I
Майское солнце жгло совсем не по–весеннему. Снеговой хребет сиял нестерпимо ярко. В глубине далеких ущелий дымился туман.
На белой пыльной ленте дороги, спускающейся прямо к разбросанному в лощине лагерю экспедиции, показался всадник верхом на верблюде. Голова путника была повязана красной чалмой и издали казалась ритмично покачивающимся тюльпаном.
Человек в чалме пел звучным гортанным голосом не сложную мелодию. Столь же просто было и содержание песни:
Путь идет по горам,
Путь усыпают тюльпаны.
Путь ведет к небесам.
О пери, исцели мои раны…
Продолжения не было. Песню, вернее единственное четверостишие песни, сочинил, видимо, сам певец.
Все с интересом разглядывали живописную фигуру одинокого путешественника. Прежде всего бросилось в глаза, что он молод и красив, а в то же время беден, как может быть беден бухарский бедняк. Одет он был в пестрые лохмотья. Нельзя было даже определить, что служило основой для синих, красных, желтых заплат его халата — ситцевых, сатиновых и даже грубой мешковины. На ногах были заплатанные мукки — сапоги на мягких подошвах.
Не менее живописен был верблюд. Более потрепанное и в то же время высокомерное животное трудно было представить. Верблюд выступал по дороге величественно, высоко держа на тонкой шее покрытую комьями свалявшейся шерсти голову. Он нес на горбу большой багаж: была тут кошма, какие–то палки, узелки; глиняная тарелка высовывалась из шерстяного дырявого мешка, сбоку виднелся кетмень; еще можно было разглядеть топор, небольшое ведро, еще ведерко с прохудившимся дном, фонарь «летучая мышь», пару изорванных сапог, небольшой медный кувшин с проткнутым боком. Видимо, все имущество хозяина двигалось вместе с ним на спине верблюда.
Путник заговорил по–русски.
— Здравствуйте. Меня зовут Курбан. Курбан из селения Чиндере. Где здесь военный начальник? У меня к нему письмо.
Курбана и его верблюда отвели к Кошубе. Командир долго всматривался в послание, мелко написанное замысловатой арабской вязью, изящной, но трудно поддающейся разбору.
Уже первые строки показывали, что письмо было зовом о помощи, и в то же время оно было величайшим по своей значимости документом, говорившем о том, что трудящийся сельский люд Бухары отшатнулся уже в те полные смятения и крови дни от эмира, беков, баев. В сердце поднималась радость от сознания, что надежды этих людей были всецело оправданы благородными поступками одетых в красноармейские шинели русских рабочих и крестьян уже три года проливавших кровь на полях, в долинах, на скалистых перевалах бывшего эмирата, чтобы вырвать из–под грязных сапог богатеев и эмирских чиновников жизнь и счастье узбеков и таджиков.
Письмо это, написанное на клочке бумаги, начиналось так:
«Начальнику красных воинов–большевиков мирахуру Желтобородому.
Мы, старшины рода кунград, проживающие в кишлаке Сары–Кунда, зная вашу мудрость и уповая на вашу справедливость, будучи сами неграмотны, поручили написать и продиктовали это письмо Сарымсаку, писцу тенгихарамского мингбаши.
Бисмилля!
Пребывайте дни и ночи в здоровьи и благополучии, нанося смертельные раны врагам!
Хотим вам сказать в письме нижеследующее.
Никогда мы раньше, грубые горцы, не слышали о советских людях. Кто вы, что вы — мы не знали. Нам приказал эмир и наш сарыкундинский ишан:
«Сражайтесь с неверными, ибо вера Мухаммеда и обычаи отцов и дедов в опасности».
Мы были в руках пятидесятников и курбашей, как труп в руках мурдашуев — обмывателей трупов. Нас обманули эмир и сарыкундинский ишан. Два года идет война. Детям и женам нашим нечего есть, потому что пшеница и ячмень посохли, потому что арык, дававший воду нашим полям, пришел в запустение. Дети и старики наши умирают, у нас нет даже материи на саваны, чтобы заворачивать тела умерших. Амлякдары эмира взыскали с нас налоги и налоги с налогов за пять лет вперед. Войска ислама съели наших рабочих волов, нам не на чем пахать. Курбаши, мингбаши, пансады, проклятье им, позорят наших дочерей.
До нас дошли вести: большевики дают землю беднякам, делают бедняков людьми, загоняют под землю ростовщиков и господ. Мы хотим, чтобы большевики пришли к нам в кишлак Сары–Кунда и сказали нам правду и защитили нас от курбаши Кудрата, чинящего нам притеснение.
Господин мирахур, наши сердца открыты, наши руки у наших сердец, пожалуйте.
Старейшины приложили свои печати и подписи к этому посланию. А писал его писец Сарымсак Алим–оглы со слов мусульман».
Нижняя часть листа и все поля были покрыты оттисками маленьких — круглых, овальных, квадратных печаток с витиеватыми арабскими письменами.
Такие печати были широко распространены в то время в неграмотной, темной Бухаре. На каждом, даже самом маленьком базарчике в городах Бухары мухрсоз — печатных дел мастер — с удивительной быстротой вырезал имя и фамилию заказчика тут же, в его присутствии, на заранее изготовленной медной форме с маленькой рукояткой.
Печать и вырезка на ней надписи стоили гроши, но полученное Кошубой письмо из Сары–Кунда свидетельствовало о том, что и такой расход был не под силу многим дехканам. Гораздо больше, чем оттисков печатей, под письмом было оттисков пальцев. Ни одной подписи, кроме самого писца, на письме не было.
Отправить ответ сарыкундинцам не успели. Вечером, когда лагерь стал засыпать, в стороне большой дороги послышались голоса. Разнесся слух, что пришел крестьянин–горец из кишлака, на который напали басмачи.
Слух подтвердился. Басмачи напали на кишлак Сары–Кунда. Дехкане взывали о помощи.
Горец — высокий, атлетически сложенный бородач, всхлипывал и временами тихо стонал. Он сидел на скамейке в комнате командира тенгихарамской почтовой станции, опираясь черными, загрубевшими руками на суковатую дубинку, и раскачивался из стороны в сторону. Свыше сорока километров прошел он за пять часов по горным каменистым тропам, по щебенчатым осыпям, через перевалы. Дважды переходил, по пояс в ледяной воде, через вздувшиеся потоки.
И вот он сидит — большой, беспомощный, как ребенок, и бессвязно повторяет одно и то же:
— Басмач Кудрат пришел. Всех убьет, всех зарежет. Все сгорит… Пшеницу требует. Деньги требует…
Кошуба отдал приказ красноармейцам седлать коней.
— Экспедиция останется в Тенги–Хараме, — распорядился комбриг. — Здесь сильный гарнизон… Вы отдохнете за два дня. — Голос командира доносился уже со двора. — Курбана и этого крестьянина ко мне!
А еще через минуту прозвучала команда:
— По коням!..
В отряд, шедший на выручку к дехканам, были включены добровольцы из состава экспедиции.
Отряд шел всю ночь. Тихо пофыркивали кони, звякала приглушенно сбруя, цокали по камням подковы.
В полночь на порозовевшем на севере небе начала вырисовываться зубчатая стена черных гор.
Кто–то негромко спросил:
— Луна всходит?
— Нет, зарево.
Горел кишлак Сары–Кунда.
II
Голос надрывался, голос неистово звал. Призывный вопль несся во мраке над плоскими крышами домиков, над темными настороженными куполами могучих чинаров, столпившихся около большой мечети у священного источника.
Голос звучал сначала внизу, у бурной говорливой речки, а затем переместился повыше, к большой мечети.
По улочкам и тихим переулкам заскользили тени; хлопнула калитка, другая, зашлепали по камням подбитые подковами кожаные калоши.
Погруженный только что в крепкий сон, кишлак Сары–Кунда наполнился шумом, сдержанным говором. То тут, то там встревоженно лаяли собаки.
Голос у мечети все еще взывал к небу. Далеко в горах отзывалось эхо.
— Люди! Эй, люди! Собирайтесь к мечети. Собирайтесь, отбросьте ваш сон! Идите скорее!
Желтоватое пятно света проплыло по земле, блеснуло в воде хауза и выхватило из темноты бородатые заспанные лица. Сразу стало видно, что большой двор мечети заполнен народом.
Толпа выжидающе молчала. Хотя крик сельского глашатая среди ночи нарушил установленный испокон веков уклад жизни, никто ни словом не выдал своего любопытства. Молча стояли люди, поеживаясь под резкими, сердитыми порывами ветра, мчавшегося с льдистых склонов Хазрет Султана.
Заговорил староста селения Сираджеддин. Собравшимся видна была только пушистая его борода, каждый волосок которой сиял в струившемся сбоку и снизу свете фонаря. Лицо и голова, увенчанная чалмой, прятались в тени.
— Мусульмане, ваш сон поистине безмятежен, ваши сердца беспредельно спокойны. Говорят: «Заяц спит и просыпается без головы». А вы?
Голос его дрожал:
— Вы спите, а полчище ширбачей этого сына разводки — Кудрат–бия скачет сломя голову, к нашему кишлаку. Глаза людоедов налиты кровью, их клыки оскалены.
Помолчав для убедительности, староста продолжал:
— Слушайте, что сказал мне посланец вожака бандитских шаек. Преисполненный гордыни и наглости Кудрат–бий объявил: «Мы слышали, что в Сары–Кунда люди впали в разврат и отказали в гостеприимстве нашему ясаулу. Поэтому приказываю… — Голос говорившего дрогнул. — Приказываю сегодня же доставить мне и моим людям сто пятьдесят подков, четыре пуда фамиль–чая, полтора пуда кок–чая, чилимного табаку десять фунтов, баранов — сорок, рису — десять пудов, кишмишу — три пуда. Ослушникам — наказание, их семьям — разорение!». Слышали, люди? Кровопийца и насильник Кудрат–бий опять пришел, лошади его джигитов ржут на дорогах, а вы спите…
Толпа молчала. Каждый с тоской припоминал все беды все несчастья, которые пришлось претерпеть злосчастному селению Сары–Кунда в прошлом году.
Тогда в долине несколько недель стояли лагерем басмачи Кудрат–бия, загнанные сюда, в глухие дебри, красными конниками. Слезы, разорение, свежие могильные холмики оставили после своего ухода воины ислама в кишлаке Сары–Кунда.
И вот сейчас они снова тут.
— Идет сама смерть, — сказал престарелый Навруз–бобо, которого все называли просто Мерген — охотник.
Он был стар, никто не знал, сколько ему лет, и каждое слово его воспринималось односельчанами, как прорицание.
И теперь сказанная им фраза всколыхнула весь кишлак. Все закричали сразу. Что кричали — неизвестно. Каждый, не слушая соседа, выкрикивал торопливо слова, спеша излить все обиды и горести, накопившиеся в груди за многие годы притеснений, бесправия, нищеты.
Шум перекрыл спокойный густой бас кузнеца Юсупа:
— Все идут домой. Все берут то, что есть у каждого из оружия. Есть нож — бери нож. Есть серп, хорош и серп, есть топор — прекрасно, есть железные вилы — замечательно, есть ружье — да будет радостен и счастлив тот, у кого есть ружье.
Шум удаляющихся шагов показал, что предложение кузнеца Юсупа было воспринято как приказ.
Во дворе мечети остался только Юсуп и еще несколько человек.
Кто–то вопросительно кашлянул, робко, но настойчиво.
— Что хотите сказать? — отозвался Юсуп. В круг света вступил человек. Лица его не было видно, но по халату тонкого верблюжьего сукна Юсуп тотчас узнал имама — достопочтенного настоятеля сарыкундинской мечети. Он подошел вплотную к кузнецу и притронулся пальцем к поблескивающей при свете фонаря вороненой стали ружейного ствола.
— Что это? — спросил имам.
— Вы разве впервые видите ружье? — с досадой ответил кузнец.
— Мы знаем вашу мудрость, да будет она очищена от богохульства и заблуждений. Ваша мудрость подтверждается вашей предусмотрительностью. Вы взяли в руки оружие, узнав о приближении парваначи Кудрат–бия, а?
Юсуп промолчал. Он чувствовал, что в темноте за его спиной угрожающе сдвигаются тени. Голова кузнеца инстинктивно ушла в плечи.
Ничуть не обескураженный молчанием Юсупа, снова заговорил имам, явно пытаясь затеять спор:
— Тот истинный мусульманин, кто доверился святым шейхам, кто учится у них. Доверься главе воинов ислама Кудрат–бию, ибо он заслужил своей войной с большевиками, нечестивыми гяурами, имя великого шейха.
— Это Кудрат — шейх? Он вор, растлитель дехканских дочерей. Зверь, пьющий кровь детей. Вот кто ваш святой шейх!
— Опомнись, пока не поздно. Такие, как ты, сеют в народе смятение. Ты мутишь дехкан. От твоих слов народ обращает взоры на чужое имущество, на чужих жен…
На улице послышался шум шагов. Юсуп понял, что крестьяне возвращаются с оружием. Чувство напряжения исчезло. Толпившиеся за спиной враждебные тени беззвучно отступили, растаяли.
Но имам не унимался. Он уже обращался не к Юсупу, а к народу, который быстро прибывал.
— Опомнитесь, — кричал имам, — опомнитесь! Рассчитывайте на милосердие всевышнего. Ваши шеи тоньше волоса.
Тогда к свету выдвинулось выразительное лицо Навруз–бобо Мергена.
— Мусульмане! — громко заговорил он. — Вот я живу много, много лет и много, много лет возношу аллаху молитвы.
— Твоя, Мерген, набожность открывает тебе дорогу в рай, — торопливо проговорил имам.
Мерген вздохнул:
— Велик аллах, но ни я, ни мои соседи, ни все жители Сары–Кунда не видели, чтобы всевышний, когда мы умираем весной от голода, бросал нам лепешки с неба.
Послышался легкий смешок.
— Так–то: чужое дело легче ваты, свое — тяжелее камня, — заключил Мерген.
Сираджеддин наклонился к уху Юсупа и быстро заговорил.
— Староста наш, — громко сказал Юсуп, — боится, как бы чего не получилось плохого, Камил–бай, ростовщик Зарип и еще другие забились в свои норы и молчат.
— Пусть баи скалят свои зубы, а мы Кудрата к себе не пустим.
Это сказал совсем еще молодой парень, Мустафа. Про него ходили слухи, что он был одно время в басмаческой шайке, но сбежал оттуда.
Кузнец насторожился.
— Ты быстр на слова, но…
Тогда Мустафа подошел к фонарю и скинул халат с плеч.
— Видишь?
Возгласы жалости послышались в толпе. Спина Мустафы была похожа на обнаженный кусок мяса — ее сплошь покрывали вздутые багровые рубцы еще не заживших ран.
— Я был у Кудрата, я служил ему, но я не стерпел. Я не смог смотреть на зверства, чинимые им и его разбойниками, и ушел от него. И вот я думал: когда силы вернутся ко мне, уйду к большевикам, стану красным воином.
Кузнец Юсуп, Мерген и староста Сираджеддин взялись руководить защитой селения. И по тому, что оборона Сары–Кунда вошла в историю Узбекистана как героическая страница, можно судить, что они оказались неплохими организаторами и командирами.
Сарыкундинцы подняли оружие против притеснителей.
Меньше всего матерый волк Кудрат–бий мог допустить, что бараны, как называл он дехкан, осмелятся дать отпор воинам ислама.
Никогда не бывшие воинами, никогда не державшие в руках оружия, дехкане вступили в битву с испытанными, жестокими головорезами, набившими руку на убийствах, изощрившимися в хитрости и вероломстве. Но дехкане проявили природную сметку, подлинное мужество, терпение.
Впоследствии, когда Кошуба разбирал действия сары–кундинцев, он выразил свой восторг:
— И полководец остроумнее не придумал бы. Вот уж правильно таджики говорят: мужественный не жмурится от лучей солнца, трус слепнет от света луны.
Староста Сираджеддин, кузнец Юсуп и Мерген после быстрого, немногословного совещания разделили дехкан на три части, и каждый двинулся с группой людей в определенном направлении.
Напутственных речей не произносилось. Только Юсуп, любивший поговорить, во всеуслышание заявил:
— Братья! Жадная лошадь прогрызает дно торбы. Помните, Кудрат жаден, как голодная крыса. От ваших рук и вашего мужества зависит, чтобы вы не проснулись завтра нищими.
Часть сарыкундинцев поднялась по склону горы к ущелью. Другая часть спряталась в домах и за каменными оградами вдоль дороги. Третья группа открыто напала на конницу Кудрат–бия, едва он вышел из горла ущелья.
Когда Мергена спросили, как мог он, имея в своем отряде всего–навсего три однозарядных берданки и десяток серпов и кетменей, решиться напасть на самого Кудрат–бия и пятьдесят его головорезов, вооруженных многозарядными английскими винтовками, он ответил:
— Взгляд батыра и железо плавит.
Гулкие, отдававшиеся далеким эхом выстрелы, стоны раненых напугали басмачей, и они повернули назад к ущелью, решив, очевидно, что в Сары–Кунда засел отряд красноармейцев.
Но едва всадники втянулись в узкий проход, сжатый скалами, как ущелье огласилось страшным скрежетом. Горы грохотали. Сверху на басмачей сыпались камни,
щебенка. Было еще совсем темно, и басмачи не могли ничего разобрать. Раздались крики:
— Злые духи! Спасайтесь! Дивы, горные дивы! Бандиты стремительно бросились назад из ущелья. В темноте они падали вместе с лошадьми, всадники топтали упавших, пускали в ход камчи.
— Дивы! Дивы!
Но у входа в долину снова загрохотали выстрелы. Басмачи заметались в колючих кустарниках. Кое–кто, сраженный пулей, падал на камни. Паника овладела басмачами.
…Чуть брезжил рассвет, в сумраке начали вырисовываться пологие холмы. На одном из них стоял всадник и махал белой чалмой.
Тогда из–за большого камня выбрался Юсуп и, сделав несколько шагов по направлению всадника, спросил:
— Что тебе надо?
— Кто вы?
— Я начальник доблестных воинов, — не задумываясь, заявил Юсуп. — Чтр тебе надо?
— Мой господин мирахур Кудрат–бий повелел мне передать следующее: «Мне претит дальше сражаться против советов. Пропустите нас, и мы не тронем пальцем кишлак Сары–Кунда. Я решил вместе с джигитами своими вернуться к нашим очагам и отныне мирно платить налоги советской власти».
Юсупу пришлось сделать над собой огромное усилие, чтобы радость не прорвалась наружу. Он сурово заявил:
— Хорошо, мы согласны…
— Мой господин спрашивает: «Будет ли дана клятва, что ни меня, ни моих джигитов не ждет притеснение или тюрьма?»
— Хорошо.
— Дайте клятвенное обещание.
— Клянемся богом.
Всадник исчез. Юсуп стоял по колено в полыни, бурно разросшейся по окраинам кишлака.
Из ущелья потянулись цепочкой всадники. Они проезжали мимо одинокого Юсупа на большую дорогу.
Одним из последних подъехал Кудрат–бий. Молодой джигит, почти мальчик с нежным девичьим лицом, сопровождавший курбаши, воскликнул нараспев: …
— Мой господин хочет говорить.
— Пусть скажет, — нетерпеливо ответил Юсуп.
Он услышал за своей спиной шаги и обернулся. К нему подходил Сираджеддин с группой дехкан. Юсуп оживился:
— Говорите, Кудрат–бий!
Курбаши выехал на дорогу и направился к сарыкундинцам.
— Эй, дехкане, — пренебрежительно кривя в усмешечку рот, сказал он, — где мой храбрый друг Кошуба?
Кузнец Юсуп забыл всякую осторожность, — он признался, что Кошубы в Сары–Кунде нет.
Услышав ответ, Кудрат–бий в первое мгновение растерялся. Лицо его посерело, глаза суетливо перебегали с одного человека на другого.
— А! — протянул он. — Кошубы нет? Кто же сейчас воевал с нами?
— А мы, дехкане.
— Позор на мою голову! Позор! Позор! Мои джигиты — грязные трусы, мелкие воры, а не борцы за ислам!
Он ускакал.
С радостными песнями возвращалось ополчение в кишлак. На площади у чинаров произвели дележку трофеев: шесть новеньких винтовок, два мушкетных карабина, наган, восемь лошадей, патроны, ножи. Несмотря на ранний час, во дворе мечети в огромном котле варился плов.
Басмачи ушли в горы. Впереди ехал Кудрат–бий. Поднявшись на холм повыше, он остановился и долго смотрел на утопавший в садах кишлак Сары–Кунда. Стоявшие около него видели, как сжались кулаки курбаши. Вполголоса он проговорил:
— Не прими, господи, от меня ни поста, ни молитвы до тех пор, пока я не вытяну жилы из этого быдла.
Злобно хлестнув коня, Кудрат–бий помчался вперед. За ним едва поспевало его потрепанное воинство.
III
Рассказы организаторов обороны кишлака — старосты Сираджеддина, кузнеца Юсупа и Мергена позволили воссоздать картину событий последней ночи, событий, которые едва не привели к поголовному истреблению крестьян кишлака Сары–Кунда.
Мудро и умело отразившие ночное нападение сильной басмаческой шайки, разгромившие ее небольшими и плохо вооруженными, но искусно расставленными силами, сарыкундинцы проявили в дальнейшем непростительную беспечность.
Сейчас трудно понять, какими побуждениями руководствовались Сираджеддин, Юсуп и Мерген, когда они отпускали на все четыре стороны Кудрат–бия и его ближайших помощников — матерых бандитов и убийц. Вернее всего, сказывалось веками культивируемое и укореняемое палками чувство раболепного преклонения перед каждым, кого надлежало величать в разговоре обращением «таксыр». К тому же, обрадованные счастливым исходом сражения, дехкане вообразили, что шайка Кудрат–бия отныне перестала быть опасной. Кудрат–бий и басмачи остались на свободе. Сарыкундинцы сами уготовили себе страшную кару.
В день после схватки даже скот пригнали с окрестных пастбищ пораньше.
— Нужно, чтобы и чабаны со всеми праздновали, — говорил староста, — все должны быть в весельи и радости. И дети и старухи — никого не забудьте.
И все праздновали…
Праздновали так, что забыли о самых необходимых мерах предосторожности.
По каменистой улице кишлака к большим чинарам с гиканьем, свистом, улюлюканьем прошел кортеж сарыкундинской молодежи. Толстый, жизнерадостный Абдували, прозванный за свою круглую, всегда сияющую физиономию «Эх ты, луна!», обмотал голову пестрым, по–фазаньи ярким тряпьем, напялил неведомо откуда раздобытый старый–престарый парчевый халат, навесил на себя вместо портупеи кожаные подпруги. В руках у него было огромное дедовское ружье, из которого никто не решался стрелять уже добрых полсотни лет.
— Вай дод! Дехкане, вай дод! — вопил «Эх ты, луна».
Звонкими криками, грохотом котлов и барабанов отвечали джигиты на истошные вопли толстяка.
— Вай дод! — проворчал «Эх ты, луна» и бросился к чинару. — Помогите мне, великому курбаши. Ха, за мной гонится пучеглазая лягушка. Ах, вай дод! Смерть угрожает моим печенкам! Спасите!
Будто спасаясь бегством от грозной опасности, «Эх ты, луна» вскарабкался на чинар и там разрядил в небо свою древнюю пищаль.
Выстрел прозвучал оглушительно, и горные ущелья ответили многоголосым эхом.
Но что это? Эхо разносилось по долине слишком долго. Сухой треск выстрелов рассыпался на окраинах кишлака.
С вершины чинара вдруг раздался крик:
— Вай дод, басмачи!
По улице, где только что веселилась толпа юношей, во весь опор проскакали всадники. Они решительно осадили лошадей у подножия большого чинара, перед сарыкундинскими старейшинами, торжественно восседавшими на паласах в ожидании праздничного ужина.
Наезжая конем на ошеломленных стариков, передний всадник с уродливым лицом, но статный и ловкий, заговорил властно:
— Салом алейкум, мусульмане. — Не дождавшись ответных приветствий, он продолжал. — Письмо! Я привез письмо от его высокодостоинства, командующего войсками ислама Кудрат–бия к старейшинам Сары–Кунда.
И, наклонившись с седла, протянул свернутое в трубочку письмо. Тут же он высокомерно добавил:
— Быстрее! Вы, чернохалатники, грязь недостойная прилипнуть к сапогам курбаши, пошевеливайтесь. Возблагодарите пророка, что Кудрат–бий соизволил сделать вам последнее предупреждение.
Конь нетерпеливо танцевал на месте. Басмач уперся рукою в бедро.
— Читайте народу! Я жду ответа.
Письмо прочли.
Вот что писал Кудрат–бий, столь великодушно отпущенный на свободу сарыкундинцами всего только несколько часов назад:
«Обитателям кишлака Сары–Кунда, мусульманам, бисмилля и рахман и рахим. Вы, дехкане, черные душой и невежественные в вопросах веры, заблуждаетесь, действуя не по велениям шариата. Опомнитесь! Помогая безбожным красноармейцам, вы идете против ислама, исповедывавшегося вашими отцами и отцами ваших отцов. Вы идете против нас, таких же правоверных как и вы.
Если вы будете поддерживать злокозненных гяуров, то клянемся книгой книг — кораном, что всем дехканам с их женами и сыновьями мы укоротим жизнь, все их имущество отберем, а в кишлаке Сары–Кунда мы не оставим ничего, кроме могил. Помните это и поймите, что только великодушие наше и доброта заставляют писать это доброжелательное предупреждение после нанесенных нам обид и поношений от недостойных аксакала Сираджеддина, кузнеца Юсупа и человека, именуемого Мергеном. Людей этих отдайте без разговоров в наши руки еще до ответа. Мы с ними поступим по закону, казним легкой смертью. В случае вашего несогласия, для уничтожения дехкан Сары–Кунда и их имущества у нас есть достаточно сил.
Кудрат–бий, командующий».
Посланец курбаши небрежно играл камчой с блестящей инкрустированной серебром рукояткой. Всем своим видом он показывал, что содержание ответа мало его интересует, что участь сарыкундинцев решена, что будь он на месте Кудрат–бия, он не стал бы вести лишние и нудные переговоры, а сразу же принял бы решительные меры.
Вновь разгоревшаяся в долине стрельба напомнила сарыкундинцам, что на этот раз Кудрат–бий действует более предусмотрительно.
— Ну, — сказал посланец, — вы даете ответ?
Нет сомнения, что в этот момент и Сираджеддин, и кузнец, и Мерген горько пожалели о своем опрометчивом поступке. Кишлак лежал посреди долины беззащитный, беспомощный, басмачи ждали только сигнала, чтобы ринуться на свою жертву.
Старейшины медлили. Гордый дух горцев не позволял им согласиться на басмаческие требования. Страх, леденящий душу, мешал ответить отказом, ибо они отлично понимали, что Кудрат–бий, не поколеблясь осуществит свои угрозы. Отцы кишлака молчали в мучительном, тоскливом раздумье. Они ждали, они надеялись.
Тогда из–за ствола чинара вышел «Эх ты, луна». Он был все еще возбужден и не сознавал опасности. Подойдя вплотную к всадникам, «Эх ты, луна» сдвинул свою шутовскую чалму набекрень и, паясничая, заговорил:
— Ха, это ты Зуфар–мухрдор! Я вижу облезлую собаку, забравшуюся на золоченое седло, в котором достоин сидеть витязь. Мусульмане! Гоните эту потаскуху, гоните в шею…
Старейшины Сары–Кунда повскакали с мест, зашумели.
— Убирайся, палач! Убирайся, пока тебе не надавали палками по заду.
Скрипучий голос перекрыл возгласы.
— Довольно! Я знал, что безумцы остаются безумцами. Ваш час наступил.
На площадь выехал Кудрат–бий. Из проулков с ружьями наперевес выехали басмачи.
Кудрат–бий медленно сошел с коня и сделал два шага к застывшему на месте «Эх, ты луна». Неторопливо вынув из–за пояса парабеллум, курбаши у всех на глазах пристрелил кишлачного весельчака и балагура.
Кровавая расправа началась. Запылали скирды хлеба, сложенные на плоских крышах домов. Всю ночь воины ислама бесчинствовали в кишлаке. Вопли и плач не стихали до утра…
Дряхлых стариков, могучих кряжистых мужчин, юных девушек, почтенных матерей семейств, плачущих, перепуганных ребят согнали на рассвете на площадь перед мечетью. Моросил дождик. Пахло дымом и мокрой глиной. Сарыкундинцы брезгливо поглядывали на неряшливые следы басмаческого пиршества, тянувшегося шумно и непристойно всю ночь. Забившись в темные углы своих каменных хижин, дехкане слышали заунывные песни бачей, звероподобные возгласы их поклонников, визг, беспорядочную, крикливую музыку, похожую на стоны жертв, и чьи–то подлинные стоны. В хаос звуков врывались выстрелы и одобрительный вой…
Мрачное, распухшее от бессонной ночи лицо Кудрат–бия не сулило непокорным дехканам ничего доброго. Его мучила икота, и он пил пиалу за пиалой остуженный чай.
У самых смелых сжались сердца, когда в сумраке наступавшего утра начала вырисовываться в дупле Большого Чинара непонятная, леденящая душу белая фигура.
— Что это? Кто? — шептали, чуть шевеля губами, люди, протискиваясь вперед, чтобы поглядеть, и, тут же, отпрянув назад, бормотали молитвы, проклятия.
В черном провале дупла виднелось голое тело. Человек был поставлен на голову, повешен за ноги, распят. Страшная, налитая синей кровью голова с выпученными, остановившимися глазами смотрела на толпу. Когда стало светлее, все увидели, что тело распятого покрыто ранами и кровоподтеками — следами бесчеловечной пытки. Сдавленный, хриплый голос прозвучал в толпе:
— Мустафа! Это Мустафа…
Ропот, заглушённые рыдания наполнили площадь.
— Молчать! — заревел огромный, толстый ясаул–баши с плоским носом и рыжей бородой. — Молчать! Бек будет говорить.
Не вставая, не повышая голоса, Кудрат–бий сказал:
— Мустафа ваш односельчанин. Мустафа перешагнул закон мусульман, захотел помогать красным. Теперь Мустафа подох, как подохнете и все вы… Смотрите и трепещите. Пусть каждый из вас десять раз умрет от страха, прежде чем ему перережут горло. И пусть каждый из вас знает, что я, Кудрат–бий, отменил советскую власть и что ваши глупые усилия в борьбе против нас, Кудрат–бия, были усилиями муравьев, борющихся, со слоном. Все. Эй, вы, приступайте!
В руках басмачей блеснули ножи. Толпа шарахнулась назад. Но и сзади напирали палачи. Отчаянный женский вопль прорезал воздух…
— Постойте! Именем бога всемогущего, всемилостивого, остановитесь, — громко прозвучал чей–то голос.
С террасы мечети, опираясь на высокий посох, спустился благообразный человек в ослепительно–белой чалме и в белом, безукоризненной чистоты, халате.
По толпе пронесся ропот:
— Ишан–Азиз! Святой хазрет! Пайгамбар! Старец горы!
Кто–то робко крикнул:
— Святой отец, вступись за нас…
Старец горы — Ишан–Азиз был известен далеко за пределами долины своей благочестивой, подвижнической жизнью и глубоким знанием корана — мусульманской премудрости. Сотни лет пещера на Красной горе служила прибежищем ишанам — Старцам горы, звание которых переходило от отца к сыну. Сарыкундинцы кормили, поили, одевали святых хранителей пещерного мазара. Сотни лет старец горы был высшим старейшиной жителей кишлака Сары–Кунда и заступником их перед богом.
И сейчас, в минуту смертельной опасности, сердца даже самих вольномыслящих устремились к этому, воздевшему очи к небесам, святому человеку. Многие упали на колени: руки тянулись к старцу.
Кудрат–бий поднялся на ноги и сделал несколько шагов навстречу старцу.
— Пожалуйте, пожалуйте, великий.
Ишан неторопливо уселся на ковер. Он обвел взглядом толпу; на секунду взор его остановился на теле распятого.
Лицо старца горы оставалось непроницаемым.
Но вот он повернулся к Кудрат–бию.
— Добрый мой бек, что соизволили вы решить в отношении этих многогрешных?
Курбаши тревожно заглянул в глаза старца.
— Мы решили, — неуверенно ответил он, — мы решили пресечь их жизненный путь. А? Что вы сказали?
Разгладив бороду, старец горы коротко бросил:
— Чилим!
Юноша, сопровождавший его, вырвал из рук приближенного курбаши чилим и бросился к ишану. Сделав три положенных затяжки и выпустив густую струю дыма из отверстия чилима, старец горы задумчиво покачал головой.
— Я думаю, — начал он, — пролитие крови мусульман мусульманами есть вещь недозволенная, и вы, великий курбаши, как мусульманин и правоверный последователь великого пророка, не найдете возможным сойти с предначертанного пути. Кровь мусульман да не прольется здесь…
Радостно зашумела толпа.
— Великий ишан, — забормотал в смущении Кудрат–бий, — они отступники. Смертную кару они заслужили. Они не мусульмане больше.
— Кровь мусульман не прольется здесь, — веско сказал ишан и многозначительно добавил: — Отпусти их. Но, прежде чем они уйдут, пусть каждый из виновных — и мужчина, и женщина возьмет тяжелый, самый тяжелый камень и в искупление вины повяжет тяжесть эту себе на шею.
Курбаши дал знак. Басмачи расступились, Сарыкундинцы, радостные и благодарные, поспешно бросились к оградам, окружавшим дворики. Они тащили тряпки, веревки, помогали друг другу надевать камни на шею. Местами уже слышались шутки, смех.
Когда суматоха утихла и дехкане собрались снова на площади, ишан громко, во всеуслышание, сказал Кудрат–бию:
— Отступничество — великое прегрешение, прегрешение, тяжестью своей тяжелее самого тяжелого камня. Камень же, брошенный в воду; не всплывает. Так и прегрешение, брошенное в пучину, не всплывет…
Он встал, медлительный и важный, и удалился, пройдя мимо застывшей, недоумевающей толпы…
Кудрат–бий отлично понял святого ишана. Отрывисто пролаял он приказание. Десятки басмачей бросились вязать руки ошеломленным, гнущим шеи под тяжестью камней беднякам и батракам.
В углу двора и на террасе мечети среди резных колонн толпились богатеи — баи, торговцы, зажиточные дехкане. Одни со злорадством, другие с ужасом и жалостью взирали на дикую расправу, но никто ни слова не сказал в защиту сарыкуидинцев.
Покрикивая, как на мирном базаре, — «пошт, пошт!» — «пошел, пошел!» всадники погнали сарыкундинцев к бурной горной реке топить прегрешения против аллаха, эмира, беков…
IV
Всю ночь отряд бойцов шел через Санг–Гардакское ущелье по скалистым тропам, карабкался по кручам перевалов, пробирался по зыбким карнизам над пропастями.
Камни скатывались с грохотом вниз, в черные, зияющие провалы, увлекая за собой щебень, гальку. Лавины обрушивались в тучах песка и пыли в ложе горного потока.
Отряд спешил, и поэтому сразу же была отброшена мысль идти по хорошей кружной дороге. Двигались по заброшенным, давно неезженным тропам. Копыта лошадей срывались, со скрежетом скользили по щебню, выбивали искры. Местами люди спешивались и, ведя лошадей в поводу, карабкались среди камней, больно ударяясь о невидимые в темноте острые выступы.
Нужно было спешить. Горы взывали о помощи.
— Скорее, скорее, — бормотал гонец из Сары–Кунда. — Торопитесь. Они уже пришли в кишлак. Смерть пришла уже.
И он неутомимо шагал впереди коня Кошубы, увлекая за собой весь отряд.
Сколько времени шел отряд? Который был час? Никто не знал — строжайше было запрещено зажигать огонь. Куда идет отряд? Куда сейчас поставит ногу конь? Одно неловкое движение — и конь может оступиться, чтобы исчезнуть со своим всадником навеки. Как искать его на дне тысячеметровой пропасти, в кромешной тьме? Было так темно, что глаза наполнялись слезами от напряжения при попытке что–нибудь разглядеть перед собой… Справа в темноте проплывали поблескивающие выступы обрыва. Если зазеваешься — скала зацепит, вырвет из седла и безжалостно сбросит с тропинки. А слева бездна, глубину которой сознание воспринимает только по далекому ворчанию горного потока…
— Торопитесь, — говорил Курбан.
Он охрип и дышал тяжело, со свистом. Всю ночь Курбан помогал непривычным к горам путешественникам перебираться через рытвины, осыпи, потоки.
Куда девалась его медлительность и простоватость? Когда рассвело, стало видно, что он оставил где–то свои живописные лохмотья и оделся в щегольскую красноармейскую форму. В ней Курбан поражал своей ловкой выправкой и подобранностью. Сразу видно было, что он не новичок в армии и что свою службу в качестве разведчика в рядах красной конницы он почитает за великую честь.
Перемена произошла почти незаметно. Обрыв справа, за который часто с неприятным шуршанием задевало плечо, вдруг стал различаться отчетливее. За пропастью, сквозь космы желтовато–молочного тумана, вырисовывались ребристые громады гранитного хребта. Впереди, в провале между двух гор, показался кишлак.
Деревья, плоские крыши домиков, башенки минарета, казалось, парили в трепещущем сиянии, изливающемся откуда–то сверху и сбоку. Розовый поток мчал бешеные воды у подножия холма. Легчайший мостик, чудом переброшенный с одного берега на другой, паутинкой повис над быстрой рекой.
— Чудесное утро, — задумчиво сказал Кошуба. — Красиво, черт возьми!
Он стоял на перевале перед каменистым спуском к мосту и любовался открывавшейся перед глазами картиной.
— Скорее! Поспешим, — робко пробормотал горец, осторожно касаясь рукой стремени Кошубы.
— Сары–Кунда? — спросил Кошуба.
— Да, мой кишлак. Скорее! Мы опоздаем.
Джалалов, только что добравшийся на своем незлобивом жеребчике до седловины перевала, мрачно огляделся:
— Так вот Сары–Кунда! Там, я вижу, все в порядке. Ой, нет!
На первый взгляд все было мирно в кишлаке: свежая зелень садов обрамляла веселые домики; поля с перемежающимися темными и яркоизумрудными прямоугольниками поднимались по склону величественной горы все выше к малиновым облачкам, ползущим по бокам острого пика…
— Ой, нет! — повторил Джалалов.
Возглас Джалалова заставил всех насторожиться.
— Что вы? — коротко бросил Кошуба. Но он замолк тут же, он тоже увидел.
На дорогу, неширокой белой полосой вившуюся по отлогому холму, выбежала из–за крайних домов маленькая девичья фигурка. В бинокль было видно, как быстро мелькают ноги в длинных шароварах и взлетают за спиной десятки косичек. Девушка бежала к мосту, ни разу не остановившись, не оглянувшись. Тонкий, звенящий звук, перекрывая мерный гудящий шум потока, разрезал воздух. То был вопль отчаяния. Так может кричать только человек, охваченный ужасом.
И в тот же момент стало понятно чего так испугалась девушка.
Из кишлака во весь опор выскочил всадник. Карьером мчался он вниз, пригнувшись к шее распластавшегося в стремительной скачке коня.
— Велик бог! — простонал горец и протянул вперед руки.
Конь огромными прыжками настигал беглянку. Почувствовав погоню, она заметалась.
Джалалов лихорадочно стаскивал через плечо карабин…
Но что можно было сделать? В одно мгновение всадник налетел на девушку, конь обрушился на нее, взметнув столб пыли. По инерции всадник промчался дальше, но сейчас же повернул обратно. Осадив коня прямо над лежавшей в пыли девушкой, он начал хлестать ее плетью.
Вздымаясь на дыбы, перебирая ногами, конь топтал девичье тело тяжелыми подковами.
Все произошло гораздо быстрее, чем здесь рассказано. Никто не успел опомниться.
Оглушительно грохнул выстрел, и почти в то же мгновение прозвучал злой окрик Кошубы.
— Что ты делаешь?
Подавшись всем телом в сторону, он вырвал карабин из рук смущенного Джалалова.
— Не умеешь стрелять, не берись! Только спугнешь. Но как, ни странно, всадник продолжал хладнокровно свое зверское дело. То ли ветер отнес в сторону звук выстрела, то ли шум реки заглушил его…
— А, так, — прохрипел Кошуба, — так получай!
Командир стрелял, как будто, не целясь. Всадник качнулся, соскользнул с седла и медленно свалился на землю. Конь испуганно шарахнулся в сторону и поскакал галопом к кишлаку. Нелепо болтались по сторонам стремена.
Горец с священным восторгом смотрел на Кошубу.
— Глядите! — крикнул командир.
Из кишлака Сары–Кунда на дорогу вышла странная процессия. Шли дехкане — женщины с младенцами на руках, дети, мужчины, старики. За ними в облаках пыли появились, верхом на лошадях, басмаческие нукеры. Они гнали толпу вниз к реке.
— Что это? — заволновался Джалалов. — Что они хотят с ними сделать?
Толпа направлялась к высокому обрыву, круто спадающему в бурный поток.
Утренняя заря розовым сиянием заливала небо над спокойной горной долиной. Нежный ветерок шевелил молодую траву, багрянцем были облиты близко нависшие над долиной холодные вершины, одетые вечными снегами. Монотонно ревела река… А к реке, к бешеной стремнине медленно спускались подгоняемые всадниками люди.
— Они идут на гибель! — закричал горец. — Их убивают, смотрите… горе нам!
И только теперь можно было разглядеть, что руки у людей связаны, а на груди у каждого висят завернутые в тряпки предметы, такие тяжелые, что от них гнулись спины, опускались головы, подгибались ноги… Дети падали под тяжестью ноши, но всадники ударами камчи поднимали их и гнали дальше.
— Камни, им привязали камни… Их утопят! Размахивая посохом, горец с воплями бросился вниз по тропинке. За ним поскакал Курбан.
Сарыкундинские дехкане толпились уже на берегу кипящего потока. Сзади на них напирали нукеры, подталкивали вперед.
Отчетливо видны были в бинокль плачущие, цепляющиеся за халаты матерей детишки, искаженные ужасом лица женщин.
Еще шаг — и край берега, подмытый вешним разливом, обваливается; падает в воду молодой парень. Не успев вскрикнуть, он исчезает в пене потока. Отчаянно упираясь, застывает над потоком старик. А толпа под напором всадника движется к обрыву.
Что делать? Стрелять нельзя. Между отрядом и басмаческими палачами дехкане, женщины, дети.
И Кошуба принимает решение.
— Стрелять вверх!
Залп сотрясает воздух. Еще залп.
Отсюда видно, что басмачи заметались. Всадники — один, другой — отделяются от толпы и тяжело скачут к кишлаку. Другая группа бандитов направляется к мосту. Цепь вокруг пленников редеет, в одном месте возникает свалка. Сквозь шум реки доносятся крики.
Решительным броском отряд занял мост. Резко тявкнул пулемет…
Начинался бой, широко известный, как «стычка у Висячего моста», сражение, вновь прославившее командира Красной Армии Кошубу и предотвратившее истребление дехкан селения Сары–Кунда.
Когда лучи солнца разогнали туман, остатки разгромленной шайки с гиканьем выскочили из Сары–Кунда и бросились к ущелью, в котором они накануне потерпели поражение. Сейчас горы были свободны.
Кошуба, проскакав по пятам бандитов через весь кишлак и «порубив лозу», как он выражался, сдержал своего коня на околице.
— Ушел, сукин сын…
За спиной раздался запыхавшийся голос.
— Почему мы не преследуем?
Командир обернулся:
— А, это вы, Джалалов! Разве наши измотанные кони после такой ночи куда–нибудь годятся? — И после секундной паузы проворчал: — Вы сами в мыле, а ведь не лошадь на вас, а вы на лошади.
Джалалов был очень обидчив. Обижался он и за дело и без дела. Однако сейчас, взволнованный первым в своей жизни боем, он пропустил слова Кошубы мимо ушей.
— Как вы думаете, — начал он.
— Погодите! — командир стремительно повернул коня, — Васютин, труби сбор. Иванова и Курбана с пулеметом вот к тому дувалу. Быстро…
Кошуба казался встревоженным. И было отчего: из ущелья на встречу басмачам выскочили всадники.
— Голову прозакладывал бы, — сказал командир, — голову отдал бы на отсечение… Судя по беспорядку, с гор лезут еще басмачи. Так наши конники не ездят — кто в лес, кто по дрова.
Но тревога оказалась преждевременной.
Эхо разнесло дробь винтовочных выстрелов. Басмачи метнулись с дороги во все стороны. Вырвавшиеся из ущелья всадники развернулись и лавой пошли в атаку. Как искорки, заблистали в утренних лучах солнца клинки.
Басмачи рассыпались по холмам. В зеленой траве чернели тела зарубленных. Многие бандиты нашли гибель на дне потока, в который всего несколько минут назад они загоняли мирных дехкан.
Солнце медленно поднималось над мохнатой от арчевых зарослей горой. Червонное золото потоком вырвалось из–за перевала и разлилось по широким просторам котловины. Внизу, в глубоком логе, под порывами ветра засеребрились волны камыша.
День наступал, день победы над шайкой Кудрат–бия, день торжества, но в то же время траура и горя для жителей кишлака Сары–Кунда.
Всадники, так неожиданно пришедшие на помощь отряду Кошубы, быстро приближались. Лошади их были в пене.
— Санджар! — вдруг закричал Джалалов.
— Товарищ Кошуба! Салом!
— Салом! Как вы сюда попали? — довольно сухо приветствовал богатыря Кошуба.
— Долгий разговор.
Санджар на своем рыжем коне выглядел очень живописно. По одежде его легко можно было принять за басмаческого курбаши. Отличала только красноармейская звезда, прикрепленная к верху меховой шапки, и красная ленточка на халате. Лицо Санджара за последние дни посуровело, по бокам рта залегли резкие складки.
— Очень хорошо, — сказал Кошуба, — что вы подоспели, оказались тут в самый раз.
— Да, — утвердительно пробормотал Санджар.
— На этом спасибо. Но, товарищ Санджар, у вас есть приказ проводить операции в районе Сары–Кунда?
— У меня приказа нет. — И упрямо, уже начиная раздражаться, Санджар крикнул. — Нет! И он мне не нужен. Санджар не нуждается в приказах. Он знает сам, что делать.
И, так как Кошуба молчал, он добавил:
— Разве мы плохо сражались? Вот–вот самого Кудрата сейчас мои джигиты затравят. Слышите, стреляют в горах?
— А все–таки приказ нужен. Вместе со мной поедете в Тенги–Харам. Там разберемся.
— Нет, мой отряд пойдет в горы…
— В Тенги–Харам. Вы поняли?..
— Это приказ?
— Да.
Лицо Санджара делалась все более суровым.
На лужайке у подножия каменной гряды медленно собирались добровольцы Санджара. Кудрат–бия не поймали. Мало того, что курбаши успел уйти, он разрушил за собой овринг и вынудил Кошубу возвращаться в Тенги–Харам той же головоломной тропой, по которой был совершен ночной марш.
Неудача эта не помешала торжественному въезду отряда в кишлак Сары–Кунда, правда омраченному плачем и заунывными воплями женщин. Сарыкундинцы оплакивали своих близких, замученных басмачами.
В центре кишлака находилось подобие общественного сада — место отдохновения и пиршеств, Сад Прохлады, как называли его жители Сары–Кунда. Здесь, в двух шагах от поросшего травой купола полуразрушенного мазара, в чайхане собрались бойцы обоих отрядов; старейшины кишлака дрожащими руками обнимали красноармейцев и санджаровских джигитов.
Разговоров в первый момент не было. Слышались только тяжелые вздохи, причитания, заглушённые стоны. Многие дехкане еле держались на ногах от утомления и ран.
Староста Сираджеддин, непонятным образом сохранивший и сейчас свою благообразную внешность, поспешил усадить избавителей на кошмы и паласы у мирно журчащего ручья. Пахло дымом. Поодаль на очаге стоял огромный котел. Утром в нем начали готовить пищу басмачи. Угли еще тлели в очаге; приятный запах жареной баранины и сала щекотал ноздри.
Видимо, бандиты уже успели приступить к утреннему завтраку: на разбросанных в беспорядке блюдах и тарелках видны были остатки еды.
Сираджеддин хлопотливо распоряжался. Ему помогал кузнец Юсуп.
— Эй, Ахмед! — закричал Сираджеддин.
Из низенького здания вышел с двумя чайниками в руках и со стопкой лепешек, завернутых в платок, сухонький старичок. Быстро семеня ногами в калошах на босу ногу, он подбежал к старосте.
— Вы что же? Плов, можно сказать, томится сколько уже, перепрел совсем, а вы, Ахмед–ота, медлите. Дорогие гости проголодались. Скорее тащите миски, блюда!.. Скажите, чтобы вам помогли молодые. Давайте–ка сюда.
Он взял из рук старика чайники и лепешки и понес к сидевшим в отдалении бойцам. Старичок засеменил вслед.
— Господин, — почтительно бормотал он, — господин староста, вы изволили сказать — плов?
— Да. Что с вами, папаша Ахмед?
Чайханщик Ахмед быстро повернулся и побежал к гигантскому котлу. Вытянувшись на носках, он снял крышку.
— Плов!
Резким движением Ахмед вдруг накренил котел. С шипением и урчанием желтоватая масса риса обрушилась прямо в огонь, вздымая тучи пара и пепла. По всему саду разнесся запах горелого масла, мяса. Истерический смех сотрясал тщедушную фигурку Ахмеда.
— Плов? — бормотал старик. — Собачья пища. Плов! Обед свиньям готовился, грязным, вонючим свиньям.
Он быстро побежал в чайхану и сейчас же вернулся, кряхтя под тяжестью большой, недавно освежеванной бараньей туши.
— Красные воины, вот мой баран, сейчас я вам из него изготовлю такое — язык проглотите. Да как он мог подумать, — продолжал старик скороговоркой, кивая головой в сторону все еще не пришедшего в себя от удивления Сираджеддина, — да как он мог угощать вас басмаческой стряпней! Ведь, подумайте, руками, испачканными кровью невинных жертв, они мыли рис, ножом, которым они только что перерезали горло злосчастной Хосиат–ой, они резали морковь и лук… Нет, я семьдесят лет блюду гостеприимство кишлака Сары–Кунда. Я не допущу…
И он начал тщательно мыть котел, всем своим видом показывая, что он сделает все от него зависящее, чтобы даже и запаха басмаческого плова в котле не осталось.
V
Голубым хрусталем мерцали ледники Гиссарского хребта, когда отряд бойцов Кошубы с песней о тачанке покидал кишлак Сары–Кунда. Детвора восторженными криками провожала конников. Женщины, забыв о том, что греховно в присутствии посторонних мужчин ходить с открытыми лицами, вели под уздцы коней славных воинов. Сарыкундинские девушки, о которых народные сказители говорят: «Легкость, изящество походки у них от стремительных кииков, стройность стана от молоденькой арчи, округлость грудей от гранатов, свежесть щек и слепящий блеск глаз от снеговых вершин», — вплетали в гривы лошадей пламенеющие тюльпаны.
Бойцы смущенно отводили в сторону глаза. До сих пор жительницы горных кишлаков упорно прятали от них свои лица за полой накинутого на голову халата. Чаще же всего они, при появлении на кишлачной улице вооруженного человека, стремглав убегали. Ведь для воинов эмира в отношении крестьянских женщин все было дозволено, а искать защиты у курбаши или бека — значило попасть на ложе господина, а затем в холодные стремнины горного потока или на острые скалы пропасти, потому что любая женщина или девушка, «потерявшая стыд» даже в результате грубого насилия, по велению Ишана–Азиза — старца горы, должна была умереть.
Сейчас, отбросив всякие запреты, жительницы кишлака провожали своих избавителей.
У моста отряд остановился. По узкой тропинке, ведущей к кладбищу, быстро, почти бегом, двигались суровые горцы, сгибаясь под тяжестью грубо сколоченных носилок, в которых лежало тело покойницы, обернутое в тонкую белую материю.
Храня полное молчание, нахмурившись, дехкане шли, ритмично раскачиваясь на ходу.
Санджар, ехавший рядом с Кошубой, проведя руками по лицу, громко, хрипловьтнм голосом спросил:
— Люди, куда вы спешите?
Мерген, в числе прочих дехкан несший носилки, ответил:
— К месту успокоения всех.
— Что вы несете?
— То, что служило обиталищем души.
— Был ли то мусульманин или была то мусульманка?
— То была дочь гор, невинная и чистая дочь мусульманина.
— Имя ее и кто ее отец?
— Имя ее Шарафат, отец ее, — голос старика дрогнул, — отец ее человек, известный под именем Мергена…
Крупная слеза скатилась по щеке старика и исчезла в густой, совсем побелевшей за сегодняшнюю ночь бороде.
Джалалов не выдержал и, наклоняясь к Санджару, пробормотал:
— Оставь, не мучь старика.
Но Санджар пожал плечами, как бы желая сказать, что есть вещи, в которых он не волен, есть обычаи, преступить которые не в силах ни он, ни кто бы то ни было. Он продолжал, волнуясь все больше.
— Люди! Умерла ли девушка, или насильственно вырван стебелек из земли?
— Выродок, именуемый курбаши Останкулом, затоптал конем своим цветок моей жизни, Шарафат.
И Мерген заплакал открыто, не стесняясь своих слез, тяжело всхлипывая, вытирая глаза тыльной стороной ладони и повторяя монотонно, в безвыходном отчаянии:
— Цветок моей жизни, Шарафат.
— Слеза за слезу, — закричал Санджар, — стон за стон, смерть за смерть!
Он поднялся на стременах:
— Дехкане, люди! Взгляните: взрослый мужчина плачет, как слабая женщина. Вы, — обратился он к участникам похорон, — вы продолжайте свой путь. Пусть тело девушки будет засыпано землей. И пусть каждая горсть земли взывает о мести. Месть! Беритесь за оружие, дехкане. Если вы не вооружитесь, вас ждет страшная участь. Басмачи придут снова в кишлак и перережут вас, как мясник режет овец, а ваших детей, как бедную Шарафат, затопчут железными подковами лошадей.
Кузнец Юсуп взобрался на большой валун.
— Нет! Довольно! — кричал он. — Мы были беспечны, мы стали осторожны. Мы были покорны, мы теперь расправили плечи. Мы не будем больше подставлять горло под нож. Советские красные воины освободили наши души, когда на нас пахнуло затхлостью могилы. Мы стали советскими людьми. С сегодняшнего дня каждый, кто может держать палку в руке, становится красным воином. В нашем кишлаке с сегодняшнего дня будет добровольный отряд. У нас есть винтовки, пули, сабли, у нас есть вилы, кетмени, у нас есть камни, на которые не скупятся наши горы…
Он демонстративно развязал и снова потуже завязал поясной платок.
— Подпояшемся же на битву! С сегодняшнего дня я больше не дехканин, я воин, я большевой.
Из толпы послышались возгласы.
— И я! Я тоже!
Так родился добровольный отряд сарыкундинских мстителей, ставший грозой басмачей на много верст вокруг.
По команде Кошубы красноармейцы спешились. Принесли захваченные у басмачей винтовки, и сарыкундинские юноши, тут же выслушивая указания красноармейцев, стали разбирать их, смазывать, собирать снова. Кто–то, распевая воинственную песню о легендарном Восе, правил басмаческий клинок оселком для точки серпов.
— Пошт, пошт! Берегись!
К валуну, на котором устроил свой штаб кузнец Юсуп, верхом на смирном ушастом ослике пробирался человек.
Он был в белой чалме, в синем суконном халате, в ичигах и кожаных калошах. Холеная, аккуратно подстриженная бородка ниспадала на воротник белоснежной рубашки.
Поравнявшись с высокой, подвижной девушкой, примерявшей украшенную серебром красноармейскую шашку, приезжий брезгливо бросил:
— Ты что же, русское евангелие чтишь, неверная?
Горянка не растерялась.
— Что мне евангелие — я и корана не видела, — шутливо ответила она.
Кровь бросилась в лицо незнакомца.
— А много ли у тебя поклонников твоих прелестей, ты, беспутная? — прохрипел он.
И столько было ярости в его словах, что смех, шутки, разговоры в толпе сразу смолкли.
На глазах девушки заблестели слезинки. Она резко вскрикнула:
— Пусть борода твоя вылезет по волоску! — и закрыла покрасневшее лицо рукавом.
Приезжий взмахнул короткой заостренной палкой, которой он погонял своего осла. Лицо его стало белым, как бумага, щека подергивалась.
Рядом с ним очутился староста Сираджеддин.
— Хош! В чем дело? Здравствуйте, уважаемый, кто вы и что вам надо!
Приезжий поднял веки и осмотрелся. Глаза его встретились с внимательным взглядом Кошубы. И сразу лицо приезжего изменилось, стало приторно–ласковым, любезным.
— Здравствуйте, здравствуйте, мир вам, доблестные воины и трудолюбивые дехкане. Кто здесь староста? У меня к нему дело.
И он извлек из поясного платка свернутую в трубочку бумагу.
Сираджеддин помог приехавшему слезть с осла и взобраться на валун. Там послание было вручено кузнецу Юсупу, ставшему признанным начальником сарыкундинского доброотряда. Письмо читал, вернее разбирал Курбан. Все слушали молча, с глубоким вниманием. Только изредка чтение прерывалось возмущенными возгласами.
Документ гласил:
«Бисмилля–и–рахман–и–рахим! Дехкане Сары–Кунда. Именем того, кто взирает на вас недремлющим оком, еще призываем вас: одумайтесь! Мы с неисчислимым войском ислама стоим на горе и взираем сверху на ваши безумства. Опомнитесь! Предупреждаем в последний раз.
Великой милостью его высочества, в воздаяние неоценимых заслуг и доблестей, проявленных в делах беззаветной и верной службы и преданности трону в трудную годину священной войны, мне, воину ислама Кудрат–бию, дарована сиятельная степень — парваначи. Надлежит всем без исключения подданным священного бухарского эмирата воздавать нам уважение и почести, оказывать беспрекословное повиновение, дабы мы могли проявлять еще больше рвения в служении делу пророка и спасения государства от грязной руки неверных. А потому приказываю отказаться раз и навсегда от дружбы с большевиками, снабдить воинов ислама, входящих в состав нашего отряда, пищей и питьем, а лошадей кормом и всем необходимым для ведения священной войны, а также отдать все оружие, захваченное нечестно во время последней битвы с воинами ислама. Сказано в письме все. Так да будет. Неповинующиеся погибнут, повинующиеся да возрадуются.
Кудрат–бий парваначи.»
Волна негодования и гнева взметнулась вокруг приезжего, воздух зазвенел от яростных выкриков. Но приезжий стоял спокойно, перебирая четки и всем своим невозмутимым видом стараясь показать, что происходящее его не беспокоит нисколько и вообще мало касается.
Наконец Сираджеддин обратился к нему:
— Как вы посмели сюда явиться? Сейчас я и двух копеек не дам за вашу голову.
— Да, — добавил Санджар, — вы попали головой в раскаленную печь.
В голосе Санджара звучала угроза, и приезжий невольно съежился под его жестким взглядом.
— Выслушайте меня. Я совершал путь в Байсун к святым местам. Утром близ кишлака меня остановил всадник и попросил доставить в Сары–Кунда письмо.
— Кто вы?
— Мюрид ишана Хамдама, раб божий.
Наскоро устроенный допрос в известной мере рассеял подозрение. Кошуба махнул рукой: «Мало тут шляется, по дорогам, этих ханжей».
Впрочем, внимание сарыкундннцев было отвлечено более важным делом — обсуждением ответа Кудрат–бию.
Кузнец Юсуп вручил мюриду бумагу и калям. Когда тот заколебался, Сираджеддин не без ехидства заметил:
— Вы ведь мюрид святого ишана Хамдама, а не святого Кудрат–бия…
Приезжий почувствовал в словах старосты угрозу и забормотал:
— Что вы, что вы! Воля ваша. Мы повинуемся.
Он сел на камень, скрестив ноги, и положил на левое колено лист бумаги.
— Вы, я вижу, опытный писец, — сказал кузнец Юсуп, — пишите.
И он продиктовал следующее послание:
«Вам, бандиту с черным сердцем, Кудрат–бию, пишем мы, дехкане Сары–Кунда. Наши детишки побрезгуют испражняться на твою покрытую паршой и прочервивевшую голову, они найдут для этого дела местечко почище. Свет справедливости и храбрости сияет в наших сердцах. Благородная советская власть — наша мать. Большевики — наши руководители. Эмир — кровожадный тиран, а вы его палач, и судьба ваша имеет длину в два–три коротких зимних дня. На угрозы ваши мы плюем, как на падаль… Союз малоземельных дехкан Сары–Кунда: кузнец Юсуп, староста Сираджеддин, Мерген, Абдували и еще сто десять дехкан».
Курбан, взяв из рук приезжего письмо, громко прочитал его. Каждый из присутствующих подошел и приложил к бумаге медную печатку или большой палец, предварительно послюнявив и помазав его чернильным карандашом.
Затем письмо было вручено мюриду с приказом немедленно передать по назначению.
Прежде чем вернуться в Тенги–Харам, Кошуба предпринял совместно с Санджаром операцию в окрестных горах против кудратбиевской шайки. Но, несмотря на деятельную помощь сарыкундннцев и жителей соседних кишлаков, басмачей обнаружить не удалось. За двое суток горных маршей не было сделано ни одного выстрела. Кудрат–бий избегал столкновений. Впрочем, это была обычная басмаческая тактика: уклоняться от открытого боя, жалить исподтишка.
VI
По неезженным и нехоженным тропам, через безвестные перевалы отряд возвращался в Тенги–Харам, где была оставлена экспедиция.
Кроме постоянного проводника экспедиции, Ниязбека, который принял участие в сарыкундинском походе, путь по горным тропам указывали три горца–таджика, взятые из безымянного кишлачка, забравшегося к самой линии вечных снегов.
Перед тем как вступить в ущелье, каждый осмотрел сбрую, коня и в особенности подпруги. Проводники, пошептавшись, сказали:
— Места дальше пойдут серьезные. Дорога испортилась, нехорошая стала. Придется набраться терпенья, если хотим пройти.
Настроенный несколько легкомысленно, Санджар заметил:
— Из терпенья и халву можно сварить. Пройдем. И двинулся вперед.
Южный склон ущелья был совершенно гол и гладок. Скала почти отвесно обрывалась вниз. Кругом солнце и камни, а из черной щели, куда предстояло проникнуть, тянуло сыростью и прелью и доносился монотонный рев невидимого водопада.
Пока шел отлогий склон, лошади весело шагали, а всадники бодро посвистывали и покрикивали. Один из горцев даже затянул песню.
Но едва караван вошел в тень, падавшую от скалы, настроение у всех испортилось. Кое–кто с тревогой поглядывал на глыбы гранита, угрожающе нависшие над тропой. Раздался неуверенный возглас: «Где же тут дорога?»
Кто–то выразил общее настроение: «Да тут из–за камней в два счета перещелкают. И не увидешь, кто».
Внезапно заволновались и проводники. До сих пор они вели отряд добросовестно, сами торопили, помогали. А тут подошли к Кошубе, разговаривавшему с Санджаром, и поклонились чуть ли не до земли.
— Что вам? — недовольно спросил Кошуба, весьма подозрительно относившийся к чрезмерным знакам почтительности.
Старший из проводников вдруг начал вздыхать и жаловаться на горы, на горькую судьбу бедняков, на проклятую погоду, которая портит дороги, на ломоту в костях. Командир терпеливо слушал и, только дождавшись паузы, резко спросил:
— Чего, я спрашиваю, вы хотите? Есть дальше дорога или нет дороги?
Тут горец окончательно разохался. Он начал уверять, что вообще дальше начинается джинхона — жилище злых духов. С неба там сыплются камни величиной с дом, бесы хохочут в пещерах и пугают лошадей. Дороги же вообще нет, правда, она, может быть, и есть, но обрушилась. Мост через речку был прежде, а теперь его снесло паводком. Речку вброд перейти нельзя. Самое же главное — овринг. Пусть подохнут эти эмирские чиновники да басмачи. Уже два года никто не чинит овринг и ни одной новой палки не воткнули…
Санджар рассвирепел.
— Зачем вы сюда нас затащили? Сколько мы потеряли времени!
— Пройти невозможно, — невозмутимо твердил проводник.
В добродушном лице горца было столько тупого упрямства, что, казалось, его ничем нельзя было преодолеть.
Забитое население горной страны, входившей в состав владений эмира бухарского, боясь всяких налоговых сборщиков и чиновников, старалось отгородиться от их разорительных визитов стеной бездорожья. Горцы нарочно строили свои кишлаки в малодоступных местах; бывали случаи, когда жители горных ущелий портили овринги и делали горные тропы временно непроезжими. В качестве проводников кишлаки выделяли обычно людей ловких и умных, умевших запугать знатного и изнеженного представителя власти рассказами об опасностях пути.
Трудно было допустить, что сейчас горцами движут те же соображения — все население Кок–Камарского нагорья уже знало о том, что красные войска спасли сарыкундинцев от гибели.
Был единственный способ сломить упрямство проводников.
И Санджар этот способ избрал.
Он резко бросил:
— Ну, вы неженки и лежебоки, боящиеся натереть мозоли на своих ножках, — и, щелкнув в воздухе камчой, тронул коня.
Не оборачиваясь, Санджар ехал по ущелью и напевал вполголоса песенку, слов которой нельзя было разобрать. Ниязбек последовал за командиром.
Проводники потоптались на месте, пошептались и побежали вслед за отрядом. Через минуту порядок восстановился. И когда всадники подошли к оврингу, впереди, как и раньше, шли проводники–таджики, посохами ощупывая опасные места; за ними шел, ведя под уздцы свою лошадь, Ниязбек, дальше ехал верхом не пожелавший спешиться Санджар.
Не спешился он и на самом овринге. Степняк, привыкший к равнинам, где дорога была широка, как степь, Санджар не любил гор и на опасных узких тропах больше доверял своему испытанному коню Тулпару, чем себе. Командир ехал, сжав губы и смотря прямо перед собой, боясь бросить взгляд вниз, в неумолимо тянувшую к себе бездну. Санджар всегда говорил, не стесняясь, что боится этих шатких и неверных оврингов и что у него на краю обрыва просто голова кружится.
Здесь же надо было пройти овринг длиной с версту.
Трудно, не побывав в горах, представить себе эти скалистые «дороги» Кухистана. Издревле горцы строят на обрывистых склонах ущелий овринги. Пользуясь малейшими выступами, устанавливают по возможности прочно дреколья, укрепляя их концы, там где это необходимо и возможно, глыбами камня. Как трудно установить такую основу у карниза, можно судить хотя бы по тому, что иной раз работа ведется на высоте пятисот–шестисот метров над пропастью, а то и выше. На дреколья укладываются бревна или жерди, концы которых закрепляют в щелях и расселинах каменной стены. На эту основу овринга набрасывается хворостяная настилка, мелкая галька, песок.
Жидкий, трясущийся помост часто идет зигзагами, иногда ступеньками в виде лестницы. Когда движется вьючный караван — группа всадников, угольщики со своими ишаками, — все это зыбкое сооружение угрожающе трещит, колышется и, кажется, вот–вот обрушится в бездну.
Осторожно, в полном молчании, двигался по оврингу отряд бойцов. Тулпар легко притрагивался копытом к настилу и, только уверившись в прочности его, твердо ступал ногой. От непрестанного напряжения конь дрожал мелкой дрожью, и дрожь эта передавалась Санджару.
Слегка прищурив глаза, командир поглядывал на тяжело шагавшего коня Ниязбека, на самого Ниязбека, идущего пешком впереди, и на горцев, шедших беспечным шагом, заложивши руки с посохами за спину под вздернутые халаты. Все это видно было хорошо, так как карниз поднимался круто вверх и проводники, Ниязбек и его конь были выше Санджара.
Несчастье произошло неожиданно. Показалось или нет Санджару, но Ниязбек вдруг остановился и резко обернулся. На минуту командир увидел болезненно искривившееся его лицо. Что–то резко щелкнуло. Конь Ниязбека с диким ржаньем встал на дыбы, заслонив черной тенью тропу и людей. Испуганно храпя, Тулпар попятился и начал оседать на задние ноги. Под ним затрещал хворостяной настил, посыпались камни. А конь Ниязбека все еще стоял прямо, как бы танцуя, и раскачивался над бездной на задних ногах. Жалобное ржание его перешло в пронзительный визг. Санджар холодеющими руками рванул повод и заставил Тулпара тоже встать на дыбы. И во–время… Конь Ниязбека, сделав последнее усилие удержаться на овринге, повернулся на задних ногах вокруг своей оси, с грохотом упал на самый край овринга и, увлекая за собой камни, песок, колья, повалился вниз, в ущелье. Не подними Тулпара Санджар, конь Ниязбека сбил бы его с ног и увлек за собой в пропасть с высоты по меньшей мере в полкилометра.
Но и сейчас Санджар с ужасом чувствовал, что Тулпар балансирует на задних ногах, как на натянутом канате, почти потеряв равновесие. Запомнился противный скрип от трения тела о каменный выступ. Командир все пытался лечь на шею коня, а конь запрокидывался назад, переступая копытами по неровному, предательски колеблющемуся настилу овринга. Из–за спины доносились дрожащие голоса Курбана и Медведя, старавшихся успокоить коня.
Каждый понимал, что, оступись Тулпар, подломись какая–нибудь жердочка — и командир погиб. Для самого Санджара эти минуты тянулись как вечность. Шепотом он молил:
— Над бездной гибели ты, Тулпар, один мой друг и хранитель. Друг, держись… Я — как младенец в руках матери… Донеси меня. Не брось мое тело в пучину могилы.
Вздох облегчения вырвался из груди Санджара, когда, наконец, передние ноги Тулпара медленно опустились на карниз. И конь и всадник дышали тяжело, со свистом. Бока Тулпара покрылись клочьями пены.
Только теперь до слуха Санджара дошли свирепые выкрики Ниязбека. Размахивая тяжелым револьвером, он наступал, отчаянно жестикулируя, насколько это было возможно на узком пространстве овринга, на проводников, и проклинал их, на чем свет стоит. Горцы, с ужасом поглядывая то на беснующегося человека, то далеко вниз, в ущелье, где на камнях, заливаемых вспененной водой, лежало изуродованное тело великолепного коня, победителя многих состязаний, твердили:
— Ох, господин! Виноваты, господин!
Отмахиваясь от назойливых звуков голоса Ниязбека, Санджар пытался привести в порядок мысли. И только одно он мог вспомнить: где–то и кем–то сказанные слова об овринге в горах Зеравшана. Будто там, на скале, над пропастью высечено:
Будь осторожен, как слезинка на реснице,
От тебя до смерти только шаг.
Наконец Санджар пришел в себя. Потрепав Тулпара по взмокшей шее, он сказал:
— Ну друг! Поехали.
Тулпар шагнул вперед. Тогда Ниязбек, обернувшись, закричал:
— Надо наказать этих мерзавцев!
Слабым жестом руки Санджар махнул вперед.
— Они нарочно покатили камень, чтоб напугать моего Серого, — кричал Ниязбек. — Требую наказания, не то я сам пристрелю их.
Нехотя разжав зубы, Санджар все еще нетвердым голосом сказал:
— Потом поговорим… Пошли.
— Мы не бросили камня, — крикнул пожилой проводник, — мы ничего не делали. Мы шли и шли.
Санджар прервал его.
— Идем! Будем говорить потом!
Караван тронулся. Каждый, проходя над местом, где произошел несчастный случай, с замиранием сердца поглядывал на распластавшийся далеко внизу труп коня.
Вдруг на лицо Санджара упала тень. Он невольно посмотрел вверх. Тяжело взмахивая черным с белыми крыльями, над ущельем кружились громадные птицы. Одна другая… Они спускались все ниже. Не прошло и десяти минут, как множество их уже летало над рекой, над погибшей лошадью. Это были стервятники. Когда отряд заворачивал на скалу, зловещие птицы сидели на горных выступах, все еще не решаясь опуститься вниз и приступить к пиршеству.
— Огонь опалил наши души, когда мы увидели, что смерть подбирается к вам, хозяин, — заговорил проводник, когда отряд выбрался на широкую зеленую поляну.
Держась за стремя, он смотрел на Санджара, и в лице, в глазах его было столько искреннего беспокойства, что сомнения, мелькнувшие на мгновение в голове командира, совершенно исчезли. Санджар с улыбкой слушал взволнованные слова сочувствия и упрека.
— Зачем вы не сошли с коня, таксыр. Часто путь на перевал кончается в раю. А еще у нас в горах говорят: за сотню лучших скакунов не отдавай своих двух ног.
В сжатых губах Санджара почувствовалось нетерпение. Он отвык уже от наставлений.
— Хорошо, братец. Где бы здесь отдохнуть? — прервал горца Кошуба.
Проводник повернулся и сказал:
— Здесь близко.
Крутая тропинка привела к зыбкому мостику, качающемуся над бездонным, сузившимся здесь до нескольких метров, ущельем. Даже Санджар вынужден был слезть с коня и перейти на другую сторону пешком, ведя под уздцы косящего безумными глазами и стригущего ушами Тулпара.
У скалистого обрыва в тени большого карагача пряталось жилище угольщика — благообразного, крепкого горца с длинной седой бородой. Вся усадьба состояла из бедной, но очень опрятной хижины, на крыше которой стояли аккуратно сложенные башенки кизяка, и овчарни, прилепившейся к огромному, величиной с двухэтажный дом, валуну. Выше, на склоне горы, стоял каменный скелет полуразрушенного мазара.
Пока Кошуба, Санджар и Ниязбек беседовали с угольщиком, Медведь и Джалалов с наслаждением умывались ледяной водой ручья, пахнущей мятой и неуловимой горной свежестью. Медведь намылил голову и лицо и, плюясь розовой пеной, ворчал:
— Нет, тут нечистое дело.
— Думаете, эти горцы?
— Какое там!.. Они нас уважают.
— А камень?
— Я камня не видел.
— Я тоже…
Сложив в мешок мыло, зубную щетку и полотенце, Медведь вручил все это Джалалову и кратко заявил:
— Ну, я пойду. Спросят — скажи, пошел пройтись! проветриться.
Если бы внимание Медведя не было целиком отвлечено крутым и опасным спуском по каменистым осыпям, он заметил бы пробиравшегося вслед за ним среди камней и кустов фисташки, барбариса и горной ольхи одетого во все темное человека. С величайшим интересом человек следил за каждым движением Медведя, чмокая от удивления губами, когда старик ловко и легко пробирался по опасным крутизнам. Сам преследователь не отставал от него ни на шаг, скользя, как тень, и не производя ни малейшего шума. Вскоре эта предосторожность стала излишней, так как внизу, на дне сырого и мрачного ущелья шум бешеного голубого потока полностью заглушал все звуки.
Теперь стало ясно, куда шел Медведь. Очень высоко, чуть заметной чертой на красноватой, вертикально падающей груди горы тянулся овринг, по которому недавно прошел отряд. Прыгая и скользя по захлестываемым водой скользким глыбам, пробираясь местами на четвереньках Медведь, наконец, добрался до цели. Неслышно взмахивая гигантскими крыльями, от туши лошади оторвались безобразные птицы. Массивные, крючковатые клювы и огромные, похожие на железные крючья когти их были запятнаны липкой кровью. Медленно и угрожающе кружились они над человеком, осмелившимся помешать их трапезе, но так и не решились напасть на непрошенного гостя.
Холодок пробежал по спине Медведя и тошнотворное чувство поднялось к горлу, когда он увидел распоротое брюхо недавно еще красивого, горячего, как ветер, коня Ниязбека. Медведь присел на корточки около истерзанной туши животного и начал тщательно осматривать его грудь и шею. К счастью, он поспел во–время, стервятники успели распотрошить только брюхо лошади.
Через минуту Медведь крикнул:
— Я так и знал!
Ни он, и никто другой, конечно, крика этого из–за шума реки не смог услышать, но в то же мгновение Медведь инстинктивно обернулся. Рядом с ним стоял проводник и с любопытством следил за его движениями. Горец улыбнулся, показав в густой заросли бороды ряд ослепительно белых зубов, и, успокоительно закивав головой, наклонился к лошадиной туше. Одним ударом ножа он вспорол кожу мышцы на груди лошади и протянул Медведю небольшой кусочек металла.
— Пуля! — закричал Медведь.
Хотя таджик ничего не услышал, но по выражению лица Медведя он, очевидно, сообразил, в чем дело, и понимающе закивал головой. Он поднял кулак и потряс им по направлению висящего высоко над их головами овринга, а затем в сторону хижины угольщика, где расположился на отдых отряд.
По дороге проводник молчал. Уже на самом верху тропинки он проговорил:
— Шакал крадется по следу льва.
— А? Что вы сказали? — удивился Медведь, но горец снова замолк.
Только часа через два Медведь и проводник выбрались на дорогу. Шатаясь от усталости, они дошли до усадьбы угольщика. Кошуба, стоявший у ворот, издали кричал:
— Эгей, Медведь, вы опаздываете к плову! Поторапливайтесь.
— Смотрите, — показал старик пулю.
Командир покачал головой и окликнул Санджара. Тот ничего не сказал, но лицо его потемнело.
Подошел встревоженный Ниязбек. Он посмотрел на пулю, взял ее и повертел между пальцев.
— Так и знал, — заметил он, — так я и думал… Иначе почему бы ни с того, ни с сего мой Серый стал на дыбы?
— А зачем вы стреляли? — вырвалось у Медведя.
— Ох, вы напрасно трудились, уважаемый, — сказал Ниязбек, улыбнувшись. — Когда эти проклятые таджики потревожили камни, и они посыпались на нас, я испугался. Я подумал, что они злоумышляют плохое, ну и вытащил револьвер… Когда я взмахнул им, он сам собой выстрелил. Я не знал только, что попал в Серого. Бедный Серый.
С минуту Санджар испытующе смотрел в лицо Ниязбека.
— Ну, мы тут заболтались, — медленно проговорил Кошуба, — там ужин перепарится…
Вечером к костру, где сидели Джалалов, Медведь и несколько красноармейцев, подошел Кошуба. Закурив свою люльку, он вдруг со злостью сказал:
— Память у меня отшибло что ли в этих горах…
Медведь хмыкнул что–то под нос. Остальные с любопытством повернули головы к командиру.
— Этот святоша на ишаке, письмоносец Кудрат–бия. знаете, кто он? Он нас в Янги–Кенте угощал. Как его… Смотритель вакуфа Гияс–ходжа.
Все теперь припомнили, что, действительно, это был тот самый мутавалли.
Сердито кашлянув, Кошуба добавил:
— Странно… Что ему тут нужно? Под ногами крутится. Следовало бы… — Что хотел сказать командир, так и осталось непонятным.
VII
Санджар был мрачен. Нервничал.
Даже его конь Тулпар потерял свой гордый, независимый вид и то, косясь и фыркая, ошалело рвался вперед, напирая на соседних всадников, то пугался кустиков на обочинах дороги. Настроение всадника передавалось коню…
Нервозность Санджара была вызвана приказом оставить экспедицию и вернуться в район Гузара, где добровольческий отряд должен был патрулировать большой Термезский тракт.
Кошуба недвусмысленно пояснил Санджару, что нарушение дисциплины может вызвать большие неприятности. Самовольное выступление в районе Сары–Кунда также грозило командиру доброотряда серьезными последствиями. Об этом говорили все в экспедиции.
Санджар все понимал. Не раз он натягивал решительно поводья, не раз с уст его готов был сорваться приказ отряду повернуть обратно… И все же он продолжал ехать вперед.
Он гарцевал около самого колеса скрипучей арбы. Под полукруглым нарядным навесом ее, расписанным затейливым орнаментом, ехала, вместе с другими женщинами, Саодат.
Санджар говорил что–то горячо, убеждающе. Саодат, умудрявшаяся на тряской арбе вышивать шелками на платке яркий узор, слушала, изредка пожимая плечами. Вдруг она подняла голову. Медведь, ехавший позади арбы, услышал голос Санджара:
— Все равно я не откажусь от вас…
— Вот что, товарищ командир, — спокойно перебила его Саодат, — нам очень надоедает визг и стоны колес нашей арбы. Вы попросили бы нашего сердитого возчика Мумина смазать их. Из уважения к вам, он, несомненно, сделает.
Ошеломленный Санджар даже остановил лошадь. Какого угодно мог ждать он ответа, только не такого. Глаза его жалобно заморгали, губы искривились.
Медведь сочувственно поглядел на Санджара и, протянув ему папиросу, добродушно заметил:
— Что, джигит, с женщинами–то потяжелее, чем с Кудратом, воевать?
— Посмотрим… — И, хлестнув злобно коня, Санджар умчался вперед.
— Ей–богу, — прошептал Медведь, — честное слово, он ее украдет.
Санджар в сопровождении Джалалова, Курбана и трех бойцов подъезжал к Дербенту.
Караван остался позади, у Железных ворот.
Несколько раз за последний день Курбан замечал на боковых тропах, лепившихся по склонам крутых невысоких гор, поросших мелколесьем, кудратовских головорезов. Боясь нападения в самом ущелье, на узкой дороге, сдавленной с обеих сторон грозными, почти черными скалами, Кошуба выслал вперед Санджара разведать — свободен ли путь впереди.
В Дербенте был базарный день. Большая чайхана на площади перед базаром была полна народа. Пастухи и крестьяне, спустившиеся из окрестных долин в кишлак не столько ради торговых дед, сколько ради того, чтобы послушать новости, заполняли большой помост около чайханы.
Поодаль, на земляном возвышении, покрытом красным паласом, чинно восседала местная знать — дербентский казий, имам, несколько баев и богатых скотоводов.
Сегодня, кроме обычных базарных дел, их привлекала сюда весть о предстоящем приезде экспедиции.
С помоста, на котором разместились дехкане, доносился голос:
— Огонь высекала молния его меча, конь его летел быстро, как горный поток, куда бы он ни устремлялся, он был подобен буре, и враги падали перед ним, видя за его спиной крылья ангела смерти…
Кто–то спросил:
— И давно он так воюет, Касым–домулла?
— Не перебивай… — Молодой человек в одежде городского покроя, читавший рукописную книгу, досадливо посмотрел на спрашивавшего и продолжал: — На своем быстром, как стрела, коне он устремился на дива, а ростом тот был с вабкентский минарет, а усы его тянулись вверх как чинары, уши же были, как одеяла: одно он клал под себя, другим покрывался. Увидел див батыра, да как заревет: «Человечиной пахнет! Вот на обед будет у меня шашлык из человечины!» Но батыр взмахнул мечом, и див остался без головы.
Тут чтеца перебили: дербентский казий, известный в народе как Сутхур–кази, то есть судья–ростовщик, вдруг поднялся, не торопясь одел кауши и, подойдя к помосту, спросил чтеца:
— Скажите, домулла, в вашем великолепном дастане, царе всех дастанов, кто этот богатырь? Ведь без иносказания песня пресна.
Читавший посмотрел на длинную фигуру казия и почтительно ответил:
— Так написано в книге. Я не знаю никаких иносказаний.
Женоподобный юноша Маннон, как всегда, следовавший за казием, вмешался в разговор:
— Господин казий! Этот человек читает повсюду свою писанину о богоотступнике Санджаре, а див — это, да не прогневаются на меня, сам Кудрат–бий.
Лицо казия медленно багровело. Он так посмотрел на чтеца, что тот вскочил на ноги и, пряча за спиной книгу, отступил к окружавшей его группе слушателей. Тогда с неожиданным проворством казий наклонился, сорвал с ноги кауш и ударил им чтеца по лицу.
Ошеломленный юноша мял в руках книгу и жалобно повторял:
— Не бей, не бей, за что бьешь?
— Убирайся отсюда! — заорал казий. Лицо его посинело, надулось и, казалось, вот–вот лопнет. — Убирайся!
Баи, сидевшие на возвышении, одобрительно кивали головами. Дехкане, поднявшиеся со своих мест, мрачно топтались вокруг чтеца, не зная, что предпринять. Тихо, но явственно послышались слова: «Ростовщик!» «Мздоимец!»
Трудно сказать, чем кончилась бы разыгравшаяся в чайхане сцена, если бы внимание спорящих не было отвлечено восторженными криками мальчишек: из узкой улочки на площадь въезжал небольшой отряд Санджара.
Чайханщик, несколько одетых побогаче дехкан, местный имам, сам казий столпились у входа в чайхану. Послышались приветственные возгласы, добрые пожелания, расспросы о здоровье, о делах. Каждый спешил чем–нибудь проявить свое внимание.
После долгих приветствий все уселись на паласе, постеленном прямо на берегу хлопотливого ручейка, выбегавшего из–под корней векового вяза.
Санджар оглядел собравшихся. Перед ним сидели люди почтенные, благообразные. Вот, пощелкивая ногтем по краю пиалы, чтобы привлечь внимание, ему протягивает кок–чай сам дербентский казий, неоднократно и громогласно декларировавший свою преданность советской власти и нагло ожидающий за это всяческих милостей. Его одутловатое, желтое лицо растянулось в напряженной улыбке, но в маленьких свиных глазках судьи–ростовщика тлеют искорки откровенной ненависти. Санджару известно, что казий и до сих пор держит в своей паутине сотни дехкан окрестных кишлаков. Рядом с казием сидит ишан Нурулла–ходжа. Его совсем молодое, оттененное вьющейся бородкой лицо, ласковая усмешка скрывают властный, непреклонный характер одного из главных ишанов гиссарской святыни Хызра–Пайгамбара. Ишан Нурулла–ходжа несметно богат. Его земельные владения исчисляются многими сотнями, а может быть, и тысячами запряжек волов. На его землях работают тысячи издольщиков и батраков. Сюда, в Дербент, он приехал, очевидно, собирать доходы с вакуфных земель. Но Нурулла–ходжа тоже выступает против эмира. Он даже называет себя «большевиком». В первый же год после революции в Бухаре он пошел навстречу желаниям издольщиков и батраков, роздал им часть земли и тем заслужил самую широкую их признательность. Своим авторитетом, как он всегда во всеуслышание подчеркивает, ишан запретил своим людям вступать в басмаческие отряды. «Но почему же тебя, бедную лису, не трогают курбаши?» — думает Санджар, испытующе вглядываясь в лицо Нуруллы–ходжи. Санджар переводит глаза на толстую, жирную физиономию пожилого человека с маленькими хитрыми глазами. Как его зовут по–настоящему, мало кто знает, да это никого и не интересует. Известен он всем в Гиссаре, и в Кухистане, и в Самарканде, и на Аму–Дарье под прозвищем Чунтак, то есть «карман». Он незаменим как поставщик фуража частям Красной Армии. Доставляет он ячмень и клевер по удивительно дешевым ценам, но никакого основания верить в его бескорыстие, конечно, нет. Ходит он всегда в потертом халате верблюжьего сукна, появляется словно из–под земли, когда бывает нужен, и исчезает, по миновании надобности, столь же внезапно и таинственно. Кошуба говорит о Чунтаке: «Не иначе, он и кудратбиевских лошадок кормит, но… не пойман — не вор».
В кого ни вглядывался сейчас Санджар, — все это были люди известные, родовитые, байская белая кость. Был тут помещик из Варзоба, торговец скотом из Кабадиана, скотовод с низовьев Сурхана, крупный поставщик зерна из Янги–Базара.
А когда беседа стала оживленной и от новостей перешли к анекдотам и острословию, неожиданно появился вездесущий Гияс–ходжа.
«Чего они от меня хотят? — думал Санджар. — Зачем они собрались?»
Он молча слушал разговоры, молча ел.
— Вас заботят какие–то печали, — заметил Бутабай, один из старейшин племени локайцев, жителей сурового Бабатага.
Бутабай был очень богат, пожалуй, богаче всех присутствующих, и известен, как непримиримый и кровный враг локайца же, басмаческого курбаши Ибрагим–бека. Только это и избавляло до поры до времени Бутабая от ответа, так как отлично было известно, что он беспощадно эксплуатирует многочисленных крестьян–бедняков в своих поместьях.
— Да, дела, — уклончиво ответил Санджар.
Он едва терпел этого Бутабая, напоминавшего ему те, совсем недавние времена, когда он, Санджар, будучи пастухом, пас стада вот такого же богатея в своей родной степи. Помнил Санджар и черствую лепешку, и рваный халат, нисколько не защищавший тело от пронизывающего дождя и от свирепых ветров.
Разговор не клеился. Но вот прибежал женоподобный спутник казия с запиской от секретаря исполкома: Джалалова вызывали по какому–то вопросу в исполком.
После ухода Джалалова Бутабай подмигнул казию и добродушно заметил:
— Плохо, когда мусульманин не имеет сына.
Все посочувствовали.
— Плохо мне. Четырех жен имею по закону сейчас. Трем женам дал развод за бесплодие, и все нет мне благословения и милости.
— Есть весьма одобряемый нашим шариатом обычай, — важно заговорил казий. Усыновите достойного юношу и сделайте его своим кровным сыном.
— Да, но где найдешь такого джигита, который стал бы опорой нашей старости?
Занятый своими мыслями, Санджар невнимательно слушал разговор, никак не относя его на свой счет. Поэтому он был поражен, когда вдруг казий со сладчайшей улыбкой протянув обе руки к Санджару, проговорил:
— Да вот! Вот вам, Бутабай, долго и искать не нужно. Санджар–батыр! Известный воин! Ни отца, ни матери у него нет! Он сирота.
Бутабай, весь просветлев, обратился к Санджару:
— Сынок Санджар, ведь у тебя нет отца. Негде тебе, бедному, преклонить усталую голову. Будь моим сыном. Мы одного рода с тобой. Будешь жить у меня, будешь богат, будут у тебя кони, равных которым нет ни у кого! Соберем тебе от наших небольших достатков калым для выкупа красивой белогрудой жены…
Теперь Санджар начал понимать, что весь разговор был заранее подстроен. Но как поступить? Что ответить? Ведь отказаться от усыновления, — значит нанести жестокую, кровную обиду; это значит приобрести смертельного врага в лице обиженного. Наконец, отказ мог произвести неблагоприятное впечатление и на сидевших в чайхане горцев, еще полностью преданных обрядам дедов. Мысль Санджара усиленно работала. Тут вмешался казий.
— О, я вижу уже перед глазами великолепный той по случаю такой радости. Скорее же, Санджар–ака, произнесите установленные обычаем слова: «Я сирота…». Повторяйте за мной: «Я сирота, лишенный отца и матери. У вас нет сына, я буду вашим сыном, у вас нет дочери, я буду вашей дочерью…» Что же вы молчите?
— Послушай нашего совета, Санджар–друг, — сказал ишан Насрулла–ходжа. — Лишенный отцовских наставлений, ты не всегда избираешь правильный путь. Свою богатырскую силу ты тратишь не на пользу народа. Такой отец, как Бутабай–ака, прославленный хозяин, серьезный, уважаемый, имеющий жизненный опыт, сумеет тебе дать направление.
«Отказ мой им нужен, чтобы опозорить меня в народе, — напряженно думал Санджар. — Они скажут всем: «Вот этот большевик Санджар, собака Санджар топчет ногами мусульманский обычай, он наплевал в бороду такому уважаемому человеку, как Бутабай».
— Ничего, господа баи, не выйдет, — прозвучал вдруг спокойный голос Курбана. Он сидел неподалеку от Санджара и, целиком занятый кабобом из курицы, до сих пор не произнес ни одного слова.
— Ничего не выйдет из вашего уважаемого предложения, — повторил он, вытирая масляные руки о голенища сапог. — Да будет благословение пророка над вашими благоухающими словами, но не может же юноша стать сыном одновременно двух отцов.
— Как двух отцов? — подозрительно спросил казий. — У Санджара–батыра нет отца.
— Прошу извинения, мудрейший казий, — в голосе Курбана зазвучали почтительные нотки, прошу, прошу извинения. Скажите, если мать выходит замуж, то кем является, на основе исламских установлений, новый муж для детей той матери?
— Э… отчимом, конечно!
— Вот именно, а кто такой отчим, как не отец… по закону, конечно.
— Да, но Санджар…
— Да будет известно, что почтенная мамаша нашего друга Санджара вышла в свое время замуж и пребывает в законном браке с беком Денауским, находящимся в добром здравии и поныне.
Мельком взглянув на удивленное лицо Санджара, он прибавил:
— Не важно, что наш Санджар–бек не ищет встреч со своим отчимом и не знает его, но отчим–то у него есть, отец у него есть.
Обведя прищуренными глазами растерянные лица баев, Курбан произнес:
— Кажется, все покушали… — Протянув руки, он прочитал послеобеденную молитву. «Хейли баррака, таани саалык…», закончил ее протяжным «О–мин» и, подхватив под руку Санджара, увлек его к выходу из чайханы, где стояли их кони и где их ждал уже Джалалов.
— Не знаю, зачем посылали за мной из исполкома, — сказал он. — Секретарь плел, плел какую–то чепуху. Ничего не понял.
— Наверняка подстроил тот женоподобный юноша, — прошептал Курбан Джалалову, — вы им мешали.
Санджара и его спутников провожали только плохо одетые дехкане.
Молодой горожанин, читавший книжку про богатыря, с горечью говорил вполголоса:
— Санджар–ака! У них только на губах мед, в глазах— сахар, они только по виду друзья Советов, а мысли их черные, морды их распирает от жира, который они высасывают из наших костей. Подождите, бедняки вцепятся в их глотки. О, мы быстро заберем себе все — и землю, и скот, хочется это или не хочется этой черной силе… сидящему на нашей шее лиху…
Санджар смотрел на черные огрубевшие под ветрами горных вершин лица дехкан, на мозолистые руки, сжимавшие отполированные ладонями многих поколений пастушеские дубины.
— Товарищи, вы слышали о Ленине?
— Да, — сказал один горец, — он был выше и здоровее других. Да, мы у себя, среди камней и льдов, слышали это священное имя. Увидев страдания всех, кто собственными руками добывает себе хлеб, Ленин сказал: «Доколе будут течь слезы по земле?» Он уничтожил баев и помещиков. По слову Ленина, русские рабочие и дехкане сбросили с золотого трона белого царя.
Тогда заговорил Касым:
— Красные воины оседлали молниеподобных коней и бурей ворвались в город великолепия, где домов столько же, как у нас камней… Ленин из этого города написал огненное слово всему народу. На призыв Ленина единодушно откликнулись все несчастные, угнетенные. Воспрянув, как гордый сокол, Сталин воскликнул: «Мы готовы!» и повел гневный народ в бой.
Высокий горец добавил:
— Бухарские баи спрятали письмо Ленина… Пользуясь нашей неграмотностью, они сказали, что, прогнав и низринув в прах царей, Ленин отдал власть богатым людям, потому–де, что они уважаемы и мудры. Баи приказали нам, простодушным, воевать против большевиков. «Так, — они говорят, — сказал Ленин…». Но мы знаем теперь, что нас бессовестно, коварно обманули. Мудрый Ленин так не говорил, ибо он ненавидел богачей и любил простой народ.
— Ты прав, друг, — сказал Санджар. — Не верьте баям и помещикам. Верьте Советам, избранным самими рабочими и крестьянами. И от эмирских и байских порядков не останется ни пылинки. Это зависит от вас, друзья. Выполняйте заветы Ленина, помогайте Красной Армии, громите поганые гнезда басмачей. Помните — с первых дней революции Красная Армия была вместе с рабочими и дехканами в горе и веселье, в битве и на празднике ликования.
Высокий горец ответил за всех:
— Мы знаем. Благодаря большевикам мы стали людьми.
Санджар и его спутники ускакали.
… Уже проехав мост через бурную, изжелта–мутную Ширабад–Дарью, Санджар обернулся к Джалалову:
— Слышали? Никогда, никогда народ не позволит, чтобы на эту землю легла леденящая душу тень эмира.
Выслушав рассказ о посещении разведчиками Дербента, Кошуба долго молчал, время от времени искоса поглядывая на едущего рядом с ним Санджара. Потом повернулся к нему и резко сказал:
— Не думаете ли вы, Санджар, что баи посмели обратиться к вам с таким предложением только потому, что вы сами дали им повод своим поведением?
— У нас говорят, — прервал командира Санджар, — сколько ни хвали меня, сколько ни ругай меня, а цвет глаз моих не изменится. А вы, товарищ Кошуба, хотите, чтобы я изменился.
— Да, я хочу, чтобы вы поняли.
— Что же я должен понять? — Санджар уже не скрывал своего раздражения.
— А то, что добровольческие отряды приносят пользу лишь до тех пор, пока они принимают руководство командования Красной Армии, пока соблюдают дисциплину. Если нет, — они опаснее басмачей.
— Я… Мой отряд — басмачи?
— Вот вы ушли с Термезской дороги. А ведь командование рассчитывало на вас, не послало туда другого отряда. И теперь весь тракт, быть может, в руках бандитов. Вы же находитесь здесь. Зачем?
— Когда идешь по следам волка, правил нет. А я иду по следам Кудрат–бия…
— Выслушай меня внимательно, Санджар. Я уже давно смотрю на твой отряд как на часть Красной Армии, боевую, отличную часть. Ты слышал о товарище Куйбышеве?
— Да. Он ученик и друг великого Ленина.
— Товарищ Куйбышев приехал в Ташкент посланцем партии, посланцем Ленина и Сталина, помочь узбекскому народу, таджикскому народу, туркменскому народу установить советскую власть. Ты знаешь это?
— Да. И я знаю: он говорил — Красная Армия не только защитница интересов трудящихся, но и строитель новой жизни для их счастья и блага…
— Правильно, Санджар, правильно. И он же говорил, что Красная Армия стала мощной, организующей, дисциплинирующей и просвещающей силой. И каждый узбек, каждый таджик, служащий в ней и вернувшийся домой (не всегда же будут басмачи и война) станет руководителем своих братьев в труде и создании нового, счастливого отечества.
— Но… я сражаюсь, кажется, так, как нужно… — пробормотал Санджар. Он отвернулся и смотрел на гору чересчур внимательно, хотя в голых и каменистых боках ее ничего примечательного не было.
— Как ты сражаешься, все видят и все знают. Но помни: Красная Армия сильна своей сознательной дисциплиной. Без дисциплины, революционной дисциплины мы — ничто. И твой путь в Красную Армию — через дисциплину. — Зачем ты здесь? — сурово продолжал Кошуба. — Экспедиции твой отряд не нужен. Значит, разговор о чьих–то глазах — не пустой разговор, значит, я был прав, когда говорил в Гузаре, что из–за чьих–то глаз ты забыл о народном деле.
Лицо Санджара медленно наливалось кровью, темнело; взгляд его — тяжелый, неприязненный, остановился на Кошубе.
— Насчет черных глаз… Не надо говорить об этом…
— За что ты борешься, Санджар?
Наморщив лоб, нахмурившись, батыр думал; рука его нетерпеливо играла ремнем винтовки, перекинутой через плечо. Наконец он не без раздражения ответил:
— Я хочу чтобы не было людоеда эмира, я хочу вернуть народу то, что у него отняли силой беки и помещики, я хочу… О, я хочу найти такие сокровища, такие богатства, что, если я раздам их народу, то их хватит для всех вдов и сирот, нищих и калек, несчастных и обиженных. И они тогда будут жить припеваючи и не знать горя и славить советскую власть.
Кошуба чуть улыбнулся, слушая Санджара, который сейчас произнес, быть может, самую длинную речь со времени своего появления на свет.
— Брат, ты прав, но не во всем. Можно и нужно отобрать у эксплуататоров все награбленное и отдать народу, трудящимся. Можно и нужно, но не только это надо сделать. Даже если ты соберешь все, что наворовали баи и помещики, купцы, ростовщики и вся прочая мразь, ты не сделаешь трудящихся навсегда сытыми и зажиточными. Советская власть никого не хочет облагодетельствовать… Мы не благодетели…
— Но я знаю, что эмирский вельможа два, нет, почти три года назад похитил у народа целое сокровище и воровски укрыл его в тайном месте. Я найду его, я верну его тем, кому оно принадлежит по праву. Я сделаю народ счастливым. Там каждый камешек, а их много там, сделает целую дехканскую семью сытой и зажиточной на три поколения…
И Санджар рассказал Кошубе о руднике Сияния и об эмирском министре Али–Мардане.
— Я найду его, я из него вытяну все жилы, но заставлю сказать, где сокровища.
Лицо комбрига стало серьезным.
— Все, что ты рассказал, похоже на сказку. Но даже если он действительно спрятал где–то и что–то, ведь это все равно, что искать иголку в стоге сена. И, наконец, ты будешь гоняться за призрачной птицей счастья детских сказок, мечтать осчастливить народ спрятанными в пещеpax драгоценностями в то время, когда у меня и у тебя одна ясная цель — истребить, уничтожить всех тех, кто сам не работает, а плетью и страхом казни заставляет работать на себя всех тех, кто живет пóтом и кровью трудящихся. Наша цель — дать возможность людям работать на себя и на своих братьев и товарищей, дать возможность строить счастливую, свободную жизнь, жизнь без капиталистов, без баев, без помещиков, без беков, без эмира, без белого царя Николая–кровавого…
Опустив голову, Санджар обиженно проворчал:
— А я? Что, я не сражаюсь с бандитами — врагами народа? Я не уничтожаю, что ли, бекских и эмирских прихвостней? Наши дела разве неизвестны?.. Но я буду искать и найду… Если бы не война, если бы не воинские дела, давно бы нашел. Воевать надо. Сейчас некогда искать. А найду… себе ничего не оставлю, все раздам, мне ничего не надо…
Издав резкий гортанный звук, Санджар с места взял своего Тулпара в карьер и помчался по крутому зеленому склону вверх в гору. Он выхватил клинок и на полном скаку ожесточенно рубил попадавшиеся ему на пути кусты и низенькие деревца боярышника, продолжая издавать воинственные крики.
…Ночью Санджар со своим отрядом ушел в горы.
Говорили, что он окончательно рассорился с Кошубой и увел отряд в неизвестном направлении.
VIII
Два часа назад дорога вилась среди цветущих персиковых садов, одетых в нежнорозовый наряд. С веселым шумом плескались коричневые воды Ширабад–Дарьи, обдавая лица прохладой и ледяными брызгами. Животворящий ветер освежал, бодрил…
Но достаточно было дороге сделать резкий поворот влево, перевалить через небольшой холм, — и перед путешественниками предстала безжизненная, раскаленная степь, и трудно было поверить, что сейчас только май, что еще накануне в Дербентском ущелье шел холодный дождь, промочивший всех до последней нитки.
Духота, зной давили, стягивали отяжелевшую голову горячими обручами.
Караван полз к перевалу. Все жалобнее визжали колеса арб, все медленнее становилось движение. А солнце — палящее, непреклонное, обливало горячими волнами землю.
Подъем на бесконечный байсунский перевал по бесплодному каменистому плато был мучительно тяжелым. Арбы застревали, лошади, обессиленные, падали. Путники брели, еле переставляя ноги. Верблюды упрямо ложились среди дороги. Погонщик безжалостно дергал за веревку, продетую в носовой хрящ животного; верблюд жалобно ревел, но не вставал. Приходилось перегружать поклажу на другого, более крепкого верблюда.
В караване, растянувшемся более чем на два километра, царил беспорядок. Слышались брань, крики, ржание надрывающихся лошадей. Серое облако пыли стояло над дорогой и заволакивало обоз. Ни дуновения ветерка. Знойный воздух, казалось, застыл, — густой тягучий. Хрустел на зубах песок, мельчайшие пылинки въедались в кожу. На губах выступала соль, глаза слезились.
Настороженные и злые ехали бойцы.
Они понимали, что сейчас самый подходящий момент для нападения басмачей, и двигались по бокам каравана, зорко вглядываясь в далекие холмы и лощины, держа винтовки в руках.
Кошуба ни минуты не оставался без дела. Он то проезжал далеко вперед, то направлялся в самый хвост колонны, отдавая приказания, подстегивая острым словом отстающих. На крутом подъеме он подталкивал плечом, вместе с оглушительно вопившими возчиками арбу, а через минуту скакал с двумя–тремя бойцами в сторону, чтобы «посмотреть местность» с невысокого кургана.
Неожиданно к командиру подъехал Курбан.
— Вправо от дороги народ.
— Где, где?
Кошуба поспешно ускакал.
Как ни медленно тащился караван, все же он нагнал двигающуюся по боковой тропинке толпу мужчин, женщин, ребятишек. Шли они в полном молчании, опустив головы, не поднимая глаз. Потрясающей была нищета этих людей. Сквозь лохмотья просвечивали исхудалые, истощенные тела. Дети шли голые, и страшно было смотреть на их торчащие лопатки и ребра, вздутые животы, лихорадочно бегающие глаза…
Люди медленно плелись по степи, соленая белая пыль оседала на просаленные тюбетейки, на потную коросту одежды, на обтянутые пергаментом скулы. Солнце палило и палило. А кругом ни капли воды…
— Куда идете? — окликнул Джалалов согбенного старика, которого вели под руки два человека помоложе.
— Прямо…
— Куда же? В какой город?
— Идем искать могилы для себя и своих детей.
— Откуда вы?
Тогда старик вдруг оттолкнул поддерживавших его людей и, пошатываясь, подошел к Джалалову.
— А! — закричал он. — И что ты спрашиваешь, таксыр, и спрашиваешь, чего тебе от нас нужно? Хлеба дай детям. Они не ели три дня…
Старик опустился на землю и, раскачиваясь, горько запричитал.
— Он еще спрашивает, таксыр!
Около старца почтительно засуетились его спутники, сами едва державшиеся на ногах.
По приказу Кошубы путникам раздали хлеба и муки.
Тот же старик, в сопровождении десятка изможденных, оборванных мужчин, приблизился к командиру.
— Великий господин, — загнусавил старик, — благословение всеблагого и всемогущего падет на тебя за то, что ты накормил нас. Но лучше ты не кормил бы нас.
— Почему же? — спросил Кошуба.
— Потому что мы твои враги, и ты враг наш, враг мужчин и женщин, стариков и детей рода Джалаир.
Кошуба подошел к старику вплотную.
— Вот что я скажу, ишан. Ты говори за себя, а народ пусть скажет свое слово сам за себя.
Ишан заговорил громко; он хотел, чтобы его слова были услышаны всеми.
— Бог пусть узрит правду, таксыр! Эти люди не стали бы нищими из нищих, не ходили бы в жалких лохмотьях, не походили бы на тени, если бы они довольствовались своим уделом и не подняли бы руку против господ и эмиров. Но они не послушались увещевания мудрых и пошли против сильных. Воины ислама пришли в их кишлак. В наказание за самовольство они поубивали многих мужчин и женщин и заставили разрушить жилища, а то место, где был кишлак, вспахать и засеять ячменем. Своими руками дехкане разрушили родные гнезда, своими руками запахали пепел священных очагов своих предков.
Вы, большевики, пришли и соблазнительными словами совратили дехкан с путей пророка и навлекли на них кару великого курбаши. Если бы вас не было, они жили бы спокойно и…
— И гнули бы шею под палками эмирских собак, — не выдержал Джалалов. — Старик, опомнись! Что ты говоришь? Будь справедлив, проклинай истинных виновников ваших бед, проклинай басмаческих курбашей!
— Проклинать курбашей! — вдруг оживился старец. — Нет. Велика вера истинная и единственно правильная. Даже большевики, такие как Санджар, склонившись к истине, вступили на путь джихада и объявили священную войну нечестивым Советам.
Старик тщательно отряхнул полы халата и отошел, всем своим видом показывая, что его вынужденная беседа с «неверными» закончена и что даже пылинка, которую мог перенести с их одежды на его рубище ветер, грозит осквернением.
Он обвел взглядом бойцов и участников экспедиции и костлявым, мертвенно–желтым пальцем поманил к себе Джалалова.
— Сынок, я вижу по твоему обличью, что ты из мусульман. Оставь этих людей, пока не поздно, обратись к вере отцов. Час неверных близок.
— Откуда ты знаешь про Санджара, старик? — сдавленным голосом спросил Джалалов.
— Вестника я встретил на дороге. Он знает все. Имя его Гияс–ходжа мутавалли из Янги–Кента.
Ишан медленно зашагал по дороге, опираясь на посох. К старику подбежали его спутники и осторожно взяли под руки. Толпа поползла вслед за своим вожаком — безмолвная, безропотная.
Ишан вел их в изгнание.
IX
Дорога все так же тянулась в гору, лошади выбивались из сил. Во всем огромном караване, растянувшемся на километры, не оставалось ни капли воды. Фляги, бутылки, чайники — все было опустошено. Большое беспокойство вызывали двое членов экспедиции, по–видимому, получившие тепловой удар. Одного из них подобрали на обочине дороги в бессознательном состоянии, другой свалился с лошади, как сраженный молнией.
Кошуба послал несколько верховых к высоким холмам, расположенным к северу от дороги: там должны были быть источники и арыки.
Кроме бочонка, который везла с собой экспедиция, захватили все ведра, фляжки, бутылки.
В арбе Саодат оказалась пара кожаных мешков — турсуков.
— Недаром я дочь водоноса, — пошутила Саодат.
Гремя чайниками и ведрами, водная экспедиция удалилась. Вернулась она через полтора часа.
Расчеты на воду не оправдались. Источники оказались сухими, арыки тоже. Жители небольшого кишлака куда–то ушли, засыпав колодцы. Уже на обратном пути посланцы наткнулись на большую лужу. Здесь они напились сами, напоили лошадей и набрали сколько можно было воды в ведра и турсуки.
Вода была желто–бурого цвета; в ней плавали головастики, какие–то жучки, кусочки соломы; она пахла конским навозом и плесенью.
Один из арбакешей взял свой поясной платок, сделал на краю ведра подобие примитивного фильтра и с наслаждением напился… Любезно улыбаясь, он поднес ведро Саодат.
Воду выпили моментально. Только немногие побрезговали.
Усталость свалила всех там, где остановился на дневку караван. В тени длинного дувала вытянулись прямо на жесткой траве десятки людей, сморенных тяжелым дневным сном. Тут же, понурив головы, покачиваясь на дрожащих, ослабевших ногах, дремали кони, лениво и обессилено, едва шевелящимися хвостами отгоняя назойливых, невесть откуда налетевших мух.
Кто–то, шумно топая сапогами, прошел по дороге, Николай Николаевич, не подымая смеженных горячечным сном век, проворчал:
— Потише, эй вы там! Тут изволят почивать великие путешественники.
— Вы здесь, Николай Николаевич? Вы не спите?
— Сплю, как бог… А вы мешаете. Сплю на роскошной перине и около меня сифон с сельтерской на льду…
— Пойдем.
— С ума вы сошли…
— Пойдем… Покажу кое–что интересное.
— Ну, если это бочка с нарзаном, то пожалуй…
Николай Николаевич открыл глаза только тогда, когда Джалалов начал довольно невежливо трясти его за плечо. Лицо комсомольца было все в грязных подтеках, глаза покраснели, губы растрескались и кровоточили,
волосы стали пегие от пыли. Еле двигая пересохшим языком, Николай Николаевич проговорил:
— Ох, до чего доводит страсть к романтическим путешествиям! Еще два таких дня, и молодой, талантливый воспитанник столичного, первого в мире университета превратится в сушеную воблу… Ох, пить!
— Ну, если вы шутить еще можете, значит, все в порядке. Поднимайтесь, пошли…
— Куда? — кряхтя, Николай Николаевич поднялся и, мигая белесыми ресницами, тупо уставился на Джалалова.
Схватив друга за руку, тот потащил его по солнцепеку вдоль сраженного сном каравана, приговаривая:
— Вот что значит изнеженное городское воспитание: малейшая трудность, и все раскисли. Неженки… Смотрите!
Они подошли к большому пролому в дувале.
— Ох!
Николай Николаевич опустился на большую, отколовшуюся от забора глиняную глыбу, пораженный представшим перед его глазами зрелищем.
Шагах в двадцати, на паре тощих дехканских волов пахал землю комбриг Кошуба.
Дело шло туго. Поле пересохло, плуг вел себя непослушно в руках командира. Хозяин волов — худой высокий узбек, напротив, судя по восторженным возгласам, был очень доволен ходом работы. Он то вел волов по борозде, отчаянно вопя на них, то, передав палку мальчишке, бежал, заправляй на ходу за пояс полы рваного халата, к Кошубе и, отняв у него рукоятку плуга, начинал пахать сам. Но у него дело шло совсем плохо, и Кошуба, поспешно вытерев пот с лица, снова брался за плуг.
— Командир… товарищ Кошуба, — слабым голосом позвал Николай Николаевич, — товарищ…
— А, это вы… Давайте сюда! Помогать, товарищ доктор, идите.
— Вот, как врач, я требую, чтобы вы прекратили. Вас «кондрашка» хватит на таком проклятом солнце. Солнечный удар или тепловой…
— Пустяки!
— И я лишен возможности вас спасти. У нас даже воды нет.
Но Кошуба только засмеялся в ответ и вдруг, прикрикнув на быков, сильнее нажал на рукоятки; плуг пошел быстро и гладко, вздымая целые пласты земли.
Только минут через десять он передал плуг дехканину и подошел, тяжело дыша, к дувалу, где, прячась в кусочке спасительной тени, сидели Джалалов с доктором.
— Разве так можно, товарищ комбриг, — заметил Николай Николаевич, — смотрите, у вас вся гимнастерка взмокла. После бессонной ночи, да еще после труднейшего пути, в адскую жару, вместо того, чтобы отдохнуть…
Но Кошуба, не слушая Николая Николаевича, вдруг бросился снова к пахарю с криком:
— Черт тебя подрал, что ты наделал, бездельник!.. Вернувшись в тень, он сказал:
— Беда прямо.
— А что?
— Мы сейчас тут проезжали и обнаружили этого голодающего «индуса». Он на своих тощих животинах да со своим допотопным деревянным омачом кое–как ковырял иссушенную солнцем землю. Я смотрел–смотрел, и жалость меня взяла. Несчастный за полчаса два аршина борозды прошел. И какая это пахота! Суслик лучше пашет. Взял я из нашего груза сельхозмашин один плуг, говорю: «Бери, паши!» А он только глазами хлопает да руками разводит. Никогда такого плуга не видел. Ну, пришлось помочь, в порядке инструктажа, что ли.
Присев рядом с доктором, Кошуба закурил.
— Смотрите, вот как мы далеки от жизни, — заговорил он снова. — Плуги мы везем, хорошие, со стальными лемехами, совершенство, красота, а про мелочь–то и забыли. Ведь плуг рассчитан на лошадей, а наши дехкане пашут на быках. Вот и будут возиться, не зная как прицепить плуг к омачевому дышлу… Не так, не так!.. — крикнул он вдруг, и, бросив недокуренную папиросу, побежал к дехканину.
Когда командир вернулся к дувалу, Джалалов тревожно шепнул ему: — Боюсь, не басмач ли ваш пахарь?
— А что?
— Пока вы там пахали, я осмотрел его тряпье вон там у забора и нашел саблю…
— Старую?
— Да, дедовскую, но отточенную, как бритва.
— Жаль мне узбекских дехкан. Три года прошло со времени бухарской революции, а все еще несчастным приходится одной рукой пахать, а другой оборонять свою жизнь и близких. Плохо, значит, мы воюем с кудратбиями, что не можем дать мир и покой трудовому народу…
— А все–таки подозрителен мне он. Да и вон смотрите, — Джалалов указал на далекий край поля, — кто там?
Комбриг схватился за бинокль.
— А, так я и знал! — через секунду воскликнул он. — Что вы думаете, экспедиция дрыхнет, а я ее дам голыми руками взять? У меня кругом заставы… Эй, эй, давайте, друзья, сюда…
Последний возглас Кошубы относился к прятавшимся в бурьяне дехканам, смотревшим с любопытством на то, что происходит в поле.
Из бурьяна поднялось несколько странных фигур. Медленно, уставившись в землю, дехкане побрели к пахарю. Донельзя оборванные, худые, босые они подошли и упали перед красным командиром на колени, униженно прося прощения за то, что осмелились без разрешения смотреть, как великий господин начальник пахал поле Нурутдина–чайрикера.
— Товарищи! Довольно кланяться и пресмыкаться. Вы люди, а не бессловесные рабы. Смотрите и учитесь. — Командир снова повел плуг, а затем заставил каждого дехканина попробовать пахать.
— Ну как?
— Хорошо, хорошо, — закричали наперебой дехкане.
— Ну, какой лучше пашет? Ваш, эмирский или наш, советский, а?
— Ваш лучше, — сказал за всех Нурутдин и заплакал.
Переглянувшись с Джалаловым, Кошуба спросил:
— Что с тобой? Почему слезы у мужчины?
— Господин начальник, после сладкого не хочется горького. Вы уедете сейчас и увезете с собой это чудо мира, а я опять останусь со своей палкой ковырять пашню.
Кошуба, обращаясь к собравшимся дехканам, сказал:
— Плуг отдаем вам. Только будете владеть им сообща. Понятно? Пахать будете вместе, хошаром, товариществом обрабатывать землю, — и, обведя всех взглядом, поманил пальцем приземистого бородача: — Ты кто?
— Саметдин я.
— Богат?
В толпе хихикнули.
— Ну?
За Саметдина ответили:
— У него всего и скотины — старый кобель, да и тот запаршивел. Батрак наш Саметдин.
— А земля есть?
— Немного есть.
— Будешь распоряжаться плугом. Дает его вам, дехкане, Советская власть, под ответственность Саметдина. Владейте им сообща.
Кошуба уже повернулся, чтобы уйти, когда к нему под ноги метнулся Нурулла и завопил:
— Благодарите благодетеля! Кланяйтесь, целуйте прах его следов.
Выражение жалости и досады в то же время появилось на лице Кошубы. Он решительно поднял дехканина и потряс его энергично:
— Хватит пресмыкаться, дорогой! Мы, большевики, не благодетели. И потому не допустим, чтобы дехкане перед нами ползали в пыли. Встань, друг, расправь шире плечи, подними выше голову. Ты не раб, ты человек! Мы хотим, чтобы народ своими руками, своими усилиями сбросил со своей шеи всех паразитов и, выбравшись из нищеты и бесправия, построил по слову Ленина свое счастье и счастье своих детей.
Он резко отстранил восторженно шумевших дехкан и направился к арбам.
— По коням! — гремел через минуту его голос над сонным станом.
Двинулись дальше.
И вдруг по всему каравану разнеслась весть, что на юго–западе появился огромный столб пыли.
Вдоль обоза деловито засновали на своих мохнатых лошадях красноармейцы; лица их были серьезны и озабочены.
Кто–то утверждал, что столб пыли — это басмаческая шайка, которая сейчас нападет на караван; говорили, что за экспедицией гонится сам Кудрат–бий с тысячным отрядом. Произносилось также имя Санджара с самыми нелестными эпитетами.
Все взоры были обращены на юго–запад.
Кошуба выехал на холм и долго смотрел в бинокль.
Столб пыли приближался. По–видимому, большой отряд всадников настигал караван.
Кавалеристы постепенно стягивались к концу обоза. Туда же провезли пулемет.
Сквозь скрип колес донесся топот копыт и властный голос Кошубы:
— Байсун! Приготовиться к спуску.
Караван добрался до высшей точки перевала.
Внизу, в манящей долине, под гигантским кирпично–красным обрывом, лежал оазис, изобилующий водой и цветущими садами — Байсун. Доносилось мычание коров, блеяние овец. Пастухи гнали по склонам гор и кишлачным дорогам мирные стада; над глиняными домиками, казавшимися такими близкими, а в действительности отрезанными от каравана глубочайшим провалом, вились голубые дымки. Горожане готовились к вечернему отдыху. Над мирным городом высилась колоссальной громадой вершина Байсунтау, покрытая подрумяненной вечерним солнцем шапкой снегов.
Экспедиция была у цели. Тягостный путь через бесплодный перевал закончился. Но ошибались те, кто думал, что караван уже прибыл в Байсун. Спуск с обрыва продолжался более трех часов. А лошади еще днем выбились из сил, и люди едва держались на ногах от жажды и усталости.
Местами дорога делала головоломные петли над пропастью. У лошадей дрожали ноги, спины покрывались испариной.
Красная пыль оседала толстым слоем на руках, одежде, набивалась в рот, ноздри, слепила глаза арбакешей, спускавших на своих плечах шаг за шагом арбы, тормозивших колеса своими руками.
Промелькнули короткие сумерки; горы, долины, дорога почти мгновенно погрузились в полную темноту. На взрытых, угловатых стенах обрыва заплясали пятна малинового света. То по приказу Кошубы на особо опасных поворотах и в местах, где дорога была размыта весенними ливнями, зажгли костры из сухой колючки. Сам Ко–шуба со своими бойцами остался наверху, прикрывать спуск.
Проходя мимо одного из костров, Джалалов не удержался и толкнул в бок Медведя, сгибавшегося под тяжестью фотографического аппарата.
— Чего тебе?
— Смотрите, — вполголоса сказал Джалалов.
Около костра сидели двое — мужчина и женщина.
Мужчина ломал валежник и подбрасывал в огонь. Женщина, зябко кутаясь в шаль, близко наклонилась к мужчине и что–то негромко говорила. Из–за дыма костра певучий голос спросил:
— Много еще арб осталось? Голос принадлежал Саодат.
Когда огонь костра скрылся за поворотом, Медведь язвительно спросил:
— Неужто надо человеку дыры в боку делать? Ты чего дерешься? Вот разбил бы аппарат.
— А вы видели, кто был с ней?
— Меня это не интересует.
— Она разжигала костер вместе… с Санджаром.
Внизу, у переправы через ручей, сидел Николай Николаевич. С величайшей добросовестностью выполняя приказ Кошубы, он развел гигантский костер.
— Друзья, ко мне, греться! Вода — что нарзан, еще лучше.
Джалалов и Медведь с удовольствием приняли гостеприимное предложение. К ночи стало так холодно, что зуб на зуб не попадал, а сегодняшний дневной зной вспоминался, как нечто очень приятное.
— Чертовски устал, — проговорил Медведь, — ну и дорожка!..
— Да, пути–дороженьки… — лениво проворчал Николай Николаевич. — Сколько эта дорога существует?
— Наверное, тысяч пять лет уже. Недаром ее называют Дорогой царей. А все, как и при царе Горохе, через пень–колоду тащутся по ней путники, ломают ноги кони, разваливаются арбы… Представляю себе эту дорогу в будущем. Вместо дымных наших костров сияющие электрические фонари, прожекторы, вместо колдобин и ухабов — гладкое, как стекло, полотно гудрона, асфальт, вместо колченогих арб — автомобили…
— Дорогой мой, — наставительно заметил Николай Николаевич. — Все это мечты. Асфальт и электричество, в Азии, в дебрях Памира и Гиссара? Что с вами, у вас температура?
— Не сегодня, конечно, все это будет. Но это будет.
— И это сделаем мы! — подхватил Джалалов. — Мы, советские люди. Мы проложим сюда, в дикие горы, дороги, мы, выполняя веления Ленина, принесем сюда культуру…
— Может быть, будут здесь и дороги, и культура, и электричество, но когда? Я, во всяком случае, не надеюсь увидеть…
Седые усы Медведя забавно встопорщились.
— Что вы, молодой человек, говорите? Даже я надеюсь увидеть край, преображенный вот этими руками. — Он протянул к костру свой, покрытые набухшими венами, руки. — Своими руками… Ну, а если… если я сам не увижу… Так что ж из того? Подлец и ничтожество тот, кто не желает совершенствовать мир только потому, видите ли, что он боится помереть, не успев пожить в этом будущем счастливом мире… Только заплесневевший эгоист не захочет сажать молодые деревья потому, что не он сам, а молодое радостное поколение воспользуется плодами этих деревьев. Глупости все это!
— Скоро, что ли, все проедут? — поспешил перевести разговор на другую тему смущенный Николай Николаевич. — Покушать не мешало бы. Я слышал, что в байсунских ресторациях, даже в нашу, не такую уж мирную эпоху, шашлык — пальчики оближешь.
Занятый своими мыслями, Медведь не ответил.
По дороге, скрипя и грохоча по камням, медленно катились одна за другой арбы, освещенные багровым отсветом костра. Из тьмы возникала сначала лохматая голова лошади с испуганно поблескивающими глазами, затем мокрое, покрытое клочьями пены туловище, и, наконец, круг колеса с напряженно уцепившимся за спицы человеком.
Неизменно Николай Николаевич кричал проезжающим:
— Хармайн, уртак! Не уставайте, товарищ! В ответ раздавалось усталое, но уверенное:
— Хош, уртак.
Арбы с шумом и плеском въезжали в ручей, и рубиновые брызги взлетали выше спины лошади. Слышно было в темноте как и возница и его конь с жадностью пьют воду. Потом раздавалось фырканье, пронзительный скрежет гальки под железными ободьями колес и громкие выкрики: «пошт», «пошт», — арбы выезжали на высокий берег и исчезали во мраке.
Бесшумно через полосу света проплывали, словно сказочные чудовища, верблюды; безмолвно проходили верблюжатники, опираясь на длинные посохи. Не задерживаясь для водопоя животных, не притронувшись сами к воде, они переправлялись через ручей и уходили наверх. Маленькие камешки, блестящие, мокрые сыпались вниз со стеклянным звоном… И все новые и новые косматые губастые звери выползали из бархатистой тьмы, окунались в кровавое, пляшущее пятно света и тонули в ночи.
— А вот и Кошуба!
Кошуба решительно осадил коня у костра.
— Дайте–ка огоньку, курить хочется, — проговорил он. — В звуках его бодрого голоса не чувствовалось и признаков усталости. И всадник и конь были свежи, как будто только что двинулись в поход. — Ну, ребята, по коням. А знаете, эти самые басмачи… облако пыли, что за нами гналось весь день? Бараны, стадо баранов.
— Да ну? — удивился Джалалов. — Правду говорят узбеки: «Укушенный змеей — полосатой веревки боится».
— Поехали, а то сейчас отара на нас навалится.
Действительно, где–то в вышине, из–за поворота, послышалось блеяние и дробный топот тысяч копытцев.
Когда перебрались через ручей, Джалалов спросил у Кошубы:
— А вы нашу Саодат не видели там, у верхнего костра?
— Как же, видел.
— С ней был Санджар?
— Не заметил. — Судя по равнодушному тону, Кошуба не проявил к новости ни малейшего интереса. — Что же, она там осталась?
— Зачем? Она в последнюю арбу забралась.
— Вот что, ребята, — вдруг сказал Кошуба строго. — Вы о Санджаре пока бросьте думать. Это дело сложное и лучше поменьше о нем говорить или совсем не говорить.