Санджар Непобедимый

Шевердин Михаил

Часть 1

 

 

 

I

Потухал за темной грядой барханов багрово–желтый закат. Одинокое дерево, последнее дерево оазиса, тянуло к небу иссохшие ветви, похожие на руки скелета.

Конь ступал по проезжей кишлачной дороге с колеями арбяных колес, со следами подков на пухлой пыли, с отпечатками широких верблюжьих ног.

Незаметно среди кустиков бурой колючки дорога рассыпалась на узкие тропинки, выбитые в степном дерне копытами баранов и коз. Полуразвалившаяся мазанка с шестом на крыше и холмики могил говорили, что где–то близко, быть может, есть человеческое жилье. Но людей не было видно.

Вечер не принес прохлады. Зной. От лошадиной гривы тянуло терпким запахом конского пота. Надоедливая муха назойливо липла к щеке. Седло стало неудобным. Шаг коня нет–нет, да и сбивался.

— Смерть твоему отцу, — бормотал всадник, с трудом шевеля потрескавшимися, иссохшими губами. — Как была бы уместна сейчас сочная дыня…

Два дня путешествия, похожего на бегство, два дня лишений и горьких мыслей под жестокими лучами солнца. Конь измотан, клонит ко сну, веки слипаются, из тьмы подсознания медленно выбираются первые отрывки сновидений…

Вздрогнул, потянул к себе повод. Чуть слышно, где–то очень далеко, то нарастал, то затихал грохот артиллерийской канонады.

Всадник посмотрел назад, в сторону далекой Бухары. Но, насколько хватал глаз, видны были лишь желтовато–пегие, словно облезлые бока верблюда, холмы. Последнее дерево осталось позади, расплылось в пятно. Кругом ни кустика.

Из сумерек выплывали развалившиеся глинобитные стены.

Всадник снова тронул коня. К горлу комом подкатила злоба.

— Проклятие вашим отцам, — шептал путник. — Рабы осмелились роптать на слуг эмира, испытывать терпение тени аллаха на земле. Раньше жили вы здесь, стояли ваши дома, шумел базар, а вот сейчас осталось лишь немного глины и камней. Сильна карающая рука.

Голова путника невольно повернулась на юг. И сразу отлетел сон. Что это? Отблеск потухшей зари?

— Зарево. Горит благородная Бухара. Горит тысячелетняя Бухара!

Злобно подхлестывая камчой лошадь, он ехал дальше мимо развалин.

— Душить надо, резать, давить надо…

Блаженные времена священного эмирата!.. Тогда зарево стояло над степью. Всего год назад здесь землю топтали подковы коней, неслись истошные вопли женщин, валялись в пыли раздавленные копытами лошадей младенцы. По велению эмира! Так было приказано, и так было нужно.

А он — Али–Мардан–бек, носящий громкий титул диванбеги — высокого министра эмира, сидя на коне, взирал равнодушно на стонущих мятежников. Он был непреклонен…

Пришли когда–то сюда люди. Оживили пески. Побежала по арыкам вода. Дехкане слепили из глины мазанки, построили дома баям, имамам, воздвигли мечети, лавки. Зашумел кишлак.

Тень падала от карагачей, плескалась рыба в глубоких хаузах. Цвел персик. Танцевал сладостный танец юноша.

Но… одно движение руки эмира, — и нет богатого кишлака. Скалит зубы в пыли желтый череп. Осыпаются стены домов. Ползет черная черепаха. Еще десятилетие — и на месте селения останутся только холмики да черепки глиняной посуды. Кто тогда вспомнит о людях, живших здесь?

Мимо, смутно белея в сумерках, проплыл бархан. Из песка торчал полузасыпанный минарет кишлачной мечети.

Конь поднялся на гребень песчаного холма. Всадник долго смотрел на юг. Зарево стало больше и выше. Видно, пожар разгорался.

Где сейчас эмир? Если город горит — эмира там нет. Кто бы мог подумать, что властитель, одно слово которого заставляло трепетать миллионы людей, потеряет в несколько часов и столицу и власть. Но… кто знает, что записано на скрижалях судьбы!

И Али–Мардан вспоминал поручение эмира, его напутственные слова:

«…Доставить мне драгоценности, где бы я ни был. И сделать так, чтобы никто не нашел даже следов рудника. Без нашего дозволения ни одна собака чтобы не притронулась к нашему достоянию. Помни, что лучшее из молчаний — молчание могилы…»

Долог путь в пустыне. Ноги коня уходят в песок. Тьма опускается на землю. Воздух делается густым и тяжелым. Мучит жажда. На зубах скрипит песок. Одежда тянет плечи пудовой тяжестью. Поступь коня становится неуверенной, тряской. Кажется, что нет конца дороге, что едешь уже вечность и что ехать нужно еще вечность.

В эти тревожные, полные волнений дни над всеми дорогами цветущего Бухарского оазиса стояли с утра до поздней ночи облака белой пыли. Кишлаки опустели, базары замолкли. Дехкане шли туда, к «сердцу земного круга», к благородной Бухаре.

Неясные слухи бродили из кишлака в кишлак, из вилойята в вилойят. Говорили, что оплот эмиров — Бухара — осаждена восставшим народом и красными богатырями.

Лица людей, шедших по дорогам, были сумрачны и полны решимости. Многие несли оружие: дедовские пищали и фитильные самострелы на треногах, изогнутые сабли, толстые палицы с тяжелыми чугунными шарами на ремешках. Трудовой люд поднялся против эмира.

Завидев всадника в черном бархатном халате, увешанного дорогим оружием, прохожие отбегали в сторону, на обочину дороги и отвешивали глубокие поклоны.

Али–Мардан ни с кем не заговаривал. Люди молча пропускали его. Только изредка, уже за спиной всадника, раздавался приглушенный возглас:

— Али–Мардан, сам… кровопийца…

Или кто–нибудь говорил сквозь зубы:

— Гадина…

Но Али–Мардан словно не слышал; он только подхлестывал коня.

Дальше и дальше… Туда, где кончается зелень оазиса и где вплотную к полям и садам подкрадываются красные пески пустыни Кызыл–Кум. Все реже кишлаки, все чаще плоские пустыри, белеющие налетом соли.

Черного всадника в те дни видели и запомнили многие.

У старой мельницы он попросил воды. Оробевший старик–мельник подошел с грубой глиняной пиалой в руках.

— Быстрее, ты! Кому подаешь?

Али–Мардан в бешенстве ударил мельника камчой по спине…

Никто не видел и не знал, где провел ночь одинокий путешественник. Но на рассвете второго дня он неожиданно выехал из тополевой рощи, перепугал до смерти двух базарных торгашей и исчез так же внезапно, как и появился.

К вечеру Али–Мардана видели в степи, у развалин древнего города. Черный силуэт всадника резко вырисовывался на фоне пылавшего заката. Фигура верхового делалась все меньше и меньше. Вот она стала совсем маленькой — всадник повернул коня и еще несколько минут двигался по самой линии горизонта, на грани неба и земли. И внезапно пропал.

Больше никто в тех местах Али–Мардана не видел, и память о нем, самом жестоком из придворных эмира, сохранилась только в мрачных легендах.

Говорили, что Али–Мардана поглотили красные пески, что его пожрали злые дивы пустыни.

 

II

Неистово залаяла собака.

Всадник напряженно вглядывался в черный провал между двумя барханами. В темноте склоны их шевелились. С трудом можно было разобрать, что это отара овец. Слышался плеск воды, бульканье, блеянье; скрипел блок колодца.

Али–Мардан облегченно вздохнул. Он не заблудился, он на верном пути. Раз овцы — значит вода, отдых…

— Кто? Кто? — крикнул из темноты голос.

— Именем повелителя правоверных…

Тот, кто живет близ реки или даже у самого маленького арыка, тот не знаком с изнуряющей жаждой пустыни. Но он — житель оазиса — не знает и незабываемого ощущения — утоления пламени во рту, раскаленном, как кузнечный горн.

Пусть вода будет мутная, солоноватая. Пусть она припахивает кожей бурдюка, пусть в ней плавают какие–то стремительные букашки… Никакой напиток не может сравниться с водой, утоляющей жажду путешественника в знойных песках.

Собака, надрываясь, прыгала около храпящего, пятившегося назад, коня. Рядом беззвучно выросла фигура человека.

— Воды. Пить, — с трудом проговорил путник.

Он долго пил тепловатый и очень кислый айран из большой деревянной чашки и, только напившись, тяжело и неуклюже сполз с коня.

Высокий старик, проворно отвешивая поясные поклоны, вел коня под уздцы и почтительно указывал путь знатному гостю.

— Эй–эй, Рустам, кошму, тащи кошму его милости, еще одеяло… — кричал старик.

— Что за местность? — спросил путешественник и, кряхтя, опустился на подстилку.

Он сидел в тени, но отсветы пламени костра часто вспыхивали на серебряных украшениях темнолилового бархатного пояса и дорогого оружия.

— Великий бек, — лепетал старик, потирая трясущиеся руки, — великий, могущественный, мы только пыль на пути ваших благородных ног. Вы осчастливили своим посещением пастушеское селение Кош–Как, что лежит в степной стороне Шафриканского вилойята…

Странен и дик был вид старика. Его одежда состояла из лохматой шапки, покрытой клочьями вылезающей шерсти, и вонючей козлиной шкуры с двумя дырками для рук. Пастух был бос. Под его нависшими бровями горели черные глаза. Оттопыренная нижняя губа и длинная тощая бородка придавали лицу хитрое выражение,

— Куда направляетесь, ваша милость? — вдруг проговорил он.

— Молчи! — оборвал его Али–Мардан, и старик снова согнулся в поклоне. — Молчи, нищий, не задавай неподобающих вопросов. Я выполняю поручение его величества эмира.

Старик и подошедшие пастухи упали ниц и на мгновенье замерли.

Али–Мардан чуть заметно усмехнулся в черные с проседью усы.

«Покорные рабы, — подумал он. — Раб останется рабом, которому нужна плеть».

И он произнес очень громко и важно:

— Велика сила аллаха и его наместника на земле — великого нашего повелителя. Нет ничего, страшнее гнева его. Каждый да повинуется установленным законам.

— Эй, бек! — прозвучал в темноте из–за костра молодой голос. — Достойнейший бек, степь разносит слух… Пришли люди Ленина — большевики и помогли рабам и нищим. Народ поднял руку против наместника пророка, люди вошли в город и прогнали его величество из арка.

Али–Мардан вскочил. Из горла его вырывались сдавленные звуки.

— Кто сказал… осмелился сказать? — наконец выкрикнул Али–Мардан. — Пусть встанет сюда, к костру.

Пламя костра освещало седобородые изможденные лица, глубоко запавшие глаза, провалившиеся щеки, борозды морщин, беззубые рты. С напряженным вниманием вглядывались люди пустыни в пришельца. Огрубевшие, покрытые канатами набухших жил руки сжимали суковатые дубинки и пастушьи посохи.

Все тот же старик засуетился, закланялся и, подобострастно прижимая руки к животу, заныл:

— Мой бек, достопочтенный бек, не причиняйте себе огорчений, слушая болтовню молокососа.

— Сюда, пусть выйдет сюда! — неистовствовал путешественник. — Я хочу посмотреть цвет его крови. Иди сюда, собака! — крикнул он в темноту.

Старик залебезил.

— О господин, он только ничтожный пастух, молодой подпасок, невежда. Санджар, сирота Санджар…

— Удавить его. Осмелившийся оскорбить повелителя погибнет смертью собаки… Приказываю!

Лица стариков отшатнулись в полумрак. Пастухи забормотали что–то. Они совещались.

— Нет, нет! — крикнул все тот же юношеский голос.

Молодой пастух вступил в круг красноватого света костра. Санджар был высок и крепок. Он кутался в накинутый на плечи чекмень, и весь облик его дышал достоинством. Хотя пастух старался и вида не показать, что он напуган, подбородок его вздрагивал, глаза тревожно бегали.

— Что я сделал, ваша милость!

— На колени, несчастный. Эй, старики! Снова выдвинулись вперед бородатые лица.

— Свяжите ему руки… так. Кто здесь хороший мясник? Ну!

Никто не отозвался.

— Эй, вы, прирежьте этого продавшего себя неверным, убейте его, а голову насадите на высокий шест. Пусть все видят, как карает эмир. Кто из вас мясник?

Жутко было смотреть на черного в блестящих украшениях человека, беснующегося при багровом свете костра.

Еще через минуту пастух стоял на коленях со связанными руками, низко опустив голову. Веревка была ветхая, сильному юноше ничего не стоило разорвать ее. Но страх перед власть имущим, воспитанный поколениями, парализовал силы Санджара.

Опять заговорил суетливый старец. Униженно кланяясь, он сообщил важному господину, что мясника сейчас нет.

— Да простит великий бек, мясник сейчас в степи. За ним немедленно пошлют. Проклятого болтуна, пусть сгорит могила его отца, до приезда мясника бросят в сухой колодец. А там, утром, если угодно его могуществу, Санджара прикончат ради прославления божьей милости.

Молодого пастуха увели куда–то в темноту. Чтобы отвлечь мысли грозного гостя от неприятного происшествия, старики обратились к нему с просьбой:

— Великий господин, просветите глупые наши пастушеские головы своим мнением. Кто живет долго среди баранов, сам легко превращается в барана. Пусть бек станет судьей и разрешит наши сомнения.

Вельможа успокоился. Он сидел, важно поглаживая холеную бороду. Знатный гость милостиво поинтересовался делами кишлака.

На чуть белеющей во мраке тропинке появилось несколько темных бесформенных фигур. Закрывая лица накинутыми на головы халатами, женщины присели на корточки в стороне, подальше от огня.

— Достойный господин, величайшего сожаления заслуживают поступки женщины нашего селения, — заговорил старшина. — Зайн–апа недавно стала вдовой. Священный закон определяет: разделить баранов и деньги, и имущество ее мужа на восемь частей, и одну часть из восьми передать вдове для того, чтобы она вырастила детей своего мужа. Так повелевает закон, так мы и поступили. Но вредная женщина не говорит «спасибо», она кричит и утром, и днем, и ночью. Кричит настойчиво и надоедливо: «Вай дод, вай дод!» И требует какого–то еще законного дележа. Сварливая женщина таскается и к настоятелю мечети, и к судье, и к старшине селения. И всем она надоедает и говорит, что не может согласиться на такую малую долю наследства, что она стара и некрасива, и груди ее иссохли, и она не может надеяться, что кто–нибудь захотел бы ее и взял бы в жены. Зайн–апа смеет выражать недовольство законом, оставляющим ей, как вдове, восьмую долю имущества умершего. Вот, господин, поступок женщины Зайн–апа и ее чудовищная неблагодарность.

Высокая худая старуха вскочила.

— Ты, ты… — пронзительно закричала она, — хоть ты и белобородый, но где твой ум? Да что, ты не знаешь разве? Не видишь, что у меня четыре сына, не считая дочерей? Ты хорошо знаешь, что остальные семь частей имущества умершего мужа моего забрали себе его братья да дядья, и без того каждый день имеющие плов и жирное мясо на ужин. Вай дод!

— Женщина, прекрати разговор, — важно сказал Али–Мардан, — уши мои устали слушать твою жалкую болтовню. Ты обременяешь мир своим ишачьим упрямством.

Диванбеги подозвал стариков и пошептался с ними. Затем величавым жестом разгладил бороду и громко, так, чтобы было слышно сидящим поодаль, сказал:

— Будет совершено по закону… Величайшие авторитеты нашей веры, основоположники шариата, предписывают в отношении малоумных и слабых, а таковой, несомненно, является эта вдова, проявлять благосклонность и милосердие. Поэтому мы, руководимые снисходительностью, решили в отношении нее применить методы убеждения и совета. — И, помолчав, вкрадчиво спросил вдову:

— Женщина, согласна ли ты с законом, дающим тебе восьмую часть имущества мужа?

— О великий и могущественный, о покровитель вдов, заклинаю вашу милость, пожалейте меня и детей, оставшихся сиротами. Я не соглашусь, смерть на мою голову, с таким решением.

— Слушайте, белобородые, — обратился к старикам Али–Мардан. — Вдова, жалкая и ничтожная, смеет выражать недовольство законом. Поступайте же согласно с требованиями обычая степняков.

Старики не спеша приблизились к вдове. Та, трясясь от страха, медленно отступала назад, но продолжала упорно и монотонно выкрикивать: «Нет, нет!»

Старики схватили женщину за руки. Принесли большой мешок из толстой полосатой материи. Засунули в него отчаянно сопротивлявшуюся вдову. Туда же швырнули принесенного из кишлака фыркающего и ворчащего кота. Мешок туго завязали и бросили на песок.

По знаку Али–Мардана один из пастухов длинной палкой стал наносить по мешку удары. Мешок задергался, из него послышались заглушённые вопли и кошачий визг.

После каждого удара Али–Мардан, посмеиваясь и поглядывая на стариков, спрашивал:

— Эй ты, женщина, эй, Зайн–апа, согласна ли ты, что надлежит безропотно повиноваться высоким мусульманским законам?

В мешке шла возня. Несчастная женщина, видимо, пыталась вскочить на ноги: тюк неуклюже привставал и снова тяжело падал на песок. Али–Мардан от души потешался.

Пытка продолжалась, но на все вопросы вдова сквозь стоны выкрикивала:

— Нет, нет… о… во имя аллаха… ради моих сыновей я требую справедливости. Не хочу, чтобы мои дочери умерли с голоду. Стойте, остановитесь, выпустите меня, вы убиваете меня! Убили, вай дод!

Снова били палкой по мешку. Кошка царапалась, впивалась зубами в тело женщины, раздирала его когтями.

Терпелива была в своем отчаянии вдова Зайн–апа, но не выдержала зверской пытки.

Медленно поднималась над барханами холодная луна. В лощине стало светлее. У потухающего костра толпились жалкие косматые люди. Посреди круга лежал шевелящийся мешок. Из него доносились стоны и всхлипывания. Все молчали, молчал и посланец эмира, благородный диванбеги Али–Мардан.

— Освободите мою душу… Я умираю, — простонала Зайн–апа.

Осторожно развязали мешок. Кот выскочил и, фыркая, бросился в сторону. Вдову вытащили наружу. Вся в крови, Зайн–апа еле держалась на ногах. Шатаясь, побрела она прочь.

Со смешком Али–Мардан бросил ей вдогонку:

— Эй, женщина, поспала с котом?..

И, довольный своей шуткой, он громко расхохотался.

Старики молчали. Никто даже не улыбнулся.

Али–Мардан нахмурился. И этого было достаточно, чтобы все потихоньку разошлись. Присутствовать при трапезе сановного гостя остался лишь старшина селения и два–три почтенных старика.

Угощение подходило к концу. Путешественник, пачкая салом руки и чавкая, высасывал мозг из раздробленной кости молоденького барашка.

— Почему вы испытываете мое терпение, — заговорил он, вытирая пальцы о грязный просаленный дастархан, — лежавший прямо на земле, — почему вы тянете? Мясник пришел? Пусть приведут преступника и отрежут ему голову. Я хочу видеть сам.

Старики бросились ниц.

— Милости, милости, бек, милости!

Али–Мардан резко поднялся:

— Где голова наглеца, осмелившегося порочить имя великого эмира? Я прикажу посадить вас всех на кол!

Старики ползали по песку, просили, умоляли, целовали сапоги везира.

Ничто, казалось, не изменилось в священном эмирате. Блестящий вельможа, грозный бек повелевал. В руках его были души ничтожных… Но в поведении стариков было что–то новое, едва ощутимое, и все же заметное.

Они проявляли еще подобострастие, пресмыкались усердно, но не торопились повиноваться.

Али–Мардан нечаянно взглянул вверх и невольно съежился. Далеко на юге в небе стояло кровавое зарево. Не могли не видеть его и пастухи.

Превозмогая тревогу, Али–Мардан срывающимся голосом прокричал:

— По велению величества, по велению светлейшего выполняю государственный приказ. Всякий пусть знает фетву: «помощь и содействие», «помощь и содействие». Становящийся на пути посланца эмира, препятствующий и чинящий ему помеху, будет подвергнут жестокому наказанию. Ступайте, приведите.

Старики ушли и долго где–то пропадали. Из темноты выступила неясная фигура.

— Кто? Стой! — путешественник тревожно поднял голову.

— Ваш слуга, достойный бек, — сладко пропел старческий голос. — Не угодно ли перед сном освежить горло зеленым чаем?

Принесли чугунный кувшинчик с кипятком и чайники. Али–Мардан расположился поудобнее на кошме, подложив под локоть плоскую подушку и вытянув ноги.

— Простите нескромность, — не сказал, а ласково опять пропел старик, — не сочтите за навязчивость. Куда господин направляется?

— Мой путь известен эмиру и звездам, — ответил Али–Мардан, — дело мое великое и важное.

Хозяин промолчал. Из впадины между барханов потянуло холодом. Послышался скрип шагов по песку. Во мраке вырисовывались фигуры людей,

— Ну, — поднялся Али–Мардан, — ну, что?

— Господин! Пастух Санджар убежал.

Али–Мардан даже не вспылил. Он предпочел промолчать. Показалось ему, что по губам стариков змеились улыбки. Но лучше было ничего не замечать.

 

III

Пустынный нищенский кишлак…

Домики его, слепленные из серой с желтизной глины, цветом своим нисколько не отличаются от бескрайней степи, плоской, как большой бухарский поднос, и с приподнятыми, как у подноса, краями на горизонте. В пыльной мари, затянувшей степь, не сразу разглядишь, когда издалека подъезжаешь к кишлаку, что здесь живут люди, — а живут они здесь из поколения в поколение, не видя ничего, кроме грубо сложенных глиняных хижин и спаленной жгучим солнцем красной земли…

В самом центре кишлака растет дерево. Это огромный тенистый карагач. Его совершенно круглая, шаровидная крона осеняет небольшой водоем с зеленоватой, тинистой водой.

Как выросло здесь дерево? Посадил ли его кто–нибудь? Занесла ли в давние годы семечко птица?

Никто точно сказать не может. Даже самый старый, самый дряхлый из стариков, кишлака, Бобо–Калян — Большой дед, настоящее имя которого и возраст никому не известны, и тот на вопрос о карагаче качает головой и говорит:

— Когда я был маленьким, а тому уже больше ста лет, этот карагач стоял здесь, и в тени его белобородые старейшины нашего селения решали все дела, и назывался карагач, как и сейчас, — Деревом Совета.

В десяти шагах от Дерева Совета растет его отпрыск, с виду совсем юное деревцо. Но и оно уже имеет солидный возраст. По словам Бобо–Каляна, дерево посажено благочестивым охотником Шарипом, а он умер еще при дедушке Бобо–Каляна… Вот как давно посажено маленькое деревцо, а небольшие размеры его объясняются тем, что в сухой степи деревья растут очень медленно.

Большинство обитателей степного селения Кош–Как не задается вопросом — стары или молоды эти деревья. Достаточно вполне, что они растут здесь и что без них нельзя представить себе селения Кош–Как. Без них, может быть, кишлак перестал бы существовать.

Между карагачами расположен обычный степной колодец с глиняной надстройкой и деревянной вращающейся клеточкой, на которую наматывается шерстяная веревка с кожаным ведром на конце.

Ведро только что вытащил статный, крепкий юноша в сильно поношенном, но опрятном чекмене из домотканного верблюжьего сукна, перепоясанном выцветшим поясным платком, красным с желтой вышивкой. Голова юноши чисто выбрита и защищена от солнца бухарской золотошвейной очень старой и поблекшей тюбетейкой.

Юноша красив. Тонкие черты его смуглого, с пробивающимся румянцем, лица напоминают жителей аравийской пустыни. Это не удивительно — в кишлаке живут потомки древних обитателей Мавераннахра, и Санджар, так зовут молодого пастуха, считает себя принадлежащими племени туркмен. Правда, Санджар, как и все жители кишлака, говорит только по–узбекски. Язык предков утрачен.

Перелив воду из кожаного ведра в глиняный кувшин, Санджар останавливается и смотрит очень грустно на листву Дерева Совета, в чаще которой чирикают хлопотливые воробьи. Санджар медлит, топчется на месте, вздыхает и, наконец, подняв кувшин, не спеша идет в сторону. Но, пройдя несколько шагов, он вдруг издает невнятный возглас и ускоряет шаг… Лицо юноши багровеет.

Навстречу ему идут две девушки. Они одеты в длинные платья из плотной материи, своим покроем напоминающие рубахи, и в длинные до пят, расшитые шаровары. Но неуклюжая одежда не может скрыть изящества Гульайин — старшей из девушек. В ней очень много женственного — и в не по летам развитой груди, и в изгибе стана, и в узких бедрах. Сверкающее ожерелье из серебряных монет, тяжелые серьги, блестящие каштановые косы обрамляют ее лицо с огромными карими глазами и чуть вздернутым носиком.

Нет нужды скрывать: под взглядом девушки Санджар чуть не выронил из рук кувшин. Сердце его как будто упало в холодную пучину, небо и степь потемнели.

Только не здесь, только не у колодца, только не с кувшином в руках хотел он встретиться сегодня, в решающий день своей жизни, с Гульайин…

То, что сказала девушка, повергло Санджара в бездну отчаяния:

— Ох, сестричка, посмотри, бедненький Санджар! Он будет вечно бабой в своем хозяйстве. У него нет жены, которая принесла бы ему кувшинчик воды.

Что ответила сестрица злой на язык красавицы, Санджар не слышал. Он бросился бежать, провожаемый звонким смехом девушек.

Увы, Санджар был слишком неопытен, слишком прост, чтобы разгадать прозрачный намек, содержавшийся в словах Гульайин. И он быстро, так быстро, как только мог, зашагал по тропинке.

…Санджар покидал обитель своих отцов и дедов. Он уходил сегодня из родного дома, из родного кишлака в дальний путь, быть может, навсегда.

Вот почему он не удивился, когда, перешагнув порог домика и очутившись сразу в темном, прохладном помещении, услышал глухие всхлипывания и причитания.

— Тетя, — сказал вздрогнувшим голосом Санджар, — тетя Зайнаб, я принес воду… Вскипятить чай?

— О, кто теперь будет приносить мне воду из колодца… О, сынок мой, душа моя, — запричитала старушка, беря трясущимися руками кувшин.

Тетушка Санджара была не так уж стара, но тяжелый, изнурительный труд состарил ее преждевременно.

— Сынок мой, не слушай моих вздохов, не обращай внимания на мои слезы. Ты поедешь и скоро вернешься богатым и могучим, как гиждуванский бек… Ты не какой–нибудь нищий бродяга без роду, без племени, или анашист, ядовитым дымом конопли отшибший себе память и даже не помнящий своего отца. Нет, сынок, у тебя и отцы, и деды были достойные люди. Твой прапрадед Шодмон был прозван Кудукчи–ота за то, что он, прийдя сюда, в голую степь, нашел место с близкой водой и выкопал колодец. В мазаре, что стоит у большого Дерева Совета, похоронен и он, и его сын Рахман–строитель. Он первый начал строить дома вместо земляных нор, в которых ютился наш пастуший род до него. Сын Рахмана–строителя, тоже Шодмон, был пастух и следопыт. Он ходил по песчаным холмам далеко на север, искал новые пастбища и рыл для своих баранов новые колодцы. Был у него сынок Закир, самый бойкий из семи сыновей; не понравилось ему жить в степи с козами да баранами. К тому же, когда Шодмон–следопыт умер и сыновья поделили стадо, налетели слуги эмира, пусть сядут на его голову вороны, и забрали из каждых десяти овец девять, как налог и пошлину за наследство. Жил Закир где–то на юге, много воевал в стране афган и только в преклонном возрасте вернулся в родной кишлак. Привез он немало денег и жену смуглянку, но такую красавицу, что из–за нее потеряли покой все юноши селения. Много бед принесла эта женщина нашему кишлаку. Отняли ее у мужа и увезли в гарем к самому эмиру в Бухару. Закира, осмелившегося сопротивляться воинам эмира, бросили в темницу, где его заели клещи, а кишлак за бунтарство разорили. Прадед твой, Шарипходжа, начал жизнь поэтому в сиротстве и нищете. Он был великим чабаном и охотником. За то, что он истребил несчетное число волков, а стрелял он из лука так, что на сорок шагов попадал в медную монету, его уважал весь наш народ, и когда он, в возрасте девяноста шести лет, в расцвете сил, был убит сборщиком налогов, ему построили мазар и имамы объявили его святым. Но какой святой был Шарипходжа, скажи пожалуйста! Больше всего он любил песню, и притом веселую. Любил он еще войну и ратные подвиги, и много лет как доброволец–карачирик, а то и воин нукер воевал против кочевников. И потом он не очень–то уважал законы ислама — пил вино и заглядывался на кишлачных красавиц, за что терпел при жизни и от имамов, и от чиновников бека. Даже мухтасиб приезжал в наш кишлак из–за него. Суровая кара часто грозила Шарипу, но народ выручал его. Долго жил твой прадед, но и он не сумел нажить богатства. Не нажил много и твой дед Шакир, такой же пастух, как и его предки. Сколько он ни накапливал денег, все отбирали жадные сборщики налога. И помни еще одно, сынок: и твой отец, и твой дед, и твой прадед полжизни, а то и всю жизнь служили пастухами у баев. Но никогда ни один из твоих предков не гнул перед богачом–хозяином шею, и ни один бай не осмеливался поднять на своего пастуха руку. В нашем роду битых не было. Никто в семи поколениях твоих отцов не был рабом, помни это, сын мой. Пищей их была пища бедняков — варево из головы барана, кислое молоко и сухая лепешка с отрубями, но никогда они не продавались ни за серебро, ни за золото…

Тетушка Зайнаб решила, что после вчерашнего случая с эмирским вельможей Санджар должен немедленно исчезнуть из кишлака. А тетушка Зайнаб была второй матерью Санджара.

Отец Санджара был не из последних жителей кишлака. Своим трудом он обеспечил себе безбедное существование и имел небольшое стадо каракулевых овец. Но трагическая смерть его во время снежного бурана повлекла за собой разорение семьи. Эмирские чиновники быстро расхитили его состояние, затеяв сложную волокиту с наследственными пошлинами. Даже домашняя утварь едва не попала в жадные лапы полицейских; к счастью тетушка Зайнаб проявила совершенно неподобающие женщине–мусульманке свойства: она выгнала из дома развязных молодчиков, начавших тащить одеяла, медные кувшины, платья… А незадолго до налета эмирских головорезов сын местного амлякдара ночью увез мать Санджара.

Злые языки утверждали, что похищение произошло не без согласия красавицы–вдовы. Этому несколько противоречили вопли и крики, разбудившие весь кишлак. Но кто знает? Быть может, в последнюю минуту проснулись чувства матери, разлучавшейся навсегда со своим ребенком.

Погоня вернулась ни с чем. Санджар остался круглым сиротой на руках у тетки.

Матери своей он больше не видел. До Кош–Кака доходили неясные, неуловимые, как степные ветры, слухи о том, что вдова недолго жила в доме амлякдара. Ее отнял у него знатный вельможа, который стал впоследствии правителем Денауской провинции в Восточной Бухаре, но в те времена для степняков Кызыл–Кумов пятьсот верст, отделявших кишлак Кош–Как от Денау, были почти непреодолимы, и Санджар рос в полном неведении — жива его мать или нет?

Родной матерью для него стала тетушка Зайнаб.

Она хлопотала сейчас, собирая своего любимца в дальнюю дорогу, на Соленые колодцы, расположенные в семи днях пути к северу от Кош–Кака. Там паслись отары каракулевых овец двоюродного брата тетушки Зайнаб, могущественного бая Музафара. К нему посылала старушка племянника, надеясь, что там он станет испытанным чабаном, а может быть, о, предел мечтаний, женится на дочери дяди, породнится с ним, разбогатеет.

— Когда сделаешься баем, когда у тебя будет свое стадо, вспомни о старушке, которая была тебе матерью, и… — тетушка Зайнаб всхлипнула, — позови ее к себе доить овец. Хоть одним глазком я смогу поглядывать на тебя, мой золотой месяц…

У Санджара опускались руки. В горле начинало першить. Он отворачивался, отходил в угол и шмыгал носом, как будто ему было не девятнадцать лет, а четыре-пять, будто он был не бравым джигитом, а сопливым мальчишкой, который держится за подол матери. Он только мог выговорить:

— Тетушка… тетушка, — и машинально гладил голову огромного пса Волка, который растерянно тыкал холодным мокрым носом в его ладонь и жалобно скулил.

Еще ночью тетушка Зайнаб сбегала к единственному грамотному в кишлаке человеку, настоятелю мечети, достопочтенному потомку пророка Ходжа Иноятулле. За скромный дар — кусок сбитого из овечьего молока масла — он написал арабскими буквами на клочке пергаментной бумаги «молитву путешествующих и скитающихся». Тщательно складывая бумагу треугольником, чтобы вложить ее в сшитый из тряпки амулет, духовный наставник степной паствы, хотя любопытствовать совсем не пристало столь знатной духовной особе, осторожно спросил:

— Кто же, тетушка, отправляется в далекое путешествие?

— Ой, домулла… я сама хочу сходить к священному колодцу Хозрета. Скоро ведь умирать, а я ни у одной святыни еще не молилась…

— Хорошее дело задумала. Да… А сынок твой Санджар не ушел еще из кишлака?

Тетушка Зайнаб поняла, что ее хитрость раскрыта, и испуганно забормотала:

— Уходит, уходит. Завтра уходит…

— И правильно делает. Разве можно перечить великим и почтенным? Нельзя перечить. Пусть он уходит подальше, пусть степь наша укроет Санджара пока не забудется его дерзновенный поступок.

Он усмехнулся в седую, пожелтевшую от времени бороду, и добавил:

— А в молитве я, тетушка Зайнаб, написал имя Санджара. Исправить, что ли?

— Да нет, пусть уже останется…

Она ушла в смятении, пораженная проницательностью имама, преисполненная благоговейным к нему почтением.

На рассвете тетушка Зайнаб пришла будить своего мальчика, свое счастье. Прикосновение рук, надевавших на него амулет, разбудло Санджара. Он поспешил, встать.

Утром пили ширчай, сытное кушанье из горячего молока, заваренного зеленым чаем, овечьего масла и кусков лепешки, сдобренное пахучим черным перцем. После завтрака тетушка Зайнаб читала племяннику, согласно обычаю, наставления.

— Помни, — говорила она, — что наказывал отец трем своим сыновьям — юным богатырям, отъезжающим на поиски птицы счастья. Вот что он сказал им: «Внимайте и помните! Не будьте ворами — и будете ходить с гордой головой, не хвастайте — и стыд не коснется вашего лица, не

лентяйничайте — и не будете несчастными». Сын мой, как тяжело на сердце… Но я знаю, птица счастья не уйдет от твоих рук…

Она поцеловала юношу в лоб и долго стояла в дверях, глядя, как Санджар, провожаемый жалобно скулящим Волком, медленно удалялся, погоняя осла, по тропинке в степь.

Санджара провожал не только взгляд, его тетки: на краю кишлака, в тени глинобитной стены полуразрушенного дома стояла девушка. Она тоже жадно смотрела на уходившего юношу.

Девушка не раз поднимала руку ко рту, чтобы крикнуть, и каждый раз беспомощно опускала ее.

Но Санджар не видел девушки. Обуреваемый горькими чувствами, он, если и оборачивался, то только для того, чтобы посмотреть на родной дом и на тетушку Зайнаб. Наконец, он остановился и погладил Волка по голове.

— Иди… иди домой!

Ему пришлось прикрикнуть на собаку, и только тогда Волк, поджав обрубок хвоста, понуро побрел обратно в кишлак.

 

IV

Немало лет прошло со времени описанных событий, изменилось лицо пустыни Кызыл–Кум. Сейчас все: и чабаны Ак–Тепе, и старательные земледельцы Синтаба, и неутомимые бродячие охотники — мергены, и звонкоголосые караван–баши — водители верблюжьих караванов, все в один голос утверждают, что в памяти людской никогда не было столь страшного песчаного урагана, как в тот год.

Уже с вечера были замечены зловещие предвестники надвигающейся беды: кровавое солнце медленно тонуло в кирпично–красных, застывших волнах песка, в небе буйствовала оргия красок.

После душной ночи солнце вставало с трудом. Стена желтовато–серой пыли поднималась ввысь. И казалось, что это не солнце восходит с востока, а желтая, призрачная луна. Дымная стена неумолимо надвигалась на колодцы, аулы, стоянки степных пастухов. Небо темнело, красноватая марь разливалась в воздухе.

Ураган начался сразу. Барханы задымились, словно гигантские костры. В воздухе понеслись веточки саксаула, травинки, пучки колючки, крупный песок. Свет померк, стало темно.

Много бед наделал буран. Погиб скот кочевых аулов — бесследно пропали чабаны и отары овец. Засыпало Колодцы. Исчезли юрты с целыми семьями. С тех пор тот год в песнях кызылкумских певцов именуется «Годом ветра».

Накануне бурана из Бухарского оазиса вышел и углубился в пустыню знаменитый скотовод и богач, бухарский лихоимец Саттарбай Зайнутдин–кази. Две сотни чабанов пестовали его многотысячные стада великолепных каракулевых баранов. Были у него и бесценные производители, дававшие потомство с серебристой шкуркой, и бронзово–золотистые ширази, и иссиня–черные араби с нежным завитком, подобным локону возлюбленной.

Всю ночь дороги на краю пустыни оглашались заунывными выкриками чабанов — «гей, гек–гек», лаем псов, блеянием баранов.

Бай спасал свое добро от восставшего народа, от большевиков. Он бежал через пустыню, через море барханов в далекий Хорезм. Безумный страх завладел Зайнутдином. Он метался на взмыленном коне между отарами и рассыпал удары камчой направо и налево.

Старики–чабаны подходили к Зайнутдину, предостерегали:

— Бай–ака, идет красная буря… Путь далек. Колодцы не проверены.

Но Зайнутдин гнал отары все вперед и вперед. Он уходил в пустыню, страшась народного гнева.

По безлюдным тропам вел Зайнутдин–бай свои неисчислимые стада, свою жизнь, свое богатство. Зоркие проводники искали дорогу к колодцам по звездам. Но раскаленный ветер — злой гармсиль спутал тропинки, заметал песком древние скотопрогонные пути от базаров Бухары, Вабкента, Шафрикана к амударьинским бродам и дальше — в великий Хорезм.

Шел бай через Кызыл–Кумы на север, подгоняя чабанов, подгоняя свои стада. Как только последний баран на водопое у колодца утолял жажду, Зайнутдин извлекал из кожаного расшитого футляра пиалу, наполнял ее водой и медленно пил, молитвенно закрыв глаза. Помолчав немного, он начинал кричать неистовым голосом:

— Эй, слуги, рабы, несите кетмени!

Слуги в несколько минут засыпали колодец, или бросали в него издохшего барана.

Зайнутдин–бай, в дикой ненависти к народу, восставшему против господина, обрекал жителей степной области Кимирек на вымирание, а их скот на гибель.

— Во имя бога, — громко говорил он, проводя руками по лицу и бороде, — во имя бога! Оомин!

— Оомин! — вторили спутники, грузили кетмени на верблюда и пускались вдогонку за стадами.

А через много дней к берегу полноводной Аму вышла жалкая пара — крупный, косматый козел, вожак стад, и изможденный, в лохмотьях, страшного вида человек с посохом в руке. Никто не признал бы в нем богача Зайнутдина–бая.

Это было все, что осталось от тысячных отар, все, что отдала пустыня. Остальное — и людей, и стада, и богатства похоронили в своих безбрежных пространствах Кызыл–Кумы.

Исчезли стада из области Кимирек, ушли чабаны. Безмолвие смерти пришло в степь.

В глуби песчаного моря возникает точка. Она мала, она равна песчинке.

Точка по временам исчезает, кажется, что это обман зрения. Но нет — она чуть–чуть увеличивается, она движется; медленно, но движется.

В пустыне видно далеко. И нужно ждать по крайней мере полчаса, пока точка превратится в маленькое пятно. Сейчас уже ясно, что среди песчаных холмов движется живое существо. Больше того, можно разглядеть, что это всадник.

Лошадь тяжело плетется по склону бархана, спускается, исчезает в лощине, вновь появляется. В движениях всадника нет уверенности, он едет, часто меняя направление; временами он подолгу задерживается на гребне бархана и напряженно вглядывается вдаль.

Усталое лицо всадника почти черно. Халат покрыт пылью, конь еле держится на ногах. С трудом можно узнать в этом обросшем человеке с воспаленными глазами знатного вельможу Али–Мардана. Он слезает с лошади и идет пешком. Но ноги не слушаются. По сыпучему песку идти трудно.

Али–Мардан бормочет сквозь зубы:

— Лысый бархан! Где Лысый бархан?

Два дня назад улеглась, утихомирилась буря.

Ураган изуродовал лицо пустыни, занес песком следы караванных троп, засыпал трупы павших от жажды животных, разметал пепел и уголь костров. До самых верхушек заметены песком кусты саксаула, к веткам которых привязаны тряпочки, чтобы легче было найти путь к колодцу, носящему невеселое название «Человек не вернется».

Отчаяние, страх смерти сжимают сердце Мардана. Он разговаривает сам с собой вслух.

— Где колодец? Проклятая буря… Вернуться… Нет, не доберешься до воды. Конь до утра не выдержит.

Временами бормотание становится бессвязным — Али–Мардан, словно в бреду, выкрикивает слова угрозы.

Кругом, куда ни взглянешь, на горизонте блестят водной гладью озера, но стоит приблизиться к ним, и они исчезают, растворяются в синеве небосвода.

— Пропал, пропал, — бормочет путник. — Пешком далеко не уйти. Где же бархан?

И Али–Мардан начинает исступленно хлестать коня камчой, дергать уздечку.

На вершине холма, только недавно насыпанного ветром, он снова сдерживает хрипящего коня.

Солнце стоит в зените. Печет. Кругом расстилается песчаное море — бесчисленные гряды барханов застыли мертвыми, однообразными волнами.

Али–Мардан тронул поводья, конь шагнул вниз по склону бархана. Но рука с камчой застыла в воздухе.

— Кх–ххк, — раздалось явственно и громко. Али–Мардан не верил своим ушам.

— Кх–ххк… ну, ну…

Из–за гребня бархана появились длинные ослиные уши, шея, седло…

Над спиной осла возникла красная с блестками, побуревшая от времени чалма, затем голова человека.

Осел вышел на песчаный склон, равнодушно ущипнул жалкую сухую травинку и остановился, меланхолично шевеля своими толстыми ушами.

Человек в пастушьей одежде пытливо и недоверчиво изучал Али–Мардана.

Солнце наполняло воздух нестерпимым светом и жаром. Вершины барханов чуть–чуть курились. Потянуло сухим, горячим ветром.

Пастух и вельможа смотрели друг на друга молча.

— Собака, — прохрипел Али–Мардан, — ты смеешь не приветствовать знатных мира! Я приказываю, ты повинуешься.

Человек в чалме встрепенулся, но не похоже было, что он испугался. На потемневшем лице его было видно только утомление и равнодушие.

— Господин, мы пыль ваших следов. Степь велика. Воины эмира далеко. Пастушеские законы иные, нежели в городах. Здесь, в песках, нет господина и раба. Здесь есть только дорожные братья.

— Вода у тебя есть?

— Есть немного, один глоток…

Пастух достал из хурджуна небольшой кожаный мешок и деревянную чашку. Забулькала вода. Али–Мардан забыл обо всем на свете. Слез с коня и схватил пиалу.

Конь, храпя и фыркая, тянулся к чашке…

Напряженно припоминал Али–Мардан, где он видел пастуха. Его открытое лицо казалось очень знакомым. Напрягая память, вельможа перебирал последние встречи. Что–то важное, серьезное ускользало из памяти…

— Куда идешь? — крикнул Али–Мардан. — Где Лысый бархан? Где путь к колодцу «Человек не вернется»?

Пастух усмехнулся:

— Великий бек кричит на меня. Но и ничтожный смертный может быть полезен большому господину. Лысый бархан разметало ветром. Нет больше Лысого бархана. Но дорогу можно найти… Я проведу великого бека.

Как человек пустыни отыскивает дорогу — загадка. Никаких признаков караванных троп не осталось после песчаного бурана, никаких опознавательных знаков. Безмолвно высились громады сыпучих холмов. Кустики саксаула и тамариска были все одинаковы с виду.

Вверх, вниз. Путь в пустыне измеряется не верстами, не километрами, а днями. Медленно проплывают мимо барханы, глубоко в песок уходят копыта лошадей. Поскрипывают кожаные ремни, позвякивают стремена…

Солнце уже клонилось к горизонту. Пустыня была все та же.

И вдруг лошадь встрепенулась и шумно потянула ноздрями воздух. Задремавший было в седле Али–Мардан приподнялся на стременах. Вдали, еще очень далеко, белела плоскость такыра и на ней чуть темнело пятнышко.

— «Человек не вернется», — громко сказал шедший рядом пастух, — вода, много воды.

Еще час утомительного, напряженного пути. Проводник незаметно ушел вперед. Он быстро и размашисто шагал по песку в своих мягких сапогах. И ноги его не вязли глубоко.

До колодца оставалось сотни две шагов. Когда песок кончился и путники вступили на твердую, как паркет, глину такыра, Али–Мардан вдруг вспомнил…

— А! Так вот кто это!

Он снял через голову винтовку и окликнул проводника:

— Санджар, эй!

Пастух удивленно повернул голову на оклик.

— Ага, ты Санджар, большевик. Ты умрешь за то, что осмелился оскорбить величие мира. Стой, не шевелись!

— Господин, я не большевик, я человек степи, указавший вам дорогу из песков — где смерть, к колодцу — где жизнь. Оказавший помощь врагу становится другом врага, таков закон пустыни. Постойте, господин…

— Мудрые сказали: пощадивший врага сам погибает. Вот тебе закон.

Выстрел почти не прозвучал. Словно кто–то ударил палкой по ватному одеялу. Песок и накаленный тяжелый воздух смягчили звук.

Санджар шагнул, растерянно взмахнул рукой, ноги подвернулись, и он, как мешок, опустился на землю. Что–то пытался сказать. Тяжело повалился на бок. Пальцы разметавшихся рук впились в трещины такыра.

Али–Мардан с минуту смотрел: потом спокойно закинул за спину винтовку и тронул коня камчой. Вельможа был доволен. Он разделался с презренным пастухом, осмелившимся поднять свой голос против властителей. Дух возмущения должен быть подавлен в самом зародыше.

Конь ускоряет шаг. Сейчас будет вода… Еще минута.

С трудом Али–Мардан перекидывает ногу через седло и спускается на землю. Неверным шагом подходит к глиняному возвышению. Небольшой водоем, к которому ведет желоб, высеченный из глыбы белого нуратинского мрамора пересох, но глубоко в черном провале колодца заманчиво блестит вода.

Скорее воды! Скорее, скорее…

Конь с яростным нетерпеньем трется мордой о глиняный выступ и жалобно ржет. Али–Мардан бегает вокруг колодца, выкрикивая проклятия, растерянно бормочет, поднимается на возвышение, сбегает на такыр. Снова бежит, хватается за голову и бессильно спускается на край возвышения.

— Пить, — хрипит Али–Мардан, — воды!

Вода, точно голубое блюдце, виднеется на глубине десятка метров. Ни ведра, ни веревки нет. Пастухи, уходя, все забрали или зарыли.

Вода близко, но ее не достанешь…

Наступает ночь. Прохлада не утоляет жажды. Человек вновь вскакивает. Он похож на помешанного. Он ползает на четвереньках и воет, снова и снова заглядывает в темный провал колодца, откуда тянет сыростью и плесенью. Отламывает кусочки глины и сосет их, словно надеясь, что они потушат пожар во рту. Иссохшие губы еле шевелятся:

— Азраил, Азраил, черная тень…

На рассвете Али–Мардан вскочил и зашагал по такыру, туда, где лежало тело Санджара.

— Он пастух, он знает, где ведро… где прячут ведро, — бормотал Али–Мардан.

У подножья бархана на границе песка он остановился и начал соображать. Голова кружилась.

Вот отпечатки копыт на твердой корке такыра, вот красновато–бурое пятно — кровь. Но тело пастуха исчезло. Нет и осла.

Мардан захохотал дико, хрипло:

— Санджар! Шакалы утянули труп, съели Санджара…

И посланец эмира поплелся обратно к колодцу. Мысли его путались.

Дрожащими руками он отстегнул ремень от винтовки, сцепил его с поясом. Распустил и привязал к ремню чалму. Прикрепив это подобие веревки к деревянному вороту, Мардан, упираясь ногами в стенки, начал опускаться вниз к воде.

Солнце выкатилось из–за цепи барханов. По белой поверхности такыра струились потоки лучей. Пустыня замерла. Вдруг в полной тишине раздался характерный звук рвущейся материи. На вороте колодца дернулся небольшой лоскут чалмы.

Конь, стоявший, низко опустил голову, насторожился. Далеко под землей раздался глухой всплеск и заглушённый вопль. Жадно глотая воду, Мардан приподнялся и сел так, что голова и грудь оказались над водой.

«Пойдешь, не вернешься, пойдешь, не…»

Мир погрузился во мрак, только где–то далеко в вышине медленно кружилось пятно света.

«Не вернешься…» Пятно кружилось, разрасталось… больше… больше.

Мир, казалось, шатался. Вздымались и опускались барханы. В хаосе пятен прыгали и исчезали мысли. Сильно качало, встряхивало.

Вдруг все стало ясно, все припомнилось. Али–Мардан попытался занять на спине верблюда более удобное положение и осмотрелся.

Песчаные желтые холмы плыли наперегонки по горизонту. Голова кружилась, поташнивало. На зубах скрипели песчинки.

Рядом с верблюдом шагали согбенные люди, нет, тени людей. Жалкие рубища покрывали их изможденные тела. На ногах звякали ржавые цепи.

«Осужденные навечно, — мелькнула мысль, — я достиг Цели».

Верблюд шагал, покачиваясь. От неудобного положения затекли руки и ноги. Кровь прилила к голове.

— Стой, собака! — крикнул Мардан. — Остановись!

— Стой! — завизжал бородатый человек в лохмотьях и начал размахивать палкой перед мордой верблюда.

Верблюд уныло заревел, опускаясь на колени.

Мардан спустил ноги на песок, сделал несколько неуверенных шагов, расправил члены и с облегчением вздохнул. Внезапно вырвал из рук погонщика посох и начал наносить удары по склоненным спинам.

— Кто господин? — хрипел Мардан. — Убить надо каждого, кто осмелился коснуться посланца эмира. Казнь самая ужасная… кожу с живых!

На коленях к вельможе подползал старик.

— Милостивый, мудрый, могучий, — шепелявил он беззубым ртом, — позволь собаке открыть рот и сказать.

Капельки пота выступили на лбу посланца эмира. Он остановился, всмотрелся в лицо старика. Старик был страшен. Оба уха оторваны, вместо носа зиял черный провал, на руках не хватало по два пальца. На обнажившейся местами из–под просаленных отрепьев спине розовели полосы старых рубцов. Видно, палач основательно поработал, прежде чем отправил свою жертву на каторгу.

Али–Мардан посмотрел вокруг. Отвратительные маски толпились перед ним — люди с вырезанными языками, безглазые, безносые, все в зловонных струпьях, незаживающих, гноящихся ранах. Осужденные навечно ползали по песку, стонали, мычали, молили.

— Позволь сказать, — говорил старик. — Мы не замышляли плохого. Мы извлекли вашу милость из колодца. Мы везем вас, светлый бек, в рудник Сияния к господину невольников. Пощады! Пощады!

Старик тянулся к полам халата. Мардан брезгливо оттолкнул его.

— Отойди!

— Пощады, пощады! — завопили осужденные и поползли к Мардану.

— Тот опустил палку.

— Где мое оружие?

Осужденные навечно завыли еще громче:

— Пощады! Пощады!

Старик, икая от страха, рассказал, что около колодца ничего не нашли.

— Вот коня поймали…

Мардан оглядел коня. Хурджун с продуктами, седло, сбруя — все было цело. Но винчестера не было.

Мардан отлично помнил, что перед тем, как опускаться в колодец, он положил оружие на глиняное возвышение. Там же он оставил и патронные сумки, чтобы лишняя тяжесть не мешала добраться до воды. И вот теперь винтовки нет. Перед толпой осужденных Мардан чувствовал себя голым, беззащитным. Он подозрительно рассматривал распростертые на земле фигуры.

— Довольно, — прервал Мардан старика, — едем. Вы у меня заговорите.

После целого дня пути, уже на закате, караван вышел из песчаных дюн и углубился в узкую щель, прорезавшую голые, безжизненные горы. Становилось темно. Звон кандалов эхом отдавался в скалах. Верблюд шагал быстро. Осужденные едва поспевали за ним, — спотыкались на каменистой тропе, падали. Посланец эмира спешил. Он был у цели.

Над острыми зубцами гор поднялась луна. Стало видно, что каменные стены раздались вширь. Ущелье переходило в долину. Тропинка серела среди обломков скал.

Верблюд вдруг засопел и начал пятиться назад.

В камнях кто–то шевелился. Кряхтя, поднялась темная фигура.

— Эй, водоносы что ли? Кто едет, эй?

Человек с винтовкой в руке подошел вплотную к верблюду. Ухватившись рукой за седло, он внимательно, снизу вверх разглядывал приезжего.

— Э, — сказал с удивлением стражник, — кто это? Вдруг он повернулся вглубь долины и диким голосом завопил:

— Палван, Палван–ака! Идите скорее, хозяин приехал.

Мардан с облегчением вздохнул.

— Наконец–то добрался…

 

V

— Нам нужно держать совет.

— Хорошо, господин.

— Загоните навечно осужденных в пещеры.

— Повинуемся, господин.

— Пусть с ними идет Юсуп, надсмотрщики и нукеры.

— Повинуемся.

— Мы же с вами, Палван–ака, с Ашуром и Нурали обсудим священное повеление опоры ислама, вверенное мне — ничтожному рабу эмира. Я вез приказ через горячую бурю и пески. Тень смерти спускалась на меня, но мои дрожащие руки не выпускали фетвы с печатью самого Алимхана.

— Повинуемся… да светит солнце великим.

Али–Мардан в обществе трех степенных бородачей сидел на красной кошме на крыше небольшой мазанки, в которой жили надсмотрщики, и потягивал из голубой китайской пиалы остуженный чай.

Собеседники посланца эмира совсем не были похожи на палачей. Толстые физиономии их лоснились, хитрые глазки, тонувшие в жире щек, озорно и даже весело бегали. Только всевозможное боевое оружие — винчестеры, маузеры, пулеметные ленты, — которым они были обвешаны, показывало, что здесь сидят беспощадные надзиратели каторги, властные над жизнью и смертью людей, осмелившихся поступком, словом, а иногда только мыслью совершить противное диким законам эмирата.

Али–Мардан в раздумье обвел взглядом лежавшую внизу перед домом долину.

Местность была мало привлекательна. Рыжеватые, лысые, кое–где покрытые темными осыпями щебенки холмы в отдалении переходили в пустынные, безжизненные горы. Их вершины тонули в белесой мгле, сливавшейся с ослепительной синевой небес.

Впереди, перед хижиной, высился крутой скалистый обрыв. Даже на большом расстоянии он поражал глаз весьма необычным своим видом. На общем мрачном фоне тянулась несколько наискось яркожелтая полоса, а под нею, вплоть до основания скалы, — грязная голубая лента. Местами стена рассекалась почти вертикальными полосами более светлого голубого цвета.

Неудивительно, что эта скала сразу привлекала к себе внимание редких путешественников, попадавших в долину.

Быть может, сотни лет назад сюда пришел в поисках меди или золота человек. Он заприметил странную скалу и проник вглубь ее через естественную пещеру. Здесь были найдены богатства, создавшие Пещере Сияния славу на тысячелетия.

Ни безводье, ни тяжелый путь, ни неслыханные лишения не могли заставить людей отказаться от разработок. Сокровища шли властителям Согдианы и Хорезма, а впоследствии Бухары.

Когда по степным просторам Средней Азии проносились орды завоевателей, связь рудника с внешним миром, с оазисами, прерывалась; шахтеры погибали или разбредались, работа замирала. Но, как только наступало успокоение, неутомимые искатели появлялись в долине Пещеры Сияния, находили по старым следам, по указаниям тайных рукописей, по рассказам стариков древние копи и принимались за работу.

В далекие времена на руднике работали вольные шахтеры, образовывавшие свободные артели и цеха и продававшие добытые ценности на шумных базарах Ургенча, Гиждувана, Отрара, Самарканда. В Бухарском же эмирате рудник был превращен в каторгу. В течение последнего столетия сюда, в долину, пригоняли работать осужденных на вечное тюремное заключение.

Оторвав взгляд от долины, Али–Мардан медленно проговорил:

— Что же? Прибавилось сколько–нибудь в казну великого? Много ли накопали эти… прозябающие по милости господина?

Один из бородачей почтительно наклонился к самому уху Али–Мардана и что–то зашептал. Лицо посланца эмира расплылось в довольной улыбке; он не ожидал таких результатов.

— Мы нашли в пятом боковом ходе новое гнездо, — вслух продолжал надсмотрщик, — и земля отдала нам великие богатства.

— Как рабы?

— Спокойны… Только в конце прошлой луны Салим–писец и горбатый Худайберген из Хатырчей вздумали пробраться к Сладкому колодцу… хотели, ишаки совсем уйти.

— Ну?

Вместо ответа бородатый провел указательным пальцем по горлу и выразительно захрипел. Али–Мардан брезгливо поморщился:

— Хорошо… Дело, не стоящее беспокойства.

Солнце медленно катилось к западу. Не чувствовалось ни малейших признаков ветерка. Жара становилась невыносимой. Али–Мардан и его собеседники перебрались под навес небольшой террасы. Здесь было прохладнее.

Диванбеги ничего еще не говорил надсмотрщикам — ни о падении под ударами народа «Средоточия Веры» — Бухары, ни о трусливом бегстве владыки государства. К чему смущать шаткие умы! Да разве и нужны лишние разговоры. Надо спешить закончить дело… Али–Мардан встрепенулся и, смерив расстояние от солнца до вершин гор, скороговоркой произнес:

— Собаки Салим и Худайберген получили то, что заслужили, — и продолжал, словно размышляя вслух, — а нельзя ли, нельзя ли всех…

Бородачи опешили.

— Всех? — спросил Палван.

— Всех.

— Как так всех? Восемь десятков душ?

— Да, всех… всех.

— Кто же будет работать?

— Найдутся… Найдем… Сейчас они не нужны. Видно было, что начальники рудника ничего не поняли, хотя все согласно закивали головами.

— Эмир приказал, — заговорил Али–Мардан, — эмир решил, а что значат наши мысли и решения перед волей повелителя? Пыль с подошвы его сапога. Эмир решил кончить Пещеру Сияния. Кончить совсем. Предупреждаю — молчание. Иначе мы сами станем жертвами рабов.

Бородачи переглянулись; им стало жутко. Никто ничего точно не знал, но и сюда, в центр великой пустыни, неведомыми путями просочились непонятные, странные слухи…

— Что с благородной Бухарой? — осторожно проговорил один из собеседников.

Поколебавшись с минуту, Али–Мардан заговорил:

— Презренные кафиры подняли оружие на государство правоверных. Большевики стали хозяевами города. Эмир, да продлятся его дни, под напором красных солдат проследовал в долины Гиссара и Кабадиана… собирать под свою высокую руку воинов ислама. Во дворце мне, ничтожному, их милость приказали: «Скорее отправляйся в Пещеру Сияния, убей рабов, возьми с собой, что добыто, и привези в Дюшамбе или в то место, где мы будем пребывать. Никто из большевиков не должен узнать о существовании пещеры. Надо стереть следы. Ни «туварищи», ни большевики не получат в свои руки источника богатств. Пусть мир забудет дорогу к руднику, пока не восторжествует правая вера…» Сегодня надо кончать. Раб нужен или за работой, или в смертном сне.

Али–Мардан замолчал, разглядывая почти стертый узор кошмы.

Палван вскочил.

— Ну, надо резать.

— Где же оставил ты свой ум? Забыл, что тихо идущий всегда дойдет. А кто же будет закрывать ход в рудник? Помни — эмир приказал уничтожить даже следы разработок…

Младший из надсмотрщиков, Нурали предложил покинуть осужденных в пустыне. Надо забрать все бурдюки с водой, оружие, ценности и ночью, когда утомленные каторжным трудом рабы будут спать, незаметно уйти.

Али–Мардан заколебался. План был не плох.

«Но вдруг кто–нибудь, хоть это и невероятно, проберется через пустыню в Бухару к большевикам и разболтает о руднике? Или уйдет на север к колодцам Тамды, к казахам?»

— Нет, так нельзя, — вслух размышлял посланец эмира. — Так нельзя. — И, как бы отвечая на свои мысли, решительно заявил: — Нет, плохо задумали. Никто, ни одна живая душа не будет выпущена отсюда. Руками рабов уничтожим рабов.

— Хорошо, господин, воля эмира — закон.

Никто никогда не уходил из Пещеры Сияния. Попасть на рудники — значило быть заживо похороненным. Человек еще был, возможно, жив, но семья каторжника сзывала родных и знакомых, плакальщицы голосили и раздирали на себе одежды, совершались тоскливые обряды, как по покойнику, устраивались молчаливые поминки. Бегом несли пустые носилки — тобут — на кладбище и в установленные сроки зажигали на мазаре свечи.

Пусть еще осужденный навечно жил год–два, а может быть и десятилетие с колодкой на шее и с цепями на ногах, но для ближних и друзей он был мертвецом.

В Бухаре эмир и его приближенные умели забывать о человеке, забывать навсегда.

Пустыня ревниво хранила в своих недрах и Пещеру Сияния, и неисчислимые ценности, и живых мертвецов.

Если зимой или весной, когда на такырах и в степных ямах скапливается вода, в долину Пещеры Сияния случайно попадал охотник за лисицами и джейранами, путь его неуклонно и беспощадно пресекался. Человека убивали — спокойно, неспеша. В лучшем случае его посылали в самую глубокую шахту.

«Пойдешь, не вернешься» — так называли обширную область гор и холмов в центральных Кызыл–Кумах. И действительно, кто попадал туда, тот более не возвращался.

Не было никакой возможности бежать из долины рудника Сияния. Стража зорко следила за табором осужденных. А если кто–либо и ухитрялся выбраться, далеко уйти ему не удавалось. От колодца, из которого брали воду для рудника, до Пастушьих колодцев тянулись пространства мертвых песков на добрых полторы сотни верст, а каждый десяток верст в пустыне равен половине дня пути для всадника, едущего на здоровом и сильном верблюде. Пройти столько пешком изнуренный непосильным трудом человек не может. Закон пустыни гласит: «В песках человек без верблюда — мертвец».

Али–Мардан равнодушно попивал чай.

Толпа рабов лихорадочно копошилась у подножья скалы.

Заваливали вход в пещеру, заравнивали кучи камня и песка. Несколько человек забрались на край обрыва и сталкивали вниз глыбы камня. Красноватая пыль облаком поднималась к небу.

Осужденным было объявлено, что по воле эмира рудник должен быть разрушен, а рабы отправлены в другое место.

Входное отверстие пещеры на глазах уменьшалось.

С грохотом катились сверху потоки щебня и гальки.

— Эй, эй, держи!

Пыль медленно рассеялась. Рабы молча смотрели на то место, где только что был вход в рудник. Сейчас здесь высилась огромная насыпь из щебня, гальки, обломков скал.

— Еще, — закричал Мардан, — еще камней!

Он спустился в долину и стал показывать сам, куда нужно подбрасывать камни и землю. Рабы работали молча и сосредоточенно.

И вдруг, когда работа уже казалась законченной, в верхней части насыпи песок зашевелился, вниз по «слону с шуршанием покатились камешки. Все замерли. Кто–то пытался изнутри откопать выход из пещеры.

Из–под камня высунулась рука. Судорожные движения скрюченных пальцев показывали, что человек задыхается. Пальцы словно пытались ухватиться за что–нибудь. Они то скребли край камня, то разбрасывали щебень.

Движения руки становились все слабее.

— Помочь надо. Там остались люди! — прозвучал резкий возглас.

— Там люди!

— Там люди, нельзя засыпать!

— Откройте вход!

Высокий и сухой, как мумия, старик, гремя цепями, с кетменем в руке, скользя и падая, начал подниматься по насыпи вверх. Ноги его съезжали вместе с песком, он вскидывал руки, из горла его вырывались дикие крики.

И сразу разразилась буря.

Вечно осужденные кричали, выли, грозили.

— Нельзя! Там люди! Остановитесь!

Али–Мардан бросился к толпе.

— Кто сказал — «нельзя»?

Проговорил он это совсем негромко. Но так была подавлена воля рабов, что этих невнятно произнесенных слов было достаточно — крики потухли так же быстро, как и вспыхнули.

— Кто сказал «люди»? Там людей нет, там рабы. Какая собака смеет нарушить волю великого!

Мардан поднял маузер и хладнокровно пристрелил старика.

— Ну, кто еще?

Вмешался бородатый надзиратель:

— Господин, — прохрипел он, — господин, там люди еще есть, наши нукеры, много людей, позволь им выйти оттуда.

— Молчи! — закричал Али–Мардан. Голос его сорвался в тонкий визг. — Ты тоже болтаешь.

Он с силой ударил дулом револьвера по лицу надзирателя. Тот упал на колени, затем медленно свалился в сухую колючку и лежал ничком, вздрагивая и странно всхлипывая.

— Ну?

Все молчали. Осужденные жались друг к другу.

— Бросай, — закричал Мардан, — бросай! Эй!

С обрыва снова посыпались обломки скалы, камни. В последнюю секунду видно было, что рука заживо погребенного снова зашевелилась, пальцы сжали упавший сверху осколок камня. Все заволокло пылью.

Дрожащие лучи солнца вырвались из расщелины в горе и осветили жалкую группу осужденных. Они сидели безмолвно на камнях, на земле. Приближался час вечернего намаза и скудного ужина. Бородачи притащили мешок с черствыми лепешками и бурдюки со зловонной солоноватой водой.

Мардан с явным удовлетворением поглядывал на гору щебня, песка и камней, скрывшую вход в пещеру.

Рудник перестал существовать, исчез.

— Ночью пусть разрушат жилища, — приказал Али–Мардан, — чтобы никто не нашел и следов. Заставьте работать всю ночь. Утомившихся рабов будет легче прикончить.

Снова стало тихо в долине.

Солнце скрылось за горой. В отблесках зари пылала скала Пещеры Сияния. Высились причудливые утесы. В провалах и расселинах неподвижно застыли мертвые потоки белесого щебня, переходившие у подножия горы в сплошное нагромождение валунов, скал и камней. Казалось, грандиозный подземный толчок встряхнул горные хребты, и вершины их низринулись в долину и засыпали все живое. Никому никогда не пришло бы в голову, что здесь похоронен большой рудник, откуда в сокровищницу бухарских эмиров поступали в течение многих столетий неслыханные богатства.

— Сколько осталось рабов? Не сосчитали еще? — спросил Мардан вечером, за ужином. — Как только начнет светать, ведите всех собак к Сухому роднику.

Али–Мардан хозяйским взглядом окинул долину. Дно ее тонуло в глубоких тенях. В воздухе стоял не то туман, не то пыль, не осевшая после дневных работ. Из сумрака вырывались, будто залитые кровью, гигантские скалы, разделенные темными провалами расщелин. Краски бледнели. Потухали отсветы зари…

 

VI

На рассвете печальный караван тронулся в путь. Али–Мардан ехал верхом позади.

Переход через невысокий, но очень крутой перевал был тяжел даже для здоровых, сытых солдат охраны. Истощенные рабы быстро выбились из сил. Многие падали. Мардан заботился, чтобы они больше не вставали. Горное эхо то и дело передавало звуки выстрелов. Не останавливая коня, даже не наклоняясь, Мардан прицеливался и разряжал маузер в упавшего человека.

Лицо посланца эмира было равнодушно и непроницаемо. Лишь изредка подергивались губы.

Иногда он привставал на стременах и кричал:

— Шевелитесь, собаки, быстрее! Упавший не встанет.

Осужденные понимали, что их ведут на смерть. Но ни слова протеста не было слышно. Медленно волоча ноги, плелись каторжники по каменистой тропинке. Казалось, по крутому склону горы ползет длинная серая гусеница.

Обливаясь потом, издавая хриплые стоны, падала новая жертва. Никто не пытался помочь товарищу, не подавал ему руку. Зачем? Все равно гибель была предначертана в книге судеб — немного раньше, немного позже. Весь мир для них замкнулся в этой тропинке горя.

О сопротивлении никто не думал. Тысячелетние деспотические законы произвола были незыблемы. Всеуничтожающая воля эмира была непреложна. Мертвящий гнет ислама парализовал всякие проблески мысли.

На самой верхней точке перевала караван отверженных остановился. Кругом, куда ни падал взгляд, раскинулись красноватые скалы и голубые горные вершины, залитые ослепительным сиянием восходящего солнца. В неизмеримой выси плыли розовые прозрачные облака. С севера тянуло прохладным ветерком.

Посланник эмира с высоты коня осмотрел толпу осужденных. Люди были похожи на мешки с костями. Плетьми свисали исхудалые руки, на ногах гноились язвы и струпья, на лица свешивались космы слипшихся волос, бороды отросли у многих до пояса.

Мардан подозвал надзирателя и приказал отобрать из рабов несколько головорезов.

Через минуту они стояли перед вельможей — дрожащие, худые, оборванные.

— Вам нужна жизнь?

— Бек, пощади! — пав ниц, завыли рабы. — Мы будем твоими рабами, твоими верными слугами до могилы.

Али–Мардан, казалось, остался доволен осмотром.

— Хорошо, вам дадут ножи. Перережьте горло тем баранам, и я отведу вас в тенистые сады Вабкента, к хаузам с прохладной водой, к чайханам, к плову. Ну?

Рабы стояли, переминаясь с ноги на ногу.

— Ну? — грозно протянул Мардан. — Кто будет выполнять мое приказание? Идите сюда.

Вышли трое. Они получили длинные острые ножи. Такими ножами колют баранов на базарах Гиждувана, Хатырчи, Варганзи.

Мардан показал на стоявшего перед толпой осужденного. Вновь назначенные палачи бросились к нему, сшибли с ног, поставили на колени. Один вывернул обреченному руки за спину, другой ловко уцепился двумя пальцами за ноздри жертвы и, задрав человеку голову назад, медленно перерезал ему горло.

— Прекрасно! — бросил посланец эмира.

Рабы тупо следили за расправой… Никто не сказал ни слова. Никто не шевельнулся. Не попытался бежать.

— Идите, убивайте, — сказал Мардан.

Добровольные палачи ринулись с остервенением в толпу. Они спешили заработать милость, жизнь…

Вечно осужденные безропотно валились на колени и подставляли горло. Кровь оросила плоские камни.

Но вдруг произошла заминка. Из поредевшей толпы безмолвно вышли пять человек, более похожих на живых мертвецов. Они шли, медленно волоча ноги, обходя трупы, стараясь не ступать по лужам крови. В нескольких шагах от Мардана рабы бросились на землю. Один из них, почерневший и тощий, со стоном заговорил:

— Закон, великий закон! Обычай пустыни говорит, что спасший жизнь человеку становится его братом. Светлейший бек, ты должен вспомнить, что только вчера мы вызволили тебя из беды, извлекли из колодца, где ты умер бы и никто не вспомнил бы о твоем существовании. Оставь же жизнь рабам, проливающим слезы отчаяния. Ты должен сохранить нам жизнь, если ты уважаешь веру отцов.

Али–Мардан сжал в руках маузер.

— Ха, падаль разговаривает. Уберите их, от них воняет.

Резня продолжалась. Осужденных навечно еще оставалось свыше сорока человек, а нукеров было всего восемь. И сейчас еще толпа могла смять солдат. Но мусульманский закон внушал: «Предопределенное не может быть изменено волей злополучного».

Только один старик, сидя на земле и раскачиваясь, кричал:

— Ты пьешь кровь людей, господин, пьешь кровь…

Мардан нетерпеливо покрикивал. Дело двигалось медленно. Палачи утомились.

«Ведь предстоит еще возня с солдатами, с надсмотрщиками. Их тоже надо убрать. — Мардан погладил рукоятку своего маузера. — Поручение выполнено. Два мешочка с драгоценными камнями в хурджуне. Дни становятся короче, а солнце уже высоко. До Сладкого колодца почти день пути».

В этот момент недалеко хлопнул выстрел. Мардан резко повернулся.

Человек бежал по гребню горы и отчаянно взмахивал винтовкой. Он что–то кричал. Невозможно было разобрать что именно. Ветер относил голос в сторону.

Все обернулись. Палачи замерли. Нукеры растерянно сжимали в руках свои ружья…

Откуда взялся здесь человек? Как он пробрался в мертвые горы через пустыню? Как мог он идти против солдат эмира, вооруженных с головы до ног?

Минута растерянности дорого стоила Мардану.

Человек приближался быстро, широкими прыжками. Еще немного, и он оказался в нескольких шагах от места кровавой казни.

Незнакомец остановился на выступе скалы над толпой и прокричал:

— Мусульмане! Братья! Разве вы бараны, которых пригнали на бойню? Опомнитесь, схватите в руки свои цепи и бейте ими по головам палачей. И пусть у них будет тысяча жизней, им не уйти от вас. Бейте эмирских со

бак! Народ восстал против тирана. Настал день справедливости.

Суеверный страх овладел посланцем эмира. Перед ним стоял пастух Санджар. Мертвец встал из могилы. Али–Мардан пытался что–то крикнуть солдатам, но изо рта его вырвались несвязные звуки, потонувшие в нарастающем ропоте толпы.

Санджар поднял винтовку и выстрелил в Али–Мардана, но промахнулся.

Выстрел послужил сигналом. С грозным воем осужденные двинулись на палачей.

Когда надзиратели опомнились, было поздно. Несколько шагов отделяли от них толпу осужденных. И хотя рабы были безоружны, а солдаты эмира имели в руках магазинные винтовки, исход столкновения был предрешен. Беспорядочная стрельба в упор не остановила толпу. В ярости рабы шли прямо на пули, и солдаты не успели даже выпустить все обоймы.

У подножья скалы несколько мгновений длилась отчаянная борьба. Толпа рабов поредела. Они побрели, шатаясь и вытирая о лохмотья руки. На камнях лежали истерзанные трупы бородачей–надсмотрщиков, вчерашних «властелинов жизни и дыхания» рабов.

Откуда–то снизу прозвенел тонкий крик:

— Братья… скорее, помогите!

Те, кто был посильнее, захватив оружие перебитой стражи, подбежали к краю обрыва. Они увидели пастуха Санджара, который, прыгая по плоским уступам склона горы, пытался догнать всадника, скакавшего во весь опор по высохшему руслу горного потока.

Пастух сделал еще один головоломный прыжок, остановился и прицелился. Осужденные замерли, ожидая выстрела.

Но выстрела не последовало. Второпях Санджар забыл зарядить винтовку. Пока он возился с затвором и патронами, всадник успел ускакать далеко.

Пастух выстрелил два раза. Звонкое эхо ответило в далеких горах.

Санджар взмахнул винтовкой и спрыгнул вниз.

Еще несколько минут рабы видели, как пастух бежал по дну ущелья.

Маленькие фигурки всадника и его настойчивого преследователя расплылись, потонули в красноватом тумане, струйками поднимавшемся над раскаленными каменистыми увалами.

Знатоки пустынных троп и колодцев, неутомимые проводники караванов говорят, будто в великой Урта–Чульской степи, лежащей за медно–красными барханами Кызыл–Кумов, можно набрести на такие места, куда скотоводы и караванщики заглядывают лишь раз в пятнадцать–двадцать лет.

Если во время скитания по великой пустыне кто–нибудь встретит престарелого, умудренного опытом чабана Якши–Мурада Низаметдина Оглы, он непременно услышит странную историю. Где–то у подножия бесплодных гор Джиттым–Тау, а может быть близ урочища Биссек–ты, недалеко от окаменевшего леса он, Якши–Мурад, видел на такыре у старинного завалившегося колодца десятки людских скелетов.

Что это были за люди, куда шли эти путники, зачем — старожилы пустыни точно не знают.

Поздно вечером у костра пастухи расскажут невероятную, повесть о далеких рудниках, принадлежавших эмиру бухарскому, о шахтерах–рабах, которых заставляли рыть глубокие норы в скалах, чтобы добывать драгоценности для эмирской казны.

Те же пастухи добавят, что в дни, когда стены Бухары пали перед красными воинами и народ бухарский выкинул, как шелудивого пса, своего гнусного повелителя, рабы, работавшие на рудниках, также заявили о своем праве на жизнь, истребили стражу и пошли через пустыню к зеленой долине Зеравшана.

Но велика пустыня и нет в ней воды. Грозны и беспощадны пески Кызыл–Кумов…

Медленно разматывается нить повествования.

И слушателю начинает казаться, что чабаны рассказывают не быль, а старую–престарую легенду.

Темнота сжимает кольцо багрового света. Из невидимого стада доносится жалобное блеяние козленка. Свирепый пес поднимает тяжелую голову с обрубленными ушами и настороженно рычит. Но все спокойно, и верный страж снова кладет голову на лапы.

Много голодных, горьких дней и ночей пробирался через море барханов на юг Али–Мардан. В кочевьях и пастушьих становищах его присутствие переносили терпеливо, безропотно. Прямо не говорили, чтобы он уходил, но всем своим видом показывали, что им и самим нечего есть, а не только гостей принимать. В тенистых садах Зеравшанского оазиса Али–Мардан вынужден был пробираться по тропинкам за старыми дувалами, чтобы поменьше попадаться на глаза дехканам. От истощения и усталости пал конь. И Али–Мардан, который совсем еще недавно, отправляясь в соборную мечеть, расположенную в ста шагах от его дома, требовал коня, сейчас брел пешком по пыльным, ухабистым дорогам, проклиная революционеров, небо, солнце, час своего рождения. Дальше и дальше шел он на юг. Он хотел пробраться в Карши или Гузар, а оттуда с помощью верных людей в Гиссарскую долину, где еще, судя по базарным слухам, держался эмир Бухары Алимхан. Но в тяжелые минуты Али–Мардан проклинал и самого эмира.

 

VII

Над далекими низкими горами медленно струился туман. Первые лучи солнца разлились по степи.

Али–Мардан сидел на краю глубокого оврага в тяжелом раздумье. Что делать, куда идти?

Два дня он шел по Карнапчульской степи, к городу медресе и мактабов — Кассану. Но Кассан был далеко, и Али–Мардан начал думать, что ему пешком не добраться. Заходить же в кишлаки он не решался…

Внезапно на дне оврага послышался топот копыт. Али–Мардан схватился за оружие.

Внизу показалась фигура всадника. Посланец эмира пристально вглядывался. Вдруг на лице его появилась улыбка. Тыльной стороной руки он вытер пот, выступивший на лбу, и громко окликнул:

— Эй, Маруф!

Всадник судорожно вскинул голову кверху. Это был невысокий пожилой человек с реденькой бородкой, с плоским мясистым носом и щелочками–глазками. Одет он был в поношенный халат со значком бухарского чиновника дарго — сборщика налогов. Такой дарго весной и летом объезжал кишлаки и следил за состоянием посевов, за сбором урожая, за молотьбой. Как только заканчивалась уборка хлебов, он немедленно извещал об этом амлякдара — главного сборщика налогов.

— Эй, дарго! — снова закричал Али–Мардан. — Эй, дарго Маруф, поднимись сюда.

На лице всадника отразился испуг. Он неуклюже слез с лошади и, припадая на одну ногу, потащился вверх по склону оврага.

Выбравшись наверх, дарго согнулся и, подбежав к Али–Мардану, приложил подол его халата к своим губам.

— Да будет мир вам, великий бек.

— Маруф, что ты здесь делаешь?

— Достопочтимый, я делаю то, что полагается совершать мне, ничтожному дарго: собираю налоги по закону эмирата…

Али–Мардан поморщился.

— О чем ты говоришь? Разве ты не слышал новости? Или ты потерял последние остатки своего разума, возясь с этими роющимися в грязи крестьянами! Где твоя голова?

Маруф еще ниже склонился перед Али–Марданом, потом быстро выпрямился; губы его искривились хитрой усмешкой. Он туманно сказал:

— Может быть, для великих эмират кончился, но, как вы изволили, ваша милость, правильно сказать, крестьяне глупы. Они все еще думают, что законы священного государства так же несокрушимы, как и большой минарет Бухары.

Али–Мардан усмехнулся.

— Сейчас сбор урожая в разгаре, и ты, конечно, едешь в кишлак, чтобы взять с землепашцев долю, причитающуюся великим?

Дарго в знак согласия приложил руку к животу и снова склонился в поклоне.

— Хорошо. Я буду присутствовать при сборе налога, — сказал Али–Мардан, — и я приказываю тебе взять всю долю, причитающуюся и эмиру, и казию, и аллаху.

— Хоп, господин, — проговорил дарго и, вежливо поддерживая под руку Али–Мардана, стал спускаться в овраг, где, понурившись, стояла его лошадь.

…В степном кишлаке Сипки, состоявшем из жалких серых мазанок, появление величественного Али–Мардана, восседавшего на лошади дарго и сопровождаемого прихрамывавшим Маруфом, было встречено со всеми признаками страха и беспредельного уважения.

Кишлачный глашатай с громкими криками «Налоги, налоги» обежал все дома и приказал дехканам явиться немедленно на общественный ток, где заканчивался обмолот пшеницы.

Пока собирали народ, Али–Мардан и Дарго сидели в тени единственного в кишлаке развесистого карагача и солидно, не торопясь, закусывали. Али–Мардан благодушествовал. Случай снова превратил его из бездомного изгнанника и беглеца во всеми уважаемого представителя власти.

— Я вижу, что я был неправ…

И только, когда Маруф недоуменно посмотрел на него, Али–Мардан понял, что разговаривает сам с собой. Он поспешил сказать вслух: — В душе простого народа живет и вечно будет жить великое уважение к эмиру, к беку, к имаму, и никакие большевики не вынудят дехкан забыть свои обязанности. А обязанности эти состоят в том, чтобы… — наклонясь к самому уху дарго, он продолжал шопотом: — чтобы платить, платить и платить, — Али–Мардан откинулся назад и громко захохотал.

Маруф вполголоса ответил:

— Эти–то заплатят, но только боюсь я, господин мой, что дехкане лишнего платить не будут. С этого кишлака, по приказу бека, налог взыскан уже за два года вперед. Да будет мне дозволено дать совет: мы великодушно, — он хихикнул, — возьмем с дехкан кишлака Сипки пятую часть того, что с них полагается за тысяча девятьсот двадцать четвертый год.

— Ты только дарго, ты жалкий раб, ты должен слушать, что тебе скажут, а не высказывать свои ослиные мысли. Слушай и делай то, что я тебе прикажу, — Али–Мардан поднялся и величественным шагом подошел к первой куче зерна.

— Что это? Хлеб? — сказал он.

И хотя было совершенно очевидно, что это пшеница, хозяин зерна, высокий, худой дехканин в рваном халате, стоявший тут же, сложив руки на животе, отвесил глубокий поклон и сказал:

— Это зерно, в количестве восьми пудов. Оно при надлежит мне, Али–Данияру, жителю кишлака Сипки, рабу эмира и бая.

Властным движением руки Али–Мардан заставил дехканина замолчать. Затем, протянув палец в сторону дарго, сказал:

— По приказу эмира, во имя аллаха и Мухаммеда, пророка его, объявляю, что здесь будет взыскан налог с эмирского раба Али–Данияра. Так, человек, пиши: от имеющегося на току пшеничного зерна, в количестве восьми пудов, взимается налог сагубордор в размере двух пудов.

Али–Данияр упал на колени и закричал:

— Справедливости, я требую справедливости. С восьми пудов пшеницы полагается взять только полпуда… Чем я буду кормить зимой своих детей?

Но Али–Мардан даже не посмотрел на него.

— Дарго! Делай, что тебе приказано.

Маруф тут же на весах отвесил два пуда зерна и велел ссыпать его в мешок. Затем он снова подошел к куче пшеницы и, приговаривая «А это добровольный подарок мне», сгреб в подол халата с полпуда зерна. Из толпы зрителей вышел небольшой юркий человек. Он приблизился к куче и деревянным совком начал отсыпать зерно в мешок. Тогда Али–Данияр не вытерпел и, размахивая руками, завопил:

— Что вы делаете?

Маленький человек, не прекращая своего дела, презрительно протянул:

— Эх ты, тупица, что ты, не знаешь меня? Ты забыл, что имаму мечети по закону полагается десятая часть?

Крестьянин стоял, опустив руки, и медленно раскачивался из стороны в сторону. Куча зерна уменьшалась на глазах.

Все шло по старинному обычаю. Подошел местный ванвой — лепешечник. Он вручил Маруфу две лепешки, а взамен взял двадцать фунтов пшеницы. Появился еще какой–то человек в чалме с чилимом в руках. Он дал покурить Али–Мардану, Маруфу и кишлачным старейшинам, и взял себе четверть пуда пшеницы. Какая–то бойкая тетушка, прикрывая лицо полой накинутого на голову халата, преподнесла Али–Мардану тюбетейку и также получила разрешение взять несколько фунтов зерна.

Оставшаяся пшеница была разделена «по закону» па пять частей. Одну из них отсыпали для казны, а остальное, что составляло примерно около трех пудов, отдали собственнику урожая — дехканину Али–Данияру.

Весь день Али–Мардан и дарго Маруф взимали налог с крестьян кишлака Сипки «по справедливости», весь день над кишлаком стоял вой и плач женщин.

Когда солнце исчезло за далекими холмами и спустились сумерки, на ток прибежал юноша в шитой золотом тюбетейке и вежливо сообщил:

— Уважаемый помещик кишлака Сипки, почтенный Зукрулла просит их милость бека покушать.

За ужином сдержанно беседовали о последних событиях. Помещик, сухонький, одноглазый человечек с изрытым оспой лицом, нерешительно расспрашивал об эмире, о сражениях в Бухаре, о большевиках. Али–Мардан осторожно и очень туманно упомянул о своих приключениях. Вскользь он заметил, что ему нужна лошадь и два–три провожатых, чтобы, как он сказал, «их величество эмир не был принужден ждать слишком долго нашего возвращения».

Опустившись на корточки, помещик принялся разливать чай. Али–Мардан удобно устроился на паласе и, облокотясь на подушку, лениво следил за движениями хозяина. Посланец эмира предвкушал приятный сон на мягких одеялах — отдых утомленному телу.

— Мой бек, — прервал длинную паузу помещик, — что вам угодно сделать с взысканной по налогу пшеницей?

Любопытство хозяина не понравилось Али–Мардану, и он сухо ответил:

— Мы не думали еще. Маруф займется… Ну, продаст на базаре.

— Простите, бек, но на чем вы ее повезете? Тут наберется пудов триста — триста пятьдесят.

— Дехкане дадут верблюдов…

Помещик совсем невежливо перебил:

— Верблюдов! У местных дехкан не насчитаете и двух голов скота.

— А у вас? Я видел у вас на дворе десятка три.

— Мои верблюды заняты, — уклончиво проговорил хозяин. И вдруг он оживился. — Продайте мне казенную пшеницу. Деньги удобно сложить в хурджун.

Поздно ночью кончился торг. Али–Мардан возмущался непочтительностью помещика, но все же вынужден был уступить зерно за полцены. Дарго Маруф крутился тут же, стонал, охал, протестовал.

В конце концов он даже надерзил:

— Велик бог! И это мусульмане заключают сделку на куплю–продажу?! Я отказываюсь… Бек, вы поступаете, как растерявшаяся утка, ныряющая и головой и задом.

Али–Мардан прикрикнул на Маруфа, но и сам он видел, что помещик все больше наглеет. О почтительных эпитетах, о титулах хозяин дома совсем забыл. Речь шла о барышах, и он больше не церемонился. Помещик, к тому же, отлично понимал, что за спиной Али–Мардана сейчас нет всесильного эмира.

Когда сделка была совершена, хозяин лениво заговорил:

— Я мог бы и не покупать пшеницы. Я хотел помочь вам, господин, в вашем затруднительном положении. Не забывайте, что пшеница останется лежать у меня, а в наши неспокойные времена и рабы поднимают голову.

Упоминание о «рабах, поднимающих головы», неприятно резнуло. Али–Мардан вспомнил о бунте осужденных навечно, и холодные мурашки поползли по спине.

Хозяин, кряхтя, поднялся с паласа.

— Сейчас вернулся из Карнапа верблюжатник Аззам…

— Ну и что?

— Он видел в Змеином ущелье трех или четырех русских в островерхих шапках с красными звездами. У каждого есть винтовка… С ними какой–то молодой узбек, тоже с винтовкой.

От волнения Али–Мардан даже привстал.

— Они сказали Аззаму, — продолжал помещик, что ищут высокого человека, чернобородого, в темном халате… — Он посмотрел на Али–Мардана и добавил совсем равнодушно: — Уж не вас ли, мой бек, они ищут? Кажется, они едут сюда.

— Скорее, Маруф! — закричал Али–Мардан. — Нужно готовиться к отъезду.

Помещик вдруг стал необычайно вежлив и любезен.

— Вы повезете деньги сидящему на высоком престоле, пусть имя его произносится с трепетом. В час утренней молитвы, на рассвете я передам вам деньги. Возьмете лошадь и проводника.

Ночью Али–Мардан проснулся от лая собак. Кто–то в темноте говорил за дверью:

— Большевики в кишлаке. Ищут. Скорее будите бека. За мечетью лошади и Юнус…

Али–Мардан вскочил, начал шарить руками в темноте, разыскивая халат, оружие. Он хрипло закричал:

— Деньги… Приготовьте деньги!

— Скорее, бек, скорее. Сейчас красные воины будут здесь.

— Деньги, говорю вам!

— Вы слышите собака лает уже около дома старшины.

— Деньги приготовьте… Вы…

Помещик вошел в комнату, закрывая полой халата фонарь.

— Дехкане идут сюда, ведут солдат, показывают дорогу к моему дому.

— Зачем? — испуганно спросил Али–Мардан.

— Они кричат, вы слышите их крики: «Схватим эмирских чиновников!»

Он замолк. Далеко в ночи слышался ропот голосов, доносились отдельные выкрики. Толпа приближалась. Вспыхнул над плоскими крышами отблеск красного пламени, по–видимому, зажгли факел.

По кочковатой дороге, спотыкаясь и бормоча проклятья, бежал Али–Мардан, придерживая рукой кобуру маузера. Он добежал до мечети. Прислушался. Крики слышались где–то в стороне. Дарго Маруф исчез. Али–Мардан обошел здание кругом. Ветер шумел в листве карагача. Лошадей не было.

— Юнус! — вполголоса окликнул Мардан.

Никто не отвечал.

— Эй, Юнус! Эй, Маруф!

Где–то недалеко послышалось бряцание затвора винтовки и топот копыт.

— Юнус, сюда! — обрадованно закричал Али–Мардан.

Из темноты густой бас ответил по–русски:

— Кто идет? Стой!..

Али–Мардан прижался спиной к дувалу, замер, будто хотел втиснуться в глину ограды.

— Да тут кладбище, — проговорил другой голос. — Это кому–то не спится в могиле. Эй, Санджар! Поедем к здешнему помещику. Слышишь, как кричат, наверное, там уже все. Там и твоего эмирского выродка найдем.

Стук копыт удалялся. Кто–то по–узбекски сказал: — Вы слышали, он сегодня возомнил себя хозяином кишлака и отобрал в налог всю пшеницу. Если я его поймаю, заставлю пить собственную кровь…

Али–Мардан лег на землю и пополз по обочине улочки, вдоль дувалов. Добравшись до обрыва, он начал спускаться вниз, в овраг. Шум в кишлаке стихал… Потом раздался гул человеческих голосов. Али–Мардан, не разбирая дороги, кинулся в темноту.

 

VIII

Дряхлый верблюд, с трудом передвигая ноги, шагал по твердой утоптанной дорожке. Временами из его глотки вырывались грустные булькающие звуки. Пронзительно скрипел блок.

Пройдя до конца тропинки, верблюд издавал крик и тряской рысцой возвращался обратно к неуклюжему глиняному сооружению, стоявшему посреди плоской лощины. Здесь он с минуту нерешительно топтался на месте, затем вновь пускался в путь.

Верблюд был виден издалека, и странная его прогулка взад и вперед вызвала недоумение кавалеристов, спускавшихся по длинному, очень пологому склону холма, поросшему чахлыми кустиками побуревшей травы.

— Что с ним? — спросил один из всадников. Молодой узбек, ехавший впереди, обернулся.

— Колодец Отшельника, — проговорил он. — У отшельника, хранителя колодца, умный верблюд. Сам воду достает из колодца для овец. Овцы придут к закату солнца, а бассейн будет полон. Отшельник спит, наверно. Жарко…

И тут все почувствовали, как на самом деле жарко, как хочется пить и как бесконечно долго тянется спуск с холма.

Подъехали ближе. Глиняное сооружение оказалось степным колодцем, с лотком и небольшим бассейном для водопоя. Через скрипучий блок была переброшена веревка, привязанная к седлу верблюда. Шагая по дорожке, верблюд вытаскивал кожаное ведро. Достигнув верхнего обложенного камнем края колодца, ведро цеплялось за деревянный стержень и опрокидывалось само собой. Вода выливалась в лоток. Верблюд возвращался, ведро спускалось вниз, и дальше повторялось то же.

Видно уже много лет верблюд выполнял свою монотонную работу, ибо хранитель колодца даже не находил нужным понукать его.

Красноармейцы с любопытством разглядывали верблюда, который, не обращая ни малейшего внимания на подъехавших людей, продолжал свое дело.

Кругом — ни единого признака жизни. В стене небольшой, слепленной кое–как из глины, хижины зияла темным провалом открытая настежь ветхая дверь. Налетевший внезапно ветер закрутил в горячем воздухе пыль и сухие соломинки.

Один из кавалеристов, видимо, командир, слез с коня и прошел к хижине:

— А ну–ка, посмотрим, кто есть тут в хате?

Но он не успел дойти. В дверях показался человек. Возраст его определить было трудно. Ему можно было дать и пятьдесят, и больше лет. Опустив глаза и перебирая грубые четки, человек проковылял на изуродованных ногах мимо командира, остановился у бассейна и гортанно крикнул. Верблюд взревел и быстрее обычного вернулся к колодцу. Надоедливый скрип блока прекратился. Человек отвязал веревку, и животное не спеша двинулось в сторону к зарослям верблюжьей колючки.

Только тогда хранитель колодца удостоил своим вниманием приезжих и, не взглянув ни на кого, мрачно буркнул:

— Хлеб привезли?

Командир смущенно начал рыться в сумке.

— Вчера здесь был господин, — продолжал старик, — он сказал: «пришлю муки». Вы люди господина?

Красноармейцы переглянулись. Молодой узбек подошел, отвесил поклон и сказал:

— Твоего господина зовут Али–Мардан?

— Да.

— Он был здесь? Когда?

Хранитель колодца только теперь поднял веки, во взгляде его мелькнула растерянность, но он ничем не проявил своего удивления.

— Он был здесь, когда было угодно богу, и покинул колодец в момент, предугаданный предопределением.

Один из красноармейцев сделал нетерпеливое движение. Командир предостерегающе протянул:

— Осипчук! — Затем, обращаясь к проводнику, он сказал: — Товарищ Санджар, отдых! Делаем дневку. Кони притомились, еле дышат. — И вполголоса добавил: — Ты, Осипчук, уж больно горяч. А знаешь, здесь, в Бухаре, правильно говорят: «У горячего повара похлебка или пересолена или совсем без соли». Так–то…

Хранитель колодца молчал.

Молчал он и тогда, когда проводник рассказал ему о переменах, происшедших в стране: о том, что нет больше ханов и эмиров, что дехкане, пастухи и рабочие сожгли дворец угнетения в Бухаре…

Старик посмотрел на необычных своих гостей, сидевших на рваной, пыльной кошме, и только спросил:

— Бухара — святая гробница.

— Нет, Бухара большой город, — ответил Санджар.

— Что такое город?

— Ну, это большой, большой кишлак.

Отшельник помолчал.

— Слышал, в десяти днях пути отсюда есть кишлак. Оттуда приходят пастухи. Кишлака я давно не видел, забыл.

Поздно вечером, когда синий купол неба покрылся мигающими искрами звезд, хранитель колодца, собрав все свои мысли и, припоминая забытые слова родного языка, рассказал о себе. Только в пустыне, в стране злых песков можно услышать такой рассказ:

— Я Кудукчи — хранитель колодца. Проходящие пастухи зовут меня отшельником. Мне говорят: «Когда ты умрешь, тебе господин построит гробницу, и ты станешь хазретом — святым».

Он молитвенно приподнял руки и замолчал.

Санджар почтительно кашлянул. Он был пастухом, а пастухи с величайшим уважением относятся к хранителям колодцев.

Отшельник вздрогнул.

— Я очень горевал, когда у меня издох последний верблюд, который был перед этим, а этого зовут Цветок. Очень был умный и веселый верблюд, он даже умел разговаривать. Только не все пастухи могли понять его разговор. А я понимал.

Он снова помолчал и недоверчиво поглядел на собеседников, боясь увидеть на их лицах улыбки.

— Неясно помню, я жил в другом месте, много было там людей, шумно было… не помню. Пришел человек очень богатый, очень сердитый, в красивой одежде — зеленой, желтой, как весенние цветы. Он сказал: «Будешь хранителем колодца, будешь жить у колодца и никуда оттуда не пойдешь». Я кричал, не соглашался, хотел уйти. Меня били, очень сильно били… Потом привезли на верблюде в это место. А чтобы я не ушел, мне надрезали пятки. И верблюду испортили ноги…

— И ты никуда не уходил? — спросил командир.

— Уходил. Мне снова портили ноги и один, и два, и три раза. Но я все–таки ушел. Изловили, жгли меня огнем. В другой день я ушел, меня снова нашли. Связали, держали без воды шесть дней. — Лицо старика исказилось. — Я проклял тогда имя аллаха, я поднял руку на господина.

— На Али–Мардана?

— Нет, нет, Али–Мардана не было, тогда был его отец.

— Сын волка все равно становится волком… Сколько же лет ты здесь?

— Не знаю.

— Сколько тебе лет?

— Не знаю.

— Как же так?

— Каждый год снег сменяется травой. Потом дуют горячие ветры, затем снова идет снег… Один год подобен другому.

Старик замолчал. За весь вечер он больше не произнес ни слова.

Утром его спросили, хочет ли он переехать жить в кишлак, обещали ему прислать смену. Отшельник долго думал. И только когда был выпит чай, заседланы отдохнувшие и повеселевшие кони, хранитель колодца сказал:

— Нет.

— Почему?

— Я умру здесь, и на могиле моей построят гробницу, и я стану святым, покровителем пастухов.

Он привязал веревку к седлу верблюда, и снова визгливо заскрипел блок, как скрипел он многие годы.

— Ну что же, — сказал командир, — вольному воля! Пошли обратно на Сипки… Дело, товарищ Санджар, сорвалось, не найти нам вашего дружка… Видно, сбежал он.

Молодой парень с обидой в голосе произнес:

— Ушел Али–Мардан от народного гнева.

Он еще раз, для очистки совести, попытался расспросить отшельника, но тот медлительно перебирал четки и равнодушно молчал.

— По коням! — скомандовал командир, и маленькая группа всадников двинулась прямо, без дороги, в степь. Скрип колодезного блока становился все тише и тише, временами ветер совсем относил звук в сторону. Внезапно командир оглянулся, ему послышался крик.

— Стой! — скомандовал он.

От колодца поспешно ковылял, прихрамывая, отшельник. Добежав до всадников, он ухватился за узду коня командира и, тяжело дыша, сказал:

— Ты воин эмира?

— Нет.

— Почему вы не пытали меня огнем, не били меня камчой, не резали мне тело?

— Потому что мы солдаты народа, а не эмира.

— Господин был вчера на колодце. Я оказал ему гостеприимство.

Хранитель колодца колебался. В его глазах виден был страх.

— Закон гостеприимства не соблюдается, когда гость проклят народом. Ты должен отомстить, — закричал Санджар. — Отомсти за свою жизнь, за искалеченное тело, за ожоги, за удары…

— Я боюсь, он вернется, узнает. Меня опять будут жечь. Нет, я не скажу… Я боюсь.

Отшельник повернулся и, втянув голову в плечи, заковылял прочь.

Чувствовалось, что он и сейчас ждет угроз, побоев. Вот он трусливо обернулся. И когда не увидел ни поднятой руки, ни занесенного клинка, жалобно закричал:

— Бейте, бейте, тогда я все скажу…

Командир тронул коня, подъехал к отшельнику и хрипло проговорил:

— Красные воины не бьют.

Хранитель колодца сжался в комок. Только глаза его горели. Он помолчал еще с минуту выжидая, и вдруг крикнул:

— Я думаю, вы слабые люди, жалкие люди. Сильный господин бьет, топчет раба в пыль. Я вижу, вы другие люди… Я не понимаю, какие… — Он заплакал. — Пусть меня изжарят в пламени костра, пусть нарушу я закон степи о госте. — Он протянул руку к чуть синевшей вдали одинокой вершине: — Господин ушел к колодцу Джидели, вон под той горой, имя ее Шур. Идите за ним, и горе мне…

На колодце Джидели стоял разъезд красноармейцев. Никто туда не приходил и не приезжал за последние два–три дня. То ли обманул отшельник, то ли Али–Мардан изменил свой путь, опасаясь преследования.

След посланца эмира Али–Мардана был окончательно потерян…

 

IX

В беспредельных просторах Карнапчульской степи, где ровная поверхность земли не нарушается до круга горизонта ни единым бугорком, ни единым камнем Али–Мардан встретил дехканина, мирно ехавшего на жалкой лошаденке по своим делам.

Дехканин был удивлен встречей. Одинокий путник пеший, хоть звание его, видно, не простое: из–под распахнувшегося халата поблескивают пряжки дорогого пояса, да и халат бархатный.

Всадник придержал коня.

— Салом!

Али–Мардан пытливо смотрел на дехканина.

— Куда едешь?

— Слушай, — сказал дехканин, — хоть по обличью ты и большой господин… был большой господин, но ты забыл, видимо, правила вежливости. Ступай своей дорогой.

Али–Мардан закричал:

— Ты не видишь, я человек великого эмира… Я путешествую с высоким поручением.

— Эмир прыгает по степям и долинам, как тушканчик, и за ним гонятся красные воины. А ты что делаешь в нашей степи?

— Слезай с лошади и прекрати болтовню! — Али–Мардан протянул руку к рукоятке револьвера.

— А, вот ты кто, — и дехканин медленно слез с лошади.

По невозмутимому лицу его можно было подумать, что ему все равно, что ему не жалко отдать вот этому незнакомому человеку самое ценное для крестьянина — лошадь.

— Подержи стремя, — приказал Али–Мардан.

Тайному советнику эмира следовало быть наблюдательнее. Тогда бы он заметил, что в глазах крестьянина пляшут огоньки ненависти, а в сжатых губах чувствуется жесткая решимость.

Но Али–Мардан ничего не видел. Слишком велика была его уверенность в том, что рабы всегда останутся рабами и что воля господина непреложна. И он снова повторил:

— Держи стремя.

Тогда крестьянин молниеносным ударом рукоятки тяжелой камчи свалил Али–Мардана на землю и долго бил его. Потом неторопливо взобрался на коня и тронулся в путь.

Посланец эмира очнулся только поздно ночью. Он быстро обшарил себя. Все было цело. Крестьянин не тронул драгоценного пояса, где была зашита добыча рудника Сияния за целый год. Хотя все тело ныло, голова раскалывалась, а в груди временами чувствовались приступы резкой боли, Али–Мардан мог двигаться. Он поплелся на юг, ориентируясь по звездам. И когда заря залила половину небосклона, он добрался до крошечного кишлака, приютившегося на вершине одинокого холма.

Здесь, в силу старого закона гостеприимства, Али–Мардан нашел отдых и пищу. Пожилой крестьянин, одетый в жалкое рубище, рассыпаясь в любезностях, проводил неожиданного гостя к себе во двор. В крошечной комнатке, прокопченной зимними кострами, Али–Мардан со стоном опустился на вонючую баранью шкуру и заснул.

Хозяин несколько минут постоял, изучая облики одежду пришельца. Потом быстро наклонился, раздвинул полы бархатного халата гостя, вытащил из кобуры револьвер и вышел.

…Стук двери разбудил Али–Мардана. Неприятно резнул глаза свет. Посреди комнаты потрескивали в огне ветки, у костра сидел хозяин дома и поглядывал на гостя. Когда взгляды их встретились, ощущение страха подползло к сердцу Али–Мардана. Он резко поднялся, рука его потянулась к поясу.

— Не спеши сражаться, господин, — усмехнулся хозяин.

— Не спеши, бек, — насмешливо прозвучал еще чей–то голос из угла.

Тут только Али–Мардан разглядел сквозь дым костра, что комната полна народа. Суровые лица крестьян были спокойны, равнодушны. В открытую дверь доносился заунывный вой собак.

— Чуют волка, — сказал хозяин. Опять все помолчали.

— Эй, бек, зачем ты пришел в нашу степь? — спросил длиннобородый широкоплечий старик.

— Я странник, я иду в Тармит поклониться праху хазрета, священной могиле.

— Мы хозяева, ты гость, зачем же ты, помня обычай гостеприимства, поспешно ищешь оружие, находясь в мирной михманхане в присутствии старейшин рода Кенегес? Зачем ты в степи останавливаешь почтенного Ата–Исмаила и, как разбойник, пытаешься отнять у него коня? Зачем ты спешишь скрыться от народа и ищешь спасения в краях, куда ускакал, как жалкий вор, сам эмир.

— Вы не смеете становиться на моем пути. Одного моего слова достаточно, чтобы от этого грязного кишлака остались кучи пепла и камней!..

— Было достаточно.

— А вашего Ата–Исмаила я прикажу продержать в клоповнике неделю, а потом ему вырвут глаза, отрежут нос и уши и всыпят двести палок.

— Постой, не грози, господин: нет больше клоповника, нет больше палок, нет больше господ беков, нет больше рабов, — говоривший вскочил, плюнул Али–Мардану в лицо и вышел.

Один за другим вставали старейшины рода Кенегес и каждый плевал на Али–Мардана. Никто не ударил его, никто даже не замахнулся.

Всесильный чиновник эмира, блестящий вельможа, попиравший многие годы человеческое достоинство сотен тысяч верноподданных эмира, забился в темный угол и, съежившись рукавом закрывал лицо. Он не пытался сопротивляться. Он был потрясен. Мир рушился, ум мутился. С новой силой вспыхнула боль во всем теле.

Последним ушел хозяин. Он даже не плюнул. Он сказал только одно слово:

— Шакал!

И вышел.

Али–Мардан выждал, когда затихли шаги и звуки голосов, и ползком подобрался к двери. Она не была заперта.

Ночью Али–Мардан исчез. Утром хозяин обнаружил у очага бархатный в серебряных украшениях пояс. Из пояса высыпалось несколько невзрачных камешков неправильной формы, покрытых желтовато–бурой коркой. Хозяин метлой смел камешки в кучу, долго вертел один из них в руках с явным удивлением.

На дворе он лепил из глины небольшой очаг. Камешки вмазал в его стенки.