, прошу не забыть нас своими милостями! И подпись госпожи Люси мы имеем. И, наконец, необходима подпись девушки Моники, принцессы. Зовите Монику! Но что с вами?
Обычно красно-бурачное лицо Бош-хатын приобрело сине-сливовый оттенок.
— Её, проклятой, здесь нет.
— Не проклинайте её. Она не заслужила! Не смейте!
— Это ещё почему, господин хороший!
— Потому, госпожа, что без подписи уважаемой принцессы вы не сможете получить и одного рубля из стальных шкафов банка «Ротшильд фрер» в Женеве и Париже! Где девушка? Куда вы дели девушку?
В его голосе звучало столько беспокойства, что Бош-хатын насторожилась. Она хитренько сощурила глазки и сладенько заговорила:
— А что это, господин Молиар, вы прозевали девчонку, а? Ведь Моника-то должна была быть в городе Женив, когда вы, набрав полный кошель денег у меня, отправились в свое хитроумное путешествие? А теперь вы ищете иголку по всему свету, а?
Нетрудно было понять, что Бош-хатын отлично знает об исчезновении Моники, радуется этому и, возможно, причастна к этой истории.
— Клянусь,— быстро пробормотал Молиар,— если только с ней что-либо случилось, я... мы...
Он уже угрожал, и Бош-хатын даже испугалась его глаз. Но она предпочла не выводить Молиара из себя.
— Ваша драгоценная принцесса порхает по свету. И я тут ни при чем. И господин эмир, мой супруг, ни при чем. Словом, Бухарский центр не повинен в том, что у вас, господин хитрости, увели девчонку.
— Не смейтесь, госпожа. Где Моника? Она мне нужна столько же... э... сколько и вы. Без неё, без её подписи...
Бош-хатын заважничала:
— Помните, господин Молиар или Как Вас Там, вы мне, повелительнице, уже посмели задавать вопросы про эту дочь греха. И тогда я вам сказала: «Не знаю!» И тогда я взаправду не знала.
— А теперь? Умоляю!
— Посмотрите на него! Как она его распалила своими рыжими волосами.
— Где же? — Он сдерживался. Он не хотел раздражать эту сварливую толстую бабу.— Где девушка?
— Она в Мастудже.
— Это еще где?
— Мастудж — в индийских пределах, в Индийском Бадахшане. Туда повезли дочь греха. И она скоро приедет туда.
— Кто повёз? — голос Молиара сорвался.— Кто повез Монику-ой в Мастудж? Скажете вы наконец! — Молиар не замечал, что разговаривает с повелительницей неподобающим тоном. Не заметила этого и Бош-хатын. Она захихикала:
— Ага Хан решил! Ага Хан объявил дочь греха своей невестой и подарил ей Бадахшан со всеми бадахшанскими язычниками и исмаилитами.
Немало самообладания понадобилось Молиару, чтобы не выдать своего оживления. Наконец-то он узнал, где Моника. Значит, все-таки Ага Хан приводит свой план в исполнение.
Тогда в Женеве Молиар только хотел увезти Монику, но не успел. В этом он мог винить самого себя. Возврат к европейскому образу жизни ошеломил его. Он не удержался от соблазнов: не вылезал из ресторанов и баров, не брезговал и притонами. Развлечения, приемы, банкеты почти не оставляли ему времени для дел. Он был в угаре. Он не мог удержаться, потому что деньги, полученные от Бош-хатын, да и собственные немалые средства, предусмотрительно вложенные им до революции в один из швейцарских банков, открыли ему двери не только в респектабельные салоны, но и в разнузданные ночные клубы Женевы.
Да и «высокая миссия» госпожи эмирши потребовала немало времени на преодоление бесчисленных инстанций и рогаток, чтобы получить доступ к сейфам.
А когда он спохватился, оказалось, что Моники уже в Женеве нет. В отчаянии он кинулся в отель «Сплэидид».
Мистер Эбенезер пригрозил заявить в полицию, и сделалось ясно, что воспитатели Моники ни при чем. Они сами ничего не знали. Лорд Кашенден искренне расстроился, когда ему сообщили, что девушка исчезла. Лорд все приготовил к «эффектному спектаклю», по его выражению. «Принцесса на заседании Лиги Наций в роли жертвы Коминтерна. Чего еще желать!»
Лорд долго не мог успокоиться — упущен такой удобный случай — нанести еще один удар по престижу Москвы в странах Востока! Какой пропал удачный повод привлечь к Туркестану внимание всего мира!
Нет, Молиар напрасно подозревал англичан. Приходилось искать в другом месте. Усман Ходжа, Чокаев и прочие среднеазиатские националисты отпали тоже очень скоро. Белогвардейцы генерала Миллера — тоже. Оставался Ага Хан с его опереточной таинственностью и склонностью к дешевым эффектам.
Большого труда стоило Молиару узнать в Марселе,— обошлось это во много тысяч франков,— что некая «невеста» Ага Хана в каюте «люкс» океанского лайнера в сопровождении целой свиты отплыла в Бомбей. Молиар поспешил вслед. Ему удалось проникнуть во дворец Хасанабад, но там его наивно обманули: любезно приняли десять гиней и сообщили: «Их сиятельство невеста Живого Бога соизволила выехать в Кала-и-Фатту на свидание со своим царственным родителем». Это была заведомая ложь, но Молиару ничего не оставалось делать, как поверить.
Лихорадка поиска овладела им. Он не ждал и часа и бросился в первый же пассажирский поезд, уходивший на север. В Пешавере у него хватило времени и пронырливости, чтобы проверить, на всякий случай, что Моники в бунгало мистера Эбенезера нет. Недаром Молнар носил прозвище Открой Дверь. Перед ним действительно распахивались все двери. И не столько он всегда действовал «всадниками святого Георгия», сколько своим неистощимым на слова языком и неудержимым краснобайством.
Отряхнув с подошв своих пыль пешаверских улиц, Молиар уехал вместе с возвращавшимся в Кала-и-Фатту посольством Сахиба Джеляла. Он явился в Кала-и-Фатту старым знакомым, своим человеком. Внешне он сохранил благодушие. Вкрадчииаи улыбка не сходила с его губ. Но в груди у него все кипело.
При дворе эмира и госпожи Бош-хатын он мог ожидать чего угодно. Он понимал, что в Кала-и-Фатту Моника подвергнется большой опасности.
И, наконец, он теперь узнал у Бош-хатын, где Моника. Хитроумием отличалась эмирша, но в европейских законах разбиралась слабо, и Молиару ничего не стоило провести её. Она не знала, что к доверенностям Молнар приплел дочь Алимхана в последнюю минуту, по наитию. Подписи девушки, конечно, не требовалось.
Ужасно обрадовалась Бош-хатын доверенности. Кончилась многолетняя тяжба. Эмирское золото теперь поплывет ей в руки. Она могла торжествовать: с помощью великого хитреца одержан верх над старой соперницей.— француженкой, удовлетворено чувство самолюбия. Открыт доступ к сокровищам. Конечно, мень-ше всего она собиралась и собирается отдавать их Москве.
Усевшись поудобнее на своих подушках, Бош-хатын благосклонно поглядывала на Молиара и даже посмеивалась над его кургузым фраком и тесными, в обтяжку, брючками, которые так: нелепо и конфузно выглядят, когда человек вынужден сидеть на ковре по-турецки. Посмеивалась она и мечтала, как получше управиться с богатствами, давшимися ей в руки. Но мозги её усиленно работали в одном лишь направлении. Больше! Чтобы больше досталось ей!
— А подпись той? Принцессы? Чумазки-уголыцицы, а? — встрепенулась Бош-хатын.
— Что же, надо ехать в этот... как его... Мастудж. Надо найти её высочество,— протянул задумчиво Молиар.
— Поезжайте!
— Хорошо, поеду.
— Чего вы мотаете башкой?
— Думаю о дороге. Горы, перевалы.
— Ну!
— Надо ехать. А горы со льдом и снегом. А перевалы высокие. Надо коня купить. Надо седло, уздечу. Конюха надо нанять.
— Ну!
Вместо ответа Молиар поднял руку и потер палец о палец. Забавно он выглядел в своем фраке, толстый, расплывшийся, выпирающий из одежды, типичный базарный купчик, нарядиошийся джентльменом. Подмигивал и улыбался он хитро и старательно.
— Сколько? — спросила Бош-хатын. Она удивлялась. У Молиара, как выяснилось, полно денег, а он еще торгуется.
— Пятьсот гиней.
— Ф-фу,— возмутилась Бош-хатын.— А сто?
Молиар показал фигу. Ну уж совершенно недопустимо вести себя так в присутствии самой эмирши. Но она ничуть не обиделась.
— Двести!
— Нечего время терять. Конь без ячменя не одолеет перевала. Пятьсот!
Упрямство сильнее ума. Сошлись на пятистах. Молиар потребовал, чтобы сейчас же ему отсчитали «всадников святого Георгия». Он уже поднялся уходить, но Бош-хатын снова приказала ему сесть
— Сели. Что прикажете?
— Слушай ты, господин ловкости, что я тебе скажу. Вот возьми это «дору»,— она вытащила из-за пазухи маленькую кожаную ладанку.— Говорят, чумазая принцесса страдает желудком. Не слыхал? Опять мотаешь башкой. Так вот я тебе говорю. Болеет твоя принцесса. Возьми это «дору», хорошо помогает. Отдай «дору» ей и скажи, чтобы с водичкой выпила. Сразу полегчает.
— Прикажете, госпожа, передать от вас салам и благословение?
— Нет-нет!
Она сказала это «нет-нет» таким тоном, что Молиару сделалось не по себе.
— Но смотри! Отдай лекарство в собственные руки, и чтобы при тебе выпила. Бери у неё подпись, садись на лошадь и не мешкай. А если не подпишет, все равно незамедлительно возвращайся. Неважно, что не подпишет, лишь бы лекарство выпила.
— Подписи не надо? Я же еду за подписью.
— Тебе я сказала. Убирайся из Мастуджа сейчас же! Когда вернешься, получишь еще тысячу «всадников».
— Две тысячи!
— Ладно. Только поскорей возвращайся.
«Проклятая старуха читает в мыслях. Осторожно!» — думал Молиар. В первое мгновение он ке понял, чего хочет Бош-хатын, во когда понял, судорога свела ему горло, и он долго не мог выговорить ни слова. И к лучшему. Нельзя, чтобы старуха заметила его гнев и отвращение, Надо держать себя в руках. Он пролепетал:
— Очень дорогое лекарство! Пятьсот.
— Какой еще задаток? Лекарство-то мое.
— Лекарство-то ваше. А лечить-то мне придется. За такое дело задаток обязательно,
— Ой, хитрец!
— Пятьсот!
— По рукам.
Ударили по рукам. Совсем так, будто Молиар продавал на кишлачном базарчике мешок гороха, а Бош-хатьш покупала.
Но рука Бош-хатын оказалась длиннее, чем мог вообразить Молиар. Выпроводили его из Кала-и-Фатту быстро. Рука же эмирши в виде того самого охранника с ржавой бородеикой, человека, похожего на пень, корявый, омерзительный, отныне держала его за шиворот в его путешествии от самых ворот дворца через все бесчисленные перевалы, переправы, мосты и овринги до самого селения Мастудж. «Рука» не отставала, «рука» не спускала с Молиара глаз.
Все продумала, предусмотрела Бош-хатын. Она воображала, что сумела раскусить Молиара, распробовать его на вкус, на цвет, запах. Могла ли она даже на секунду заподозрить, что этот простоватый, наивный базарный хитрец на самом деле раскусил её. Он узнал, кто самый опасный враг Моники.
Молиар впал в ярость, но не слепую, дикую, а в ярость расчетливую, беспощадную. Если бы только он имел возможность, то самое желудочное «дору» он, конечно, без колебаний подсыпал бы самой Бош-хатын. И возможность такую Молиар имел. Но, боже правый, тогда он не сумел бы живым убраться из Кала-и-Фатту. И что сталось бы с Моникой?
Пятясь и низко кланяясь, оп удалился из покоев госпожи эмирши, поспешил к себе. Сняв фрак, облачился в одежды, более подходящие для восточного путешественника, и в сопровождения Человека-пня пустился в далекий путь.
А так как ходили слухи, что Ибрагимбек под давлением правительственных войск попытался из Каттагана проникнуть со своими локайцами через Гиндукуш в Бадахшан, Молиар решил ехать ие по прямой, а сделать, как он выразился, небольшой, в двести верст, крюк через Каттагап и долину у подножья снежного гиганта Тирадж-Мир. Из памяти Молиара не изгладились еще разговоры о том, что эмир Алимхан собирался выдать Монику за своего главнокомандующего-конокра-да. «Так или иначе этому не бывать,— думал Молиар.— Такие звери тоже могут болеть желудочными коликами».
И могла ли Бош-хатын вообразить, что она сама помогла «царю хитрецов» в осуществлении его планов. А он ехал на своем отличном коне и торжествовал вслух: «Ну, теперь, девочка, ты будешь у меня принцессой! Я сделаю из тебя настоящую принцессу, моя Моника! И самую богатую в мире принцессу!»
Совсем забыла Бош-хатын про документы кызылкумских исследований, так долго пролежавшие без пользы в сейфе швейцарского банка. Вернее, не забыла, а просто в силу несколько упрощенных своих взглядов на сущность капиталов и богатства она не знала, что какие-то исписанные бумажки могут представлять ценность. Она ужасно удивилась бы, узнав, что простак и твердая башка купчишка Молиар провел её за нос и нашел способ изъять гигантские ценности из Бухарского центра. Ну что ж! Документы и отчеты геологической разведки в Кызылкумах, находившиеся в банковском сейфе, бесспорно являлись собственностью некоего русского горного инженера, и достаточно было заявителю назвать шифр и оплатить накопившуюся за девять-десять лет пошлину, чтобы банк выдал их по первому требованию. И подпись, поставленная Молиаром, и предъявленный им шифр были признаны подлинными, а пошлина оплачена сполна.
Наступил момент, когда маленький самаркандец мог распорядиться кызылкумскими документами как ему заблагорассудится.
РАЗГОВОР
Отведал сладкого, готовься к горькому.
Беруни
И все же разговор произошел.
Как ни отвиливал Молиар, как он ни прятал глаза, но доктор Бадма и Сахиб Джелял все-таки поймали его.
— В чем дело? — спросил Сахиб Джелял, и тон его не сулил ничего хорошего. Молиар понимал это, и мгновенно лицо его сделалось серьезным. Он сразу же пошел в открытую:
— Я здесь, и вы меня видите. Но я здесь не за тем, о чем вы думаете. Я тихо, спокойно пришагал сюда из Самарканда. Каких-нибудь шестьсот-семьсот верст, да еще перешел границу. Конечно, не верите. Но послушайте. Вы знали вечно пьяного, накурившегося анаши Ишикоча— Открой Дверь, которого вы нищим, обездоленным, умирающим с голоду подобрали на афрасиабской дороге, накормили, пригрели, приласкали. И вы сделали это, боже правый, из самых благородных побуждений. Доктор, наверно, не знает, что вы вытащили меня за уши из ямы. И я никогда этого не забуду. Вы, Сахиб, знали меня другим — молодым, энергичным, простодушным, носившимся с грандиозными планами, как с писаной торбой. Вы знали меня, когда мне — рыцарю Удачи — заглянула в глаза эта капризная дама. Я держался обеими руками за богатство волшебной Голконды, даже когда это слюнявое высочество, господин эмир, лебезил передо мной и готов был в ножки поклониться мне, без ложной скромности скажу, гениальному инженеру. Что только не делал он, чтобы меня улестить. Готов был и жен всех мне отдать. Да, я был всесилен. Я наслаждался собой. Я мог завоевать мир, я мог диктовать свою волю людям. Я держал золото полными пригоршнями, а золото говорит, его слушаются. Властелин мира тот, чье золото! Все свои молодые годы я тянул, точно вол, ярмо, скитался по барханам и солончакам. Отказывал себе в самом необходимом. А найдя золото, добился всего. Да, да, всего. Я нашел такое, что и не приснится, я открыл такое... Мало — открыл! Уговорил эмира разрабатывать месторождения. Все делалось первобытно, варварски, руками рабов и каторжников. Но прибыли оказались потрясающими. Я мог по плечи засунуть руки в золото, я мог купаться в золоте. В одночасье я сделался миллионером. И... вдруг все рухнуло. Революция обрушилась... Раздавила эмира... меня... Я лишился сразу всего, почти всего. Пришлось бежать из Бухары. Что было делать? Идти наниматься к господам товарищам? Жить по продкарточке мне, властелину миллионов! Нет, тысячу раз нет! Я ушел в тень, спрятался. Я потерял человеческий облик, сделался нищим, дервишем. Я дышал пылью дорог, пил воду из канав, подыхал... Вы меня приютили, протянули мне руку, вытащили из грязи. Но... золото жгло мне мозг. У меня оставался шанс, боже правый. Пусть я уже старик, но я еще многое могу. И я запер ворота вашей курганчи, отдал ключ от замка вашей любезной тетушке и... кинулся за вами! — И он шлепнул себя ладошкой по морщинистому лбу.— Все планы, маршруты, месторождения здесь. Отличная память! Все в сохранности. Будто и не прошли многие голы. А эмир? Ему золото давай. Ради золота пойдет на всё. Он знает меня, не забыл. Потому я здесь.
— Мне помнится, вы рассказывали, что эмир хотел прибрать вас к рукам. Случайность спасла вас.
— Тогда я был в зените. Да и то ничего со мной не сделал. Побоялся все потерять. Ну, а сейчас времена не те. Господин эмир вцепится в меня. Боже правый, я же из чистого золота!
Внимательно, будто желая разглядеть, что это за чистое золото восседает перед ним, Сахиб Джелял смотрел на Ишикоча. Бадма, по обыкновению, сидел, посасывая свою тибетскую трубку и перебирая зерна четок.
— Явились бы в двадцатом в Ташкенте в Совнарком,— наконец заговорил он.— Или написали бы самому Фрунзе. Народу нужны богатства.
— А что бы я имел с того? Да и кто захотел бы слушать какого-то оборванца. Не поцеремонились бы. Ну, к стенке бы не поставили, а куда-нибудь, куда Макар телят не гонял, выслали бы. Мое здоровье не позволяет мне жить в холодных краях. Боже правый, вы говорите — эмир не захочет. Плевал я на их высочество. Поклонюсь магнатам международного капитала, так их, кажется, называют, — они дорого платят.
— Даже шакал заботится о своей степи.
— Я сам нашел золото, и оно по праву моё. С детства я хотел быть богатым. И я богат. А вам... Вам нет дела до меня.
Сахиб Джелял оставался невозмутимым.
— И вы решили?
— Да. И извините, дорогой Мирза. Мне не надо было даже намекать на историю с зинданом. Впрочем, на Востоке тот, кто дает, обязан молчать. Говорить нужно тому, кто получает. Но так и быть, расскажу. Мне, молодому, просвещенному, мнившему себя культуртрегером, цивилизованным, тошно сделалось при виде азиатского зверства, которому вас подвергли. Понадобилось одно слово, и эмир Музаффар захотел сделать приятное своему назиру. О, тогда он в шутку и всерьез называл меня «назиром драгоценных сокровищ недр». Одно хочу сказать: «сделал добро и забрось его в реку забвения». К тому же вы сторицей отплатили мне, вытащнв меня из грязи нищеты, вернув из гашишного дурмана к жизни.
Он поклонился Сахибу Джелялу до земли. Даже в этом поклоне он оставался самим собой. Он слегка гаерничал.
Но то, что он сказал дальше, прозвучало серьезно и убедительно:
— Не обращайте на меня внимания. Когда мы встретились в михманхане этого прохвоста Ибадуллы, я и вообразить себе не мог, что вы делаете в Кала-и-Фатту. Да и сейчас представления не имею. Не знаю и не обязан знать. Я не спрашиваю вас, ну, а вы не спрашивайте меня. Я же объяснил.
— Решительно и твердо! — усмехнулся Сахиб Джелял.
Он почти успокоился. Однако не имел права успокаиваться. Слишком серьезно было дело его и доктора Бадмы. Мгновенно Ишнкоч уловил в голосе и взгляде Сахиба Джеляла колебание. И потому торопливо заговорил снова:
— Вы вправе мне не верить. Но, боже правый, не спешите с выводами. Мгновение, и ничего не поправите.
Вновь Ишикоча охватило возбуждение, и он завертелся на месте.
После довольно-таки долгого молчания заговорил доктор Бадма:
—Вы же не мальчик. И мы тоже не дети. Мы должны знать всё.
Что-то невообразимое творилось с маленьким самаркандцем. Он сопел, стонал, издавал неразборчивые возгласы, чуть ли не плакал. Всем своим видом он хотел показать, что он — сама искренность. Но доктор Бадма непреклонно стоял на своем.
— Вы приехали за нами в Кала-и-Фатту буквально по пятам. Позже исчезли. Вы были в Европе. Потом в Пешавере сумели втереться в посольстпо Сахиба Джеляла, а сейчас вы опять здесь. Не слишком ли много тайн, a?
Всхлипнув, Ишикоч сросил:
— У вас есть в жизни нечто дорогое? Дороже всего?
Доктор Бадма к Сахиб Джелял переглянулись:
— О чем вы?
— Так вот, — заговорил серьёзно, с чувством Ишикоч, — и у самою жестокого, самого бесчувственного человека есть в сердце трещинка. Даже Чингисхан, даже Калигула, даже... такие звери питали чувства к своим детям. Рассказывают, когда внук Тамерлана рассорился с дедом, ушел из дворца, свирепый завоеватель в одежде дервиша пошел по миру искать его и на коленях умолял возвратиться во дворец.
— Я... я не понимаю, при чем тут... — пробормотал Сахиб Джелял и взглянул на доктора.
— Не могу... Я не могу сказать всего. Одно скажу: совесть. Всё молчало вот здесь, — Ишикоч картинно прижал руку к сердцу. — Да, да, всё здесь молчало. Вокруг рушились миры, а я самодовольно помалкивал. Я плевал на всех и вся и наслаждался своими тайными богатствами. Мимо меня, голодранца, нищего, проходили люди, бросали на меня, парню, презрительные взгляды и не подозревали, что перед ними властелин золота! От одного сознания этого я был счастлив. Мне ничего не надобно было. И даже, когда я сиживал на глиняной завалинке у ворот вашей курганчи, я хихикал: «Я все могу! Я один знаю!» Мне кричали. «Открой дверь! Открой ворота! Иди сюда! Иди туда!» И кому кричали? Владыке мира кричали! Прелестно! – И я сносил все. И чтобы не проболтаться, я по-прежнему мутил себе мозг анашой, водкой, опиумом. Я уходил в, сновидения. Я там царил... А вы ничего и не знали.
— Вы помешались. Вы сумасшедший!
Он сидел маленький, кругленький. Обрюзгшие, морщинистые, плохо выбритые щеки его обмякли, блуждающий взгляд, полуоткрытый рот делали его похожим на дураика... Но дураком он не был,
— Не верите мне, боже правый! Вы даже приблизительно не представляете, чем я владею, какие богатства лежат под песком в Кызылкумах? Они не просто мои, они — богатство моей родины.
— Я думаю не об этом. Я думаю, как мне верить вам, когда вы хотите отдать эти богатства эмиру, англичанам. Вы заговорили о родине... А вам плюют в физиономию, и вы утираетесь. Думаете — розовая вода. Вы никакой не властелин. Вы — раб. Хуже черного раба. Раб работает в цепях из-под палки. А вы сами подставляете плечи под кнут. А почему бы вам не вернуться в Россию — в Советскую Россию. Возвращайтесь. Отдайте чертежи, схемы, свои знания Советской власти. Ваш поступок оценят по достоинству.
— Э, я уже говорил, что я думаю... Нет. И я еще не все сказал. Вы не знаете... Вот я властелин мира, сверхчеловек, так сказать. Я не совершил в жизни ни одного бескорыстного поступка. Потому я злобствовал и злобствую. И вот, боже правый, готов отдать все, отдать бескорыстно, потому что вот тут у меня, — и он снова ударил себя кулаком в грудь, — оказалась прореха. Целую жизнь я метался по миру без руля и без ветрил и... вдруг... я увидел одну улыбку. И я, боже правый, за одну эту улыбку, тихую, нежную, счастливую... все отдам...
Он бормотал что-то совсем уж непонятное.
— Хорошо все-таки, что мы с вами разговариваем,— сказал Сахиб Джелял.
— К чему такой зловещий тон, дорогой Мирза? Вы смотрите так, словно я уже в лапах Джебраила!
Он шутил, по шутил невесело. Он знал Сахиба Джеляла, его твердость, беспощадность, и у него мелькнуло сомнение, ничтожное, неопределенное. Он быстро добавил:
— Итак, вы и доктор хотите знать, зачем Ишикоч явился в Кала-и-Фатту? Зачем я поклонился тирану? Теперь вы и подавно не поверите. Скажете, этот потаскун и враль Ишикоч окончательно запутался. И всё же скажу, хоть уж об этом вам совсем нечего знать. Так вот: я пришел сюда не за тем, чтобы отдать золото его слюнтяйскому высочеству. Не затем, чтобы холуйничать у англичан. Это предлог. Это называется — помазать по губам. Предлог, так сказать. Я пришел сюда из-за Моники.
— Вы?! — вырвалось у доктора.
— Именно. И не потому... как бы объяснить... О черт! Боже правый, там, в Чуян-тепа, меня оглушило, ошеломило... Я увидел... её лицо, глаза, волосы... И меня озарило. Я увидел прекрасное существо, ребёнка, несчастного, беспомощного, над которым издевались. Столько несчастий обрушилось на неё. Хватило бы на тысячу великанов. И знать притом, что причина всех её бед и несчастий ты, то есть я. Боже правый! Да, ты, боже, злой, отвратительный, бесчеловечный! Смотреть на всё это! А я вот не смог. Я не мог быть бесчувственным. Почему? Да потому, что причина во мне. Я... она...
— Невероятно!
— А вот и вероятно. Есть в мире возмездие. Разве я мог представить, допустить, что,— боже правый! — что я встречусь, столкнусь с ней в этом Чуян-тепа. Найду её! Увы, я не искал её и натолкнулся на неё, оказавшуюся в муках, страданиях, унижениях. Совесть спала у меня и проснулась на горе мне!
Он вскочил и, сжимая кулаки, выкрикивал:
— И мать могла бросить ребенка! Гадина с холодным сердцем! Бросила. Удрала. И еще называется мать. Нет, возмездие приходит. Возмездие требует. И я должен! Да, возмещу муки и лишения девочки, я дам ей счастье, негу, наслаждения...
— Вы воображаете? — проговорил доктор Бадма.
— О чем вы говорите? Что вы подумали? Я все отдам ей. Я слонялся по свету, подозревая, что она существует. Я нашел её, и я отдам ей в руки всё золото Кызылкумов. Я коснусь губами краешке подола её платья, нежно, осторожно... и уйду. Она даже не будет знать, кто я. Но я уйду лишь тогда, когда буду знать, что её никто не обидит, не посмеет обидеть! А я буду знать, зачем я стал властелином мира. Не напрасно сделался властелином. Да, для этого стоило найти золото... столько золота, черт меня побери!
И он, старенький, верткий толстячок, закрутился, затрепыхался, точно наседка, вдруг обнаружившая в своем гнезде желтенького, сию минуту вылупившегося цыпленка.
Сахиб Джелял встрепенулся:
— Кто же вам эта девушка?
Но он и сам понимал бессмысленность своего вопроса.
— А вот и неважно. Неважно для посторонних и важно мне. Никто не должен знать и не узнает. Пусть она принцесса и остается принцессой. Бедная! Она заслужила, чтобы её считали принцессой! Боже правый! Она лучше всех принцесс. Она богаче всех принцесс! Девочка Моника, бедная, несчастная прокаженная, ты — ваше высочество! Ха-ха! Все на колени. Все падайте ниц, черт возьми, перед самой принцессой!
— Но её здесь нет! Девушка Моника в Пешавере. Её посвящают Живому Богу Ага Хану,— остановил Ишикоча Сахиб Джелял.
Но Ишишч уже не слушал. Он весь трясся в странном, мучительном припадке. Глаза его закатились, лицо набухло кровью, морщины сбегались и разбегались. Шатаясь, он брёл к калитке.
— Для неё! Для неё! Всё для неё!
БОЛЕЗНЬ ЭМИРА
Поздно надгробие укрывать одеялом.
Кемине
Вы же, воображающие, что имеете разум и
рассудок, законы и решения, оы бросаетесь
врассыпную перед врагами, подобно
верблюдицам, и кутаетесь перед нами в
одежды слабости и трусости.
Абу ибн-Салман
У входа в покой эмира доктора и Сахиба Джеляла встретил Начальник Дверей. Он вздыхал. Жизнерадостность стерлась с его обычно полного лукавства широкоскулого лица. Уныло он пробормотал надлежащее славословие его высочеству:
— Вознесем хвалу великодушию и доблести, гостеприимству и скромности, вceмогуществу и рассудительности повелителя мира!
Створки резных дверей заскрипели, застонали на петлях, и сразу же неприятно защемило в груди. Всегда все двери в Кала-и-Фатту смазывались смесью курдючного сала с кунжутным маслом. Алимхан жестоко наказывал слуг за скрип дверных петель.
Сейчас стонущий скрип говорил: порядок во дворце порасстроился.
Из спальни пахнуло тяжелым запахом, прослоенным струйками приторных восточных ароматов и густых духов.
В сумраке спальни Бадма и Сахиб Джелял не сразу различили лежащую на горе ваших тюфячков похожую на призрак фигуру эмира. Он не повернул бледного, мелового лица к вошедшим в остановиошимся взглядом смотрел на расписные болоры потолка.
— Заболел я... — со стоном пожаловался Алимхан.
— Вас предупреждали: ядовитые соки распространились в теле,— заговорил нарочито резко Бадма. — Вы не соблюдаете предписанной диеты. Смотрите, у вас раздулись щеки и губы, они вот-вот загниют! Это заболевание — «банлык». Следствие кровоизлияний под кожу. Отсюда опухоль тела.
— Заболел!.. Заболел!.. — тосковал Алимхан.
— Ослушавшийся погибнет! — не присаживаясь, протянул Сахиб Джелял так грозно, что испуганно скосившему глаза Алимханy он показался ангелом Джебранлом. Высоченный, во всем черном, с белой чалмой под потолком, с горящими глазами, со своей нпутизющей трепет бородой Сахиб Джелял вызывал предчувствие неотвратимой беды, а тут еще такие слова...
— Что, что? Ох, друг Джелял, что хочешь сказать? Угрожаешь... дерзишь, страшно... не уважаешь...
— Пророки не разделяли сыновей человеческих па людей и... эмиров. Все равны, все смертны! Дерзость в советах государям дороже мудрости, — звучал голос Сахиба Джеляла. — Говорил нам доктор Бадма: «Наступило время сидеть и не шевелиться, предаваться благочестивым занятиям, отказаться от суеты наслаждений».
— Я болен... нуждаюсь в лекарствах... Кричишь на меня, как… на... на...
Ои не мог подобрать слово и всхлнпнул... Вкрадчиво заговорил Бадма:
— Наш друг Сахнб Джелял прав. Пока мы отсутствовали, в вашем здоровье произошли нежелательные перемены. Вы забыли диету, и всего более вас истощили посещения эндеруна.
— Я болен... Лечение... необходимо отличное... Золото внутрь... Золото в мазях... Золото, чудодейственные лекарства... Назидания оставьте себе...
Алимхан капризничал, раздражался все больше.
— Лег-со! Пора поразмыслить о бренности жизненного существования,— задумчиво произнес Бадма и по-тибетски сложил руки на груди.
— Что?.. Что?..
Эмир сразу обессилел. Ои давно уже подозревал — надвигается неизбежное, понимал, что болен и болел тяжело. Но и в болезнях он выделял себя из простых смертных. «Прикажу,— думал он,— и врачи исцелят мой совершенный организм». Лечиться он принимался уже не раз, обращался к мировым знаменитостям. Однако при малейшем облегчении забрасывал лекарства, нарушал диету, запреты. Всё чаще он не находил радости в привычных наслаждениях. Теперь даже курение индийского самого высокосортного гашиша не доставляло ему удовольствия, а лишь истощало его силы.
Всё чаще его лица касалось дыхание могилы. По ночам он лежал в забытьи, сон не шёл к нему, мысль рвалась, сердце пухло, не умещалось в груди. Он выдумывал дела, занятия, развлечения. И они не вызывали в нем интереса. Всё чаще из ночи в ночь душил кашмар. Один и тот же.
Из тьмы смотрит глаз... вырванный глаз... тот... Кошмар вызывал слабость... Еще в молодости он слышал: когда ты окажешься слабым с женщиной, тебе — смерть.
Кто говорит о слабости? Слова молоточком отдаются в мозгу.
Говорил темноликий Бадма, придворный врач. Слово Бадмы— веское слово.
Эмиру делается всё хуже. Он мечется на одеялах. Все внутренности ему сводит судорога.
— Разврат, гашиш и похлебка из целого барана ведут по крутой тропе в могилу. Медицинские целительные снадобий ваша натура не принимает,— говорит деревянным тоном Бадма. Но сколько угрозы в его словах. — Предупреждаю и еще раз предупреждаю. И золото бессильно.
— Одно слово... Есть надежда?.. Спасайте... У меня целое государство... казна... — лепечет Алимхан и сам пугается. Голосок у него тихий, писклявый,
«Что со мной сделала вертушка, девчонка из Бадахшана... она умеет показать красоту своего тела. Придется отпустить её. Отослать её, что ли. Наградить и отослать в Бадахшан, к себе».
Он не замечал, что временами впадает в бред.
— Ханы мангыты... на смертном одре повелели верным слугам... стада угнать в пустыню. Пусть подыхают... Никому не достанутся... Начальник Дверей, сюда! Эй ты, уничтожь стада... ни одной овцы чтобы не досталось Бош-хатын! Не посмеет черная карга смеяться надо мной. Я повелитель... Я эмир, буду сидеть в раю, любоваться своими барашками... На-ка, выкуси!
Бадма покачал головой:
— Начнем лечиться, ваше высочество... Одно скажу: вас не ждет после смерти перевоплощение в чистый образ «чатисимари», и с вами не произойдет никогда двадцать одно перерождение в различных формах существования. Для этого надлежит сначала познать истину...
Но эмир понял странные слова тибетского доктора по-своему и оживился:
— Двадцать одно... Вот как?.. Прочитай, доктор... двадцать одно заклинание над бараньими побелевшими костями... Двадцать одну жизнь дадут... Если надо быть язычником, чтоб была загробная жизнь, согласен.
Лицо Бадмы ничего не отразило. Он лишь взглянул на Сахиба Джеляла.
— Постичь истину? О, для этого надлежит пройти искусы! Вашего здоровья не хватит... Начнем же лечение.
Снова скрипнула дверь, тоскливо, нудно. В михманхану прыгнула по-кошачьи — трудно подобрать другое слово — молоденькая женщина, похожая на девочку. Длинные косы-змея небрежно струились меж блесток ожерелий на груди. Волосы венчала сказочная диадема... Вообще женщина походила во всем на пери из сказки, если бы не грубоватость черт вообще-то приятного и даже красивого лица.-
Раздался её проникновенный хрипловатый голос:
— Вороны! Воронье собирается на падаль.
— А-а! Рсзван,— сухо сказал Бадма.—Вот и причина болезни вашей, господин эмир. Тебе, Резван, сюда нельзя.
Глаза бадахшанки потемнели от злобы. «У неё во взгляде сила, — мысленно усмехнулся доктор, — жуть берёт, когда она смотрит. Алимхана она взяла не красотой, а змеиным взглядом».
Звеня ожерельями, Резван метнулась к ложу и тонкими, в кольцах, пальчиками повернула за бороду голову эмира лицом к себе.
— Жив? — И в её голосе зазвучала хрипотца, пробуждающая в человеке низменные инстинкты. Резван усмехнулась.— Неужто мой птенчик распорядился насчет савана? Рановато! Говорила я тебе — меньше прыти! Вот до чего допрыгался.
Она небрежно похлопывала ладонями по одутловатым щекам Алимхана и щекотала ему жирные складки шеи.
Произошло чудо. Больной вдруг сел на ложе и, не обращая ни на кого внимания, обнял тонкую талию наложницы. Он всхлипывал и бормотал:
— Моя бесценная! Моя сладенькая!
Змеиным движением Резван высвободилась из объятий и отстранилась.
— Где бумажки? — спросила она строго.— Ты подписал бумажки?
— Да, моя сладенькая... — Он всё тянулся к ней.
— Довольно на сегодня! Бумаги! Дай бумаги!
— Бесценная! — ныл Алимхан, покачиваясь на постели всем своим обрюзгшим телом. Рот его перекосился, с оттопыренной губы тянулась слюна.
Тогда вмешался Бадма.
— Уходи, Резван!
— Молчи, ворон! Я здесь по праву постели.— И она показала Бадме язык. Повернувшись к эмиру, прильнула к нему всем телом и простонала, словно в приступе страсти:
— Где, птенчик мой?
С визгом торжества Резван вытащила из-под подушки листки пергаментной бумаги, небрежно опрокинула Алимхана на одеяло и вскочила. Она поднесла бумаги к глазам, а затем с неподражаемой грацией подсунула к носу Бадмы.
— Нате, смотрите! Вот подписи моего цыпленочка, вот малая печать, вот большая нечать государства! Bот тут и тут!
— Что ты говоришь, Резваи? — мрачно надвинулся Саавб Джслял. Правду говорят: женщина свяжет мужчину в три узда, а на своем поставит.
Потом Сахиб Джелял всегда стыдился своего поступка, но сейчас вопреки воспитанию, вопреки своим обычаям он схватил Резван за запястье и попытался высвободить пергамент.
— Больно!
И она вцепилась зубами в его руку, коричневую от загара и горных ветров.
От неожиданности Сахиб Джелял выаустил запястье. «Так одного мгновения достаточно, чтобы решилась судьба народов»,— сказал он позже.
А молодая женщина в сверкания, звоне и сиянии ожерелий уже стояла в дверях.
— На колени, рабы! Вот она, царица гор. Это — я.
Ликуя, Резван потрясла грамотой с подвешенными на шнурках восковыми печатями. Тут же она подняла второй, пергамент с такими же печатями.
— А что я, хуже госпожи Бош-хатын? Пусть подохнет крыса теперь. Пусть ползает жирная на четвереньках и лижет пыль моих следов. Я наследница моего птенчика. Наследница земель, стад, золота. Наследница? Богатая я!
Дверь скрипнула на ржавых петлях, и шуршащая шелками, бренчащая серебром и золотом ожерелий, сияющая бездонным л глазами воинственная бадахшапка исчезла, заставив трех мужчин «раскрыть рот изумления». «Всесильна власть сластолюбия и мелких страстишек».
В рассуждениях Бадмы сказывалось влияние Тибета с его монотонным жизненным укладом, тягучей философией, пренебрежением к земному, с отрешением от земных радостен и в первую очередь от женской любви. Женщина — нечистое, ничтожное, грязное существо, бесправное во всем. Она лишь служанка и утеха мужчине, но никак не может влиять на его поступки.
— Ласки женщины для вас яд змеи, — сказал Бадма вслух, глядя с отвращением на посиневшее лицо Алимхапа. — Напомню вам: вы болеете глазами от жен-щин, вы слишком много созерцали женскую плоть. И в Тибете, и в Китае, и в аравийских странах знают, что может произойти от такой привычки.
— Нет! Нет! — вдруг оживился Алимхан. Вопль его заставил Сахиба Джелала вздрогнуть. Так был неправдоподобен переход от полной расслабленности и бессилия к бурным проявлениям чувств. Эмир подпрыгивал на груде одеял. Лицо его угрожающе потемнело. — О, нет, нет!.. Только не это...
— Вот видите, вы нарушаете предписание величайших медиков Запада и Востока, — хладнокровно проговорил Бадма.— Успокойтесь. Вам нельзя возбуждаться.
— Тысяча червонцев!.. Только вылечи меня, ты, тибетский колдун... Лечи!.. Засыплю выше головы золотом... Лечи! Не жалей лекарств... Золото... мира... Я…
— У власти золота тоже есть предел... Золото бессильно гам, где бессильна медицина. Иначе все богачи жили бы вечно...
— Спаси мне глаза, и я... — в ужасе лопотал Алимхан. Осторожно касаясь кончиками крашенных хной пальцев дряблых век.
Последние годы эмир все чаще ощущал приступы боли в глазах, порой ему казалось, что они вот-вот лопнут. Казалось, сердце останавливается. Преследовало одно неотвязное видение. Белое, залитое кровью лицо, пустая кровавая дыра глазницы. Стальное, синеватое острие ножа, деловито вылущивающее глазное яблоко. Дикий животный крик. Глаз с кровавыми лохмотьями отскакивает ему, эмиру, прямо в лицо. А потом тот же глаз, уже испуганный, страдальческий, на земле в пыли. И на вопль Алимхана: «Не надо. Убрать!» — носок грязного сапога палача наступает на глаз...
И по сей день боль пронизывает лоб, глаза, голову. Огненная вспышка отдается болью в глубине мозга. Вот-вот глаза лопнут, разорвутся.
И к чему ему понадобилось тогда посетить «обхану», где казнили опасных преступников, посягнувших на его, эмира, власть и достоинство? Захотелось самому поглядеть, как ослепляют человека, в том случае — сводного его брата, чтобы отнять у того надежду занять «тилля курси» — золотой трон. Ибо по мусульманскому «канону» слепец не может быть правителем государства. Зачем понадобилось пойти! Праздное любопытство? Какая ошибка! Теперь болят глаза, возникают ужасные видения... Какая боль! Такую боль испытал он — его брат и враг... И этот полный мести и укоризны взгляд еще живого глаза из пыли и мусора... Взгляд совершеннейшего творения аллаха.
А теперь!.. А вдруг врачи правы и его глаза раздавит подошвой безжалостная болезнь?
— О! — катался эмир по шелковым мягким тюфячкам и шелковым подушкам, от которых шел одуряздяй запах духов, курений. Рычал зверем, заползшим в берлогу.— Свет погас для него! Зачем я это сделал? Зачем позволил? Зачем приказал... Изверг я. И вот кара! Мне возмездие…
Угрызения совести, муки раскаяния жгли. Зачем он далю минутной прихоти? Алимхан был тогда молод, глуп и... уже жесток. С болезненным интересом еще в кадетском корпусе он читал в исторических книгах о жестоком обращении с плен-ными, о том, как ассирийские воины приволакивали к ногам своего полководца мешками вырванные у побежденных глаза, чтобы похвастаться, сколько врагов ими убито... Молодой эмир уже тогда мнил себя властелином, которому дозволено убивать, увечить, истязать. Но он не лишил брата жизни. Это было бы с точки зрения ислама иеискупаемым грехом. Алимхан лишь закрыл опасному претенденту путь к власти, оставил жить... без глаз.
— Оставьте подушку! Не рвите зубами. Усилия челюстей могут вредно повлиять на глазное яблоко.
Глазное яблоко! Тот русский профессор, прилетевший на самолете, говорил, что глазные яблоки могут изъязвиться, и глаза тогда вытекут. Профессура удалось заполучить в Кала-и-Фатту ценой больших усилий. Такого специалиста не нашлось во всем мире. Пришлось обратиться за помощью в Советский Союз. Ибо и в Дели, и в Париже, и в Лондоне, куда эмир специально ездил инкогнито, окулисты лишь разводили руками... И все ссылались на того русского профессора. «Он один... единственный...» И профессор приехал. Он смотрел на него не как на эмира, а как на обыкновенного больного. Советовал он очень простые вещи, простые для обычного больного, но не для страждущего властелина. Как посмел профессор говорить ему, повелителю миллионов, о самык сокровенных делах, за одно слово о которых казнили. Конечно, казнили в те времена, когда он, эмир, еще правил в своем Арке а Бухаре и когда каждое его посещение гарема отмечалось летописца-ми в анналах, ибо оно могло означать появление в соответствующий срок отпрыска мангытской династии. А тут этот профессор запросто приказал забыть супружеские дозволенные наслаждения, иначе никакое лечение глаз не поможет, и он обречет себя на вечный мрак...
Как посмел этот русский посягнуть на то, что эмир почитал едва ли не самым главным в жизни. Нет, профессор просто интриган. И спесь захлестнула эмира, гордыня поднялась выше головы.
В те дни Пир Карам шах и привез из Бадахшана рабыню по имени Резван. В старинных книгах записано, что нет лучшего лекарства от старческой слабости зрения, как молодая жена. Но или бадахшанка не обладала теми достоинствами, которые являлись бы целительным лекарством для глаз эмира, или вообще эмир слишком часто прибегал к этому лекарству, но болезнь его изо дня в день усиливалась. Слепнущий Алимхан страдал все больше, и призрак ослепленного брата все чаще появлялся перед ним.
— Лечение необходимо, и русский профессор дал правильный совет.
— Не напоминайте!
— В словах его истина. Лечиться надо было но его слову. Итак, вы отошлете её.
— Резван... я... повелел... спать ей... со мной... Она, путеводная звезда Бадахшана, любит своего птенчика.
— И продаёт свои ласки очень умело, — резко и прямо дополнил его слова Сахиб Джелял. — Не хотел говорить сейчас о делах. Но прошу, прикажите привести сюда Резван. Отберите у нее фетву на государство Бадахшан. Вы не допустите, чтобы отрезали, оторвали от эмирата половину земель. Чтоб какая-то гаремная развлекательница могла назвать себя царицей. Такие легкомысленные поступки разожгут огонь войны, повлекут разорение стран и народов.
— Хотели мы отдать... этот Бадахшан нашей дочери... где она... несчастье... увы... Моника-принцесса... в руках инглизов.
Он запутался и бормотал что-то невнятное.
— Теперь душечка Резван... путеводная звездочка... Объявляю её женой... позовите муллу Ибадуллу... хочу по закону.
Он кричал, вопил. Он требовал муллу Ибадуллу, приказывал разыскать Резван.
— Она... только она... теперь ханшей... поедет... привезет мне свадебный дар... венец с рубинами Бадахшана...
— И вам, правоверному эмиру, по душе, когда к землям Бадахшап а протянется рука инглизов. Кто не знает, что Резван подсунул вам Пир Карам-шах. А кто он — вам известно...
Но Бадма остановил жестом Сахиба Джеляла и кивнул на ложе. Эмир лежал недвижимый, с черным лицом, закатно глаза,
— Прошу вас, здесь дело врача.
Он склонился над ложем. Сахиб Джелял вышел.
— И все же я отберу фетву у этой «путеводной звезды»... Ему претило безумство стареющего, расслабленного Алимхана, за ласки девчонки продавшего целую страну и многие миллионы людей.
Вот уже три года Индийский департамент лелеет и пестует план создания Тибетско-Бадахшанской империи в Центральной Азии. Затеваются интриги, тратятся средства, вовлекаются тысячи людей. Эмир все время противостоял этим планам. Его не устраивали повитки англичан за счет значительной части Бухары создать новое государство. Вот почему он оказал холодный прием Шоу — Пир Карам-шаху и враждебно относился ко всем авансам Ага Хана. Он твердил: «Никакого Тибета, Бадахшана!» Он потому так и приблизил к себе тибетского врача Бадму, что тот открыто восстал против замысла Лондона.
Эмир находил поддержку и у Сахиба Джеляла, и у других своих придворных. Эмигранты, купцы и помещики, входившие в Бухарский центр, тоже были решительно против этих замыслов.
Втайне же эмир решил не только не позволить англичанам включить в Бадахшан восточную часть Бухары, но, наоборот, задумал прибрать к рукам афганские северные провинции и даже часть Бадахшана, входившую в Северную Индию.
В несколько напыщенном и туманном послании он писал Ибрагимбеку: «Бадахшан — кладезь средств и военной силы для вас, мой главнокомандующий, для накопления сил к победоносному и угодному пророку походу на Бухару и Самарканд. Мы уговорили господина Ага Хана, — это была ложь, — чтобы он убедил своих язычников в Бадахшана не противиться вам и помочь делу освобождения Бухарского эмирата от большевиков деньгами и продовольствием».
Он сознательно толкал своего полководца на военные действия в горной стране, чтобы утвердиться там оружием и поставить Англо-Инднйский департамент перед свершившимся фактом. Он не знал, что Ибрагимбек, начиная военные действия, думал не об эмире, а о себе. Локаец вел переговоры с английским командованием.
На станции Барода, на полдороге между Дели и Бомбеем, были задержаны странные люди, несмотря на тропическую жару, в меховых шапках и толстых ватных халатах. Полиция быстро установила, что эта «публика» ехала в Дели с письмами, в которых упоминался Бадахшан как государство истинного ислама.
Планы независимого Бадахшана, или Тибетско-Бадахшанского государства, еще во многом казались фантазией. Однако зернышко упало в тучную почву.
26 марта 1930 года советская печать поместила сообщение ТАСС из Стамбула: «О попытках Британии создать кордон на восточных границах СССР».
Шла речь о том, что Тибет — высокое горное плато, малодоступное, но открывающее пути из Индии в Кашгарию и Таджикистан. Англичане с огромным вниманием относятся ко всему тому, что связано с горным узлом Памира, где в гигантский клубок спутаны горные цепи Тибета, Таджикистана, Кашгарин, Северной Индии, Афганистана и международных самых жизненных интересов.
Английские газеты писали об угрозе России индийским владениям Британии и независимости Афганистана, интересам Китая в Синцзяне Снова все интриги империалистов всплыли на поверхность.
Дождавшргсъ Бадму, Сахиб Джелял вышел с ним в прихожую
— Серьезна его болезнь? —спросил Сахиб Джелял.—Сколько болезни, сколько притворства?
— Болен. И тяжело, но не так, чтобы забросить дела. Однако поехать в Бадахшан или на север он лично не в состоянии,
— Ибрагимбека он боится. Ибрагим — соперник. Претендент на трон. А Алимхан никому не верит. Любого подозревает. Вот он и выбрал Резван. Он думает: «Я её облагодетельствовал. Сделал женой. Теперь она мне предана». Резван — дочь владетеля одного из княжеств британского Бадахшана Мастудж, н Алимхан думает, что через брак с ней он приобретёт право на Мастудж, а вместе с тем и на весь Бадахшан, включающий не только бухарские, но и афганские и северо-индий-ские территории. Сама Резван поверила, что теперь царица. Она не знает, сколько у нее врагов: и Ибрагимбек, и Ага Хан, и местные феодалы, и Пир Карам-шах.
— Царства, царицы, князьки, Бадахшаны, Тибеты, — думал вслух Бадма, — одно ясно: Бадахшаи удобный плацдарм для нападения на СССР. Кабул не позволит англичанам без войны пройти через афганскую территорию на помощь Ибрагимбеку. Англичане решили избрать другой путь, и этот путь — Бадахшан.
— И кто-то должен инм закрыть этот путь. Тсс!
Дверь скрипнула. Да, из-за болезни эмира дверные петли давно не смазывались курдючным салом в смеси с кунжутным маслом, И скрип выдал Начальника Дверей. Сам виноват. Ему на сей раз не удалось подслушать, о чем говорили два первых лица при дворе эмира.
Сахиб Джелял воскликнул:
— Заходите же, господин Начальник Дверей. И давайте, отец мудрости, посоветуемся, что же нам делать для укрепления здоровья нашего великого и прославленного эмира.
ОТЪЕЗД РЕЗВАН
Чтобы завоевать мужчину, достаточно разбудить
самое неизменное, что в нем сеть.
О. Уайльд
На доктора Бадму Начальник Дверей поглядывал искоса я даже высокомерно.
— Вот вы человек мудрый, из страны мудрецов и волшебников, из Тибета, а над нашим эмиром насмешничаете. Вижу, все вижу.
Доктор пожал плечами.
— Светильник лжи не даст света. Вы тут все поддаетесь самообману. Играете в ашички.
Слова его, туманные, неясные, Начальник Дверей мгновенно понял.
— Что я говорил. Насмехаетесь, не уважаете.
— Не говорите так, таксыр. Пользующийся гостеприимством не осуждает хлебосольства хозяина. Но насмешки подхалимов превращает слона в... осла.
— Вот-вот! — заныл Начальник Дверей. — Несомненно я простой джарчи — глашатай и югурдак — мальчик на побегушках. А имею звание кушбеги! Вроде первый министр! А еще Носитель Посоха. Но со стороны посмотреть, вроде какая-то глупость. Торчу у хауза Милости и от имени их высочества продаю водоносам тухлую воду. Или суечусь на половине Бош-хатын, у которой хожу в должности Бош Ошчисы, то есть Главы Плова. Наша госпожа скуповата. Она сказала эми-ру: «Ничего! Твой Начальник Дверей пусть походит в моих Бош Ошчисы — меньше расходов». — Он хихикнул, зыркнул по сторонам.— Вы над моим министерством посмеётесь.
Осторожно взяв длинными желтыми пальцами доктора за рукав, Первый министр, он же Носитель Посоха, он же Начальник Дверей, он же Глава Плова, проводил доктора в курынышхану.
— Слепой в своих делах зрячий, — продолжал он. — И наш эмир, хоть и безрогий буйвол, но здесь у него, — и он постучал себя ногтем по лбу, — есть. Вон там, вы говорите, стул, а на самом деле бухарский трон. Входит вроде беглец с той стороны, из-за Аму-Дарьи, измученный, голодный, нищий. Вводят его сюда, и что он видит. И необязательно он нищий, а какой-нибудь курбаши, отчаянный вояка или бай-купец, который при деньгах... Входит он и видит не безрогого буйвола, не слона в яме, не змею, ослабевшую от ран, на которую и лягушка садится... Нет, он видит эмира, сидящего на троне в сиянии своего величия, возложившего ладонь на бриллиантовую рукоять меча ханов, грозного и мудрого. И управляет он своей бухарской державой по-прежнему, на основе священного шариата и законов древнего обычая. И вроде ничего не произошло и не стряслась беда. Эмир остался, как и был, наместником пророка Мухаммеда, халифом. Каждый да проникнется почтением к Бухарскому ханству и его эмиру. И тут у трона мы — правая рука эмира — кушбеги, министр их высочества в государственных делах. А по другую сторону трона вершитель справедливости, грозный судия — казикалан, простирающий и поныне свою длань ко всем духовным лицам Туркестана и взимающий со всех верующих десятину, словно и нет никаких большевиков. И тут же место пребывания их превосходительства Исмаила Диванбеги, столпа финансов. Его вы не увидите сейчас, ибо он, как вы знаете, живет в городе Пешавере и Индостане и занят делами нашего эмира с инглизами, умеющими и осла проглотить вместе с хурджуном, могилу пожрать вместе с покойником. Наш Исмаил Диван-беги всех их может напоить досыта, а уйдут они все равно, умирая от жажды.
Начальник Дверей обратился к придворным, устроившимся играть в шахматы у входа в зал на коврике.
— И вот еще куклы, большие чины. Шевели, шевели своей рыжей бородой, о хранитель нравов государства — верховный раис! Твое дело определять, сколько кому ударов палкой по пяткам за пьянство. А твой партнер — сам министр артиллерии Топчибаши. Сейчас тебя позовут брить эмира! Кузнечик соколом стал? Был ты парихмахером. Угодил повелителю, гладко бреешь голову. Резван, усладительница ночей Алимхана, все ещё твоя жена? Ну, а сахарный виноград достался шакалу. Тьфу! А твой чин главнокомандующего стыд прикрывает!
— Вор у вора крадет, а всевышний смеется,— заметил доктор.
— Что, что? — забеспокоился Начальник Дверей. Но Бадма уже выходил в дверь и даже не обернулся.
— Кхм, он еще в чести у господина эмира, — громко кашлянул старичок, — придется доложить — капнуть каплю яда. И яд иногда — лекарство!
— Э, господин блоха, — затряс седой бородой раис, — скачешь туда-сюда? Шепчешь? Шептун, нашептываешь? Наушничаешь?
Удивительно проворно Начальник Дверей подскочил к шахматистам.
— Вы, господа «леджлады». Думаете, передвигаете на доске фигуры и уже сравнялись с бесподобным в мирах Леджладом, знатоком шахмат древности. Тьфу! Шахматы для вас — прикрытие ваших интриг и заговоров. Берегитесь! Коврик крови еще ждет кое-кого! Как бы чьи-то головы не выкинули в помойку.
— Пусть сгорит твой отец в могиле! — отмахнулся Топчибаши, рыхлый, полнокровный перс с хорасанскими усами-жгутами.— Времена «Палача сюда» прошли. Меч при бритве не нужен. А твое время, господин птиц, фьюить! — он оглушительно громко свистнул.
— Подожди, ты, супруг эмирской подстилки. Ну как, красавица все танцует гарбиле — танец живота. Для кого лучше — для эмира или для мужа?
Но он не договорил и с явным испугом попятился. Из двери вышла, нет, вырвалась вихрем стремительная, вся в косах-змеях, упешепная сжерелгями из сотен монет сама Резван. Доктор Бадмя задержался в дверях и смотрел на неё. В его глазах промелькнул интерес. Он впервые мог разглядеть её при дневной свете. Резван трудно было назвать красавицей, потому что на лице её были видны только одни глаза, огромные, синие, могущие делаться, особенно в ярости, почти черными. Взгляд их заставлял дрожать самого эмира.
— Где лошади? — вкрадчиво, с хрипотцой, спросила Резван, подбоченясь, Начальника Дверей. — Где мои тахтаравам? Почему моя свита не готова?
Она вырвала у старичка из рук его почтенный посох, кончиком его перевернула доску с шахматами и почти прошипела:
— Я спрашиваю, господин парикмахер, ты, кажется, еще муженёк мой, обязан заботиться и лелеять мою милость, а? Ну, во славу аллаха, теперь я даю тебе трижды развод!
— Развод? — без особого огорчения пробормотал перс.
— Развод! На колени, презренный! Я теперь ханша, супруга. Не обращая внимания на изумленные физиономии придворных,
Резван накинулась на Начальника Дверей
— Так где лошади? Где лошади?
— Мои посох! — пискнул Начальник Дверей, комично заслоняя лицо ладонями. – Моё достоинство!
Раис и Топчибаши уже стояли, почтительно склонившись перед разъяренной бадахшанкой, и бормотали невнятно:
— Лошади? Тахтараван? Извольте приказывать, госпожа?
— Едем!
— Едете? Сегодня, госпожа? — удивлялся Начальник Дверей, словно он впервые узнал о поездке Резван.
— Не ваше, старик, дело. Приготовьте, я скажу, когда поедем. А если вы ещё раз посмеете про танец живота, старый слюнтяй, или про подстилку, клянусь чревом моей матери; как бы вам не стать самому подстилкой госпожи смерти. А теперь убирайтесь! И чтобы все было готово.
— Но... а их высочество Алимхан!
— Я ему сама скажу. У меня... у меня в Бадахшаие отец... Гулам Шо! — И вдруг она затопала ногами в расшитых индийских туфлях и зарыдала. — Отец болен, я знаю, болен. Ночью в полной темноте я открыла коран и положила на открытую страницу ключ и прочитала две молитвы... А утром я прочитала суру, и эта сура о путешествии!
Она била себя в высокую грудь, монеты звенели, слезы лились из её синих широко открытых глаз, змеи-косы метались вокруг головы, а посох в кулачке угрожающе раскачивался над склоненными головами придворных.
Но так же вдруг Резван замолкла, и лицо ее прояснилось. Не вытирая блестящих от слез щек, она закричала:
— Выезжаем завтра в час утренней молитвы! Завтра! Завтра!.. А теперь все вон!
Пятясь, придворные вышли. Резван метнулась к противоположным дверям, но, натолкнувшись на доктора Бадму, впилась в него глазами и замерла.
— Вы? И вы тут? Что вам надо здесь, шептун? Ненавистный шептун!
Она не посмела прикрикнуть на доктора Бадму. Она просто боялась его, считала колдуном.
— Женщина, ты сделаешь так, что я поеду с тобой, — заговорил доктор Бадма, почти беззвучно шевеля губами, и оттого Резван почувствовала легкий озноб и ещё больше перепугалась. Голос доктора обволакивал её, подавлял, лишал воли. — Знай, тебе грозит опасность от таинственной Белой Змеи. Одному мне известно заклинание, оберегающее от неё.
— Но... что скажет супруг... эмир?
— Тихо! Я здесь, чтобы лечить эмира. Я доверенный доктор эмира. Эмир мне уплатил сто янбю серебра, чтобы я берёг его здоровье, а каждый янбю — сорок тиллеи золотом. Ты, женщина, возьмешь все сто янбю. А сейчас пойди к эмиру и скажи: «Я больна. Я не могу поехать в Бадахшан из-за болезни. Я поеду в Бадахшан, если ты пошлешь доктора Бадму сопровождать меня». Понятно? Иди! И помни о заклятии от Белой Змеи!
— Клянусь молоком моей матери, вы едете со мной..
— Эмир! Надо уговорить эмира.
— Ха! Эмир сделает так, как скажет ему Резван. Я — Резван, — и эмир сделает то, что я хочу! А я хочу Бадахшаи! А я заберу трон Бадахшана! И я разделаюсь с невестой Ага Хана, и пусть он трижды бог, живой или мертвый, а я выцарапаю его потаскушке — невесте Бога — глаза, а Белой Змеи не боюсь. Я её растопчу вот так. — И Резван пристукнула каблучком своей красной расшитой золотом туфельки. — Растопчу и прикажу выкинуть падаль в самую глубокую пропасть. Ха! Едем, доктор-колдун! И вы скажете заклинание и охраните меня! Едем!
Она умчалась, окруженная змеями кос, бренча и звеня ожерельями, оставив в курыиыше запах мускуса и въедливых, приторных духов.
На бесстрастном лице Бадмы застыла улыбка. Он чуть покачал головой и прошел в спальню. Здесь эмир диктовал начальнику канцелярии письмо.
— Эй ты, мирза, — кисло промямлил эмир начальнику канцелярии, — объявите… нашу милость... великому доктору... господину знания, лейбмедику... табибу...
Он окончательно завяз в титулах.
Мирза вскочил, согнулся в почтительном поклоне и скороговоркой, путаясь в словах, читал по бумажке:
— «Волей всемилостивейшего аллаха, желая проявить щедрость, благоволение премудрому тибетскому знахарю Бадме из местности Дангцзэ, прославленному в лечении тяжелых недугов, соблаговоляю назначить означенного знахаря, вместилище знаний, при своем высоком дворе и назначить его верховным, главным лекарем с благополучным присутствием при нашей особе». Скрепил подписью и печатью их высочество эмир благородной Бухары Сеид Мир Алимхан Мангыт.
— Фетву носите при себе... Фетва обеспечит неприкосновенность особы вашей, кормовые и питание во всех наших владениях... Отныне вы наш... Вы лечите нас... друг...
Поклонившись, все еще с той же улыбкой, Бадма вышел. Он отправился во дворик Сахиба Джеляла, где на большой тахте важно восседал он сам с неизменной пиалой чая в руке. Поздоровавшись, доктор сел.
После довольно длительного молчания доктор Бадма, словно ни к кому не обращаясь, заметил:
— Итак, мы уезжаем? Завтра?
— Уезжаю я. В час утреннего намаза. Вы остаетесь, к сожалению. Мы ещё не знаем, кого послал Ага Хан в Мастудж, и ваше присутствие там очень помогло бы мне.
— Я еду с вами.
— О! — Сахиб Джелял даже отставил в сторону пиалу. — Я читал фетву. Их высочество советовались со мной, своим министром. Вы теперь главное лицо в Кала-и-Фатту. На Востоке фетва повелителя — жизнь и смерть. Никто сейчас не в силах изменить ни слова, в фетве.
— Аллах не сможет, но женщина!..
Дверь скрипнула. В ней мелькнула тень неизвестного соглядатая, вынюхивающего и подсматривающего, который поспешил уступить дорогу эмирскому мирзе.
— Ассалам алейкум! — почтительнейше воскликнул он, протиснувшись в дверку. От десятилетнего безделья и жирных пловов многие придворные растолстели непозволительно. Отдуваясь и пыхтя, мирза склонился в поклоне и, подняв перед глазами ярлык с висящей па шнурке восковой печатью, прочитал:
— «Повелеваем вам, господин знания, отбыть сего числа в селение Мастудж врачевать верного любезного тестя нашего господина Гулам а Шо».
Без признаков удивления, ровным, даже равнодушным голосом доктор Бадма сказал:
— Мастудж? Это где-то на Памире? Или в Бадахшане?
— Да, да, — залебезил мирза. — У вас есть попутчик. Их высокопревосходительство визирь Сахиб Джелял по велению эмира сопровождает в Мастудж образец добродетели Резван-ханум. И вы, доктор, поедете в одном караване с Сахибом Джелялом.
— Поразительны пути господни, — проговорил Сахиб Джелял. — Или вы, доктор, колдун и волшебник!
— Женщина! Я же сказал! — посмеялся доктор Бадма. — А наше мужское дело — направлять поступки женщин. Резван очень верит во всякую чертовщину и изрядная трусиха к тому же. А вот в том самом Мастудже, мне уже сообщили, ждут приезда важных лиц.
— Вы о предстоящей встрече Пир Карам-шаха с Ибрагимом?
— И о ней тоже. Но в Мастудже, по последним сведениям, ожидают посла из Тибета. Мне вовсе не улыбается, чтобы Тибет принимал участие в бадахшанской затее господ инглизов.
Оставалось только Сахибу Джелялу воздеть очи изумления к небесам. Какими путями мог получить его друг доктор Бадма такие важные известия, находясь в четырех высоченных, строго охраняемых от всего внешнего мира стенах замка Кала-и-Фатту, про который эмир самодовольно любил говорить: «И мышь сюда не проскользнет, и птица не залетит».
Царственный кортеж новой повелительницы Бадахшана двигался через горы мало проторенными и еще менее удобными для столь высоких особ путями. Перед отъездом Ишик Агаси объявил волю эмира:
— Ехать приказываю через Дардистан! Миновать в обход Пешавер и подальше, стороной. Инглизы — подохнуть им! — не желают Резван. Если вздумаете поехать через их владения, могут задержать и даже — наглости у них хватит — арестовать её величество!
Поэтому ехали по пустынным тропам, через дикие, скалистые перевалы, по головоломным оврингам, ночевать приходилось в убогих хижинах козопасов и терпеть всякие дорожные невзгоды и лишения.
На шестой день, когда караван спускался уже в долину одного из притоков реки Мастудж, к доктору подъехал Сахиб Джелял.
Конь его карабкался по камням, разметывая желтую пену и высунув окровавленный язык. Дорога становилась все круче и тяжелее. Весь день они пробирались по головоломным тропинкам среди скал и льда. Лошади и люди безмерно устали.
— Видели? — спросил Сахиб Джелял, спешившись. Доктор Бадма тоже слез с коня на каменный выступ над пропастью и смотрел на выбивающихся из сил всадников, медленно двигающихся мимо них. Только после большой паузы он ответил тихо:
— Видел.
Они смотрели вслед всаднику, спина и синяя чалма которого маячили в тумане, наплывающем на тропу.
— Сам господин Кривой курбаши.
— Что будем делать?
— Пока ничего.
— Но это же тот самый, кого вы накормили обедом на станции. Тот самый, который непостижимым образом выпустил вас из своих рук в Афтобрум. Он вас, конечно, уже признал и...
— Ну и что же. Ни в Лечвавере, ни в Кала-и-Фатту я не скрывал, что я из России. Кривой только окончательно запутался. Можем ему и помочь в этом.
В ту же ночь в горном селении, когда доктор Бадма и Сахиб Джелял пытались согреться и отдышаться у дымного костра, доктор приказал позвать Куширмата. Он приплелся мрачный, страшный, враждебный. Зрачок его единственного глаза суматошно метался. В ответ на приглашение присесть н погреться горячим чаем Курбаши еще более встревожился. Он нетерпеливо ждал вопросов, совершенно неуверенный в том, что произойдет. Но ни доктор Бадма, ни Сахиб Джелял не спешили. Всегда выгоднее, чтобы язык развязал противник.
И Кривой не выдержал.
— Мусульманин не забывает доброго хлеба, — пробурчал он как-то виновато. — Добрый хлеб помнят всю жизнь. Я — мусульманин.
— Мы не забыли и доброй руки, — чуть усмехнулся доктор Бадма. — Руки, которая оставила рукоятку маузера в покое.
— Мы с вами, домулла, квиты, — все так же невнятно бурчал Кривой. Исподлобья он озирался. Ему явно не нравилось, что в проеме низенькой дверки на пороге хижины появились два длинноусых конюха-саиса из состава личной стражи Сахиба Джеляла. А себе в саисы Сахиб Джелял набирал отъявленных головорезов из белуджей, каждый из которых являл собой полный арсенал отличного, самого современного огнестрельного оружия.
— Клянусь, мы квиты, дело пошло баш на баш, — беспокойно заговорил Кривой. И по всему видно было, что он струсил, хоть трусить такому известному во всей Азии разбойнику и не подобало бы вроде. — Клянусь, мне и дела нет, что вы делали на станций Милютинской и позже а других местах. Вы накормили меня. Я был вашим гостем, а такое мусульманин не забывает.
— Вы не причинили мне вреда в Афтобруи, и это я тоже помню.
— Мы квиты! И я не знаю и знать не желаю, кто вы такой. И хочу, чтобы вы не знали меня.
Но Сахиб Джелял не пожелал оставлять дело так. Ему не нравился тон разговора, и он веско и властно заговорил:
— Послушайте, вы, перед вами сам лейбмедик, главный доктор их высочества эмира Алимхана, господин тибетский подданный Бадма. По повелению великого эмира доктор Бадма оберегает здоровье и жизнь царицы Бадахшаня госпожи Резван, любимой супруги эмира.
Сглотнув слюну, Кривой испуганно забормотал:
— А нас... А мы... назначены охранять покой и неприкосновенность госпожи Резван-ханум. Нам хорошо платят, и мы хорошо охраняем. И здесь мы с вами квиты. Позвольте нам удалиться.
Когда он ушел, озираясь, доктор заметил:
— С него хватит. Он будет держать язык за зубами. Но вот бедя. Мы не знаем, кто его назначил начальником раджпутов!
Этот вопрос серьезно заботил доктора!..
— Если это дело рук Бош-хатыи, значит, царицей Бадахшана серьезно заинтересовались в Англо-Индийском департаменте, потому что отлично известно, чей слуга и наемник Кривой.
— Придётся не спускать с него глаз. Он провозглашает жизнь и безопасность, а в сердце у него яд и злоба. Волку доверили свечку.
Мудр и дальновиден был Сахиб Джелял. Он видел и донышко души любого человека, но и он недооценил всей изворотливости и хитроумия Курширмата Кривого.
В жестокой стране, в жестокое время все это происходило. И жёсткие складки легли в уголках рта доктора Бадмы, такие жёсткие, что Сахибу Джелялу сделалось не по себе. Никогда он не видел еще своего друга таким мрачным.
— Не опоздать бы нам, — закончил разговор доктор Бадма.
— Вы думаете, Кривой донесёт инглизам на нас?
— Нет. Слишком он хитер. И я уже сказал: это ровным счётом ему ничего не даст. Он сам знает. К тому жег пока наш караван идет по горам, Курширмат просто лишён возможности связаться с Пешавером. Я думаю о другом — сколько невинных душ на совести господина курбаши. А теперь… эта Резван. Одной душой для него больше — одной меньше. Что ему до того!
Известно, что тибетский доктор Бадма относил себя к буддистам-непротивлен-цам, и такие рассуждения вполне ему пристали.