Перешагни бездну

Шевердин Михаил Иванович

БЕЛАЯ  ЗМЕЯ

 

 

КАРАВАНЫ ИДУТ НА CEBЕP

                                                            В муравейнике нет ни одного муравья, на

                                                            котором не было бы клейма руки насилия.

                                                                                  Феридун

                                                            Змея ненавидит запах мяты,

                                                            а она растет у входа в ее нору.

                                                                              Узбекская поговорка

Отряд шел через перевалы, где снег лежал «на глубину копья». Проводники жаловались: «Мы разорваны когтями тигра-холода». Хмурый день прогонял морозную ночь. И снова зажигалась за горными хребтами тусклая утренняя заря. Кони скользили на на­ледях, падали. Кони гибли, срываясь в пропасти.

Вождь вождей все чаще развязывал бархатный мешочек. Зве­нело золото. А если жители каменных хижин упрямились и не же­лали давать вьючных животных, из кобуры извлекался «убедитель­ный довод». И последняя лошадь, жизнь и смерть горца, выводи­лась из каменной конюший.

Много дней пробивались через горы. Железный организм вож­дя вождей, стальные мускулы его гурков превозмогали все лише­ния и трудности зимнего пути. А со своими спутниками, департа­ментскими чиновниками и подрядчиками Пир Карам-шах и не ду­мал считаться. Не один из них отстал и остался где-то позади.

Местные властители из захудалых каракорумских князьков восторгались: «О вождь вождей, лишь тебе под силу такое! Лишь богатыри — великаны горных вершин — способны на такое! Твои руки и из камней выжмут масло!» Пир Карам-шах морщился и не желал слушать льстивые восторги. Он понимал, что «низкое интри­ганство и подвиг отнюдь не совместимы», и свирепо принимался разносить чалмоносных шахов-царьков и миров-владетелей. И при­том резко, даже грубо, хотя всегда и во всеуслышание утверждал, что грубость в обращении с туземцами недопустима.

А на таком холоде приходилось даже кричать. Он кричал, что­бы согреться и чтобы вывести горцев из зимнего оцепенения. И он кричал: «Мелкие, гнусные обманщики! Где рабочие? Почему сня­ли строителей с перевалов?» Он срывал на чалмоносных владе­телях злобу и досаду. Из-за лени и разгильдяйства важнейшая стратегическая дорога на Бадахшан строилась безобразно медлен­но. А в зимние месяцы её вообще не строили.

Дорога должна была сделаться связующей осью будущей центральной азиатской Тибето-Бадахшанской империи. Но лентяи и бездельники расползлись по своим утонувшим в сугробах селе­ниям, и все работы остановились. И вместо того, чтобы доехать до Мастуджа на автомобиле с комфортом и удобствами, прихо­дилось карабкаться верхом, а то и пешком, держась за хвост коня, и совершать никому не нужные «подвиги» — проваливаться по горло в снег, обмораживать ноги, давиться дымом костров, спать на камнях.

—  Где дорога? — спрашивал Пир Карам-шах, пощелкивая ног­тем по двойной красной линии на карте. Чернильная трасса авто­мобильного шоссе выглядела  внушительно,  но  дорога  существо­вала ещё лишь в проекте.

Транспорты с оружием и амуницией остались с осени у подно­жия перевалов. Сотни ящиков и вьюков лежали мертвым грузом в селениях вдоль трассы будущей дороги, ловкачи-чиновники из Англо-Индийского департамента не теряли времени и продавали винтовки по ценам до смешного низким. Но оружие покупали со­всем не те, кому оно предназначалось. Ибрагимбек и его локайцы находились далеко на севере. Они так и не смогли пройти на юг через непроходимые в зимнее время перевалы.

Но наконец «белоснежное сменилось на темное», «зубы зимы перестали грызть камни». Бурая земля оделась зеленым шелком. Люди ущелий и долин выбирались все чаще из сырых, холодных каменных коробок хижин погреться на солнце, посмотреть из-под руки, не очистились ли от снега перевалы и горные тропы, не пора ли седлать мохнатых яков, ревущих от весенних желаний.

По дорогам Хунзы и Дардистана скакали всадники во френ­чах цвета хаки и в высоких голубых тюрбанах.

—  Вооруженные!  Вооруженные, — бормотали горцы,  а  Гулам Шо, царь Мастуджа, ходулеватый, похожий на суковатую оглоб­лю, нетерпеливо слонялся взад-вперед под навесом летней кухни, где возились у очагов его растрепанные, почерневшие от зимней копоти, бойкие на язык, вечно ссорящиеся жены. Шлёпая их по мягкому месту, Гулам Шо приказывал с высоты своего царского величия:

—  Каждодневно печь горячие чаппати!  Чтобы днем  и ночью не потухали угли в золе очагов!

—  Гостя  ждет! — хихикали,  поводя  карими  очами,  вертушки жены. — Ершится. Жрать нечего, а усы умащает душистым мас­лом, — и показывали вдогонку своему царственному супругу язык. Повелитель Мастуджа был настоящим царем. Вёл он свой род не от кого-нибудь, а от самого Александра Македонского. Но по своим достаткам и могуществу мало чем выделялся среди горных козопасов. Разве лишь коз и яков у него имелось побольше, да и спал он не с одной женой, а со многими. «Вот как бы ему не пришлось пересесть с коня на осла», потому что денег он совсем не имел, а продавать своих мастуджских красавиц и сделаться, ра­боторговцем ему мешала влюбчивость.

Но гость не ехал и не ехал. И уже на берегах сумасшедших речек в зелень шелка вкрапились голубые, желтые и пунцовые пятна и блики ранних горных цветов, а ледники на Каракоруме тревожно посинели. Прямой, со спесивой осанкой и с жестким злым взглядом вождь вождей Пир Карам-шах не сидел на месте в Мастудже. Верхом на плотном горном коньке пробирался он по самым головоломным тропинкам.

Но Пир Карам-шах не любил болтовни. Если собрать тысячи людей и любой из них по камню унесет, то можно и в Каракорумском хребте ущелье прорубить.

Пользуясь каждым солнечным днем, Пир Карам-шах согнал на перевалы все мужское население Мастуджской долины и за­ставлял самого царя Гулама Шо показывать, как нужно прокла­дывать в несокрушимых скалах дорогу киркой и лопатой. Жи­листый, высоченный царь железными лапами сжимал рукоятку кирки и сворачивал целые глыбы. И подданным Гулама Шо ни­чего не оставалось, как следовать его примеру. Они работали, про­ливая пот и ворча: «Зачем? Здесь тропа есть. Такая тропа всегда была. Хорошая тропа для людей и ослов. Её легко испортить, когда приближается враг. С такой тропой жить спокойно».

Но Пир Карам-шаху требовалась дорога. И скоро мастуджцы услышали, что с юга по весенним путям везут необыкновенные, не­слыханной ценности грузы.

И сейчас же завертелось, закрутилось, завизжало, запищало все во дворце царя Мастуджа и задымилась его летняя кухня. Ожидалось много людей, и предстояло зарезать немало козлов и баранов, чтобы накормить всех и проявить гостеприимство.

Небо синело, и белые пики сияли под солнцем в вышине. По долинам вдоль берегов вздувшихся от снеговых талых вод горных потоков шли караваны с аккуратно запакованными вьюками. Под тяжелым грузом кряхтели и сопели лохматые яки, уже начавшие двнять и оставлявшие на тропах космы шерсти.

Караваны шли на северо-запад. Быстроглазые хохотушки в царской   кухне с завистью перешептывались: не иначе в тюках и цветастые манчестерские ситцы и кашмирские бесценные ткани, и белосахарный звенящий фарфор. И всё это везут мимо Мастуд­жа, бедного и нищего, в Ханабад и Кундуз, где много воинов, храбрых и богатых, одевающих в шелка своих дикнх раскосых локайских и мангытских жен — толстозадых коротышек, которым пристало ходить в домотканых штанах из грубой шерсти. «А вот нам, женам царя, уж как бы подошли все эти пестрые, расцвечен­ные в радугу нежные материи да кисеи». Озорные, дерзкие жены Гулама Шо, из тех, кто посмелее, в холодных сумерках пробира­лись по обширному, круто падающему по склону горы двору тай­ком к набросанным среди валунов в беспорядке тюкам, щупали обшивку из добротного английского брезента и завистливо взды­хали:

«Сколько товара! Сколько товара! И хотя бы один вьюк остал­ся у нас во дворе».

Так нет, скоро погрузят все на спины могучих, ревущих от злости на тяжесть груза яков и уйдут со двора, пройдут среди домишек столицы княжества Мастудж. Цепочкой опояшут зеле­ную, с пятнами запоздавшего снега гору, упирающуся в высочен­ный бадахшанский перевал, чтобы исчезнуть навсегда.

И нежные сердца сжимались, и слезы зависти, невидимые в темноте, выступали на очаровательных глазах. И даже нельзя слова сказать своему царственному супругу, ибо при одном упо­минании о таинственных вьюках он пускает костистые кулаки в ход. А то снимает со стены очень больно бьющую семихвостку...

На свой страх все-таки две самые молоденькие жены, нахаль­ные девчонки, еще не усвоившие дворцового этикета и нежные бока которых царственный супруг боялся портить плеткой, все-таки рискнули кухонным ножичком вспороть швы одного из тю­ков, лежащих под валуном в укромном местечке.

Громкий взвизг испуга разнесся в темноте. При слабом мер­цающем свете звезд они увидели, что из прорехи посыпались вин­товочные патроны, много патронов! Патроны валились потоком из толстого брезентового мешка. Крадучись н прячась меж торчаших скал, жены пробрались на кухню, прикусили язычки, чтобы им пе попало за любопытство и чтобы никто не узнал тайну.

Но шум и ругань на рассвете показали, что тайна раскрыта. Много бранных слов пришлось услышать в тот день мастуджцам. Тощая фигура шаха моталась среди вьюков и яков. Тумаки сыпа­лись направо и налево. Но расспросы ничего не дали. Итак же, нак и всегда, вскоре двор опустел, чтобы опять через несколько дней за­полниться вьюками, животными, проводикками, погонщиками.

И мастуджцы, и гилыитцы, да и все горцы с замиранием серд­ца говорили об огромных транспортах военной  амуниции, переправляемых через Мастудж в сторону провинции Северного Афга­нистана. .

—  У горно-полевой артиллерии, — говорил доктор Бадма Са­хибу Джелялу, — калибры небольшие, но и такие орудия нашему Ибрагимбеку ни к чему. А везут их по путям, отнюдь не предна­значенным для артиллерии.

Сахиб Джелял смотрел ввысь, в сторону хребта, куда подни­малась, извиваясь и петляя, узенькая горная тропа.

—  Здесь проходят одни яки да еще ишаки короткоухие, бадахшанские. Здесь бухарский ишак не пройдет, не говоря уже о вер­блюде и лошади. А пушка? Пушка весит очень много.

—  Дьявол заставит мастуджцев и на руках пушки перетащить. Тащили же их сюда. Мобилизуют тысячу, две тысячи горцев. А что если Белая Змея поговорит с царем?

Странный разговор этот происходил на колючем от щебня бе­регу гремящего потока. Сахиб Джелял и доктор Бадма разгова­ривали не слезая с коней. Поодаль топтались горцы-проводники и мергены. Согласно установившимся охотничьим колониальным порядкам ни Бадма, ни Сахиб Джелял сами при себе охотничьих ружей не имели. Пешие горцы, расторопные и быстрые, несли за охотниками их двустволки, карабины, патронташи. Смуглые, креп­кие, в лохмотьях, мастуджцы страстно любили всякое оружие, и для них истым наслаждением было хоть часок подержать в ладо­нях и ощутить холодок вороненой стали стволов прекрасных изде­лии оружейников Слгрингфильда и Льежа.

Сам тибетский доктор Бадма не слыл охотником. Больше того, никто не мог утверждать, что он вообще когда бы то ни было занимался охотой. Доктор Бадма исповедовал, и при «том доста­точно рьяно, учение великого Сиддхартхы, известного под именем Будды, которое запрещает своим последователям вообще убивать живых тварей. Что касается Сахиба Джеляла, монументального, малоподвижного и, скажем, неповоротливого по виду, то никто не мог представить его карабкающимся по головоломным скалам с тяжелым винчестером в холеных, нежных руках с накрашенными по-женски хной длинными изящными ногтями. Да и вообще Сахиб Джелял не проявлял интереса ни к охоте, ни к охотничьим тро­феям, если не считать случаев, когда не без удовольствия ел шаш­лык из горного молоденького козленка или подернутую золотистым жирком похлебку из горной куропатки.

Но мало ли что. Бывают обстоятельства, которые кого угодно собьют с толку и потянут в самое адское пекло и даже фанатика непротивления и доброты Бадму вынудят лазить по горам и брать на мушку муфлонов и архаров. А Сахибу Джелялу скучно и тоск­ливо сделалось в сырой, пропахшей дымом и кизяком хижине, где он жил в одиночестве немало уже дней, с тех пор как по повеле­нию новой эмирши Резван-ханум выехал вперед в Мастудж. Он приказал заседлать своего гигантского жеребца Джиранкуша, уз­нав о приезде доктора Бадмы, и поехал по горным козьим тропин­кам ему навстречу.

Ни доктор Бадма, ни Сахиб Джелял ничего так и не подстре­лили, хотя сопровождавшие их проводники могли поклясться всеми добрыми и злыми джиннами, что и тот и другой преотлично умеюг обращаться с огнестрельным оружием. И Бадма и Сахиб Джелял ловко и умело держали ружье, превосходно, с профессиональным умением прикладывались, целились, но почему-то не попадали в дичь. И главное — брызги мелких осколков выбивались из валу­нов и скал вроде у самых ног преследуемого животного, а пуля все равно улетала рикошетом в пространство.

Старый одноглазый мерген помалкивал. Два дня во время охо­ты он рта не раскрывал и все же под конец не удержался и спро­сил у Сахиба Джеляла:

—  Зачем ты не попадаешь? Язычник доктор не попадает? Стре­лять умеете, а не попадаете? Дичь пугаете!

Старый мерген обижался. Так уж он старательно наводил охот­ников на след, а они нарочно мазали. Ему, мергену, приходилось сопровождать на охоту гостившего с осени в Мастудже вождя вождей. Вот уж тот охотился с азартом, стрелял со старанием. Мерген обижался еще потому, что Сахиб Джелял невнимательно слушал про охотничьи подвиги Пир Карам-шаха.

—  Эге,   да ты разговорчив!    Ты мерген,    и твое дело пули и дичь. А охотники пусть стреляют, и не твое дело, хорошие или плохие они. Язык хорош, когда он служит для дела,  а  не для болтовни.  И ты  сделаешь хорошо, если  поменьше  бу-дешь  бить языком о нашей охоте. Ты знаешь, что Белая Змея  молчалива.

Упоминание Белой Змеи никому из горцев не приходилось по нутру. Мерген прятал обиду и умолкал.

Судя по рассказу мергена, вождь вождей, сам господин Пир Карам-шах, тоже почти не имел охотничьих трофеев. Но не по­тому, что не хотел. Он нервничал. Всё складывалось неблагоприят­но. В долинах главные дороги с юга размокли под лучами весен­него солнца и пришли в непроезжее состояние. Горцы не желали работать, и их приходилось выгонять с полей и из садов прикла­дами. Носильщики падали от истощения на переправах и пере­валах. Главный груз — полевые артиллерийские орудия со всем необходимым боевым комплектом — находился где-то в шести днях пути от Мастуджа. А еще предстояло преодолеть наиболее труд­ные, малодоступные перевалы. Снег на горах не стаял. Народ раз­бегался, не желая отбывать трудовую повинность.

Долговязый царь Мастуджа ломал в земных поклонах свое нескладное тело, но не торопился вновь сгонять на дорогу своих забитых, несчастных подданных. Он все повторял: «Исполним! По­винуемся!» Он повиновался, но не исполнял.

Вождь вождей требовал. Вождь вождей приказал повесить для острастки самого непослушного. Вождь вождей уже сказал: «Пуштунский способ вроде хорош». Шо Гулам поперхнулся, пода­вился. Лицо его позеленело. Заикаясь, он спросил, а в чем состоит «пуштунский спо-со-б»? Сам он отлично знал, в чем дело. Он знал, что сборщики налогов, не найдя в селении попрятавшихся хозяев домов, привязывают женщин и детей к столбам на площади и пы­тают их плетью, огнем и железом, пока горцы не возвращаются на вопли жертв в селение, чтобы отдать себя в руки стражникам. Да, царь Мастуджа отлично знал «пуштунский способ», и дрожь отвращения сотрясала его огромное нескладное тело.

Человек искушенный, опытный, Пир Карам-шах каким-то ню­хом чуял неладное. Все так же по-прежнему Гулам Шо гнусно пресмыкался перед ним. Так же расточал корявые, неотесанные улыбки. Так же испуганно-услужливо вели себя жители Мастуд­жа, заботливо обхаживая коней гурков и самих гурков, преду­преждая малейшие их желания. И все же в поведении самого ца­ря и его приближенных замечалась какая-то искусственность, на­тянутость. Сам предельно изворотливый, искушенный в интригах, вождь вождей подметил во всем мастуджском гостеприимстве на­рочитость, напряженность, страх. Но боялись горцы во главе со споим полунищим, вечно суетящимся царьком не Пир Карам-шаха, что было бы вполне естественно, не его жестоких, грубых в словах и действиях охранников гурков, а кого-то другого.

Озабоченный, встревоженный Пир Карам-шах искал и не на­ходил причину. Он оставил свое постоянное напускное равноду­шие. Он пристально следил за выражением лиц мастуджцев, сде­лался мелочно подозрительным. Все чаще он ловил странные взгляды Гулама Шо и его полунищих визирей куда-то в сторону и вверх. Казалось, горцы озираются, оглядываются на кого-то, кто затаился в хижинах, каменной чешуей облепивших крутые бока горы, похожей на рыбью спину и, кстати, носящей название гора Рыба. При каждом слове они вздрагивали и, лишь посмотрев на гору Рыбу, почти шепотом отвечали, словно боясь, что их могут услышать.

Явно в Мастудже присутствует третья сила. Такой вывод сде­лал Пир Карам-шах, и он твердо решил узнать, что это за сила, тем более что она проявлялась все чаще и мешала все больше. Раньше обычно Гулам Шо, грубо прямой, басовито брякал в от­вет на все, что ему говорили: «Исполню!» — и бежал раболепно все исполнять. Теперь же, выслушав распоряжение, он исподлобья поглядывал в сторону горы Рыбы и принимался мять в кулачище войлочную свою бороду. В конце концов он все же произносил свое «исполню» и удалялся неторопливо, явно нехотя, неуклюже передвигая свои медвежьи ноги-лапы. Исчезал он надолго, а вер­нувшись, принимался долго и нудно оправдываться. Выяснилось, что распоряжение не выполнено.

Окрик, угроза на него не действовали. Приказ приходи­лось повторять. Бесхитростный интриган закрывал голову ладо­нями и стонал: «Нельзя!» Он делал вид, что боится, не ударят ли его.

В своей яростной непримиримости Пир Карам-шах ни к кому не испытывал чувства жалости. Его не мучали угрызения совести, даже если он совершал неслыханные по своей жестокости поступ­ки. Он не терпел ни малейших препятствий, противоречий и не до­пускал, чтобы кто-то осмеливался мешать ему. Да и не было в Мастудже до недавнего времени такой силы.

Однажды он, по собственному его выражению, «тряс царя, точно грушу», пытаясь заставить выполнить сравнительно пустя­ковое поручение — надо было собрать с домов ближнего селения кошмы и паласы. Их он приказал постлать на сугробах внезапно выпавшего весеннего снега на особенно трудном участке перевала, чтобы смогли пройти вьючные животные с грузом. Гулам Шо весь сморщился, лицо его пошло пятнами. Он робко лебезил: «Нель­зя!» — но с места не сдвинулся. И вдруг отчетливо в его бормотании послышалось: «Она!» От ужаса, что сболтнул, проговорился, Шо Гулам поперхнулся.

Вождь вождей заметался. Но спросить было не у кого. Пору­чать своим гуркам разузнать что-либо он не мог. По договору при найме гуркам запрещалось общать-ся с местными туземцами. Они обязаны были выполнять волю хозяина-начальни-ка, но никого ни о чем не спрашивать. Вот когда Пир Карам-шах ощутил свое оди-ночество. Своим высокомерием, постоянным выпячиванием ис­ключительности своего положения белого человека, англосакса, он воздвиг стену между собой и горцами.

Гулам Шо тупо повторил: «Она», — и замолк. Теперь Пир Ка­рам-шах день и ночь думал о «ней». Вот когда могло помочь обще­ние с мастуджцами. Но вождя вождей все боялись и не понимали.

Он снизошел: дал конфет одной из царских жен — девочке с сорока косичками, показал пальцем на гору Рыбу и вкрадчиво спросил:

— Кто там живет?

Он ощутил странное замирание в сердце, когда девочка с дрожью в голосе пролепетала:

— На горе? Там живет Белая Змея. Она приехала недавно. Она страшная и добрая...

Девочка убежала, а вождь вождей так и остался стоять в глу­боком раздумье посреди двора, похожего на лестницу из цикло­пических глыб.

Новая помеха! И в ней было что-то мистическое.

 

ВОЖДЬ   ВОЖДЕЙ

                                                                        Хоть и ходит он в белом,

                                                                       но тень у него черная.

                                                                                              Васиф

На этот раз Пир Карам-шах изменил своему обыкновению и на охоту не поехал. На базаре шли разговоры, что на севере, на перевале, видели группу вооруженных всадников.

Неужели Ибрагимбек передумал и решился явиться в Мастудж? Не медля ни минуты, Пир Карам-шах приказал Гуламу Шо — на этот раз категорически — отправить навстречу неизвест­ным всадникам людей с лопатами, кирками, кошмами.

Пытка неизвестностью и ожиданием — самое страшное, особен­но для такого деятельного, напористого, нетерпеливого человека, как Пир Карам-шах. Если он сравнивал мисс Гвендолен-экономку со смазанной жиром молнией, то о себе он мог сказать — «усечен­ная  молния».  В  своем  самомнении  он  уже давно  исключил  из своей жизни понятие «неудача», но на то имел безусловное право. Ему вез-ло, хотя его всегдашний успех во всем и всюду опреде­лялся прежде всего его опытом, расчетливостью, неразборчивостью в средствах. В свое время — якобы из чудачества, а на самом деле из ущемленного самолюбия — сослуживцы опередили его в чинах и званиях — он прервал свою военную карьеру и, отказавшись от высокого полковничьего чина, вступил в воинскую часть рядовым. Тем самым он устранил повод для уколов судьбы. Теперь он с полным равнодушием мог читать приказы о производстве в чи­ны, о назначениях и награждениях своих  однокашников и нахо­дить  удовлетворение в  своей независимости. Так он попытался поставить себя над всеми и считал, что успел в этом. Для сверх­человека   чужды  обиды и неприятности повседневности. Обстоя­тельства  благоприятствовали ему. Благодаря своему громадному опыту и  знаниям он снова оказался необходимым  в  Северо-За­падной Индии и был облечен большими полномочиями и властью. Он держал в своем кулаке волю десятков, сотен тысяч людей. Он чувствовал в себе невероятные силы, чудовищное могущество. Он распоряжался судьбами народов, королей, министров. Он находил в этом цель и счастье жизни. Немногим близким, а таких он почти не имел, он любил говорить о своем предназначении выполнить высокий долг верности Британии.

На самом деле все его поступки определялись властолюбием. Крайне болезнен-но Пир Карам-шах относился к малейшим пося­гательствам Англо-Индийского департамента на его прерогативы и потому самовольничал и действовал на свой страх и риск. Он на­ходил удовольствие, даже наслаждение в своей самостоятельности. Но он не извлекал из своей деятельности материальных выгод. Он не имел семьи, благополучие которой ему следовало обеспе­чить во имя потомства. Он не увлекался женщинами. Напротив, пользовался славой женоненавистника. Он не вносил аккуратно на тайный текущий счет денег, чтобы приобрести акции или земли. Он презирал азартные игры. Он не держал скаковых лошадей и не играл на скачках. Не увлекался он и достижениями науки и тех­ники, хотя первым производил широкие опыты применения аэро­планов в качестве «тотального» оружия в колониальных войнах на Среднем Востоке. Неоднократно самолично, своими руками, сбрасывал Пир Карам-шах бомбы на горные селения и кочевья. Он превращал людей в шахматные пешки и, по мере того как они выходили из игры, без сожаления вышвыривал их.

Все свои знания, душевные и физические силы он тратил на всяческие политические комбинации на границах Советской Рос­сии и Афганистана.

Он любил во всеуслышание провозглашать благо Британской империи единственным и непреложным законом для всего мира. С аристократическим безразличием обрекал Пир Карам-шах на смерть массы «туземцев», как он называл всех без изъятия восточ­ных людей. Сумев сделать из обыкновенного водоноса и базарного воришки короля целой страны, он тут же — едва тот вышел из подчинения — спихнул его с трона в мусорную свалку на жалкую смерть. С таким же холодным равнодушием этот делатель королей наблюдал гибель целых горных племен, истребление женщин, де­тей, стариков. Без страха и жестокости не может существовать колониальная система, необходимая для благополучия «доброй старой Ан-глии». И он оправдывал любое зверство. Он эстетизиро­вал, возвеличивал колониа-лизм. Он видел в нем славное прошлое, настоящее и будущее англосаксонской ци-вилизации. Колонии с белыми господами англичанами и с миллионами работающих на них бесправных мускулистых рабов-кули, по его убеждению, бы­ли необходимым атрибутом великой миссии британцев на земном шаре. Без колониализма эта миссия была бы ничем.

Но где-то в глубине, подспудно Пир Карам-шах все меньше считался с интересами империи, когда это начинало мешать его сокровенным замыслам. Беспощадно подавляя малейшее проявле­ние национально-освободительных движений в Северной Индии, приводя жесточайшим террором в повиновение туземцев, он искал и находил сочувствие и поддержку в среде мелких князьков, ша­хов и прочих феодалов. Он играл на самых низменных инстинктах, рассыпая золото и в то же время всячески раздувая шовинисти­ческие чувства превосходства так называемых «сильных, благород­ных» племен над «слабыми, низшими». Сильные, ведшие свое про­исхождение якобы от самого Александра Македонского, имеют право давить и притеснять слабых. Сильные имеют исконное право захвата и ограбления территорий слабых. Он всячески раздувал жадность и звал к завоеванию жизненных пространств оружием. Внушая, что война — естественное состояние людей, он прокладывал себе дорогу в будущее, надеясь вовлечь как можно больше воинст­венных горцев в предстоящее нападение на советские границы.

И сейчас, сидя в захудалом, полунищем Мастудже, вождь вож­дей выполнял «миссию» представителя высшей, сильной расы гос­под и готовил величайший в своей жизни акт — захват гигантских пространств в центре Азиатского материка. В планах лондонских кругов эта операция рассматривалась как образование некоего «цветного доминиона» Великобритании. Но сам Пир Карам-шах шел в своих замыслах несколько дальше. Он замыслил насаждать в новом государственном образовании фашистские порядки кор­поративного государства. Правда, он до сих пор нигде и никогда вслух не произнес слово «фашизм» или, вернее, «азиатский фа­шизм». Даже в переписке с сэром Освальдом Мосли и леди Астор, которые смотрели на Пир Карам-шаха как на будущего фюрера Англии, о фашизме говорилось довольно туманно. Речь шла о не­обходимости «твердой руки» в управлении новыми территориями, установлении единоличной диктатуры.

А в самых сокровенных тайниках души в этом «азиатском фа­шизме» вождь вождей отводил немалое место и себе лично. Его ничуть не смущало, что его намерение стать единоличным прави­телем Бадахшано-Тибетской империи идет вразрез с интересами Великобритании. Но он настолько привык возвеличивать себя н свою роль на Востоке, что решил не останавливаться в своем неуемном честолюбии ни перед чем. К тому же все это представля­лось еще в туманной дымке. Но так или иначе предстояли гран­диозные дела, фантастические перемены.

В таком состоянии нервного напряжения безвестность, ожи­дание мучительны. Проклятие он призывал на погоду, на снег, на перевалы, на Ибрагимбека.

Ибрагимбек в Мастудж не приехал. Весть о всадниках на пе­ревале оказалась ложной.

 

ТИБЕТ

                                                             Мысль — это    рыба  на дне

                                                           души,  её eщё надо поймать.

                                                                       Тибетская пословица

Именно здесь, в Мастудже, в забытом горном селении, и пред­полагал Пир Карам-шах в торжественной обстановке встретиться с самим командующим исламской армией Ибрагимбеком. Пусть его дожидаются генералы в Дакке. Нечего ему туда ехать. Свида­ние и переговоры состоятся здесь.

С помпой и торжеством вождь вождей намеревался вручить Ибрагимбеку великолепный подарок — оружие, боеприпасы, ба­тареи горно-полевых орудий — и тем поразить его воображение. Оснащенные таким невиданным количеством винтовок, патронов, пулеметов, пушек, шайки локайцев и прочих басмачей действи­тельно превратятся в настоящую ударную армию. Тогда и переговоры Пир Карам-шах проведет с Ибрагимбеком лично, и вся честь успеха будет принадлежать ему одному. А штабным оста­нется хлопать ушами.

А он — вождь вождей — своего добьется. Он в срок добрался до Мастуджа. Он не щадил ни лошадей, нн людей. Он заставил жителей горных селений часами сто-ять но грудь в стремительном ледниковом потоке и держать на плечах зыбкий помост из хво­роста. По нему перетаскивали на руках многопудовые вьюки с амуницией и переводили дрожавших от страха коней. Какое ему дело до носильщиков? Неважно, сколько из них схватили горячку, заболели воспалением легких, а может быть, уже закопано на кладбищах.

Пир Карам-шах не испытывал сожалений от того, что при­шлось стрелять в доб-родушного старейшину в долине Хунзы. Не упрямься! Не обижайся, если у тебя из конюшни забрали коней. А размахивать карабином и щелкать затвором в своем присут­ствии Пир Карам-шах никому не позволит. Перекошенное аго­нией лицо старосты так и стоит перед глазами. И даже не лицо. а дергающаяся в седеющих завитках бородка да изборожденный морщинами лоб, едва освещенный пламенем костра.

На память приходит всякая чепуха. Еще начнутся угрызения совести. Такие чувства Пир Карам-шах отбрасывал.

Пустяки. Староста не первый и не последний из тех, кто по­смел встать на пути великих замыслов.

Тогда чего же он вспоминает о трех здоровых, розовощеких канджутцах, которых заставили лезть на покрытую наледью ска­лу и исправлять сплетенный из хвороста настил? Парни, даже не вскрикнув, исчезли в клубящейся густым туманом бездне. Храбрые Сил и воины. Но каких жертв не требует великая империя!

Главное сделано. Он приехал. Он здесь, в Мастудже. Он сидит по-турецки на войлочной подстилке в задымленном каменном са­рае, именуемом дворцом — резиденцией царственного правителя княжества Мастудж.

Перед Пир Карам-шахом, почетным гостем и полномочным представителем Британии, расстелен просаленный шерстяной, но парадный дастархан-суфра с расписной глиняной и резной дере­вянной, тоже парадной, посудой, стопками темных ячменных лепёшек-чаппати, мисками варенных вкрутую яиц, грудами сушеного горного урюка и тута. В китайской потрескавшейся чашке соблаз­нительно белеет халва-бахеи из вареной пшеницы с миндалем на сахаре. Такое роскошное угощение — предел желаний и возмож­ностей. Его подают только царственным особам.

Сам Гулам Шо, царь, вассал могущественной британской им­перии — длинный, угловатый, в помятом бухарском халате из пар­чи — самолично прислуживает гостям, подливает в грубые глиня­ные шершавые пиалушки «бахсум», отвратительный на вкус, но пьяный напиток из проса.

Царь смутно представляет, до чего важны предстоящие сове­щания и решения, которые предлагается принять под кровлей его прокопченного «дворца», прилепившегося над бездной к крутому боку гигантского хребта, за которым на севере громоздятся пики советского Памира.

Уже по одному этому можно представить, в сколь важном месте расположены владения мастуджского князька Гулама Шо и какую роль играет сам князек, который минуту назад внес на большом деревянном блюде нехитрое, но издающее приятные аро­маты угощение — жареного прямо на углях барашка.

«В стране, где нет льва, и козел — царь зверей». Живет царек крохотного княжества на стыке величайших государств ми­ра, и не удивительно, что здесь встретились сейчас самые поразительные и непонятные люди, приехавшие со всех сторон света сюда, в нищенский Мастудж, где, кроме небольших садов урюка, дающего урожай раз в пять лет, да чахлых рощ ивняка и китайской шелковицы, и в помине нет древесной растительности. Базар Мастуджа, о котором в «Британской энциклопедии» упоминается как об «оживленном рынке продуктов скотоводства», при бли­жайшем знакомстве оказывается десятком покосившихся хворос­тяных навесов. Под ними кутаются от пронизывающей измороси в лохмотья старые, как мир, морщинистые, как скалы бадахшанских гор, старушки гильгитки, продающие сушеный, какой-то серый творог и козье молоко в тыквенных сосудах.

Два стража в заплатанных камзолах, стоявшие с саблями на­голо у дверей приземистого, сложенного из дикого камня огром­ного сарая, зябко поеживались, но не теряли воинственного вида. Своим присутствием они напоминали, что здесь дворец самого царя, властелина гор.

— Попробовал я их хлеба: чёрный камень да еще с саманом, — забавно оттопыривая толстые губы, плёл что-то невразумительное доктору Бадме совсем почерневший лицом Молиар, усаживаясь рядом с весьма почтенного вида толстяком, облаченным в тибет­ского покроя длинный пурпурно-красный ламаистский халат «кочу» с косым воротником, вышитым шёлком.

Потянуло Молиара к дастархану сходство привычек и вкусов. Любитель поесть, вечно страдавший от курения гашиша волчьим аппетитом, Молиар понимал: «Там, где жирный, там жирно кор­мят». Да, и необъяснимое сходство порождает взаимные симпатии. И Молиар ел с большим аппетитом из одного блюда с толстяком ламой, а своему сопровождающему — страховитому пню-охранни­ку — бошхатынскому соглядатаю указал место в конце дастархана — не смотри в рот.

Толстяк в тибетском одеянии имел круглое скуластое лицо лю­доеда. Но под чернейшими, густейшими бровями, свисавшими кос­мами, прятались прикрытые натекшими пухлыми веками глазки-колючки прозорливца и философа. Во рту — настоящей сомовой пасти — в защечных мешках, казалось, мог уместиться недельный запас пищи. Тяжелое брюхо покачивалось, выпирая прямо над самым дастарханом так, что невольно возникал вопрос, а где же у ламы ноги? Толстенькие, кривые, они обнаруживались лишь тог­да, когда он вставал. И приходилось удивляться, как несут они такую тяжесть.

Но Молнар не имел склонности смеяться. Он думал: «А ведь он по части еды мне вроде родной брат. Только потолстовитее да поздоровее. И как он мог притащить по таким дорогам свою сло­новую тушу за тысячу верст? Значит, дела!»

Пир Карам-шах поразился сходству Молиара и тибетского ламы. Правда, их различало полное отсутствие растительности на лице и голове тибетца. Ни один волосок не нарушал девственного блеска его черепа, щек, подбородка. Молиар же с достоинством носил круглую самаркандскую бородку, а голову брил. Впрочем, всегда он носил маленькую круглую чалму, которая белизной со­перничала со снежной шапкой великана горных вершин Тирадж Мира, высившегося над долиной Мастуджа.

Лысина, разбежавшаяся по всему черепу ламы, отражала, то алея, то белея, малейшие перемены в его настроении.

А Бадма, хоть и тибетский лама, нисколько не похож на буддийского монаха. То есть, когда он не сидит рядом с посланцем из Лхассы, он вполне азиат: скулы, нос, рот, глаза. А вот сейчас... Нет, такие черты лица у многих. И не только у жителей Востока. Странные догадки поползли в голове у Пир Карам-шаха.

Не праздное любопытство заставило его заняться сравнением наружности Молиара и Бадмы с тибетцем.

О готовящемся совещании в Мастудже, имевшем столь боль­шое значение, знали очень немногие посвященные. В Мастудж в са­рай-дворец царя Гулама Шо могли попасть лишь избранные. Дорога в Мастудж невероятно тяжела, и в этом Пир Карам-шах. убедился сам. Ломота в костях давала себя знать. Никто, казалось, не мог проехать расстояние от Пешавефа до Мастуджа в более короткий срок, чем он. А между тем, судя по благодушному выра­жению лица и живости движений и жестов, этот Молиар ничуть не устал.

Его, или во всяком случае человека, похожего на него, как сиамский близнец, Пир Карам-шах видел в Пешавере, близ бунгало мистера Эбенезера Гиппа осенью за день да своего отъезда.

Ужасно хотелось Пир Карам-шаху спросить об этом Молиара, когда тот явился в Мастудж, прямо к парадному угощению, но вдруг просвет двери заслонила фигура нового гостя, и Пир Ка­рам-шах не сдержал своего изумлении:

—  Удивительно! Это вы?

—  Мир этому дому,— коротко проговорил Сахиб Джелял. Он выглядел усталым, почернел и зябко прятал кисти рук в рукавах богатой шубы, подбитой лисьими   хвостами.   Гигантскую   шапку в четыре лисы он глубоко надвинул на лоб, всем своим видом по­казывая, что он безмерно утомлен далеким путешествием. Он не выразил любопытства при виде тибетского ламы, хотя самый факт присутствия его в этой каменной нищенской хижине в Мастудже был достоин удивления.

Пока все пили принесенный одной из жен Гулама Шо молоч­ный чай с салом по-киргизски — сказывалась близость Памира, — гости говорили мало. Густой пар вился над глиняными чашками fн вырывался вместе с дыханием людей. На дворе крепчал мороз, а двери стояли распахнутыми, чтобы сквозняк выгонял очажный дым в отверстие в потолке.

—  Уважаемый доктор, — как бы невзначай проронил Пир Ка­рам-шах, — я не имел чести знать, что и вы здесь, в Мастудже.

—  Мы, буддийские ламы, бродим по миру. У нас нет дома. А мой монастырь отсюда в сорока днях пути. Я здесь проездом.

—  Но вы были в Кала-и-Фатту. И вы покинули их высочество эмира в то время, когда его болезнь — так говорят — усилилась? — продолжал Пир Карам-шах. Он говорил настойчивее, чем позволяла вежливость.

—  Лег-со! Отлично! Позволено мне будет удовлетворить ваше уважаемое любопытство, — живо подхватил толстяк-лама, осторож­но высвободив    пальцы    из длиннющего   рукава    «кочи», чтобы взять миску с кислым молоком. — Господин достопочтенный доктор вызвался нас проводить от границы Тибета по столь трудному и утомительному пути.

—  Их высочество  эмир   Алимхан, — заговорил   сухо  Бадма, — весьма обеспокоен здоровьем своей новой супруги Резван, выехав­шей навестить свои дарованные ей эмиром Бадахшанские владе­ния. Их высочество соизволил отдать распоряжение мне сопрово­ждать госпожу Резван и оказывать ей медицинскую помощь. Но в пути  мне стало известно о предстоящем  приезде из далекого Тибета  моего  мудрого учителя  и  наставника  господина  Нупгун Церена. С соизволения госпожи Резван я оставил её свиту и по­спешил навстречу моему мудрому учителю.  Госпожа  Резван со­благоволила задержаться на свадебном пиршестве у своей двою­родной сестры в Шагоре, что в трех днях пути отсюда. Госпожа Резван прибудет сюда, в Мастудж, послезавтра, чтобы лично участвовать в переговорах с высоким послом Далай Ламы госпо­дином Нупгун Цереном о делах Бадахшана.

—  Сделав доброе дело, господин доктор Бадма  избавил нас от многих забот, — добавил благодушно Нупгун Церен. — Он встре­тил нас на тяжелом и многотрудном перевале через Каракорум по имени Ланан Ла. Если бы не мой друг доктор Бадма, не знаю, вы­брались ли мы из бурана, заставшего нас под самыми небесами.

И он вздохнул. С несвойственной буддийским монахам слово­охотливостью Нупгун Церен подробно рассказывал о невероятных трудностях дороги из Лхассы через Гянзе, Шиганцзе и далее по обрывистым каньонам долины реки Брамапутры на Традан. Оттуда Нупгун Церен хотел повернуть на юг в Индию через Непальские перевалы, но его предупредили, что снег, в изобилии выпавший зи­мой в Гималаях, не растаял и все тропы из Тибета в Индостан ещё закрыты. Пришлось повернуть на север и путешествовать по каме­нистым плоскогорьям. По дороге на Онгке у перевала Лапан Ла он встретился, к счастью, с любезным добродетельным доктором Бадмой, очень известным, очень почтенным, оказавшим личные услуги в прошлом самому Далай Ламе.

—  Наш друг доктор   Бадма   великий   человек и великий путешественник, смелый, мужественный, стойкий, — с чувством произ­нес Нупгун Цереп, и лысина его побагровела. — Весна в долине реки Шийок невиданно суровая, и я не знаю, достали бы мы верховых и вьючных кутасов продолжать путь. В селении Скарду нас встретипн весьма негостеприимно. Жители не пожелали продать нам да­же сухую лепешку. Мы умерли бы с голоду, если бы не доктор Бадма.

Кровь отлила от макушки черепа Нупгун Церена, и он с коми­ческой жалостью погладил свой огромный живот.

—  Лег-со! Так случилось. Мы голодали. Мы поневоле вступили на аскетическую стезю бодисатв. Но одного слова господина док­тора Бадмы, оказывается, достаточно, чтобы нам помогали всюду и везде. А не то, в отчаянии, мы хотели свернуть на дорогу в Сри­нагар.   Мы   отлично   отдохнули   бы   и   насладились   прелестями дивного климата Кашмира, но тогда мы не поспели бы в назна­ченный цень сюда и не смогли бы сидеть сегодня вместе с вашей милостью, уважаемый господин... Пир Карам-шах. Лег-со!

Он заулыбался, в восторге от того, что ему удалось лицезреть столь уважаемого, столь великого господина Пир Карам-шаха. Глаза его сузились. Он совсем походил на статую Будды. Он на­дулся так, что лысина его снова побагровела. Всем своим видом, поведением Нупгун Церен показывал, какое огромное, чрезвычай­ное одолжение он оказывает этому представителю инглизов, для встречи с которым ему пришлось ехать полторы тысячи миль вер­хом на тряском быке-кутасе, повергая свое рыхлое многопудовое тело превратностям пути по скалистым долинам Центрального Тибетского нагорья, испытывая страдания от ночлегов на морозе  под открытым небом, подвергая себя риску нападений воинствен­ных кочевников Западного Тибета. И, что самое главное, он хотел поделикатнее, пояснее выразить свое неудовольствие по поводу негостеприимного приема, оказанного ему в Северной Индии.

—  Нам известно, что и Лех, и Гильгит, и Скарду считаются ко­ронными владениями Британии,— куражился он ехидно.— Неужели местные власти — слуги британской короны не могли принять пос­ла священного Далай Ламы достойно? Я понимаю — они темные, малограмотные «кача» — мусульмане. Если они не пони-мают по своему невежеству, с кем имеют дело, им надо приказывать.

Он полез за пазуху. Тесно подпоясанный кушак перехватывал и подпирал кверху красную «кочу», и образованный таким образом  напуск использовался тибетцем в качестве вместительной мошны. Оттуда Нупгун Церен вытащил курительную трубку, кисет с та­баком и кресало с огнивом. Он долго выбивал целые снопы искр и долго раскуривал. Тут же он извлек из того же напуска кури­тельные свечи и, бормоча молитвы, зажег их.

—  Дух здесь больно тяжелый,— оправдывался он.

Заминка послужила Пир Карам-шаху лишь на руку. Не мог же он так сразу открыто сказать, что международное положение изменилось, что в Лондоне по вопросу о планах великого Бадахшано-Тибетского государства нет ещё единодушия. По-видимому, эта... он не мог назвать её иначе — эта зловредная кошка, мисс Гвендолен Хаит, успела разослать указания по всей горной стране, о том, что Пир Карам-шах не наделен полномочиями вести перего­воры самостоятельно, и посланец Далай Ламы оказался для мест­ных властей в Гильгите совершенно нежданной и, проще говоря, нежелательной личностью — «персоной нон грата».

Пир Карам-шах ничуть не собирался извиняться перед Нуп­гун Церепом — это было не в его характере. Он взял под защиту англо-индийскую администрацию. И сослался на тупость и неве­жество местных гильгитских князьков. Очень сдержанно он по­благодарил доктора Бадму за внимание к высокому гостю.

Приходилось только гадать: каким путем, по каким каналам тибетский доктор Бадма, придворный лекарь бухарского эмира Алимхана, мог узнать о приезде представителя высокого Далай Ламы и, тем более, с такой точностью о его маршруте, что даже сумел встретить его на границе Тибета.

Загадка эта заботила Пир Карам-шаха в течение всей беседы: не мог же доктор оказаться человеком, связанным с «Секретной службой». Ведь только ей было известно о выезде из Лхассы Нупгун Церена. Если это так, почему же его, Пир Карам-шаха, не предупредили. Что это? Недоверие или очередная глупость мистеров эбенезеров?

Загадочной личностью оказался и посланец из Урумчи, предъ­явивший верительную грамоту от Синцзяпского правительства. Он ни в коей мере не мог сойти за китайца. Чисто славянское лицо, русые бородка и усы, очень высокий рост, военная выправка изоб­личали в нём русского. Да он и представился тут же: «Штабс-ка­питан Вяземский». Но оставалось лишь гадать, как мог человек, не знающий ни слова по-уйгурски, не говорящий на дари, не имею­щий зимней одежды, проехать благополучно по Памирским хреб­там, каракорумским  перевалам и не замерзнуть, избежать пуль рескемских воинственных горцев.

Объясняться с штабс-капитаном пришлось через двойного пере­водчика. Пир Карам-шах задавал вопрос по-английски, Бадма водил на таджикский, Молиар — на русский. Беседа шла тя­гуче медленно. Многое путалось. Приходилось переспрашивать. Но в конце концов посланец из Урумчи, оказавшийся белогвардейским офицером, сумел рассказать о состоянии белоказачьих соединений в Синизяне на границе с Советским Союзом.

— Патриоты России ждут сигнала из Мукдена,— рассказывал Вяземский.— Объявление Лондоном войны Советам послужит та­ким сигналом. Белогвардейские части в готовности. Конфликт па Китайско-Восточной железной дороге послужил было таким сигналом, но руководитель эмиграции генерал Миллер разъяснил из Парижа, что выступать рано. Мы ждем.

Вяземский держался надменно и с презрением поглядывал на живописное одеяние вождя вождей. Взгляд офицера говорил: мас­карад, детские штучки.

Он, видимо, знал, кто па самом деле этот великолепно разоде­тый в богато расшитом камзоле, в сикхском тюрбане вождь вождей, и не очень стеснялся в выражениях.

—  А что касается  всех, как их, басмачей... Кто принимает всякую шваль всерьез?

Однако Вяземский отлично знал, где и в каком районе грани­цы па территории Китая сосредоточены банды разных киргизских, дунганских и узбекских курбашей. Он даже продиктовал целый список. Но тут же с великим отвращением, брезгливо морща губы, заметил:

—  Все они грязные бандиты. Я бы их перевешал своими ру­ками.

—  Курбаши те же военачальники, — возразил Пир Карамгшах. — Война,  поверьте мне,  в  пустынях  и диких горах требует диких методов. Арабы тоже воюют не слишком гуманно. А посмотрите, сколько процветающих  королевств  выросло в передней Азии  из крови и жестокостей.

—  Чтобы цвели розы, надо их корпи держать в навозе, — поду­мал вслух Сахиб Джелял.

Но Пир Карам-шах уже снова обращался к штабс-капитану:

—  Вы ехали сюда не напрасно. Ваш список очень ценный. Ко­нечна, синцзянские курбаши Москву низвергнуть не смогут, но неприятностей большевикам доставят немало. Во всяком случае помогут вашим белогвардейским соединениям, расположенным на китайской границе, отвлечь внимание Красной Армии, пока глав­ные действия развернутся на юге.

—  Вы  имеете в виду бандитов Джунаида, Утамбека  и этого, как его, конокрада Ибрагима? Ни одного порядочного...

—  У нас более высокого мнения о них. Они призваны поднять зелёное знамя пророка.

—  И завоевать Туркестан? Чепуха. Вся эта эмирская компа­ния — жалкая  банда торгашей и чайханщиков. Ну, а если они еще вздумают лезть со своими пророком «махмудкой» и аллахом, мы им дадим поворот от ворот. По мордам-с!

—  Из пустого мешка ничего не вытрясешь, — снова вставил слово Сахиб Дже-лял.

—  Мы иначе оценивлем наши силы, — настаивал Пир Карам-шах.

—   Бросьте! Господа англичане хотят отвлечь внимание му­сульман Индии всякими авантюрами, завоеваниями и священными газаватами. А у самих поросячий хвостик трясется от воспоминаний о сипайском восстании. Полноте! Скажите лучше, какие из соединений регулярной англо-индийской армии вы намерены ввес­ти в Бухару и когда? Должен же я что-то толковое доложить своему командованию в Урумчи, а не передавать россказни о бан­дах оборванцев-бандитов.

Со скучающим выражением лица Вяземский выслушал рассказ Пир Карам-ша-ха о планах Британии в Центральной Азии, о под­готовке к созданию могуществен-ной Тибетско-Бадахшапской им­перии. Казалось, его больше заботит, что он никак не может со­греться у очага.

— Позвольте, господин уполномоченный, вас предупредить, — сказал штабс-капитан. — По слухам, вы намерены переправить Ибрагима к нам, в Китай, и превратить Кашгар в его базу. Раз­решите довести до вашего сведения точку зрения моего командо­вания: мы не потерпим никаких сепаратистских авантюр ни со стороны эмира бухарского или Ибрагима и его сброда, ни со сто­роны Тибета или какой-то Бадахшанской империи. Россия великая и неделимая! А Бухара как входила в Туркестанскую провинцию России, так и останется в её составе.

Он говорил спесиво, напыщенно. Сказалось действие «бахсума», а известно — «вино, попавшее в желудок, и слова из глотки вы­шибает».

И все вопросы высокой политики, и церемонная торжествен­ность переговоров выглядели в слепленном кое-как из валунов и красной глины, продымленном и прокопченном сарае нелепо, ко­мично. Не помогало и то, что это похожее на пустой сарай поме­щение со своим жалким убранством из кошм и грубых красно-желтых паласов именовалось тронным залом, и то, что сам мастуджский владетель, или, как его здесь величали, шах, то есть царь, почтил своим присутствием переговоры. Однако роль Гулама Шо сводилась к тому, что он чрезвычайно суетился и пекся о соблюдении ритуала древнего бадахшанского гостеприимства: «гостя помести помягче, дабы прошла его усталость, коню его под­брось ячменя и клевера, дабы бока его лоснились».

Гуляму Шо все казалось мало. Он притащил еще здоровенную деревянную миску молока, бараний курдюк, сваренный на пару, и целый мешок сушеного сыра — курта. Видимо, в угощении царских гостей принимали участие все хозяйства селения Мастудж в по­рядке принудительной повинности.

«Его величество» вбегал в хижину с мороза в облаке пара, в одном нижнем белье, в кожаных туфлях на босу ногу, и тотчас вновь выскакивал, предельно озабоченный приготовлением горячих блюд в своей царской кухне, сколоченной на самом краю пропасти из грубо отесанных шестов, покрытых хворостяным настилом. Хо­хотушки жены использовали пропасть как бездонную мусорную яму, глубина которой составляла не менее тысячи футов. Но это ничуть их не смущало.

Доктор Бадма измерил на глаз пропасть еще до совещания в шахском «дворце», прогуливаясь по двору. Доктор Бадма следо­вал старому доброму азиатскому правилу путешественников — «прежде чем войти, посмотри, как выйти».

Он помнил, что Гулам Шо все-таки царь, владыка тел и душ своих подданных, и понимал, что на Востоке «лохмотья превра­щают шаха в нищего, а шелка делают нищего царем».

Угощению не предвиделось конца. На дастархане появлялись все новые блюда с аппетитными, хотя и чрезмерно жирными и ост­рыми кушаньями. Все гости отяжелели, беседа то оживлялась, то лениво стихала. Явно все ждали чего-то или кого-то.

Штабс-капитан, тот просто завернулся в принесенную слугой баранью шубу и заснул, прикорнув у камина в самой удобной позе.

Сегодня здесь, в Мастудже, должны были состояться решаю­щие переговоры. Но Ибрагимбек не приехал, и это спутало Пир Кграм-шаху все карты.

«Отвратительная ситуация,—думал Пир Карам-шах,— посол Далай Ламы невозмутим, равнодушен, настоящий живой Будда. Однако сколько он согласится терпеть? От такого истукана можно ждать чего угодно. Задержится приезд Ибрагимбека — почтенный лама встанет, благословит нас именем Будды, воссядет на своего яка (никакой конь не свезет такую тушу) и отправится восвояси за полторы тысячи миль как ни в чем не бывало. А там доложит своему духовному главе и повелителю Далай Ламе в Лхассе: «Так и так, ничего из Тибетско-Бадахшанской империи не вышло».

Лишь теперь Пир Карам-шах понял, как далеки интересы ти­бетцев от Бухары и Туркестана. Очевидно, только нажим англо-индийских властей на лхасские правя-щие круги мог заставить их послать Нупгун Церена, политическую фигуру столь высокого ве­са и ранга, в глухой, захудалый Мастудж.                                 

Но ничего не прочесть в раскосых глазах-щелочках, прячу­щихся в пухлых веках. А кто его знает, что он думает. И неспрос­та его похожий на гладкий бильярдный шар череп внезапно вспы­хивает пурпуром и тут же принимает надолго голубовато-зеле­ный оттенок, порой переходящий в синеву неба тибетского нагорья. Нупгун Церен сердится. Да, плохо, очень плохо, что Ибрагимбек не едет. И Пир Карам-шах поймал себя на том, что поглядывает на часы. Можно подумать, что поезд опаздывает... Он усмехнулся — сюда поезд не придет и через тысячу лет, в та­кие дебри.

Он ловит на себе взгляд Бадмы. Что ему надо? До сих пор вождь вождей точно не знает, как очутился здесь тибетский док­тор. Опасен этот Бадма. Уже одно то, что он говорит с послов Далай Ламы на родном языке, опасно. Они непрерывно о чем-и стрекочут. По их каменным неподвижным лицам не догадаешься, говорят ли они о бешбармаке из козлятины или о судьбах мира. А когда на них смотришь испытующе, этот луноликий буддийский бог Нупгун Церен и доктор даже чуть-чуть улыбаются уголками губ.

Не сдержав нетерпения, вождь вождей вышел во двор узнать, ие вернулись ли посланные на перевал навстречу Ибрагимбеку. Целые пригоршни колючих снежинок хлестнули ему в лицо, и он чуть не задохнулся. Нет, ему больше по нутру жаркие аравий­ские пустыни. Он не переносит холода, а холод пронизывает здесь, в Мастудже. Позавидуешь шубе Нупгун Церена из шкуры гима­лайского грубошерстного медведя.

Сразу же Пир Карам-шах понял, когда огляделся, что ждать Ибрагимбека и сегодня напрасно. Снежный хаос закрутил, завер­тел всю долину, и приземистые плосковерхие каменные постройки Мастуджа едва различались в белой мгле. Никто, конечно, даже отчаянный локаец Ибрагимбек и его видавшие виды ас­керы не рискнут проехать через перевалы в такой сумасшедший буран.

— Да, никто не  поедет. Зима  вернулась.  Перевал – снежная  могила.

Вздрогнув, Пир Карам-шах стремительно, всем туловищем по­вернулся. Кто угадал его мысли? На него смотрели из-под посе­девших от снежинок бровей черные любопытные и насмешливые глаза Молиара. Того самого Молиара, которого Пир Карам-шах встречал на своем пути уже не раз, но которого совсем не знал. А Молиар смотрел на него из снежной завесы и явно посмеивался в свою круглую бороду, тоже побелевшую от снега.

От мысли, что какой-то жалкий торгаш позволяет себе над ним смеяться, тяжесть сдавила мозг вождя вождей.

— А мы пошли в конюшню посмотреть нашего Белка,— добро­душно проговорил Молиар.— Да побоялись заблудиться, пока по двору пройдем. Вот это чудище, — он кивнул в сторону человека-пня, — думает, что можно в такой буран ездить по горам! А Белок — это мой конь — не хочет ехать. Совсем плохая конюшня у царя, холодная, сырая. А где ваши кони?

— Надолго это?—коротко спросил  Пир  Карам-шах,  смахнув с лица снег. Нет, ему показалось. Молиар и не думает смеяться. Он весь промок, выглядит жалким, подавленным. Он так беспоко­ится о своем коне по имени Белок.

— Буран к ночи затихнет, — заметил Молиар, потянув плоски­ми ноздрями холодный воздух.— Набросает белое одеяло и затихнет. Киик пройдет по горам — человек не пройдет.

— Долго?

— Боже правый,— решительно сказал Молиар.— Подъем кру­той. Тропы вверх, вниз. Пропасти. Опасно.

— Дьявольщина! — вырвалось у Пир. Карам-шаха. Он не тер­пел, когда в его планы вмешивались, пусть то природа или сам бог.

— А позвольте спросить, — просипел сквозь зубы Молиар, снег набивался ему в рот. — Вы ждете кого-то?

— А ваше какое дело? — пробурчал вождь вождей. Вопрос Молиара показался ему назойливым.

—  Сегодня он не приедет. И завтра не приедет, и через три дня. Приехал в долину Ишкашим с той стороны перевала, а даль­ше не смог. Беспокоиться не стоит. Он не приедет.

—  Что ты болтаешь?

— Значит, вы не тот, кто ждет. Боже правый, значит, вам нечего беспокоиться.

Молиар повернулся и шагнул к хижине.

Какое унижение! Вождю вождей пришлось догнать торгаша и даже схватить за плечо. Ладонь зябко отдернулась от мокрого заледеневшего халата — какой сильный снег!

Молиар остановился и обратил на Пир Карам-шаха удивлен­ное, совсем залепленное мокрым снегом лицо.

— Я жду Ибрагима. Ты отлично знаешь! Ибрагима! Идем! Клянусь, ты расскажешь все, что знаешь. Ты сам из Ишкашима? Все видели — ты сегодня спустился с перевала на своем прокля­том Белке!                                                                        

Он втолкнул Молиара в помещение и принялся трясти его за отвороты верблюжьего халата. Он вел себя как бесноватый и не стеснялся кричать на маленького самаркапдца, поносить его самы­ми обидными ругательствами, какие привык бросать в лицо этим презренным туземцам, грязным дикарям, хитрым обезьянам. Вождь вождей позволял себе в Мастудже всё, потому что власть его превосходила все допустимое и даже жестокую деспотическую власть царька Гулама Шо, робко сейчас смотревшего на эту гру­бую некрасивую сцену. Вождь вождей мог приказать повесить, расстрелять, сбросить в пропасть самаркандского торгаша и не ответить за это.

— Позвольте, господин,— заелозил Молиар.—Я не ореховое дерево, боже правый, чтобы меня трясли. Что вы мычите коровой, потерявшей теленка? Я скажу про Ибрагима-вора всё, что знаю, но скажу по-хорошему, по-человечески. Отпустите меня. Разве уважение моё к вам увеличится, если вы будете меня трясти? Не принято трясти почтенного человека...

«Дьявол не знал, что только шаг отделяет его от края моги­лы,— хвастал потом маленький самаркандец. — О, если бы он знал меня! Разве спесивец посмел бы проявить свой нрав? Боже правый. Он забыл, что я человек. Но я не смел открыться. А мое дело не позволило мне убить его, эту английскую собаку. И мне пришлось прикинуться овечкой, хоть во мне сидит тигр».

Возможно, что Молиар лишь позже приписал себе такие гор­дые мысли. Но сейчас неистовство вождя вождей явно напугало его, и маленький самаркандец радовался лишь тому, что всё это происходит на глазах высокопоставленного тибетца, которому не по нутру подобное обращение ференга-инглиза с восточным че­ловеком.

Застывший на месте посреди комнаты с дымящимся блюдом а руках Гулам Шо ненавистно поглядел на вождя вождей и обра­тился к нему совсем уж не как к дорогому гостю:

— Господин, одежда моя — баранья шерсть, пища моя — яч­менная каша. Но, господин, я хозяин этого дома, а этот путник Молиар — гость среди моих гостей.

Напоминание о присутствии Нупгун Церена умерило возбуж­дение вождя вождей. Он выпустил отвороты халата Молиара из рук и сел. Уселся и Молиар и любезно, но всё ещё задыхаясь, спросил:

— Что же угодно вашему высокопревосходительству? Что же я должен рассказать о многоизвестном, досточтимом и знаменитом своим злодейством Ибрагимбеке, чтоб ему подохнуть, кровопийце, людоеду!

Выпутывался он неловко, тем не менее эпитеты в адрес грозно­го локайца прозвучали у него едва слышно и предусмотрительно по-узбекски.

— Мы здесь не для пустых споров и не для того, чтобы звонить в  верблюжьи  колокольцы,— заступился  за  Молиара   молчавший все время Сахиб Джелял.

— Не для того, чтобы звонить попусту, — засмущался Нупгун Цереи, и макушка его черепа угрожающе заалела.

Чувствуя поддержку, Молиар позволил себе вольный тон и да­же надерзил.

— Вашему высокопревосходительству не подобает такое обра­щение с ничтожествами, подобными нам.

— Где сейчас Ибрагимбек? Почему он не приехал? — Пир Ка-рам-шах впился в лицо Молиара.— Когда он явится?

Пир Карам-шах почти раскаивался, хотя это и не было в его правилах, в том, что позволил себе погорячиться. Но усталость от дальнего, тяжелого пути, непогода не ко времени, явная неудача с созывом совещания вызвали очередной припадок раздражения, какие последнее время ему удавалось лишь с трудом подавлять. Ярость душила его. Ибрагимбек, на которого он делал ставку, опять подвел. И в такой момент.

Молчаливые, мрачные гурки сидели насупившись. Распола­гались они поодаль за отдельным дастарханом. Пир Карам-шах всегда ставил своих телохранителей на свое место, как и всех подчиненных и слуг. Жители тёплого субтропического Непала, они плухо переносили суровый климат Каракорума. Они одни знали, сколько им пришлось затратить сил, какие перетерпеть неимовер­ные лишения, чтобы продвинуть караваны вьючных животных с оружием и боеприпасами в унылый, нищий, холодный Мастудж для задержавшегося неизвестно где Ибрагим-бека. Да и каким способом теперь переправить груз на берега Пянджа, если путь преграждают заваленные сугробами перевалы.

Но гурки привыкли подчиняться своему свирепому начальнику. Они верили, что он все предусмотрел. Он платил им министерское жалованье и требовал от них одного — повиноваться и не рас­суждать.

Однако обращение Пир Карам-шаха с безобидным простаком Молиаром коробило и их. С сотворения мира гурки, жители гор­дого Непала, независимы. Страну их никогда не топтала нога завоевателя. Непальцы не переносят ни в ком колонизаторских замашек. И хоть они недолюбливают мусульман, но их раздража­ло, что Пир Карам-шах обращался с мусульманином-узбеком как с рабом.

Молиар отлично разобрался в обстановке. Сейчас при всех он позволил себе разговаривать со свирепым вождем вождей весьма самостоятельно. Он рассказал:

— Ибрагимбек собрал старейшин-локайцев. Локайцы повесили свои уши на гвоздь внимания. «Исмаилиты — заблудшие язычни­ки, — объявил Ибрагим, — огнем и мечом надо утверждать право­верный ислам в Бадахшане». Локайцы выслушали и сказали: «Вот уже десять лет, как ты, Ибрагим, увел нас из Локая. Мы забыли запах полыни Бальджуанской степи. Мы не знаем ни дня локоя. Все мы воюем то с красными аскерами, то с пуштунами, то с хезарейцами, то с могулами, то друг с другом из-за бараньей кости. А что мы имеем? Когда мы не воюем, ты, Ибрагим, застав­ляешь нас пасти овец эмирской жены Бош-хатын. Или мы сидим в своих юртах и тачаем своими руками себе сапоги или валяем кошмы. И что мы имеем еще? Мы имеем черствую лепешку, за­платанные штаны, едва прикрывающие стыд, и кровавые мозоли на ладонях. Нет, Ибрагим, не зови нас. Мы не пойдём воевать в Бадахшанские горы. В Бадахшане нет ничего, кроме камней и голод-ных язычников. Веди нас в Таджикистан, в Бухару... Мы хо­тим сытой пищи, чистой одежды и «сырого мяса» — так они назы­вают женщин, по которым они истомились,— а нам хватит войны. Помирись с Советской властью. Говорят, она хорошо обращается с теми, кто сдается добровольно».

Тогда Ибрагимбек созвал своих военачальников. Они подума­ли и дали совет: «Люди племени говорят правду. Никто тебя, Иб­рагим, шахом Бадахшана не сделает. Трон завоевать большой кровью придётся, а за Бадахшан кровь лить не хотим. Дело с Бадахшаном гнилое!»

— Когда приедет сюда, в Мастудж, Ибрагим?

Вопрос Пир Карам-шаха прозвучал глухо, невразумительно. Он держал себя в руках, хотя и видел, что все его хитроумные планы под угрозой.         

— Локайцы повернулись спиной к Бадахшану,— сказал Моли­ар,— Ибрагим вернётся к себе в Ханабад, а там пойдет в сторону Мазар-и-Шерифа.

—  Зачем Ибрагимбеку Мазар-и-Шериф?

— Через Мазар-и-Шериф— дорога  в   Герат.  В   Герате  Ибра­гима ждут Джунаид и Ишан Хальфа с туркменами. Недавно, гово­рят, Джунаид получил из Лондона много оружия и денег. Ему ещё обещано. И, говорят, правду или неправду, у Джунаида на­шлись в Европе новые помощники. В Руме, то есть в Италии, дуче фашистов Муссолини. Ха, хочет, видно, Джунаидхан переодеться из туркменского халата в чёрную фашистскую рубашку... А куда конь с копытами, туда и длинноухий со своими ушами. Ибрагим ищет союзника. Или вместе с Джунаидом перейдёт советскую гра­ницу, или откочует в Персию.

— Что ж, дело даже не в Ибрагиме,— вдруг быстро заговорил Пир   Карам-шах.— Ибрагим   лишь   подданый   эмира   бухарского, а уполномоченный эмира выехал в Мастудж, и я жду его с часу на час. Прибудет сама супруга Алимхана.

— Бош-хатын? — удивился Молиар.

— Нет, Резван-ханум.

—  О, женщина! — с недоумением протянул Нупгун Церсп.

— Она сама родом из Бадахшана и облечена полномочиями. В голосе Пир Карам-шаха все почувствовали странную неуве­ренность. Он вдруг смолк.

Молчание нарушил Нупгун Церен. Он быстро заговорил, и все теперь смотрели на него, ничего не понимая. Говорил монах по-тибетски. Пир Карам-шах мрачно разглядывал клочья, торчащие из старенькой кошмы. Он почему-то знал, что сейчас скажет посол Далай Ламы — Нупгун Церен, и не ошибся.

Бадма выслушал щебечущую речь монаха и перевел на анг­лийский:

— Высокий посол говорит: он влачил свое смердящее тело че­рез горы и реки страны Тхубад в надежде выслушать счастливые слова господина Пир Карам-шаха.

Тут Нупгун Церен жестом остановил доктора Бадму, извинил­ся весьма изысканно и заговорил по-английски, проявив весьма недурное знание языка:

— Самое ужасное, если при переводе, который делает с таким искусством наш мудрый доктор Бадма, окажутся утраченными ка­кие-то тонкости. А потому разрешите изложить мне самому мысли пославшего меня Учителя  и  Главы Тибета Далай Ламы  Трина­дцатого, совершенного в своих первоначальных, срединных и ко­нечных добродетелях. Незапятнанная, безграничная и чистая драюценность языка его, сбережённая народом со времени царя-реформатора Сронцзан Гамбо, жившего тринадцать веков тому назад, более богатая и высокая, чем дворец мира, блистая и пламенея находится у него во рту, не мучимая муками лжи.

По-видимому, он не заметил нетерпеливого движения Пир Карам-шаха и продолжал невозмутимо, хотя череп его сразу заалел:

—  В сокровищнице мудрости — сочинении «Разъяснение спра­ведливого правления государей», рукописи    которого    хранятся в самых великолепных тибетских монастырях, превознесенный над миром царь мудрых в сутре «Сияющий золотом» говорит: «Пове­лителю надлежит отличаться   сообразительностью, отвагой, муже­ством. Повседневно ему следует печься о полноте казны государ­ства». Но как можно это сделать ныне, когда народ страны Тхубад из-за обездоленности и несчастий оскудевает, непомерно страдает и мучится в поисках средств пропитания, трепещет и не находит. Начертал кот для мышей мудрые законы, да с голоду живот подвело. Где нам думать о лестном призыве мудрых правителей Бри­та-нии, создать Тибето-Бадахшанское  государство. Политика му­сульманского джихада или европейского фашизма чужда религии Будды. Где нам при нашей бедности думать о завоевании соседних стран,  когда там живут воинственные народы.  Сказано: увидел войско, всполошился, и посетила его смерть. Да будет известно, что избранному народу тибетскому предназначены для прожитья горные  местности с чистым холодным воздухом и ледяной про­зрачной водой. Те же земли, которые, видите ли, любезно и вели­кодушно дарит нам Британия, то есть Бухара, Кашгар, Гиссар и Кундуз с Шугнаном, Бадахщаном и Рошаном, отличаются жарой, бо-лотами и болезнями, а также населены беспокойными мусуль­манами, религия которых основана на захвате, мече и истреблении инакомыслящих. И позвольте еще задать вопрос, а включаете ли вы, англичане, в то самое государство, именуемое Бадахшано-Тибетской империей, долины Гильгита, Читрала, Кашмира и Леха?

Застигнутый врасплох Пир Карам-шах, поколебавшись, от­ветил:

— Разве вам неизвестно, что в новое государство Центральном Азии, именуемое конфедерацией Бадахшан-Тибет, на совещании, состоявшемся в Лхассе между Далай Ламой и генеральным пред­ставителем Британии, не предусмотрено включение какой-либо из территорий Индии. Кашмир же, Читрал, Гильгит и Лех, очевидно, по недоразумению упомянутые вами,  являются землями британ­ской короны и будут принадлежать ей вечно.

—  Лег-со! Но на том совете у Далай Ламы ещё не было реше­но все окончательно, — оживился Нупгун Цереи, словно заявление вождя вождей его очень вдохновило. — Лег-со! Нас и послали ве­ликий Далай Лама Тринадцатый уточнить, определить, установить, разграничить. Мы вернемся в Лхассу к святейшему  престолу и осведомим его для дальнейших мудрых решений. Но позвольте напомнить: и Гильгит, и Читрал, и Кашмир, и Лех — искони ти­бетские земли. Уже тысячу лет с лишним, со времени царя Сронцзан-Гамбо являются они частью Тибета. У почтенного вождя вож­дей почему-то почтенный язык присыхает к его уважаемой горта­ни, когда он заговаривает о Кашмире, Гильгите, Читрале  и Лехе.

Не дождавшись ответа, Нупгун Церен снова поднял голову.

— Вы  нам  навязываете в союзники драконов — урода  Ибрагима-разбойника, известного жестокостью, кровопийцу Джунанд-хана, склоняющегося к изуверскому фашистскому учению насилии, угнетения, людоедства. А еще в друзья и союзники предлагаете мусульманского деспота-тирана, беглого эмира бухарского или, что совсем не лучше, полных лицемерия и интриганства слуг-под­халимов госпожи Британии — Чокая, Валиди, Усманходжу и прочих им подобных торговцев честью  своего народа. Благословенный народ Тибета не любит бесчестных, кровожадных извергов. Наш предтеча — монах   Будон,  написавший пять веков назад книгу «Данджур» — золотой ламаистский канон, призывал презирать полных злобы людишек и дикарей. А вы заставляете нас повязать жесткий пояс обещаний, засунув под него на поясницу шипы бе­шенства. Мы знаем, сам Ибрагим — и об этом наслышаны по всей Азии — содрал с живых своих родных дядьев кожу. И, набив со­ломой,  повесил ее на  колья  позора.  И еще!  Вы, господин  Пир Карам-шах, ничего не сказали, сколько денег дает Британия на укрепление мощи придуманного вами нового государства Тибето-Бадахшан. Может, господин, вам известно, сколько?

Словечко «сколько» сорвалось у Нупгун Церена алчно и жад­но. В голосе его даже зазвенел металл. Пир Карам-шах мотнул головой:

— Вопрос о размерах субсидии разрешится в специальных пе­реговорах с господином Далай Ламой, в личных переговорах.

— Кто кладёт золото на солнце, к тому ещё приходит золото. Потревожьте золото лондонского банка, тогда  и золото Лхассы зазвенит... И ещё об оружии. У наших воинов, сражающихся про­тив  китайских захватчиков  в Сиккиме, не  хватает  патронов.  А здесь, в Бадахшане, нам понадобится  много-много оружия, ибо если, как вы затеваете, нам придется начинать войну против Со­ветов сейчас же, и тогда на нас, на Тибет, кинется свора китайских головорезов из Ганьсу и Синцзяна с востока. Что им до ваших договоров — лишь бы пограбить... Сколько же денег получит Ти­бет, в случае...

Нупгун Церен говорил быстро, живо. Лысина его переливалась всеми оттенками ярких красок, от пурпура до лилового. «Человек завистлив. Глаза его завидущи! Как ему не попасть в сети жад­ности!»

Недовольно Пир Карам-шах сказал:

— Вопросы финансирования и оснащения оружием воинских частей — это компетенция главного штаба в Дакке. Формирование вооруженной армии на северных   границах   Индии не может оста­ваться вне внимания Лондона.

Лысина Нупгун Церена угрожающе посинела, почти почернела.

— Все происходящее в мире предрешено судьбой. Глупые ус­матривают таинственные причины божественного начала. Но бо­гам не до нас, ничтожных. Будь   внимателен, не то он съест твою голову.

— Кто съест?

— Такова присказка. Сердцевина вопроса обнаружилась. Орех разбит, и мы ощутили ядро на вкус. Вы, англичане, разукрасили свою лавку, именуемую Бадахшано-Тибетом, но значит ли, что в ней бойко пойдет торговля. Велика овца, да не верблюд.

— Нелепость! — Горло вождя вождей сдавило. Он говорил с трудом. Он не терпел, когда всякие там туземцы осмеливались уличать его во лжи. Бешенство подступало к горлу. Гурки тревож­но зашевелились. Доктор Бадма вдруг посуровел и посмотрел на Сахиба Джеляла.

Нупгун Церен продолжал хладнокровно говорить ровным, рав­нодушным тоном, который полностью противоречил нервной напряженности его слов:

— Бадахшано-Тибетская империя — всего-навсего старый осёл в новой попоне. Старая британская политика захвата и ограбления в чёрной фашистской накидке, вытканной ткачами-чиновниками с Даунинг-стрит. На смирного осла двое садятся. Лег-со! Но нет таких узлов, которые не поддаются распутыванию. Благодарение мудрым бодисатвам, соизволившим указать нам и просветить нас насчет наших грехов и заблуждений и направить нашу устремлен­ность к совершенству! Кровь и гной, грязь и скверна, содержащие­ся в теле гнусной, противоестественной Тибетско-Бадахшанской империи, выступили наружу, потекли и вызывают отвращение у всех.

— Вы берете огромную ответственность! — воскликнул  вождь вождей.— Вы не можете в такой час, в такой момент брать на себя ответственность решать.

— Нарезайте советы ломтями, пусть ест кто хочет. Мы сыты. Неужели великий Далай Лама послал нас по дорогам протяжен­ностью в сорок пять дней пути, подверг нашу жизнь опасностям, заставил испытать столько превратностей, если бы он нас не упол­номочил решать и постановлять? Если можно уладить, улаживай, если нет, надевай свою шубу на плечи и возвращайся. О, парамита! Знаете, что такое «парамита»? Достижение покоя посредством добрых  подаяний, кончающееся  совершенным мудрым знанием! Нет, Бадахшано-Тибетская империя не для нас! Что может объ­единить поклонников светлого учения гения Будды с невежествен­ными мистиками-мусульманами, идолопоклонниками индуистамн? Слово об империи чепуха! Фашизм, европейский ли, мусульман­ский ли, не для нас. Поднимать большой, слишком большой ка­мень — значит ударить. Большой камень не для нас. Мы знаем теперь. Лег-со!

Он тихо шлепнул в свои округлые жирные ладошки. И как ни тихо прозвучал в зале шлепок, его услышали. В открытую дверь вместе с закрученными вихрем снежинками ввалились гурьбой мохнатые от своих меховых шапок и тулупов тибетцы. Они бухну­лись головами прямо в красно-оранжевый парадный палас и за­мерли. Они ждали приказаний.

— Распорядитесь, достопочтенный доктор Бадма, — важно ска­зал Нупгун Церен. — Я посол самого великого Далай Ламы Три­надцатого. Прошу — распорядитесь. Пусть седлают верховых жи­вотных, пусть грузят наши вещи на яков-кутасов.

Доктор Бадма быстро проговорил что-то, и тибетцы лохматыми шарами выкатились наружу.

— Вы решили? — спросил вождь вождей.

— Да, я, просвещенный советом тысячи будд, решил.

— Но вы не уедете так... — Пир Карам-шах все еще не терял надежды продолжить переговоры. — Близится ночь, перевалы обледенели, вас подстерегают трудности почти невероятные.

— Не страшно, ибо я поклоняюсь отвращающему все опасно­сти непобедимо-му, возвышенному достоинству «Сита тарапата».

Он начал подыматься, кряхтя и саля. Гулам Шо подскочил к нему и, поддерживай его под локоть, заговорил просительным то­ном по-тибетски… Нулгун Церен не ответил и, переваливаясь похожий на красного неуклюжего медведя без ног, поплелся к выхо­ду. Царь подхватил овчинную шубу и накинул ему на плечи... Они исчезли в пелене вихрящихся сонмов белых драконов, оставив за сабой резкие, но приятные запахи курительных свечей. За ти­бетцами вышел доктор Бадма. Пир Карам-шах не шевельнулся.

— Он не доедет, — пробормотал он и поглядел на своих гурков. Они сидели, мрачно уставившись взглядом в пламя костра в камине, грубо слепленном из кам-ня и глины.

— О, — воскликнул  Молиар,  схватив  ядовито-желтую   шапку, забытую  Нупгун  Цереиом.— Господин   поклонник  идолов   может застудить плешь. Господин язычник получил изнеженное воспита­ние. Как бы не занемог!

И он поспешно выбежал вслед за всеми.

 

ОФИЦЕР

                                                                       Ворона  черной  вылупилась из  

                                                                   яйца, чер­ной и вырастет.

                                                                                             Самарканди

Чудесный солнечный день сменился в долине Мастуджа бур­ною промозглой ночью. До самого рассвета бесновалась метель, а утром на девственно белом снегу повсюду по горным откосам отпечатались цепочки следов — копытцев. Ночной снегопад согнал с хребтов архаров. Пир Карам-шах не устоял и позволил Гулам у Шо увести себя в горы и заняться царственной забавой — охотой. Вождь вождей давно, оказывается, мечтал пополнить свою лон­донскую коллекцию охотничьих трофеев круто закрученными ро­гами красавца горного барана.

Совершенно равнодушный к стрельбе и погоне за дичью, Сахиб Джелял ехать па охоту отказался. Он направился в конюшню присмотреть за конями, отдать рас-поряжения конюхам.

По двору среди валунов прогуливался со скучающим видом штабс-капитан. Он тоже поплёлся в конюшню и сразу же показал себя знатоком лошадей. Он осмотрел каракового жеребца Сахиба Джелила и отдал должное отличной форме, в которой он нахо­дился.

— Удивительно! На вашем коне ничуть не сказались ни гиндукушские перевалы, ни проклятые костоломные овринги, ни ледяные броды!

Похвалив коня за то, что он преотлично служит своему хозяину Сахибу, а Сахиба за то, что он бережет такого преданного слугу, как его караковый жеребец, Вяземский без всякого Перехода добавил:

— Кашгарские купцы-торгашн как с цепи сорвались. Заключа­ют с англо-индус-скими торговыми фирмами, и особенно с торго­выми домами касты ходжа, одну сделку за другой.

Он закурил папиросу и через открытые ворота конюшни по­смотрел на темную полоску — следы копыт охотничьего карава­на, — убегающую вдаль и ввысь.

— Спекулянты-толстосумы  нюхом чуют фантастические бары­ши. Строят расчёты на открытие в не столь отдаленном будущем автомобильной дороги из Индии в Сшщзян до Кашгара. Вчера я проезжал по участку Гильгит — Сринагар. Работы идут вовсю. Туда согнали горцев, заставляют работать под дулами винтовок. Видел также дорожников на тропе от Ташкургана до кашгарской равнины. Делают черновую разметку с теодолитами. Так десять дней тяжелейшего пути, Есть ещё путь от Кашгара на Мискар — четыре дня мучений. От Мискара через Гпльгит до Кашмира вьюч­ные  караваны идут семь дней. От Ташкургана до Читрала — одиннадцать дней. Зимой все дороги или совсем непроходимы или превращаются в ад... И всюду ведутся работы. Да, господин Са­хиб, ничего не скажешь — англичане из кожи лезут, не жалеют ни средств, ни людей. Могилы на каждом шагу.

— А что делают строители? — спросил Сахиб Джелял, не пово­рачивая  головы.  С вниманием  он  наблюдал  за  двумя  визирями мастуджского   повелителя, наводившими   жесткими   из   кабаньей щетины щетками глянец на бока и круп его коня. Трудно было по­нять, входило ли    это в круг обязанностей    высокопоставленных вельмож или конюхи были здесь одновременно визирями.

— Ремонт еврингов и карнизов, разработка подъемов, серпан­тинов, перестилка мостов, — перечислял офицер, — не только на тех маршрутах. Вот здесь, — он извлёк из внутреннего кармана френча пачку листочков бумаги, — записаны маршруты через Бадахшан в сторону русского Памира, на Вахан, Шугнан. Горы кишат строи­тельными отрядами.

— На   какие  вьюки  рассчитаны  основные  перевалы   на  Мастудж, в районе Кала-и-Пяндж, Борогиль? — спросил без видимого интереса Сахиб Джелял.— Какого калибра  пройдет вьюком горно-полевая?

— Такие расчёты в прошлом столетии сделал русский полков­ник Ионов, когда смотрел с памирского перевала на Индию, как он выразился... Но я кое-что подсчитал и изобразил на бумаге. Английские военные инженеры просчитались. Ещё несколько пу­шек перетащить смогут. Но чтобы проложить шоссе для регулярного колесного движения... дудки-с. Да в один-два месяца! Тут работы, на многие годы при затрате многих миллионов фунтов. Кашгар еще много десятилетий будет оторван от Индии. Просчи­тались господа купцы Умар Ахун, Бабакурбанов и прочие толсто­сумы-эмигранты — вы, конечно, о них слышали. Знаете, гоняют через Читрал — Маликан караваны. Пусть сколько угодно похва­ляются: «С нами разговари-вали большие люди из Лондона. Дорогу обещали». Дорога на Кашгар — грубый блеф. Никто не в состоянии построить в одночасье дорогу через чертовы крутизны Каракорума. Годы нужны... Вся болтовня нужна, чтобы заставить купцов перевезти сколько возможно военного снаряжения, а до мирных товаров и купеческих доходов господам британцам сейчас и дела нет. Блеф!

И так как Сахиб Джелял ничего не сказал, офицер продол­жал:

— Вообще же на транспортировке военных грузов заняты свы­ше тысячи двухсот лошадей под вьюком. На самых трудных уча­стках потеют носильщики-грузчи-ки.  Охрана  свирепая.  Стреляют по ночам без предупреждения.

Чистка коня закончилась. Визири надели свои тулупы, покло­нились в пояс и ушли. Офицер окликнул своих людей и распоря­дился готовиться к отъезду.

Вечером, ещё засветло, возвратились охотники с пустыми ру­ками. Ни одного архара они не подстрелили, и Пир Карам-шах не сумел скрыть своего раздражения. Он грубо выговаривал что-то его величеству царю Мастуджа, упрекал его, называл проста­ком, бездельником. Гулам Шо униженно кланялся и ссылался на плохое состояние перевалов и на то, что дичь язычески хитра, по-тибетски ловка и умеет по-буддистски заметать следы.

— Завтра, господин, опять поедем, если позволите. На рассвете выступим. Дичь теперь не уйдет. Тибетские горные бараны жирны и неуклюжи на снегу. А наши кони отдохнут за ночь. Снег под­мёрзнет. Рванем сразу три-четыре парсанга. Вполне можно пере­хватить... дичь у брода на реке Ясин. Там моста нет — строят, но еще не готов,— а паром сорван паводком.

— Хороша  дичь! Хорош архар! — сказал офицер, когда они встретились снова с Сахибом Джелялом в конюшне во время ве­черней засыпки  ячменя лошадям.— Поймите  меня  правильно. Я русский офицер, туркестанец. Мне британские подлые фокусы от­вратны. Мы, белая гвардия, гниём, окончательно протухли в Каш­гаре, якшаемся с «китаезами», всякими продажными мандарински­ми генералами-диктаторами. Подстраиваем пакости большевикам... Но, поверьте, чуть сыны Альбиона сунутся в Россию, ни один че­стный русский не пойдет. Черта с два! Да что говорить! У нас отличный пример — генерал Востросаблин. Хотели господа англичане хапнуть крепость Кушку — думали, комендант Востросаблин царский генерал и ворота откроет нараспашку,— получили по зу­бам, да еще как! Мне претит этот индийско-британский петух Пир Карам-шах, или как его там. Разрядился рад-жой и воображает себя господином Северной Индии. Вы поняли, конечно, на какого архара он охотился? Тибетский посол! Нельзя выпустить его об­ратно в Тибет, а?.. Но тибетцы похитрее. И с послом этот доктор Бадма. По всему видно, умнейший человек. На любое коварство лекарство найдет. Не перебивайте! Мы тоже не лыком шиты и не лаптем щи хлебаем. Приятно поговорить с вами на русском языке. О дорогах я вам рассказал. Здесь строятся форты, блокгаузы, ка­зармы. Сюда перебрасываются англо-индийские регулярные ча­сти. Сюда везут оружие. Лихорадка эта — не что иное, как под­готовка к большой войне. Пир Карам-шах уже докладывал в Урумчи о роли Бадахшана как плацдарма... Я тоже сидел на совещании у синцзянского генерал-губернатора, и Пир Карам-шах видел меня там, но здесь не признал... Он заверял тогда, что сосредоточение англо-индийских войск и авиации в долине Инда направлено исключительно против Советов. Он умолчал, естест­венно, о бадахшано-тибетском плацдарме, про который вчера столько болтал. Китайцам и японцам Бадахшано-Тибетская импе­рия — нож к горлу... Узнают — встанут на дыбы. Пир Карам-шах торопится. Он рассчитывает поставить и Нанкин и Токио перед свершившимся фактом. С прошлого года пять англо-индийских ди­визий передвинуты на направление Пешавер — Кабул. По одной полной дивизии здесь, в Вазиристапе, и в Кветте, в глубоком ты­лу, в стратегическом резерве. Четыре эскадрильи военно-воздуш­ного флота — из шести имеющихся в Индии — перебазированы в район Пешавер — Равалпинди. Остальные аэропланы в районах Кветты и- Амбала...

Слушал Сахиб Джелял внимательно и заметил:

— Прошу, продолжайте.

— Всюду в Синцзяне на границе России кишмя кишат агенты британской секретной службы. Да, вся машина имперская пуще­на в ход. Неспроста горячка треплет таких, как Пир Карам-шах. Им мнится вернуть Афганистан в лоно Британской империи. Взду­мал король Аманулла проявлять самостоятельность — убрали. Не удался опереточный халиф водонос Бачаи Сакао — подставили ему лестницу к виселице. Пожалуйте! Теперь британцы обхажи­вают короля Надира. Все перед ним расшаркивались: и такой он хороший, и такой гениальный. А увидели, что он умён и не желает ссор с советским соседом, и вот уже снова в полосе пограничных племён начинается восстание. Но козырь у них — эмигранты и басмачи. Удастся этому Джону Булю в чалме втолкнуть Ибрагимбека и эмира в Советский Таджикистан — и Афганистан окажется втянутым в конфликт с Москвой. А чтобы Кабул стал податливее, попугают его Бадахшано-Тнбетскон империей. Детская затея, ска­жете… Не думаю! Пока суть да дело, пока раскусят в Кабуле, что к чему, а шуму-то, шуму! В газетах всего мира раздувают шумиху о «красном империализме», авось слабонервные царьки и князьки клюнут. Такие, как этот царь Мастуджа, по ночам в завывании ветра слышат трубы будённовской кавалерии. Ну, а вот вам самое сзеженькое высказывание в лондонских газетах: «Англия не захо­чет до-жидаться нападения Советского Союза, а сама двинется вперед».

— Вы человек военный. Изучали здесь каждую тропку, каждый перевал.

Офицер расчертил свободный от мусора кусок глиняного пола конюшни острием охотничьего ножа.

— Здесь Памир. Вот Афганский коридор и Кала-и-Пяндж. Здесь, южнее, мы.   Здесь военный форпост англичан — Читрал. Это уже запишите: в Читрале стоит   рота синаев  7-го полка...

Они провели в конюшне довольно много времени. Позже при случае Сахиб Джелял писал: «Офицер учился в Академии Россий­ского генерального штаба. Очень полезен. Центральную Азию зна­ет, как свою квартиру. Обрисовал где, на каких подъемах и спус­ках, на каких переправах и оврипгах может быть провезено воен­ное снаряжение, начиная от патронного ящика и кончая горными орудиями, где дислоцированы воинские части и гарнизоны, где и сколько можно прокормить солдат, носильщиков и даже генера­лов, учитывая повышенные потребности в удобствах последние, вплоть до переносных ванн с душами».

 

ЛЕГЕНДА

                                                                До той поры, казалось, она притаилась

                                                                хищным ягуаром, свернулась коварной

                                                                зме­ей, гибкой рабыней, хитрой кошечкой,

                                                                томной ланью, но вот она выпрямилась

                                                            во весь рост, пантера выпустила когти,

                                                              змеи приготовилась к прыжку.

                                                                                       Вагиф

Царица Белая Змея! Кто угодно мог выдумать Белую Змею, только не маленькая обладательница сорока косичек. И в её гла­зах читалось детское любопытство, а не страх. Нетрудно было за­ключить, что Белая Змея девочки и «Она» царя Мастуджа одно и то же.

— Тут белые змеи в горах водятся? — поинтересовался как-то за ужином Пир Карам-шах у Молиара.

Меньше всего вождю вождей хотелось снисходить при гостях до разговора с каким-то мелким базарным торгашом, неведомо откуда появляющимся и так же неизвестно куда исчезающим. Но, по-видимому, Молиар дотошно знал горные страны и обычаи их жителей, во всяком случае он умел с ними объясняться по лю­бому вопросу.

— Вы? — удивился    маленький    самаркандец.— Вы    слышали про Белую Змею? О!

И слова полились рекой. Естественно, как и следовало ожидать, в невод словоохотливости Молиар наловил столько мелкой рыбеш­ки, что Пир Карам-шах с трудом мог рассчитывать найти там хоть одного сазана. Пришлось набраться терпения и слушать.

— Белая Змея! Вы хотите знать про Белую Змею? Да в каж­дой  красавице-бадахшанке  по  белой  змее сидит,— вдохновлялся все больше Молиар.— С древних времен так повелось: лёг вечером муж с женой спать. Открывает ночью глаза — смотрит, жены рядом нет, а в дверь уползает змея... белая.

Молиар даже, оказывается, знал легенду о Белой Змее.

«Было ли, не было. Но в некоем горном селении жил-проживал пастух, и имел он одну-единственную периподобную дочь. Тамош­него шаха пленила красота девушки, приехал он, зарубил мечом посмевшего перечить пастуха, а красавицу увез к себе во дворец-замок. Только возвел её к себе на ложе, вдруг поднял крик. Вбе­жали в спальню слуги — смотрят, шах лежит в агонии, девушки нет, а на ложе свернулась кольцом Белая Змея. Визирь приказал поймать Белую Змею и бросить в костер. Сын визиря посмотрел и говорит: «Это не змея, а девушка. Отдай её мне». Принес её к себе, но Белая Змея укусила визирева сына, и он умер. Стражни­ки погнались за змеёй, но она вползла в горный поток, и все страж­ники утонули. Пылая местью, визирь взял саблю, погнался за змеёй. Смотрит, на овринге сидит белоликая девушка и улыбается... Визирь, забыв о мести, обнял девушку. Но она тут же обернулась Белой Змеей. Визирь ударил её саблей и уехал. Проезжал мимо налоговый сборщик, увидел раненую Белую Змею й заметил, что вместо крови из раны у неё катятся рубины. Взял он змею и привез домой. Жена сборщика подсказала мужу: «Убей змею, у неё внут­ри полно рубинов. Мы продадим их и заживем богато». Налого­вый сборщик наточил нож и хотел отрезать Белой Змее голову — смотрит, перед ним белоликая красавица. Сборщик убил жену, а взял в жены белоликую красавицу. В первую же ночь она обрила его своими змеиными кольцами и удушила. Уползла Белая Змея на гору Тирадж Мир. Там она и живёт, а из незажившей раны своей роняет постоянно капли крови — рубины. Потому в Бадах-шане так много рубинов. А кто увидит Белую Змею и хоть паль­цем тронет — тому не жить. Ибо от боли, причиняемой той раной, она не знает жалости. И все девушки Бадахшана умеют, когда хотят, оборачиваться Белыми Змеями, ежели кто их вздумает оби­деть».

Выдержки у Пир Карам-шаха хватило. Он ни разу не перебил многословного Молиара. Но когда тот наконец закончил сказку, вождь вождей спросил про Белую Змею, которая живет в Мастудже на горе Рыба.

—  Не знаю, не знаю! — отнекивался Молиар. — Все женщины Мастуджа доподлинно змеи. Лучше про них не спрашивать даже такому храброму воину и властелину, как вы, господин.

Пир Карам-шах разглядывал Молиара более чем вниматель­но. Неужели этот мелкий торгаш ничего не боится? Поведение его граничило с неблагоразумием, даже с глупостью. Видимо, торгаш просто не понимает, с кем имеет дело, не отдаёт себе отчета.

—  Что ты имеешь в виду? — резко повернулся к Молиару вождь вождей и встретил безмятежно-спокойный, он бы сказал, ба­раний взгляд его темно-карих влажных глаз, говоривших лишь о предельной наивности. — Что ты там болтаешь? Ты?

—  Молиар, с вашего разрешения, купец второй гильдии из Са­марканда, из города благородного и священного. Молиар к вашим услугам, ваше высокопревосходительство.

Многословие Молиара, да еще с явной издевкой, могло вывес­ти из себя, но вождь вождей сдерживался. Увы, не всегда даже всесильный может наказать наглеца. Надо еще выяснить, какую роль сыграл этот ничтожный купчишка во внезапном отъезде Нупгун Церена и в срыве переговоров.

—  Так в чем же дело, господин  купец второй  гильдии?  Ты будешь говорить, или развязать тебе язык?

И угрожающий тон, и смысл слов вождя вождей вызвали за­мешательство в комнате. Гурки перестали жевать и повернули головы к Пир Карам-шаху, выжидательно глядя на него. Царь Мастуджа застыл с полным ртом.

Склонив свое плотное туловище так, что аккуратная чалма чуть не коснулась блюда с пирожками, Молиар заговорил, нет, не заговорил, а залепетал:

—  Если их высокопревосходительство соизволит проявить ве­ликодушие и, боже правый, снизойдет к нам, ничтожным, то не соблаговолят ли они с распахнутым  сердцем  вникнуть в смысл наших ничтожных слов. О господин начальник, если вы взгляне­те на меня с улыбкой, я воспряну духом и сердцем и проникнусь надеждой. Извините, что я поддался слабости многословия. Я го­тов растерзать себя.

—  К делу! Что вы сообщили послу Далай Ламы, какую но­вость? Почему Нупгун Церен ускакал из Мастуджа, будто гони­мый джиннами? Никто так и не смог нагнать его.

—  Да, дичь быстроногая. Дичь боится джиннов. Сейчас их мно­го  здесь. — Но   тут же Молиар спохватился и продолжал: — Позвольте сказать вам, ваше  превосходительство, мы привезли господину послу Лхассы письмо от главнокомандующего армией сил ислама Ибрагимбека.

—  Письмо?! — воскликнул Пир Карам-шах, и губы его запры­гали.

Важно склонившись снова вперед, Молиар сказал:

—  Господин Ибрагимбек,  верховный командующий ислама, вручая нам в Кундузе письмо, соблаговолил распорядиться отдать его в собственные руки господина посла. Что мы и выполнили.

—  Письмо! — разочарованно  воскликнул   Пир    Карам-шах.— И ты не знаешь, что в письме?

Скромно опустив свои бесстыдно наивные глаза, Молиар ма­кал корки хлеба в растопленное баранье сало, выбирал куски жа­реного козленка и все с аппетитом отправлял в рот. Наконец он скромно сказал:

—  Мы писали это письмо.

—  Как?

—  Не  сподобен  господин  Ибрагимбек  премудрости  грамоты, да и на что мо-гущественному Главе локайского племени обреме­нять свои мозги изучением всяких там буковок и почерков. Боже правый! Довольно ему моргнуть, и пред ним склонится дюжина пи­сарей, чтобы записать его мысли.

—  И?

—  И их превосходительство Ибрагимбек призвал купца второй гильдии господина Молиара, то есть нас, и приказал: «Возьмите калам!» О, он сказал не «возьми», а «возьмите», и еще прибавил: «Возьмите бумагу и пишите! А пишите идолопоклоннику, камнееду, поганой собаке Далай Ламе. «Ни один правоверный не захо­чет сесть с тобой на ковер переговоров. Даже и видеть тебя, язычника, не пожелает, чтобы не опоганить своих глаз и не осквернить чистого своего обоняния». И еще приказал Ибрагимбек написать: «Предав мечу врагов ислама в Бухаре, Самарканде и Ташкенте и освободив прочие исламские земли от неверных, я, Ибрагимбек, пойду в поход на логово язычников Тибета, дабы сокрушить при­бежище Гога и Магога, именуемое Лхассой».

Все, в том числе и Пир Карам-шах, слушали в полной расте­рянности, что говорил с усмешкой купец Молиар. Когда он накопец остановился, чтобы  промочить горло глотком  чая,  Пир  Карам-шах раздраженно спросил:

—  И такие слова были в письме?

—  Всё вписал я в письмо, боже правый. И еще много других поносных слов. И еще было написано: «А если кто из язычников переступит порог моей юрты, того наглеца я прикажу привязать к колышкам и содрать с него живого кожу. Так принято в племени локай поступать со злейшими  врагами». В  письме имелось ещё много самых страшных проклятий.  И ещё я  приписал:  «Смерть ползает в горах Бадахшана. Белые Змеи заползают в ложе приез­жих язычников и дают пососать им из своих грудей смертельного яду».

Молиар замолк и принялся тщательно выбирать из миски с на­резанным жареным мясом кусочек получше.

Никто не нарушал молчания. Все вдруг почувствовали, как сейчас бесприютно и тоскливо снаружи, в горах. Зеленоватый свет струился в комнату из распахнутой двери. Сидящие за дастарханом не могли видеть двора и надворных построек. Прямо за порогом двор круто опускался вниз. В раме дверного проема, слов­но картина, выполненная смелыми мазками, стояла чешуйчатая гора Рыба, закованная в кольчугу блестящих под лучами луны крыш домов, а над ней в черный бархат небосвода врезался белой остроугольной пирамидой гигантский пик Тирадж Мир как оправ­дание жизни и власти великой таинственной Белой Змеи. И какими жалкими показались невразумительные слова нелепого письма Ибрагимбека с его потугами грозить, претендовать на могущество и силу. Что мог он? Что могло маленькое мятущееся племя локай? Что могла кучка прогнанных народом бухарских баев. Все меркло перед величием обступивших крошечный Мастудж горных громад: с востока — Каракорума и Тибета, с запада — Гиндукуша, с се­вера — Памира.

И, возможно, потому молчал вождь вождей, пронизанный хо­лодным трепетом перед заглядывавшей в комнату снежной грома­дой Тирадж Мира. Возможно, он понял впервые, как ничтожны его усилия, как бесплодны его неистовые, отчаянные попытки под­нять, сплотить, склеить осколки разбитых вдребезги азиатских империй и двинуть их вооруженные силы на север.

Много, невероятно много затратил он сил, энергии. Он пере­вернул целые пласты человеческие, политические, природные. Ис­тратил огромные средства. Играл на алчности, честолюбии, благо­родстве, жажде власти, на низменных инстинктах. Он покупал це­лые племена. Одних людей он уничтожал, других поднимал к вер­шинам власти. Поворачивал судьбы истории. Делал королей и королевства.  Заставлял  содрогаться  сердца   политиков  и  государей. Лил кровь, совершал жестокости. Толкал на зверства и сам совершал их без колебания. Производил опыты применения новей­ших средств войны против первобытных племён, чтобы запугать их, заставить идти туда, куда звали интересы его Британской им­перии. Он все делал для неё, для укрепления её могущества. И он готовил новый её взлет. Он поднимал гигантскую волну, чтобы обрушить её на север. И сам он, Пир Карам-шах, стоял на гребне волны, на самой верхушке. Оттуда такой кругозор! И, что самое главное, здесь он чувствовал себя в апогее величия, сверхчелове­ческой власти, могущества. По крайней мере ему так казалось.

Нет, уже не казалось.

Трудно падать с такой высоты. А он упал с гребня, соскользнул, слетел. И столкнул его... кто?

Маленький, ничтожный, сидит он, шлепает толстыми ирониче­ски сложенными губами, рассказывая сказочки, а бегающие его пытливые глазки шарят по горке мяса на глиняном блюде и вы­бирают мозговую косточку. И всем своим видом ничтожество Мо­лиар показывает, что он и не подозревает, какой удар сейчас нанес он ему, Пир Карам-шаху. А ведь он разрушил здание, которое возводилось по кирпичику, по камешку, терпеливо, кропот­ливо, вопреки всем препонам. Здание грандиозное, блестя­щее. Здание Центрально-Азиатской империи, которая должна была противостоять всей России, извечному сопернику Британии в Азии.

Пошлепал Молиар губами, помолол языком, причмокнул и... здание рассыпалось в песок. И еще припутал Белую Змею.

И осталась размочалившаяся шерстяная скатерть, уставлен­ная деревянными грубыми мисками, закопченный таджикский ка­мин, кожаные потертые калоши царя Мастуджа у потрескавшегося порога. А за ним гигантская сверкающая громада снега и льда Тирадж Мира в черном проеме открытых дверей.

— Оправдание жизни и власти! — громко проговорил Пир Ка­рам-шах. И его неуверенный смешок, на который тревожно подня­ли глаза его верные гурки и царь Мастуджа, и эти слова прозву­чали в большой с низкими прокопченными потолками приемной зале мастуджского дворца как приговор... Приговор грандиозным замыслам. Пир Карам-шах тоже поднял глаза. Он ещё не понял, что смеется сам. Он смотрел на длинную тощую фигуру Гулама Шо, окаменевшего посреди комнаты, на его живописную физио­номию, на его карикатурно кривой нос, неправильно присажен­ный между пунцово-красными толстыми щеками, на взъерошен­ную кошмяную бородку, на весь его комический облик.

И вдруг Пир Карам-шах осознал, что задыхается от злоби. «Надо взять себя в руки, — лихорадочно думал он. — Ты не верб­люд-бугра в период гона. Возьми себя в руки. Если ты сейчас сделаешь что-нибудь базарному торговцу, ты покажешься всем жалким. Ты ничего не сделаешь ему, хотя с удовольствием оторвал бы своими руками ему голову...»

Знал ли Молиар в тот момент, что жизненный путь его во вре­мя пребывания во дворце царя Мастуджа уподобился ниточке. Возможно, знал, но ничем не показал, что знает. Он наконец вы­брал филейную часть жаркого, выхватил её из миски сво-ими ко­роткими, измазанными в жире пальцами, посыпал жгучим красным перцем, обмакнул в чашке с обильно сдобренном индийскими пря­ностями соусе и с превеликим смаком откусил сочный кусочек.

Не подобает в хижине горца, а тем более во дворце царя, говорить о предложенном гостям угощении и тем более хвалить изго­товление кушаний. Потому Мо-лиар только отчаянным  покачива­нием головы и подмигиванием показал, что он наслаждается. Или он хотел проверить, прочно ли держится его голова на плечах?

Сначала свари слово, а потом уж вынимай его изо рта. По всему было видно, что Молиар изрядно нервничает. Возможно, он и сам не знал, что его потянуло за язык. Или прихвастнуть захо­телось, или вся горная страна уже знала о бесстыдном письме Ибрагимбека к Далай Ламе.

Трудности,  связанные с  вовлечением  Тибета  в  антисоветскую авантюру, делали его даже в глазах самых оголтелых врагов Со­ветов предприятием почти фантастическим. В возможность появле­ния тибетских войск в Бадахшане на границах Памира мало кто верил. Лишь само название — Бадахшано-Тибетская империя, ги­гантские географические просторы, таинственность Далай Ламы и его могущества в какой-то   мере   заставляли   людей   представить в своем  воображении  что-то  огромное,   подавляющее,  туманное, могущественное и страшное. Кто его знает, что там в таинствен­ной мгле кроется за вершинами Каракорумских гор, пря-чущихся в темных тучах. А вдруг Центральная Азия очнется от тысячелет­ней спячки. А вдруг из недр Центрально-Азиатских плоскогорий поднимутся орды всадников, как некогда ммриады Гога и Магога, подобные муравьям. А вдруг в фантастических планах Англии есть зерно истины и Бадахшано-Тибет действительно новая, антиболь­шевистская сила.

Было отчего Пир Карам-шаху прийти в бешенство.

Одним небрежным словом, брошенным невзначай на дастархан, этот круглоголовый, простоватый торгаш всё разрушил. Он дунул, и мгла рассеялась. В каракорумских тучах не оказалось никакого великана, никаких гогов и магогов. Мыльный пузырь Тибето-Бадахшана просто лопнул.

И самое страшное — слово брошено, а слово, брошенное в го­рах, не лежит.

Долго, очень долго раздумывал Пир Карам-шах, сидя у оча­га. Он всё думал, да-же уже когда лежал на разостланных тут же одеялах. Бессонница мучила его... И причиной её был Молиар — базарный мелкий торгаш.

Проснулся вождь вождей на рассвете.

—  Позвать Молдара! — приказал он Гуламу Шо, который по­ливал ему из медцого дастшуя на руки подогретую воду. Царь по­дал полотенце и ушел.

Долго Гулам Шо не возвращался. Вернулся он бегом. Козли­ное лицо его напряглось. Весь он окаменел и сделался похож на каменного истукана.

—  Купец  уехал...   В   полночь  уехал...  Заседлал   сам   коня   и уехал. Никто не знает, куда уехал.

 

ОХОТНИКИ В ГОРАХ

                                                              Капля тревоги подобна яду,

                                                              отравляюще­му море спокойствия.

                                                                                      Рабгузи

Так получилось. Вождь вождей мог проклинать сколько угодно и кого угодно, но из серых туч, залегших на северных перевалах, так и не выехал ни один всадник. Никто не спустился в долину Мастуджа.

Зато возникли осложнения на юге. Мало было разговоров о Белой Змее, загадочной и странной, а теперь разнеслась весть, что в Мастудж направляется сама царица Бадахшана.

Мельком слышал Пир Карам-шах еще в Пешавере, что приве­зенная им в дар бухарскому эмиру рабыня-бадахшанка — имя её он забыл — взяла власть над Алимханом. Теперь же из агентурных сводок явствовало, что рабыня объявлена законной женой эмира и что на этом основании он, эмир, решил предъявить права на трон Бадахшано-Тибетского государства.

Однако в расчёт Пир Карам-шаха подобные экзотические осо­бы не включались. В своих многообразных и сложных политиче­ских комбинациях вождь вождей женщинам не отводил обычно никакого места. Эпизод с принцессой бухарской Моникой, навя­занной ему Англо-Индийским департаментом, он считал случайной затеей. «Нам эти «шру» не нужны». Он так и сказал «шру» — то есть сварливая баба. И добавил: «Женщина в политике оправды­вает дичайшие сумасбродства. Сколько великих государственных деятелей закоснели из-за женщин в мирской суете и прожили жизнь без пользы».

Пир Карам-шах не пожелал и слышать о бадахшанской претен­дентке. И все же чуть не ежедневно ему приходилось выслушивать назойливое блеяние царя-козла. Гулама Шо беспокоили не полити­ческие комбинации. Выяснилось, что новоявленная эмирша Бадахшана — его родная дочь Резван, и сейчас царя Мастуджа разди­рали жадность и отцовские чувства. Ходили слухи о золотых и серебряных деньгах, об увесистых, туго упокованных вьюках, ко­торые везет караван, сопровождающий эмиршу Резван. Полуго­лодный царь рассчитывал поживиться кое-чем. Беда, что хитроум­ная Резван предусмотрительно взяла с собой охрану из воинствен­ных бродяг раджпутов. Они скалили белые зубы и стреляли из своих не знающих промаха нарезных ружей в любую шевельнув­шуюся в скалах тень. Не один «из раскрывших рот жадности» уже поплатился за попытку дотянуться до вьюков госпожи бадахшан­ской царицы.

Возмущался Гулам Шо совсем не тем, что его подданные пы­тались присвоить имущество его дочери. Разбой есть разбой, только требующий соблюдения некоторых приличий. Да и все, что могли награбить горцы-мастуджцы, в конечном счёте царь Мастуджа забирал себе в казну. Нет, Гулам Шо боялся за свой трон.

—  Резван едет сюда,— жаловался Гулам Шо.— Её тахтараван, украшенный серебром и золотом, несут двенадцать носильщиков. У неё свита, у неё охрана из раджпутов, у неё визирь. Она говорит: «Вот приеду в Мастудж, посмотрю на моего родителя, продавшего меня  этому хилому толстячку эмиру бухарскому.  Разве обязана дочь уважать отца, продавшего её, словно скотину».

Насмешкой прозвучал пренебрежительный ответ вождя вож­дей:

—  Ты — царь,  а  боишься  женщины.  Она  еще твоя дочь.  Ты повелитель.

—  Ох,  непочтительная  Резван  дочь!   Разевает  рот на   отцов­ский трон.

—  Начальник конвоя царицы — ферганский  курбаши  Кривой, отчаянный  разбойник.  Предупреди его — и  Резван  не доедет до Мастуджа!

Гулам Шо ужаснулся и зажал ладонями свои оттопыренные уши. Лицемерно Пир Карам-шах вздохнул:

—  Э, кто говорит о таких делах?  Курбаши  Кривой  на  то и кривой, чтобы любить золото. Кашмир рядом. А красавицы в Каш­мире ценятся на вес чистого золота. Красавицы в Кашмире живут среди роз и благовоний.

Гласит поговорка: мотал баран головой, но слушал. Мотая on ромной шишковатой головой, Гулам Шо поспешно удалился.

Не стал Пир Карам-шах объяснять царю-козлу, насколько нежелательно появление в Мастудже и вообще в Бадахшане Рез­ван. Своей персоной она олицетворяла, пусть мало реальные, притязания бухарского эмира на горную страну.

Всё больше вождь вождей убеждался, что пренебрежительное отношение к женщинам может дорого обойтись ему. Оставалось утешаться запомнившимся где-то в Аравии или Турции изречением: «Шкура верблюда в конце концов попадает в руки дубильщика» Всю жизнь он отвергал и отрицал значение женского начала в странах ислама. И всё же женщины мешали ему на каждом шагу.

— Господин Сахиб Джелял, вы знаете про Резван? — спросил он как-то. Жесткие складки обозначились на его щеках и в уголках тонкогубого рта. — Что вы знаете о царице Резван? Вы не мажете не знать о ней. Вы же «советчик» эмира.

Откровенно говоря, вождь вождей задал вопрос безотчётно.

Сахиб Джелял не спешил с ответом.Он продолжал попивать из пиалы чай-ки-пяток, нисколько не опасаясь обжечься.  Он смотрел на пламя в камине и думал о чём-то своём.

Пришлось вождю   вождей   повторить   вопрос.   Сахиб Джалял очень осторожно поставил пиалу на грубо тканный дастархана,  придерживая   кончиками   пальцев,  чтобы   она   не  перевернулась  на складках, и не спеша, словно размышляя вслух, проговорил:

— Резван что? Женщина. Букашка. Фу, и нет её! Вот посол Далай Ламы. Да. Очень неосторожен святой лама Нупгун Церен. Очень самостоятельный Нупгун Церен. Слишком самонадеян. Мо­гущественная Англия предлагает покровительство, а он не оказы­вает уважения. Сам великий Далай Лама послом направил Нуп­гун Церена за тысячи миль. Нупгун Церену надо бы проявить понимание и подчинение, а он как себя надменно повел. Разгова­ривать не стал. Почему? Разве Тибет так силен? Разве нанкин-ское правительство Китая не играет Тибетом? Разве недавно не подстроили китайцы заговор с целью убить Далай Ламу, едва только он не захотел быть послушным? Разве великодушные ан­гличане не помогают Далай Ламе и тибетцам воевать против ки­тайских генералов в Сиккиме? Нет, господину Нупгун Церену надо было взвесить и оценить предложение Британии. Нупгун Це­рен  главное лицо в Тибете. Далай Лама Тринадцатый давно, очень давно занимает трон. Увы, всех ждет могила. Скоро Лхассе придется искать среди мальчиков Тибета нового Далай Ламу, а власть возьмет в руки Нупгун Церен. Регенту, пока божественный избранник не подрастет, Нупгун Церену нельзя ссориться с англи­чанами. Англичанам очень нужен Тибет. Очень удобная страна Тибет. Прямо смотрит с высоты гор на Россию.

— Лама Нупгун Церен — старый упрямец...— согласился вождь вождей.— А вы, господин Сахиб Джелял, я вижу, превосходно ос­ведомлены.

Очень хотелось Пир Карам-шаху заглянуть в глаза ассирийско­го бородача, сидевшего на кошме с величием и невозмутимостью, достойными властелина Азии. Сахиб Джелял всегда был невозму­тим. Он никогда не терял спокойствия.

Посмотрите, как бесцеремонно уклонился от разговора о Резван. И он прав: «Что такое эта женщина, когда вопрос касается Далай Ламы?» 

В самых неожиданных местах, в самое невероятное время при­ходилось встречаться Пир Карам-шаху с Сахибом Джелялом. И всегда Сахиб Джелял производит впечатление уравновешенности и мудрого величия. Он свободно ездил везде. Он разъезжал по го­родам и пустыням Афганистана, Кашгарии и Северной Индии с восхитительной непринужденностью, будто и не существовало границ государств. Будто не свирепствовали на дорогах и перева­лах банды разбойников, будто не свистели пули и не раскачива­лись на виселицах жертвы произвола.

Никто не спрашивал Сахиба Джеляла, кто он и откуда. Все знали его, или всем казалось, что знают его — удивительного и представительного, обстоятельного, мудрого. Само собой разуме­лось, что такая величественная фигура не может суетиться, зани­маться пустяковыми вопросами. Такие, преисполненные внешнего и внутреннего значения, персоны могут решать лишь вопросы государственной важности.

При дворе бухарского эмира в Кала-и-Фатту господин мудрости Сахиб Джелял формально не представлял интересов Ага Хана, но, по-видимому, что внушало почтение, имел от него широкие полно­мочия. Не предъявлял Сахиб Джелял никаких верительных грамот от духовного главы исмаилитов и не подписывал чеков на банки финансовой касты ходжи, но когда он оказывался по своим делам в Кашмире, или Кашгаре, или Лахоре и даже в далеком Мешеде, немедленно самое высокопоставленное мусульманское духовенство спешило навстречу пышной кавалькаде великолепно разодетых всадников, которые сопровождали в таких случаях весьма скром­но и выдержанно одетого в стиле мекканского шейха господина знаний Сахиба Джеляла. А он появлялся среди духовенства пол­номочным представителем Ага Хана — Председателя Мусульман­ского Всеиндийского конгресса. Надо сказать, едва ли кто-либо из деятелей исламского движения мог вспомнить, где и когда Сахиб Джелял  выступал  официально,  с  какими-либо  заявлениями,  на­пример, по поводу прогрессивных течений в исламе или, наоборот, с  проповедью восстановления  первобытного  ислама  во всей  его первозданной простоте и воинственности. И тем не менее господин мудрости был почетным гостем любой соборной мечети, в любой самой святой святыне исламского мира.

Частые его приезды в Пешавер всегда считались желанными, н он находил любезный прием на вилле мистера Эбеиезера Гиппа, причем сам мистер Эбенезер давно уже уверовал в то, что Сахиб Джелял является по меньшей мере «человеком» эмира и Ибрагимбека. Несмотря на самые серьезные сомнения, Пир Карам-шаху приходилось считаться с «бородачом», как некиим таинственным звеном той гигантской и могущественной системы, которой Лондон опутывал всю Азию.

Особенно импонировало всем, что Сахиб Джелял никогда не просил денег, никогда не торговался и всегда, наоборот, охотно шел навстречу, когда к нему обращались за помощью.

Удивительно! Он никогда сам не давал ни копейки взаймы, но пользовался у эмира и даже у скупой, скаредной Бош-хатын широким кредитом. Однако использовал он его не для себя, а для тех, кто обращался к нему. У него была одна черта, делавшая его исключительной личностью на фоне азиатских нравов, — он никогда никому не делал подарков и сам вежливо отклонял малейшие попытки тех, кто под разнообразными предлогами пытался дать ему взятку то ли в виде породистого аргамака, то ли цельной штуки драгоценной материи, то ли красавицы-рабыни. Он не брал. Насчет его неподкупности ходили легенды. Это заставляло про­ник-нуться к Сахибу Джелялу ещё большим уважением...

Огромные коряги столетней арчи горели в памирском камине, выступавшая на дереве смола вспыхивала голубоватыми огонька­ми и распространяла по убогому помещению поистине царствен­ные ароматы. Близилась ночь. Все по обыкновению собрались у огня в огромном зале-сарае царского дворца повелителя Мастуджа. Было очень сыро, холодно, и все теснились у огня.

Недавно приехавшие с охоты гурки, более молчаливые и мрач­ные, чем обычно, грелись у гигантского дымного пламени очага у самой входной двери. У двоих из гурков были забинтованы голо­вы. Кто-то сказал, что в азарте охотники сорвались со скалы. От промокших одеяний поднимались клубы пара. Кто-то из гурков запел, тягуче, жалобно, и тоскливую мелодию подхватили ос­тальные.

Вождь вождей недовольно поднял голову.

Песня стихла. Начальник гурков встал и обратился издали к Пир Карам-шаху:

—  Позвольте, господин начальник, доложить.

—  Вижу и так — приехали с пустыми руками. Сидите уж. Успеется,— И, уже обращаясь к Сахибу Джелялу, заметил: — Образцовая дисциплинированность! Беспокоятся, что не успели во­время доложить. А речь идет о пустяках, о неудаче на охоте.

Он так и не позволил начальнику гурков рассказать, что случилось. Но какими-то неведомыми путями в зал-сарай проник слушок. Вельможи мастуджцы шептались, что кто-то погиб, и шепот этот достиг ушей Сахиба Джеляла. Вот, оказывается, поче­му так печально пели гурки.

Беспокойство охватило Сахиба Джеляла. Он невольно подумал о докторе Бадме, уехавшем провожать посла Далай Ламы. Вол­нение на этот раз не укрылось от Пир Карам-шаха, и он снова по­пытался заглянуть в глаза «ассиро-вавилонянина».

Вождь вождей с подозрением смотрел на всех, с кем сталкивал­ся на Востоке. Он не пропускал ни одного человека, вставшего на его пути, пока не «пробовал» его на вкус и цвет, на запах. Этого требовала профессия Пир Карам-шаха.

Он никогда не отступал от этой привычки. И теперь он распро­бовал Сахиба Джеляла. По крайней мере ему так казалось.

Он снова встретился взглядом с глазами, черными, бездонными и жесткими, и сразу же забыл, зачем искал этот взгляд. Потом он вспомнил: «У него гипнотический взгляд. Он заставляет собеседника делать что хочет». Так говорили многие, кто знавал Сахиба Джеляла ближе. Его взгляда боялись, хотя на самом деле люди боялись своей слабости.

В слабостях Пир Карам-шах никогда не признавался. И он тут же попытался убедить себя, что сила взгляда Сахиба Джеля­ла — пустая выдумка трусов, слюнтяев. Он твердо решил исполь­зовать сегодняшний вечер, чтобы установить, наконец, кто и что Сахиб Джелял.

Но странно. Беседу повел не вождь вождей, а «ассириец». И говорил он совсем уже не загадочные, тревожные речи:

—  Жирный, неповоротливый язычник, пожиратель простокваши едет по горам. Ночь. Мороз. А вдруг лишения, опасности пресек­ли его жизненный путь? Но кому может понадобиться жизнь Нуп­гун Церена? Испортить отношения с Лхассой? Смерть этого тол­стяка не принесет никакой пользы. И на волосок она не сдвинет дела Тибетской империи или Бадахшана.

Вождь вождей процедил что-то насчет непредвиденных случай­ностей горных дорог. Он очень нервничал.

—  Несчастные тибетцы со своим Далай Ламой, не разобрав­шись в броде, сунулись в бурный поток,— продолжал Сахиб Дже­лял.— У Тибета нет ни средств, ни людей, чтобы думать о Бадахшане. И, естественно, Нупгун Церен не пожелал завязнуть в болоте хитроумной  политики.  Бедный, нищий  народ.  Руки  тибетцев от слабости даже ружья не держат, а их подталкивают: «Воюй!» И с кем? С очень сильной Красной Армией. Господин Нупгун Церен понял это своими заплывшими жиром мозгами. Он вспомнил, к чему приводят такие необдуманные шаги.

Пир Карам-шах отлично знал, о чем говорит Сахиб Джелял. Англичане проникли в Тибет лестью, подкупом, оружием. Все на­чалось с малых улыбок и богатых даров. Тибетцы и оглянуться не успели, как оказалось, что английские товары освобождены от пошлин и вся внешняя торговля захвачена английскими купцами. Английские коммерсанты проложили пути в Тибет, и вскоре ан­глийские солдаты маршировали по улицам Лхассы. Далай Ламе оставалось улыбаться, потому что у него мало было солдат. Сколь­ко бед и несчастий принесло британское вторжение нищему тибет­скому народу. Одних тибетцев убивали за то, что их подчинили китайцы. Других за то, что не помогали англичанам. И тем рубили головы, и другим. Сам духовный глава Далай Лама едва сумел бежать и вернулся к своему многострадальному народу лишь спустя год, чтобы присутствовать при кровавых междоусобицах. А дальше дела пошли ещё хуже. Воспользовались тем, что шла мировая война, и Британия под шумок прибрала Тибет к своим рукам. Тибетцы восстали и воевали камнями и палками против английских скорострельных винтовок и пулемётов.

—  Да и теперь в Тибете все перевернуто вверх ногами, — вдруг снова заговорил  Сахиб Джелял. — Идут междоусобицы  в Сикки­ме, в Цайдаме, на границе Кашгарии. О каких Бадахшанах может думать тибетский народ?

Вождь вождей уже раскрыл рот, чтобы отдать приказ своим гуркам готовиться ко сну, но смог помянуть лишь господина чёрта...

Даже если бы на крышу дворца обрушилась сегодня лавина, он так не удивился бы. Он даже не заметил, что ликование слов­но светом осветило темное, обычно невозмутимое лицо Сахиба Джеляла.

Шумно отряхивая с верблюжьего своего халата целые слои снега и ударив несколько раз по дверному косяку своей меховой шапкой, чтобы сколоть налипшие льдинки, через порог перешаг­нул Бадма, тибетский доктор. Щурясь на яркий свет костра, он приветствовал всех по-тибетски и, быстро пройдя по кошме, сел рядом с Пир Карам-шахом.

—  Лег-со!— воскликнул  он,  протянув    руку  к камину.— Бла­годарение добрым духам, мы-таки выбрались.

—  Опять снег идет! — закричал появившийся следом на пороге Молиар.— Опять буран. Аллах  велик!  Никогда  не видал  такого густого снега.

И он бухнулся с другой стороны вождя вождей, всем своим ви­дом показывая, как он рад, что наконец ощущает благодатное тепло.

— Едва-едва не застряли, — посмеиваясь, сказал, ничуть не смешавшийся под удивленным и очень мрачным взглядом вождя вождей Молиар. — Еще немного, и    мы нашли бы себе тесную удобную могилу там под снегом...  Отличную могилу, ибо наши бренные тела сохранились бы в холоде до весны, наподобие ба­раньих туш в подвалах бывшего дворца бывшего эмира бухар­ского Ситара-и-Махихассе, куда набивали лед, привезенный с Байсун-горы на четырехстах арбах. О высокочтимый вождь вож­дей, мы так рады, так счастливы видеть вас здесь живым и бла­годенствующим, вместе с вашими верными гурками. Пусть охота и неудачна, зато ваши тела и души в сохранности. Но не ругайте нашего их величество господина царя Мастуджа. Право слово, их светлость Гулам Шо имеет превосходный   нюх и глаз на горную дичь. Но тибетских архаров, их повадки и хитрости он еще не изу­чил. Простите его, что он упустил такого крупного, жирного зверя.

—  Что ты мелешь, господин бухарский торгаш? — процедил сквозь зубы вождь вождей.— Что ты... вы понимаете в охоте?

—  Господин Молиар никогда не охотится, — словно невзначай вмешался доктор Бадма. — Он думает, что охота пустое развлече­ние. Он забывает, что охота очень серьёзное и... неприятное дело для тех, на кого охотятся.

Точно на пружинах, вождь   вождей повернулся    к тибетскому доктору:

—  Что вы имеете в виду?

—  А то, — воскликнул, не дав доктору Бадме ответить, Моли­ар, — что и почтенного тибетского посла священного Далай Ламы, и нашего почтенного тибетского доктора Бадму, и нас, купца вто­рой гильдии Молиара на перевале Хунза    какие-то разбойники приняли за дичь! В нас стреляли! И очень усердно и много! И, я уверен, если бы уважаемый наш тибетский доктор не принял бы на себя начальствования, и не отдал бы команду тибетской нашей охране стрелять, и не стрелял бы сам с меткостью, достойной знаменитого охотника древности Нимврода, боже правый, разбой­ники перестреляли бы нас, точно каменных куропаток.

—  Кто стрелял? Хунза в имперских пределах...  а в империи не стреляют в послов.

Пир Карам-шах возмутился. Но при всем том в голосе его звучала неуверенность.

—  Не стреляют,  говорите! — Доктор  Бадма  смотрел  на  него испытующе.— И все же какие-то  люди открыли   стрельбу по по­сольству Далай Ламы. И эти какие-то имели головные уборы, по­хожие на тюрбаны, которые носят в Непале.

—  Тот,  кто берется утверждать такое... — мрачно проговорил Пир Карам-шах.

—  Лег-со! Я сказал: тюрбаны стрелявших очень похожи на те, которые носят вот они... — Тибетский доктор показал глазами на гурков, сидевших у очага ближе к дверям. И хоть говорил он громко, ни один из охранников  не шевельнулся, не повернулся к ним.

На лице Пир Карам-шаха читалось недоумение. Видимо, он считал пустой тратой времени отрицать столь чудовищный навет на своих верных гурков. Да и кто такой тибетский доктор, который осмеливается бросить на них тень. Он пожал плечами.

—  Мои гурки три дня    охотятся у подножия    Тирадж Мира, по крайней   мере в двадцати милях   от Хунзы — Брезгливый тон его говорил, что   он едва снисходит  до объяснений, — Возможно, вы встретили туземцев из Хунзы. В темноте на перевале они при­няли вашу группу за разбойников...

—  Лег-со! Был день, ясный, светлый. А стреляли они метко. Профессионально метко.

Вдруг Молиар повернулся всем туловищем к Пир Карам-шаху, осклабился и, заглядывая в глаза, заговорил:

—  Ваше высокопревосходительство, прикажите пересчитать своих верных гурков. Конечно, буддийская вера не позволяет док­тору Бадме убивать живые существа, но его карабин не буддист, и кое-кому из тех, кто стрелял в нас, не поздоровилось.

—  Болтовня!

Пир Карам-шах вскочил и, сделав знак начальнику охраны идти за ним, быстро вышел.

Вдогонку Молиар выкрикнул:

—  Недаром, когда мы проезжали Хунзу, в старой башне пла­кали и горевали духи гор.

 

ЧЕЛОВЕК-ПЕНЬ

                                                   Есть три вида людей: люди, подобные пище,

                                                   без которой не обойдешься, люди, по­добные

                                                   лекарству, в которых нуждаются лишь

                                                   иногда, люди, подобные болезни,

                                                   ко­торые никогда не нужны.

                                                                            Лукмон Хаким

                                                   Воробей и до ста лет не перестает пры­гать.

                                                                Узбекская пословица

— Ишикоч!

—  Уши мои открыты! — отозвался Молиар. Он услышал жест­кие нотки в голосе Сахиба Джеляла, и сразу облик полного само­мнения купца второй гильдии слинял с него, и он стал скромным Ишикочем, привратником курганчи, что на ургутской дороге близ Самарканда.

—  Слушаю с трепетом! — Но убедившись, что поблизости никого   нет, счел нужным   добавить: — Боже правый, к чему столь важный тон?

—  Вы рассказали ему про Белую Змею. Не могу понять вас. У нас под ногами горящие угли. Каждое слово ждут и разжевы­вают. Из вашей глупой сказки он узнал про Монику.

Лицо Молиара изменилось. Он задергал плечом и отвел лицо В сторону.

—  Царь-козел боится   Моники, потому   что она от Ага Хана. Но Ага Хан далеко, а Пир Карам-шах рядом.

У Молиара щеки колыхались студнем.

—  Боже правый, — бормотал он, — новая беда на голову девочки.

—  Какая беда? — спросил Сахиб Джелял. Что-то в тоне Мо­лиара ему показалось странным.

—  Боже правый, поверьте, я не знал, что Белая Змея — наша девочка. Это ужасно.

—  И что же? О какой беде вы говорите?

—  Я не знал про Монику. Мне сказала старая ведьма Бош-хатын, что Моника   приедет в Мастудж, но я не знал, что Моника уже здесь, что она та самая Белая Змея.

—  В чем дело? Что понадобилось Бош-хатын от Моники?

—  А вот что.— Молиар порылся в бельбаге и извлек пакетик.

—  Что это такое?

—  «Дору». Проклятая баба дала мне и...

Он рассказал, зачем Бош-хатын послала его в Мастудж.

Все время, пока он рассказывал, Сахиб Джелял сидел молча. На лице его, по обыкновению, ничего не отразилось. Брезгливо, Кончиками пальцев, он взял пакетик и спросил:

—  Ну хорошо. А зачем вы таскаете при себе смерть? А если бы вы ошиблись и случайно   развернули бумажку?   Даже запах такого «дору» смертелен.

Тогда Молиар показал кивком головы через открытую дверь на двор. Там на колоде — коновязи — со скучающим видом сидел весь в лохмотьях и космах Человек-пень.

—  И вы хотели?

   Снова подергал плечами маленький привратник.

—  Молиар — я. Хитрец и склочник. Молиар — я. Ковар­ный и пронырливый, слабый, старый, больной. Но я, Молиар, за Монику вот этими руками удушу и   Бош-хатын и эмира. Моника!

— И все-таки вы, Молиар, таскаете при себе отраву!     

— Я не мог иначе.    Если я раньше времени пристукну этого черта, Бош-хатын поймет все. И вместо меня подошлёт еще кого-нибудь, кого мы не знаем. Я ждал приезда Моники, чтобы её пре­достеречь. Оказывается, она здесь, и она — Белая Змея.

Несколько мгновений Сахиб Джелял разглядывал издали Че­ловека-пня и наконец позвал его в комнату.

—  Подойди ближе! Ты исмаилит?

—  Ой, откуда вы знаете? — испугался Человек-пень.— Прости­те. Каюсь. Простите. Не говорите ничего его превосходительству Алимхану. Меня прогонят из Кала-и-Фатту. Ой!  У меня жена, дети.

—  У тебя на физиономии написано, кто ты. А сейчас седлай свою лошадь. Поедешь в Кала-и-Фатту с письмом.

—  Ой, не надо! Не пишите госпоже Бош-хатын, что я... Умо­ляю! Пожалейте.

Не обращая внимания на вопли Человека-пня, Сахиб Джелял написал:

«Высокочтимая госпожа, салам! Великие мира сего завоевы­вают добрую славу не коварством и отравой, а смирением и дела­ми великодушия».

Он приложил небольшую личную печатку к письму и сказал «пню»:

—  Ты едешь сейчас!    Поедешь не останавливаясь, кроме как для того, чтобы накормить коня. Ступай.

—  Ой, гнев госпожи!.. Умоляю!

—  Живой   Бог  взирает  на  тебя. Страшен зрак Живого Бо­га. А госпожа Бош-хатын... я про тебя ничего не написал. Уби­райся!

Заурчав от радости; Человек-пень ползком подобрался к Са­хибу Джелялу, поцеловал полу халата, выскочил из комнаты и побежал в конюшню.

—  Будет нём. Не надо язык отрезать,— усмехнулся Сахиб Джелял.

—  И откуда вы узнали, что Человек-пень поклоняется Живому Богу? — удивился Молиар.

—  Глаза у вас, Ишикоч, хитрющей совы, а ничего не видят. Я всё приглядывался к нему. Ни одной молитвы мусульманской он не прочитал с тех пор, как приехал сюда, ни одного намаза не исполнил. А теперь нам надо увидеть Монику.

Что ж, Молиару оставалось поблагодарить Сахиба Джеляла за то, что он избавил его от назойливого стража. Сделав это со всей восточной вежливостью и отвесив десятки нижайших поклонов, Молиар поспешил на гору Рыба к Белой Змее.

 

ЦАРЬ

                                                            И князю надлежит приспосабливаться к

                                                            судьбе, если он хочет радоваться и сме­яться.

                                                                             Рабгузи

                                                            Свидетель истины и мерзкий интриган,

                                                         со­четание пороков придворной жизни с

                                                        на­выками нищенства.

                                                                      Джаффар ибн Салман

Ночью Гулам Шо пробрался    в комнату    к Сахибу Джелялу.

— Что делать? Что получается? Народ разбежался. Одного дня не проработал. Дьявол затянул мне шею петлей. Смотри и читай.

Он извлек бумагу из принесенной с собой растрескавшейся, облепленной паутиной шкатулки с выгравированными львом и единорогом на крышке. Это оказался договор, вернее, копия, но за подписями и печатями:

«Я, владетельный раджа княжества Мастудж, шах и царь Гу­лам Шо, сын Исмаила Шо, взял по своему добровольному побуж­дению на себя священное и непреложное обязательство от имени своего и от имени своих назиров и принцев навечно сохранять мир и дружбу с достопочтенным, могущественным королем Англии  и императором Индии. Обязуюсь держать в проезжем состоянии пути в горах    и долинах, постоянно починяя овринги, подъемы и спуски, переходы, мосты, перевальные участки, расчищая от снега, льда, от завалов и лавин, привлекая на трудовую повин­ность всех мужчин и женщин моего государства, способных дер­жать в руках кирку и лопату. Обязуюсь представлять по первому требованию сколько понадобится  проводников, подносчиков гру­зов, носильщиков, вьючных    животных — лошадей, быков, яков-кутасов, ослов, обеспечивать питанием людей и скот, занятых на британских правительственных перевозках, за счет казны госу­дарства Мастудж, соблюдать силами воинов  моего государства безопасность на всех без исключения дорогах, путях, тропах, про­ходящих через княжество Мастудж, защищать и охранять проез­жающих по этим дорогам чиновников, служащих и прочих англи­чан. И да отвечу я за каждое нападение и насилие на проезжих путях своей жизнью и всем своим имуществом, а каждого моего подданного, совершившего    разбойный и воровской    поступок на дорогах и путях, казню жестокой смертью. За поддержание в со­хранности и  безопасности  путей  моего  княжества  Мастудж  правительство его величества императора Индии назначает мне к выплате ежегодное пособие в размере от ста фунтов стерлингов в золотых монетах.

Высокий договор, скрепленный  высокими договаривающимися сторонами  приложением  печатей  и  подписями,  действителен   на­всегда и будет переходить из века в век».

Своим неправдоподобно огромным пальцем царь ткнул в ха­ос из вычурных подписей и лиловых оттисков печатей и прохри­пел, окончательно подавленный:

—  Видите, что делается?

Сахиб Джелял читал договор вслух, делая вид, что наслаждается и его содержа-нием и витиеватым дипломатическим стилем. Но Гуламу Шо это не доставило   удовольствия.   О том говорили ссутулившиеся плечи, повисшие плетями узловатые руки, скорб­ное лицо.

Он жалобно простонал:

—  А ты, господин, еще советуешь такое. Да если не дать рабо­чих на перевал, о! Да если дьявол только пронюхает, о! Да если завтра я сам не возьму семихвостку и не погоню из домов мастуджцев, о! Господин, ты видел виселицу на площади. Да только за то, что мы не смогли переправить  сто тюков в Кашгарию, — снег тогда занес перевалы, — на той виселице три месяца висели вдво­ем наши Дауд и Шоди — караванщики. И мы не посмели их по­хоронить, пока они совсем не истлели, и мясо их не сожрали пти­цы и черви. Проезжая однажды через селение, дья-вол сказал: «Воняет  падаль». Тогда и похоронили. Плохо, господин Сахиб, у дьявола гурки стреляют, не спрашивая, здоровы ли вы.

Смешно крадучись, он подобрался к дверям и осмотрел длин­ный, круто спускающийся к обрыву двор, на этот раз пустынный в свете взошедшей луны.

—  Кто мутит народ? — забормотал  он  нервно. — Кто  говорит народу — ломайте  мосты, ломайте овринги. Заваливайте дороги и тропинки? Кто говорит на площадях у мечетей; не пускайте ка­раваны на север! Не давайте носильщиков.

—  Ну, кто же так говорит?

—  Говорит, говорит... А знаешь, Сахиб, что она говорит: «Ле­нин принес свободу людям, а вы помогаете врагам Ленина — инглизам. Вы, мастуджцы, везете ружья, пушки, пулеметы врагам Ленина, а? Прекратите!  Если звери инглизы по-бедят рабочих и крестьян, вы останетесь рабами инглизов. Зачем вы помогаете инглизам?»

Лицо Гулама Шо, большое, кочковатое, свела плаксивая гримаса:

—  Люди    Мастуджа — старики    и  молодые — сказали:    «Эй, царь, не помогай врагам Ленина! Берегись!» Ох, что делать? Что делать?

—  А ты и не помогай! — сказал совсем равнодушно Сахиб Джелял. — Закрой глаза!

—  А если дьявол озлится! — Гулам Шо шлепнул ладонью по договору.— Гурки стрелять горазды! И виселица стоит.

Весь вид его говорил, что он страшно напуган.

—  И ты царем еще называешься! Какой ты царь! Что у тебя нет в Мастудже храбрецов?

—  А кто мне выплатит в конце года сто гиней, сто золотых звонких гиней? Я бедный! Мне без гиней нельзя.

—  Вот ты какой царь! — словно впервые разглядел Сахиб Джелял Гулама Шо. — Я поверил, что ты царь, а ты — базарчи.

При свете светильника — чирага — видно было, как совсем младенчески смор-щилось бугристое, будто вырубленное из арчо-вого полена, козлобородое лицо царя. И Сахиб Джелял даже склонил голову набок, ожидая, что тишину хижины пронзит визг­ливое блеяние.

— По красоте ты верблюд,  по пению — ишак, — пробормотал он, но вслух сказал другое: — Тебе платят английские гинен. Тём­ные тучи закручивают вихри, те тёмные дела обеляются взятка­ми. Отец кислое яблоко ест, а у детей оскомина. Ты отец мастуджцев. Что ты даешь своему  народу,  своим детям? А? А многие ли твои люди сохраняют от тех ста гиней жизнь и здоровье? У тебя они в Мастудже с голоду пухнут. От похлебки из камней не рас­толстеешь.

Ничего не говоря, Гулам Шо с упрямством дервиша на зикре — радении мотал головой и раскачивался всем туловищем из сторо­ны в сторону.

— А если твоим мастуджцам придется ещё тащить на себе железные пушки на бадахшанский перевал, куда и горный киик не забирается, что с мужчинами и женщинами Мастуджа будет? Золотые гинеи ты положишь себе в сундук, а живых людей в мо­гилу, да?

—  «Аджаль» — смертный час предопределен изначала!

—  Хватит молоть вздор. Ползаешь ты в пыли. Разве удел че­ловека — бояться тиранов? Заставляют они людей разбивать кам­ни, но люди могут разбивать головы тех, кто заставляет. Надо знать, кого сейчас бояться больше — дьявола или    той, которая там. — Он посмотрел на дверь, за которой высилась гора Рыба, и Гулам Шо весь затрясся. — Она сидит у очага и рисует волшебные узоры. Она знает, что друг всем — ничей друг.

Сахиб Джелял сделал паузу и смотрел в тёмно-синий четырехугольник распахнутой двери, на серебристые в волшебных отсве­тах бока и спины валунов-гиган-тов, на рдевшие красными огоньками на противоположном склоне долины редкий селения. Он сурово поджимал губы: «Разве царя разагитируешь? Царь есть царь». Но не всё потеряно. Гулам Шо суеверен. Он боится белой Змей, И если он боится англичан, то еще больше боится Живого Бога».

Царь Мастуджа, вращая глазами и всё шире открывая рот, стрел на благообразное, с прикрытыми глами, лицо невозму­тимого Сахиба Джеляла и трепетно ждал его слова, кого же следует ещё бояться...

—  Охо-хо! — поднялся е места Сахиб Джелял. Голос его теперь глухо звучал откуда-то из сумрака, сгустившегося под низ­ким черным потолком. — Ох-хо, кости мои говорят: послезавтра разыграется непогода; клянусь, на перевалах опять разразится буран. Зима еще раз вернется, еще на недельку. Скажи, Гулам Шо, в Мастудже все люди верят в Живого Бога?

—  А! М-м...

У Гулама Шо, как он сам признавался позже, «будто четыре глаза раскрылись», так он поразился, откуда Сахибу Джелялу из­вестно такое. Правоверный исламский государь — мастуджский властитель — не сразу решился признаться. Он бормотал общеиз­вестные истины: исмаилитам дозволено скрывать свои подлинные догмы и обряды. Он — повелитель и царь Мастуджа — знал и знает, что его подданные плохие мусульмане, а проще говоря, лишь называют себя мусульманами. Да и он сам — это признание Са­хиб Джелял вырвал у Гулама Шо чуть ли не силой — хоть и почитается всеми блюстителем ислама и изучал науки в Дивбен-де, но остался верен религии предков. Нет-нет! Чего ему бояться ассасинов Ага Хана, если он исправно платит ему священную дань.

—  Изволь слушать меня, Гулам Шо!  Живой Бог почернеет лицом, когда ему донесут, что ты проложил через свою Мастуджскую долину дорогу для огнедышащих пушек, и что война — же­стокое, кровавое, не знающее пределов истребление людей — впу­щена тобой в дома исмаилитов. Казне Живого Бога необходимо золото, а мертвые исмаилиты не платят налогов. Помни, Гулам Шо, боги привыкли восседать на золотом троне!

При каждом упоминании имени Живого Бога все гигантское тело царя Мастуджа начинало конвульсивно дергаться в каких-то неправдоподобных корчах.

—  Ага Хан знает  все! — припугнул  Сахиб Джелял. — Он  все знает от неё, — и он качнул головой в сторону двери.—Разве она не призывала тебя к себе и не говорила с тобой?

—  Она не показала лицо. Она не подняла покрывала.

—  Разве ты не знаешь, кто она? Невеста  Живого Бога. По ночам оборачивается она крылатой Змеей и улетает в Хасанабад к Ага Хану и нашептывает ему на ухо.

Гулам Шо снова задергался.

—  Не надо! Не надо!

По всей видимости, Гуламу Шо, человеку с европейским воен­ным образованием, и не подобало верить всякой чертовщине, но он понимал, что по одному слову таинственной Белой Змеи его исмаилиты-мастуджцы отвернутся от него. Как неосмотрительно он позволил людям Пир Карам-шаха осенью продать в селениях Мастуджской долины сотни винтовок и тысячи патрон.

Конечно, Сахиб Джелял рисковал, затевая разговор о пушках с покорным вассалом и безропотным слугой англичан. Предосте­регал его не раз и доктор Бадма. Но Сахиб Джелял изучил не­плохо натуру его величества. Не посмеет царь Мастуджа ссорить­ся с Живым Богом. Немало легенд ходило по долинам и горам о беспощадных мстителях ассасинах, проникавших сквозь камен­ные стены и замки местных князьков, чтобы неотвратимо испол­нить приговор Живого Бога. С Ага Ханом, веришь в него или не веришь, надо поддерживать хорошие отношения.

Видимо, Гулам Шо многое взвесил и учел. На цыпочках он просеменил к двери посмотреть, не подслушивают ли их, и, вернув­шись, принялся шептать на ухо Сахибу Джелялу. И нашептал такое, что густейшие брови собеседника вздернулись под самую чалму.

—  Из Пешавера в Мастудж спешил курьер, — позже сказал Сахиб Джелял доктору Бадме. — Очень важный гонец — сам ста­рейшина гурков. Он очень спешил и менял лошадей в каждом гор­ном караван-сарае. В конюшнях повсюду для курьера стояли на­готове свежие сменные кони. Был приказ давать коней беспреко­словно. Гонец слезал с седла только с тем, чтобы снова сесть на него, и все скакал   и скакал. А теперь, — рассказал мне Гулам Шо, — курьер гурк на дне ущелья. На спуске с Мастуджского пе­ревала настил овринга провалился, и гурк упал вместе с конем в пропасть.

—  Теперь понятно, почему Пир Карам-шах так поспешно уехал сегодня на рассвете.

—  Да, со своими гурками он занят спасательными работами. Непонятно только зачем? Хворостяной настил испорчен по прика­зу самого царя Гулама Шо, а распорядился сделать это господин вождь вождей, — тут обычно спокойный, выдержанный Сахиб Джелял пробормотал изысканное проклятие. — Этот  инглизский ублюдок быстр на убийства. Он сам ждал гонца, и сам сделал так, чтобы тот не до-ехал. Теперь гурки, обвязавшись веревками, лазают по скалам, пытаясь найти тело погибшего. А когда най­дут, бренные останки его положат в сколоченный из арчовых до­сок гроб и с почетом на носилках меж двух вьючных лошадей отвезут за тысячу миль в страну Непал на родину гурка, чтобы отец его и родичи предали его земле.

—  Дьявол знал и про курьера, и про приказ. Но вот о чем приказ? Придётся поломать голову.

Пригласив с собой Сахиба Джеляла, доктор Бадма, не медля ни минуты, выехал на Мастуджский перевал.

—  Я  врач, — сказал он грозному гурку, преградившему им путь к роковому оврингу.— Мое место там, где несчастье.

—  Свеча жизни нашего брата погасла. И крышка гроба уже заколочена. Нашего брата злой джинн швырнул с высоты тысячи локтей, и душа его в обители предков. Врач уже не в силах по­мочь нашему брату. Гроб с останками нашего брата свершает последнее путешествие на родину под охраной из близких нашего брата.

—  Здравствуйте!  Вы изволили приехать?  Посочувствуйте на­шему несчастью! — По тропе к ним в длинном верблюжьего сук­на халате поднимался сам Пир Карам-шах. Усталый, весь изма­занный зеленой тиной и грязью, он тяжело дышал.

—  Старейшина моих гурков! Я отпускал его на родину, и на обратном пути ему в Дакке дали пакет. Трагично, но он не смог выполнить поручения. Я сам лазил в бездну, но пакета при нем не оказалось. У тела кто-то побывал.

Чуть пожав плечами, Сахиб Джелял взглянул на неподвиж­ное, как всегда, лицо доктора Бадмы. Странное многословие! Похоже, что вождь вождей оправдывался.

Все смотрели вниз. Там, в глубине, вся в молочной пене беси­лась и прыгала снежным барсом река Мастудж. Оставалось лишь удивляться, как он мог спуститься туда к воде по отвесным ска­лам. За нуждой и на дно океана, говорят англичане.

—  Такое несчастье! Кто и зачем повредил овринг? — удивился Сахиб Джелял.

—  За овринг мне ответит царь Мастуджа, — жестко ответил Пир Карам-шах.

—  А кто вернет жизнь  человеку? — грустно заметил Сахиб Джелял.

Но Пир Карам-шах уже не слушал. Он вскочил легко на коня и ускакал в сбпровождении своих гурков по тропе в Мастудж, сиявший ранней зеленью своих садов высоко в разрывах седых облаков на горе.

Когда Сахиб Джелял и доктор вернулись во дворец, им сооб­щили, что вождь вождей уехал.

Все эти дни в селении Мастудж проживал бухарский коммер­сант Молиар. Правда, он ничем не проявлял себя. Вел себя скром­но, неназойливо.

Приехал Молиар во дворец на своем белом коньке с хурджуном за седлом.   Он собрался, по его словам, в дальний путь. Он пил чай с Сахибом Джелялом, а затем   плотно пообедал на до­рогу.

—  Человеку и коню в пути хорошо, когда оба сыты, — сказал он. — Всем сообщил, что еду в Кашгарию закупить сотен пять ко­ней. Ехать далеко, а ехать надо быстро. Мой Белок бежит быстро по горам, когда сыт и когда подковы прикинуты хорошо.

—  Сколько займёт поездка? — спросил   Бадма. — На перева­лах ещё много снега. Сегодня к ночи следует ждать бурана.

—  Боже мой! Подумаешь, буран, — важно сказал Молиар, и его густые брови сошлись на переносице.— До полуночи пройду перевал Зибак. Белок бежит быстро. До утра я передохну в Прию­те странников. Очень хорошая, очень удобная пещера. В ней есть и котел и чайник. И вязанка хвороста местными горцами прине­сена. Из пещеры хорошо видна долина. Прежде чем ехать даль­ше, придется смотреть, где стражники. Думаю, стражники на вре­мя бурана забьются в хижины жителей долины, а мы на рассвете проберемся к переправе. И Белок белый, и чалма у нас белая, и халат из добротной белой шерсти белого верблюда.

—  Стражники вас не задержат. У вас же есть пропуск.

—  Кто их знает, что у начальника-карнейля в голове. Мы уж лучше бочком-бочком мимо стражников. Сегодня у нас поне­дельник. В среду я после заката солнца моему Белку надену тор­бу с памирским ячменем.

—  Сто пятьдесят верст, — заметил Сахиб Джелял, — подъем тяжелый, буран, стужа, бурная стремнина реки. Вы хвастун, Ишикоч, со своим колченогим ослом, именуемым Белком.

—  Если, боже мой, мой Белок не выдержит, то на что у меня железные ноги и здоровое сердце?  Там, где лошадь не пройдет, человек пройдет.

Молиар говорил спокойно. Ослепительная улыбка делала его лицо безмятежным и самодовольным. Молиар внушал уверен­ность. Да и он сам был уверен, что доедет благополучно и сооб­щит коменданту заставы в Кала-и-Бар-Пяндж все, что нужно.

— Предупредить во что бы то ни стало, — повторил доктор, — двадцатого или двадцать первого Ибрагим переправится через Пяндж. Где — пока неизвестно, но прыжок  будет, и страшный.

— Но пакет пропал... — проговорил недоверчиво Молиар.

Бадма поднял глаза и сказал:

—  В пакете был приказ — задержать Ибрагимбека от прорыва в Таджикистан. До особого распоряжения.

Молиар и Сахиб Джелял во все глаза смотрели на тибетского доктора.

—  Теперь понимаете, почему провалился овринг и почему в далёком Непале оплакивает жена храброго гурка?

—  Но почему?

—  Почему, спрашиваете вы, Пир Карам-шах все-таки выталкивает Ибрагима в Таджикистан? Начинает вторжение, несмотря на то, что не удалось договориться ни с Тибетом, ни с белогвардейцами Синцзяня. Да потому, что уже в прошлом году осенью он убедил англо-индийский штаб, что силы вторжения готовы и успех обеспечен. И тогда генералы дали согласие начать интер­венцию этой весной. Однако что-то в международной обстановке изменилось, и Лондон вынужден отложить нападение.

Пир Карам-шах боялся, что в пакете лежит приказ: «Не начи­нать!», и сделал так, что нет ни курьера, ни пакета. Развязал себе руки и начинает на собственный страх и риск. Начинает войну.

—  Без пушек, — заметил Сахиб Джелял, — что-что, а пушек мы не пропустим. Так, Ишикоч, и доложите коменданту. Пушки через перевалы не пройдут.

Задумчиво доктор Бадма добавил:

—  Никуда мы не годны, если к Ибрагиму пропустим что-ли­бо. Возвращайтесь, господин Молиар, немедленно. Тут хлопот не оберешься.

 

ПРИГОВОР   ВЫНЕСЕН

                                                                  Где тот, кто убежал от смерти,

                                                                 кто превзошел свой срок?

                                                                                 Джалалиддин Руми

                                                                 Отделилась светлая душа, помрачнело

                                                          солнце, прекратилось дыхание.

                                                                              Дехлева

Слова, произнесенные за дверью глухо, неразборчиво, дошли до сознания не сразу.

—  Откопали! Ледяная могила. Прекрасное лицо, как у живой. Сначала доктор Бадма не придал значения словам. Он даже подумал: «Вероятно, кто-то рассказывает свой сон, цветистый, та­инственный».

Голос продолжал:

— Ледяная стрела смерти сразила совершенство красоты. Прекрасная отправилась к милости бога.

И вдруг доктор Бадма вскочил. Его обдало жаром. В сумраке хмурого рассвета перед своей постелью стоял во весь высоченный рост Сахиб Джелял и тоже слушал. Белки глаз его тревожно белели  под самым потолком.

Хрипло Сахиб Джелял спросил в открывшуюся дверь:

— Откопали? Кого нашли?

—  Нашли... Раскопали снег, высокочтимый господин, — скулил протснувшийся в комнату царь-козёл, — пастухи наши раскопали снег и нашли останки прекрасного цветка Шугнанских гор. Моя дочь мертва. Сейчас понесли её на кладбище, зажгли свечи и возносят молитвы.

—  Кристаллы звезд, подобно песку, осыпят могилу Резван, — вздохнул Сахиб Джелял.— Слава о её красоте и уме шла повсю­ду. Увы, что сталось с сокровищем!

—  Выразим жалость! Проникнемся грустью! Какое несчастье! Мое сокровище! — блеял    царь-козел, закатывая    белесые глаза под клочковатые брови.

—  Шипы сокровища кому-то кололи пальцы, — сухо сказал доктор Бадма. — Цветок имел шипы. А некоторые не прочь были приласкать его.

Он внезапно схватил царя за руки и, повернув к свету его заскорузлые, покрытые струпьями ладони, так пристально рас­сматривал их, что Гулам Шо начал отодвигаться, издавая невнят­ные звуки. Царь не на шутку перепугался. Он верил, что можно читать по линиям ладони мысли человека. А доктор Бадма к тому же тибетский колдун.

—  Не надо! Не надо!

Он корчился, вырываясь из рук Бадмы.

—  Лицемер ты! Никчемный ты человек. Прячешь свои поступ­ки в кошельке своей трусливой душонки. От слов твоих несет зло­вонием. Не поминай имени Резван!  Бедняжка, она презрела ра­зумное и захлебнулась своим честолюбием. Пожелала  венец ца­рицы, а нашла холодную могилу.

—  Не я! Не я виноват! — отпирался  Гулам Шо.— Неужели кто-то способен даже в мыслях?.. Она же дочь мне!

—  Скажи это Белой Змее. Иди! Объясни, почему ты не оста­новил руку негодяя.

—  Ес-ли я-я-я смог б-бы! Горе мне! Разве остановишь на скло­не лавину?

—  Прикидываешься наивным простачком! Ты же в горах ро­дился! Имя лавины — Пир Карам-шах. Иди! Лизни пятку убийце родной дочери!

—  Нет-нет! Я не хотел!

Скорчив на лице гримасу, говорившую, что он по-настоящему в отчаянии, Гулам Шо, пятясь и без конца кланяясь, выбрался из комнаты.

—  Острие впилось в кость, — заговорил, покручивая завитки своей бороды, Сахиб Джелял. — Если позволите, я скажу: у дьявола войско, у царя-козла войско, У нас лишь слова. До сих пор побеждали слова. По всегда ли слово сильнее меча?

— Дьявол инглиз имеет привычку убивать, — заметил доктор Бадма. — Резван ему мешала, вернее, Алимкан мешал. Дьявол силен — и молодая женщина погиб-ла.

—  Что дьяволу жизнь какой-то женщины? — пробормотал Са­хиб Джелял.— Соринка под верблюжьей стопой. А тут еще длинноязычный Ишикоч вытряхнул    перед ним целый мешок сказок про Белую Змею. Он и насторожился.

—  Думала ли бедняжка Резван, что так и не доедет до Мастуджа. А горы круты, снега много, лавины падают часто.

—  На головы тех, кто неугоден дьяволу. С Резван он покон­чил. Мир её праху. Теперь очередь Белой Змеи. Она у дьявола сидит костью в горле. Дьявол уже понял, что Гулам Шо не смеет ей перечить. Просвещенный Гулам Шо хуже суеверной бабушки. Одно упоминание имени Белой Змеи вгоняет его в дрожь.

Они замолчали, потому что мимо них прошел один из гурков.

—  Лег-со! — заговорил   снова   доктор   Бадма.— Дьявол   опас­нее, чем я представлял. Он не останавливается ни перед чем. Ес­ли бы я не поехал встречать на границу Тибета Нупгун Церена, а вы не поспешили бы вперед в Мастудж, мы тоже оказались бы вместе со всем караваном под лавиной. — По обыкновению доктор Бадма думал вслух. — Дьявол не намерен больше ждать. Не се­годня-завтра перевалы откроются. Тысячи носильщиков взгромоз­дят вьюки на спину. И кто тогда остановит караван? Разве толь­ко слово Белой Змеи?

—  Она много делает. Она ненавидит англичан, но она преду­предила: «Одна я ничего не смогу».

—  Да, сражаться приходится с самим дьяволом. А он не оста­новится ни перед чем. Хватит ли у девушки сил? Она ненавидит зло. Сыта азиатским злом. К тому же еще пешаверская мисс пич­кала её европейским злом: ханжеством, лицемерием, сословной спесью. Поражаюсь, как она выдержала. Но лепили господа одно, а получилось другое. Пытались её самое превратить во зло, а она возьми и возненавидь зло.

Говорил доктор Бадма чуть слышно, думал вслух, медленно перебирая мысли.

Разве знаешь заранее, как поведет себя человек? Но ему ду­малось, что он хорошо узнал Монику. Обиженная судьбой, испы­тавшая всю меру людской жестокости, унижений, она, казалось, не могла питать не то что любви, но даже малой привязанности к родному Чуян-тепа. И естественно было бы, что, попав прямо из грязного хлева, из ржавых оков сразу в довольство, сытость пешаверского бунгало, превращенная мгновенно из кишлачной замарашки в принцессу, она могла забыть и свой кишлак, и семью углежога Аюба Тилла. Её захлестнули новые впечатления. Хозяе­ва бунгало всё рассчитали и предусмотрели, чтобы поразить, оше­ломить девушку, — изысканную пищу, драгоценные сервизы, кра­сивые наряды, вышколенную аристократическую прислугу, свет­ские приемы, каюты «люкс», купе международных вагонов, позо­лоту номеров отелей.

И всё же воспитатели ошиблись. Они и допустить не могли, чтобы духовная сторона «взращивания и дрессировки» принцессы-куклы, а именно: знакомство с элементарными знаниями, приоб­щение к зачаткам наук, и особенно чтение книг и занятие искусст­вами — распахнет новые страницы сознания Моники и одержит верх над чувственными впечатлениями. Тягостная обстановка бун­гало, окружение её делались всё невыносимее.

Потемневшие от дыма балки потолка, черный, растрескавшей­ся глины очаг, запах свежевыпеченных лепешек, шершавые ласко­вые ладони отца Аюба Тилла, свежий ветер с запахами люцерно­вого поля, звон кетменя о сухую землю, журчание арыка, синева близких гор — то хорошее, что Моника знала в детстве, жило в её сердце, будило тоску по Чуян-тепа, по родине.

Бездушие, хладнокровная жестокость окружавших её себялюб­цев научили понимать, что справедливо и что несправедливо, где правда и где неправда. Слепым котенком тыкалась она во все, многого не понимала, во многом не разбиралась. И, вероятно, так н прозябала бы или погибла. Но на пути ее оказались, совсем как в волшебной сказке, «добрые джинны» — Сахиб Джелял и доктор Бадма.

Если подсчитать, то за три года превращения приемыша угле­жога в принцессу   «джинны» не разговаривали с ней в общей сложности и десятка часов, но успели   они многое. Они сумели просто и доходчиво расставить в голове Моники всё по своим мес­там, объяснить ей, что из неё хотят сделать её воспитатели — ту­пой, жестокий мистер Эбенезер и холодная красивая змея мисс Гвендолен-экономка. Сахиб Джелял и доктор Бадма помогли Мо­нике осознать себя человеком.

«На Востоке работорговцы покупают невольниц еще в детском возрасте, — рассказывала она в пансионе среди подруг, таких же принцесс, как и сама она.— Выбирали на невольничьем рынке девочку покрасивее, воспитывали её, холили, кормили сладостями, обучали поэзии, высоким искусствам, даже наукам. Существовали в Багдаде, Дамаске, Каире целые школы-академии невольниц. А наш пансион разве не такая же школа рабынь? Обучают нас, воспитывают, а для чего? Рабовладельцы продавали такую не­вольницу за тысячи золотых. Как же! Девушка не только отлича­лась красотой и привлекательностью. Она знала грамматику, сти­хосложение, философию, математику, умела играть на музыкальных инструментах, танцевала, пела. Какие наложницы получались для шахов и князей! Интересно, сколько наша мисс Гвендо­лен получит золотых соверенов, например, за меня? Я ведь еще к тому же принцесса! Рабыня-принцесса! Почем на базаре принцессы?»

Мисс Гвендолен поражалась способностям девчонки.

Но ещё больше поражала её сообразительность и трезвый ум «дикарки-тузем-ки». Такая трезвость мышления! Такая практичная расчётливость! Даже при всем своем тупом, бульдожьем самодо­вольстве мистер Эбенезер не мог не заметить, какие ошеломитель­ные превращения происходят с «обезьянкой». Ни мисс Гвендолен, ни мистер Эбенезер не предвидели, что унизительные методы вос­питания-дрессировки вызовут у девушки отвращение и что для неё настоящим откровением станет целый новый мир представле­ний, приоткрытый ей «добрыми джиннами». Узкий практицизм Эбенезера и Гвендолен ограничивал человеческие интересы «зо­лотом и честолюбием, честолюбием и золотом». Моника не мири­лась с позолотой одеяния рабыни, пусть царственной.

Сахиб Джелял был прав, говоря, что девушка ненавидит зло. У неё было за что ненавидеть многих:

чуянтепинского ишана Зухура, надругавшегося над её дет­ством и разрушившего веру в бога;

басмача Кумырбека, унизившего её девичье достоинство и вну­шившего отвращение к исламу и его обычаям;

воспитателей-надсмотрщиков англичан, топтавших её лучшие чувства во имя «высоких принципов европейской культуры»;

эмира Алимхана, полагавшего, что раз он отец, ему не возбра­няется продать её кому заблагорассудится;

Живого Бога Ага Хана, сделавшего её невольницей своих при­хотей;

мадемуазель Люси, убежденную, что красота и молодость до­чери мешают ей жить;

Пир Карам-шаха, который задался целью её уничтожить.

Счастье девушки, что всю меру её ненависти направили в правильное русло «добрые джинны». И прав был доктор Бадма, когда думал, что в своих поступках, в своих мечтах дехканская девушка Моника-ой руководствуется правильным пониманием того, что есть зло. Но главное, она мечтала вырваться из царства зла и отомстить носителям зла.

— Царь Мастуджа не осмелится отказать ей, — усмехнулся Сахиб Джелял, — она попросит, милостиво улыбнется.

—  Она Так не умеет... — возразил доктор Бадма, и вдруг лицо его оживилось. — Сколько её не учила...  эта экономка... она не умеет. Мисс ханжа не сумела её испортить   окончательно. А что если...

—  Она пригрозит ему Ага Ханом. Царь забудет про всё и ки­нется исполнять её повеления.

—  При имени Ага Хана все здесь падают ниц. Но царь Гулам Шо британец по воспитанию. Он наполовину англичанин, — сказал мрачно Бадма. — От него можно ждать любого зигзага.

—  Но есть ли у неё письменное повеление Ага Хана? Слишком уж рьяно царь Мастуджа действует.

—  Повеления агахановского на бумаге нет, — вмешался, вы­ступив из тени, Молиар. Он, как всегда, возник  неожиданно, и на лицах доктора Бадмы и Сахиба Джеляла появилось выраже­ние изумления. Всего четыре дня назад они проводили маленького самаркандца через Памир в Кашгарию. А он уже здесь.

Как ни в чем не бывало Молиар продолжал:

—  Приказа у девушки нет. Боже правый! Зачем нашей Мони­ке бумага? В одном мизинчике    у Моники    больше    власти, чем у всех и всяких там царей.

Он уселся на кошме, хихикая и кривляясь.

—  Вы? Вернулись?

—  Сегодня. Сейчас.

—  Вы не поехали в Кашгар?

—  Нет, но я был у...

Нетерпеливым жестом доктор Бадма остановил его.

—  М-да, все в порядке,— невнятно промычал купец, растирая усиленно виски   ладонями.— Я был там, где надлежало   быть. Я видел того, кого должен был видеть. А в Кашгар... что мне делать в Кашгаре? Лошади там все заболели сапом...

—  Отлично. Но что с вами?

—  Шёл к вам... Встретил козла-царя... Затащил он меня к се­бе. Поплакали над его горем-несчастием. Малость покурили — в голове леность... рай для мыслей...   А всякая   умная женщина — мужчина, глупый мужчина — баба. Цена этому царю, боже пра­вый, — двести рупий и лошадиный вьюк мануфактуры...

—  Алчность не стареет, — искоса взглянув на Молиара, заме­нил Сахиб Джелял, — конечно, царь жаден. Он нищий царь. Целиком зависит от англичан. Но больше всего он боится Живого Бога. А здесь Белая Змея приказывает именем Живого Бога. Гуламу Шо плохо. Дьявол приказывает одно, Ага Хан — другое. Совесть третье.

—  Плохо висеть на виселице... Боже правый! — проворчал Молиар и вздохнул. Всем своим видом он показывал, что готов примириться с участью, угрожающей вождю вождей. — Плохо висеть простому смертному на перекладине освежеванной барань­ей тушей, брр-брр, неприятно, плохо. Еще хуже дракону драконов, господину власти Пир Карам-шаху, повелителю племён и царей, господину   людей, великому, свирепому, страшному...  Гордец он и тиран. Боже правый, как он заносился   в Пуштунистане. Пом­ню — приказал повесить седобородого вождя. Я плакал. Я муж­чина, а плакал.

—  Печально! — проговорил Бадма. — Мужчине нельзя пла­кать. Сейчас не до слез, господин Молиар. Наш царь-козёл боялся Пир Карам-шаха. Ведь от него зависели и царство и трон. Но Пир Карам-шах поднял руку на отпрыска мастуджского царского рода. А месть в крови горцев. — Вдруг   он повернулся к Молиару и поймал его взгляд. — Теперь Гулам Шо, хочет он или нет, наш единомышленник.

Молиар издал что-то вроде торжествующего возгласа и, как всегда, когда его охватывало волнение, задергался.

Взглядом Бадма бродил по грубым, выщербленным временем и сыростью стенам,  которым придавали нарядный вид влипшие в грубую штукатурку соломинки, золотящиеся в свете керосино­вой жалкой лампы. Красно-черного орнамента набойки висели косо, криво. С расписанных некогда лазурью и багрецом, ныне закопченных, местами до черноты, балок-болоров свисала пыль­ная монастырская паутина. Новый, еще не вытоптанный палас, весь в ошеломляюще ярких коричнево-красно-желтых ромбах и треугольниках, топорщился буграми и складками на неровно вы­мощенном плоскими камнями полу. Потрепанный, просаленный дастархан-суфра, разостланный перед ними, жесткие тюфячки, на которых они сидели, круглые подушки-ястуки под их локтями, оконные ставни, покрытые изумительной резьбой, стоящей тысячи, медные прозелеиевшие дастшуи — рукомойники, формой напоми­нающие гибкие линии индусских танцовщиц, рукописные книги в тисненых переплетах тибетской кожи — всё в царском тронном зале, низком, неуклюже длинном и гигантских размеров, рассчи­танном на примитивное воображение, носило отпечаток убожест­ва, запущенности. Доктор Бадма зябко повел плечами. Вдоль и поперек тронного зала бродили сквозняки. Нисколько не согре­вала помещение огромная, склепанная из грубых железок жаровни, полная красных углей. Пахло пылью, дымом, непросушенной овчиной.

И снова Бадма поёжился. Как немного нужно, как ничтожно, примитивно все: низкий, кое-где продавленный потолок, скрипя­щие на сквозняках ставни и двери. И ради этого убожества, нищеты кто-то отстаивает мечом право называться шахом, властителем. Гулам Шо и его предки ступали по колени в крови, расши­бали дубинами и железными палицами черепа своих подданных, карабкались в замок на вершину скалы из долины по лестнице из человеческих живых тел и трупов, чтобы воссесть вон там, в конце сырого, вечно темного амбара в кресло, именуемое троном, только ради того, чтобы их величали «ваше величество»! Ра­ди чего? Взгляд Бадмы упал на царское глиняное, все потрескав­шееся от времени круглое блюдо. На нём ещё желтели остатки ужина — вареного гороха. На потемневшей от времени суфре-дастархане валялись плохо обглоданные кости, плохо потому, что мясо старого козла, к тому же не уварившееся, не поддавалось зубам гостей. А хлеб? Хлеб на царском столе лежал темный, поч­ти чёрный, из ячменной муки грубого помола с мякиной.

Царь Мастуджа! Громко звучит! И не только звучит. Он и в самом деле царь. Он правит сотней горных селений. Он распоря­жается жизнью и смертью тысяч горцев. И ради чего? Быть может, чтобы иметь право спать с любой женщиной или девушкой. Его величество царя зовут за гаремные дела «общипанный петушок», а законные жены — их у него что-то около десятка — жить ему не дают своими сварами да ссорами и в грош не ставят его величия и власти. Так что же? Да он и одежды царской не имеет приличной. На бордовых бархатных шароварах его нашита ры­жая суконная заплата, и он даже не замечает её. На улицах Ка­була или Лахора на него и не посмотрит никто, на бродягу. А то и монетку медную подадут.

И такое ничтожество, такой человечишко управляет, казнит, милует. От него зависят судьбы международной политики. Захо­чет он — и решатся вопросы войны и мира на всем Среднем Вос­токе. Даст он людей, поможет перейти через перевалы воинским караванам, заставит перетащить британские пушки — и Ибрагим-бек сможет ворваться в Советский Союз. И не случайно с ним, с нищим царьком, вынужден считаться сам «делатель королей», вождь вождей Пир Карам-шах. К тому же царь Мастуджа — все же царь, в силу рождения. За спиной его стоит вереница высоких предков, пусть нищих, ничтожных, диких, но... царей.

И ему — тибетскому доктору Бадме, и скромному самарканд­скому виноградарю — надлежало решать участь царя и всего царства Мастудж.

—  Да-да, царя и царства, — усмехнулся доктор Бадма. — От то­го, что ему, Гуламу Шо, повелит именем Ага Хана Белая Змея, зависит очень многое.

Сахиб Джелял и Ишикоч с тревогой глядели на него.

—  Проще простого, — продолжал уже деловым тоном Бадма. — Представьте, мастуджские горцы возьмутся за оружие, а его у них более чем достаточно, — и укокошат господина вождя вождей. Но беда в том, что он не просто вождь вождей, не обычный рези­дент британской разведки, не маскарадный Пир Карам-шах, а объ­явленный  уже  при жизни  национальным героем  Англии Томас Эдуард Лоуренс Аравийский, якобы руководитель восстания ара­бов против турок, некоронованный король Дамаска, паладин шпионажа, автор нашумевшей книги «Семь столпов мудрости», и прочая и прочая. Он, Лоуренс, пользуется личным покровительст­вом Уинстона Черчилля, Невиля  Чемберлена, лорда Галифакса и всей прогерманской фашиствующей клики из «Кливлендского салона» фанатички леди  Астор, главной антисоветской заводи­лы... И если с такой выдающейся персоной, как господин Пир Ка­рам-шах, что-нибудь случится здесь, на границах Советского Сою­за, шумиха поднимется страшная. Англо-индийский штаб получит директиву    разделаться с Мастуджем — этим «большевистским гнездом», чтоб другим неповадно было. А Лоуренса канонизируют в святые империализма и получат новый повод для новой интер­венции против СССР.

—  И бла... бла... гословенное селение Ма-а-студж превратит­ся в жилище сов и филинов, — заговорил Молиар. — Его величество повесят среди развалин на виселице у входа в с-о-оборную мечеть. Т-туда ему и дорога.

Язык у него заплетался.

—  Никто  не  пожалеет  царя, — проговорил  сухо  Сахиб  Дже­лял. — Он плохой царь, как и все цари. Но что станется с мастуджцами? Весь мастуджский народец сотрут с лица земли, как хозяй­ка мокрой тряпкой смахивает с кухонного стола кучу муравьев. На сей раз тряпку смочит кровь мастуджцев.

Он смолк. Тишину резко, пронзительно нарушил сверчок. От­куда-то из-под циновки он пустил пронзительную трель, да такую, что все вздрогнули и посмотрели друг на друга.

—  Господа департаментские чиновники не замедлят послать карательную  экспедицию, — заговорил  доктор  Бадма. — Во  главе поставят хладнокровную, добродушную скотину вроде того гене­рала. В помощь ему дадут эту хладнокровную скотину мистера Гиппа. Лондону только на руку, что у самых границ Памира нач­нется  заваруха.. Поднимутся вопли  о происках  Коминтерна.  По долине Мастуджа пройдутся железной метлой и расчистят дорогу для регулярных частей англо-индийской армии. Интервенцию про­тив СССР начнут с ещё большим рвением и пылом. Пир Карам-шах, к сожалению, останется цел и невредим. Пусть же он потер­пит неудачу со своими планами и подмочит репутацию. В штабе в Дакке назначат департаментскую комиссию, пришлют эбенезеров изучить обстановку на месте. Смотришь — короткое гиндукушское лето и прошло. Ибрагим не получит ожидаемой помощи или со­всем откажется от нападения, или, если нападёт,— погорит на первых шагах.

—  Бисмилла! — согласился Сахиб Джелял и провел ладонями по бороде, которая здесь, в горах, разрослась еще пышнее из-за того, что он не решался её доверять малоискусным цирюльникам Мастуджа.

—  А самое главное — горцы    останутся    в стороне, — добавил он задумчи-во.

Он поднялся и направился особенно величественным шагом к выходу, но на пороге счёл нужным остановиться и объяснить, в чем дело:

—  Идем на гору Рыба. И надеюсь, что госпожа Белая Змея окажет милость, соблаговолит принять её верных слуг. И выслу­шает благосклонно решение, достойное мужей разума. — Он широ­ким жестом обвёл зал дворца и задержался на оставшихся сидеть докторе Бадме и Молиаре. — И вы пойдёте со мной, Ишикоч. Вы тоже скажете своё слово, ибо вы хотите добра Белой Змее. И кля­нусь, царь будет призван пред светлые очи принцессы, и ему до­зволят выслушать повеление о вожде вождей и о других делах, больших и малых.

Сахиб Джелял шутил и посмеивался, как делал всегда, когда принимал серьёзное решение.

—  Белая  Змея, — изволновался  Молиар, — в   опасности! — Он дёргался, трясся, и из горла его вырывались хлюпающие звуки, какие издают утопающие.

Он очень не хотел идти и пытался объяснить, почему:

—  Зачем её вмешивать? Не надо! Прошу! Боже правый.

Но Сахиб Джелял опустил руку ему на плечо.

—  Вспомни о Резван. Бедняжка! А ведь она думала тоже, что всё может. А что ей досталось, кроме мрака и плесени каменной могилы?

—  Иду, иду!

—  Приговор вынесен, — пробормотал чуть слышно доктор Бадма. — Нет хуже, когда приходится решать судьбы людей.

Потрескивал чуть слышно фитиль в лампе. Откуда-то из доли­ны в раскрытую дверь доносился крик неведомой птицы: «Хук-хук!»

Внезапно доктор Бадма поднял голову и, смотря прямо перед собой, проговорил вслух:

— Ишикоч... гм? Молиар? Без ужасного волнения не может даже слышать имя её... Он её раб. Но, конечно, тут дело совсем не в том...— Видимо, смутная догадка пришла Бадме на ум.— А ведь он не всегда был Молиаром Открой Дверь! Сколько лет в Бухаре его знали солидным дельцом. А его деятельность... За­урядный человек так не смог бы работать. И иметь дела с эмирским правительством и даже с самим Музаффаром, а потом и с Алимханом. Быть своим человеком во дворце...

 

ГУРКИ   УХОДЯТ

                                                                 Бродяги они. Их семья: неутолимый волк,

                                                                  пятнистый короткошерстый леопард и

                                                                   гри­вастая вонючая гиена.

                                                                                Аш-Шанфара

Нельзя сказать, чтобы гибель старейшины гурков особенно опечалила вождя вождей. Да и есть ли смысл в слове «печаль»? Такие движения души он подавлял в себе решительно и гордился, что преуспел в этом.

Старейшина — Старый гурк — был преданным и исполнитель­ным слугой, насколько может быть исполнительным и преданным азиат-наёмник, которому аккуратно выплачивается отличное жало­вание по контракту. Собака привязана к хозяину, который её кор­мит. Но если говорить о привязанности, то таковую Пир Карам-шах полностью исключал. В горах и в пустынях предаваться по­добным чувствам неуместно. Старейшина гурков, храбрый, решительный, молниеносный в действиях, всегда оказывал хозяину неоценимые услуги, более того — и Пир Карам-шах не мог этого не признать — не один раз спас его от гибели. Но что ж! Слуга на то и слуга, чтобы охранять, оберегать господина.

Теперь же Пир Карам-шах все чаще чувствовал досадное не­доумение. Чаще, чем прежде, приходилось оглядываться через плечо, не подстерегает ли его какая-нибудь случайность или даже опасность. Раньше рядом стоял Старый гурк. За бе-зопасность своего хозяина он получал золотые соверены.

Сейчас Старый гурк, запеленутый в саван, совершал последнее путешествие по горным тропам Гималаев. А его господину при­ходилось все чаще поглядывать через плечо и все реже снимать ладонь с холодной, полированной рукоятки маузера. Гладкий, красный от горного ожога лоб вождя вождей рассекала вертикаль­ная складочка — знак тревог и раздумий.

Впрочем, гурки остались. Гурки ходили за спиной, и так же, как и прежде, руки их лежали   на   прикладах   отличных   скоро­стрельных винчестеров. Но остались гурки помоложе. Старики от­просились в Непал провожать к могиле своего старей-шину, а не­опытные, молодые,    известно,    и стреляют    хуже, и глаза у них смотрят не так зорко, и внимание их часто не там, где полагается быть вниманию слуг такого высокого и драгоценного господина, каким считался в горной стране вождь вождей. Он все чаще покрикивал на гурков, требуя от них повиновения и послушания.

Да, пожалеешь старейшину, достойного воина, бывало всегда готового за десяток желтеньких сражаться по приказу господина Пир Карам-шаха хоть со всем ми-ром. Да, очень не хватало Старо­го гурка, который воевал еще в траншеях Ипра в войну четырнад­цатого года, все испытал и «мог расчленить волосок на сто волос­ков». Но что же поделаешь?   Старейшину гурков,   многоопытного воиня и преданного слугу, поджидала свежая раскрытая могила, а Пир Карам-шаху приходилось поглядывать все чаще и чаще, что там, за  его спиной?  Прислушиваться,  не  шепчутся ли  молодые, с наглым огоньком в глазах, румянощекие гурки.

Вождь вождей не терялся и в более затруднительных обстоя­тельствах. Неуемная энергия его находила выход в бешеной дея­тельности. Всё шло по плану, всё удавалось, правда, с трудом, но удавалось. Его величество царь Мастуджа отложил в сторону свою печаль по Резван — не подобает мужчине печалиться по жен-щине, пусть даже родной дочери — и с довольной, скажем, угодливой, миной на дубленом козлином лице бегал по-мальчишески по двору, поторапливая   шлепками своих жен-девчонок. Из кухни валили клубы дыма и распространяли далеко вокруг запахи жареного и вареного. Лошади стояли вечно в мыле, столько их гоняли по не­легким горным дорогам. Могучие, неповоротливые, лохматые яки-кута-сы бродили во дворе. Им предстояло тащить полевые пушки, застрявшие далеко на юге на переправе. Ящики и вьюки всё при­бывали и прибывали.

День и ночь в михманхане в камине пылали стволы горной арчи, обогревая замерзших, заледеневших, только что спустивших­ся с перевалов суетливых, лукавоглазых, непонятной националь­ности людей. Зябко грели они руки у огня, а рядом с очагом суши­лись их киргизские войлочные бело-черные шляпы, азербайджан­ские каракулевые шапки, монгольские меховые колпаки, каракал-паксюие шугурме, огромные белуджские чалмы, персидские куляхи, европейского фетра шляпы, нелепо выглядевшие в горных дебрях, гигантские текинские папахи, индусские белые, отнюдь не греющие голые черепа шапочки, офицерские военные, времен российской им­перии, фуражки. Тибет и Хорасан, Мазар-и-Шериф и Индия, Франция и Синцзян, Бухара и Анкара. Кто только в те дни не присылал своих курьеров в забытый богом и людьми Мастудж, чтобы вос­пользоваться гостеприимством его нищего, но весьма величествен­ного царя. Гулам Шо мог быть доволен — его михманхана, его покосившийся, сложенный на горной глине из красных шершавых глыб дворец-сарай превратился в место весьма важных встреч.

Теперь в тронном зале часто совещались, и всегда на почетном месте восседал в высокой, с алмазным аграфом чалме, в расшитом золотом и шелком гильгитском кафтане красноликий, с рассечен­ным складкой забот лбом, худощавый, зеленоглазый, жестокий вождь вождей. Он избрал своим уделом «внушать и повеле­вать».

Его величество царь Гулам Шо не осмеливался даже присесть на свой трон. Он сидел почтительно на пятках позади Пир Ка­рам-шаха и всё шептал ему что-то на ухо, а тот пощипывал свою реденькую «а ля принц Уэльский» бородку цвета соломы и поджи­мал узкие коричневатые губы. Он выглядел, несмотря на богатое одеяние, невзрачным и непредставительным, но все ощущали гнёт его мощи и силы. Прямо за спиной его поднималась к потолку голая, задымленная, с выпячивающимися из грубой штукатурки камнями стена, неприглядная, но несокрушимая. И, глядя на неё, все видели другую, мощную, подавляющую все и вся стену, сло­женную из золотых глыб, — стену империи. В глазах мельтешило и рябило, и начинало казаться, что у стены сидит не невзрачный, даже хилый по внешности человек, пыжащийся от натуги, чтобы казаться великим и могучим, а подлинный вождь вождей. А стоя­щие по бокам с винчестерами розовощекие два гурка выглядели ангелами-мстителями.

От вождя вождей сейчас зависело всё. С приходом солнечных дней тысячи рабочих муравьиными роями копошились на тропах, оврингах, перевалах. Целые горные кланы и племена втянуты были в строительство дорог, все вьючные средства были реквизи­рованы— лошади, буйволы, яки-кутасы, ослы. Подростков и жен­щин плетьми выгнали из хижин перетаскивать ящики и мешки. Никого не осталось в селениях, даже в самых далеких ущельях. Пир Карам-шах отлично владел методом «кнута и пряника». Всем давал возможность заработать. Платил гроши, но и гроши произ­водили в горной стране ошеломительное впечатление, потому что горцы никогда до сих пор не видели столько денег — мешки мед­ных грошей.

Везли, тащили по оврингам, тропам, перевалам оружие, пат­роны, амуницию. Лихорадочно возводили хворостяные мосты, про­бивали в скалах тропы, выравнивали подъемы на перевалы. Людей не хватало. Даже правители княжеств сами брались за черную работу и громоздили на свои спины бревна, камни, ветви. Не раз­гневать бы проклятых инглизов и, что греха таить, ссыпать бы в свою княжескую мошну еще несколько монет. Пир Карам-шах пе­реворотил всю жизнь горной страны. Он был всемогущ. А всемогу­щий не просит, не уговаривает. Всемогущий повелевает и платит, когда ему повинуются, а когда не повинуются, тогда стреляют его ангелы мести и злодейства — гурки. Но однажды произошло невероятное. В один из дней гурки отказались стрелять. На   переправе ствол одного   полевого орудия  выскользнул из вьюка,  упал  в  поток,  потянул  за  собой лошадей,  носильщиков. Горцы бросились спасать товарищей и забыли про орудийный ствол. Они отказались лезть в ледяную воду. Наблюдавший с кры­ши  каменной  хижины за переправой Пир Карам-шах приказал гуркам стрелять.

Выстрелы не раздались.

Долину обступали вечные горы. Посиневшие в весенних ветрах вершины взирали с удивлением на людей. Извечно здесь, в доли­не, за неповиновение убивали — пристреливали. Что стоит жизнь человека по сравнению с такой ценностью, как блестящий, отпо­лированный ствол полевого орудия, новенького, скорострель­ного, системы прославленной фирмы «Виккерс», стоящего много-много гиней? Жалкие туземцы принялись спасать из ледяной стремнины таких же жалких туземцев и бросили на произвол судьбы ценность, принадлежащую великой империи.

Розовощекие гурки отказались стрелять. Они вдруг сделались все на одно лицо — равнодушные, непроницаемые, упрямые. Они даже не подняли по команде Пир Карам-шаха свои винчестера и смотрели сосредоточенно на бешеную ледяную реку, в пучине кото­рой лежал ствол полевого орудия, такого дорогого, такого нуж­ного для войны с большевиками.

— Огонь! — приказал вождь вождей, стараясь перекричать бе­шеный вой горной реки.

Но гурки не стреляли. Они скалили белые зубы не то в улыб­ке, не то в злобе. Пир Карам-шах подбежал, прыгал по мокрым  глыбам, и замахнулся на гурка со щеками гранатового цвета. За­махнулся, но бессильно опустил руку. Гранатовощеклй гурк стран­но улыбнулся, но в глазах его проснулась угроза.  Остальные гурки тоже смотрели с ненавистью на своего хозяина, жалование которого они получали. Вождь вождей озирался.

Что-то произошло. И страшное. Какой же он вождь, когда его не слушаются слуги, получающие у него жалованье? В Азии такое немыслимо. Невольно он сопоставил поведение горцев и своих гурков с появлением   её. Теперь он знал, что   она — Белая   Змея, таинственная, непонятная, но очень влиятельная и опасная.

Он припомнил.

Ему пришлось самому наблюдать её приезд в Мастудж. Он встретился на гильгитской дороге с необыкновенным караваном. По карнизу вышагивали разряженные в малиновые камзолы слуги-гулямы. За ними ехали на отличных конях, сплошь увешанные оружием, раджпуты. Между двух коней показался на самом краю пропасти обтянутый малиновым бархатом бенаресский паланкин, за ним — второй, победнее и попроще. Паланкины также сопро­вождались вооруженными. Поодаль шли скромно, но чисто одетые фарраши. Каждый из них вел трёх-четы-рёх вьючных коней на поводу. Караван замыкала вереница верховых.

Спрашивать людей каравана, кого везут в паланкинах и поче­му охрана состоит из раджпутов, Пир Карам-шах счел излишним. Да и неудобно. Раз занавески задернуты, значит, везут женщин, и притом знатных. У караванбаши, судя по одежде — богатого гуджератца, имелся на руках пропуск из Пешавера и подорожная. Путешественники проехали мимо, ограничившись саламом, даже не слишком почтительным. Казалось, в караване никто не знал Пир Карам-шаха. Возможно, делали вид, что не знают.

Позже вождь вождей вынужден был заинтересоваться «путе­шественницей в паланкине». Именно тогда-царь Мастуджа сму­щенно впервые назвал «её». «Путешествует по долинам и селе­ниям в бенаресском паланкине она».— «Кто она?» — «Невеста Бога».

Слова эти Пир Карам-шах пропустил тогда мимо ушей — он знал, что у исмаилитов в каждом селении есть невеста Бога. А те­перь на берегу потока он задумался. Губы его шевелились: «Не­веста? Бога? Живого бога! Ага Хана!»

Озабоченный, он приказал пригласить к себе «невесту Бога» и сопровождавших её. Никто на приглашение не явился.

Царь Мастуджа приплелся побитым псом и доложил о непови­новении невесты Живого Бога. Имел он вид виноватый.

Гулам Шо поежил свои глыбы-плечи и намекнул: «Гурки — великие воины. Однако раджпуты тоже великие воины, быстро стреляют, метко. Потом она — Белая Змея. Она всё может. Ни­кто не смеет приказывать ей».

Пир Карам-шах поклялся не оставить так это дело. Но у него было слишком много и других забот. Не имело смысла вызывать осложнения, тем более, перевозки воинских грузов для Ибрагимбека вызывали явное брожение в среде горцев. Всё ещё не верну­лись с похорон из Непала строгие, опытные воины гурки, и без них Пир Карам-шах не решался действовать слишком жёстко.

Вечные горы по-прежнему обступали долину Мастуджа, спо­койные, невозмутимые, величественные. Синие ледяные пики рав­нодушно взирали с высоты. Холодом, надменностью веяло от них. Ни одна вершина не заколебалась, не содрогнулась, когда дух неповиновения вдруг проявился с неожиданной силой.

Маленький человечек в высокой сикхской чалме и расшитом золотом кафтане метался среди камней и скал у подножия гор. Великий вождь вождей, но маленький человек. Великий властелин, распоряжавшийся именем империи делами всей горной страны, но маленький, бессильный человек. Он властелин, но бессильный властелин, ибо его мстительные ангелы-гурки отказались повино­ваться. Они отказались наказать ослушников-грешников, пошед­ших против воли владыки.

И вождь вождей вдруг почувствовал себя совсем крохотным, ничтожным перед лицом горных вершин, утесов, каменных зам­ков, угрожающе надвинувшихся на него. Ему вспомнилось: а ведь тибетский доктор Бадма, кстати, совершенно непохожий на гранатовощекого гурка, улыбался совершенно так же. В глазах и улыбке его читалась такая же угроза.

И где-то внутри зудела маленькая заноза — эта «невеста Жи­вого Бога» — Белая Змея. Снова и снова  приходила она  на  ум, и он никак не мог отогнать надоедливую мысль о ней. Пир Карам-шах сел на коня и уехал.

Ствол пушки лежит на дне горного потока. Пусть полежит до завтра. Пусть пораздумают о последствиях своего неповиновения гурки. Ну, а завтра? Завтра он заставит их стрелять.

На Востоке время не ценят. Сегодня в который раз Пир Ка­рам-шах мог убедиться в этом.

Он сидел на плоской крыше дворца — у него не хватало ни сил, ни выдержки вести переговоры в темном, продымленном, со спер­тым, гнилым воздухом тронном зале.

Он жадно вдыхал свежий, бодрящий воздух гор и медленно скользил взглядом по сложному лабиринту ущелий в провале бездны под самым дворцом, далеко внизу, где полосы серой галь­ки чередовались с белыми от пены потоками и зеленью лугов.

Пир Карам-шах весь напрягся от нетерпения, но всем своим видом показывал, что он так же нетороплив и медлителен, как и все эти горцы, которые, сопя и крях-тя, выныривали один за другим из-за края глинобитной крыши, переваливались на нее неуклюже вгем туловищем и, пробормотав «салам» в сторону почетного мес­та, принимались приветствовать племенных вождей, уже раньше занявших места на клочковатых кошмах. Младшие целовали руку у седовласых, а седовласые делалл вид, что отвечают тем же, небрежно целуя воздух  или  прикладывая  к губам  свои же  руки. Равные по возрасту подносили к носу кулак или два пальца, что придавало им забавный и вместе с тем заговорщический вид.

На крыше дворца собрались на джиргу все князья и могущест­веннейшие старейшины Мастуджа. Но какими жалкими выгляде­ли они. Их лица носили отпечаток прозябания в бесприютных су­ровых горах, боязни сильных мира сего, приниженности, забито­сти, тупого изуверства...

Смуглые до черноты, тщедушные, с ветхими тряпицами, повя­занными жгутами вместо чалм на черных, просаленных, длинных, до плеч, волосах, все эти «господа душ и тел» ничем не выделялись среди своих подданных — бадахшанских горцев. Повылезшие, молью траченные бараньи куртки и тулупы не скрывали убогости грубой нижней одежды из домотканой нанки или бязи с узкими рукавами и белыми штанами в обтяжку. Некоторые щеголяли широчайшими на кашмирский фасон зелеными шальварами, види­мо, специально извлеченными из сундуков по случаю джирги. Мно­гие не имели даже сапог и, когда складывали у края кровля кожаные калоши, оказывались, несмотря на холодный день, бо­сыми. Но все имели при себе оружие в устрашающем количестве. Винчестеры и скорострельные винтовки у этих оборванцев-нищих были новейших образцов, начищенные до блеска, лоснящиеся ру­жейным маслом.

Смутное ощущение опасности, не оставлявшее Пир Карам-шаха со дня гибели старейшины гурков, сейчас вновь усилилось. Среди заполнившей крышу вооружённой до зубов толпы горцев слишком ничтожной казалась горстка гурков. Правда, на их уса­тых, цветущих физиономиях ничего не прочтешь, кроме важности и высокомерия, но и им явно не нравилось сидеть на крыше, ви­сящей над бездной в тысячу футов, па дне которой пенились в скалах потоки. И Пир Карам-шаху почему-то пришло на память: в Шугнане во время подавления восстания каратели применяли самую ужасную казнь — сбрасывали людей с высочайшей скалы Рош-кала, что высится на берегу Шах-Дары. Наверное, так мучи­тельно падать вниз и испытывать муки бессилия и чуть ли не целую минуту безнадежности.

Но сейчас никто здесь, по-видимому, и не помышлял об ужа­сах, казнях, мучениях. Свирепые, как медведи, горцы держались мирно, приниженно. Они жаловались: бадахшанская дорога пло­хая. На плохой дороге есть совсем плохие переходы и карнизы. По кратчайшему пути двадцать один дневной переход. Пеший носильщик понесет на себе, скажем, ношу пропитания на двадцать один день. Но, кроме груза с оружием, надо нести кирку, топор, мешок с толокном. И сколько ни прикидывал Пир Карам-шах, оказывалось, что меньше, чем тысячью носильщиками, не обойтись. Винтовка  весит одиннадцать фунтов.  В ящик входит двенадцать винтовок — итого сто тридцать два фунта. Один человек, да еще  истощенный,  хилый, на  перевал  ящик не донесет,  не  поднимет. А таких ящиков восемьсот сорок.

Джиргу созвали неспроста.

Шёл базарный торг. Горным князькам и старейшинам мере­щился блеск желтых кружочков. Ещё раньше хитрецы сообразили: дело не только в потопленной пушке. Предвидится выгодное дель­це. Если бы грозный господин вождь вождей располагал достаточ­ными силами, он не вздумал бы рядиться. Он приказывал бы и повелевал. Он просто скомандовал бы стрелять. Горцы слышали про «Паке Британика» — британский мир. Они, естественно, не знали латынь, но им отлично было известно, что «Паке Британика» состоит из двух вещей — повелений и винтовок. Инглизы про­возглашают британский мир — винтовки стреляют.

Пир Карам-шах повелевал именем Британии. Гурки крепко стискивали в руках винтовки. Но гурков и винтовок было слиш­ком мало. Гурки, ушедшие по гималай-ской тропе хоронить своего старейшину, еще не вернулись. Британию теперь в Мастудже поддерживало слишком мало винтовок. «Разве есть стыд у кошки, когда горшок с молоком открыт?» Нет, какой же стыд, когда инглизы лишены его совершенно. «А горшок-то остался без крышки». Все вытягивали шеи и посматривали в сторону вождя вождей.

Даже верный и преданный, трепещущий при одном упоминании про Британию Гулам Шо, его величество царь Мастуджа при мысли об открытом горшке облизнулся и украдкой пересчитал гурков. Царь Мастуджа не строил никаких иллюзий насчёт, так сказать, размеров своего могущества и прочности своего трона. Он отлично понимал свое положение. Про таких царей говорят в горах: «С волком курдюком закусывает, с петухом на тризне о баране плачет». Вся его царская власть зависит от волка — бри­танского резидента в Пешавере. Царь именуется царем. Имеет свою вооруженную стражу. Командует стражей сам, потому что имеет британский офицерский чин. На приемы в Гильгит и Пешавер ездит в английском мундире.

Но Гулам Шо всегда сознавал, что за ним постоянно, с усмеш­кой и превосходством следят презрительные глаза белого человека. А сколько раз, когда он ездил по делам в Индию, за его спиной слышался обидный хохот. А высокомерные жены офицеров, бело­кожие англичанки, с отвращением отдергивают руку от его губ. А ведь он настоящий царь в тридцатом поколении.

И Гулам Шо всегда возвращается из европейских чистеньких, вылощенных салонов в свой  прокопченный,  сырой сарай-дворец озлобленный, еще более дикий, свирепый. Он по-дикарски заправ­ляет делами своего царства, в котором единственный закон — про­извол, единственная форма правления — насилие, грабеж, убийст­во. Он безнаказан, потому что он царь.

А на запросы политического резидента он отвечает одно: «Нужны налоги, получайте налоги. Не ваше дело, как и с кого я выколачиваю денежки».

И Гулам Шо на хорошем счету у администрации Англо-Индийского департамента. Он мастер по вытягиванию ремней из спин подданных. Кажется, нет ничего в его царстве, что не обложено налогами и податями: и дым из трубы, и огонь в очаге, и зажжен­ная свеча, и дверь дома, и невинность девушки, и воздух долины, и супружеское ложе, и первый крик младенца, только что появив­шегося на свет. Вечно царю Гуламу Шо  не хватает всего, чем довольствовались его отец, его дед. И даже того, что сверх нало­гов ему во дворец доставляли бесплатно все необходимые продук­ты на весь год. И того, что все работы по дворцу и двору выполняют тоже бесплатно жители долины. Что охрану его особы несут по очереди юноши селений, что перевозочные средства, корм для скота и коней, возделывание земли и виноградников, поставки топлива — всё  не  стоит  ему  ни  гроша. Он  умудряется взимать сборы на каждом мостике, через потоки и реки, пошлины с каж­дой  головы прогоняемого на пастбище скота. А чтобы ездили именно через те мосты, где дежурили его люди, он повелел раз­ломать все другие и испортить броды. А когда раздаются прокля­тия, Гулам Шо ссылается на британских резидентов, чтобы отвести от себя недовольство.

Особенно после гибели дочери Резван он подогревал в Мастуд­же озлобление против Пир Карам-шаха, но делал он это трусливо, тайком.

Вот и сейчас, надменно выпрямив длинную, бугристую спину и задирая вверх войлочную бородку, он свирепо косил глаза на рассевшихся в ряд вдоль края кры-ши своих босоногих старейшин и придворных, все приглядывался к ним. Что-то они так жадно сжимают в своих заскорузлых лапах винтовки. Посматривал Гу­лам Шо и на вождя вождей.

Временами царь-козёл косился на хижины, чешуей покрывав­шие гору Рыба, и, словно почуяв взгляд Белой Змеи, принимался комично ёрзать на своем ватном тюфячке, которым обладал он один и который должен был всем показать, что Гулам Шо один здесь царь.

Даже Пир Карам-шаху не постелили поверх кошмы одеяла, и он усмотрел в этом ущемление своих прерогатив. Поэтому он тор­говался с горцами раздраженным тоном. Правда, торговля вообще мало походила на беседу коммерсантов. Вождь вождей меньше всего слушал, а только властно диктовал свои условия.

Прежде всего он приказал сегодня же разыскать в потоке и вытащить во что бы то ни стало орудийный ствол. Сегодня же на­до приступить к переброске тяжёлых, громоздких вьюков через неприступный хребет. А так как в ущельях гнездятся враждебно настроенные воинственные племена, Гулам Шо обязан выставить вооружённую охрану для караванов.

Ещё совсем недавно здесь, в Мастудже, Пир Карам-шах яв­лялся единственным властелином, всемогущим уполномоченным его величества английского короля. Ему повиновались беспрекос­ловно. А сейчас что-то изменилось. Дух неповиновения витал над Мастуджской долиной. Чья-то сильная воля зажгла в людях иск­ры мятежа.

Пир Карам-шах недоумевал: неужели Гулам Шо — всесильный властитель Мастуджа? Нет. Он сидит, огромный, беспомощный, тупой, с козлиным, грубо вытесанным лицом, и таращит белесые глаза на мастуджцев. Но вождь вождей совсем выбросил из голо­вы прекрасную Резван, совсем забыл, что в горах месть — закон жизни.

Гулам Шо явно трусил. Он был и остался трусом. Колониаль­ная британская администрация сделала всё, чтобы он вырос, вос­питался, образовался трусом, безропотным исполнителем при­казов Дели и Лондона.

Нет, повелевает здесь не Гулам Шо, во всяком случае не он один. Но кто же? Чья-то таинственная воля действует здесь. Не­ужели та Белая Змея? От Пир Карам-шаха не укрылись робкие взгляды царя на гору Рыба, и он перебирал в уме слухи, назой­ливо возникавшие в последние дни.

Сегодня на рассвете Гулам Шо прокрался в михманхану к Пир Карам-шаху и долго с мельчайшими подробностями переда­вал, о чём говорят в Мастудже, жевал и пережевывал всякие никому не интересные детали. О Белой Змее царь старался гово­рить небрежно, снисходительно, но в голосе его слышалась преда­тельская дрожь, и он даже икнул, назвав её царицей Бадахшана. Но почему властелин Мастуджа так боится какой-то женщины, присвоившей титул царицы несуществующего царства? И почему варод, населяющий Мастуджскую долину, признал Белую Змею царицей, и притом, очевидно, всерьез. Кто она такая? Гуламу Шо показалось, что из-за неё под ним зашатался его трон потомков Александра Македонского...

«Исмаилиты!» — мысленно воскликнул Пир Карам-шах. Цари­ца, жена, одна из жен, или, как кто-то тут сказал, невеста Ага Хана. И вдруг почему-то совсем, по-видимому, некстати он вспомнил Пешавер, розово-кукольное девичье лицо в обрамлении золота волос...

Моника! Девчонка, воспитанница мисс Гвендолен-экономки!

Мысль обожгла мозг. Вот теперь он вспомнил.

Как он до сих пор не сообразил, что появление этой особы означает одно — Ага Хан начал действовать. Ага Хан решил вло­жить свои капиталы в миф, в фантасмагорию — ведь так он назы­вал еще совсем недавно Бадахшано-Тибетское государство, затею и детище вождя вождей. Тогда Ага Хан открыто и язвительно высмеял планы Британии, отказался помочь, заявил: «И фартинга не дам на эту бессмыслицу». А теперь прислал в паланкине «бадахшанскую царицу» с пышным эскортом раджпутов. Более того, не обошлось тут без мисс Гвендолен-экономки. Значит, она ведет самостоятельную игру, значит, Англо-Индийский департамент при­нял её план и решено обойти в вопросе о Бадахшано-Тибете его — Пир Карам-шаха.

И не связано ли с этим появление в Мастудже Сахиба Джеляла с тибетским доктором Бадмой? Вот и сам Сахиб Джелял под­нялся по приставной лестнице и, почтительнейше поддерживаемый под руку слугами, важно переступил край крыши и уселся среди князей, неторопливо приветствуя их.

Надо думать, надо быстро думать и решать. Счастье, что ещё есть время.

Да, в горах не ценят времени. Как медлительны все здесь. Как тягучи, медлительны речи участников джирги. Все они говорят неторопливо, размеренно, соблюдая старшинство. Без всякого, смысла, бесцельно перескакивают они — нет, переползают — с предмета на предмет. Тут и новости о состоянии перевалов. И о разрушившихся мостах. И что весна выдалась холодная, слишком холодная. И что несколько носильщиков, слишком тесно прива­лившись к костру, причинили себе ужасные ожоги. И о смертель­ной обиде, причиненной Гуламом Шо какой-то уважаемой семье. И о разбойниках-киргизах, прикочевавших с Памира. И что вот кули несли груз для инглизов по четыре пуда, и порвали себе кишки, и теперь не могут поднять и четырех фунтов.

— И для ваших злых духов — гурков — мы, мастуджцы, хуже скотов. Бьют нас сильнее, чем буйволов по рогам.

Это вдруг тонко завизжал дряхлый, худущий старичишка, пря­тавшийся до сих пор за спинами мрачно насупившихся горцев. И еще старичишка закричал:

— Что же получается: кто пляшет от сытости желудка, а кто от голода.

Гурки забеспокоились. У них был вид базарных воришек, пойманных на месте кражи. Выражение краснощеких лиц их ежесекундно менялось. Они таращили угрожающе глаза, воинственно подкручивали смоляные жгуты усов, выкрикивали вполголоса угрозы:

— Боги и демоны!

— Свет и тьма!

— Все смешалось!

Неприятно пораженный Пир Карам-шах скрипнул зубами.

— Осторожность! Спокойствие.

Когда имеешь дело с мастуджцами, надо знать их характер. Надо помнить, что горцы могут как будто согласиться со всем, что вами утверждается или предлагается. Но вдруг выступает на по­верхность «пена упрямства». И вполне ясный, уже вроде решённый вопрос запутывается. Нелепые каверзы выставляются на первый план с ехидством, свойственным лишь хитроумным политикам, ис­кусным интриганам.

Вот и сегодня. Казалось бы, вопрос решался к общему удов­летворению. Уже все определилось: сколько какое селение выста­вит носильщиков, сколько они  получат деньгами  и  продуктами, сколько дадут ослов, лошадей, кутасов. Какие вьюки и когда можно начинать переправлять через перевалы. Когда, наконец, сдвинутся с места  горно-полевые батареи, застрявшие на затоп­ленных водами тающих снегов переправах. И даже о затонувшем орудийном стволе договорились: вытащат и как можно быстрее. Мысленным  взором  Пир Карам-шах видел вереницы караванов, переваливающих хребет и спускающихся в долину Ханабада. Ярко, заманчиво, отчетливо представилась картина: он, Пир Карам-шах, торжественно вручает на воинском параде всадникам Ибрагимбека новенькое оружие, а   Ибрагимбек с восторгом наблюдает стрельбу артиллерии по соединениям Красной Армии. Да, стоило потрудиться и претерпеть немыслимые лишения, чтобы наступила минута торжества!

— Старейшину Али Юсуфа зарыли живым в землю! — истери­чески прозвучал голос.— И твои гурки, господин, засунув человека в яму, сыпали туда двое суток землю, утаптывали её ногами, по­ливали водой. Мало того, что убили, а еще причинили ужасные муки!

Сердце сжало холодной лапой. Это уже разговор посерьезнее, чем пляска на голодный желудок! Кто там посмел заговорить о казни старейшины Али Юсуфа?! Пир Карам-шах не против жестокостей, но не в такой тревожной обстановке.

Говоривший скуластый, с явной примесью монгольской крови старейшина блудливо отвёл раскосые глаза в сторону. Немало, видимо, смелости ему понадобилось, чтобы бросить в лицо «госпо­дину власти» такие «кислые слова».

И, по всей видимости, он не выдумал их, заговорив про Aли Юсуфа и его ужас-ную смерть. Убрать Юсуфа Али следовало. Если бы его не казнили по приказу Пир Карам-шаха, он перемутил бы весь Бадахшан. Он ненавидел инглизов и всё английское и не раз поднимал мятежи против Пешавера. И не иначе Юсуф Али дейст­вовал по указке большевиков. Или... исмаилитов. Большевики или исмаилиты? Пир Карам-шах никак не мог решить. Но одно он сделал. Юсуфа Али убрал. Расставил ему силки и... Смерть его — хороший урок смутьянам. Никто и заикнуться не посмел... до сих пор. И если заговорили о Юсуфе Али, посмели заговорить — есть причина. И очень серьезная. И на ум опять пришли разговорц о Белой Змее. Вдруг всплыло в памяти лицо Моники. Ну уж, девчонка совсем не похожа на змею. Это мисс Гвендолен-экономка — действительно Белая Змея, гладкая, блестящая, холодная. Мисс Гвендолен-экономка взрастила, выпустила в свет Монику, и теперь... девчонка встала ему поперек пути.

Мелькнула мысль: «Надо её обезвредить. А сейчас болтовню остановить...» Но Пир Карам-шах не успел. Минутное колебаний до добра не доводит.

Встал с места человек, красивый, рослый, сильный, весьма упитанный. Но заговорил он хоть и резко, но как-то суетливо. Чувствовалась врожденная привычка гнуть спину, подобострастно прикладываться к руке повелителя. Он и говорил, ежесекундно припадая в поясных поклонах и по-собачьи заглядывая в глаза.

—  Женщин в Зах Дере насиловали... Отцов и мужей застава­ли смотреть на позор. Детей бросали в костер... Всех убили... За что? За вьюки и грузы, о которых тут говорят...

Красавец быстро закланялся и втиснулся в ряд сидящих. Нет, пока не поздно, надо вмешаться. Вождь вождей повели­тельным жестом остановил очередного оратора.

— Люди гор! — заговорил он, не повышая голоса.— Мы здесь с именем его величества английского короля, дабы мир и спокой­ствие царили в долинах Бадахшана, Памира и Гиндукуша. Мы вдесь в заботах о благополучии всех истых мусульман, поддан­ных императора Индии. Нам надо...

Говорил он важно, напыщенно, как и подобает великому вождю вождей племен, пребывающих под покровительством могущественной Британии. Он наслаждался звуками своего голоса, ибо он знал, какое великое впечатление на азиатских туземцев производят напыщенные речи. Голос звучит особенно внушительно и звонко, когда за твоими плечами вся Британская империя и отряд воинст­венных стражей. За звуками своих слов Пир Карам-шах отчетливо расслышал согласное бряцание винчестеров своих верных гурков. Да, в такой обстановке надо говорить властно и повелительно.

Но что-то адруг помешало. Кто-то осмелился вторгнуться в его речь. Его перебили. Его голос подавил более громкий, более силь­ный иолос:

— Пах, пах! Эй, царь! Эй, Гулам Шо, твои предки, господа Мастуджа, посадили дерево могущества в саду мощи. Эй, Гулам Шо; пусть увеличиваются твои посевы, пусть умножается твой по­чёт, но, боже правый,, до чего ты дожил, Гулам Шо? Как можешь ты Гулам Шо, позволить чужеземцам обрывать цветы великоду­шия, распускающиеся весной справедливости? Или ты, Гулам Шо, забыл про свою царскую. честь, про свои руки, про свои винтовки?

Поразительно! С такими словами вылез Молиар. Трусливый торгаш, пьянчуга, анашист, или он опять накурился опиума? И са­мое поразительное!  Перемены в грубом лице Гулама Шо говорили, что его напугал этот, по существу, весьма туманный и осторожный призыв Молиара к бунту. Непреложны законы Мастуджского королевства: даже единое слово недовольства здесь влечет мол­ниеносную кару. Недовольному немедленно, по местному выраже­нию, «укарачивают жизнь».

Это отлично знал Пир Карам-шах, и он нетерпеливо смотрел на  царя Мастуджа. Проклятое ничтожество, трус Молиар, осме­лившийся бросить упрек царю Гуламу Шо, неосторожно стоял на самом краешке крыши, под которой на огромной глубине лежала долина. На такой глубине, что облака, бродившие далеко внизу, казались пушистыми барашками на темной зелени лугов. Легкого иеосторожного движения или толчка было достаточно, чтобы человек провалился, в небытие.

Понимали это и оборванные, мрачные старейшины. Они не­вольно отодвинулись от говорившего и с почтением, но с явным страхом поглядывали на то, как он, впадая в раж, неистово жес­тикулирует в такт своим крамольным словам. Молиар так разо­шелся, что забыл про нагайку в своей руке. Против его воли на­гайка очень воинственно прыгала в воздухе на фоне такого близ­кого неба и выглядела орудием рока. Деревянное лицо царя Мастуджа вдруг ожило задергалось, что означало приближение приступа гнева.

А Молиар вопил, и его желтушное, одутловатое лицо посинело от натути.

— Боже правый! —хрипел он. — Что ты, Гулам Шо, смотришь? Этот, который сидит радом с тобой, вождь вождей, болтает тут: «Я прибыл в вашу долину ради вашего благополучия». Скажи же ему: «Эй ты, вождь вождей! А мы посылали за тобой гонцов? Мы приглашали тебя в гости? Мы кланялись тебе? Эй, Пир Карам-шах, держи у себя в своей мошне свое благополучие: Пусть оно протухнет у тебя в мошне, твое благополучие! От твоего благополучия, Пир Карам-шах, на мастуджском кладбище могилам негде уже помещаться. А ты еще воевать нас заставляешь». От твоего благополучия, ваше превосходительство, у париев-мастуджцев пупки присохли к позвонкам! Эй, Гулами Шо, довольно твое­му Мастуджу таких носителей благополучия! У твоих подданных и целой крыши в доме не осталось, а с приездом господина вождя вождей скоро и травинки не останется.

На крыше поднялся неразборчивый гаищеж. Пир Карам-шах сделал нетерпеливое движение рукой в сторону Гушмин Шо, что означало: «Долго ты терпеть будешь? Да решайся же!»

И царь решился. Он закричал:

— Откуда пришел этот человек? — И он сорвал свой винчестер с плеча и ткнул дулом в сторону Пир Карам-шаха.— Откуда? Он явился к нам от инглизов. А кто такие англичане? Притеснители и убийцы, которые хотят сделать нас, горцев, рабами. Мы — гор­цы,  жертвы английской жадности. Алчные захватчики  подавили народ гор. Эй вы, горцы, если вы думаете, что огонь английской жадности погас — вы длинноухие ослы. Сегодня они заставляют нас помогать себе воевать против большевиков, завтра они, став победителями, раздавят нас, навсегда превратят в   рабов... Мы разве рабы?

От неожиданности вождь вождей растерялся. Во-первых, он не понимал, что говорит Гулам Шо, а говорил он не по-таджикски, а на своем мастуджском языке, и это уже само собой оскорбило и раздосадовало вождя вождей. Во-вторых, когда царь угрожающе махнул в его сторону рукой, Пир Карам-шах понял, что события неожиданно приняли явно опасный оборот, и ои резко повернулся к своим верным гуркам.

То, что он увидел, ошеломило его.

Около каждого его охранника сгрудилось по нескольку горцев. Безмолвные, напрягшиеся, они свирепо выкручивали гуркам руки, вырывали у них с хрустом винчестеры. И это выглядело страшно. И ещё страшнее было то, что дикая суета и борьба происходили почти в полной тишине. Лишь хрип и сопение вырывались у лю­дей из груди.

Прозвучал одинокий возглас:

— Враг пришел! Берегите тела и души!

Ещё мгновение шла жестокая возня, тем более жуткая, что она происходила над самой пропастью.

Едва Гулам Шо выкрикнул: «Разве мы рабы?», как воздух разорвали нечеловеческие вопли. Не успевших даже извлечь из ножен свои огромные «кукри» — ножи гурков подтаскивали к ни­чем не огороженной кромке кровли дворца и деловито сталкивали вниз...   Ещё  мгновение — и  взметывались  судорожно  руки.  Ещё мгновение видны были выкатившиеся в безумии глаза и раззяв­ленный рот, и человек исчезал. Лишь снизу доносилось сдавленное, полное отчаяния, не похожее на человеческий голос верещание.

Разъяренная, пишущая потом и жаром толпа повернулась к вождю вождей и царю. Грузной, безликой массой надвинулась на них.

— Взять его! — быком заревел Гулам Шо.— Взять вождя вож­дей и бросать в зиндан!

Гулам Шо сам не сообразил, почему он выкрикнул такое. Рас­теряйся он, замешкайся секунду, и горцы столкнули бы и Пир Карам-шаха и его самого с крыши. Гулам Шо насмотрелся на смерть во всех видах. Он и сам убивал, он привык к убийствам, но его, как и Пир Карам-шаха, ужаснула смерть, постигшая гурков.

Выкрик Гулама Шо подействовал. Вождя вождей уволокли с крыши по лестнице, оттуда слышалось сопение, уханье, вскрики. Какая счастливая случайность по-могла ему, царю Мастуджа, отвести от себя руку рудьбы и направить ярость горцев против вождя вождей, Гулам Шо ещё и сам не понимал. Он не знал, что так поступит. Он не знал этого ещё в тот момент, когда вопил этот торгаш. Царь Мастуджа не знал, что он сделает, как посту­пит, когда тот замахал камчой на Пир Карам-шаха, когда...

Гулам Шо выкрикнул про рабов в то мгновение, когда увидел глаза гурков. Шалые глаза, полные звериной жестокой ярости.

И тогда Гулам Шо спас свою шкуру. Да, теперь он признавал­ся себе, что посту-пил так из самой трусливой жалости к себе. Он хотел жить. И все этим сказано. Он хотел жить и, спасая свою жизнь, не отдал на расправу толпе этого страшного, таинственно­го вершителя судеб целых народов и государств — Пир Карам-шаха...

В Гималаях следуют полезному жизненному правилу: всякому своя рана больнее.

Когда он, наконец, поднялся с места, никто бы не узнал в этой громадной нахохлившейся вороне царя Мастуджа. Угловатые, ко­рявые черты его лица набрякли, набухли кровью. Рот изломался в судороге, глаза бегали жалко, трусливо. Руки и плечи дергались. Он шатался.

—Теперь, — бормотал он, — пойду к ней. Пусть она, Белая Змея, скажет...

Неуклюже, цепляясь по-медвежьи руками-лапами за перекла­дины, сполз он по лестнице во двор и побрёл, похожий на куриль­щика анаши, по двору вниз к воротам.

Вниз... От одного этого слова его тянуло на рвоту. Внизу, дале­ко внизу, на камнях, лежали они. Или то, что осталось от них — гранатовощёких, усатых, жизнерадостных гурков.

 

В  ЗИНДАНЕ

                                                                 Дней прошлых ароматнейшие травы

                                                                всё превратились в горькую полынь.

                                                                                Цюй Юань

                                                               Я — зло, мой отец — несправедливость,

                                                             мать — обида, брат мой — вероломство,

                                                               а сестра — бедствие. Мой дядя — по

                                                            отцу — вред, дядя по матери — унижение,

                                                            сын — нищета, дочь — голодная смерть,

                                                           родина — разруха, а род — невежество.

                                                                      Абд ар-Рахман-аль-Каукаби

Реветь быком, которого ведут на бойню, он мог сколько угодно. И, вопреки рассудку, вождь вождей заорал, заревел, когда его столкнули вниз.

Бывают страшные мгновения в жизни, такие страшные, что человек, даже мужественный, кричит совершенно непроизвольно. Невозможно сдержать себя в такой момент.

И, падая, Пир Карам-шах ревел быком. Ударившись всем те­лом о землю, не испытал особенной боли. Падать пришлось сравнительно с небольшой высоты. Он только тут сообразил, что ревёт во весь голос. Он услышал свой рёв и замолчал. Оказыва­ется, его столкнули в не слишком глубокую яму. До чего страх за жизнь делает человека малодушным, слабым!

Однажды Пир Карам-шаху довелось побывать в неофициаль­ной поездке в... Ташкенте и увидеть в местном музее искусств жи­вописное полотно «Бухарский зиндан». Внимательно, очень вни­мательно он разглядывал картину. И не из простого любопытства, и не с познавательной целью. Он проверял кое-какие сохранив­шиеся в памяти впечатления. Ещё и ещё раз, холодно, бесстрастно, он всматривался в созданные гениальными мазками кисти образы несчастных узников эмирской деспотии, доведенных до предела физического и морального унижения и маразма. У него шевельну­лась в мозгу странная и даже чудовищная мысль: «Мо-гут не пове­рить — мыслимо ли, такая гнусность в наш цивилизованный век! Скажут — художник преувеличил. Нет. Такое есть л такое... необ­ходимо. Чтобы держать массы азиатов в повиновении, без зинданов не обойтись».

Он думал так. Он был убежден. А сейчас на себе он испытывал «такую гнусность» с отвращением, с тошнотой. Особенно если гнусность приходилось испробовать на себе цивилизованному, ра­финированной культуры — таким он считал себя — представителю белой расы господ.

Липучая грязь на полу, отталкивающие запахи, вечная, почти водная темнота, пронизывающая сырость, болезненный зуд во всём теле, шуршащие в соломе не то крысы, не то крупные насеко­мые, сознание полного бессилия. К тому же Пир Карам-шаха оше­ломил, раздавил почти мгновенный скачок из жизни напряжённой, бешеной, бурной к полной бездеятельности, беспомощности. И это в самый разгар осуществления грандиозных планов, замыслов, действий.

Не раз и раньше Пир Карам-шах думал, что придет час и с ним произойдет нечто подобное. Слишком уж часто он бросался с головой в самое пекло. Но он не допускал и мысли, что произойдет это именно так. Он физически ощутимо представлял отчаянную схватку, удары мечей, выстрелы, воинственные вопли и себя, бо­рющегося,  сражающегося из последних сил, истекающего кровью. Словом, он допускал, что и ему придется потерпеть поражение, но не такое постыдное.

Его схватили за руки, прежде чем он успел даже вытащить оружие, выстрелить, сжали в железных тисках, потащили и броси­ли. Ему показалось, что в пропасть...

Теперь он стоял, прислонившись к влажной глиняной стене, и смотрел вверх, где из круглого отверстия лился жиденький свет, едва разгонявший тьму ямы, совсем так как в картине русского художника.

Яма — удалось ему определить на глаз — имела глубину не более тридцати футов. Проще простого было бы выбраться из нее по торчащим в стене камням. Но зиндан предусмотрительно выкопали со сводчатыми стенами, которые суживались кверху к световому отверстию, как в киргизской юрте. И без лестницы выйти, подняться наверх было невозможно. Пир Карам-шах даже застонал.

Яма оказалась, квадратной формы, со сторонами шагов по пятнадцать. Западня! Мышеловка! И могущественный вождь вож­дей— мышь. Было от чего закричать. Счастье ещё, что его не связали, не заковали. На полу в грязи валялись огромные колоды с ввинченными в них грубо выкованными цепями с кольцами для рук и для ног.

— Будь ты проклят! — выругался Пир Карам-шах и забегал по аиндану. Ноги разъезжались по слякоти, и он два  раза больно ударился о стены, а в третий раз упал. Он сразу не понял, в чем дело. На него, прямо к нему в объятия свалился сверху человек и сбил с ног.                                                                               

— Клянусь Исмаилом, — прохрипел свалившийся в яму Молиар, — вы поистине гостеприимны и воспитанны, если так вежливо принимаете в своем доме несчастного путешественника, попавшего в столь затруднительное положение. Ассалам алейкум!

Он высвободился из рук Пир Карам-шаха, молитвенно погла­дил себя по лицу и важно сказал:

—  Боже правый, никогда не лишнее прочитать молитву. — И, стараясь разглядеть в сумраке выражение лица Пир Карам-шаха, после некоторого раздумья столь же глубокомысленно  добавил:

—  Особенно не зная, когда ниточка, именуемая жизнью, обо­рвется. Гм! Гм! Чтоб рта и глаз злосчастного царька коснулась нечистая сила, чтоб ему морду скривило. За одно слово упрека нас в яму бросил. Держит при себе гогов и магогов вот с такими ножами. Пырнут в живот — и прощай, уважаемый купец Молиар, жизнь. А тут, боже правый, плов выдают, господин ваше превос­ходительство? Самое время обедать!

Не похоже было, что Молиар особенно подавлен тем, что с ним произошло. Он шутил. Даже при скудном свете, брезжущем из дыры наверху, можно было разгля-деть, что его обрюзгшая физио­номия все время кривится в иронической какой-то улыбке. Его словно забавляла вся эта история.

Он побрел вдоль стенок. Сначала он прихрамывал, затем за­спешил и живо обежал яму несколько раз, собрал немного соломы посуше в ворох и уселся по-турецки.

— Ну-с, во имя аллаха милостивого, милосердного, устроились. Что человеку, доброму мусульманину, нужно? Горло ему не по­рвали гоги и магоги его величества, и то хорошо, боже правый! В темноте лишь белели белки его плутоватых глаз. Он всё вре­мя заговаривал таким тоном, точно вызывал собеседника на спор. Однако Пир Карам-шах молчал. Ему меньше всего хотелось раз­говаривать с «проклятым азиатом», ублюдком, «мятежником», по­смевшим мутить «чертовых туземцев». Пределом унижения было оказаться в зиндане вместе с «подобной личностью».

Да, слишком часто попадался Молиар на его дороге. Назойли­во лез на глаза. И только явное ничтожество его, леность, глу­пость, выпиравшие из всех дел и поступков, заставляли думать, что на него не стоит тратить времени. История с пись-мом Ибрагимбека к Далай Ламе заставила было Пир Карам-шаха заду­маться. Но выяснилось, что торгаш выполнял лишь роль случай­ного посыльного.

Призыв Молиара на джирге к неповиновению прозвучал не­ожиданно. Теперь вождю вождей пришло в голову: «Что-то слиш­ком часто наведывался этот торгаш в Мастудж. Какие у него мо­гут быть дела?»

А Молиар не переставал болтать:

— О поклонник идола Карахана! О возносящий молитву Ага Хану! Проклятый ты царь-царишко, заигрывающий с Макатом, по­клоняющийся солнцу и огню, язычник, отбивающий поклоны золо­тому истукану! Ох, страшноликий пожиратель правоверных!

Молиар замолчал, ожидая, что Пир Карам-шах задаст ему вопрос. Не дождавшись, он тяжело вздохнул.

—  Кто бы мог подумать? Такое коварство!

Пир Карам-шах молчал. Он не слушал, занятый своими мыслями.

— А?  Вы  что-то изволили  сказать,  ваше  превосходительство? Все  мы  поверили  словам,  вылезшим  из  козлиной  пасти. А? Мы доверились царю. Мы оберегали его. Мы снаряжали караван его хитрости за свои денежки. Мы теряли здоровье и золото... Ох! И что же? Он обманул всех. Он осмелился бросить ваше превос­ходительство в гнусную тюрьму. Он воспользовался нашим благорасположением, горел жадным огнем, дышал тщеславием, готовый душить, высасывать кровь, брызгать ядом. Угрожая нам, он подбил нас на мятежную хулу против благодетелей  народа — инглизов. Он воспользовался нашей доверчивостью. И вот нам награда! Бро­сил нас в яму. Боже правый — вредный сорняк вырубают под корень.

Многословная речь Молиара не вывела Пир Карам-шаха из оцепенения. Да и гроша ломаного не стоят такие лживые слова. Он по-прежнему стоял, неподвижно застыв посреди зиндана и под­няв лицо к отверстию. Он словно ждал чего-то.

— И вы ждете от неё чего-то? — воскликнул Молиар.

Хитрец рассчитал правильно. Пир Карам-шах встрепенулся.

—  От неё? — вырвалось у него.

—  Вот именно.

— Кого ты имеешь в виду, раб?

Молиар вполне мог обидеться, но соблазн поразить возобладал. И он торжественно воскликнул:

— Белая Змея!

— Белая Змея? Опять!

— Да, в Мастудже она решает и повелевает, завязывает и раз­вязывает. И, боже правый, если она узнает, что наделал этот уб­Людок — царь камней, она разгневается и повелит немедля выпус­тить нас.

Безразличие, оцепенение, сковывавшее мозг, сознание бесси­лия, опустошенность от провала всех планов, полная безнадежность сменились у Пир Карам-шаха слепым страхом. Да, если вмеша­лась женщина, дело плохо. До сих пор внезапный мятеж мастуджских старейшин можно было объяснить просто вспыхнувшей в уга-ре мести ненавистью, проснувшимися животными инстинктами. Чем угодно. В та-ком случае оставалась ещё надежда найти способ устранить причину, устрашить угрозами, запугать жестокой карой, наконец, соблазнить, посулить выкуп. Чуть маячил какой-то про­свет.

Когда-то давно Пир Карам-шах попал «в лапы животных ин­стинктов». Много лет назад его вот так же бросили в турецкую тюрьму, отвратительную нору с грязью, вонью, клещами...

Именно с той ямы на берегах Евфрата началось его знакомство с «изнанкой восточной экзотики», с настоящими азиатами, и он окунулся до ушей в интриги, опасности и стихию дикости.

На строительстве железной дороги в Месопотамии немецкие концессионеры при попустительстве турецкого губернатора довели эксплуатацию рабочих арабов и курдов до немыслимых пределов, создали невыносимые условия. Конкурировавшие с немцами ан­гличане решили подорвать позиции концессии и «вступились» за строителей, погибавших от недоедания, гнилых продуктов, тухлой воды. Эту «высокую миссию» возложили на Томаса Эдуарда Лоуренса, тогда ещё молодого, неопытного, не растерявшего романти­ческих иллюзий ученого-археолога. Но едва он, знающий местные языки, вступил в прямой контакт со строителями, как немцы на­травили па него фанатиков. «Заступника» избили, полиция вырва­ла его из рук толпы и посадила на замок. Но конфликт ликвиди­ровали быстро. Местные власти освободили его из-под ареста, отвели в баню, извинились, оправдались интригами германской фирмы. Денежная компенсация, возмещение убытков, извинения — в общем, все быстро уладилось. Тогда Пир Карам-шах испытывал и неудобства и мучения очень непродолжительные. Он не успел даже испугаться. Он был слишком уверен в могуществе Брита­нии. Своей Британии!

Он понял, что лишь отчаяние может заставить туземца поднять руку на белого человека. От белого человека зависит вовремя пред­отвратить подобную опасную вспышку, во всяком случае найти способ отвести от себя удар. И до сих пор ему всегда удавалось это даже в условиях крайней опасности.

Но на этот раз он в чём-то просчитался. Или он переоцепил непререкаемость авторитета белого человека, или ошибся в своих силах, Или, что гораздо хуже, что-то произошло в сознании тузем­цев, что-то покачнулось в здании империи, появилась трещина в несокрушимых стенах «Пакс Британика».

Ведь всё шло в селениях Гиндукуша по издавна установленно­му порядку. Вождь вождей держал в руках царей и правителей. Цари и правители управляли своими подданными, распоряжались их имуществом, жизнью, душами на пользу Британской империи.  

И вдруг...

Он отдавал себе отчёт, что, если появилась трещина, всё зда­ние может рухнуть. Если горцы сознательно восстали, то рассчитывать больше не на что. Значит, советский пример проник в сознание диких насельников верховьев Инда, значит, он, Пир Карам-шах, и вся администрация империи просчитались, проглядели. Значит, идеи Советов оказались слишком сильны. Гораздо силь­нее страха, в котором удавалось держать народы и племена перед сдним словом «инглиз». Оставалось изум-ляться, как хитро и тонко эти дикари умели скрывать свои настроения, свой заговор. И хуже всего — значит, они уже изверились в силе и могуществе белого человека.

Вождь вождей не видел выхода.

И вот теперь сразу пришло облегчение: базарный купец Мо­лиар произнес имя Белой Змеи, и сразу прошел кошмар. Участие в мятеже невесты Живого Бога всё прояснило. Между прочим, и то, что его, вождя вождей, не швырнули вслед за его гурками в пропасть, а держат в заключении в яме. Надо полагать, госпожа Белая Змея задумала произвести в Мастудже государственный переворот. Видимо, она мастерица интриг и перемутила всё.

Пир Карам-шах знал, что нити от Белой Змеи тянутся к Ага Хану, но не придал этому в свое время должного значения. И напрасно.

—  Джинья и неистовая змея замутила умы язычников исмаилитов, — снова заговорил Молиар, — и повелевает в Мастудже не царь-козёл, а она.

В словах его звучали нотки удовлетворения. Будто Белая Змея наградила его тысячью золотых, а не приказала бросить в зловонную яму.

—  Что ты болтаешь?

Но он понимал, что в болтовне бухарского торгаша гораздо больше смысла, чем могло показаться на первый взгляд. Приходи­лось поверить во всемогущество Белой Змеи. Пир Карам-шах припомнил.

Однажды ранней весной гурки схватили путника. Его обыска­ли и обнаружили при нём... сосуд с «мархабо» — вареньем из апельсинов. «Для невесты Живого Бога», — признался задержан­ный. Кто мог поверить, чтобы человек пробирался через горные дебри по оврингам, ущельям, перевалам сотни миль, терпел ка­призы погоды, переплывал вплавь ледяные потоки, обмерзал не перевалах — и все лишь для того, чтобы Ага Хан мог дать своей невесте полакомиться вареньем? Пир Карам-шах приказал пы­тать путника. Беднягу вызволил сам Гулам Шо. Он доверительно доложил вождю вождей: «Да что там! Каждодневно из Бомбея приезжают люди. Привозят Белой Змее подарки — то сандал красный, то тибетский мускус, то зеленого попугая, то связку бананов, то блюдо из лазурита, то варенье из манго и тамаринда, то ожерелье из сапфиров, то флакончик с маслом индийской розы, то засахаренный кокосовый орех, то браслеты и серьги, да мало ли еще что. Живой Бог хочет, чтобы каждый день, каждый чао что-нибудь напоминало невесте о нём». Поразительна сила Белой Змеи, если малейшее желание её — закон для Живого Бога. Пир Карам-шах из-за закрытых перевалов в те дни уже больше месяца не имел связи с Пешавером, а ради прихотей какой-то девушки десятки гонцов подвергали свою жизнь смертельной опасности.

Молиар знал о Белой Змее больше любого другого.

— Притаившаяся на горе Белая Змея сводит со мной счеты,— добродушно добавил он. — Меня не касаются дела вашей мировой политики и всякие государства Тибеты и Бадахшаны. Белая Змея, наверно, обиделась, почему, когда я приехал, не подарил ей маргиланский хан-атлас. Стоит одна штука его несколько червонцев. Пустяк! Но жизнь и смерть человека в Мастудже — тоже пустяк.

«Возможно, этот мелкий торгаш врёт,— думал Пир Карам-шах,— он хитрит, выкручивается. Прав он в одном. Белая Змея одна из бесчисленных невест Живого Бога. Все девушки-исмаилитки его невесты. Но появление Белой Змеи в Горной стране надо понимать как ход конём Ага Хана».

И вдруг сомнения заворочались в мозгу с новой силой. Да, ху­же нет, когда деятельного, подвижного человека подвергают пытке бездельем. Можно с ума сойти от одних мыслей.

Неужели чиновники из Англо-Индийского департамента про­никли в самые сокровенные его замыслы, в которых он боялся признаться сам себе? Никому и никогда он не говорил о них. Давно уже бессонными ночами, обуреваемый самыми странными фантазиями, он строил планы один поразительнее другого... Что из того! Разве когда-то простой английский матрос не завладел прес­толом раджей Саравака на острове Борнео? А Наполеон? Разве на протяжении истории человечества не было и других энергичных, предприимчивых людей, сделавшихся родоначальниками целых владетельных династий? Пусть в наш XX век всякие там короли, цари не модны. Но он и не собирается нацеплять себе на голову царскую корону. Не присвоил же себе Бенито Муссолини королев­ского титула, а прибрал к рукам наследие Римской империи. До сих пор Пир Карам-шах создавал государства для кого-то. Не при­шло ли время подумать о себе! Фашистский диктатор Муссолини именует себя дуче — вождём. Вождю вождей Пир Карам-шаху вполне пристало сделаться диктатором и объединить под своей ру­кой мусульман, буддистов, исмаилитов, индуистов... Мания вели­чия? Пусть мания, но он так хочет.

 Хотел... Теперь, в яме ему оставалось лишь думать, что он так хотел.

Неужели департаментские тупые чинуши разгадали его замыс­лы и нашли способ вывести его из игры? Чепуха! Чиновникам та­кое не под силу. Это... Ему даже жарко стало. Как он до сих пор не понял! Мисс Гвендолен! Тихая экономка! Конечно, она, не мис­тер Эбенезер. Хозяин бунгало со своей ограниченной пунктуаль­ностью видел в нём, в Пир Карам-шахе, исполнителя таких-то и таких-то параграфов лондонских инструкций. Пир Карам-шах для мистера Эбенезера — просто параграф в плане нападения на со­ветские границы. Очень важный параграф, ответственный пара­граф, и больше ничего.

В разлинованный на графы казенный мозг мистера Эбенезера Гиппа не просачивалось и капли фантазии. Ум его просто не спо­собен на что-либо вроде соображения. И если Пир Карам-шах вдруг в несвойственном ему припадке откровенности вдруг при­знался бы: «Я сам буду диктатором Бадахшано-Тибета или, чёрт побери, царем!», тот просто пожал бы плечами и ответил бы ему: «А это нужно? А впрочем, не предусмотрено ни одним парагра­фом инструкции».

Пир Карам-шах пренебрег мисс Гвендолен-экономкой, задел её самолюбие. И теперь с вождём вождей играют в прятки!

Он уже понял — к сожалению, не так давно, — что экономка пешаверского бунгало гораздо ответственнее ограниченного, тупо­ватого мистера Эбенезера Гиппа. Конечно, Пир Карам-шах не обя­зан подчиняться мисс Гвендолен, выполнять прямые её указания и распоряжения, хотя бы по той причине, что с формальной точки зрения она была и оставалась для него всего лишь домоправитель­ницей бунгало.

Что бы сделал Англо-Индийский департамент в лице мистера Эбенезера, когда обнаружил бы, что Пир Карам-шах поломал рам­ки инструкции, вышел из повиновения и принялся действовать на собственный страх и риск? Департамент принял бы меры, и Пир Карам-шаха попросту «отозвали» бы. Иначе могла посту­пить, а возможно, и поступила мисс Гвендолен. Раскусив маниа­кальные замыслы его, Пир Карам-шаха, она выждала, когда эти замыслы он начал выполнять, и... неожи-данно нанесла удар, ре­шительно, бесцеремонно, беспощадно. И сделала это руками агентуры Ага Хана. И когда? Когда цель уже была так близка и достижима!

—  Однако она забыла, что за нами вся Британия, — восклик­нул Пир Карам-шах, сжимая кулаки. Он говорил совсем не то, что думал. Но не станет же он де-литься сокровенными замыслами с каким-то туземцем.

—  И чем же поможет его превосходительству здесь, в этой зло­вонной яме, гос-пожа   Британия?.. — пробормотал   Молиар. — Что вся Британия по сравнению с маленькой плохонькой лесенкой? Что ваша Британия для вас, если сейчас сюда в яму сойдет царь Мастуджа, накинет нам на шею по петле и придушит нас? Чем поможет вся великая Британская империя нам, беспомощным узникам? Чем поможет лес зайцу, который попал в пасть волка, а? Вот если её змеиное высочество снизойдет и захочет...

С громким шорохом, сопровождаемый лавиной из камешков, сора, внезапно в отверстие опустился длинный шест с зарубками— подобие лестницы, и по нему с ловкостью обезьяны сполз тще­душный, одетый в лохмотья человек. Кривя лицо, щеря гнилые, прочерневшие от цынги зубы, он шагнул к Пир Карам-шаху. И так неожиданно совпало появление этого человека с тем, что только что говорил Молиар, что вождь вождей отпрянул к стене.

—  Кхи, — сказал старичок, — их величество царь в знак особой милости шлёт вам угощение и шербет.  Кхи-кхи! — Он извлек из корзинки кувшин и совсем чёр-ную чаппати. — Кушайте!  Возносите благодарение его величеству царю Мастуд-жа. А тебе, ку­пец, — повернулся он к Молиару, — приказано   ничего   не давать. Кхи-кхи! Можешь попоститься.

—  Эй ты, раб, — выступил из тени вождь вождей, — да знаешь ли ты, что с тобой сделают? Да знает ли твой царь, что ему бу­дет? Да как он посмел!

—  Не извольте ругаться, сахиб, — предусмотрительно отбежав к лестнице, замямлил человечек. — Посмели, думаете, мыши кош­ку покусать, вот и посмели... Кхи-кхи. И не побоялись. А его вели­чество в своем царстве сам царь и повелитель. И что ему до ка­кой-то Британи...

—  Ты раскаешься, раб!

—  Не бей! Не бей! Кхи-кхи. Виселицу уже поставили. Быстро он вскарабкался по ступенькам почти к самому отвер­стию, когда его остановил голос Молиара.

—  Эй ты, господин Кхи-кхи!

—  Чего тебе?

—   Посмотри-ка сюда!

—   Куда?

—  Боже правый, посмотри мне на ладонь, господин  Кхи-кхи!

— Э, гм... Кхи-кхи!

—  Не правда ли, приятно блестит и переливается?

—  Ну и что? Кхи-кхи.

—  А то, достопочтенный Кхи-кхи, что это «что» может перели­ваться и блестеть в твоей черной руке.

— Эй, господии купец, — сказал человечек, — ты хочешь мне дать взятку, подкупить меня? Я визирь его величества царя Мастуджа и...

Молиар подошел к лесенке, положил золотой на ладонь, пре­дусмотрительно подставленную человечком, и фамильярно потре­пал его по плечу.

—  Эх, невежество — грязь, которую не смоешь. Эй ты, госпо­дин кандалов и виселицы, распорядись, чтобы в нашу роскошную михманхану прислали кабобу, пшеничных лепешек и чаю.  Боже правый, до чего же хочется есть.

—  Будет исполнено, кхи-кхи. Что вам ещё угодно, господин купец?

—  О том, что мне угодно, я доведу до вашего хитроумного ума попозже, когда мой живот перестанет урчать:  «Кушать! Ку­шать!»

Человек исчез в дыре и вытащил лестницу. Вождь вождей шагал по тёмному зиндану.

—  Итак, в одной руке могущество Британии, — сказал задум­чиво Молиар, — в другой — один золотой. Боже правый! Что же больше весит!

—  Какого чёрта! — остановился Пир Карам-шах. — Откуда у тебя золото? Ты что во рту его под языком держал? Карманы обшаривают... гуламшаховские собаки тщательно...

Молиар важно откашлялся.

—  У меня к вам есть одна нижайшая просьба.

—  Чего тебе?

—  Чего вы выпячиваете грудь и распускаете язык? Здесь не персидский меджлис. Снизойдите ко мне, не называйте меня ра­бом и не обращайтесь ко мне на «ты». Некрасивая черта харак­тера — быть грубым. Я ведь не ваш пес. И не всегда я был Молиаром, разъездным торгашом.

—  Ого!

—  Клянусь всевышним, так будет лучше и мне и... вам.

—  Хорошо, — процедил сквозь зубы Пир Карам-шах.— Что вы думаете делать дальше?

Многозначительно поджав толстые губы, Молиар приблизил голову к уху Пир Карам-шаха и шепнул:

—  Пуговицы!

И он сделал страшные глаза, посмотрев вверх на дыру.

Пальцы его пробежали по борту камзола, застегнутого на це­лую вереницу матерчатых замызганных и неприметых на взгляд пуговиц.

—  Ого!

—  Заплатить царю выкуп и жизни не хватит. Но заплатить за лесенку и за то, чтобы стража заснула, когда нужно, хватит. Коней найти, нанять проводника до Ханабада хватит, а? Мы не скупимся. Скупец — лишь сторож на складе своего добра.

—  Бежать?

—  В Мастудже вам оставаться нельзя.

—  Не лишено смысла...

Размышления привели Пир Карам-шаха к выводу: ждать ско­рой помощи из Пе-шавера или Гильгита трудно. Во всяком случао на вмешательство департамента рассчитывать нельзя. Тем более если его догадка о мисс Гвендолен имеет под ногами почву. Он действовал слишком самостоятельно и никому не позволял вме­шиваться в свои дела. Не исключена возможность, что и департа­менту выгодно, чтобы Пир Карам-шах исчез, пока военные влас­ти в Пешавере узнают, пока пошлют отряд на выручку. Нет, вся Британская империя ему сейчас не поможет.

Неприятная дрожь в спине напомнила об опасности, совсем уж не шуточной.

Молиар! Его золотые пуговицы давали шанс. Монеты оказа­лись поистине чудодейственными. Старикашка появился порази­тельно поспешно, за ним спустился по лесенке гулям — слуга. Он тащил вниз весьма солидный узел.

С завидным аппетитом Молиар поглощал жареное мясо, сопел, урчал, шлепал губами, даже кряхтел от полноты удовольствия. Поджаренный на тополевом пруте козленок — отличный обед для голодного узника. И вождь вождей не побрезговал угощением, тем более что и обстановка в зиндане изменилась будто по мано­вению жезла английского волшебника Мерлина... Грязи и вони не осталось и в помине. Пол подмели и убрали. Узникам не надо было больше топтаться в липкой грязи. На свежей сухой соломе оказались постеленными добротные кошмы. Дастархан мог сойти за чистый, и даже потрескивающий и коптящий светильник в ка­кой-то мере придавал жилой вид сырой мрачной яме. Никогда они столько не ели. Они ели, ели и никак не могли утолить голод. Молиар чувствовал себя как дома. «Бальзам радости развевает печали». И он даже покрикивал в сторону отверстия: «Принеси то! Унеси это, господин Кхи-кхи!»

На сытый желудок и на теплой кошме спится крепко. Пир Карам-шах проснулся, когда робкий утренний- свет проник в дыру на своде.

«Ого, наконец выспался. Уже». Он сладко потянулся. Первое, что бросилось в глаза — масло в чираге выгорело до глиняного донышка и фитиль чуть-чуть дымился. Значит, ночь прошла. «Мир поднимает чадру, и лик его засветился»,— вспомнил он строки из арабского стихотворения, но тут же не мог удержаться от прокля­тия. Молнара в зиндане не оказалось.

Значит, монета перевесила всю Британскую империю. Монета открыла Молиару двери тюрьмы. Оставалось ругать и проклинать самого себя. Спесь не позволила Пир Карам-шаху вчера вечером посоветоваться с Молиаром. В глазах вождя вождей Молиар был и оставался низким существом, разговор с которым был уни­зительным... Снизойти до угощения, купленного Молиаром у сторо­жа, воспользоваться такими же купленными удобствами и чисто­той — это еще куда ни шло. Но искать в туземце участия, просить Молиара помочь... Нет, это невозможно. Иное дело, был бы Мо­лиар слугой, подчиненным, рабом. Тогда вождь вождей мог бы просто приказать ему или воспользоваться его услугами. Да и ту­земец обязан оказывать помощь господину. Так в древнем Риме рабы не из одного лишь страха спасали от гибели своего досто­почтенного, жестокого к ним господина. Они боялись его, но они были благодарны ему, потому что ели его хлеб, существовали благодаря ему. От раба и Пир Карам-шах принял бы помощь. Но презренный Молиар держался с ним как равный с равным. От ази­ата подобное стерпеть невозможно.

Вчера вечером Пир Карам-шах не нашел способа посовето­ваться с Молиаром. У Пир Карам-шаха в карманах не осталось и одной несчастной пайсы. Пока его, скрученного, ошеломленного, тащили с крыши в зиндан, ловкие руки обшарили его одежду и не оставили в карманах ничего.

Предаться ярости, размышлять о своей беспомощности — что еще оставалось делать вождю вождей?

 

БЕГСТВО

                                                                Чтобы заткнуть пасть   собаке, брось кость.

                                                                                     Афгани

                                                                Каша из гороха выпроводит любого гостя.

                                                                    Пуштунская пословица

Ночами Пир Карам-шах чувствовал себя особенно скверно. Вообще он спал всегда очень мало. Способность мало спать он считал отличительной чертой избранных натур. Он рассказывал, что может скакать на коне без сна по двое суток, а то и больше. Знавшие Пир Карам-шаха в прошлом не могли похвастаться, что видели его когда-либо спящим.

Способность бодрствовать обернулась сейчас в зиндане не­счастьем. Бессонница изнуряла. Временами Пир Карам-шаху каза­лось, что он сходит с ума. С наступлением темноты и до рассвета кошмары наяву не оставляли его. И он изнемогал не столько от лишений, неудобств и плохой пищи, сколько от опустошенности ума, воли. «Ничтожные муравьи объели до костей вола». Вождь вождей покрылся грязью, оброс бородой, одичал. Раз он даже пы­тался напасть на господина Кхи-кхи и придушить его, но стари­кашка легко увернулся.

Господин Кхи-кхи пригрозил, что наденет на Пир Карам-шаха колодки. Тем и кончились попытки вождя вождей что-либо пред­принять для своего освобождения.

Одна из ночей тянулась особенно медленно. Сон не шёл. Пир Карам-шах вдруг встрепенулся. В отверстии наверху появился свет. Заскрипела, зашуршала спускаемая лестница. Затрещали ступеньки, и на землю тяжело шагнул... Сахиб Джелял. Вот уж кого Пир Карам-шах ждал меньше всего.

Сполз по ступенькам    с горящим факелом    господин Кхи-кхи.

—  Господин вождь вождей, — заговорил со своей обычной иро­нической улыбкой Сахиб Джелял, — здоровы ли вы?

—  Что вам надо? — пробормотал Пир Карам-шах. Ему на па­мять невольно пришли слова его назойливого тюремщика о висе­лице, всегда стоявшей наготове на площади Мастуджа. Резануло сердце острой болью.

—  Чего вам надо? — повторил он вопрос.

—  Велик    аллах, да вы совсем больны! — огорчился Сахиб Джелял.— Но ничего, сейчас мы вас вылечим. Мы предусмотри­тельны. С нами врач, великий доктор.

Эти слова сразу вселили в Пир Карам-шаха что-то вроде уве­ренности. Уже одно то, что величественный бородач сам спустил­ся по колченогой лесенке в мрачную отвратительную яму, говори­ло о многом. Но он не успел решить, чего ради Сахибу Джелялу понадобилось беспокоиться о нём, Пир Карам-шахе, который всегда относился к самаркандцу с явной подозрительностью и враждебностью.

Но безмерно удивился Пир Карам-шах, когда из-за спины господина Кхи-кхи выдвинулся доктор Бадма.

—  Можете ли вы встать? Не нуждаетесь ли в медицинской помощи?

—  Что вам нужно? И вы, господин Бадма, с ними?

Бадма сделал знак господину Кхи-кхи. Тот протянул сосуд из серебра и небольшую пиалушку.

—  Выпейте, — сказал    Бадма. — Глоток    бальзама    подкрепит вас. Вам предстоит длительное путешествие.

—  Это вам так не сойдет! — вспылил   Пир Карам-шах.— Я и без бальзама обойдусь. Я белый человек и не дрогну. Куда идти?

—   Вы меня  не поняли, — едва заметно подняв   свои белесые брови, сказал доктор   Бадма. — Мы пришли увезти  вас из, этого неподходящего места.

—  Радостные вести, сахиб! — захихикал тюремщик. — Оченй радостные, кхи-кхи! Не найдется ли на вашей одежде маленькой золотой пуговички?

—  Прочь, господин жадности, — небрежным жестом отстранил старикашку Сахиб Джелял. — Умри, раб!  А вас, господин Пир Карам-шах, прошу последовать за нами.

—  Что, наконец, происходит? — Пир Карам-шах поднялся, стряхивая с одежды соломинки.

—  А то, что вот господин   доктор Бадма узнал от господина Молиара о вашем бедственном положении. Мы, ваши друзья, воз­мутились и...

—  Но царь... может спохватиться.

—  Что царь... Сломалась арба — лентяю  дрова. Вы знаетез здесь, в Мастудже, все решает не Гулам Шо.

—  Эта фантастическая особа? Белая Змея?

—  Быть может. Но одно ясно.  Вам надо немедля отсюда бе­жать.

Во тьме ночи Пир Карам-шах тайно, воровски покинул Мастудж. Ни один огонёк не мигнул в домах на горе Рыба. Надрывно лаяли хором, подвывая по-волчьи на звезды, мастуджские собаки. Стучали копыта коней по крутым каменистым улочкам.

Рядом с конем вождя вождей в темноте маячила фигура шед­шего пешком господина Кхи-кхи. Он слезливо постанывал:

—  С вас, сахиб, суюнчи! Одну лишь пуговицу, господин! Вол­шебную пуговицу!

Впереди и сзади, судя по звону подков, ехали всадники. Белели огромные чалмы. «Белуджи!» — мелькнула догадка. Пир Карам-шах видел много раз телохранителей Сахиба Джеляла, хоро­шо знал их нрав. И то, что они сейчас здесь, ничуть не радовало его. Но что оставалось делать? Он был свободен, конь его рвался вперёд, горячился; по такому знакомому фырканью, мягкой ходе, своеобразной манере скрежетать зубами по железу удил Пир Карам-шах узнал, что он едет на своем арабском скакуне. Значит, и коня ему вернули! Это успокаивало. Но куда они едут? И тут во неуловимым почти приметам, по звездам и чуть белевшей в чёрном своде небес вершине Тирадж Мир он с облегчением понял — его везут в ближнее селение Hypкала. А там его верные люди. С каждой минутой Пир Карам-шах чувствовал себя увереннее.

Но горечь, вызванная событиями последних дней, не смягча­лась. Совсем недавно он, вождь вождей, делатель королей, сан когда-то прозванный «некоронованным королем Дамаска и арабов, верховным проконсулом Британии на Востоке», въезжая в селение Мастудж торжественно, как и надлежало господину, властелину горной страны. У крайних домов селения, спешившись, встречали его сам Гулам Шо, царь Мастуджа, и весь его двор. В царском дворце-сарае он, Пир Карам-шах, принимал по­сольства государств Востока и Запада. Он решал судьбы стран и, быть может, вопросы мировой политики.

Здесь, во дворце, слепленном из саманной глины и неотесан­ных каменных глыб, Пир Карам-шах лепил своими руками Бадахшано-Тибетскую империю. Здесь он разрабатывал планы завоева­ния Туркестана и, сидя на пыльной раздерганной кошме, окруженный верными людьми, замышлял стереть с географической карты мира самое понятие СССР.

Он мнил себя диктатором, великим завоевателем Александром Македонским, Чингисханом, Аттилой Тамерланом, итальянским дуче Бенито Муссолини, азиатским Наполеоном... Ему представ­лялось и во сне и наяву, что он — знаменитый Томас Эдуард Лоуренс — всесилен, что в его власти бросить все могущественные силы против большевиков: армии стран Антанты, русских бело­гвардейских генералов, японских самураев, чанкайшистов, бухар­ского эмира, туркестанскую эмиграцию, басмачество, калтаманов Джунаида, Тибет, Афганистан, персидского шаха, всю Англо-Индийскую колониальную империю с сотнями тысяч сипаев, артил­лерией, аэропланами, золотом, пуштунскими вооруженными до зубов племенами. Всё он держал в своих руках, все положил на чашку весов истории, весь азиатский Восток с его деспотиями, исламом, индуизмом, буддизмом, феодалами, раджами. Перед ним пресмыкались, ему поклонялись, ради него проливали кровь, безропотно умирали. Он раздавал милости, делал королей, рас­поряжался миллионами жизней.

И вот теперь, трусливо спасая жизнь, словно базарный вор, вождь вождей бежит из захудалого селения, захудалой столицы никудышного царства, которое не стоит и плевка властителя душ. Бежит без оглядки. События обрушились на него, втоптали в грязь, раздавили.

Его начинало что-то душить... Он бежит, чтобы не погибнуть жалко, глупо. Благородный человек умирает сражаясь. А он бе­жит. Он ничего не знает, не понимает. Он великий, всемирно из­вестный Лоуренс, игрушка в руках какой-то Белой Змеи, каких-то непонятных, неясных сил, вставших из недр гор. И он ничего не знает... Щепка в потоке... Ему ничего не говорят. Его торопят: «Скорее! Скорее!»

И тут еще от его коня не отстает этот жалкий плут Кхи-кхи, еще вчера грозный распорядитель жизнью и смертью, один своим зловещим видом напоминавший о виселице. Кхи-кхи вцепился в Пир Карам-шала дрожащей рукой, дергает стремя и гнусно ше­пелявит: «Пуговичку, одну пуговичку!» И такого он, белый человек, боялся, и перед таким ничтожеством он дрожал за свою жизнь! Вот ударить его каблуком в лицо. Каблуком, каблуком! И тут же поймал себя на мысли: «Нельзя... Нельзя поднимать шум».

Тряской рысцой бегут лошади. Звенят подковы. Шлепают по щебенке подошвы калош. Господин Кхи-кхи все ноет и ноет про пуговицу. Бренчат во тьме удила. Молчат спутники.

В селении, там, на горе, лают хором собаки. В хижинах ни огонька, ни искорки. И Пир Карам-шах думает: «Мастуджцы спят. Хорошо! Забились в холодные норы и спят». Да, они не ви­дят его бегства... постыдного бегства. Крадучись, он уползает по горным тропам. Уползает, потому что боится за свою жизнь...

Долго в полнейшей тьме они спускались куда-то вниз. Подко­вы скрежетали по камням, высекая синие искры. И вдруг ночной чистый воздух наполнился сладким, отталкивающим запахом тления. Он делался всё гуще, сильнее, отвратительнее. Он перехва­тывал горло, не давал дышать. И Пир Карам-шах не выдержал, спросил тихо:

—  Что это? Откуда вонь?

—  Кхи-кхи! — послышался кашель старика, и рука его задер­гала ремень стремени. — Воняют так, пахнут ваши, господин. Пах­нут и храбрые воины и трусы одинаково, кхи-кхи... мертвые... Ваши гурки тут под обрывом... с того дня... Как упали, так и лежат ваши... Некому предать погребению, едят их шакалы... Или вы слезете с коня и закопаете в могилы, кхи-кхи?

Кровь прилила к голове. Застучало в висках. Его воины, его гурки! Смелые, великолепные, гранатовощёкие... лежат на камнях. Нелепая, ужасная смерть... А он и забыл о них. Быстро он забыл своих сподвижников... созидателей великой империи... И надо же, случайная тропинка так беспощадно, жутко привела сюда под утёс. И несколько футов каменистой тропы и трупного запаха еще раз напомнили о тщете всех замыслов.

Так и сорвал бы ярость на ком-нибудь. С наслаждением он сейчас ударит этого топчущегося у самого стремени отвратитель­но хныкающего старикашку Кхи-кхи. Вождь вождей даже отводит ногу со стременем чуть назад, чтобы лягнуть тюремщика прямо в его физиономию, прячущуюся в темноте. Отплатить тюремщику за все: за гнилую солому, за проплесневевшую корку, за вечную темень зиндана, вонь, смрад, за его язвительное «кхи-кхи», за постоянный страх смерти. Чтобы старикашка захныкал уже не так. И тогда!..

И вдруг оказалось, что тюремщика нет. Смутная серая фигура господина Кхи-кхи растворилась неслышно в темноте. Рядом с конем на тропинке его не оказалось.

Под ногами коня уже шумел, ворчал горный поток.

И Пир Карам-шаху осталось возблагодарить судьбу. Он вырвался из селения Мастудж. Выехал благополучно, унес ноги.

Совсем недавно Пир Карам-шах въезжал в Мастудж надмен­ный, могущественный, без пяти минут правитель всей Централь­ной Азии, вызывающий трепет и преклонение. Сейчас он покинул селение потрепанным волком, ничтожный, преследуемый, дрожа­щий за свою шкуру.

И даже это можно было бы стерпеть. Мало ли куда поворачи­вает свое колесо судьба. Нестерпимо, несносно, что верх над ним взяла женщина, нет, девчонка.

И самое горькое — он сам принял участие в сотворении её, в создании мифа. Они — Пир Карам-шах, мистер Эбенезер, мисс Гвендолен — вообразили себя Пигмалионами, выдумали бухар­скую принцессу, изваяли её своими руками наподобие древнегре­ческой Галатеи, прекрасную, обаятельную.

Прелестную, лирическую сказку об оживленной эллинскими богами скульптуре «боги» из пешаверского бунгало переиначили на свой манер. Они приготовили марионетку, дали ей жизнь, вооб­ражая, что она будет послушным дергунчиком в их руках. И просчитались.

Получилось совсем как в индусской волшебной сказке про резчика по кости, портного, ювелира и брахмана. Резчик — ска­жем, Пир Карам-шах — изваял из слонового клыка статую де­вушки Моники. Потом портной обрядил ее в богатое платье, и таким портным оказалась мисс Гвендолен-экономка. А ювелир, мистер Эбенезер, украсил статую перлами и самоцветами бухар­ского престола. Брахман же — Ага Хан — попытался вдунуть в Монику душу. И резчик, и портной, и ювелир, и брахман вооб­разили, что все они имеют право собственности на свое творение. Но пока они спорили и дрались из-за девушки, она решила свою судьбу по-своему. Она не пожелала подметать стружки и опилки в мастерской резчика. Ей претило колоть иглой пальчики в порт­няжной мисс Гвендолен. Она презрела драгоценные побрякушки эмира. И совсем скучно ей показалось слушать поучения брахма­на. Она раньше всех поняла, что она не кукла, и не позволила играть собой...

Творцы Моники не задумывались, а что из себя представляет их марионетка. Они забыли слова азиатского философа: «Чрез­мерная мудрость хуже глупости». Они не учли, что девушка очень восприимчива и не лишена природного ума. Они требовали от неё лишь одного: «Не удручай себя думами, не тревожь, свое сердце». Моника все осмыслила и истолковала по-своему.

Она прожила тяжелое детство и узнала изнанку жизни. И хоть из неё сделали принцессу, на самом деле она осталась дочерью чуянтепинского углежога с жизненной хваткой батрачки. Но свет­ская дрессировка в бунгало мистера Эбенезера Гиппа, колони­ального чиновника, не пропала даром. Монику многому научили, дали ей немало настоящих знаний, не говоря о том, что она полу­чила внешний лоск английской аристократки. На её счастье, ни мистер Збенезер, ни тем более мисс Гвендолен не делали попыток скрывать от воспитанниц своих целей и ничем не прикрывали ни своего лицемерия, ни ханжества. Более того, они учили Монику и тому и другому совершенно открыто.

Принцесса бухарская исчезла так же, как исчезла в индийской сказке кукла из слоновой кости с глаз резчика, портного, ювелира в брахмана, оставив их полными изумления и разочарования.

Мистер Эбенезер, мисс Гвендолен-экономка, эмир бухарский Алимхан, Пир Карам-шах, Живой Бог вполне уподобились скат зочным персонажам. Им оставалось удивляться и недоумевать. Но творение их рук, их кукла-принцесса не просто исчезла. Кресть­янская девочка из безвестного советского селения Чуян-тепа по­могла разрушить громадное здание хитроумной политики, которое Англо-Индий-ский департамент воздвигал по кирпичику уже много лет на подступах Памира.

 

МИСС ГВЕНДОЛЕН ПРИНИМАЕТ РЕШЕНИЕ

                                         У них извращенная жажда уничтожать, ибо

                                         такие люди сами живут под угрозой уничтожения.

                                                                            Хуршам

                                           Дружить со змеей — играть с мечом.

                                                                          Андхра

Встретила Моника доктора Бадму очень расстроенная. Брови ее были упрямо сдвинуты. В глазах читалась решимость и моль­ба. Девушка нимало не походила сейчас на нежную тепличную куклу. Такое впечатление усиливалось темным, почти черным по­крывалом, надвинутым на лоб. И лишь изящная мушка на розовой щеке и драгоценный браслет на тонком запястье напоминали, что Мойика — невеста всемогущего Живого Бога.

Неприятно поразило доктора Бадму, что она пренебрегла всем строжайшим  ритуалом, обычно неуклонно соблюдавшимся в исмаилитском  эгаматгох — подворье на  приемах паломников-богомольцев, да и вообще всех посетителей. В обширной расписанной ярко гостиной не оказалось не только волшебно разряженных прислужниц, но даже властной старухи-домоправительницы, обыч­но не отходившей ни на шаг от Моники.

—  Вы больны? — нарочно    громко спросил    доктор и тут же вполголоса, но сердито заметил: — Какая неосторожность! Мы же и при вашей свите могли бы объясниться.

Он снова заговорил громко о признаках болезни, об ударах пульса, о лекарствах, явно рассчитывая на то, что их подслуши­вают. Ему всегда не нравилась обстановка подворья Белой Змеи. Да и сейчас мрачноватая, с низким балочным потолком приемная зала, вся увешанная расшитыми тяжелыми драпировками, загро­можденная драгоценной утварью, резными столиками, уродливы­ми изваяниями, вызывала невольную тревогу. В большей части гигантских бронзовых светильников огонь не горел. Среди китай­ских ваз в рост человека, по нишам в стенах, по потолку бродили и колебались бесформенные тени то ли от прячущихся по углам наушников, то ли от странных каких-то животных. Что-то шурша­ло и тихо вздыхало.

—  Здесь нет людей. А там гепарды, живые. Два ручных зверя. Прислал читральский низам... Взятка, чтобы я попросила за него у Ага  Хана.  Какой-то проступок  и  серьезный.  Но  с  гепардами осторожней, кто их знает. То смирно мурлыкают, то шипят и огры­заются. А глазищи! Ночью снятся.

Зеленые, светившиеся фонариками глаза гепардов тоже не нравились доктору Бадме. Но он не отвёл взгляда и не отводил в течение всей беседы.

—  Такой вид у кошечек, точно подслушивают и все понима­ют, — пробормотал доктор.

—  Тут все подслушивают. Но по-французски не понимают — никто, решительно никто, говорите, что угодно. Но хоть изредка произносите хоть два-три    слова по-персидски или по-узбекски. А теперь вот посмотрите. Что вы скажете? — Она пододвинула доктору изящно   запечатанный свиток и уже громче проговори­ла: — Пощупайте мне пульс. Не правда ли, ускоренный. Ах, док­тор, у меня, вероятно, жар, настоящая горячка. У меня ужасно голова болит... Да разверните же свиток. Тут есть от чего голове разболеться. Доктор, милый, дайте мне такого лекарства, чтобы душу успокоить и чтобы головную боль унять... Замбарак, Гульаин, что вам тут нужно? Я сказала: не заходите, пока не позову... — Последние   слова    относились к девушкам-горянкам,  непонятно как оказавшимся за большущим, облицованным    пластинками цветной жести сундуком. — Убирайтесь, вы  мешаете доктору  ле­чить меня! — Моника тихо продолжала: — Такие преданные подружки, и, быть может, тут все такие — уже точат ножики... По­могите, доктор! Меня убьют! — Она схватила руку Бадмы и прильнула к ней щекой.

В ужасном волнении девушка развернула свиток и протянула доктору:

—  Картинка? Та миниатюра?

—  Смотрите! Смотрите! Это знак... её знак! Приговор! Это от той... от Гвендолен! О, она подает весть... Напоминает о себе!

Доктор знал о миниатюре из «Бабур-намэ» — Моника уже нашла случай и рассказала ему о страшной детали старинного рисунка средневекового художника, который изобразил с натура­листическим искусством момент, когда гаремные служители с равнодушными тупыми лицами хладнокровно отрезают головы гаремным красавицам в крепости Менге в момент штурма её вой­сками Бабура.

Бадма помрачнел. Он не стал разуверять расстроенную Мони­ку, что это простое совпадение. Он слишком хорошо знал и мисс Гвендолен и методы Англо-Ин-дийского департамента. Одно было загадочно, зачем понадобилось англичанке предостерегать девуш­ку, настораживать её? Гораздо проще было бы нанести удар не­ожиданно и так устранить её. Или мисс Гвендолен ещё рассчи­тывала запугать невесту Живого Бога и заставить её служить британским планам? Вероятно, Ага Хан и не подозревал, что делает в Мастудже его именем его божественная невеста. Но не исключено также, что Живой Бог втайне рассчитывал руками Моники проводить независимо от Англо-Индийского департамента свою самостоятельную политику.

И в том и в другом случае Моника была жертвой. И что ей грозила опасность, и смертельная притом, не вызывало сомнений.

—  Как к тебе попала эта картинка? — спросил, поморщившись, доктор Бадма.

—  Привез гонец из Хасанабада. Вы знаете — гонцы с подар­ками приезжают чуть ли  не ежедневно. Этот — его зовут Бхат, раджпут,— он приезжает не первый раз. Отчаянный. С ним  моя мегера-домоправительница отсылает донесения...  Ездит в любую погоду. Он привёз молитву на бумажке, серебряную банку с ва­рень-ем из мадждадийя, семицветный сосуд для благовоний.  Ну и эту... эту гадость...

—  Ты... ты ела варенье? — спросил доктор Бадма. В тоне его прозвучал такой испуг, что Моника с чувством признательности посмотрела на него и живо заметила:

—  О, нет. Я посмотрела на картинку, и мне сделалось нехоро­шо. И я подумала... Но вы думаете?

—  Сейчас  можно ждать чего угодно.—Бадма осторожно повертел и баночку и семицветный сосуд, открыл и то и другое и осторожно понюхал.— Да, слишком много неприятностей натво­рила господам англичанам в Мастудже госпожа Белая Змея, что­бы они там у себя, в пешаверском бунгало, могли спать спокойно, да и Ага Хан...

—  Нет, нет. Старичок ни при чем... Он очарован и... и меня лелеет и балует. Он не способен на такое... злодейство.

—  Предположим. Но мы в Азии, да еще древней, а здесь и не такое возможно... — Он постучал   пальцами по   миниатюре, и она с легким шелестом, похожим на шипение, свернулась в тугой сви­ток. — Где тот, кто привез все это? Как могла попасть в подарки эта штука?

—  Где Бхат?  Он из рода Ага Хана, то есть из его касты. Он уже пять раз в холод и вьюгу приезжал. Бхат безропотный, вер­ный пёс Ага Хана.

—  Дай-ка мне молитву твоего старичка...  достопочтенного твоего нареченно-го.

Протянув сложенный листочек, Моника покраснела.

—  Вы... вы меня упрекаете.

—  Шучу... шучу. Гм... Очень интересно! А ты читала молитву?

—  Нет, я присылаемых им молитв не читаю.  Я плохо разби­раю урду. Я ещё не выучила...

—  А вот в эту молитву надо было хоть заглянуть. Здесь не только на урду, здесь и на обыкновенном английском есть приписочка. И приятный женский почерк!

—  Где? Где?

Внизу под текстом молитвы имелась приписка:

«Девочка, не заносись в своем величии. Ты вышла из послуша­ния. Вспомни истину — враг без головы лучше, а красавица без головы хранит верность».

—  Боже, это она! Мисс Гвендолен. Я пропала!

—  Женский почерк, — заметил сухо Бадма. — Ясно теперь, это не твой старичок! Прикажи позвать гонца. Допроси его. Сделай так, чтобы я слышал.

Моника ударила в гонг. Вбежали прислужницы.

—  Поставьте там ширму. Великий доктор займётся в покое и тишине изготовлением лекарств. А вы приведите сюда усатого раджпута, гонца, посланца всесвятейшего моего жениха и повели­теля.

Когда гонец Бхат, крепкий, широкогрудый раджпут, с почти черным лицом и длиннейшими усами был введен в приемную за­лу, там уже все изменилось. Горели светильники, пламя которых плескалось в жемчугах и самоцветах ладакских занавесов и япон­ских лаковых ширм, отражаясь   в зеркалах и сосудах. Невеста Живого Бога исчезла. Бхат не удостоился её лицезреть. Он слы­шал лишь её голос. «Серебряные колокольчики не звонят так нежно», — уверял он слуг после аудиенции. Бхата все так очарова­ло и ослепило, что он совсем не помнил, какие вопросы ему зада­вала Белая Змея. Но отвечал он с обстоятельностью, присущей человеку неграмотному, но добросовестному.

«В Хасанабаде вручили мне дары — мадждадийя — новое ва­ренье, благовония в семицветном сосуде и молитву. Доехал я до Пешавера, слез. Закинул переметную суму на плечо и пошел в караван-сарай, где у меня всегда прикармливается кашмирская лошадка. Хороша она на перевалах да крутых тропах. Иду, зна­чит, но тут шасть ко мне полицейские и отвели в английское бун­гало с белыми колоннами. Посреди тенистого сада стоит. Там бе­ловолосая английская бегим посмотрела дары Живого Бога, добавила свиток с печатью и сказала: «Бхат, я вижу тебя наск­возь, до самого донышка твоей души. Ты поедешь, как тебе пове­лел Ага Хан, в Мастудж с дарами, но иди не к Белой Змее, а най­ди там-то и там-то человека по имени Ширмат. Он скажет, что тебе надо делать. Повинуйся ему во всем. Послушание — награ­да. Ослушание — гибель».

В конюшне бунгало мне позволили выбрать самого отличного коня. Я не хотел. Я говорил: «А в караван-сарае у меня хорошая кашмирская лошадка, знающая перевалы и каменистые тропы». Но там были два, подобные злым дивам, полицейских. Они и слу­шать про лошадку не пожелали, и мы поехали. Ехал я и думал: «Здесь что-то не то. Живой Бог не сказал ничего про Ширмата. Это злоумышление проклятых инглизов. Живой Бог приказал пе­редать варенье, семицветный сосуд с молитвой в собственные руки своей невесте, а не Ширмату». Но конные полицейские — дивы — не отступались от меня ни на шаг, даже когда я отходил от доро­ги по нужде. Сколько мы ни ехали, а мысль о награде и возмездии не оставляла меня. Не доезжая до мастуджского моста, я повер­нул коня со скалы прямо в реку. Высоко было, но ничего. Обо­шлось бы, но кто знал, что дивы-полицейские станут стрелять. За­стрелили они коня. Вода кипела, словно в котле. Меня крутило и било о камни, но я не выпускал из рук переметной сумы с дарами. Холод сводил судорогой ноги и руки, я превратился в лед, но Жи­вой Бог помогает своим детям. Вода вынесла меня на песок, а конные полицейские, погнавшие коней в поток за мной, утонули. Я закинул на плечо переметную суму и пошел на гору Рыба, к вам, госпожа».

Гонец рассказывал долго и многословно. Он всё возвращался к кашмирской лошадке, оставшейся в пешаверском караван-сарае и уверял: «Если бы она, я б давно ускакал   бы в горах от дивов. Английский конь тяжёл на ноги, где уж ему по горам ходить. Моя лошадка — птичка. Горные тропы понимает...»

Бхата выпроводили.

—  Верных последователей имеет   Живой Бог. Велики сила и влияние Ага Хана, — сказал доктор Бадма. — Мисс Гвендолен не учла этого, не смогла ни запугать, ни купить усатого простачка Бхата.

—  Купить? — удивилась Моника.

—  Усатый Бхат умолчал, что нежные ручки Англо-Индийского департамента отсчитали тридцать золотых гиней за то, чтобы пе­реметная сума попала в руки Ширмата и чтобы Ширмат явился с подарками к тебе в подворье... О золоте Бхат умолчал. С золо­том ему не хочется расставаться. Ну бог с ним, оставим его ему.

—  Я боюсь. Страх ползает где-то рядом, шагает бок о бок.

—  Если бы ты не боялась, ты была бы тем, что хотели из тебя сделать твои воспитатели — деревянным манекеном. Но ты жи­вая девушка, и тебе следует их бояться. Но дело серьезное. К счастью, у нас есть ещё время подумать. Итак, золото, пули, чёрная месть. Все атрибуты «плаща и кинжала». Ужасно, что ты попала в самую гущу событий. Ясно, мисс экономка, а значит, и департамент осведомлены, что здесь, в Мастудже, наделала Бе­лая Змея.

    — Что?

—  Подняла всех здешних исмаилитов  против инглизов. Раз и навсегда оторва-ла бадахшанцев от Ибрагимбека. Взяла самого всемогущего вождя вождей за горло и способствовала провалу создания  великой  Бадахшано-Тибетской  империи.    А  материаль­ные потери! Где караваны с вооружением и прочими военными грузами? Где горно-полевые пушки. Мало, что ли, этого? Да за одно из этих дел Белую Змею надо сжечь на медленном    огне!..

—  И... они решили?..

Доктор снова развернул свиток и долго смотрел на миниатюру.

—  Сначала я не понимал, к чему свиток, картинка. Психиче­ская атака? Бабский каприз? Нет, тут тонкая женская садистская месть: пока бы ты разглядывала рисунок, Ширмат ударил бы но­жом...

—  А-а!

—  К тому же ты права. Исмаилиты слишком верят в тебя, да ещё с припутанной сюда легендой о Белой Змее. Им надо во что-то верить. Видимо, англичане    не успели разубедить Ага Ха­на, доказать, что его посланница и невеста занимается подрывной деятельностью в Бадахшане. Иначе Гвендолен не подсылала  бы к тебе таинственных убийц, а просто натравила бы на эгаматгох тех же мастуджцев. Предлог бы нашелся...

Моника зябко куталась в покрывало.

—  Они меня убьют. Я знаю, мисс часто намекала. Она не ус­покоится, пока...

—  Сделаем так, чтобы не доставить    ей такого удовольствия. Ни Ширмат, ни кто другой не   привезет в хурджуне голову... та­кую милую головку, — голос доктора Бадмы странно дрогнул.— Эта культурная святоша не получит такого удовольствия...

—  Ведь еще есть Гулам Шо, царь. Он трус, но боится и ува­жает старичка Ага Хана. Царь хоть и учился в Европе, но суеве­рен и всего боится. Он... на него можно положиться.

—  Суеверия суевериями, но я его больше всего опасаюсь. Дву­личен и корыстолюбив. Неизвестно, что он знает и чего не знает.

—  Как страшно! Не бросайте меня здесь одну. Я умру от стра­ха. Я убегу в горы. Лучше замерзнуть в снегу, чем видеть их с ножами...

—  Одно ясно — тебе делать здесь нечего. Едем.

—  Домой!

Вдруг она бросилась к доктору и замерла в его объятиях. Он гладил её волосы и бормотал:

—  Моника, девочка моя...

Решительно он отстранил девушку.

—  Прошу тебя!..  Ты сама   знаешь — тут и стены, и двери, и окна полны глаз и ушей... Как неосторожно! Только бы не поздно. Не верь никому. Быстро собирайся.

Он снова заговорил во весь голос:

—  Сейчас закончу составление лекарств. Приступим к закли­наниям. Зови, принцесса, всех сюда. О, чатурмахария каикка! Ду­хи добра и зла!                                                                                   

И когда полные любопытства и страха прислужницы во главе с грозной домоправительницей сбежались в приемную залу, все помещение затянулось дымом курений, сквозь который чуть мер­цали огоньки светильников. И где-то в сумраке слышались закли­нания и молитвы, которые громко нараспев читал таинственный доктор Бадма из таинственного Тибета...

А в тот самый час усатый гонец раджпут Бхат с трепетом и не меньшим страхом держал ответ перед Сахибом Джелялом. Простодушный, наивный исмаилит чуть ли не подавился гинеями, насыпанными в его мошну лилейными ручками английской бегим. Бедняга не понимал только, как об этом дознался величественный раджа, кем слыл в Мастудже Сахиб Джелял. Для раджпута тридцать золотых гиней были целым богатством — и земельным участком, и домом, и парой быков. Когда же он сообразил, что бородач-раджа и не думает отбирать у него золото, он мгновение сделался его преданным слугой, даже рабом. Он тут же поклялся всеми раджпутскими  клятвами сделать    беспрекословно  все,  что прикажет ему раджа.

—  Вот ручей! Набери в пригоршню воды. Выпей! Выпил! Смотри, я тоже пью, Отличная прозрачная вода. Через неё отлич­но видно, что у тебя внутри. Всё, что ты думаешь и будешь впредь думать, у меня здесь, в голове. — И Сахиб Джелял приложил тор­жественно ладонь ко лбу. — Клянись именем  и милостью Живого Бога делать всё, что тебе прикажу я.

Бхат рвал себя за длинные свои усы и клялся. Сахиб Джелял остановил его:

—  Хватит! Счастлив твой бог, что ты не послушался  англий­скую бегим, а отвёз подарки прямо Белой Змее. Иначе твоя глу­пая голова торчала бы на воротах на шесте. А теперь отвечай: где Ширмат со своими людьми? Английская бегим сказала, где ис­кать Ширмата.

Бхат не колебался:

—  Она сказала. Иди в селение Hypкала. Ширмат там. Он разжигает свой очаг в жилище дяди царя.

—  Отсюда до Hypкала два часа пути всаднику, — думал вслух Сахиб Джелял. — Ты пойдешь к нему. Отдашь мадждадийево ва­ренье, семицветный сосуд с благовониями. Вручи ему свиток с печатью и скажи... Что тебе приказала  на словах красивая  ан­глийская бегим?

—  «Это знак. Вручи его Белой Змее и да свершится предука­занное аллахом!» Вот что сказала беловолосая бегим.

—  Иди!

—  Что будет дальше?

—  Не задавай вопросов.

—  Что сделает Ширмат?

—  Помни слова мудрого: «Он присутствовал и не присутство­вал. Он видел и не видел. Он слышал и не слышал».

—  Но у Ширмата полно людей... Все вооружены. У всех по сто глаз, сто ушей. Чёрная рука мести ухватила меня за воротник.

—  Приделай себе крылья. После разговора с Ширматом лети ко мне. У тебя    будет столько золота, что сделаешь руку мести белой. Ты получишь еще тридцать золотых. Быстро! Отправляйся!

—  Пешком? О моя кашмирская лошадка, ты осталась в пешаверском сарае.

—  Ты прав. Пешком ты прошагаешь целый день. Бери моего коня.

Сахиб Джелял долго смотрел вслед всаднику, карабкавшемуся по щебнистым осыпям.

Берег ручья был покрыт буйными весенними травами, вода с легким журчанием переливалась по камням, в синюю небесную твердь упирались белоснежные вершины. И Сахиба Джеляла можно было вполне принять за мастуджца, вышедшего подышать свежим воздухом. Он прохаживался взад и вперед и говорил гром-ко сам с собой:

— Что ж, всякому делу приходит завершение. Девушка свер­нула шею богатырю, и богатырь обо всем забыл. Да, надо спасать девушку.

С растерянным удивлением Сахиб Джелял оглянулся. Он был один, и слова его могли слышать только жаворонки, певшие в вы­шине свои нежные песни.

Подхватив на пояснице полы своего длинного халата, Сахиб Джелял начал под-ниматься на гору. Он шел по узкой, видимо, хорошо знакомой тропинке, более по-ходившей на крутую камен­ную лестницу. И каждая каменная плита-ступенька ста-новилась ступенькой его мыслей.                                                               

«Доктор Бадма прав. Монику надо спасти. Спасая её, мы ра­скроем себя. Но что нам делать еще здесь, в Мастудже? Наша группа помешала всем планам департамента. Антисоветская коа­лиция рассыпалась. Пышное здание центральной азиатской импе­рии развалилось. Департамент вынужден убрать самого опасного врага — вождя вождей — отсюда куда-нибудь подальше. Куда? Не­важно. Вместе с тем надолго обезврежены все происки департа­мента против Афганистана, потому что и сеть шпионов Иран — Афганистан — Северная Индия — Синцзян теперь в наших руках. Пуста казна Бухарского центра, потому что, пока идет грызня меж­ду Бош-хатын и Алимханом, деньги будут лежать без движения на счетах в банках. Наконец, долгожданного оружия и амуниции Ибрагимбек не получил, и авантюру свою ему начинать придется слабым, неподготовленным. И во всем видна рука Белой Змеи. Сколько она сделала, и ей угрожает гибель. И надо понять докто­ра Бадму. Ради того, чтобы отвести от девушки руку убийцы, Бадма идет на действия слишком явные, слишком открытые».

Да и то, что сейчас предпримет он, Сахиб Джелял, во имя дружбы, приведет к тому, что ему придётся уйти, исчезнуть. А что сделает доктор? Вернее всего, и он уйдёт, и имя Бадмы будут от­ныне только вспоминать.

На половине подъема из-за каменных глыб выбрался человек в белуджской чалме и, ни слова не говоря, пошел следом. Сахиб Джелял даже не обернулся. Так вдвоем они дошли до пастушьей полуземлянки. Сахиб Джелял толкнул щелястую, ветхую дверцу и вошел.

В темном промозглом помещении едва тлел огонек в очаге. Вокруг него угадывались в белых гигантских чалмах сидящие на земле люди.

Прежде чем заговорить, Сахиб Джелял выпил с удовольстви­ем большую миску кислого молока

—  Люди подобны плодам,— заговорил он наконец. — Есть сладкие, есть кислые и горькие, вызывающие зубную боль. Один стервятник сидит на кусте розы, и его ядовитые когти отравили цветы.

—  Кто такой стервятник? — спросил    седоусый, но еще креп­кий, воинственно выглядевший главарь белуджей.

—  Ты его видел, Малик Мамат, — сказал    Сахиб Джелял.— Стервятника зовут одноглазый Ширмат. Тысячи вдов и сирот в его стране, откуда он, вопиют о мести.

—  Прикажете, хозяин, надеть одежды мести?

—  Слушай, Малик Мамат, что я тебе скажу.

—  Мы — белуджи, — сказал просто Малик Мамат. — Мы люди степей  и  гор. Наш дом — камни, наше одеяло — баранья  шкура, наше вино — вода источников, наша пища — корка хлеба. Прика­зывайте, хозяин!

Сахиб Джелял позвал его, и они вышли из землянки.

—  Видишь, Малик Мамат,  внизу белую тропинку, что ведет в Мастудж. Шир-мат со своими выедет на эту тропу. Он и его лю­ди не должны проехать в Мастудж.

—  Они и не проедут. А головы привезти вам, хозяин? — гово­рил о головах Малик Мамат с полнейшим  равнодушием. Навер­ное, он проявил бы больше оживления, если бы речь шла о заказе на мешок моркови или арбузов.

—  Прикажите похоронить их с головами. Безголовые не най­дут дорогу через мост Сыръат в рай. А теперь прикажите привес­ти мне коня.

—  На вашем коне, хозяин, уехал тот раджпут с усами. При­кажете догнать его и... чтобы он больше не крал коней!

—  Совсем забыл. Я сам ему дал коня. Приведите другого.

Уже совсем стемнело, когда Сахиб Джелял слез с низкорос­лого белуджского конька у самой двери дворца-сарая мастуджского повелителя.

Громадный, неуклюжий Гулам Шо метался черной тенью по тронному залу. Он рычал и хрипел, временами гулко ударяя себя в грудь огромными кулаками. Он не знал, что происходит. Он не понимал, что происходит! Придворные разбегались. Слуг он сам разогнал. Дворцовая челядь и юные жены попрятались.

Он вопил:

—  Клянусь, бездельники сидят сусликами в норах! Они дрых­нут, когда боятся, дрянные сурки!

Гулам Шо сам боялся. Всего боялся. Буквально трясся от страха. Он боялся ин-глизов, которые с часу на час могли появиться на перевалах. Боялся читральского низама, давно точив­шего зубы на Мастудж. Вождя вождей, бежавшего якобы на се­вер, но все еще страшного и опасного. Гурков, уезжавших на похороны своего старейшины, но появившихся уже в двух днях пути от Мастуджа. Тибетского доктора Бадмы, который был здесь со своим колдовством и темными заклинаниями и которого никто не видел со дня гибели гурков. Это было страшнее, чем если бы его видели. Но больше всего Гулам Шо боялся Белой Змеи, кото­рая приказывала и повелевала именем Живого Бога.

Дрожащими пальцами его величество мял в руках большей пакет, судя по форме и печатям, исходивший из Аигло-Индийского департамента.

—  Нет, нет! Не подходите! — вскричал Гулам Шо, увидев пе­реступившего порог Сахиба Джеляла. — Нет! Совершенно секрет­ное предписание. Ужасное предписание! А... а... Но вас, однако, оно не касается.

Он никак не решался сказать, что это за предписание. С одной стороны, он хотел посоветоваться с Сахибом Джелялом, с дру­гой — просто боялся его.

Времени для раздумий не оставалось. Сахиб Джелял бесце­ремонно отобрал пакет, вынул бумагу — пакет был уже вскрыт — и, склонившись к огню, горевшему в очаге, начал читать, инстинк­тивно отодвигая присуиувшегося вплотную и сопевшего прямо в ухо Гулама Шо.

—  Иншалла! — проговорил    медленно   Сахиб  Джелял.— Нож дошел до кости.

Он читал и перечитывал предписание департамента, совершен­но официальное, за подписями и с печатью. Царю Мастуджа пред­лагалось немедленно доставить госпожу Монику-ой Алимхан под усиленной охраной в город Пешавер в канцелярию Англо-Индийского департамента. «При малейшей попытке с чьей бы то ни бы­ло стороны помешать выполнению предписания не останавливать­ся перед крайними мерами».

—  А что такое — крайние меры? Вы знаете, ваше величество?

—  Я пойду к Белой Змее. Она допустит меня к себе. Я покло­нюсь ей, невесте Живого Бога, и попрошу...

—  А если она не поедет?

—  У меня нет выбора! — закричал  Гулам Шо. — У меня мало воинов, у меня половина    воинов разбежалась. У меня нет сил. Я пойду в тот час, когда в подворье только бабы. Белая Змея пользуется уважением. Она никого не боится, и у неё нет охраны. Я заберу её, посажу на лошадь...

—  А если поднимутся крик и вопль. Со всех сторон сбегутся исмаилиты. Они же разорвут вас в клочья...

—  Англичане не простят мне, если... Англичане вздернут меня, если я не искуплю всех бед... Искупление — эта Белая Змея... — Он забегал по комнате, потрясая  кулачищами. Вдруг он подбе­жал к Сахибу Джелялу. — Или мое царство, или Белая Змея! Но что это?

Он бросился к дверям и прислушался. Он слушал горы и до­лины до боли в ушах.

И он действительно расслышал в закатной мгле глухие удары.

По скалам и ущельям многоголосым эхом раскатилась дробь выстрелов. Гулам Шо схватился за сердце, упал на кошму, забил огромными ногами и захрипел: «Они!.. Убит! Убит!»

Тотчас же он сел и, тараща глаза, спросил:

—  Я — царь. Они не посмеют меня повесить?

Сахиб Джелял с сожалением смотрел на Гулама Шо и декла­мировал:

                   То передними брыкал ногами он.

                   То ревел, щеря зубы, часами он.

                   То со львом он гордо равнял себя.

                   То ужасным драконом считал он себя.

Не обращая больше внимания на мечущегося Гулама Шо, Са­хиб Джелял еще раз прочитал предписание. Ему бросилось в гла­за, что под ним стоит подпись не    Эбенезера Гиппа, а чья-то другая.

— Значит, службе его пришел конец, — удовлетворенно про­бормотал он. — Но она... прелестная мисс Гвендолен! — Совсем не к месту он вздохнул и посмотрел    на Гулама Шо. Тот все еще прислушивался к звукам спустившейся на долины ночи.

—  Что бы это могло быть? Кто-то стрелял.

Сахиб Джелял тоже прислушивался к тому, что делалось сна­ружи. Он первый услышал быстрые, легкие шаги многих спеша­щих людей. Огромными звериными прыжками Гулам Шо бросил­ся в самый темный угол и затаился там.

В тронный зал ворвались толпой косматые, растерзанные белуд­жи. Они оглушили воинственными призывами, звяканьем железа, щёлканьем винтовочных затворов. С воплем «Бей! главарь их Малик Мамат подскочил к Сахибу Джелялу и, метя пол концом распустившейся огромной своей чалмы, поклонился в пояс.

—  Сделано, хозяин! Вот кровь на клинке. Смотри.

—  Что скажешь, воин? — спросил  Сахиб  Джелял. Видимо, ему нелегко было сохранить невозмутимость.

—  Ты не позволил показать тебе их головы. Они остались там. Ножи у белуджей наточены, режут чисто. Стервятник не ждал нас на дороге. Белуджские орлы налетели сверху. Проклятые не успели снять с плеч оружие... Белуджи прыгали, крюками стаски­вали с копей. Сколько у нас теперь коней! Много коней. Белуджи резали, кололи. Кровь там, на мастуджской тропе. Всех кончили. Один дьявол хитер. Поднял коня на дыбы. Крутился бесом. Стре­лял. Метко стреляет, пёс. Был бой. Мы заползли в камни. Мы то­же стреляли. Погас светильник жизни нашего Карима. Мы стре­ляли. Мы закопали мертвых вместе с головами. Они не упадут с моста Сыръат... Пусть идут в рай... Мы вымыли камни на тропе. Нельзя, чтобы шакалы лизали кровь мусульман...

Он все выкрикивал слова и потрясал саблей и винтовкой. Са­хиб Джелял стоял все такой же прямой, спокойный. Обычный противный, одуряющий холод вползал снаружи. Ноги белуджей хлюпали в слякоти мокрой грязи, натащенной со двора через по­рог. Грязь была в неприятных темных красных пятнах. Гигант­ской глыбой Гулам Шо серел в углу.

—  Эй, царь, что ж? Смотри, у тебя стены увешаны  ружьями да мечами. Бери же в руки оружие, ты, потомок Александра! За­щищайся!

Головы белуджей повернулись как одна. Снова воинственный вопль наполнил зал. Гулам Шо медленно вышел из угла, согбен­ный, жалкий, к очагу.

Сахиб Джелял молитвенно провел руками по бороде.

—  Слава тебе, белудж Малик Мамат!  Храбрость и  мужество твоих смельчаков заслуживают награды. Я не спрашиваю, сколь­ко пуль съели проклятые стервятники Ширмата. Я не спрашиваю, сколько белуджей сложили головы  в схватке. Цену крови племя белуджей получит сполна вот с него... с царя...

—  Не будем    скорбеть    о тех, жизнь    которых прервалась,— с мрачным спо-койствием проговорил Малик Мамат.— Да оплачут их матери и жены!

—  Чем дольше живет человек, тем больше у него врагов, чем скорее умрет человек, тем больше у него друзей. А где тот радж­пут с длинными усами, наш друг?

Малик Мамат растерянно сдвинул чалму на лоб и откровенно почесал заросший космами затылок.

—  Не доглядел  я...  В темноте мои воины  не разобрали... Мы его тоже похоронили, приставив голову к гулову. А деньги... они вот...

Нехотя он протянул кошелек Сахибу Джелялу.

—  Оставь себе... Не пришлось Бхату купить себе дом и волов. Пусть купит храбрейший из белуджей. Добавь золотые к цене крови, которую ты возьмешь с этого храброго царя.

И он резко повернулся к Гуламу Шо. Тот весь задергался и подобострастно залебезил:

—   Господин Сахиб Джелял! Славные белуджские воины — гости моего дома! Минуточку — я прикажу готовить и жареное и вареное. Будет великий пир! А потом, с вашего соизволения, о ве­ликие воины, там на горе Рыба, в подворье, сколько угодно и вещей, и одежд, и серебра, и кипарисостанных девушек... Мы краду­чись пойдем туда... ночью...

Он замялся, и все лицо его перекосилось.

—  Что  ночью? — насторожился    Сахиб  Джелял. Взгляд  его задержался на пакете, который держал в руке Гулам Шо. Да, иля он, Сахиб Джелял, не узнал как следует всех извивов души его величества царя или царь до сих пор не понял ничего.

Воспользовавшись тем, что белуджи с горящими глазами бур­но обсуждали предстоящий поход на гору Рыба, суливший им не­малую добычу, Гулам Шо шептал торопливо на ухо Сахибу Дже­лялу:

—  Ваших храбрых воинов совсем достаточно. Теперь  мы  вы­полним приказ. — Он кивнул своей головищей в сторону пакета.— Ваши белуджи никакие не исмаилиты. Им что невеста Живого Бога, что какая-нибудь потаскушка — все одно. Наши исмаилиты не помогли бы, а то и помешали бы... Сейчас поедим пищу и... да­вайте!  Прикажите вашему... этому Малику Мамату. Мы пойдем тихо-тихо на гору Рыба... Он... он не будет долго возжаться с Бе­лой Змеей... Раз — и готово...

Гулам Шо выразительно сжал рукоятку длинного ножа, висев­шего у него на поясе.

—  Чего белуджу   возиться с... ней?   Мы с долгами не первый раз рассчитываемся головами в переметной суме...

—  Вот как заговорил! И ты после этого, ваше величество, на­зываешь себя исмаилитом! Ты не боишься, значит, навлечь гнеи Ага Хана? — говорил   Сахиб  Джелял   сдавленным   голосом. — О, какой ты странный исмаилит! Не успели англичане науськать те­бя, сказать «Куси!», и ты зарычал, виляя хвостом. И ты ещё смеешь называться потомком великого македонца! Какой храб­рец! Поднять нож на одинокую, беззащитную девушку!

Цедил слова Сахиб Джелял сквозь зубы с явной насмешкой. Белуджские воины не понимали, почему им не несут угощение, и, явно насторожившись, задвигались по залу, обступили разговари­вающих.

—  Ага Хан далеко, англичане на Читральском перевале. По­лучив то, что нужно в переметной суме, утолив месть, господа из департамента воскликнут: «Слава тебе, Гулам Шо!» И Гулам Шо сохранит престол и останется    царем Мастуджа!    Стоящая  цепа!

—  Цена предательства! Дай волю скорпиону — будет жалить всю ночь до утра. Вот ты какой, царь!

Удивительно! Гулам Шо всё ещё не понял.

—  Давай своих воинов, господин Сахиб Джелял. Давай своего Малика Мамата. Времени мало. Угощение потом, поход сейчас! А то придут англичане и спросят... Да и с вас, господин Джелял, спросят: а что тут, в Мастудже, делает господин, именующий себя Сахибом Джелялом? Что ему здесь понадобилось?

Белуджи уже вплотную подошли к Гуламу Шо, и он оказался совсем стиснутым в куче людских тел.

—  Э-э! Потише вы! Я — царь!

—  Ты царь, пока  получаешь от англичан  подачки  и  прячешь в сундук всадников святого Георгия. Подхалим ты и прихвостень их. Хватит разговоров!

Гулам Шо не оказал сопротивления. Он ослабел и, если бы его не подхватили под руки, сполз бы на пол.

—  Тут во дворе яма, зиндан. Можете бросить его туда... Я уез­жаю. А вы, Малик Мамат, оставайтесь во дворце до утра и никого не выпускайте и не впускайте. Да поищите по углам и закоулкам, не прячется ли кто здесь?

Своих белуджей-телохранителей Сахиб Джелял знал хорошо. Остановить их, когда они видели что-либо ценное, было невоз­можно. Ом не дал бы и ломаного гроша за участь его величества царя Мастуджа Гулама Шо. Но царь не интересовал его больше.

 

НАД БЕЗДНОЙ

                                                        И  птица летит обратно в свое гнездо  

                                                        И лиса умирает головой к своей норе.

                                                                                Цюй Юань

Мучили приступы головокружения. Во рту стоял сладковатый привкус крови. Моника плохо переносила высоту, и Молиар береж­но поддерживал её, почти нёс на руках. В самых опасных местах овринга рядом оказывался доктор Бадма. Он оберегал малейшее движение девушки.

Откуда-то сбоку и снизу вырывались витые, густые смерчи снега. Колючие крохотные льдинки били в лицо, слепили. Каж­дый шаг пронзал всё тело болью, точно иглами, от подошв ног в мозг. Воздуху не хватало. Нечем было дышать.

Грудь Сахиба Джеляла сотрясал кашель. Самаркандец дер­жался прямо и гордо, но чувствовалось, что он всё более слабе­ет. Тогда он останавливался на мгновенье и отдыхал, опираясь на посох, который взял с собой из Мастуджа.

На самых крутых, неверных местах каменистой тропы Молиар тоже начинал кашлять, но он тут же бормотал успокоительно:

— Не бойся, доченька! Боже правый, это «тутек» — болезнь высоты. Больно тут высоко... Главный хребет! Тутеком даже гор­цы болеют. Кровь из носу течет. Легкие лопаются. Дьявольски высоко. Не бойся! Терпи!

А сам он боялся. Он понимал, что силы и у девушки и у него самого на исходе. Куда, наконец, девался Приют странников? Где проклятая пещера? Здесь должна быть пещера!

Ступая с невероятными усилиями по обледенелой, уползающей из-под ног щебенке, дрожа от озноба, Молиар мог ежеминутно по­терять сознание.

Он шептал: «Страх спасает от гибели...» и тянул за собой Монику.

Он подбадривал её возгласами, заглушаемыми воем и свистом бурана.

Он ещё пытался балагурить, выкрикивая: «Везут буйволы, а скрипит повозка!»

Сама Моника не видела ничего перед собой, кроме белой мари. Снег залеплял лицо. Ноги вслепую нащупывали тропу. Если бы не болезненные удары левым плечом о скалу и грохот вырываю­щихся из-под ног камней, скатывающихся вниз, то вообще не было бы понятно, где они. Страх высоты, испытываемый девушкой, был чисто инстинктивным. Она ведь и понятия не имела ни о том, на­сколько ненадежен и шаток овринг, ни какова глубина ущелья, по которому они пробирались после перевала. Что падающему с минарета до его высоты!

Если бы неугомонный старый живчик Молиар со своими шу­точками, возгласами, понуканиями: «Вперед же!», «Ай, такая молоденькая и уже устала!», «Давай, мышка, шагай!», она, может быть, давно уже бессильно опустилась бы на камни, забилась бы от вьюги в какую-нибудь выемку и заснула. На морозе засыпать нельзя. Но всё равно.

Oт Мастуджа они поднимались на бессчетное количество пере­валов, спускались без конца в пропасти, карабкались, держась за хвост лошадей, падали.

Но Моника бодрилась и даже жалела своих спутников, особен­но коротконогого отяжелевшего Молиара, опухшее, посеревшее лицо которого, дрожащие пальцы говорили об усталости и изнемо­жении. Он так ужасно хрипел на крутых подъемах. Он ничем не по­ходил па вылощенного, надушенного дорогим одеколоном женев­ского Молиара, щеголявшего фраком и ослепительным пластроном, или бодрого, живого, как ртуть, проныру, восточного коммерсанта, каким он представал перед обитателями пешаверского бунгало.

И как он ни крепился и бодро ни восклицал: «Мы ещё не такие Гиндукуши одолевали!», стало очевидно, что он еле держится не ногах от усталости. Исподтишка он затягивался из маленького кальяна, который всегда держал за пазухой. А курил он при пер­вом удобном случае, стараясь взвинтить себя. Сладковатый запа­шок выдавал его пристрастие к гашишу.

Доктор Бадма не раз предостерегал его: «Выдохнетесь. Очень же вредно». Но старик не выдыхался, шагал и шагал, хотя теперь уже все видели, что он стар, сколько бы он ни петушился и ни за­дирался.

—  Это ленивому и облако — груз, ну а мы!..

Обладавший поистине тибетской способностью противостоять любому утомлению, доктор Бадма, по-молодому подтянутый, мус­кулистый, ловкий, не жаловался на дорогу, но и он на крутых спусках шёл очень медленно. Вероятно, он не хотел оставлять одним Сахиба Джеляла, который всю дорогу по горам был все такой же прямой, надменный, медлительный, как всегда.

—  Медлительность хороша  в храме,— пошутил   доктор   Бад­ма.— В горах она ни к чему. Из неё похлебку не сваришь.

Но Сахиб Джелял оставался самим собой и здесь, на шатких оврингах. Он даже спотыкался величественно, как подобает вель­може. И, пробираясь по скользкому гололеду над пропастью, он успевал разглядеть в белесой мгле вьюги далеко внизу могильные холмики и каменные надгробия и благочестиво провозглашал: «Мир с вами, жители могил! Увы, не удалось вам пройти здесь живыми!»

Доктор понимал, что Сахибу Джелялу такое путешествие прос­то не под силу. Рана, полученная в далекой Аравии, давала себя знать и делала непереносимой высоту и разреженность воздуха перевалов Вахана.

Когда снежные пики и ледники оказались за спиной и путники вступили в Афганский коридор, им пришлось отказаться от про­водников и вьючных лошадей, Сахиб Джелял почувствовал себя просто плохо. Годы назойливо напоминали о себе. «Время безжа­лостно!» — бормотал он. Даже последний раз, когда он шел с Па­мира на юг, ничего подобного не было.

И тем не менее, хоть сердце колотилось тысячью молоточков и отдавалось барабанным грохотом в висках, хоть и не хватало дыхания, хоть ноги делались ватными, Сахиб Джелял всё шагал и шагал. Он подхватывал закинутыми назад руками на поясницу по­лы своей шубы, как делают горцы на подъемах, выставлял грудь вперед и врезался в буран. Временами он пугался, выдержит ли сердце, и почти заклинал: «Сердце ведёт себя так, как ему велит его хозяин».

Отлично знал Сахиб Джелял дорогу через горные хребты, вернее, малохоженную тропу кочакчей — контрабандистов, по кото­рой даже и охотники за муфлонами предпочитали не ходить. Он вел своих путников на север уверенно, прямо через хребты, где, казалось, троп никаких и в помине нет. Они миновали Сархад, каменные одинокие хижины ваханцев и малочисленные киргизские аулы и долго брели, выбившись из сил, по зеленевшим травой и алевшим тюльпанами долинам Аркхупа и Вахан-Дарьи. Сахиб Джелял отлично обошёл и те места, где могли встретиться афган­ские стражники, хотя вообще трудно было ожидать, что новое кабульское правительство уже успело навести порядок в этом пустынном уголке, где сходились границы четырех государств Азии. В тот тревожный год путники прежде всего рисковали на­толкнуться здесь на голодные бродячие шайки шугнанских бас­мачей или на вооружённые группы бандитои-грабителей, просачи­вавших-ся из Синцзяна. Во всяком случае Сахиб Джелял пору­чился; «Мы дойдём».

А с самой высокой точки перевала через Ваханский хребет он показал рукой на медно-красные в лучах восходящего светила громады и объявил: «А вот и Памир».  Оставалось вроде протянуть руку и схватится за вершину ближайшего из пиков и ощутить хо­лод ладонью, такими близкими казались родные горы.

Спускались быстро, ноги опережали тело. Но доктор Бадма поохладил пыл спутников. Он не позволил идти по ближайшей до­роге, а повёл их стороной по склону гигантского хребта. Оказы­вается, доктор знал местность не хуже Сахиба Джеляла и вёл се­бя гораздо предусмотрительнее. Каждая движущаяся точка на ослепительных заснеженных склонах вызывала у него насторо­женность и беспокойство. Как ему хотелось поскорее ступить на памирскую землю! Казалось, произойдет это вот-вот. Ещё подъём, ещё спуск и... Но за спуском опять начинался подъём на перевал, выматывающий, раздражающий. А за ним громоздились ещё пе­ревалы, еще горы, утесы, галечные, шевелящиеся под ногами осы­пи. С середины дня начался крестный путь по первозданному ущелью, расколовшему громаду гранитного хребта, вставшего им поперек дороги. Пришлось забираться все выше, до вечных снегов, уже совсем не казавшихся такими приятными и теплорозовыми, какими они виднелись с верхушки Ваханского перевала. По ущелью проходили, видимо, редко, но проходили. И об этом сви­детельствовали хворостяные шаткие балкончики, творение рук смелых скалолазов-ваханцев.

Путников вконец измотали овринги, карнизы и ледяные броды по пояс в сумасшедшей стремнине потоков, кативших с ревом п скрежетом свои молочные от пены воды куда-то в сторону Пянджа. Ноги дрожали, скользили, и порой один миг отделял человека от вечности. В таких опасных местах Моника шла, зажмурив глаза, ощупывая мокрую бугристую скалу одной рукой и цепляясь дру­гой за мохнатый, промокший от снега полушубок Молиара. Она умирала тысячу раз, она изнемогала от дороги, гор, метели, льда. Монике невольно приходили на память бар-хатные ковры бело­снежной гостиной мисс Гвендолен, возможно, потому, что ноги сад­нило. Мелькали в мозгу обрывки, клочки картин, ярких, светлых, красочных: то гигантская, ослепительно сияющая люстра дворца Хасанабад, то белоснежный океанский лайнер на фоне изумрудно­го океана, то поистине роскошный банкетный стол, ломящийся под изысканными кушаньями, то шелка и бархат, кисея и кружево па­рижского салона мод...

Но Моника не раскаивалась, не жалела. Даже в приступах му­чительной тошноты от страха перед гибелью она ни разу не заколебалась, не остановилась.

Шаг. Ещё  шаг! И каждый мучительный шаг отделял отвратительное прошлое. Нет больше принцессы бухарской. Нет больше никаких принцесс! И она сказала вслух:

— Вот он, мир! Мы ступали там, в Мастудже, по белому ков­ру из лепестков персикового цвета. А сейчас наши ноги по колена в снегу.    Весенний    цвет    и холод   зимы    рядом.    Так и жизнь...

Она говорила для себя и не думала, что её может слышать Молиар, шедший рядом, оберегавший её, поддерживающий. Ста­рый, непонятный, даже таинственный Молиар — Открой Дверь, рыцарственный в поступках и отталкивающий в своих привычках, преданный и отвратительный, умнейший и жуликоватый, возвы­шен-ный в мыслях и погрязший в пьянстве и гашише. Покровитель. Отечески внимательный спутник, ангел-хранитель, вот уже столько раз появляющийся из безвестности в самые тяжёлые моменты и спасающий от опасностей, Он поддержал её тогда, в Чуян-тепа, вырвал из дома насильника ишана. Он же вскарабкался незамеченный Кумырбеком по скале, разломал стенку хижины и увёл Mонику. Он спас её от одноглазого Курширмата. И не без проис­ков, и интриг Молиара ей удалось избежать страшной участи — попасть в жены к конокраду Ибрагимбеку. Молиар поддержал её в Женеве, и тогда она обнаружила, к несказанному своему удив­ле-нию, что он не просто юродствующий базарный бродячий тор­гаш-бродяга, а совсем другой человек, человек из другого мира. Он, наконец, оказался её опорой в Мастудже в борьбе её со свире­пым Пир Карам-шахом.

Кто такой Молиар? Что он такое? Почему он так верно и бес­корыстно служит ей, Монике? Почему он делает для неё всё, оберегает её, слушает безропотно каждое её слово. Почему он так относится к ней, почему он бросил все свои дела, занятия и посвя­тил свою жизнь ей, Монике?

Скользя, спотыкаясь, рискуя ежеминутно сорваться в пропасть, Молиар вёл по тропе девушку, оберегая каждый её шаг, и сыпал проклятия на голову доктора Бадмы:

—  Несчастный тибетский бездельник! Как посмел идолопоклон­ник толкнуть нас на эту  проклятую тропу?  Обманщик!  Бедные ножки моей доченьки1 Куда повёл, проклятый? Ещё говорил, что хорошая дорога! Дорога в ад! Вот какая дорога!

Моника едва шевелила застывшими губами:

—  Не надо! Не ругайте доктора. Он человек осторожный и не хочет, чтобы на нас прогневались горные бесы — гули и джинны. Они плачут и воют в ущельях по своим покойникам, а нас не тро­нут. Не посмеют. С нами дядя Сахиб. Он сам — сын Огненной Пери. Разве позволит он дать нас в обиду?

—  Сахибу поможет Огненная Пери. И будет нам тепло и хоро­шо! — вынырнул из бурана доктор Бадма.— Разве простой смерт­ный посмел бы забраться в такие горы? В это жилье духов?

По обыкновению доктор почти не разговаривал. Он легче дру­гих переносил путешествие. Он шел пружинистой походкой быва­лого горца, не спеша, не спотыкаясь, не жалуясь. Деловито ощупывал ногой или посохом овринг в подозрительных местах. На ходу подправлял шатавшиеся жерди, осторожно уминал растре­панным хворостяной настил. Самые ненадежные оврннги он прохо­дил с уверенностью и бесстрашием дарбоза — канатоходца, ничуть не обращая внимания па высоту. Он лишь изредка подбадривал Сахиба Джеляла и даже подтрунивал над его волшебными роди­чами. Больше того, весь бесконечный, тяжелый путь, несмотря па плохую видимость, он умудрялся следить за горами и разгляды­вать каждый сомнительный утес и скалу. Свой легкий карабин доктор Бадма все время держал на ремне за плечом, готовый мгновенно стрелять. Перед началом каждого овринга он подолгу стоял, склонив вопросительно к плечу голову. Он вслушивался в далекие шумы — в завывание вьюги, в грохот валунов, перека­тываемых горными потоками, в скрежет каменных осыпей, в кле­кот орлов, в шуршание поднебесных лавин. Бадма искал человече­ские голоса. Он дожидался, когда его спутники подходили и пере­ставали шаркать ногами.

Тогда, постояв и еще послушав немного, он облегченно взды­хал: «Лег-co! Там никого нет. Пошли!»

Там — это на овринге. Значит, навстречу никто по оврингу не идёт. Путь свободен. Но прежде чем ступить на карниз, Бадма издавал предостерегающий возглас, первобытный, дикий, пронзительный, ни на что не похожий, отдававшийся многократным эхом в скрытых шевелящейся пегой пеленой далеких ущельях и доли­нах. И если кто хотел там впереди уже вступить на овринг, он сразу отдергивал ногу и, остановив вьючную свою скотину, обя­зательно издавал ответный крик, означавший: «Стою! Жду!» И он ждал со своими яками или ослами, пока Бадма со спутниками не проходили узкого, опасного участка овринга, где невозможно было разойтись.

Вообще на своем пути они встретили всего лишь небольшой вьючный караван, да ещё каких-то двух подозрительных, которые, пробормотав: «Не уставать вам!», поспешно ринулись с обрыва по чуть заметной тропке.

Но они не беспокоили Бадму. Даже если бы они и вздумали донести, ничто уже не помешало бы нашим путникам перейти гра­ницу. В те времена в долинах и селениях Вахана ни телефона, ни радио не знали.

Буран был и врагом и союзником. Врагом потому, что он делал дорогу невыносимой. Союзником потому, что никакой стражник не отважился бы пуститься за ними в погоню.

Ко всем трудностям и бедам, обрушившимся на них, надвига­лась еще одна — цепенящая усталость. Требовался отдых. Они из­немогали. Отупение овладевало ими.

—  Хорошо бы, уважаемый Сахиб Джелял, ваш дядя вышел бы на дорогу и пригласил: «Пожалуйте к нам на огонек!» — вдруг с досадой воскликнул Молиар.

—  Дядя? Какой дядя? — переспросил хрипло   Сахиб   Джелял. Он стряхнул целый сугроб снега с бороды и усов   и добавил: — Все шутите! О каком дяде речь?

—  О каком? Коленок у него нет. Пальцы назад. Пятки впере­ди. Глаза — плошки. Из носа дым.

Сахиб Джелял даже остановился передохнуть. Он рассердился.

—  Шутки в таком  месте. Горе тому, кто не верит.  Пошел я однажды на кийков. Стрелял.

—  И мимо?

—  То-то, что и нет. Ранил одного козла. Не нашел. Иду по до­роге через долину.  Навстречу хромает человек и вдруг ко мне: «Зачем стрелял? Киик-то я... Ногу ты мне прострелил!»

—  И что же?

—  Задымился, вспыхнул и...

—  Обратился в шашлык?

—  Хорошо, что вы способны шутить,— заметил доктор Бадма.— Но помолчите, и послушаем.

—  Там   кто-то  идёт,— прошептала  Моника.   Её  голосок  чуть слышно прозвучал из шали, забитой снегом.

Изумительный слух! Только через четверть часа все услышали шум шагов.                                                      

Послышался треск сучьев, шуршание осыпающейся гальки, и на карнизе возник человек. Он осторожно, внимательно пробирал­ся по оврингу, состоявшему из подобия шатких лестниц, чудом висящих над обрывом. Совсем удивительным казалось то, что по этому нелепому сооружению за человеком плелись два тяжело груженных ослика. С поразительной ловкостью они ставили свои копытца на жердочки и равнодушно помахивали ушами, сбивая с них снежинки.

Остановившись и обдав запахом холодной сырой овчины, по­гонщик ослов сказал:

—  Ровного пути вам! Отдых близко. Сто шагов не будет. Там дом путешественников. Там огонь, там котел будет.

Доктор  Бадма поблагодарил погонщика. Тот подумал и лениво бросил:

—  В доме путешественников двое... с ружьями... Чужаки.  Не наши... И ещё один есть человек, с ослами. Наш... бадахшанский.

Пробормотав напутствие, он ушёл, подгоняя своих ушастых помощников возгласами: «Кхык! Кхык!» Погонщик всячески пока­зывал всем своим независимым видом, что ему не до пустой бол­товни. Ослы у него крепкие, горные, но дорога уж очень скольз­кая. Тут смотри да смотри за ними в оба.

Доктор Бадма воскликнул:

—  Отлично! Это тот самый Приют странников! Пещера. Нако­нец-то!  Там отличный  закуток.    От  ветра  закрыт.    И  вода  есть чистая — ключ прямо из скалы бьет.

Молиар не выразил особого удивления, что доктор Бадма знает так хорошо ваханскую тропу. Мало ли какими тайнами владеют тибетские доктора?

Сахиб Джелял пожал плечами, чтобы стряхнуть толстые эпо­леты из снега, и шагнул к началу овринга.

—  Осторожно, — предостерег доктор Бадма. — Вы слышали про вооружен-ных!

—  Ясно — они не мои дядья... И не сыновья Огненной Пери... И не люди-коз-лы. Но пойти придется. Здесь к утру из нас ледяные столпы образуются.

—  Пошли вместе. Я вперёд.

—  Нет. Прошу за мной.

Они препирались недолго. Сахиб Джелял, все такой же пря­мой, гигантский, важный, зашагал сквозь метель по оврингу. Под его тяжестью отвратительно громко заскрипели и затрещали овринговы лестницы. Бадма лязгнул затвором карабина и по-моло­дому почти побежал за ним.

Вихри гнали столько снега, так застилало глаза, так сжима­лось сердце от утомления, что Моника даже не удивилась, когда жар и свет костра ударили ей в лицо и она оказалась сидящей на камне, на ворохе сена. Вытянув ноги, она ещё блаженно жмури­лась и вздыхала от счастья, покоя, когда услышала до отвращения знакомый голос:

— О, и госпожа принцесса здесь!

Тогда Моника испуганно раскрыла глаза. Привыкнув к свету, она за языками огня и дымом разглядела две сгорбившиеся бес­форменные фигуры, выглядевшие так нелепо, что она даже рас­смеялась, хоть ей было совсем не до веселья. Видно, путешествен­никам недостаточно показалось бараньих шуб и малахаев. Они еще кутались в грубошерстные полосатые капы и так старательно, что в прорехи лишь белели белки их глаз да блестела сталь ору­жия, выпростанного из складок одежды. Холодок коснулся сердца. Вооружённых Моника приучилась бояться.

Да, самый мужественный дрогнет, когда вдруг ему встретится сама смерть. И когда? На пороге жизни, радости, счастья... Пе­ренести невероятные трудности, мучения, преодолеть опасности. И для чего? Чтобы в последнюю минуту неожиданно столкнуться с самым страшным врагом, беспощадным, жестоким, не знающим жалости.

Сквозь пелену сизого тяжёлого дыма девушка наконец разгля­дела, где они находятся. Ноги её отдыхали. Сердце не колотилось больше в бешеной пляске, дыхание не вырывалось со свистом из груди.

Она быстро озиралась. Низко нависший каменными, неровны­ми глыбами давил чёрный, с гранатовыми отблесками свод, откры­вавшийся с одной стороны широко прямо в ночь. Буран по-преж­нему рычал, и переливавшаяся в рыже-багровых отсветах бурля­щая снежная масса составляла одну из стен их убежища. Снежинки рубиновыми бабочками порхали тысячами под мрачным потолком и потухали в самой глубине пещеры. И удивительно, бу­ран, бешено ворвавшись извне, сразу стихал и совсем ласково ка­сался щек прохладным ветерком. От сухого тонкого песочка, устлавшего пол пещеры, даже тянуло теплом. Спинами чёрных жуков-гигантов лоснились вылезающие из песка плоские глыбы. На одну из них, поближе к костру, отечески нежно Молиар уса­дил обессиленную девушку и постарался, чтобы она поудобнее прислонилась спиной к стенке пещеры, которая оказалась теплой и удобной.

Сам Молиар демонстративно выдвинулся вперед и всем своим задиристым видом говорил: «Пусть я забияка, но забияка опасный. В обиду девушку не дам!»

Костер, разожженный из коряг, которые всегда еще с осени неведомая милосердная рука притаскивает в подобные пещеры-убежища путешественников во всех горных странах, где прожива­ют таджики, — дымил, шипел смолой, плевался оранжевыми ис­крами, но давал тепло. Один из сидевших по ту сторону костра, видимо, основательно распарился. Он сбросил с плеч мешок и сдвинул с потного лба малахай.

И теперь уже не осталось никаких сомнений. С трепетом стра­ха и ненависти Моника убедилась, что перед ней сам вождь вож­дей Пир Карам-шах.

Он имел изможденный вид, почернел, ужасно как-то одряхлел. Однако поглядывал он из дыма и языков огня костра злобным горным духом.

Обычная суховатая усмешка покривила его тонкие губы, когда он заговорил:

—  Куда же следует её высочество со своей пышной свитой? — он едва заметным движением подправил лежавший на его коленях винчестер, — то же нервно сделал его спутник — человек с низко приспущенной на чёрное от загара и копоти дорожных костров ли­цо синей чалмой, — и продолжал: — Такая дорога! Кони не выдер­живают. Люди не выдерживают! А ослы выдерживают и... прин­цессы. Ха!

Он расхохотался хрипло, истерически и сделал движение по­гладить, подбородок.

И Молиар, и его спутники сразу напряглись, рванулись к вож­дю вождей Но тут же обмякли, сникли. Они увидели, что рука Пир Карам-шаха, мертвенно бледная, слабая, упала на колено. Она даже не дотянулась до подбородка. Вождь вождей мог еще иронизировать, петушиться, но он предельно ослабел, выбился из сил. Те-перь все выжидали. Трещали сучья в огне, громко хрупали сеном ишаки, отогнанные от холода в тёмный угол пещеры. Пы­лающие светляки порхали в их огромных печальных глазах.

—  Вы же выбрались из Мастуджа не без нашего содействия. И вот мы застаем вас здесь в этой роскошной уютной михманхане, — заговорил  Сахиб  Джелял. Он  уже оправился от приступа «тутека» и немного отдохнул. — Вы с удобством расположились здесь. Вы первыми разожгли  костер. Вы — хозяева. Мы позже вступили под кров пещеры — мы ваши гости. Что ж, будь хозяева и гости тысячу раз недовольны друг другом, они остаются хозяе­вами и гостями.

Никто, видимо, больше не хотел говорить. Все прислушивались к треску хвороста в очаге, к реву и завываниям бурана.

В глубокой нише, вырубленной бог весть когда в граните каким-то путешественником, теплился желтый язычок каменного светильника. Такой светильник в приютах путешественников обя­зательно есть и стоит здесь испокон веков, быть может, со времени Александра Македонского. Стоит он, заправленный маслом из кун­жутного семени и ждёт странника, чтобы затеплиться огоньком и согреть души и сердца. А рядом стоит тыквенная бутыль с маслом. Тут же, на камне, припасены даже кремень и огниво. Так горы за­ботятся о людях.

—  Бросьте! Гостеприимство Востока — чепуха, сказки, — чуть обнажив  полоску жёлтых зубов, проговорил Пир Карам-шах. — Мы в состоянии войны. Я не отказался от войны.

Пока в разговор вступал один лишь Сахиб Джелял. Борода его просушилась и снова пошла кольцами, а сам он выглядел вели­чественно и высокомерно. А такому вести переговоры очень к лицу.

—  Винтовка, что у вас в руках, — война. Чирак вон тот, в ни­ше, — светоч мира. Светильник возжигают хозяева гор. Они гово­рят: войны порождаются спесью и жестокостью. А что война перед вечностью?

—  Хочу напомнить, — вкрадчиво заговорил доктор Бадма, — мы шли из темноты, а вы сидели на свету, как на ладони у нас. А что касается оружия, то оно у нас тоже есть. — Он провел пальцами по еще влажному, заиндевевшему дулу карабина. — Горы не прощают нарушителям обычая. На овринге не стреляют.  Возмездие покарает того, кто нарушает закон гор.

Раздражение у Пир Карам-шаха все еще искало выхода:

—  Хорош буддийский монах-миротворец с винтовкой.

—  Отличный карабин, — и Бадма ещё раз провел  пальцем  по дулу. — Стреляет точно. Но вы стрелять не начнете. Вы считаете, что ещё многого не сделали в своей жизни. А если вы не начнете, не будем стрелять и мы.

—  Жить хочется, а? — пискнул по-птичьи Молиар. Он  никак не мог согреться.

—  И ты здесь! — Очевидно, лишь теперь Пир Карам-шах раз­глядел и узнал Молиара. А тот схватился за оружие и воскликнул:

—  Мсти сделавшему тебе добро!

—  Осторожно! — остановил  его Сахиб Джелял. — Даже  вора называют «братец», если есть к нему дело.

—  Отложим   оружие! Спокойно! — властно   проговорил   Бад­ма. — Никто из нас не виноват, что дорога из Мастуджа в Афган­ский  коридор одна-единственная. Мы с вами  уже разошлись,  и снова затевать драку нечего.

Поморщившись, вождь вождей слабым голосом протянул:

—   Вам нужна тишина тайны. Начнется   стрельба — и   сюда явятся афганцы, и вы не попадёте на Памир, а вы идете на Памир.

Но доктор Бадма уже не слушал его. Он по обыкновению раз­мышлял вслух:

—  Такие люди, скажем, искатели приключений, любят  жизнь. Очень любят жизнь. Господин Пир Карам-шах воображает себя сверхчеловеком, и ему очень жаль себя: какой артист погибает! И как! От случайной пули. На дне пропасти, среди камней. Брр! Значит, стрелять господину Пир Карам-шаху не хочется, да и бес­смысленно. И первым он стрелять не начнет.

—  Сущность обстановки ясна, — проворчал вождь вождей. — Но и вы стрелять боитесь. Вам невыгодно привлекать внимание кого бы то ни было. Вам ещё предстоит перейти Ваханскую доли­ну, а это не просто.

Он говорил, но в его голосе звучала безмерная апатия. Каза­лось, если бы его сейчас подталкивали к пропасти, он едва ли оказал бы сопротивление. И даже память о страшной участи его гурков не заставила    бы его бороться. Голова    Пир Карам-шаха склонилась на грудь.

—  Что ж! Так и будем сторожить друг друга всю ночь? — усмехнулся Бадма. — Мне лично это не доставляет удовольствия. Распорядитесь лучше. Этот ваш спутник очень горяч.

Пир Карам-шах что-то вполголоса сказал человеку в синей чалме, и тот нехотя положил винтовку рядом с собой. Из шерстя­ной тряпки, закутывающей  нижнюю  половину лица, захлюпало, забурчало:

—  Издравству,  худжаин  зиофати!   Встретились,  значит!

В прореху между синей чалмой и тряпкой глядел знакомый глаз, черный, острый, злой. Бадма зябко шевельнул плечами.

—  Куда, господии курбаши, путь держите? Опять в Фергану?

—  Нет. Не в Фергану.

Он тихо хрипел. И стало понятно, что Кривом курбаши очень болен. Высокомерный потомок кокандских ханов заговорил на рус­ском языке. Удивительно! Он заискивал перед доктором. Бес­страшный, свирепый, он боялся, дрожал за жизнь. Но что не сде­лает болезнь с человеком.

—  Всех разговоров на дырявый пенни, — с трудом выдавил из себя, не поднимая головы, Пир Карам-шах. Он едва выговаривал слова, настолько ослабел от ли-шений. — Мы хотим уйти. Нам надо спокойно уйти, иначе...

Молиар взвизгнул:

—  Вы и пикнуть не успеете!

Однако выглядел он совсем не воинственно.

—   Прежде чем вы до нас дотянетесь, — бормотал вождь вож­дей,— кое-кто из вас отправится на тот свет... и прежде всего вот... очаровательная принцесса.

Сиплым лаем Кривой, видимо, хотел показать, что слова Пир Карам-шаха очень развеселили.

—  Что вам пользы от мёртвой царевны?! — выпалил он.

—  Не смей! — вскрикнул Молиар. Он заслонил собой Монику и смешно растопырил пальцы над костром. Пир Карам-шах даже не удостоил Молиара взглядом и, напряженно посмотрев на док­тора Бадму, протянул:

—  Что ж, давно мне следовало понять, что и вы, и этот Дже­лял, и даже он, — взгляд его, полный презрения, остановился на красном, потном лице Молиара,— что вы все не те, за кого себя выдаёте. Но принцессу-большевичку вижу впервые.

Он даже попытался изобразить на лице нечто вроде улыбки, но получилась только болезненная гримаса. С унылым любопытст­вом он смотрел на разгоревшееся алым румянцем личико куклы, высовывавшееся из кудлатой шкуры яка, и бормотал:

—  Какой просчёт! Сами на свою голову выпестовали змею, Бе­лую Змею. И она нас же укусила!

В голосе его можно было уловить иронические нотки, а в руке, лежавшей на коленях, поблескивала вороненым огоньком сталь оружия, и белесые глаза смотрели жестоко, беспощадно. И Молиар истерически закричал:

—  Покончить с ними! Они подлецы, убийцы!

—  Да, — тихо проговорил Сахиб Джелял, — степь и горы уста­ли носить на себе таких, которые убивают женщин.

—  Берегитесь! — вырвалось из горла Пир Карам-шаха. Кривой курбаши рванулся было, но страшно закашлялся, весь сотрясаясь, отхаркиваясь, отплёвываясь, и плевки его громко зашипели в рас­каленных углях.

Как ни странно, эти звуки сразу же утихомирили всех. Первым заговорил, вернее, засипел Кривой курбаши.

—  Худжаин, — обратился он к доктору Бадме, — прикажите этому барабану перестать греметь. На базаре в наши ферганские дни такие шли по медному грошу пучок.

—  А, ты сам болтун и трус! Тебе только с женщинами и деть­ми расправляться, мерзавец!

—  У вас нет выбора, — в изнеможении простонал Пир Карам-шах, не сводя угрожающих глаз с Моники.— Что ж поделать, она, принцесса,— выкуп за меня. Отбросим громкие слова.

И Монике показалось, что тень смерти легла на её лицо.

—  Или вы откроете нам дорогу, или...

Напряжение достигло   предела. И вдруг   заговорила   Моника, тихо, но решительно:

—  Стреляйте... в него... Я не боюсь...— Потемневшие глаза её блестели на бледном, как мел, лице, губы крепко, до крови, прикушены.

—  Убрать руки! Не стрелять! — Голос Бадмы прозвучал так властно, что все повиновались, даже Пир Карам-шах.

—  Не знаю, как голова твоя, Курширмат, уцелела от клинков моих белуджей, — с ненавистью проговорил Сахиб Джелял. — Вид­но, дрогнула в темноте рука Малик Мамата.

—  Отпустите его! — вдруг прозвучал слабый голосок. И все по­смотрели на куль из шуб и паласов, в которые была завернута Моника.

—  Ого, женщина  заговорила, — удивился  Пир  Карам-шах.

—  Он не плохой. Он не сделал мне плохо. Мы ехали через го­ры, и этот... курбаши оберегал меня.

Доктор Бадма резко остановил её:

—  Разговоры разговорами, а решать надо. В отношении вот этого господина,— он кивнул в сторону Пир Карам-шаха, — мы ре­шение приняли уже раньше. Он свободен и может ехать. Но, пре­дупреждаю, если он когда-либо ступит на землю Советского Союза, с ним мы церемониться не станем. Да он к тому же «провалился» и никого больше не обманет. А теперь вот о нашем старом зна­комце.

Он смотрел на Кривого и говорил по-узбекски:

—   Курбаши Курширмат объявлен Советским государством вне закона. Тише! Молчать! Преступления Кривого чудовищны. Кривой курбаши зулум — злодей. И таким даже не мстят, их просто унич­тожают. — Из-под тряпки, закрывающей рот Кривого, послышалось что-то вроде рычания. — Но своей рукой... Не могу. У меня особые счёты с ним. А потому... Слушай же, господин Курширмат, предла­гаю идти  со  мной.  Предстать  перед трибуналом.  Понести  ответ перед народом за свои дела, кровавые дела.

Снова Кривой зарычал:

—  Попробуй!

Отлично понимал доктор Бадма всю нелепость своего положе­ния. Заставить Кривого следовать за собой он не имел ни милей­шей возможности. И Пир Карам-шах несомненно поддержал бы басмача.

Рисковать не имело смысла.

Понял это и Сахиб Джелял. Он успокоительно заговорил:

—  Отложим гнев! Огонь в очаге греет отлично. Я вижу вон там еще один знак мира — чугунный котелок. Обыкновенный котелок! Чугун покрыт коростой копоти, но котелок отлично выполнит свое назначение — сварит пищу  путешественникам.  Да, есть  чему   по­учиться у горных людей. Они говорят нам: «Мир входящим в гор­ную страну!»

—  Вижу, вы больны,    изнурены, — обратился доктор Бадма к Пир Карам-ша-ху. — Вы больше не вождь вождей. И Кривой курбаши более не курбаши. Ваше дело проиграно. Ваше дыханье было ядом. Теперь ваше дыхание дурно пахнет, но безвредно.

—   Поэт писал, — подхватил Сахиб Джелял, — «Был я подобен весне, и цветы распускались для меня, но позволил я прийти осе­ни, дал всё иссушить». Были вы вождем вождей — теперь вы вождь теней.

Не удержался, конечно, и Молиар:

—  У мусульман на одре смерти не стонут, не охают, а благо­честивыми возгласами заглушают боль.

—  Мой  совет: сдавайтесь! — заключил  доктор Бадма. Но он зорко следил за каждым движением Пир Карам-шаха и Кривого. Оба сидели, опустив головы на грудь и не поднимая глаз.

Неожиданно Пир Карам-шах повернулся, взглянул в глубь пещеры и глухо окликнул:

—  Эй ты, бездельник!

Из-за спин вьючных ослов вынырнула  малиновая  чалма:

—  Что угодно?

—   Вставай! Поехали!

—  Ох, господин! Ночь, господин! Мои ишаки, господин, не ви­дят, куда и копыта ставить.

—   Вставай! Тебе золотом плачено!

Пир Карам-шах поднялся и пошел из-под гранитного навеса. Кривой курбаши, озираясь, тяжело припадая на ноги, побрел за ним.

—  Смотрите на него! Вот он — делатель королей! — гаерничал Молиар. — Где твой арабский конь, повелитель мира? Или у него отросли ослиные уши?

Пир Карам-шах уже стоял на тропинке в вихре снега.

—  Иди, иди! — задиристо выкрикивал Молиар. — Тут рядом за скалой кладбище. Залезай в могилу. Проходящие и проезжие по­приветствуют тебя, мертвеца.

Не отозвавшись, Пир Карам-шах исчез, тенью растворившись в метели. Кривой пятился спиной к выходу, держа на изготовку винчестер. Горец в малиновой чалме, охая и ворча, погнал своих ослов наружу.

—  Боже правый, — бормотал Молиар, — теперь мы на виду. От них можно всего ждать. Спрячься, доченька, — тянул он Мони­ку с камня в глубь пещеры. Он заметался. То он бежал к костру, то бросался навстречу ослепительно вспыхиваю-щим в отсветах костра снежным хлопьям.

—  Куда вы? — проговорил лениво Сахиб Джелял. — Они ушли. Совсем ушли, сбежали. С них хватит. Сейчас Пир Карам-шах сделает всё, чтобы живым добраться до Фаизабада, спасти свою шку­ру... За ним увязался Кривой. Но и он никому уже не нужен.

Доктор принялся хлопотать у очага. Сахиб Джелял прикрыл веки и, по-видимо-му, задремал. Один Молиар всё ещё метался по пещере. Его обрюзгшее лицо исказилось, налилось решимостью, упорством. Щёки, подбородок подергивались.

—  Хватит, говорите вы? Почему хватит? Сколько зла сделали мерзавцы!  Боже правый!  И такое зло причинили   моей девочке. И так просто — помахали ручкой и пошли! Оревуар! Ну, нет! Боже правый! Упустить такой шанс!

Молиар снова побежал и остановился, когда буран швырнул ему в лицо целую охапку снега.

Задыхаясь, отплевываясь, протирая глаза, он вернулся и оста­новился перед Моникой.

—  Доченька, — вырвалось у него рыдание из груди. — Боже пра­вый, наконец надо сказать... я скажу... я сказал бы... Не могу. Но... растет на солончаке трава, на горькой земле — соленая горькая трава, вся в колючках, жестких, ядовитых! Не выкидывай её, до­ченька! И на сухих, морщинистых стеблях, ужасных на вид, вдруг расцветают дивные цветы. С благородным ароматом. Я хочу ска­зать... Не могу... Поймешь потом, позже. Когда позже? Не знаю...

Он склонился в поклоне перед девушкой и со странным, пол­ным боли вскриком убежал. Но тут же свет костра выхватил из мглы его подергивающееся лицо.

—  Хи! Вождь вождей, его превосходительство убрался, — хри­пел он, задыхаясь. Казалось, он вот-вот упадёт.— Хи! Распоряди­тель судеб мира убрался. Повелитель душ идет по оврингу, а с овринга иногда падают. Боже, и ты допустишь, чтобы он перешаг­нул бездну!

Он снова подскочил к Монике, трясущимися руками вытащил из-за пазухи сверток в тряпице и забормотал:

—  Возьми, доченька! Соедини со своим талисманом эти бума­ги, и ты... О, ты властительница сокровищ пустыни... Ты... ты... бу­дешь самой богатой принцессой мира, а я... я ухожу...

И он ушел, выкрикивая что-то еще, но вой и свист бурана за­глушили его слабый, сиплый голос.

—  Коль ты стреляешь, погляди вслед стреле. Порадуйся, как окровавится серд-це врага, — почти нараспев проворчал Сахиб Джелял и выкрикнул в буран: — По-чему же ты не стрелял рань­ше?! Эх ты, Ишикоч!

Покачивая головой, доктор Бадма прислушивался. Заскреже­тала щебенка, и снова в полосе света возникла голова в промок­шей от снега чалме. И снова Молиар быстро заговорил, словно оправдываясь:

—  Моя девочка, отдай бумаги. — Он почти силой вырвал сверток из её окоченевших рук. — Не надо. Тебя обидят, у тебя отнимут такие документы... О, здесь все сокровища Кызылкумов! Я сам. Я  вернусь, сейчас вернусь, только догоню зверя. А-а! Зверь он. Зверей истребляют.

—   Послушайте, вы! — схватил его за руку Сахиб  Джелял. — Остановитесь!

—   Пусть они убираются, — тихо сказал доктор Бадма. — Пусть убираются и тот и другой. И лучше оставьте документы!

—   Нет, нет! И вы туда же!

Молиар вырвал руку. Выкрики его были странны, истеричны. Вытаращенные глаза смешны и жалки. Он выбегал и снова возвра­щался, потрясая свертком в руке. Ноги его скользили по обледе­невшим  каменным глыбам. Ежесекундно он  мог сорваться вниз.

Доктор Бадма решительно пошел ему наперерез, но он одним прыжком оказался у выхода, вопя:

—  Эй ты, сверхчеловек Пир Карам-шах! Эй, Ницше! Ты посмел обидеть доченьку! А вы! Вы! Упустили его... Нет, нет!

Он топтался на месте, обхватив голову руками. Вдруг он упал на колени перед Моникой, впился поцелуем в её сапожок и, вопя: «Не могу! Не могу отдать!», опять убежал.

Моника всхлипнула.

Она почти никогда не плакала. Сахиб Джелял и доктор знали это и были крайне смущены. Слабым голосом Моника попросила:

—   Верните его. Он хороший.

Остановившись у выхода, доктор Бадма вглядывался в снеж­ную пелену. Она потемнела и сделалась совсем непроницаемой.

—  Ничего с ним не поделаешь, — заметил он.

—  На него находит.

—   Их там двое против одного. Так оставить нельзя.

Бадма проверил затвор карабина, вскинул его на ремень и ушёл. Сахиб Джелял попытался встать, но бессильно упал на ка­мень. Первый раз Моника видела блестящего, великолепного вель­можу таким ослабевшим, беспомощным. А он, будто догадываясь о её мыслях, извиняющимся тоном сказал:

—  Да, бывает. А это во мне хартумская пуля. Ох, она делает меня  стариком.— Он  говорил о так  и  не залеченном  полностью ранении, полученном  в битве  при Обдурмане   в 1898   году.— От пули у меня слабость и дрожь в ногах.

Моника вскочила и пошла в глубь пещеры. Ей всё ещё хоте­лось плакать, но она нашла чугунок — «обджуш» и поставила ки­пятить воду. Она заварила чай и приготовила похлёбку из вяле» ного мяса и риса. В нише пещеры обнаружилось немного припа­сенных для путешественников продуктов.

Спустя много часов вернулся молчаливый, сумрачный Бадма.

—  Темно, не видно ни зги.

Поев, он заметил:

—  Безумие какое-то.

Беспокойство не оставляло его. Он часто вскакивал, подходил к краю пропасти и вслушивался в шумы бурана.

Едва рассвело, доктор разбудил Сахиба Джеляла, который забылся тревожным сном.

—  Пойду посмотрю, — тихо говорил ему на ухо Бадма.— Снег уже не идет. Да и ветер стих.

—  Что с Ишикочем?

—  Иду выяснить. Позаботьтесь о ней. Мало ли что может слу­читься. — Он взглянул в сторону, где под шубой лежала Моника. Она спала  крепким сном и ни-чего не слышала. Быть может, ей снился сказочный дворец в Хасапабаде? Она чмокала  губами  и улыбалась совсем счастливо.                  

—  Что вы хотите делать?

—  Молиар спутал  все карты.  Вступил в силу закон:  человек человеку волк.

Сахиб Джелял совсем разболелся. Он кашлял с. ужасающими хрипами. На платке, который нет-нет он прикладывал к губам, вы­ступали темные пятна.

—  Оставайтесь, — сказал доктор Бадма. — Да, на всякий случай вот возьмите. Когда дойдете до нашего поста, передайте комен­данту. — Он   вынул   вышитый   тибетскими   письменами   шелковый платок. — На словах передадите: «Доктор вернётся».

—  Но зачем... зачем вы идете!

—  Я вернусь, но не сюда. Себе не прощу. Повеликодушничал. У них нет ничего святого. Боюсь, что с Молиаром... Да, кстати, нельзя, чтобы эти, как их назвал Молиар, документы попали в их руки. Плохо, что он молчал о них. Ничего не поделаешь, таков Мо­лиар. Припрятал — и ни гу-ry. А насчет талисмана она сама, наверное, не знает. — Он снова посмотрел на спящую девушку.— Вы ей скажите, чтобы сразу отдала, как перейдете через границу.

—  Талисман-книжку она потеряла. Пропал талисман, — груст­но заметил Сахиб Джелял. — Ещё где-то в Хасанабаде.

—  Час от часу не легче.

Доктор Бадма ушел и не вернулся.

Набирался сил Сахиб Джелял медленно. Три дня он пролежал пластом и только тогда почувствовал облегчение. Опираясь на пле­чо Моники, он побрел по каменистой тропе, где начинался оврипг.

Буран ушел на далекие вершины Каракорума, но по дну ущелья клубился туман жёлтый, густой, промозглый И в двух шагах ниче­го нельзя было различить. Но можно было рассмотреть, что овринг кто-то намеренно разорил. Первая лестница вообще исчезла. Пробраться по карнизу теперь мог лишь акробат. Разглядеть со страшной высоты, что делается внизу, на дне ущелья, не удалось.

—  Эх, Ишикоч, Ишикоч! — вздохнул Сахиб Джелял. — За док­тора я спокоен, но... Ишикоч-то...

И снова всплакнула Моника. Сахиб Джелял проклинал свою болезнь и бессилие. С лица он совсем спал. Он, тяжело опираясь на посох, сказал:

—  Оставаться здесь нельзя. В путь!

Всю дорогу, пока они медленно шли к границе, он рассказывал сокрушенно и грустно о разъездном торговце, страннике, бродяге, балагуре и шутнике Молиаре по прозвищу Открой Дверь! И тут впервые Моника узнала о человеческой судьбе, не менее фантас­тичной и удивительной, чем её собственная, о странном и даже за­гадочном человеке, русском горном инженере, открывателе бо­гатств земных недр, сказочно богатом, но ставшим полунищим Ишикочем — привратником одинокой курганчи на Ургутской доро­ге, узнала о человеке, который сумел сохранить и сберечь при всех своих пороках и слабостях черты человеческого достоинства и мужества.

—  Он такой странный, смешной, забавный, но такой добрый! Он меня спас. И если бы я не знала своего отца Аюба, я сказала бы нашему Молиару «отец»!

Она ни словом не обмолвилась об эмире бухарском. И здесь Сахиб Джелял предпочёл смолчать.