VI
К одному поступку моему
сатана был путеводителем.
К сотне великих грехов
я законный путеводитель сатаны.
Сузени
Враг расставил силки хитрости.
Льстец — разинул глотку жадности.
Саади
Поспать в прохладную ночь на кошме — благо. Наргис и Савринисо, подобравшись к молодой эмир-ще, улеглись, но не спалось: они все время шептались и очень горячо.
Надо сказать, что бессонная ночь ничуть не сказалась на девушках. Щеки их заливал румянец, глаза оживленно блестели, когда они кипятили в обджуше чай, подкидывая веточки, колючку и кизяк. Госпожа Суада проснулась и ждала, когда позовут к дастар-хану. Толстые щеки хозяина имели вид распаренного теста, а Сахиб Джелял настолько побледнел и осунулся, что комиссар, Алеша-ага, едва взглянув на него, сочувственно пожал плечами.
Хлопотавшие у костра Наргис и Савринисо вскипятили чай. Наргис взглянула из-за дыма костра на Сахиба и замерла с глиняной пиалушкой в руке.
Она почти лукаво подняла недоумевающие свои брови-луки и спросила:
— Отец, вы не согласны?
Из-под халата высунулось лицо Мирзы, заспанное, во вмятинах от твердой подушки, бледное более, чем когда-либо. Видимо, Мирза уже давно не спал.
Сахиб Джелял вежливо приложил руку к груди и заговорил:
— Небо сошло на землю. Земля оказалась наверху. С каких пор, дочь моя, женщина... девчонка решает судьбы мира?
— Мы поступаем неправильно, отец? — удивилась Наргис вполне искренне.
Голос ее дрожал. Уходящая ночь тяжело ступала по домам, по степи, отбивая тяжелые верблюжьи шаги. Сумрак давил. Пулеметным треском вспыхивали сучья в зеве хлебной печи — тандыра, около которого мельтешила неслышно вынырнувшая из дома степнячка в красном платке, с серебряными украшениями на лбу. Мирный запах свежеиспеченных лепешек и домашнего дыма не прогнал беспокойства и напряженности в сердце Наргис. Тоска и страх томили ее, хотя все во дворе выглядело мирно, буднично — и изрыгающий огонь тандыра, растапливаемый степной сухой колючкой, и хозяйка, хлопочущая с тестом, и грабли, прислоненные к глиняному дувалу, и путники, сидящие у полупотухшего костра с пиалами чая в руках.
Сахиб смотрел сурово, невозмутимо. Он не сразу ответил на вопрос. Истинный рыцарь пустыни, аравийский бедуин, каким Сахиб стал за многие годы странствий по степным тропинкам, он пренебрегал страхами и опасностями. Сахиб долго молчал, прежде чем заговорить. Наконец, сказал, вкладывая в свои слова столько презрения, сколько мог:
Змея под подушкой...
Небольшой огонек, вырастая,
Обратит в золу и пепел священную Мекку.
Он не говорил, декламировал. Наргис от неожиданности присел, и завороженно не спускала глаз с шевелящихся в мечущихся отблесках костра губ и бороды Сахиба Джеляла.
Бледноликий — он тоже уже сидел у костра, отщипывая кусочки горячей лепешки и вздрагивая при каждом слове. Следивший за каждым движением Сахиба Джеляла, он забеспокоился, поняв, откуда ему грозит опасность. Воспользовавшись тем, что Сахиб Джелял сделал паузу — ему вообще было трудно говорить, он имел вид совсем больного человека — Мирза торопливо забормотал:
— Я тут ни при чем. Дело не в Сеиде Алимхане, не в его высочестве эмире... Я передовой, прогрессивный. Никто не подумает, что я за деспота... ха-ха... смешно. Он тиран. Мы тиранию не признаем... Мы враг Сеида Алимхана. Он враг нам...
— Что? Что такое?
Это заговорила молодая эмирша. Она изволила с важным видом завтракать на своем паласе у дувала за особым дастарханом. Из уважения к ней хозяин принес ей хурмачу с каймаком. Набитый рот не помешал эмирше завопить:
— Ах ты, сукин сын, Мирза! Безбородый Мирза! И ты смеешь о его высочестве! Да он тебя, предателя...
Она подавилась и замолкла с судорожно открытым ртом. Где-то недалеко, за стенами домов, вдруг взвыли... Кто-то выстрелил. Вой оборвался.
— Кому «нам»? Кому Сеид Алимхан враг? — с надсадой спросил Сахиб.
— Нам... Тем, кто имеет ум объединить всех тюрок... Утвердить общую культуру, утвердить общую платформу... Вы знаете, что такое платформа? Для всех тюркских племен... Под рукой османской Турции. Утвердить единство, прогресс,
— Ты кто?
— Я?! Мы?!
— Ты — узбек... и у тебя язык поворачивается говорить такое?
— Мы враг эмира Сеида Алимхана. Мы против гнилой тирании... за Туркестан... э-э... без большевиков...
— Для кого ты стараешься?
— Нам нужно государство благородных людей, купцов, помещиков, полководцев, таких вот, как вы... Цвет тюркского народа... Единая конфедерация от Алтая до Черного моря... на развалинах России... Бухара, Ташкент, Самарканд, Фергана, Уфа, Казань, Астрахань, Крым, Баку... И единая мать — Стамбул... Турецкий султанат...
Бледноликий запутался. Здесь, у костра, шел странный, неправдоподобный диспут под аккомпанемент далеких криков, воя, стрельбы... Дым источал из глаз слезы, из горла вырывал кашель.
Надо было, видимо, браться за оружие, искать укрытия. А этот аравитянин, словно в своем бедуинском шатре, среди вождей племени сидит с холодным спокойствием, перебирая пальцами черные зерна-костяшки эбенового дерева и продолжает невозмутимо задавать вопросы, более подходящие для трибуны какой-нибудь Лиги Наций, а не разговоры в степи у костра.
Комиссар от нетерпения то сжимал, то разжимал пальцы на рукоятке клинка. Ему, мирному гидротехнику, невероятных усилий стоило по приказу самого командира из водохозяйственного работника Нарком-зема превратиться в комиссара, в военного человека. Да еще такого военного, которому не сразу пришлось окунуться в бухарские события, в войну, с ее схватками, перестрелками, конными атаками, окружениями, осадами, переговорами с врагами.
А тут еще веди политические споры с явным врагом. Принимай самолично решения.
Вон при всем внешнем своем спокойствии даже Сахиб Джелял начинает нервничать. А что уж говорить о Мирзе. Тот окончательно сдал: бледнеет все больше. И бормочет совсем уж несуразное.
И все это в такой тревожной обстановке.
Но что ж! Чай выпит, лепешки и прочая пища съедена. Отдана дань гостеприимству. Хозяин теперь не будет стрелять в спину: в гостей, даже уезжающих, не стреляют.
А бледноликий нудит и нудит, с позволения Сахиба Джеляла. Нельзя прерывать, Сахиб Джелял слишком видная фигура!
— Народы Туркестана,—тянул Мирза,— не созрели, чтобы управлять своей судьбой. Пример — прогнивший режим эмира. Пример Хивы... Коканда... Ой, не спешите! Не выносите решения... Выслушайте. Мы в Берлине с Энвер-пашой недавно. Мы там в эмиграции ждали... У нас в Стамбуле Союз туркестанской молодежи... Задача — борьба с Советской властью... А эмир только орудие...
«Ого! Тилляуский воробышек, клевавший навоз на тилляуском базаре, теперь стервятником прилетел из Стамбула терзать живые тела людей»,— думал с ненавистью комиссар. Он встал, стегая свои коричневые краги офицерским хлыстом:
— Честное слово, пора кончать.
— Я не молодежь,— мрачно пошутил Сахиб Джелял. И Мирзу всего передернуло от плохого предчувствия...— И мне, Сахибу, и воинскому сардару нет дела до ваших лиг и... Энвер-паши, Энвер-паша такой же... Память о нем среди арабов Аравийской пустыни... память о владычестве турок корявым шипом вонзилась в плоть бедуинов. Энвер-паша такой же, кровь проливающий колонизатор, людоед, пожиратель женщин и младенцев, как Чемберлен, Пуанкаре, Николай Кровавый. О, сколько раз мой меч висел над головой этого подлого зятя, подлого халифа, убийцы людей Энвера-паши!..
— Довольно с ним. Извините, дядя Сахиб, разговор окончен. Пора,— сказал комиссар.
— Нет, нет! — воскликнул бледноликий.— Стойте! Выслушайте! Я уполномочен... Облечен полномочиями... У вас есть выбор. Выбирайте английский эликсир. Он вольет новые силы...
С ожесточением Сахиб Джелял процедил сквозь зубы:
— Большая кошка проглотит маленькую.
— Идем же с нами! Подчиним Туркестан Европе. Историческая необходимость. Ничего не понял Сеид Алимхан... глупец Алимхан, Единственная мера спасения страны. Бухара свяжется железными дорогами с Индией... с Персией, Китаем. А этот глупец... Алимхан Приказал разобрать рельсы, сжечь шпалы... кричал: «Железная дорога погубила благородную Бухару...» А ведь через железные дороги мы будем привлекать капиталы, богатства цивилизованных государств...
— Эка, куда хватил...— иронически протянул комисcap. — С перепугу о высокой политике запел. Не до нее сейчас, дядя Сахиб. Давайте решайте.
Сахиб Джелял не сказал больше ни слова. Все напряженно молчали.
Внезапно заговорил Баба-Калан. Он выразил мысль по-своему:
— Удержится ли лед на солнце, а?
Бледное, искаженное страдальческой гримасой лицо Мирзы колебалось, белесым пятном дрожало на фоне свинцового неба. Выражение лица нельзя было разглядеть, но глаза пугали. Черные кружочки зрачков, окаймленные белками и синими веками, угрожающе, по-судачьи, таращились. Мирза походил на уродливое чудище. Голос хриплый, скрежещущий. Мирзе чудилось, что он сумел убедить Сахиба в чем-то. И он с азартом игрока бросил последнюю карту. Весь дергающийся, извивающийся, он казался порождением кошмара. За его блеклой фигурой, в дымных клубах, пахнущих своеобразной глиной и пустыней, казалось, прятались и шевелились безобразные лики, рогатые, косматые, сопевшие, хихикающие.
— Не воображайте... я не один. За мной сила и могущество. Мы сотрясаем весь Туркестан. Мы растоптали ташкентских комиссаров, мы растопчем и вас...
Он уже и угрожал.
— Яснее, — проговорил через силу, с отвращением, комиссар. — Кто это «мы»?..
— Мы — это «иттихад вэ таракки», мы — Туркестанская военная организация, мы — кашгарская академия иттихадистов, мы — мелли иттихад, могучая армия ислама, мы — Энвер-паша и его эмиссары во главе с Юсуфбеком... мы — это мы. Мы — генерал Макман. Мы — все золото и оружие Британской империи... Мы — ангел возмездия и гнева...
— Наконец-то, раскрылся,— сказал комиссар.— Одно несчастье — тут намешалось в эту кашу столько сантиментов и родственных чувств, что...
Он сердито и несколько растерянно смотрел на лицо Наргис и на Баба-Калана...
— Британский генерал Макман...— протянул Сахиб Джелял.— Британское золото... британское оружие. Не слишком ли много британцев... И этот зверь Макман. Где он? Дайте его сюда. Я гоняюсь за ним по всему миру, а мой меч давно плачет по его шее.., шее британца.
Бледноликий Мирза опять заюлил, завертелся. Видимо, неодолимая сила тянула его вскочить, прыгнуть через дым костра, бежать. Но мысль об оружии, лежавшем на коленях у сидящих у костра, делала слабыми его ноги. И он оставался на месте, пригвожденный к земле ужасом. Бледные губы его шевелились, издавая плохо слышные, неразборчивые звуки.
Баба-Калан с любопытством разглядывал бледное, истощенное лицо Мирзы. Он с недоверием и неудовольствием отнесся к церемонии клятвы, затеянной Наргис, и ко всему тому, что говорил бледноликий.
Баба-Калан многого не знал из запутанной кухни большой восточной политики. Сейчас он понял одно: в Наргис пробудилось чувство жалости к брату — к этому липкому, с каменным сердцем и холодным рассудком человеку... нет, не человеку, а змее, извивающейся у них под ногами.
Баба-Калан не питал к Мирзе никаких родственных чувств, несмотря на то, что тот был его братом по отцу.
С душевным трепетом вспоминал Баба-Калан своего Мергена. Конечно, будь он здесь, не отстань с группой бойцов от мусульманского дивизиона Сахиба Джеляла в ночной тьме, все бы решилось. И Баба-Калан очень сетовал, что отца его нет с ними.
Возможно, что прямой, простодушный Баба-Калан и сейчас не остановился бы перед крайними мерами, если бы не Сахиб Джелял и не Наргис.
А теперь Баба-Калан с любопытством внимал всему происходящему у дымного кизякового костра.
Отсветы еще далекой зари рассыпались, расплескались тихо по небосводу. Звезды медленно гасли. Пламя умирало в костре, а где-то за дамами и глиняными дувалами кишлака нет-нет и возникали снова и снова вопли, ударяли выстрелы, напоминая, что времени на раздумья нет, что опасность крадется из ночи к дворику, к их мирному очагу, к их совсем не мирной беседе за дымным костром. И, быть может, лишь трусость и растерянность эмирских людей, кружащихся вокруг кишлака, служит им щитом.
Проще смотрел на все комиссар Алексей Иванович. Оставить в кишлаке Мирзу, а самим уехать в степь, кишащую остатками разгромленных армий эмира — глупость, да еще преступная. Комиссару многое открылось только сейчас, но он почувствовал и понял, что тилляуского мальчишки Мирзы, товарища детских лет в лапту и ашички, нет. Есть некая личность — господин
Мирза, политическая фигура, высящаяся в центре самых невероятных событий. Как? Что? Сейчас не время разбираться. Сейчас ясно одно: их столкнула судьба на узкой тропинке. И если бы опасность грозила только ему, комиссару, он посторонился бы и пропустил товарища детских игр. Они разошлись бы каждый своим путем. Но Мирза представлял опасность для многих, для народа, для дела, которому посвятил себя комиссар, для борьбы за власть Советов в Туркестане.
Ужасно трудно чувствовать себя судьей. А так или иначе комиссару надлежало выполнить обязанности судьи.
Комиссар знал, что есть одно решение — оставить Мирзу на свободе нельзя. То, что в детстве они ели из одной касы, играли в одни игрушки, не могло остановить приговора, отвратить участи бледноликого. Даже то, что отцом Мирзы был Мерген, которого доктор Иван Петрович и его семья почитали и уважали за самого близкого, родного человека, ничего сейчас не меняло.
С болью в сердце, с гнетущей тревогой следил комиссар за всеми манипуляциями принесения клятвы, хотя меньше всего верил в этот фарс. Иначе смотрел на обряд клятвы Сахиб Джелял. Клятва на коране и воде — железная. Никто, и в том числе даже сложившийся и законченный политический интриган, такой, как Мирза,— а теперь Сахиб кое-что припоминал из разговоров и слухов о нем, распространявшихся на Среднем Востоке,— не посмеет поломать клятву, чтобы не заслужить позора клятвопреступника. До обряда клятвы Сахиб Джелял не колебался. И иного решения — как не отпускать Мирзу —- у него не было.
Клятва заставила Сахиба заколебаться. Он слишком долго жил в Аравийской пустыне, общался с бедуинами — с коварнейшими разбойниками, но честнейшими в клятве и обещании. Обычаи пустыни напластовались в душе и разуме Сахиба, в глубинах его натуры.
И он, молитвенно проведя сверху вниз по бороде, процедил сквозь зубы:
— Этот человек совершил зло. Этот человек — сам воплощение зла и предательства, но он дал клятву на коране и воде. Коран священен, вода трижды священна! Здесь присутствуют кровные родственники этого человека, которым он причинил зло. Закон пустыни говорит: о мере зла пусть судят родственники... Отдать
Мирзу родственникам! Пусть делают то, что надо. А мне больше нет дела до этого человека.
Для Сахиба Джеляла важно было одно — избавиться от Мирзы. А вот каким способом, неважно. Он не колебался бы в Аравийской пустыне, если бы судьба повелела ему, полководцу и вождю, решать. И он бы решил и выполнил бы решение собственноручно.
А сейчас здесь, на земле Бухары, пусть решают кровные родственники.
Его немного коробило, что в решении вопроса главной была девушка Наргис, хотя она и дочь ему. Но и здесь на Сахибе Джеляле лежала бедуинова печать. У бедуинов в шатре часто в решении вопроса жизни и смерти голос женщины — решающий голос. «Слово женщины — гром небесный!»
И еще две женщины присутствовали при клятве — Суада и Савринисо. Ого! Она жена эмира, халифа мусульман! Пусть он беглый эмир! Пусть его халифство не стоит и медного «чоха» — гроша, но все же халиф... А она делила ложе с халифом.
Жена халифа взирала на все происходящее с любопытством, свойственным обитательнице гарема. И не потому, что ее интересовала судьба советника ее мужа. Бледноликий вел себя извивающимся ужом и, по мнению Суады, не заслуживал ее внимания.
И пусть они делают с ним, что хотят. Она даже плюнула в сторону Мирзы.
А все еще глазевший из-за дувала имам, он же скотовод — просто сгорал от любопытства. Луноподобную свою физиономию он измазал о дувальную глину, трясь о нее щеками и подбородком, и все вздыхал. В предрассветных сумерках он мог, наконец, разглядеть как следует лицо Мирзы. И как только мог эмир выбрать в назиры, в советники безбородого «куса». Министр бухарский! Большая личность и вдруг безбородый. Вот такие безбородые и назначаются эмиром налоговыми сборщиками и шляются по степным отарам. Возись с ними, торгуйся, отбивайся от поборов. Бай даже прослыл за опасномыслящего, сболтнув при свидетелях: «Пахарь с омачом — аллах с мошной!» Лишь неделю назад пришлось отогнать в Кассан в бекский дворец целую дюжину баранов, чтобы заглушить «злобный лай эмирских псов». А немного раньше, летом, ведь этот бледноликий был здесь проездом с ширбачами и приказал баю-скотоводу отогнать свои отары каракульских овец за реку Амударью в пределы афган. «Не отгонишь — мои ширбачи шкуру с живого сдерут и на столбе перед мечетью повесят».
Когда вчера приехали всадники и среди них оказался бледноликий, бай с перепугу чуть в штаны не напустил. Думал — конец.
«Вот теперь пусть господин назир покряхтит... А то с живого шкуру... придумает же...»
Чабаны бая тогда овец отогнали, но не на юг по степным дорогам к амударьинским переправам, а на север к Зирабулакским горам.
Злополучный имам-бай боялся слова «афган», лихих и настырных разбойников. Но и слов «большевой» и «совет» бай боялся не меньше. Большевые не любят помещиков. Вот и смотрел и слушал бай всю долгую августовскую ночь. Старался понять и разобраться в споре между бледноликим министром и большевыми комиссарами и... не понимал, что же делать.
Растерянность бая сослужила группе Сахиба Дже» ляла большую службу — возможно, спасла их. Когда поздно вечером лазутчик из отряда эмирских ширбачей тайком пробрался в кишлак, имам-бай заверил его, что, кроме назира и его свиты, в кишлаке никто не ночует, что назир «изволят молиться и готовиться ко сну», что не велено беспокоить...
В ужасе от всего, что происходит, и особенно от того, что он сам наделал, луноликий имам-бай находился в состоянии малярика, в которого вцепился очередной приступ с жаром, ознобом, полнейшим затуманиванием мозгов. Он был способен только на то, чтобы слабым, чуть слышным голосом командовать двумя малаями: «Несите!», «Уберите торбы!», «Подтяните подпруги!»... Он трепетал, не зная, останется ли его круглая, как шар, голова на плечах...
Не знали, что делать и все участники ночного «диспута» у костра. Всё — и светлый небосвод, и быстро гаснущие звезды, и зябкий степной ветерок — все говорило: наступит день. Кони прядали ушами, тянулись головами через дувал и с силой втягивали пряный от запахов трав степной воздух, рвались из кишлачных душных двориков, пропахших терпким дымом и соленой пылью и глиной.
Решительно тряхнув головой, отвечая на какие-то свои мысли, комиссар встал и все забеспокоились. Бледноликий понял: решать будет этот хладнокровный, со спокойным лицом, ни разу не вспыливший за всю ночь у костра урус-большевик. Бледноликий не ждал ничего хорошего от такого решения и схватился за голову, и застонал сквозь зубы. Он понимал и знал: такие спокойные, неразговорчивые на вид люди беспощадны в своих решениях.
Комиссар поманил имама-бая. Тот перевалился своим тяжелым брюхом через глиняный дувал, неуклюже бухнулся оземь, вскочил, просеменил несколько шагов и ткнулся головой в ноги комиссару.
— Дать корм коням!.. По десять фунтов ячменя в торбу...
Откуда-то выбежали два батрака в лохмотьях и принялись надевать торбы на морды коней.
— Приготовиться к отъезду. Едем через полчаса. Проверить подпруги. Госпожа эмирша, вы остаетесь. Отправляйтесь на женскую половину. Нет? Почему? Предупреждаю — будет стрельба. Опасно.
Сахиб Джелял заметил:
— Никому не избежать своей судьбы, ханум. Совет нашего друга-комиссара мудрый.
Суада заметалась.
— Эй, вы! Вы меня вырвали из рук халифа. Вы отвечаете! Доставьте меня в Бухару!
Голос ее сорвался в визг.
— Вот! Пусть он,— она ткнула пальцем в сторону бледноликого, окончательно растерявшегося, сжавшегося у потухшего костра в комок и издававшего стонущие возгласы,— пусть он отвезет меня в Бухару. Не подобает жене халифа правоверных оставаться здесь, среди грязных чабанов... Ааа! Они разбойники! Они убьют меня, ограбят, отнимут... Опозорят!
Она вдруг начала снимать с себя драгоценности и протягивать их... Но не бледноликому, а комиссару...
— Довольно! Прекращаем дискуссию.— Он подозрительно разглядывал метавшихся по двору у коновязей людей бая.— А вы, господин назир, или как вас там... советник, предупреждаю — сидеть на лошади смирно... Не кричать, не разговаривать!
Тут его взгляд остановился на девушке:
— Товарищ Наршс... сестренка, прошу не выскакивать вперед. Савринисо, вас также прошу. Мы тут не по агалыкским лугам с тюльпанами верхом катаемся. В небо, как в копеечку, из винтовки не палить.
Патронов у нас мало... Аллюр в степи — карьер. Поедем на север.
Последние его слова были обращены к Сахибу и Баба-Калану.
Заря внезапно залила небо золотым урюковым светом изумительного оранжевого оттенка.
Коней напоили. Имам-бай выбежал из мехмонханы крайне озабоченный.
— Неужто уезжаете, не докушав. Не подобает! Неудобно! Меня принижаете... Гостеприимство! Попейте...
В руках он держал две большие фарфоровые касы с ширчаем. Такие же касы поднесли оборванцы.
Ширчай, то есть плиточный зеленый чай, заваренный на кипящем молоке со сливочным маслом, солью, черным перцем, с кусочками ячменной лепешки — отличный завтрак для путешественников рано утром перед долгим, быть может, стоверстным путем.
— Наш бай молодец,— не удержался комиссар.
Он попытался расплатиться за фураж, за хлеб, за пищу, но хозяин задергался в судорогах при столь явном нарушении законов гостеприимства...
— Это не помешает ему поспешить предупредить эмировскую свору, как только мы выедем из кишлака.— Сказал это Сахиб Джелял с трудом, при помощи бая и Баба-Калана забираясь на седло. Он сильно ослабел за ночь. Видимо, рана давала себя знать. Когда кавалькада выехала из кишлака, верхушка маленького минарета, высившегося над плосковерхими балаханами кишлака, побагровела. В стрельчатом окошке минарета заалела в заре чалма суфи—муэдзина. Гнусавый голос затянул:
— Нет бога, кроме бога и пророк его...
Но комиссар уже не оглядывался: призыв на молитву — призыв, возможно, к миру и благоволению... А может быть, сигнал эмировцам?
Их провожал этот успокоительно мирный возглас, дразнящие мирные запахи жаренного в кунжутном масле лука. Очень мирные возглас и запахи!
Они всматривались в степь пристально, напряженно, до боли в глазах. Каждый вел себя в соответствии со своим характером.
Вдыхая бурно вздымающейся грудью свежий бальзам степи и гор, Наргис с блестящими от восторга глазами горячила, вопреки запрету, коня так, что он просто танцевал на утоптанной дорожке. Савринисо была возле подруги. Баба-Калан, находясь рядом, ехал по-чабански грузно, ехал будто бы опекая сестру и невесту, которая вырвавшись из эмирского дворца, преобразилась. И милое лицо ее с ямочками на щеках стало еще привлекательней. Бледноликий висел на спине коня кулем, уткнув голову в плечи и вздрагивая судорожно при каждом шаге. Сахиб Джелял, несмотря на слабость и боль, гордо, как и подобает кочевнику-арабу, вытянулся в седле и озирался очень воинственно. Госпожа эмирша оказалась лихим всадником. Она ничуть не терялась, закинув на голову чачван, старалась не отставать от девушек.
И тут только впервые за сутки комиссар обнаружил, что эмирша была очень недурна собой.
Он поймал себя на совсем неподобающем: он залюбовался ею. «Вот как бывает. Тут надо боевыми операциями заниматься, стрелять надо... Доставить Наргис с госпожой эмиршей товарищу Фрунзе, раненого вождя в госпиталь отвезти, а он с очаровательной пери глаз не спускает. Угораздило!»
Что на это скажешь? Комиссару Красной Армии Алеше-ага только исполнилось девятнадцать, а в девятнадцать лет и не грех полюбоваться степной красавицей, гарцующей лихой амазонкой на горячем коне.
Эти праздные размышления комиссара были прерваны самым неожиданным образом.