Краба видная туманность

Шевийар Эрик

Эрик Шевийяр (род. в 1964 г.) безусловно относится к самым интересным и оригинальным французским писателям последних десятилетий. Блестящий стилист, чьи тексты пронизаны характерным ироническим юмором, он является наследником — при внешней занимательности многих своих текстов — «философствующей» традиции французской прозы.

Две публикуемые в настоящем издании книги — «Краба видная туманность» и «Призрак» — представляют собой парадоксальное описание жизни — внешности, привычек, судьбы, поступков — некоего причудливого существа, многострадального Краба. Написанные в почти афористической манере и состоящие из череды коротеньких главок, они представляют собой удивительное смешение абсурда и безнадежности с иронией и доброжелательным юмором. При этом общедоступный псевдо-чаплинский бурлеск естественно сочетается в них с виртуозной «деконструкцией» общепринятых языковых условностей.

Свидетельством успеха автора стала премия Fénéon, присужденная Шевийяру за «Краба видную туманность» в 1993 году.

 

Краба видная туманность

1

Краб, если бы ему пришлось выбирать между глухотой и слепотой, не поколебавшись и секунды, тут же бы оглох. Но музыку при этом он ставит куда выше живописи. Да, Крабу, как будет видно, не чужды противоречия. Если бы вслед за этим ему пришлось выбирать между потерей правого глаза и правой руки, он бы принес в жертву правый глаз. Так же и если бы выбирать пришлось уже между левым глазом и левой рукой, именно оную он и сохранил бы. Сохранил бы ее и ценой правого глаза. А скорее, чем левый глаз, сохранил бы правую руку. Но попросите его, вроде бы предпочитающего каждую из своих рук каждому из глаз, выбрать между двумя глазами и двумя руками — и он без труда откажется от обеих рук, лишь бы по-прежнему смотреть в оба.

Ничего другого от Краба ждать и не приходится. Тщетно было бы призывать его не быть таким переменчивым или проявить в своем выборе больше логики. Краб неуловим, хоть и не бежит, не прячется, скорее туманный, словно врожденная близорукость понемногу разъела все его ткани.

Ножнами для его шпаги служит живой уж. Все только что проговоренное он буквально через несколько мгновений на редкость энергично опровергает, опираясь на многочисленные доводы, прежде чем в свою очередь противопоставить им весомые аргументы, которые их полностью разрушают, если не подключить что-то новенькое. Новенькое же Краб всегда готов обеспечить. Так что линия его поведения вырисовывается не вполне ясно.

С другой стороны, Краб не из числа тех, кто говорит: «Ну как это можно сравнивать одно с другим!» Он не видит, что могло бы помешать ему сравнить, например, собаку с иголкой. Напротив, нет ничего проще, нежели вскрыть их отличия, сравнительные преимущества и специфические качества, а также прочие характеристики, касающиеся размера, веса, объема и т. д., каковые достаточно в дальнейшем сопоставить и привести в соответствие, и тогда Краб с полной ответственностью решит в пользу собаки или иголки, солнца или пепельницы, ненависти или апельсина, деревни или зонтика, изгнания или чтения, некоего философа или свинца. А для тех, кого это удивляет, он терпеливо, пункт за пунктом повторит свое рассуждение в других терминах.

Но не надо думать, что Краб принимает решение, руководствуясь непосредственной пользой, которую сулит та или иная вещь в сравнении с той или иной другой. Он выше таких мелочных деталей. Если он пришел к выводу, что собака в абсолютном плане иголку вытесняет, что собака в целом иголку превосходит, а нужно пришить оторвавшуюся пуговицу, Краб использует для этого собаку. Любой, глядя, как он мучится над своей задачей, не преминет ему тогда указать, что с иголкой он бы уже давным-давно преуспел. И Крабу приходится спустить на этих умников свою собаку, чтобы доказать им справедливость, а также и убедительность, своих рассуждений.

* * *

Это только начало, но Краб уже здесь предстает во всей красе. Может показаться, что на сей раз мы имеем дело отнюдь не с кем попало. Надо будет подкрепить это первое впечатление.

2

В жизни Краба выдался решающий день, нельзя о нем не вспомнить, то утро, когда все показалось ему незнакомым. Перед зеркалом, которое отразило какого-то чужака. Он вгляделся в лежащую на стеклянной полочке бритву, в зубную щетку, расческу — для чего могут служить все эти предметы? А эти готовые пуститься в путь, один на восток, другой на запад, башмаки, эта сваленная на стуле в кучу одежда — чего ждут они от него, какой поддержки, каких решительных действий, каких торжественных жестов? И какая нужна мощь — ему, все еще голому, ее уже не хватало, — чтобы держаться стоя? Краб рухнул обратно на кровать. Он внезапно перестал понимать, что к чему, что он здесь делает, а главное, что должен делать, чтобы не попасть впросак, чтобы выполнить свои обязанности, какие такие обязанности, и что делать дальше, и с чего начать, начать что?

Может быть, он сумеет найти ответ на свои вопросы снаружи, на месте. Надо посмотреть. В конце концов Краб решил выйти из дома; но, не в состоянии припомнить, какие именно из четырех конечностей — двух рук и двух ног — действительно подходят для ходьбы, поколебавшись мгновение-другое, встал на сторону рук, более широких и гибче сочлененных, чем ноги, да и более плоских, сочтя, с другой стороны, высокомерным излишне отдаляться головой от земли, тем паче, что четыре настороженных в ней чувства откроют перед ним дорогу и помогут обойти препоны любой природы, ибо как раз об этом, как ни странно, он помнит: о препятствиях, кустарниках, ямах, указательных столбах, лужах, колючках, антропоморфных, если можно так выразиться, собачьих какашках: привыкнув есть с тарелки своих хозяев и участвуя во всех их делах, собаки преуспели уже и с очень похожим, верным человеческому прототипу дерьмом, остальное приложится, лишний раз свидетельствуя о незаменимой педагогической ценности примера. Но как раз-таки примера и не имеет в это утро перед глазами Краб: как ведут себя люди? Полагаться приходится единственно на интуицию. Ноги или руки, на самом деле у него один шанс из двух попасть в точку, поскольку неравная длина рук и ног исключает действенное участие в процессе всех четырех конечностей или же, более скромный вариант, одной руки и одной ноги — ограниченная свобода их сочленений не позволяет продвинуться в этой последней позиции даже на шаг.

Краб выбрал руки, и, когда на улице, без особых усилий пробежав сотню метров, повстречал себе подобных, их положение открыло ему, что он ошибся. Посему он последовал их примеру: гордо поднял голову и упал на колени. Одно плечо для ярма, одно для креста — но тут Краб встряхнулся. Эксцентрика не для него. Плохо стояли другие, не он. То, что он поспешил назвать своей ошибкой, напротив, весьма поучительно в качестве реставрации, на руку которой сыграл внезапный отказ памяти и душевное смятение этого утра. Чтобы выйти, Краб инстинктивно прибег к естественному для человека способу передвижения, забытому из-за какого-то ложного шага или землетрясения, перевернувшего род людской на ноги — неудачное положение, каковое, наперекор здравому смыслу, и было сохранено, к чему приложило свою руку и чувство привычки; и вот человечество, не видя для себя не только ничего лучшего, но и ничего возможного, продолжало влачить подобное положение из Поколения в поколение, так и не обретя, тем не менее, ни равновесия, ни счастья, скорбя и по сей день по тому исходному порядку, который оно почитает отмененным, тогда как он всего лишь перевернут с головы на ноги, возможно, впрочем, все же смутно это ощущая, свидетельством чему — завистливое восхищение, выказываемое танцующим на руках акробатам, — и Краб под аплодисменты продолжал свой путь.

3

Ничто и никто его в этом не разубедит, орошайте слюной собственные грядки, он не изменит своего решения. Итак, Краб решил встать на сторону безумия. Вовсе не очертя голову, не обманывайтесь. Очертить голову было бы слишком плоско. Это долго лелеемый, долго вынашиваемый план. После растянувшихся на годы размышлений и ежедневных упражнений своего разума Краб обнаружил, что в действительности действенно оградить его и от посредственности, и от скуки (которые живут вместе) способно только безумие. Он не станет повторять здесь во всей строгости рассуждения, которые привели его к этому открытию, это было бы против его новых принципов, вполне достаточно сказать, что смерть — палка о двух концах.

Как сходят с ума? Ведь все не так-то просто. Рассудок, принимаясь за, дело, сталкивается с методами, а каждый метод ставит своей целью упорядочить круговращенье звезд. Не станет ли для Краба панацеей трепанация черепа? Что может для нее понадобиться, кроме, само собой, бурава, — тиски? рашпиль? Или же достаточно положиться на силу сосредоточенности — пока избыток напряжения не застит ему наконец свет? Стойкое и чересчур ясное сознание, драгоценная звезда, острая, колючая, пронзительная, проницающая — внезапно распавшаяся, взорванная, рассеянная, притушенная: так рождаются туманности.

Но Краб не ищет выгод от алкоголя и психотропных препаратов. Ему не нужны считанные часы опьянения или отключенного сознания, на протяжении которых все идет на лад. Чего ради изображать отупение, прикрываясь патетической карнавальной маской с остекленевшими глазами, купоросными щеками, с огромными лиловыми ушами и опухшим сизым носом, чего ради предаваться подцепленным на панели галлюцинациям — плодам экзотического огорода или грибницы, — о которых поутру не остается никаких воспоминаний, кроме пустой пороховницы. Краб стремится кануть в безумие головой вперед, одной лишь головой, продолжая наслаждаться своим потерявшим голову телом, покоиться на длинных и широких лужайках, коим нет сносу: предоставленным благосклонному попечению облаченных в льняные одежды людей, помещенным в светлую, неприступную комнату, питаемым молочными продуктами и вареным на пару мясом, рыбой без костей и без того огромного остановившегося глаза, который составляет всю рыбью голову и холодит кровь; в общем и целом, весьма скромные чаяния.

Какому же пути следовать? Все усилия Краба оборачиваются против него. Само напряжение ума, необходимое для того, чтобы не отступать от избранного им абсолютного безразличия и откликаться при этом вопреки себе на малейшие внешние позывы, для того, чтобы никогда не выходить из состояния отупения, в котором он пытается удержаться ценой неусыпного ни на мгновение бдения, нагнетает в Крабе еще большую тревогу, проявляющуюся в нервозности, раздраженный перфекционизм, желание упорядочить мир согласно своим собственным законам, убедительным для него, неприемлемым для других.

Краб завидует глупости животных, их всецело органичной (без ужаса органов) и чувственной (без ужасающих чувств), лишенной забот жизни, он жаждет вольного, мечтательного безумия, присущего самому вялому осьминогу, самой плоской ящерице, самой медлительной гусенице. Его же подстерегает маниакальное, неуютное безумие, дотошное, подозрительное, педантичное; настоящее исступление порядка и симметрии — и это вместо бескрайнего парка для бесцельных прогулок в неряшливом виде, с отсутствующим взглядом и бесцельно болтающимися руками; холодный и чистый, словно среди зимы, геометрический ад, которым заправляет коллегия аллергологов, а посреди — растянутый между четырьмя булавками Краб и бесшумно закрывающаяся дверь.

* * *

Каждая бабочка переносит на крыльях ровно столько пыльцы, чтобы, пустив ее Крабу в глаза, на короткое мгновение убедить его, будто мир ему под стать. Но стоит рассеяться эффекту этого галлюциногена, как вновь надвигаются заботы, меланхолия, хладный бред уносит его в апокалипсические пейзажи, которых бегут даже птицы, — ему кажется, что деревья сбрасывают свою листву, дни становятся короче, такие странные дела, а ветер пробирает до костей.

(И тогда хотелось бы Крабу погрузить свои стылые ноги в миску хорошего супа.)

4

Краб мог бы преотлично обойтись без своего воскового языка. Как прикажете жить с восковым языком? Приходится постоянно следить за тем, что ешь. Посему, для Краба не существуют горячие напитки — ни целебные отвары, ни кофе. И все же самая насущная проблема даже не в вопросе питания — никакого, естественно, дымящегося мяса, никаких панировок, только простые, подаваемые свежими блюда (овощи, фрукты), желательно густой, вязкой консистенции (мягкие сыры, кремы), но с пропитанием Краб худо-бедно справляется, — главные хлопоты связаны с неминуемым затвердеванием языка. Чтобы замедлить процесс, Крабу приходится непрерывно говорить, даже если ему нечего сказать, — и как прикажете без устали удерживать внимание публики у себя на устах? В его речах неизбежны моменты пустословия, спады ритма, надоедливые повторы. Если бы Краб избавился наконец от подобного принуждения, он мог бы вступать в разговор, лишь имея на то основания, или полнее соизмерял бы значение своих редких высказываний; его всегда разумные наблюдения воспринимались бы по заслугам, его мнение приобрело бы авторитет. Только не надо на это рассчитывать. Ведь стоит Крабу смолкнуть, и язык застынет у него во рту. И посему он говорит, он несет невесть что, нечто вместе со своей полной противоположностью, что слону пошла бы замша, и все считают, что он бредит, тогда как он борется со смертью.

И, точно так же, все пошло бы для Краба куда лучше без его ртутных век: он бы не выглядел таким угрюмым, постоянно удрученным брюзгой, а его взгляд, обретя остроту, возможно, приоткрыл бы перед ним далекие и не слишком заметные, но способные его очаровать красоты. С отменными зубами из слоновьей кости, а не из подкисленной мяты, с роговыми, а не инеистыми ногтями, с волосами вместо этих теплых соплей, поубавив чешуи и перьев, плесени на животе, с двумя одинаковой длины ногами, без этого голубого глаза в ноздре, без всех этих ушей по бокам, без мошонки под подбородком, без множества вкусовых сосочков, заполонивших его кишки, все пошло бы для Краба куда как лучше. Незначительное хирургическое вмешательство, безусловно, весьма желательно, но Краб боится сложить на этом свою голову.

* * *

В то утро Краб опять натянул три носка из трех разных пар. Каждый день одно и то же. А все потому, что Краб, ко всему прочему, рассеян.

5

Ищите в комнате предмет, который там не находится, но ищите тщательно, долго — столько, сколько понадобится, — терпеливо, с лупой и частым гребнем, и, наперекор всему, вы в конце концов его обрящете. Таково мнение Краба. Вот доказательство.

Откройте пошире глаза. Посмотрите: Краб кладет свою трубку на малюсенький круглый столик в гостиной. Затем проходит к себе в комнату и закрывает за собой дверь. Он охотно выкурил бы теперь трубочку. Он обшаривает карманы, трубки нет; бросает взгляд на столик в изголовье — трубки нет; на письменном столе трубки нет, — ах, да! — раздвигает занавес, отделяющий ванную: бессмертная душа мыла на блюдечке, бритва, зубная щетка и стакан выстроились под раздосадованным зеркалом, трубки нет — а, ну да! — Краб поворачивает кругом, медленно, методично обшаривает из конца в конец взглядом пол комнаты, разбивает его территорию на квадраты, трубки нет, совершенно ничего, ни тени, ни дымка, ни пенки. Краб встает на цыпочки, он раздражен, его рука вслепую обследует сверху платяной шкаф — memento, homo, quia pulvis es — посыпает голову пылью, чихает, хладен прах: нет трубки. И под подушкой кресла тоже. Краб вынужден признать свою ошибку. Его теория не верна. Он честно признает это. Тем не менее в глубине души его не оставляет сомнение. Но он склоняется перед фактами. И, смиренно склонившись, торжествует, отыскав наконец ее, свою трубку, под кроватью.

Убедились? Или желаете, чтобы он повторил опыт?

* * *

Хотите верьте, хотите нет, Крабу наплевать, но вот как было дело: один верблюд убеждал его, что с легкостью пройдет через игольное ушко: «Ну что здесь трудного? Это может сделать даже вода, а я способен много дней не пить». Он, впрочем, готов был это доказать — когда вам будет удобно. Потом, прощаясь с погруженным в свое занятие Крабом, он добавил: «Как только отыщете ее в этом стоге сена, сразу позовите меня».

6

Краб приобщается к живописи — для начала без красок, кисти и холста, что было бы простым переводом материалов; Краб несведущ даже в ее основных принципах, он должен всему научиться: в первую очередь, законам перспективы, которые порождают иллюзию объема, рельефности и глубины, но также и тому, как подбирать, противопоставлять, смешивать цвета, таким образом, он практикуется в уме, набрасывая голыми руками невидимые формы, то неистово жестикулируя, то шевеля всего парой пальцев, в зависимости от того, пишет ли он широкими мазками фон или скрупулезно прорабатывает детали, стремясь для начала просто воспроизвести имеющееся перед глазами, дабы обрести технику и мастерство, коих ему пока недостает, с тем чтобы перейти к масштабным воображаемым композициям, о которых он едва осмеливается мечтать.

Как бы там ни было, Краб прогрессирует, хотя первые его попытки никуда не годились — он в ярости уничтожил их, с остервенением пиная ногой пустоту, — теперь ему удается расположить на поле, до последней травинки схожем с тем, что видно ему поутру из окна, самую что ни на есть неоспоримую корову. К вечеру ветерок приподнимает легкий муслин занавески над мандрильей задницей заката: в Крабе обнаруживается не имеющий предшественников пейзажист, тонкий, хотя и лишенный красок, колорист, в полной мере оценить которого из-за этого затруднительно.

Откровенно говоря, его работа должна, наверное, представляться все еще излишне академичной — не академична ли сама по себе уже корова, плоть от плоти академии, вплоть до своего навоза, куда более академичного, нежели любой другой вид дерьма.

Но сегодня Краб наконец-то чувствует себя во всеоружии своего искусства, способным сломать содержащие в себе мир набыченные формы, прямые и окружности, эту меловую геометрию, способным ее стереть, насытить семь цветов до ослепительности или просветлить до прозрачности, — в ближайшее время надо ждать существенных изменений на земле, в небесах и на море.

* * *

— Это чрезвычайно точная работа, тончайший труд, мне необходимо уединение.

Так говорит обосновавшийся в кишках Краба шелковичный червь.

* * *

Впредь никто более не будет испытывать разочарования, открыв раковину мидии: там обнаружится самый настоящий глаз — серый, голубой, зеленый или карий; на смену придет то особое изумление, которое чувствуешь, обмениваясь первым, чреватым любовью, взглядом.

Ведь, по мысли Краба, на редкость нелепо погребать мертвецов с их вполне исправными, но хрупкими глазами, не забывая однако же снять с них драгоценности — рожденные землей, в которой они безо всякого ущерба могли бы вновь обрести пристанище, камни и металлы, — в то время как мы с готовностью уступили бы весь этот хлам, лишь бы сохранить в неприкосновенности навсегда живым тот дружеский взгляд, которым эти глаза нас некогда одаряли.

И никуда не годится, продолжает Краб, что мидии занимают такую территорию, ничего особого с этого не имея: они покрывают наши прибрежья, словно множество крохотных лакированных туфелек, предусмотрительно оставленных на скалах куклами, которые способны ходить, но, не умея плавать, никогда не вернутся с трагического купания — сегодня их проплывающие мимо красивые разноцветные юбочки называют медузами. Увы, это не так. Подобная иллюзия не выдерживает ближайшего рассмотрения. Вскрытие показывает, что все мидии укрывают в своих раковинах одну и ту же мягкую конфету, этакую гнилую фасолину, орешек прогорклого масла, черепаший помет, сомнительный и тут же тошнотворный глоток, выплюнутый вместе с ее крохотным и столь живучим сожителем-крабиком.

Воздадим же хвалу начинанию Краба. Чтобы убедить нас, что оно назрело, хватило бы и одного из двух приведенных выше замечательных доводов. Глаз вполне уместен в подобной двустворчатой раковине, привитый к приводящей мышце, периодически освежаемый соленым приливом, мигающий и слезящийся, как в свои лучшие дни. Родственникам, друзьям понадобится всего-навсего приоткрыть драгоценную ракушку, чтобы вновь окунуться в ясный взгляд, который даровал им жизнь.

Нужно ли взамен переселять мидий в пустые глазницы трупов? Пусть решают сами семьи. По мнению Краба, было бы нескромно и неуместно диктовать по этому поводу законы.

* * *

Неужели только он один и знает, что в действительности ракушки — не что иное, как пустые безделушки фабричного производства? Некогда пираты потопили торговое судно, перевозившее их весьма значительную партию. Разорившаяся на этом компания свернула деятельность и была вынуждена закрыть свои цеха. Все это ныне забыто. Подчас волна выносит на пляж пригоршню ракушек, обжитых нежными, пугливыми моллюсками, — вот почему их по простоте душевной и воспринимают сегодня как плоды моря, в отличие от аналогичных им чашек, спиц, свистков или наперстков. Все, кроме Краба.

7

Машину для растирания черной краски придумал именно Краб. Чрезвычайно хитроумная и производительная машина, мастерства во владении которой можно достичь буквально за несколько недель. Краб имеет все основания ею гордиться. Тем не менее Национальный институт по авторским правам отказывается выдать ему патент, полагая, что его изобретение ничем не отличается от классической пишущей машинки.

По большей части вклад Краба в науку не вызывает того интереса, которого заслуживает, — как, например, в случае того невидимого лака, который, будучи равномерно нанесен на поверхность зеркала, позволяет заиграть на отражении вашего лица гордости и удовлетворению, как бы вы себя ни оценивали и что бы ни выражало на самом деле ваше лицо, так что каждое утро вы будете приятно удивлены, что являетесь сами собою.

Но Краб может приумножить примеры.

Его революционный космогонический проект — мы же, как-никак, не собираемся на веки вечные оставаться сферичными, не так ли? — ну да, этот грандиозный проект принят научными светилами весьма прохладно.

И почему же, как не потому, что эти господа умирают от зависти?

* * *

И вот, Нобелевская премия по физике за выдающиеся работы по молниеносному распаду была присуждена профессору Y, а Крабу и на этот год пришлось довольствоваться Нобелевской премией мира, поскольку он сумел выкрасть и уничтожить планы этого жуткого изобретения.

8

Краб принялся рисовать ласточек, одну за другой, всех до единой. Если не он, то кто же? Трудность в том — разумеется, в их количестве, но это вопрос терпения, настойчивости, которых Крабу не занимать, — трудность прежде всего в том, чтобы не нарисовать дважды одну и ту же. К счастью, Краб обладает великолепной памятью. Требуется также особое внимание. Когда какая-нибудь ласточка умирает, он сжигает изображающий ее рисунок — сей устаревший, не нужный впредь документ.

* * *

Как известно, Краб честолюбив, но в меру. Когда он покроет китов лаком, Краб почувствует, что удовлетворен. Когда он наделит черепаху соколиными крыльями, сокола упругими лягушачьими ляжками, лягушку павлиньим хвостом, павлина оленьими рогами, оленя лебедиными лапками, лебедя львиным хвостом, льва петушиным гребнем, петуха совиными глазами, сову лососьими плавниками, а лосося черепашьим панцирем, когда он восстановит наконец справедливость, Краб почувствует, что удовлетворен.

Но не ранее.

А потом придет время задуматься о том, что пора заново покрывать китов лаком.

Краб выступает за отмену привилегий, за обобществление полученного в дар при рождении с последующим справедливым его перераспределением. Одно и то же оружие для всех и каждого, одно и то же начальное снаряжение, тот же исходный материал и свобода в дальнейшем распоряжаться им по своему усмотрению, развивать свои собственные симпатии и антипатии, безудержно подчиниться склонностям своей натуры — каковые и сделают из тебя медведя, комара или морского конька.

И если воробей не пользуется встроенным в него моторчиком, чтобы улететь вслед за ласточками, будьте уверены, он не прочь попрыгать по снегу. И если наделенный острым взглядом крот питается отныне только вишнями и виноградом, будьте уверены, что он, превозмогая отвращение, заставлял себя ранее глотать червяков и личинок, чтобы не умереть с голоду. И если, несмотря на свой раздвоенный язык, мужчина продолжает, несмотря на ее острые клыки, целовать женщину, то это подтверждает: любовь может обойтись и без нежности.

* * *

Теперь на Земле уже достаточно огня, чтобы сделать из нее светило, — предлагает еще Краб.

9

И вновь Краба охватывает внезапное исступление, увлекает его к фортепиано, где он в очередной раз и убеждается, что виртуозность пальцев позволяет ему с настоящим блеском приподнять лакированную крышку клавиатуры, а вот дальше концерт заходит в тупик. Снедаемый вожделением, Краб тем не менее склоняется над открывшимся сокровищем, протягивает руку и захватывает полную пригоршню драгоценных, слоновой кости и черного дерева безделушек, но те в его руке тут же рассыпаются, погасшие; обесцененные; точь-в-точь изумруды и золотые дублоны, сверкающие в воде у самых ваших ног и тут же превращающиеся под губительным воздействием морского воздуха в бутылочные осколки и пивные пробки, поскольку оказались чересчур прекрасны для этого мира. Выпущенные на волю, они, однако, тут же обретают под водой весь свой блеск — и точно так же, стоит Крабу убрать руку, как раны на клавиатуре чудесным образом затягиваются и вновь наступает тишина, что граничит с чудом, особенно когда знаешь, что признанные чудотворцы-целители, напротив, добиваются результата именно наложением рук.

Но Краб не может прикоснуться к музыке, она от него ускользает, протекает между пальцев, застревает в горле, да и его импровизации на скрипке и кларнете принесли ему не больше успеха, чем фортепианные пьесы, — отверзается небо, вот и долгожданный ливень, наконец-то нальются помидоры, и Краб, заменивший шифер у себя на крыше пластинами от ксилофона, стягивает теперь на свою голову громы и молнии со всей округи.

Посему он принял мудрое решение отказаться от традиционных инструментов и изготовить новые — по своей мерке, себе по руке, приспособленные к его личным особенностям. Он собирается использовать камень, губку, клешни лангустов и ноги страусов, клюв птицы-носорога, мочевой пузырь кашалота, хрящи ската, цельные скелеты жирафов. Он извлечет из них новые звуки, новые ноты, гамму, подобную юному угрю, освеженную музыку. Не сразу, надо думать, а когда научится играть. В конце концов, и самый первый органный мастер не умел играть на органе. И как бы мог уметь играть на лютне первый в мире лютнист, никогда в жизни лютню и в глаза не видевший, не державший в руках ранее того новехонького, только-только вышедшего из его собственных рук странного и прекрасного предмета, той первой лютни, которую он поначалу, по неопытности, использовал в качестве барабана и лишь потом научился брать на ней аккорды, овладел после долгих лет терпения мастерством.

Если каждый походя будет ударять по клавишам одного и того же фортепиано, приходится ли ожидать, что пришедший последним извлечет из него что-либо кроме пронзительных жалоб и оборванных фраз? Каждый должен сам измыслить себе инструмент — далеко не первым заявляет Краб. Засим и делу конец.

* * *

Флейтист из Краба тоже вышел посредственный. Он брал уроки у лучших специалистов. Сносил все десять своих пальцев, фаланга за фалангой — так кончит без ног и скороход, тренирующийся на наждачной дорожке. Краб упорствовал. Флейта не покидала его рта, в нее переходили малейшие его придыхания, хриплые от начала и до конца, смятенные вдоль и поперек вздохи, смело возвращаясь внутрь, стоило им вдруг оказаться снаружи, влача за собою состав запинающихся, лязгающих, тряских вагонеток, с самого начала ставший не на тот путь. Усилия так и не были вознаграждены, Краб оставался довольно посредственным флейтистом до того самого дня, когда наконец свершилось чудо, столь долгожданный щелчок. На флейту сел и запел соловей.

* * *

Тем не менее слухом Краб не обижен. Кто-кто, а он никогда не спутает ту весомую, навязчивую тишину, которая исходит от мертвого слона, с легким содроганием воздуха, указывающим на присутствие в листве окрестных деревьев не поющей в данный момент птицы. И Краб может вам эту птицу назвать.

Долгая практика одиноких размышлений по крайней мере научит его различать все те качества тишины, которые нетренированное ухо воспринимает с одинаково глуповатым видом. И однако же, среди прочих существуют струнная тишина, тишина духовая, ударная тишина, и они схожи между собой не более, чем соименные инструменты, а по случаю их созвучия смешиваются в симфоническую тишину, в которой медленные и торжественные части чередуются с бравурными, перемежаясь короткими, отрывистыми фразами, шелковистыми арабесками, играя также на разнообразии тем и ритмов, чтобы выразить всю сложность ситуации, какою бы та ни была.

(При всем при том Краб не забывает и ту разновидность тишины, что связана скорее с мукой или же сажей.)

По мельчайшей пылинке одной тишины, по неповторимому кристаллику другой он немедленно догадывается, никогда при этом не ошибаясь, кто или что ее в конечном итоге нарушит. В соответствии с ее весомостью, насыщенностью, глубиной и шириной, в зависимости от протяженности и природы территории, которую она покрывает, Краб с невероятной точностью вычисляет длительность этой тишины: фактически, с точностью до секунды, благодаря чему может скрыться от шума до того, как он раздастся, и спастись от него где-то еще, скользя с места на место, отправляясь дальше, едва успев прибыть, не в состоянии удержать тишину и тем паче ее произвести, поскольку — точно так же, как темноте под веками не устоять перед светом прожектора или двойной шеренгой уличных фонарей — наравне с воском или ватой можно затыкать уши и шершнями.

* * *

Но вот позаимствовать у слепца собаку-поводыря было бы весьма уместно, настолько слаб у Краба нюх.

10

Как-то в воскресенье под аркадой на площади неподалеку от своего дома Краб повстречал в образе джазового трубача воплощение счастья. Ему, конечно, и раньше случалось подмечать радостное выражение, одну и ту же улыбку, проплывающую сразу по двум лицам, четыре глаза которых — словно четыре освещенных окна спальни, выходящие на улицу, по которой он грустно бредет. Но следующая же пара выказывала единственно общую для них сумрачность: мужчина и женщина, в сравнении с предыдущими зашедшие дальше и в возрасте, и в любви и все равно составляющие единое существо, наподобие переда и зада этакого жвачного животного — каковое заведомо никогда не перестанет пережевывать солому своего приусадебного застенка.

На земле есть лишь один способ обрести счастье, внезапно осознал Краб: нужно стать джазовым трубачом.

При настоящем положении дел любому, кто печется о счастье, следует отложить все свои занятия ради трубы, инструмента, который поворачивает вспять ветры бедствий и в обмен на выдохи одиночки сулит вырывающиеся из груди многотысячной праздничной толпы здравицы.

В то воскресенье, под аркадой, Крабу подумалось, что да, чего доброго, в мире возможно счастье, если все как один последуют примеру этого блаженного музыканта, который вдыхает через нос окружающий воздух, насыщенный инфекциями, выхлопными газами, вирусами, мрачными идеями, и возвращает его в обращение очищенным от всех этих миазмов, свежим, как первая весна на земле, еще до того как распустились зловонные ромашки, или как огурчик, когда он не стал еще вонять корюшкой, легкий, трепетный воздух — и перспектива содрогалась до самого конца, и даже непоколебимые опоры арок дрожали, вместо того чтобы пожать плечами, как они всегда, из раза в раз при появлении человека делают.

Снабдить каждого трубой — распределение, несомненно, вызовет определенные проблемы, но с ними можно справиться; далее, нужно уметь на трубе играть, тут не сымпровизируешь, по крайней мере не овладев сначала навыками игры, а где найти преподавателей? да еще в таком количестве? и даже если найдешь, причем в достаточном числе и исполненных рвения, можно ли представить себе, как шесть или семь миллиардов начинающих трубачей одновременно дунут в свои трубы? и вот уже Луна в свободном падении вершит путешествие на Землю, а обезумевшие реки разносят океаны до самых крохотных ручейков.

Наконец музыкант доиграл свою пьесу и положил трубу в стоявший рядом распахнутый футляр, предварительно вытряхнув из него монеты, тоже, надо сказать, медные, от которых по ходу дела облегчилось несколько поспешавших мимо меломанов и которые он теперь пересчитывал — с сумрачным видом, с осунувшимся, неузнаваемым лицом: невозможно же, как-никак, играть на трубе двадцать четыре часа в сутки. Исходный проект Краба рухнул, но вдохновившая его идея не утратила своего значения. Просто надо обойтись без трубы, только и всего.

Радость жизни станет испускать сам человек. Для этого достаточно модифицировать его не приспособленную к этому дыхательную систему. И Краб принялся набрасывать планы, схему за схемой, основных дыхательных органов в разрезе, приумножая на бумаге тончайшие операции, связывая и перевязывая трахею, пересаживая бронхи, расширяя или зажимая легкие, — и кровь не играла уже во всем этом никакой роли, кровь предков, чьим хранителем и гарантом чувствовал себя Краб, как и их летучей мочи, кровь, которая горой встает за убийцу и которую по пятам преследуют слезы. Он отвел, закупорил, свел воедино каналы, существенно сократив и усовершенствовав дыхательный аппарат, — так, чтобы впредь при вдыхании ядовитые пары не приносили организму вреда, а напротив, оказывались усвоены, отфильтрованы, облагорожены и, наконец, выдохнуты, возвращены голубому небу — и упоение вершин прокатится по долинам, заполнит узенькие улочки, запертые комнаты и подполья, а пробужденная к жизни атмосфера стихийно разродится бесчисленными колибри.

Небольшой прогресс в этом направлении, заключает Краб, и посмотрите только, как все изменится.

* * *

Когда кровь ударяет ему в голову, Краб стаскивает сапоги: в них уже нет нужды.

11

Можете называть это предвидением или интуицией, но Краб очень рано преисполнился уверенности, что ему суждено сыграть выдающуюся роль в истории — несмотря на свое сомнительное происхождение, ничтожные умственные способности, убожество физического склада и ежедневно подтверждаемую неказистость лица. И посему с самого детства всячески стремился доказать, что ему по плечу его славное будущее.

Первым делом он позаботился о том, чтобы воздвигнуть легкий в разборке и транспортировке деревянный пьедестал, на который, переполняемый эмоциями, он всходил сразу же по завершении своей напыщенной инаугурационной речи в любом показавшемся того достойным месте. И замирал там на несколько часов — неподвижно застыв в самой выигрышной позе.

Отблесками его грядущего величия оказались озарены многочисленные пустынные или заброшенные площади, дождливые перекрестки, выступы ландшафта, общественные места. Пребывая в неведении о том, какие именно подвиги и исключительные заслуги обеспечат ему — но сам этот факт не вызывал сомнений — всеобщее восхищение и признание, Краб вел себя всякий раз по-разному. Его видывали императором, оседлавшим стул, словно коня, бросающим вызов горизонту, каковой, наперед завоеванный и присвоенный, тут же норовил сплющиться. Потом он, увенчав свое чело листвою, облачался в тогу (пошедшая на ее пошив ткань роли не играла) и принимал задумчивый вид. После срывал со своего лаврового (на самом деле из плюща) венка фиговый листок и, раздевшись, напрягая мускулы, с трудом вживался в роль дискобола (увы, на следующий день у него всякий раз поднималась температура, а усталость не позволяла искать шансы на олимпийской арене). Нередко Краб вставал на обочине дороги, раскинув руки крестом, слегка склонив изъязвленную терниями (поскольку плющ расползался по неухоженному саду его отца) голову, с отпечатком бесконечного милосердия на лице.

Позже, не отказываясь и от статуарности, Краб решил облегчить задачу историков и прочих грядущих паломников, оставляя повсюду, где проходил, следы своего пребывания. Прежде всего он украсил мемориальной доской портал родного дома, потом точно так же поступил с фасадами гостиниц, где останавливался на ночь, дабы увековечить это событие, — второе потрясение ждало хозяина гостиницы после его отбытия, когда горничная поднималась, чтобы убрать в номере, и обнаруживала, что доступ в комнату отныне преграждает красная бархатная лента вкупе с табличкой, недвусмысленно запрещающей посетителям прикасаться к чему бы то ни было. Школы и больницы, которые посещал Краб, получили его бюст — с предписанием выставить его на всеобщее обозрение в приемном зале.

Именно так объясняется происхождение тех бесчисленных статуй, что до сих пор возвышаются на каждом углу улицы или аллеи, и в чистом поле, и в заброшенных деревушках, жители которых никогда их не покидали; всех этих статуй, о которых никто и не догадывается, что они изображают почившего в безвестности много лет назад Краба собственной персоной. Итак, вот каким был сей полнейший незнакомец, чье имя выведено неизгладимыми золотыми буквами на фасадах старых жилых домов, — и прохожие воображают, что он был королем, и скорбят о не вошедшей в историю счастливой эпохе его правления, — или музыкантом — а музыка, судачат они, была в те времена что надо, — или поэтом — и что осталось бы от нашей литературы без его восхитительных стихов? — или живописцем — последним из великих, — или ученым — и какой науки! — или революционером — если бы только его послушали, — или префектом — который заботился не столько о своей карьере, сколько о благополучии добрых людей, — или героем отечества — а в людях подобного закала сегодня, не правда ли, большая нужда.

* * *

Краб оставил свое имя в истории, это факт. Но когда именно — великая тайна.

12

Биограф Краба затеял весьма долгосрочное предприятие. Он, впрочем, об этом знал, он знал, на что идет. Предполагалось, что на эту книгу уйдет лет пять, а то и больше. Ведь не существовало никакой биографии Краба — ни портрета, ни очерка, ни хоть какого-нибудь наброска, — и эту лакуну настоятельно требовалось заполнить. И биография предполагалась полная, исчерпывающая, которая ничего не оставляла бы в тени или на волю случая, во всем стремясь к объективности.

Для начала следовало собрать воедино все документы и личные свидетельства, все кусочки мозаики. Необходимо было посетить немало мест: дом, где Краб родился, сей театр его детства — театр марионеток, движимых большою, тяжелой рукой, — и сельское окружение; далее, возможную кормилицу (которую следовало отыскать) или, что гораздо правдоподобнее, возможного молочного брата, возможно, оставшихся в живых учителей, былых школьных однокашников и армейских сотоварищей, разбросанную по миру семью и друзей семьи, соседей, первую в его жизни женщину — восьмидесятилетнюю нынче девочку — и всех следующих, по очереди, вплоть до последней по счету. Биограф надеялся реконструировать и отцовскую библиотеку — по крайней мере, ее запретные полки. Он запросил относящиеся к Крабу материалы в самых разных учреждениях, включая медицинские, учебные, военные, исправительные. Не мешало бы собрать и его разрозненную переписку. Затем, чтобы самому пропитаться теми же пейзажами, той же средой, он отправился бы по его следам, последовал за Крабом в его странствиях по миру, прошел бы через пустыни и океаны, по далеким городам и альпийским тропам, шагая с ним нога в ногу, след в след. Ну да, такого рода предварительное расследование затянулось бы самое меньшее лет на пять, но благодаря ему биография Краба — надежно подкрепленная, точная вплоть до покрытых мраком, недоступных деталей — стала бы незаменимым для отсылок творением, подспорьем, которого нам сегодня так жестоко не хватает.

Ему, однако, пришлось отказаться от своего замысла после первого же дня изысканий, поскольку Краб, как выяснилось, родился мертвым.

13

Крестная положила ему в колыбель отрывной календарь, в котором было ровно столько листов, сколько дней будет в жизни Краба. Поначалу Краб добросовестно отрывал каждый день по листку и тут же его комкал, потом, забавы ради, стал отрывать их по два, по три за раз, а затем, то ли от скуки, то ли из вызова или играя, а может быть, просто по небрежности, несколько недель к ним не прикасался — так что на сегодня он уже не представляет, как далеко зашел. Возможно, вчера-позавчера он умер.

* * *

Не прослушав прогноз погоды, обещавший засилье холодов и нескончаемые дожди, Краб вышел из дому в рубашке с короткими рукавами и до конца дня наслаждался жарким летним солнцем — чисто по неведению. А мог бы хоть немного быть в курсе текущих дел.

* * *

На вопросы дня извечно отвечает все та же темнота. Краб на ощупь добирается до постели. Вытянувшись на спине, он наблюдает висящую снаружи луну (это она вращает в очке слухового оконца своим рысьим зрачком) — упорно, не мигая вглядывается в нее, концентрирует на ней, путеводной звезде и последнем клочке твердой почвы, все свое внимание, надеясь тем самым отвлечь собственные мысли от внутреннего притяжения, но ничто не помогает.

Каждый вечер все та же каторга: Краб должен пережить в горизонтальном положении события истекшего дня. Если их последовательность подчиняется, на его взгляд, неоспоримой логике и у него в уме все чудесным образом сцепляется друг с другом с самого утра и вплоть до этого момента восстановления в памяти, когда веревочка ловилась до конца, он засыпает. Но если в тот или иной миг, когда у него в памяти всплывет, спутав ровную нить, смущающая деталь, что-то заклинит, Краб проводит донельзя гадостную ночь. Поскольку любое действие имеет свою причину, он упрямо доискивается причины того инцидента, о котором идет речь, что обрекает его на пересмотр предыдущих событий, а те в свою очередь начинают представляться весьма и весьма таинственными, а затем и вовсе непонятными — наравне со вчерашними, если хорошенько присмотреться, — и Краб, оставив вскоре всякие надежды что бы то ни было прояснить, уходит назад все дальше и дальше: его собственное прошлое начинает казаться ему в высшей степени сомнительным, невероятнее грядущего, а те редкие воспоминания, каковые он обнаруживает и упорядочивает, возможно, не менее иллюзорны, чем пресловутые окаменелости, на основе которых палеонтологи подделывают мир (подивимся лишний раз их мужланскому самомнению) и которые тем не менее существуют под землей как таковые с начала времен — по образу и подобию прочих минералов, мрамора, например, или порфира, а ведь ни один серьезный археолог не заключает отсюда, что те остались от допотопных замков и храмов.

В конце концов Краб доходит до того, что задается вопросом, а жил ли он когда-либо вообще. Шрамы ему ни о чем не напоминают. Пупок тоже. Он одно за другим опровергает свои воспоминания как принадлежащие не ему, он доказывает это с озлобленностью экспертов, оспаривающих подлинность картин Леонардо: из года в год выявляются ошибочные атрибуции, составлявшие славу этого самозванца, из научного каталога его творений вырывается страница за страницей, при таком развитии событий эксперты скоро окажутся вынуждены признать, что Леонардо да Винчи вообще не писал картин и даже, продолжая свое мужественное предприятие по демистификации, что он никогда не существовал, что его отец и дед — не более чем вымышленные персонажи, как и все остальные предки, Винчи — воображаемый город, Италия — сказочная страна, Земля — фантастическая планета; и лишь тут, в чистилище уничтоженной Вселенной, Краб наконец-то обретает сон.

* * *

Краб, например, ничего не помнит о своем рождении. Только свидетельство матери позволяет ему утверждать сегодня, что он действительно родился, что он действительно от мира сего и жив-здоров. Но должен ли он этому верить? Мать так часто обманывала его в дальнейшем, ей ничего не стоит обмануть лишний раз. Краб очень хочет ей поверить — и тем не менее ему не наплевать и на более конкретные доказательства.

14

С этого утра Краб решил руководствоваться следующим правилом: он грызет ногти на левой руке, когда чем-то напуган, и на правой, когда сгорает от нетерпения. Так он сумеет разобраться в глубинах своей натуры. Сумрачный или запальчивый, беспокойный или пылкий, озабоченный или исполненный надежд, к вечеру по состоянию своих рук он наконец узнает, каков он на самом деле, перестанет быть для себя загадкой.

В зависимости от этого он и слепит себе окончательную маску, благостную или же страдальческую, но в любом случае бесстрастную, неподвластную преходящим настроениям, которую уже не смогут возмутить ни счастливые, ни несчастные случайности; ни удивление, ни ужас; маску из пышущей жаром кожи, которая передаст его самый точный образ, отвергая возможность что-то скрыть, — по его мине каждый сумеет на законном основании вынести суждение, что это такое: выдавленная из себя улыбка или обусловленные приличиями слезы.

Но полдень еще впереди, а все десять его пальцев уже кровоточат.

* * *

Краб ничего не понимает, он только что трижды пересчитал свои волосы, а результат всякий раз разный. И в самом деле очень трудно накоротке познать самого себя. У лысых огромное преимущество. Впрочем, достаточно познать одного из них, чтобы знать всех. Но Краб-то такой таинственный, такой волосатый. Он, однако, упорствует, он хочет знать, он начинает заново: один, два, три…

15

Это забавное недоразумение глупейшим образом повлекла за собой путаница, произошедшая при рассылке уведомлений. В результате приглашенные на крещение Краба оказались в церкви, где на самом деле по нему шла заупокойная служба, тогда как траурная процессия с достоинством вступила в другую церковь в тот момент, когда священник благословлял союз Краба с его юной невестой, а заполнившие третью церковь приглашенные на свадьбу в изумлении разглядывали крохотного запеленутого Краба, который явно не прочь был остаться холостяком и брыкался и вопил над купелью как про клятый.

Сегодня над этим можно посмеяться, но каждому сжала сердце тоска.

* * *

Пирамиды переживут Краба, но вот засвидетельствуют ли они его пребывание на этой Земле? Как в этом увериться?

16

На первый взгляд ни за что не скажешь, но Краб делает все, что может, чтобы стать человеком, настоящим человеком. Человеком во всех смыслах этого слова. Совершенным человеком.

Увы, у него довольно расплывчатое и фрагментарное представление об этом немаловажном персонаже, поскольку окрашенное одновременно и любопытством, и ужасом созерцание своего собственного тела — то сгорающего от желания, то снедаемого голодом, а то и скованного по рукам и ногам холодом — способно дать ему самое немногое: по зрелом размышлении, все это — не более чем отдельные стороны одной и той же наблюдаемой под разными углами личности, все сложности которой он хотел бы охватить единым взглядом. Но человек никогда не является вполне самим собою, в том числе и тогда, когда желание, голод и холод осаждают его одновременно. Итак, прежде всего Краб предполагает изучить себя в каждом из присущих ему состояний, он учтет все перепады своего облика, незначительные, но бесконечные метаморфозы, связанные с возрастом, полом, национальностью и прочими особенностями — временем года, изношенностью, хирургическим вмешательством.

Предельно добросовестный — вы его знаете, — Краб лично экспериментирует с этими бессчетными аватарами, ни одну не ущемляя, воплощает их все сразу, невообразимый и, однако же, единственно реальный, целый и цельный, представляющий все человечество человек, одновременно и старик, и роженица, симпатичная рыжая лысая высокая и худая крошка семи лет от роду, с черными как смоль волосами и седеющей бородой мускулистого, безволосого и тучного патриарха в толстых очках и с гулким баритоном, курносым орлиным носом, греческим профилем и проницательными глазами, обнаженного за вычетом набедренной повязки из перьев и тепло укутанного… Влезая в шкуру этого мученика, Краб не в силах удержаться от гримасы.

Таким он и отважился выйти на улицу, и тут же понял, что предпринятые усилия завели его слишком далеко, туда, где уже нет надежд на солидарность, что он так же одинок, как и ранее, среди людей, людьми не являющихся, людьми едва-едва являющихся, разве что в первом приближении, недоделанными, наполовину животными, по-детски упрямыми недоумками, напыщенными обезьянами, сомнительными типами, неловкими потребителями, новичками, со скрипом в суставах как попало берущимися за дело, полными дилетантами по сравнению с ним — таким от природы безошибочным, таким убедительным — как ни взгляни, с любой точки зрения, пример для подражания, бюст, образец для распространения по школам и звездам, наряду с лягушками, листьями платана и кристаллами кварца.

* * *

Краб поддерживает форму. Не курит и не пьет. Бережется, дабы протянуть подольше. Пусть он в этом и не сознается, его тайная надежда — продержаться до конца света.

17

Но спустя совсем немного времени, соскочив однажды поутру с кровати, Краб с неприятным изумлением вынужден был констатировать, что у него отсутствуют ноги, исчезли обе, от бедра и до ступни. Он был задет, как будто смутно предчувствовал, что это так или иначе осложнит ему жизнь.

Той же ночью без его ведома ему отняли и левую руку, но, проснувшись, Краб поначалу этого не заметил. По правде говоря, и сегодня, спустя три недели после операции, он остается об этом в неведении. Не надо забывать, что Краб в буквальном смысле слова безработный. Чтобы справляться с текущими делами, ему с лихвой хватает правой руки. Конечно, рано или поздно он обнаружит, что левой у него больше нет, но произойдет это по чистой случайности. В один прекрасный день он вскользь это заметит. Быть может, ввиду отсутствия четких воспоминаний о работе или пожатиях этой руки он, поразмыслив, даже засомневается, а была ли вообще у него левая рука, а потом быстро убедит себя, что для такого, как он (во многом и довольного, и недовольного одной-единственной головой), единственная рука куда ценнее, чем две, — он отрежет себе ухо, выколет глаз, с тем чтобы легче и оперативнее направлять все свое внимание на ту или иную точно определенную точку благодаря этому новому минимальному функциональному обеспечению, доступному по своей простоте даже ребенку и избавленному от излишней загроможденности, что позволяет непосредственно вмешиваться во все прямо на месте, не рискуя отвлечься, распылиться или запутаться из-за использования прилагаемых к здоровому телу существенных средств, зачастую непропорциональных незначительным повседневным событиям, с которыми они призваны иметь дело.

Все это говорится к тому, что хирурги могли бы все-таки оставить Крабу одну из ног, левую или правую, по своему выбору.

* * *

Неужели вы сможете поставить в вину Крабу, такому, каким вы его видите, наполовину прикованному к постели калеке, его ухищрения? Это для него воздушный змей. Он все разматывает и разматывает нить, но крепко держит катушку. И не отпустит ее.

18

Родился Краб в тюрьме, более того, в гнуснейшем застенке. Его мать находилась там по причинам, которые и сегодня остаются ему неведомыми.

Прошло несколько лет, ибо его мать была осуждена на долгий срок. Наконец, одним прекрасным утром стражник отпер дверь застенка и уведомил заключенную, что она свободна.

«Ну а ты остаешься», — добавил он, отталкивая Краба, который собрался было последовать за матерью. Та уронила в знак собственного бессилия руки и, перед тем как закрыть за собою дверь, с глубокой печалью ему улыбнулась.

Краб заартачился: почему и по какому праву его с самого рождения держат под замком? Но начальник тюрьмы объяснил, что как раз с момента его рождения, то есть пока он прозябал за решеткой, число преступлений и убийств в округе значительно уменьшилось, причем в такой пропорции, что о простом совпадении не могло быть и речи. Тщетно напоминал Краб; что в период этих преступлений он еще не родился: попробуйте предоставить доказательства или очевидцев своего несуществования. Ему посоветовали изменить стратегию защиты. Он признал себя виновным, и справедливость была восстановлена: под прочувствованные аплодисменты его приговорили к пожизненному заключению. Покидая судебное заседание, все казались очень довольными. Более того, у людей словно гора упала с плеч. Таким как Краб самое место в тюрьме.

* * *

Болезненно само по себе? нет, честно говоря, вы ничего не чувствуете, но это вас не отпускает, мешает, лишает многих радостей: невозможно пошевелиться, когда вы, как Краб, одной ногой застряли между небом и землей: и все из-за того, что вам случилось некстати оказаться тут в тот самый миг, когда происходила их стыковка, плотная смычка краев по единой круговой линии — вы так и останетесь всю свою жизнь на горизонте. После нескольких бесплодных попыток (смехотворных или патетических — толком никогда не разберешь) Краб больше и не пытался высвободиться. Там он и состарится.

19

Вчера у Краба весь день болел живот: желудочные колики. У него давно уже не болел живот, не было желудочных колик. Так что, очевидно, все шло к тому, что рано или поздно у него снова разболится живот, начнутся те самые желудочные колики, от которых он промучился вчера целый день.

Этим утром Краб не испытывает никакой боли, зато не зазвонил сломавшийся будильник. У него давно уже не ломался будильник. Так что, очевидно, все шло к тому, что рано или поздно будильник снова сломается.

С большим опозданием Краб ставит на огонь кастрюльку с молоком и, убаюканный волнами своего туалета, не уделяет должного внимания молоку; оно убегает из кастрюльки, чего в жизни Краба давным-давно не происходило; так что, очевидно, все шло к тому, что рано или поздно молоко убежит снова.

Теперь Краб бежит по улице, наступает на свой же развязавшийся шнурок и растягивается во весь рост среди выставленных перед входом в магазин фарфора тарелок и чашек; из носа у него идет кровь, рукав плаща разорван, праздный зевака улепетывает с его бумажником, он не может найти свои очки, продавец требует, чтобы он заплатил за побитую посуду, вызванный полицейский просит предъявить документы и, поскольку он не может их представить, Краба в целях более детальной проверки отводят в участок и сажают в камеру, откуда, наконец, вечером и извлекает его адвокат; но ведь уже давно Краб не наступал на собственный шнурок, не разбивал до крови нос, не рвал одежду, не терял очки, не бил посуду, в последнее время у него ничего не крали, а его разборки с полицией ушли далеко в прошлое, так что, очевидно, все шло к тому, что рано или поздно он снова наступит на шнурок, разобьет до крови нос, порвет одежду, потеряет очки, побьет посуду, останется без бумажника и будет бесцеремонно препровожден в полицейский участок.

Но в силу этого правящего его жизнью принципа, не испытав за всю свою жизнь ни мгновения покоя, Краб полагает, что имеет право на целый день отдыха. Обоснованное ходатайство. Ну да оно подождет. Слишком уж давно Краб не страдал от ревматизма. Кроме того, он прошел еще не через все испытания, с которыми принято считаться в судьбе человека и которых он до сих пор был необъяснимым образом лишен. Предусмотрен — пожар. Безответная любовь источит ему сердце. Он наступит на хвост змее (развернутый вариант темы шнурков). Вскорости ему напишет таинственный вымогатель. Он потеряет сына. Трижды перевернется его автомобиль. А затем у Краба вновь начнутся желудочные колики, ничего удивительного — после столь долгого роздыха-то.

* * *

Краб должен был умереть от рака. Врачи сулили ему два месяца. И тут он попал под автобус. Право, гиблое дело — строить на нашей планете планы.

* * *

А ведь наверняка Краб — не самый несчастный из людей.

20

Не удивляйтесь, если увидите, как в один прекрасный день к вам решительным шагом направляется Краб, не переходя, правда, на бег и не прищелкивая каблуками, скорее неспешно и даже осмотрительно, как будто пересекает замерзший пруд, однако и не глядя себе под ноги и не нащупывая носком надежную почву, напротив, равномерной и чрезвычайно уверенной походкой, будто он шагает по траве или пушистому ковру, однако в нем не утопая, напротив, с ощутимой поспешностью, сдержанной, правда, не менее заметным усилием воли, как мешкает на раскаленных углях факир, который слышит, как вокруг позвякивают монетки, и воображает, что действительно под отблески углей попирает золото, — не удивляйтесь, если Краб, подойдя, наконец, к вам вплотную, уставится на вас с задумчивым видом, не навязчиво, тем не менее, и не назойливо, напротив, скорее скромно, украдкой, как будто ждет от вас знака, какой-то реакции, чтобы точно знать, на чем остановиться по вашему поводу, не задавая вам, однако, вопросов и не пытаясь завладеть вашим вниманием, напротив, спасаясь бегством, если по случайности вы обратитесь к нему с какими-то словами или встретитесь взглядом, но оставаясь на месте, покуда вы ничего не говорите, покуда вы не пошевельнете мизинцем или сделаете способный его испугать жест, покуда остаетесь безразличным, рассеянным, далеким, даже высокомерным, так что, кажется, вы даже не замечаете его присутствия или же не обращаете на него никакого внимания, — не удивляйтесь, если Краб в конце концов осторожно закроет вам глаза: у него есть все основания счесть, что вы мертвы.

* * *

На первый взгляд, Краб ничем не напоминает убийцу; легче представить себе, что сей хрупкий юный художник склонен скорее к милосердию, к прощению. Не ошибитесь в его качествах. Десять пальцев пианиста складываются в две руки душителя. Краб не позволит, сложа руки, вечно унижать себя.

Крабу тоже хотелось бы рубануть с плеча — нанести свой удар саблей, — но у него нет на это времени, первым делом нужно отводить те удары, что наносят ему.

* * *

Если разобраться, Краба упрекают прежде всего в том, что на протяжении своего детства он слишком часто общался со своей матерью, этой чудовищной женщиной.

21

Значительную часть своего детства Краб провел в повседневной толкотне и текучке школьных коридоров — совершенно неправильное выражение, можно подумать, что они в обрамлении ив, тополей, осин несут свои волны к самому синему морю, тогда как на самом деле они по прямой перетекают в другие, столь же непротекаемые каналы, ибо все на свете коридоры чувствуют локоть друг друга, составляя единую расчерченную и расчерчивающую квадратиками, лишенную выхода сеть, раз за разом выводящую в школьный класс, дортуар, столовую и слишком редко в спокойный и чистый медпункт, где можно в свое удовольствие немного пострадать.

Очень странно: каждый раз, когда он пытается перенестись в ту эпоху, запруженную гоняющимися друг за другом мальчишками, среди которых он ищет своего, того, кем был он, руководствуясь единственно дрянной — размытой, нечеткой — фотографией, словно вышедшей из-под кисти неумелого живописца, поскольку у него не сохранилось никаких воспоминаний, как он выглядел в том возрасте, когда круче всего было подышать на зеркало, чтобы оно запотело, или пройти сквозь него; так вот, каждый раз, когда он обращается к этим ребятишкам, в одного за другим всматриваясь, — со своей фотографией в одной руке, другой пощипывая остренький подбородок, который никогда не оказывается его собственным, — каждый раз Краб поспешно решает, что ошибся школой, и уходит не солоно хлебавши — разочарованный, переживающий за малыша, настолько озабоченный, что проходит, не заметив, мимо единственного выхода из этого заведения и погружается, увязает в его безвыходном лабиринте (воспользуемся прилагательным, которое само по себе безысходно и бесповоротно попало в ловушку).

Спохватившись, он обнаруживает, что и в самом деле заблудился. Как отсюда выбраться? Он хочет вернуться назад по своим следам, но только окончательно их запутывает. Он ничего не узнает. Знакома ему одна только тоска, кажется родной, слишком родной. Сжимает его в долгих объятиях. Он роется в карманах, вытаскивает оттуда сигарету без фильтра, идеально округлую, нежную и гладкую, плотную; машинально подносит ее к губам, но не зажигает.

Тут в конце коридора появляется мальчуган и, опустив глаза, держась у самой стены и чувствуя себя к ней поставленным, все более и более неуверенным шагом направляется в его сторону — и вот дяденька, который следит за его приближением, посасывая палочку мела, останавливает бедолагу, спрашивает вязким голосом, как добраться до выхода.

— Понятия не имею, — отвечает Краб. — Я и сам его ищу. Пожалуйста, отпустите меня. Вы открутите мне подбородок. Что у вас у всех за грязные помыслы. Грязная педерастическая ностальгия. Каждый день встречаю двоих-троих вроде вас. Пройдет время, отращу вшивую бороденку, и ноги моей здесь больше не будет. А настоящей сигаретки у вас не найдется?

* * *

Краб умрет в зародыше.

* * *

На чужих бабушек страшно смотреть, в очередной раз убеждается Краб, пересекая с букетом в руках запруженные коридоры богадельни; поэтому он идет быстро, не особо оглядываясь по сторонам, пока не добирается наконец до кресла, в котором, как знает, найдет ее; там он душит в объятиях, покрывает поцелуями этакую мумию ведьмы, каковая воняет, чешется, подслеповато щурится, пускает слюну, — странно прекрасную и изысканную старую даму, у которой прядями лезут волосы, ее пожелтевшие волосы, свою все еще живую с незапамятных времен бабушку.

22

Краб умирал от скуки. Путешествия, зрелища — ничто не могло его развлечь. Прописанные врачами возбуждающие не оказывали никакого воздействия. Он перестал есть. Жевать: поначалу терпимо, но потом такая скука. Его начали оставлять силы.

Если пловец, который вдруг перестает плыть, камнем идет ко дну, думал Краб, то у меня под ногами разверзнется земля, с меня хватит. Так и стоило бы умирать, почва уходит из-под ног и наши слишком усталые, чтобы продолжать, тела погребаются стоймя, воткнутые без каких-либо церемоний в землю, а на поверхности уже вновь воцаряется спокойствие, под покровом травы исчезают последние следы этого скоротечного погребения.

Но любопытства у Краба не вызывала уже и смерть. Перспективой вечной жизни вряд ли можно прельстить того, кому не по силам каждое мгновение. Что же касается обещанного ему другими небытия, не привлекало и оно — ну можно ли предложить нечто меньшее пустоты? А от пустоты у Краба пухла голова, сосало под ложечкой.

Ему пришлось слечь в постель. Созванным еще раз врачам оставалось только повторить бесполезный диагноз. Краб умирал от скуки. Наука была бессильна.

Тогда кому-то пришла в голову мысль позвать к его ложу часовых дел мастера; тот его и спас.

Тем не менее до конца Краб так и не вылечился. Пусть и не такие тяжелые, как в первый раз, рецидивы, однако, довольно часты. Скука подчас еще будит его посреди ночи.

Краб не сдается. Он встает, ставит музыку, готовит себе питье, берет книгу, разжигает трубку — а скука пододвигает ему глубокое, уютное кресло. Краб с трудом из него выбирается.

Он поднимается к себе в мастерскую. Из прочной, трехмерной материи, скуки, материи грубой, скульптор мог бы что-то изваять — но ради чего? вздыхает Краб и роняет из рук инструменты.

* * *

Ради чего, бормочет себе под нос Краб, ради чего. Радищева.

23

Краб перелистнул свой ежедневник и ответил, что, увы, он, к глубокому сожалению, не сможет принять приглашение, поскольку как раз на этот вечер наметил другое мероприятие: провести его дома, подыхая со скуки.

* * *

Несмотря на ставшие достоянием гласности сведения о его излишествах и похождениях, о перепадах настроения, выходках, частой смене взглядов, перемене мнений, молниеносных обращениях в другую веру, происходящих на глазах превращениях, о том непостоянном характере, который ему приписывают, Краб — человек с устоявшимися привычками. Вам никогда не удастся застать его в отрыве от них, как не подловишь статую в другой позе. Он придерживается их с утра до вечера. Краб убивает время на медленном огне, как будто в порошок стирает ногтями и зубами каждую его секунду, ни одна не отвертится. Каждый день ему нужны новые часы.

Но так было далеко не всегда. Долгие годы Краб оставался убежден, что время невозможно ни к чему приспособить. Смотреть — смотрите, но руками не трогать. И он отодвигался в сторону, пропуская его мимо. Как сесть в этот идущий невесть откуда и незнамо куда поезд? Крабу было не до путешествий. Некоторые из его дней разрастались в длину, захлестывали даже под эгидой бессонницы на завтра — и тогда часам было уже нечего мудохаться, их стрелки крутились вхолостую, покуда настоящая — темная, сонная — ночь не восстанавливала своим ритмом длительность. Затем ритм снова начинал барахлить, и на сей раз дни прогрохатывали наподобие грома (забудем про молнии) в безысходной ночи.

Подчас Краб за несколько часов старел на десятки лет, потом на века застывал, время протекало рядом с ним, у него над головой или между ног, уносило друзей и бросало его одного влачить всю скуку мира. Краб не был знаком ни с одним современником, всем им он был предком или припозднившимся ребенком. Каждый раз он предпринимал похвальные усилия, чтобы приспособиться, перенимал обычаи этого времени, приноровлялся, подстраивался, равнялся на других (словно в ряду товаров на складской полке), терпел насмешки крестоносцев, хохотавших с высоты своих коней над его тогой и котурнами. Напрасный труд. Подобно глубинной волне, которая наобум подхватывает пловца и бросает на рифы, тогда как остальные купальщики плещутся вокруг него как по маслу, ускорение времени внезапно выталкивало его — и только его — прямо на сборище людей в напудренных париках, сплошь в веерах и кружевах, и он, в промасленном комбинезоне, с гаечным ключом в руке, вновь пожинал хохот и издевательства. Всегда вышедший из моды, Краб — или забежавший вперед — всегда не вовремя, посмешище и отцов, и сыновей всех слившихся воедино поколений.

В конце концов ему удалось обуздать время, выработав себе привычки на каждую секунду дня, от зари до заката.

С тех пор он повторяется, неустанно себя копирует. Идет по собственным следам — тот же номер обуви, та же походка, тот же маршрут; сцепляет, что бы он ни делал, жесты с миллиметровой точностью мастера в своем ремесле, с машинальной неотвратимостью китайского солнца: воплощение точности, нога в своей колее, голова на кругах своих, так что даже небо хранит мерцающий след его волос.

* * *

Самая заурядная безделушка, но эти часы наполняют Краба необыкновенной гордостью. Краб претендует — не больше и не меньше — на сообщничество со временем, прикрывая его бегство, и тем самым на равных отвечает за совершаемые им преступления — наподобие шофера банды, не выключающего мотор, пока остальные преспокойно грабят и убивают.

Но Краб в очередной раз напускает на себя важность, что, в частности, подтверждают и эти самые часы, с обратной стороны которых — его собственный обезумевший пульс.

24

Между пятнадцатью и двадцатью годами был период, когда Краб каждый божий день наскоро набрасывал к вечеру несколько слов, поясняя, почему принял решение со всем этим покончить, расстаться во сне с жизнью; он клал записку на видное место у изголовья, перед тем как выключить свет, и рвал ее на части по пробуждении. На это, конечно, были свои основания, истекший день всякий раз в изобилии доставлял ему к тому мотивы, всякий раз отличные от вчерашних, но ничего, из-за чего стоило бы цепляться за жизнь.

Краб, однако, составляя эти печальные извещения, испытывал странное, скорее приятное ощущение и мало-помалу, сам того не сознавая, начал с тщанием отделывать их форму и стиль. И тогда все изменилось: отныне не успевал он смежить веки, как тут же вновь зажигал свет, чтобы вымарать или заменить неудачное слово, он оставался без сна всю ночь напролет, писал со все нарастающим ликованием, и крохотная исходная записка становилась развернутым и красноречивым прощальным письмом, куда лучше аргументированным и более убедительным, но в конце концов опровергающим самое себя тем возбуждением, о котором оно свидетельствовало, своим бодрым стилем, каковой, в общем и целом, изменял своей подразумеваемой цели — так, наверное, и скрипач изливается в жалобах только потому, что ему жмут его блестящие лакированные туфли.

Отныне Краб перестал искать забвения во сне. По ночам он писал. Одурманенная кофеином, усталость досаждала ему не долго. С рассветом, всего на несколько часов, он отправлялся с нею в постель. Потом вставал, выходил, решительным шагом устремлялся навстречу неприятностям. Те не заставляли себя ждать. Зима, неудобства, злобные тычки кулаком в челюсть, нескрываемый смех женщин при его виде — а если не было дождя, в него впивался ветер. В сумерках, когда он наконец возвращался домой, униженный, побитый, продрогший, Крабу было о чем писать всю ночь.

* * *

Краб проглотил вишню с косточкой. Никто не верит, а ведь это была попытка самоубийства.

25

Для своего малого — или среднего — предприятия Краб хочет нанять поэта. Претендентов двое. Входит первый, протягивает руку, крепкое рукопожатие, открытая улыбка, отточенный взгляд, широкий шаг, удобно и спокойно устраивается в кресле, на которое ему указал Краб. Входит, в свою очередь, и второй, ноги едва несут его вперед, позволяет взять себя за руку, но тут же ее отдергивает, колеблется, сесть ли, с риском пристраивается на краешке кресла, его взгляд застят ресницы.

Краб выводит отсюда

— что первый из них — мужлан, без экивоков, без тайны и тонкости, непрошибаемый и надоедливый увалень, жидкая башка, важная обезьяна, законченный атлет, колесо от телеги, скот, который принимает свой бычий загривок за заднюю мысль, а остроугольный воротничок рубашки за крылья прогресса, еще один в ряду самоуверенных типов, способных источать только елей, оскверняющих все жирняев!

— что другой — тонкая душа, и с ним стоит иметь дело.

* * *

Краб оставляет позади себя фразы, слабый кильватер, свидетельствующий о его недавнем прохождении, но сам он уже не здесь, он уже далеко впереди, и их странные изгибы, их многочисленные отклонения просто-напросто воспроизводят след его бегства зигзагами и выдают его по сю пору не вознагражденное усилие порвать нить, которую он разматывает, продвигаясь, позади себя, что бы он ни делал и куда бы ни шел, дабы вырваться наконец с этой чернильной дорожки, способной привести прямо к нему и позволить его схватить, если бы, по счастью, он не был гораздо стремительнее своего читателя — но рано или поздно даст о себе знать усталость, он замедлится, читатель его достанет. Перестаньте писать, советуют ему, затаитесь на время, и след быстро выдохнется сам по себе. Ну конечно. Хватило бы, чтобы Краб перестал дергаться. Но — внимательнее, поскольку письмо для него — единственный способ движения, малейший намек на жест вновь спустит по его следу свору преследователей.

* * *

Его язык наткнулся на что-то твердое. Вот и боб в пироге, наивно воскликнул Краб; ан нет, то был рыболовный крючок.

* * *

Без чьей-либо помощи Краб начертил план своего дома. Собрал в карьере камни и обтесал их. Заготовил в лесу деревья для сруба. Обеспечил себя материалом. Вырыл котлован. Приготовил из цемента раствор. Возвел стены. Установил лестницу на три этажа. Покрыл все кровлей. Оштукатурил и обшил. Провел водопровод, электричество. Поклеил обои, настлал палас. Меблировал по своему вкусу каждую комнату. Поднялся по лестнице. Вошел в свою комнату. Выбросился из окна.

Краб пишет в публичной библиотеке следующий короткий текст — только для того, чтобы продемонстрировать своей хорошенькой соседке по столу, что такое поэт за работой; посему время от времени его карандаш замирает между небом и землей, облаками и безднами, он на долгие минуты погружается в не имеющую предмета медитацию, но внезапно, будто озаренный, подчиняясь, судя по всему, высшему из тех, что не обсуждаются, приказу, он склоняется над листком и набрасывает как раз вот эту фразу — с лихорадочным возбуждением и едва заметной улыбкой сдержанного удовлетворения на губах, которая тут же сменяется отражающей сомнение гримаской, а затем и грубой гримасой досады; и Краб яростно вымарывает эти последние слова, чтобы переписать их слово в слово, с лихорадочным возбуждением и едва заметной улыбкой сдержанного удовлетворения на губах, выказывая тем не менее пыл нового вдохновения, от которого у него морщится лоб, потом он вновь сдерживает карандаш, нервно проводит рукой по волосам, окидывает смутным взором окружающий мир, отмечая по ходу дела, что его красочный номер действительно впечатляет соседку, поскольку она не отрывает носа от объемистого фолианта, посвященного живописи итальянского Возрождения, явно стремясь в свою очередь произвести на него впечатление, достаточно взглянуть, как она листает страницы, медлит с наигранным переживанием над каждой репродукцией, делает беглые заметки, поспешно смотрит на часы, прячет в сумку ручку и блокнот, натягивает пальто, оставляет на столе открытый том и бегом устремляется к выходу. Но Крабу до этого нет дела: благодаря ей он без труда нашкрябал свою страницу, работа на сегодня закончена.

26

Краб навинчивает себе на зонтик абажур — он собирается на улицу.

* * *

Если бы все походили на Краба, не было бы больше ни ударов, ни ласк, одни только избегающие друг друга тела, окантованные железом тени. Некоторые весы даже не подозревают о его существовании, хотя и колеблются ни за что ни про что и содрогаются при появлении лохматого, серого от пыли геолога с горящими глазами, сжимающего в кулаке три грамма золотого песка.

Тем не менее, Краб тут как тут, настороже, готовый вмешаться; все, чего он просит, — поступить на службу к какой-либо страсти, к какой-либо идее простым слугою, чернорабочим, домработницей, вьючным животным, никакой разницы, ради нее он готов есть себя поедом, отдать ей свою кровь, почки и легкие, все свое время, он бы разрывался на все меньшие и меньшие части, дал бы разрубить себя на куски, но не изменил бы ей, превратил свое тело в бастион для ее защиты и выблевывал изо всех своих жерл расплавленный свинец.

Но службу Крабу никак не найти. Всякий раз ему предпочитают другого претендента, чья мотивация выше. И Краб возвращается к своим сотоварищам, ибо он не единственный отверженный доброволец; в конце концов он перезнакомился со всеми, кто у жизни в резерве, — существами, трепыхающимся в застывшем инфинитиве, — которые, возможно, в один прекрасный день будут призваны, но не знают более, что им читать в ожидании.

Как занять это бесцельно функционирующее тело без роли, что делать с этой кружащейся впустую, на холостом ходу головой? Первым делом — работа, развлечения потом. Потому-то Краб и проводит бо льшую часть времени отвешивая себе оплеухи.

* * *

С другой стороны, не в пику Крабу будет сказано, просто таковы факты, он все же непоправимо портит все, чего касается. За исключением, разве что, гипса, который просыпается у него между пальцев.

Если бы он умел разговаривать с растениями, а то ведь кактусы — это цитрусы, которым он спел колыбельную.

* * *

Краб убегает во все стороны. Отступает перед. Прячется за. Бросается вон. Отклоняет предложенное. Избегает темы. Заговаривает зубы. Берет отгул. Переходит на другую сторону. Пропускает свою очередь. Упускает момент. Ищет убежища. Рубит сук, на котором сидит, чтобы сделать себе гроб подобротнее.

27

Краб изо всех сил пытался наравне с остальными слиться с толпой. Думал, это не так-то трудно. По самой своей идее толпа принципиально открыта для всех и каждого, достаточно занять место, где кишат другие, чтобы ipso facto, как говаривали на форуме, стать с ней заодно, стать ее активным участником, ее своеособым членом, неотторжимой фигурой.

И он рискнул вступить сначала одной, потом обеими ногами в подвижную, волнуемую встречными и поперечными течениями толпу — точь-в-точь как Средиземное море, вопреки себе пересекающее Атлантику, — но ее флуктуации, похоже, подчинялись при всем том строго соблюдаемому походному строю, каковой наперекор — а может, из-за — своей средней стати нарушал Краб, возвышаясь подчас на голову-другую над отрядом карликов или же, напротив, получая удары коленом в подбородок, никогда не на уровне, то, тем самым, резко понижаясь, потом вновь возвышаясь и вновь понижаясь по ходу дела, всегда комически сдвинутый, словно случай не имеет к этим маневрам никакого отношения, словно существуют определенные правила циркуляции, о которых ему, Крабу, невдомек, так что он наконец выбирается из этой толпы — долгое время проблуждав в лесу ног, под забитым печальными изломанными лунами небом — благодаря тому, что окружавшие его великаны вновь внезапно сошли на нет.

С тех пор Краб пробирается по стеночке. За ним следует — или забегает вперед — близкая ему ящерка, тянет поводок. Они пересекают просторные ландшафты, покрытые плющом и глициниями, равнины афиш, пожелтевших на солнце или размытых неспешными, изворотливыми дождями, что капля за каплей скатываются с кровель, — тогда им приходится шлепать по этой розоватой грязи до палисада из непокрытого, неошкуренного дерева, где их поджидают другие опасности: занозы вонзаются то в руку, то в щеку Краба, в нежное, беспрестанно пульсирующее брюшко ящерицы, — наконец они добираются до высоких гладких стен, к которым у них лежит душа, даже если и пачкаются кирпичи — или выбеливает мел, — даже если облупившиеся фасады и крошатся у них под ногами, а свежеокрашенные сохраняют их отпечатки, в любом случае губя и без того поношенную куртку Краба и куда более драгоценный, но и более стойкий камзол ящерки, — по крайней мере, они держатся от толпы поодаль.

Единственную настоящую опасность представляют встречи, избегать которых Краб и его ящерица не умеют, когда перед ними внезапно возникает, пробираясь по той же стенке в противоположном направлении, другой подобный им фланер. Никто не намерен уступать дорогу. Малейший шаг в сторону, на тротуар, тут же выдаст неосторожного топчущейся рядом толпе, он вновь окажется вовлечен в ее вечное паническое — ибо в ней не сыщешь двух ног, идущих в одну и ту же сторону, — движение, грубо влекомый в разные стороны, словно волна на море, по опыту зная, что ему никогда не будет ни места, ни пути в этой сутолоке, где топочут и уничтожают друг друга напоры, исходы, натиски, разгромы. Столкновение между Крабом и его визави неотвратимо. Каждый как можно теснее прижимается к стенке, стремясь отделить от нее другого. Каждый борется одной рукой и одной ногой, цепляясь вторыми за стенку, чтобы не открыть просвет, в который тут же, добиваясь решающего преимущества, запустит ногу соперник.

До сегодняшнего дня Краб и его ящерица всегда выходили из подобных встреч победителями, что ни говори, все же печальный ритуал, и их репутация ныне так высока, что многие ходоки по стенке, завидев их приближение, предпочитают уклониться от схватки и сворачивают с дороги или внезапно поворачивают вспять. Да, это самое умное решение.

* * *

Оказывается, ящерица Краба — на самом деле вовсе не ящерица, а самый настоящий крокодил. По рассеянности Краб смотрел в свой бинокль не с той стороны.

Но эта новость отнюдь не огорчила и не напугала Краба, напротив, обрадовала; он отнюдь не вопил и не отбивался, когда крокодил разинул пасть, чтобы его проглотить, напротив, устремился туда с энтузиазмом, даже с наслаждением, как в удобную постель, ногами вперед, чтобы поудобнее устроиться в утробе пресмыкающегося. Здесь ему будет хорошо. Наконец-то в тихой гавани. Да и как не почувствовать себя в безопасности в подобном футляре, не только несомненно предназначенном для человека, ибо сработанном по его мерке — в длину не жмет, в ширину тоже, — но вдобавок ко всему еще и наделенном подвижностью? Это общедоступный футляр из покрытой насечкой чешуи, подбитой, чтобы смягчать удары, розовым мольтоном, он не пропускает воду и многое другое, а чтобы его расколоть, придется изрядно побиться. Беда тому, кто надумает его украсть. Лежащий в нем засыпает без всяких проблем. Его не беспокоят комары. Регулярно обновляется кислород, в час трапезы пунктуально подается пища — рыба и мясо.

И с тех пор Краб путешествует на дармовщину, ему не грозят ни опасности, ни усталость; он прошел вверх по течению Ганг, Меконг, Нил, Лимпопо. И все же он не может удержаться от раздражения, когда замечает, что он уже не единственный, кто использует как средство передвижения рептилий, — он-то надеялся придержать эту практику за собой, — и что многочисленные туристы в гавиалах и аллигаторах даже успели занять места на пляжах этих великих рек задолго до него.

28

Краб пакует чемоданы. В Америку, в Америку, в бескрайнюю Америку, пора уж Крабу ее посетить. Ему так и говорят: сегодня никому не обойтись без Америки. А нога Краба еще никогда туда не ступала, не заводило туда ни одно из его многочисленных путешествий по всему свету.

Ему катастрофически недостает знания Америки. По этому поводу на его долю со стороны современников выпадало немало насмешек и даже, подчас, оскорблений и ударов. И однако же всякий раз, когда он до сих пор обдумывал свою экспедицию, его удерживало какое-то смутное недоверие, то ли сомнение, то ли подозрение, то ли предчувствие, что Америка — место не для него. Он отступался.

На сей раз решение принято. Он туда отправляется. Чемоданы упакованы. Он уезжает в Америку. В наше время благодаря авиации путешествие занимает считанные часы. С этой самой Америкой старый континент связывает столь же постоянный и надежный, как и римские виадуки, воздушный мост. Мягко взлетает самолет. И вот Краб уже пролетает над облаками, но сравнение с барашками остается в силе, становится даже еще более убедительным, ибо, находясь сверху, ты естественным образом не видишь их ног, тогда как, наблюдая за ними с земли, поэт, если он настаивает на своем сравнении, вызывает подозрение в недобросовестности — или вынужден представлять всех овец и баранов отары валяющимися на спине в не слишком естественной для них позе, для правдоподобного объяснения которой приходится в свою очередь предположить вмешательство в эту буколическую сцену серого волка. Ниже искрится океан, прекрасное зрелище, мерцает, переливается, просто великолепен, и так, мерцает, возможно, чуточку однообразно, мерцает, насколько хватает глаз, проходят часы, земли на горизонте по-прежнему не видно, Краб чувствует, как понемногу начинают проявлять беспокойство стюардессы, потом и пассажиры, настоящая паника, наконец командир экипажа объявляет, что оставшегося горючего точь-в-точь хватит, чтобы развернуться и вернуться назад, судя по всему, самолет сбился с курса, а навигационные приборы вышли из строя, компания предоставит в ваше распоряжение другую машину.

Но еще большее смятение царит в аэропорту. Этим утром в Америку вылетело двенадцать самолетов, и со всеми приключилась та же напасть, тогда как на остальных линиях не зафиксировано никаких сбоев. Проверка показывает, что все приборы на борту функционируют нормально, и это исключает гипотезу о саботаже, и, так как невозможно поверить, что дюжина опытных пилотов с дюжиной дублеров впридачу могли сбиться с маршрута по ошибке или невнимательности, полеты в Америку приостанавливаются до разгадки этой тайны.

Но Краб уже давно грезил о морском круизе. И он отчаливает на борту, между прочим, роскошного лайнера. Дельфины возводят между старым континентом и Америкой арки, столь же высокие и правильные, как и римские акведуки. Путешествие проходит без приключений. Однако же берегам Америки уже давно следовало бы появиться на горизонте; и когда первые пассажиры, озадаченные безбрежностью этой Атлантики, начинают открыто выражать свое недоумение капитану, тот вынужден признать, что и сам ничего не понимает, что судно находится посреди Тихого океана и вскоре на горизонте появится Сибирь.

По возвращении на старый континент Краб узнает, что одна за другой организуются экспедиции в попытках вновь найти дорогу в утраченную, забытую Америку, чтобы восстановить с ней отношения и столь прибыльный для всех нас на протяжении пяти последних веков товарооборот.

Краба не проведешь. Он, впрочем, никогда всерьез и не верил в существование Америки, этих легендарных земель, придуманных, чтобы привлечь к себе внимание, записными рассказчиками, земель, которым оказали полное доверие владыки, стремящиеся отвлечь своих подданных от нищеты и скуки, двух проводников революции, и поставить себе в заслугу якобы имевшие место дипломатические успехи, оправдывая тем самым собственное пребывание у власти.

Америка!

Можно не сомневаться, что имя Краба навсегда останется связано с разоблачением этого грандиозного мошенничества.

* * *

Краб догадывается, что предмет развернувшейся там, у антиподов, грандиозной войны, опустошившей целые страны и десятикратно уменьшившей население, — не кто иной, как он сам, Краб, что он находится в самом центре конфликта и даже является его единственной причиной. И он этим искренне, глубоко расстроен. Он этого не хотел.

29

По наследству Крабу отошла во владение необъятная пустыня; правда, чтобы выполнить волю завещателя, он не вправе ее продавать, должен оставить все как есть и никогда в ней не появляться. Что не мешает ему чувствовать себя там как дома.

* * *

— Вот здесь строится мой дом. Я не стал дожидаться завершения работ; поскольку в нем уже можно жить, вчера я в него въехал. Как видите, основное уже сделано, — добавляет Краб, указывая на обширный пустырь, лишенный всяких следов человеческого обитания. Но тому, кто приходит в недоумение и пытается доказать, что строительство дома еще не начиналось, он возражает: — Вход и выход уже на месте, то же можно сказать и о настежь распахнутых окнах, остальное же — роскошь, без которой я преотлично обхожусь. У философа крыша в голове, добавляет он. Потом растягивается прямо на земле, прямо под открытым небом, и засыпает.

Краб — последний из мудрецов, единственная цель его лишенного желаний тела — стареть, беспрерывно и до самого конца стареть.

Но слепая ночь заблудилась в эпохах. Точнее, она не участвует в общем мировом прогрессе. С ней ничего не поделать человеческим козням — ни за, ни против: ночь неприкосновенна. Людские решения затрагивают только день. Ночь же не обращает на них внимания, пренебрегает произошедшими с начала времен изменениями, в частности — интеллектуальной эволюцией Краба. Для нее ничего не изменилось. Краб убеждается в этом при пробуждении. Аврора поднимает розовый пальчик у него между чресел. Он голоден. До чего утомительна юность.

* * *

Земля превращается в пыль или грязь, вода застывает или испаряется, воздух, если не доводит до насморка, обжигает, а ветер, который ерошит ваши волосы, не менее грязен, чем старая расческа, — но, если Краб не ошибается, огонь всегда остается самим собою, подобным, верным самому себе: непреклонным, неподкупным, неотъемлемым, решительно враждебным любому компромиссу. Доверять можно только огню. Одному огню. Поэтому именно в огне и собирается жить Краб. Там ему будет хорошо.

Краб и в самом деле переезжает, не покидая своего дома — вонючей, непригодной для жилья лачуги, что походит на старую заброшенную мельницу, обреченную перемалывать плевелы запустения и забвения. Достаточно спички, ее простенького огонька, этакой искорки первого дня рождения, и внутреннее убранство не замедлит вспыхнуть новыми красками. Можно подумать, что огонь дожидался в уголке момента вскарабкаться на шторы. Но не говорите, что он тлел, а не то рассердите этого петуха. Он был в засаде, скрытный, как хищный зверь. Он ждал своего часа. Огонь любит показаться в окнах, только он и может затмить папу в разгар представления, даже если тот и воспылает в свою очередь, вспыхнет как факел, дабы его затмить.

С треском лопаются стекла. Огонь расправляет свои непомерные члены, немедленно распускает их, занимает все место, здесь, в этих стенах, он у себя дома, ему уже тесно, он избавляется от мешающей мебели, более не откладывая, принимается за разрушительную работу по расширению, снимает перегородки, ему в голову приходит удачная мысль объединить три этажа в один, наивно дымит камин, флюгер на крыше крутится как волчок, красные, оранжевые, желтые языки пламени расцвечивают слуховые окна, каждый из них оказывается добычей всех остальных, и те возводят его на костер, где он и выпрямляется во весь рост, подобно пытаемой ведьме, которая проклинает вас, гнусных судей, черствых, сухих священников и священников потных, проклинает заплывшие жиром фигуры сбежавшихся зевак, смехотворных простаков, и с гордостью преподносит Сатане Странноприимцу не только свою прекрасную асбестовую душу, но и валежник длинных худосочных конечностей, серные пряди потрескивающих волос и десяток взлетающих в небо голубых искр своих ногтей.

Именно о такой обстановке и мечтал Краб. Он в восторге перебегает из комнаты в комнату. До чего красиво. Без сомнения, самый красивый пожар, на каком ему когда-либо довелось присутствовать. Он возвращается назад, обнаруживая всякий раз все новые и новые красоты, без излишеств и сомнительной роскоши, все новые изобретательные превращения. Да и удобств — тысяча. Ни один незваный гость не осмелится отныне вломиться в его дверь. Попробуйте-ка всучить ему все ваши библии. Не сможет обосноваться здесь впредь и скука, мельчайшие ее безделушки отплясывают свое в пламени. Уют, конечно, оставляет желать лучшего, но Краб над уютом смеется: все эти преимущества и величие стоят свеч — можно немного и обжечься.

30

Крабу никогда не понять, почему, несмотря на свои в два или три раза более длинные ноги, стройное телосложение, никак не желающую кончаться шею, женщины в среднем мельче мужчин. И это только один из примеров. На самом деле Краб в женщинах абсолютно ничего не понимает. Для начала, он не понимает ни единого слова из того, что они говорят. Он бегло говорит на нескольких языках, но свободное владение китайским в общении с китаянками не приносит ему никакой пользы. Не позволяют понять смысл их слов и их жесты. Когда женщина показывает ему на стул, он поднимает от удивления брови, на всякий случай благодарит ее и покидает комнату, унося с собой этот необычный, громоздкий подарок. Когда она указывает ему на свою постель, приходится и вовсе вызывать грузчиков.

Нетрудно догадаться, что отношения Краба с женщинами страдают от этого хронического недопонимания. Вот он и надумал, что было бы весьма разумно нанять переводчика, чтобы тот повсюду следовал за ним и повторял в точности в тех же выражениях все, что они ему говорят, прежде чем, обратившись к женщинам, передать уже им ответ Краба, ибо следует отметить, что и они в равной степени оставались глухи к его словам. При этом вряд ли имеет смысл говорить о взаимном непонимании, ведь взаимность предполагает интимность в отношениях и, более того, наводит на мысль о существовании некоей тесной связи, обмена любовными посланиями, эротического сообщничества, короче, общего бурного прошлого, о котором Краб со своей стороны ничего не помнит.

Имеет ли смысл на это сетовать? Некоторые странные, неоднократно наблюдавшиеся феномены наводят на мысль, что мучительное положение Краба еще более осложнилось бы и стало и вовсе невыносимым, если бы ему удалось превозмочь языковые затруднения. Так, когда в давке ему случается тронуть или просто чуть задеть женщину, происходит небольшой взрыв, сопровождаемый едким дымом, что изумляет их обоих — хотя Краб к этому уже привык. Еще одна озадачивающая и регулярно повторяющаяся реакция: этого мимолетного контакта достаточно, чтобы вызвать короткое замыкание, которое затрагивает все расположенные неподалеку электрические подстанции и способно погрузить во тьму целый город.

И как же, зная все это, осмелится Краб приблизиться к женщинам — зная к тому же, что его слюна, смешавшись с другою, тотчас образует уголь, что его пальцы, сплетясь с другими, более уже не расплетутся, что его дыхание выбеливает волосы, что от его ласк трескается слоновья кожа, а его губы всасывают живой костный мозг?

При этом терпеливый, внимательный, тонкий педагог, прирожденный игрок и рассказчик, Краб стал бы замечательным отцом.

* * *

Сей забывчивый господин, который собирает на лугу дикие цветы, по сути дела отрывает во дворе школы головы маленьким девочкам. Вы узнаете его, это он, конечно же, это Краб; он смутится и не будет знать, куда деться, когда обнаружит свою ошибку, — как он будет выглядеть со своим чересчур толстым букетом в руках без достаточно большой, чтобы его вместить, вазы?

31

Привыкнув — возможно, по естественной склонности — украдкой шарить взглядом под юбками, Краб со все растущим смятением убеждается, до чего больно ранят челюсти на модных леопардовых трусиках.

Поначалу Крабу кажется, что он различает облачко порхающих вокруг нее бабочек — голубых, серых, подчас черных; это — вылезшие под воздействием непреодолимого притяжения ее бедер из орбит глаза, мигающие спутники, подчас, когда их орбиты пересекаются, сталкивающиеся друг с другом, а если их назойливость становится уж совсем нескромной, она сама давит их между большим и указательным пальцами — но тут же на смену приходят другие, пересекают пространство, огибают промежуточные тела и любые препятствия, разрывают кисейные занавески, градом падают из самых высоких окон или выплевываются словно ружейные пули окнами подвальными, пара за парой вырываются от прохожих, голубые, серые, черные, очень блестящие глаза, и Крабу приходится смежить веки, чтобы не дать и его собственным отправиться посмотреть поближе, поскольку эта девушка как раз проходит перед ним на двух своих ногах, соперничество которых под стать соперничеству мисс Норвегии и мисс Финляндии: выбрать между ними не представляется возможным. Вокруг ее запястья трижды обвит тонкий кожаный поводок — как будто для того, чтобы понадежнее перевязать сей изысканный букет зеленоватых вен, — а за другой его конец тянет то туда, то сюда ожиревшая кривоногая собачонка в экземных струпьях; на ее розоватом брюхе топорщатся сосцы, схожие с клапанами, через которые при необходимости можно будет заново поднадуть обиженное богом животное, каковое то сопит, то, будто шумит листва, принюхивается, хлюпает чернявой сплющенной мордой, вся в слюнях и соплях, потом внезапно обнажает в зияющей как омерзительная рана зевоте гнилые десны, неравномерно инкрустированные зубами — с использованием не столько слоновой кости, сколько, коли уж оставаться в Африке, эбенового дерева вкупе с лиловым, жеванным-пережеванным, вплоть до полной потери вкуса, языком; наконец вновь захлопывает с грехом пополам свою глотку и облегчается, не потрудившись даже поднять лапу — если угодно, себе в штаны, — вынуждая тем самым остановиться выгуливающую ее фею. Изумительная возможность. Если он не использует свой шанс, Краб будет кусать себе локти всю оставшуюся жизнь. Ну же, вперед. Он подходит к ней. — У меня мальчик, — напрямик сообщает он, — ну что, заведем малышей?

* * *

На голове у каждой встреченной Крабом красотки есть волос той, которую он страстно желает.

32

Вопрос, собственно, в следующем. Где у Краба больше шансов встретить ту, кого ему так хотелось бы вновь увидеть, — в толпе, заполонившей бульвары, или на пустынной площади, на просторной эспланаде, куда почти никто не ходит? Учитывая, что толпа состоит из великого множества людей и она вполне может попасть в их число, в любом случае гораздо вероятнее, что она окажется среди всех этих тысяч и тысяч, а не там, где почти никто почти никогда не бывает; несомненно, но как ее среди всех этих тысяч и тысяч заметить? — было бы самым настоящим чудом ее углядеть, напасть на нее, именно на нее, среди всех этих тысяч и тысяч, тогда как там, где почти никто почти никогда не бывает, если случится, что она туда придет, Краб не сможет ее проморгать, он наверняка ее увидит; несомненно, но было бы самым настоящим чудом, если бы она туда пришла — почему она, почему именно она, там, где почти никто почти никогда не бывает?

И Краб колеблется в нерешительности между двумя стратегиями, склоняется к одной из них, тут же, одолеваемый сомнениями, от нее отказывается, склоняется к другой, тут же, одолеваемый сомнениями, от нее отказывается, вновь взвешивает их сравнительные преимущества и неудобства; не в состоянии принять решение в заботах о том, чтобы не упустить ни одного шанса, он топчется на месте — и не выйдет из своей комнаты, пока не убедится, что принятый в конце концов план — лучший из всех возможных планов, и с этим невозможно поспорить.

* * *

Придя к выводу, что истинным половым органом женщины является то, что испокон веку ошибочно называют правым ухом (и наоборот), придя к выводу и опознав сей предмет, абсолютно уверенный в собственной правоте Краб постоянно услаждает на людях свой взор. Он не упустит ни грана этого зрелища.

33

Краб тем не менее его предупреждал. Прямо заявил ему, что это приведет к проблемам. С самого начала поделился с ним своим замешательством: «Купи лучше собаку или золотую рыбку». Тот ничего не хотел слышать. И вот теперь, когда его гиппопотам закрылся в ванной, он просит Краба помочь взломать дверь! Заявляет даже, что друзья для этого и созданы! Краб находит, что это немного слишком.

Впрочем, дружба никогда не обделяла его разочарованиями и печалями.

* * *

Краб случайно встречает старинного приятеля, над которым не властны годы.

— С виду ты совсем не изменился.

— Как видишь. Зато… постой, постой… Ты, похоже, совсем отбился от рук.

— Ну да, но разве ты меня без них не видел?

— Не знаю, может статься.

* * *

Краб горько сожалеет, что познакомил своих друзей Онана и Нарцисса. До чего неудачная идея. У этих двоих должно быть сродство душ, думал он — и ошибался. Этим двоим буквально нечего сказать друг другу. Томительный вечер. Они не обращают друг на друга никакого внимания. Ну и обстановка. Каждый в своем углу. И Краб вынужден поддерживать беседу в одиночку.

34

Краб живет с отсутствующей женой. Это, впрочем, самая нежная и самая милая из всех отсутствующих жен — не говоря уже о том, что и самая очаровательная. Положа руку на сердце, среди всех женщин, которых он никогда не видел, именно ее отсутствие причиняет ему самые жестокие страдания. Краб не променял бы свой удел ни на какой другой. Его жизнь озарена любовью. Он — самый счастливый из мужчин.

Краб и его отсутствующая жена составляют восхитительно удачную и гармоничную пару — но совсем иначе, чем те супруги, о которых говорят, что они дополняют друг друга, как чума с холерой. Их страсть остается такой же пылкой, как и в самые первые дни. Они никогда не повышают голос, никаких ссор, что не мешает им сохранять независимость духа и при случае ее демонстрировать. Но при этом жалкие истории измен и муки ревности не для них. Они друг другу вполне доверяют. Зачем искать на стороне то, что можно обрести у своего очага? Краб решительно отвергает даже гипотезу о загробной внебрачной жизни. Все это глупости, побасенки священников. Они будут погребены вместе, в один день и в одной могиле — без тени намерения, без малейшего желания оттуда выйти.

Краб и его отсутствующая жена создали семью. Краб испытывает огромную слабость к своим отсутствующим детям. Указка или розги — не для него, не ему повышать голос. Впрочем, отсутствующие дети Краба совершенно восхитительны, покладисты, послушны — тише воды, ниже травы, — эти ангелочки ни за что не отпустят юбок своей матери.

Краб и в самом деле счастлив.

* * *

Ему принесли найденную в капусте голову его супруги, но поскольку ноги так и не были обнаружены, Краб не теряет надежды:

— Вдруг она всего-навсего отлучилась.

35

Не стоит заблуждаться относительно эрекции Краба. Над всеми остальными в нем господствует страсть к справедливости. Но располагая только одним, вот этим, топорщащимся между ног эректильным органом, он к нему и прибегает, он и научился им пользоваться. Этот аккуратно градуированный в соответствии с господствующей метрической системой член позволяет ему лучше разобраться в природе собственных желаний и расположить их в порядке предпочтения.

Именно так Краб и обнаружил, что среди его желаний, очевидно, главенствует желание справедливости, приподнявшее его член на высоту 8848 метров — в точности, надо сказать, совпадающую с высотой Эвереста, кульминационной точки земного шара.

Правды ради надо сказать, что этот рекорд был все же Крабом дважды перекрыт. В первом случае, во время одного из проявлений диктуемого календарем народного ликования, он обнаружил, что желание одиночества стремительно выросло в нем до 9000 метров. Во второй раз еще более необоримым оказалось желание оставить свой отпечаток на поверхности луны, поскольку он его тут же и удовлетворил; зафиксированная той ночью высота в 384 000 километров отмечает, несомненно, крайний предел эластичности Краба.

Но этими двумя исключениями следует пренебречь. В обычное время желанию одиночества редко удается превзойти в нем 7000 метров. Что же до желания поставить что-либо на лунный грунт, от удовлетворения и разочарования оно сразу же умерло. Зато и дня не проходит без того, чтобы самым безапелляционным образом не проявило себя глубоко укорененное в Крабе желание справедливости.

Чтобы закончить эту скабрезную главку, вот средние размеры, установленные за год некоторыми из его самых насущных желаний. Желание тишины — 6708 метров. Музыки — 6707. Счастья — 474. Мягкой постели — 85 (с пиком в 2000 метров). Теплого очага — 39. Интересной книги — 6. Хорошей бани — то же самое. Смерти — 2 метра (пилообразная ломаная). Наконец, любви — 17 сантиметров (не больше и не меньше, без исключений. Единственная установленная константа. Принята в качестве нормы). По нашим сведениям, это — самая низкая отметка. Несомненно, Крабу присущи и менее значительные желания, но они туманны, тайны, непроявленны, сокровенны или замалчиваемы, и по своей примитивности его измерительный инструмент не в состоянии их засечь.

36

В соседнем кинотеатре показывали его жизнь, и Краб не мог этого пропустить. Вся его жизнь, без каких бы то ни было купюр или умалчивающих наплывов — как столь невероятный документ получил добро от цензурной комиссии, Краб не знает и сильно тому удивляется. Ведь в конечном счете весь этот фильм должен был состоять из душераздирающих планов, кровавых, порнографических, кощунственных сцен. Зрелище, конечно же, выдающееся, но все же какая откровенность, какое насилие. И как могли цензоры не заметить подрывного, оскорбительного для общепринятого порядка, для общественной морали характера любого высказывания героя, любого вторящего ему жеста? Эти сокрушительные возражения, этот призыв к восстанию, причем с самого малолетства. От подобного фильма перевернутся сердца и желудки, а следовательно, и души. Всевозможные общества потребуют немедленно его запретить. Уж лучше выколоть детям глаза. Но будет слишком поздно, ветер радикального протеста раздует пожар до небес. Мироздание нуждается в развитии!

Крабу не пришлось стоять в очереди за билетами. Не было никого и в зале. Погас свет, и начался сеанс. По правде говоря, на первых же кадрах Краб задремал. Разбудила его билетерша. Он спросил, нельзя ли остаться на следующий сеанс. Поскольку все равно больше никто не пришел, она разрешила. Начался второй сеанс.

Краб обычно досматривает кино до конца, но на этот раз он вышел из зала уже через несколько минут, настолько все оказалось ничтожным и скучным: сплошная говорильня, которую, впрочем, не расслышать, да еще, ко всему прочему, в плохом исполнении, тягомотина. Низкий бюджет и ни на грош воображения. На выходе он, впрочем, без особого удивления заметил, что афишу фильма уже сняли.

* * *

Краб родился с мозгом на месте сердца и наоборот; с одной стороны, от него многого ждали, с другой — опасались наихудшего, но вскоре стало ясно, что это ничего не меняет, а когда в двадцать лет он проявил желание выступить на административном поприще, многие окончательно утратили к его случаю всякий интерес.

* * *

К чему скрывать это далее: на протяжении всей своей жизни Краб оставался вполне бесцветной личностью, лишенной обаяния и индивидуальности, чей совершенно элементарный язык все равно включал несравненно больше слов и оборотов, чем требовала его ничтожная мысль, так что он зачастую говорил невпопад и не к месту и выставлял себя в смешном свете. К его счастью, никто не обращал на его речи ни малейшего внимания. Краб проходил незамеченным. Шел под руку со своей тенью. Был из тех, кто составляет массу. Он походил на соседа, как на родного брата, и даже на соседа родного брата. Его двойники шатались по улицам, и Краб не мог удержаться от улыбки, встречаясь с кем-нибудь их них, настолько поразительным казалось ему сходство этого прохожего с тем или иным из его друзей. Краб был рожден для того, чтобы приумножать толпы, удлинять очереди, занимать чиновников — такой же функционер, как и они, пунктуальный, усердный, как шестеренка, брошенный на распространение болезней, зевоты и других поговорок. Он не был ни хорошим, ни плохим, а тупо предписанным чистилищу; ни большим и ни маленьким, а средне средним, вечно средних лет, седеющим душой и телом, словно под нажимом старательной резинки — впрочем, другой конец для Краба просто невозможно себе представить, поскольку смерть — явление слишком красочное и волнующее, в данном случае несоразмерное (все равно что посылать на муху эскадрилью в обличии старой туфли), и бесцветное, лишенное интриги существование, которое он вел, не могло на законном основании сподобиться подобной сенсационной развязки.

Да, но Краб был наделен одним даром.

Краб был наделен неоценимым даром, который резко возвышал его над собственной заурядностью. Он был гениальным фотографом, бесспорно, величайшим из всех, чья нога ступала когда-либо на нашу планету. Его безошибочный взгляд, природное чувство освещения, навыки во всем, что касается тени, бесконечное терпение, с которым он наблюдал за людьми, за своими современниками, отслеживая на их непроницаемых лицах мгновенно набрасываемые нервами автопортреты — а то, что не выдавали лица, ему поставляли их руки, — его неудержимое стремление открыть в неуклюжем, топорном сочетании, в слишком известном или неуютном пейзаже спрятанное, доступное разве что одному глазу из четырех чудо и ненавязчиво его выделить, чтобы посреди сумрачной картины только оно и было видно, — собранные воедино, эти качества превращали Краба в фотографа, пытаться сравниться с которым — напрасный труд.

Смерть — каковая не ограничилась поверхностным с ним знакомством и знала, как с ним быть, — унесла его холодной ночью 1821 года.

(На следующий год, покрыв особым асфальтом экспонированную в камере-обскуре медную пластинку, Нисефор Ньепс изобрел фотографию.)

37

В смущении Краб, не зная, куда деть свои руки и что с ними делать, машинально засовывает их в карманы брюк, куртки или плаща. В результате, когда они для чего-либо вдруг понадобятся, ему приходится обшаривать в их поисках все карманы. Когда он их все-таки находит. Когда не находит уже своих ног.

* * *

Грустно говорить об этом, но Краб не силен в диалоге. Столкнувшись с необходимостью высказать по тому или иному поводу свое мнение, он прячет голову в песок, каковой из него по этому случаю начинает сыпаться. Он больше не существует, вчера умер, отправился в Африку гулять. От него с пренебрежением отворачиваются.

И тут ему на уста приходит хлесткая реплика, которая заткнула бы рот всем этим уверенным в своей правоте болтунам. Но слишком поздно, хозяйка дома провожает гостей, Краб один на лестнице, где его сбросившее оцепенение остроумие выделывает мушкетерские фортели. Сколько раз, выходя с подобных мероприятий после особенно жалкого выступления, Краб внезапно застревал между двумя этажами с певучим роялем в руках! Сколько раз ловко и насмешливо не слагал с себя на лестнице свои регалии! Но все это без свидетелей, без аудитории, только он один и в курсе сего запоздалого триумфа, тогда как его всем известный позор распространяется под покровом ночи все далее.

Так продолжаться не может. Краб знает, что надо делать.

Впредь он каждую ночь станет готовить на завтра свои реплики и возражения. Будет их записывать. Покончит с растерянным молчанием, заиканием, обменом банальностями и оборонительными вежливостями. А если ответы Краба покажутся слегка несуразными, не имеющими никакого отношения к заданным вопросам, а то и вовсе нелепыми, что ж, тем большее восхищение вызовет сей редкостный ум, постоянно стремящийся раздвинуть рамки дебатов.

Завтра, например, для начала, первый, кто обратится к Крабу в кафе, где тот каждый день размачивает свой круассан, получит ответ не в бровь, а в глаз:

— Кошка — позвоночное, которое про то не ведает… тсс…

И, сказав это, Краб одним глотком опорожнит свою чашку и отправится дальше.

* * *

Краб, впрочем, предпочитает не вмешиваться в разговоры. В крайнем случае ограничивается ссылкой на то или иное место из своих бесчисленных сочинений, каковое относится в точности к обсуждаемой теме и охватывает данный вопрос со всех сторон, раз и навсегда его разрешая. К нему вам и стоит обратиться. Больше вы не вытянете из Краба ни слова.

* * *

Краба не впечатляют просторы Океана со всеми их акулами, тайфунами, потонувшими островами, волнами выше наших домов. Океан не внушает ему почтения. Он смотрит на него не мигая, положив руки на бедра, в вызывающей позе, и довольно сухо обращается к нему:

— Передай мне соль, древний Океан.

38

Предварительная работа была утомительна, этого Краб не скрывает, он пролил немало пота, но главное, на нее ушло много времени. Ничего опасного или по-настоящему трудного, заметьте-ка, напротив, Краб не отходил от своего стола, испытанию подвергалось единственно его терпение. Он работал быстро, следуя досконально продуманному простому и эффективному методу, который, однако, требовал большого внимания и сосредоточенности. Краб не мешкал, но работу предстояло выполнить огромную. Прежде всего, сочетать всеми возможными способами слова, скопом поставляемые словарем. Он смело взялся за эту неблагодарную задачу. Вряд ли кого удивит, что, отказавшись от всего остального, он угробил на это многие годы.

Краб брал слова одно за другим, в том порядке, в каком их предлагал алфавит, — каждое всеми возможными способами и с учетом всевозможных склонений комбинировалось со следующим, потом с идущим за ним; затем с этим последним и предыдущим; с третьим; с ним и с двумя предыдущими, с ним и только первым из них; с ним и только вторым из них; с четвертым и так далее. Краб заносил все комбинации на большие листы бумаги — каждая заполненная и пронумерованная страница приумножала громоздящуюся на ковре библию. Ему вскоре пришлось пробить потолок, потом проделать широкое отверстие в крыше.

Но в один прекрасный вечер все было закончено. Рукопись высилась, как гора. Крабу пришлось вскарабкаться на самую вершину, чтобы приступить наконец ко второй части своей работы, на сей раз весьма тонкой, не столько из-за опасности падения, сколько из-за самой природы того произведения, которое надлежало исполнить, шедевра, окончательной книги, после которой только и останется, что замолчать, и мир вступит в эпоху обретенного безмолвия, ибо что отныне можно сказать, что добавить: качая головой, человек потратит остаток своих дней на чтение и перечитывание этих страниц.

В распоряжении Краба находился баснословный материал, ведь в расплавленном виде там пребывали и все прошлые, и все грядущие книги, а наряду с книгами фигурировали также и всевозможные газеты, письма, списки, речи, беседы, инструкции к еще не изобретенным машинам, каталоги, полицейские рапорты, административные акты, не считая, конечно же, естественно порожденных его методом неизданных произведений: бессчетного числа романов, эпопей, поэм в верлибре и рифмованных, подлинных и вымышленных биографий, скандальных интимных дневников, противоречащих друг другу евангелий, энциклопедий, трактатов, столь же разношерстных, сколь и многообразных — научных, исторических, экономических, политических… Крабу оставалось только извлечь из этой горы выбранные отрывки, чтобы составить внушительное собрание своих собственных сочинений, в его авторстве которых никто не мог бы усомниться.

Но нет, его проект был и того амбициознее. Он собирался замахнуться на большее. И вот, Краб начал вымарывать из рукописи отдельные фразы, целые отрывки — обделенные смыслом или банальные, или уже где-то читанные; он вырезал налево и направо, швырял в огонь ворохи недостойных его страниц, сохраняя то здесь, то там то слово, то фразу, затем снова вымарывая, выкраивая при помощи ножниц, уничтожая кипу бумаг за кипой, дабы в конце концов сохранить в исходной рукописи лишь самое лучшее, нужную сотню страниц, блистательные извлечения из этого темного, плотного, невразумительного компендиума банальных соображений и ветвящегося бреда; само собой разумеется, именно так Краб и написал свою книгу — по правде говоря, он не верит, что можно действовать как-то иначе.

39

В тот день Краба впервые приняли всерьез. Обычно ему удавалось без особых хлопот обмануть службы безопасности. Помогал его идиотский вид, и подозрения охранников падали на других. Он уходил с места, сохраняя невозмутимость, спокойным шагом — излишняя поспешность может привлечь внимание; излишняя развязность — тоже, но он воздерживался от того, чтобы насвистывать — проходил мимо охранников, его видеть не видели и знать не знали; сталкивался с нервозными патрулями, которые контролировали всех вокруг: всех, кроме него. На пропускных пунктах от него никто никогда ничего не требовал, ему просто подавали знак, чтобы он проходил, не задерживал движение; внутренне польщенный, он подчинялся, обгоняя длинные вереницы замерших на месте машин, пассажиры которых подвергались тем временем нескончаемому допросу. Несомненно, Краб мог бы тогда пересечь границу на каждом шагу, без малейших трудностей. Но он и не думал бежать, он был вне подозрения, он мог ходить куда угодно, ничем не рискуя.

Но в тот день он крепко вляпался. Он шагал по улице, одетый в свой длинный плащ, с отпечатком невинности на лице, слегка размахивая руками, все как обычно, как вдруг его всерьез приняли, мгновенно окружили и быстрехонько скрутили. Он, впрочем, не оказал никакого сопротивления и позже, перед судьями, ничего не отрицал.

И теперь, чтобы успокоить свой рассудок, Краб хотел бы понять, узнать в точности, что стало причиной его провала. Что-то от него ускользнуло, но что именно — слово, жест? Он себя выдал, но когда, как? Помилосердствуйте, скажите, в чем он ошибся.

40

Еще и сегодня Краб не может без дрожи вспоминать период своего заточения. Иногда эти воспоминания будят его по ночам. Чтобы вновь обрести спокойствие, он должен выйти на свежий воздух.

Итак, в те времена пространство ему отмерено было скупо. Был поставлен предел, за который он не мог выйти под угрозой смерти, притом жестокой: медленной асфиксии. Сегодня нам трудно представить себе подобное. Это надо было пережить.

Ужасно, ощущение, что он заперт, просто непереносимо. Краб бился о стены, об оконные стекла, будто насекомое, кружил на месте в поисках невозможного выхода, самого настоящего подземного хода, отвесной галереи, достаточно высокой, чтобы вывести его отсюда, лестницы. И вскоре вновь оказывался в исходной точке. Наконец его оставила последняя надежда. Целыми днями он пребывал в неподвижности: к чему двигаться? Как ни крути, он в ловушке, прикован здесь.

Потом он восстал вновь, задыхаясь, с тяжестью в груди. Рванул на себе воротник. Завопил. На него было страшно смотреть. Он вновь начал действовать, биться о стены. Садился в новые поезда, новые самолеты, на новые корабли, в очередной раз впустую обогнул эту замкнутую зону в 510 101 000 квадратных километров, окруженную глубочайшей пустотой, — до чего гадостная выдалась пора!

* * *

Прилуниться, примарситься, привенериться, приюпитериться, примеркуриться, присатурниться, приураниться, принептуниться, приплутониться — в Центре авиационных и космических исследований Краб занимает единственный пост терминолога, и это — плоды его работы. Он разрабатывает словарь освоения космоса.

Никому не придет в голову насаждать здесь атмосферу соревнования и конкуренции, это не приведет ни к чему хорошему, не идет речи и о том, чтобы измерять заслуги каждого мелочным аршином эффективности, но результаты все же говорят сами за себя, и невооруженным глазом видно, что работа Краба продвигается гораздо быстрее, чем у его коллег — инженеров и космонавтов. По правде говоря, Краб давно ее уже закончил — подлунье, подмарсье, подвенерье, подъюпитерье, подмеркурье, подсатурнье, подуранье, поднептунье, подплутонье: этот последний список подводит черту под его незаменимым лексиконом.

Но, увы, постоянные накладки, медлительность и некомпетентность технических коллег Краба вынуждают без конца откладывать отправление этой столь много обещающей экспедиции.

41

Лезвие впивается в горло, вновь выныривает под подбородком, осторожно облегает неровную поверхность челюсти, отказывает в поцелуе лицемерным губам, проскальзывает под носом, легко, как по маслу, входит в щеку, встречает и быстро огибает скулу, поднимая перед собой голубоватую, пенистую, смешанную с тонкими, короткими волосинками волну, которая выносит на берег фиолетовую, слегка ущербную ушную раковину; затем лезвие вновь впивается Крабу в горло, и на сей раз из своей берлоги показывается кровь, раненый герой подбирает упавшее на землю оружие и возобновляет мучительную процедуру; пальцы левой руки впиваются в кожу лица, стремясь ее поднатянуть, и, несмотря на стекающую по шее кровь, он еще находит в себе силы углубиться в эти временные скосы — хрупкие мостки поддерживают воздушный бег, потом поддаются, когда он касается противоположного берега: отступать больше некуда, итак, он продолжает, зажав в кулаке свое оружие, проникает все глубже в подлесок бороды, вплоть до самого уха, еще одного; не обратив на него никакого внимания, он тут же без колебаний погружается в густую шевелюру и начисто обкарнывает череп, который служит ему столь ненадежным укрытием, потом продолжает без надрыва свой прорыв, на бреющем полете подстригает ковер у себя под ногами — к чему останавливаться, когда все идет так хорошо? Краб выходит из дому с бритвой в руке. Это утро не похоже на другие, еще замутненные вчерашними сумерками, оно исполнено обещаний, начинается новый день.

* * *

Глаза Краба — большие пальцы скульптора, и все им подходит, все — гончарная глина: мир меняется там, где они останавливаются, остановятся они на вас — и изменитесь вы. Сначала ряд коротких, настойчивых взглядов, чтобы начерно обработать материал, каким бы тот ни был, он не может быть слишком твердым или неподатливым, в данном случае все они стоят друг друга и легко поддаются формовке. Речь идет о том, чтобы предложить новое видение вещей. Глаза Краба осуществляют необходимые модификации, его взгляд становится то пронзительным, то обволакивающим в зависимости от материала, с которым работает: ваяет носорога, переделывает гиппопотама. Он обшаривает, он углубляет сумрачные просторы моря — ему вы обязаны всеми замеченными между волн конями. Им вырезаны силуэты из облаков, которые меняют свое выражение по воле его вдохновения и распадаются, стоит ему от них отвернуться. Но преображается также и город, углы как один пропадают, закругляются, поверхности сглажены, плоскости опрокинуты, объемы сплющены, линии смягчены, торжествует возврат к горизонтали; потом взгляд Краба останавливается на прохожих, осторожно ретуширует лица — проявив излишнюю настойчивость, он рисковал бы сломать носовую перегородку, оторвать ухо или выколоть глаз, как это, увы, уже и случалось, — он подчеркивает отдельные черты, облагораживает овалы голов, очищая их от гризайли волос и перенося на лучезарный фон, он худит и удлиняет тела, вытапливает лишний жир, соединявший их в сиамскую толпу, возвращая каждому силуэту его шаткое одиночество, расстояния быстро заглубляются в холод, а он — та сторона ничто, которую несмотря ни на что все же воспринимают наши чувства; Краб и сам дрожит с головы до ног, все грозит распасться, он закрывает глаза как раз вовремя, чтобы этого не допустить.

* * *

Сколько раз придется сложить небо, чтобы оно уместилось в кармане? Краб готов к отбытию. Он сложил чемоданы, коробки, сундуки. Он переезжает, а это вовсе не шутка. Это также и повод избавиться от ненужных вещей — старья, не только воспоминаниями не являющегося, но и к воспоминаниям не относящегося, — вновь ставших теми уродливыми и тупыми безделушками, каковыми они и были когда-то в лавчонке для туристов, где захожая волшебница, прежде чем необъяснимым образом исчезнуть, превратила их в исполненные ностальгии плюшевые игрушки. Всего Краб не заберет, это невозможно. Неизбежен суровый отбор. Но вот, например, небо; он не может бросить небо на произвол судьбы.

Ну ладно, небо сложено — в какой карман его положить? Новая проблема. В карман брюк, как носовой платок? А что тогда делать с носовым платком? В другом кармане уже полно песка: точно так же Краб не смог оставить за собой и пустыню. Внутренний карман куртки — дырявый — содержит бездны и пучины, без которых не бывает гор и которые ему наверняка понадобятся, он себя знает. В конце концов он засовывает небо в нагрудный карман, прямо на сердце, словно оригинальный платок, но без малейшего позерства — впрочем, небесная синева плохо сочетается с темно-серой курткой, как не сочеталось и единственное платье Марии с блузой плотника в корзине грязного белья.

Затем Краб сворачивает газоны, лужайки, сгребает в большую кучу землю и грузит ее на тачку, сливает в бочку воду, собирает свои стада — последний взгляд, чтобы убедиться, что ничто не забыто… В дорогу!

42

Полный решимости радикально изменить на сей раз свою жизнь, Краб устремился к церкви, колокольня которой возвышалась над крышами. Шагал он, невзирая на неистовые порывы ветра, стремительно, он словно вплавь поднимался по горной реке, словно прокапывал голыми руками подземный проход, карабкался на отвесную гору, пробивал головой стены — такой глыбой напирал на него ветер. Но эта борьба только укрепила его решимость, Краб почерпнул в ней новый пыл. Еще не поздно изменить жизнь. Порыв ветра унес его шляпу, а Краб и пальцем не пошевельнул, чтобы ее поймать, — как символично! — рождался новый человек, и подобные бесполезные предохранители будут ему уже ни к чему. Он сам избавился от пальто, не замедляя при этом шаг и не отрывая глаз от непоколебимой колокольни, по-прежнему продвигаясь навстречу ярящемуся ветру, а тот, казалось, вознамерился силой вернуть его к исходной точке, вновь затолкать в ту мелкую, серую, жалкую жизнь, в которой он прозябал, пока не сподобился откровения. Ну нет, эта эпоха в прошлом, у Краба открылись глаза. Наконец он выбрался на паперть, и в тот же миг, словно созывая на крещение, зазвонили колокола — как символично! Краб ускорил шаг, оторвав наконец взгляд от высокой, остроконечной, словно в пику самому Господу, колокольни. Он миновал церковь, пересек улицу, вошел в туристическое агентство, выцветшее на солнце объявление которого заприметил накануне, и, не откладывая в долгий ящик и не скупясь, ублажил себя авиабилетом на заморские острова.

Но как, хотя бы и на мгновение, поверить в обращение такого человека, как Краб? Закрыв за собой двери агентства, он поднял взгляд к флюгеру на верхушке колокольни. «Мне чудится, — пробормотал он, — или этот петух умудрился снести церковь?»

* * *

Ближе к делу. От прочих животных нас отличает не столько пристрастие к красному мясу и зеленому салату (воздадим по ходу дела должное тигру и улитке), не столько незамысловатость нашей течки, не наша лояльность к власть имущим или внезапная доблесть, бросающая нас на битву с хворым карликом и позволяющая его проглотить; в чем состоит наша оригинальность скорее уж отражают, к примеру, готические соборы: тенденция все усложнять, мелочиться даже в камне — и именно это, вероятно, и устанавливает наш не имеющий себе равных престиж среди прочих обитателей земного шара.

Краб, вы уж простите его, смотрит на вещи иначе. Как всегда, у него есть на это веские основания.

По величайшей случайности, Краб стал обладателем чрезвычайно древних документов, чья подлинность не вызывает и тени сомнений, согласно которым некогда, на заре времен, сороконожка была главным трикстером, а гусь — светочем мысли, лекции буйволов вызывали огромный наплыв аудитории, состоявшей из стрекоз и муравьев, блоха оставалась трезвенницей, медведь был прирожденным богословом, кошка — космографом, орангутанг играл в шахматы, черепаха баловалась философией, омар подвизался в политике… Но эволюция шла своим чередом, приспособление к среде и все такое прочее; разум всех этих животных мало-помалу шел на убыль, сознание уходило в тень, блекла память и рассудительность; в то же время в мире, где жизнь проверяется чувствами и сохраняется силой, развивалась их ловкость, присущая им красота и природное изящество, инстинкты, крепло их щедрое здоровье. Наконец установилась гармония, которую нарушал своими тревогами, своим стыдом, из поколения в поколение переносимой незрелостью всего-навсего один умственно отсталый. Только человек, один из всех, не сумел избавиться от сознания. Его яд баламутит кровь ему же самому, вместо того чтобы обеспечить защиту и парализовать жертву. О, долгий путь отделяет сего тщедушного педанта от высшей мудрости карпов и полипов. Далек на нем и Краб, он не строит на сей счет иллюзий, но, по крайней мере, старается идти в нужном направлении. И это движение необратимо. День за днем Краб дичает, по его мнению, слишком медленно, но прогрессирует. Едва поравнявшись с обезьяной, мечтает догнать осла. Но и осел — не более чем этап. Краб уже достиг уровня лисы. Теперь у него на прицеле страус.

* * *

Краб родился с перепонками на ногах. Его мать это скрывала. Отец бил. Оба брата и обе сестры жестоко над ним издевались. Печальное детство. Но времена меняются. Умерли родители. Старший брат сделал карьеру в армии, младший пострадал в аварии. Первая сестра вышла замуж за бывшего университетского чемпиона по толканию ядра, вторая открыла лавку по торговле местными промыслами, которая вскоре захирела. Что же касается Краба, то он стал известным всем нам с детских лет величественным лебедем.

43

Когда-то Крабу частенько попадались на глаза колорадские жуки. Бывало, не успеешь нагнуться, как замечаешь одного из них. И вдруг эти жуки напрочь исчезли из его жизни. Многого Краб и не просит, пусть ему просто скажут, почему так произошло. То, что он окончательно переехал на жительство из деревни в город, не может служить единственным объяснением. Этому наверняка имеются и другие, более глубокие, более сокровенные причины, связанные с сомнительной деятельностью некоего небезызвестного персонажа: Краб теряется в догадках. Честно говоря, он не может принять гипотезу об особой враждебности, испытываемой к нему колорадскими жуками. Он всегда целиком и полностью был на их стороне, а не на стороне картофеля. Он и не предполагал, что можно поставить подобный, бледный под грязью и плачущий по кипятку овощ выше драгоценного, расписанного от руки жесткокрылого. Ну зачем же тогда исчезать? Краб решил провести расследование. Он слегка опасается того, что может раскрыться. Какая чудовищная истина. Предположить можно все что угодно. Как бы там ни было, он дойдет до конца, тайна должна быть прояснена. Нет ничего хуже неопределенности.

Давненько не видал Краб и жирафа, даже жирафенка. Но это не одно и то же. Тут совсем другой случай. Краб знает, где их найти. Он сознательно отказывает себе в этом. По собственной воле откладывает удовольствие на потом — ибо зачастую не помешает иметь про запас весомые основания для жизни. Уже несколько раз Краб направлялся в сторону зоопарка. По дороге ему удавалось овладеть собой, он находил в себе силы развернуться на сто восемьдесят градусов. Однако сопротивление слабеет, он чувствует, что в один прекрасный день уже не сумеет справиться со своими ногами. Придется уступить — или же сломать их или спутать. На этот раз все в порядке. Краб бросается вперед. Опрокидывает прохожих. Пожирает расстояние. Минует ограду зоопарка. От входа замечает в вышине головы. Какое счастье! Какой праздник!

* * *

Сначала брошенного при рождении Краба подобрала волчица; он носился голым по лесам в компании своих братьев-волчат, и отпечатки его шагов принадлежали снегу наравне с холодом и тишиной, черные хлопья, не такие многочисленные, как белые, но необходимые. Его глаза проницали темноту, темноте необходимые. Луна окружала его ореолом, которым он не кичился, но и не пренебрегал. Без него ни шагу. Волчица так и продолжала его выкармливать — добрая матушка, которая дала бы сто очков вперед любой божьей овечке. Потом он пристрастился к вкусу крови, он охотно высасывал бы ее из сосцов, ни в чем не меняя своих привычек, и всем от этого было бы только лучше. Но, увы, зайцы предпочитают хранить при себе секрет этого живого источника — подшитым к подкладке их якобы норкового манто, они спасаются вместе с ним бегством и прячутся под кустами, так что за ними приходится охотиться. Вот так он и развил свои плотоядные инстинкты, и когда служба социальной помощи наконец-то забеспокоилась и приняла решение извлечь его из сей пагубной среды, дабы препоручить заботам наседки, было слишком поздно: приемной матушки хватило Крабу разве что на один зуб.

Его поместили в другую семью. Потом в еще и еще одну, так как Краб пожирал своих приемных матерей одну за другой. Он сожрал и телку, и выдру, и чушку.

Далее Краб попал на попечение к креветке, весьма нежной, но неуловимой и прозрачной как сама вода. Казалось, что он видит ее повсюду, и его зарождающаяся семейная привязанность растворилась в просторах Океана. Пчела научила Краба, как держаться за столом. Кобыла преподала урок скачек с препятствиями. Одна за другой ужиха, сорока, китиха, львица, кошка, муравьиха научили его всему, что знали. За ними пришли другие. Наконец его обучение взяла в свои руки медведица, причем настолько убедительно, что Краб еще и сегодня впадает в зимнюю спячку, тщетно накачиваясь кофе.

Но все эти сменные матери, доброжелательные и преданные кормилицы все же не сумели вытеснить из его рассудка то идеальное представление, которое он составил себе о своей настоящей матери. Кроме того, Краб получал порою от них противоречащие друг другу уроки, и это его смущало — чему верить? кому довериться?

Потом случилось то, на что он всегда смутно надеялся: объявилась его раскаявшаяся мать. Она приготовила для него восхитительную комнатку с голубыми занавесками. Специальный наставник должен был помочь ему наверстать накопившееся отставание. После углубленного психологического обследования и с испытательным сроком компетентные социальные службы позволили молодой женщине забрать своего сына. Итак, ей вернули Краба, и началось его обучение уже как человека.

Иногда какой-нибудь жест, какая-нибудь поза все еще выдает его прошлое — когда он лягается или, допустим, пресмыкается. Может ему взбрести в голову и попаразитировать пару-тройку дней в кишечнике коровы. Это, однако, не столько проявление неудержимых рецидивов старинных привычек, сколько совершенно естественное желание поддержать в себе те способности и навыки, которые, может статься, еще понадобятся в будущем для того, чтобы выжить, — поди знай. Не следует придавать этому слишком большого значения.

44

Или еще: Краб постоянно носит на спине тяжеленное кресло, ибо нет ничего утомительнее, чем постоянно носить на спине тяжеленное кресло, и приходится время от времени присаживаться, чтобы перевести дух.

Краб всегда чреват открытиями.

* * *

Краб слеп как белка — или этот маленький зверек называется кротом?

* * *

У него волевой подбородок, неуверенный взгляд. Решать приходится ушам.

Краб идет на поводу, скитается, ему просто претит взбираться, будь то косогор или лестница, он охотнее следует наклонной плоскости. Факт остается фактом: он никогда в жизни не поднимался по лестнице и при этом каждый божий день находит у себя на пути по крайней мере одну лестницу, ведущую вниз. Итак, Краб спускается — не торопясь, не прикладывая особых усилий, в общем-то играючи: такова его манера пускаться во все тяжкие на самотек. Его то и дело обгоняют захваченные своим порывом прохожие, однако безразличие Краба служит надежным щитом от этих граничащих с энтузиазмом проявлений; он спускается в своем собственном ритме, заложив руки в карманы, по чуть ли не отвесным стенам. Его едва не задевают скрючившиеся над рулем велосипедисты, растрепанные, обезображенные скоростью. Краб невозмутимо щеголяет все тем же нерешительным видом. Мелкими шажками, без определенного пункта назначения (ибо куда податься?), он продвигается вперед потому, что туда ведет уклон.

Некогда имело место спорное событие: его рождение. С тех пор — ничего. Собственно, в таком же положении находятся и другие, но их воодушевляет надежда, они смотрят дальше, их час еще придет. Ожидание собирает полный зал. Вас наконец проводят в кабинет зловещего мага, который знает в точности, сколько дней вам осталось жить, очень мало, но вы почувствуете, как они проходят, — он изымает у вас легкое, почку, сердце, потом провожает до дверей — следующий! Краба там нет, он ничего не ждет, не ждет никого, текут часы.

Врачи, впрочем, уже считают его мертвым, считают его уже мертвым. Он вмешивается слишком редко, чтобы поколебать их убежденность, его пульс слишком капризен. Этот человек мертв, бубнят и бубнят они, он скончался как минимум три, а то и четыре года назад. Не будем преувеличивать. Краб, отрицать бессмысленно, не жив, но делать отсюда вывод, что он мертв… Краб не знает уже и сам. А вдруг, после всего-то? Он ощупывает себя, потом щиплет — трудно сказать. Не помешал бы скальпель. Он вновь опускает руки. Ничего не говорит. Ни за, ни против этого пребывающего там одновременно и весомого, и рассеянного тела. Чувственное-улетучившееся. Туманное. Сто килограммов закоснелости.

Уже наполовину обглоданные кошками, или таково только отталкивающее впечатление?

* * *

Краб врывается в лавку торговца льном.

— Четыре носовых платка и поскорее: у меня идет кровь, я потею, рыдаю и кашляю.

— Вот сюда, сударь; я лучше покажу вам наши саваны.

45

Это клей высшего качества, замечательный клей, без вранья, просто чудо, и к тому же он клеит все без разбора: картон и бумагу, конечно же, ну да их клеят все клеи, но к тому же еще и кожу, дерево, камень, фарфор, ткани, пластмассу, металлы, причем клеит их и в самом деле мгновенно и прочно, приклеивает раз и навсегда все, что клеится, клеит и не отпускает, клеит и держит, клеит воду, огонь, землю, клеит ветер, клеит холод, клеит ночь, клеит страх, универсальный, стойкий клей, наверняка лучший из всех возможных клеев, и он течет в жилах Краба — на что же он тогда жалуется?

* * *

Краб болен, это бросается в глаза; его столь знакомая нам голова отнюдь не походила ранее в такой степени на вертящийся табурет при фортепиано — но до чего неосмотрительно оставаться на сквозняке, когда тебя зовут Краб, а твоя соседка разучивает гаммы! Пора бы уже научиться о себе заботиться.

И все же подобное злоключение случается с ним уже не в первый раз. Крабу не привыкать. Весной, когда он слишком долго вдыхал запах сирени, обе его руки превратились в кисти сиреневых цветов. А подставив ухо журчанию ручейка, он обнаружил, что растеклись обе его ноги, намыли в прерии два расходящихся русла. Недоверчивым Краб может показать чучело головы выловленной в его левой ноге двенадцатифунтовой щуки.

Краб излишне чувствителен. Рано или поздно это его погубит.

Или еще, прошлой зимой, наслушавшись, сам того не желая, отголосков семейных разборок в квартире над ним (жена хочет сына, а распаленный муж требует девочку), Краб не мог подавить дрожи в коленках, и их чашечки в результате столкнулись с такой силой, что проникли друг в друга и сплавились в единое огромное колено. При этом сустав продолжал функционировать нормально, и вне этой здоровенной коленной шишки каждая нога сохранила свою относительную анатомию, собственную ляжку и лодыжку. Но уже этого небольшого изъяна в симметрии, как нетрудно догадаться, хватило для того, чтобы серьезно затруднить передвижение Краба, который теперь ходил только вполшага, причем совсем маленького, и к тому же не мог перепрыгивать через лужи.

Вот к чему приводит Краба насморк, что ни говори, весьма досадный.

46

И все же, самоубийство — слишком радикальное решение. Крабу просто хотелось бы избавиться от головы. У него нет никакого желания отказываться, например, от прогулок, от плавания или работ в саду. Для него самое большое удовольствие — растянуться на траве на солнышке. Беглая ласка кошки будоражит его жизнь не менее любовной истории, которая начинается среди нежностей, а кончается маленькой драмой расставания, больше ему ничего и не надо. Ну а голова для всего этого совершенно бесполезна, в самом деле излишня. Она способна скорее стеснять. Нескромная, будто чья-то чужая. Краб отлично без нее обойдется. И в ней гнездятся все мучения. Рассадник грустных мыслей, горячки, вшей и более щелочной, нежели печень, горечи. Это не колос, а головня. Она изменяет своему хозяину.

И посему, «нет» самоуничтожению. Краб надеется, что ему достанет мужества насадить ее на острие пики и пронести по улицам среди оплевывающих и освистывающих ее, эту грязную голову, толп.

* * *

Этой принадлежащей Крабу гипотезе надо воздать должное, подойти к ней осмотрительно и строго, но, справедлива она или нет, нельзя не согласиться с ним в том, что она, по меньшей мере, обоснована: в силу закона, который сопоставляет каждому предмету его противоположность и тем самым позволяет определить его путем антитезы, добро в противовес злу, смерть — рождению, почему бы не предположить, что, в противоположность самоубийству, существует некая форма самопроизвольного, сознательного зарождения? этакое рассеянное, колеблющееся сознание, этакая смутная, неуловимая как сквозняк крохотная душа, которая способна внезапно решить воплотиться, обрести тело, явиться в мир? Это наконец-то объяснило бы, почему некоторые люди кажутся такими счастливыми, что живут, и чувствуют себя и действительно в своей тарелке: это те, кто выбрал увидеть свет. Они выбрали час и место. Обеспечили себе все преимущества.

Краб, в свою очередь, и не догадывался о приближении этого счастливого события, еще накануне ничто не предвещало рокового исхода. Краб существовал ничуть не более других, каковые существовать так никогда и не будут, — бесчисленная компания, в которой он занимал свое место, и вечно бы длиться этому положению дел — но мы-то знаем, как все обернулось. Ты будешь носить это имя и влачить за собой вот эту тень. Краб так никогда по сути и не оправился от потрясения. Никогда не смирился по-настоящему с подобным положением. Та невероятная свобода, которую забрали вместе с ним. Это вынужденное пребывание на земле, использующей мертвецов в качестве кочек. Для Краба, которого снедает голод, в пустынной соли слишком много песка. Для Краба, которого снедает жажда, в морской воде слишком много соли. Да еще и раздражающее вплоть до кончиков ногтей присутствие самого себя и все это боевое товарищество…

Со смертью у Краба не будет никаких сложностей. Смерть загоняет часы обратно в маятники. Умереть — это внезапно никогда не рождаться. Краб первым забудет свое имя. Но он не ляжет под поезд — где тот поезд остановится? Он лучше последует за своей тенью, она сумеет отвести его туда, откуда он явился. Его дожидается его же уже не занятое место. Убить себя — это высадить открытую дверь. Ибо так говорит Краб.

* * *

Каждый прошедший день отдаляет Краба от жуткого дня его рождения.

47

Таким комфортным и беззаботным, исполненным праздной неги кажется быт голово… прошу прощения, брюхоногих моллюсков, настолько не обремененным ни обязанностями, ни ответственностью, что Краб, когда его спрашивают о ближайших планах, не скрывает своих намерений вскоре перейти в это состояние. И всякий раз его признание вызывает всеобщее возмущение. Это недостойно человеческого существа, слышит он раз за разом. Вы все вокруг обслюнявите. Неужели они надеются повлиять на него подобными доводами?

Слизняк пускает слизь не от зависти и не от ярости, даже не от эпилепсии; в отличие от слюны, она обходится без слов, это — гроздья пены, которые медленно расцветают на поворотах. Краб же устал сеять за собою отпечатки своих ног. С утра до вечера без малейшего роздыха, не считая нескольких слишком коротких остановок, он должен сеять, сеять в любое время года, в грязи и на снегу, отпечатывать на земле след своего каблука, на каждом шагу отстаивать свое тело у рыхлой почвы и постоянно рассеивать свои отпечатки — безо всякого толка, ибо они не заплодоносят, не приведут к рождению множества крохотных Крабов, ибо единственной луковицей, которую в завершение предприятия можно будет с выгодой посадить, окажется труп самого сеятеля.

В качестве следа своего прохождения по этому миру Краб предпочитает оставить не обезьяний оттиск ноги, а скромную филигрань на капусте.

На это ему, уже серьезнее, возражают, что будет довольно непросто привести свое тело в соответствие с обычаями брюхоногих, придать ему гибкость, втянуть внутрь члены и голову, дабы обрести мягкую пластичность, столь замечательную у слизней эластичность. Но Краб уже решил эту проблему. Не долго осталось загромождать его скелету. Он выплюнет не поперхнувшись эту кость.

Первым делом, снять куртку и рубашку. Затем Краб запускает руку глубоко в горло, хватает себя за левую ключицу и, не дергая и не отпуская, извлекает ее через рот наружу — все держится: следом целиком появляется весь костяк. Кроме черепа, впрочем, все более и более гудящего и тяжелого в но ске — но Крабу, сделавшему глубокий вздох и временно доверившему свой усложненный мозг все упрощающему желудку, только и остается, что подобрать губы, с тем чтобы изрыгнуть подальше от себя никому не нужный мертвый череп.

Последствия не заставляют себя ждать. Краб чувствует себя как бы преображенным. Конечно, не таким быстрым, но зато куда более гибким — ведь медлительность относится к разряду гимнастики, ей не подходят сухие, несгибающиеся, угловатые тела, подверженные судорогам и ревматизму; она отбирает тела вялые, изгибчивые, разболтанные: одним словом, податливые. Уже этого, в общем-то, хватает, чтобы Краб мог на законном основании провозгласить себя моллюском, даже если ему предстоит еще немалый путь, чтобы достичь подлинной брюхоногости.

* * *

Именно из-за медлительности и осыпался Краб в эту кучу песка, из которого вы намерены сделать цемент: жалкие неудачники! — ваши постройки не устоят. А захотите сделать стекло — оно не пропустит рассвет.

48

Устав от своих ни к чему не ведущих междоусобиц — противоположных теоретических установок, разнящихся эстетических предпочтений, перебранки между школами, над которой потешались простые смертные, — доктора Паркинсон и Альцгеймер решили их превозмочь, соединить свои познания и объединиться, дабы выявить и наконец закрепить идеальный тип дряхлого старца; тут на авансцену, под юпитеры, выходит Краб, одни пребывают от него в восторге, другие встречают гиканьем и свистом, в любом случае он официально признан как модель, которой каждый, достигнув семидесяти лет, должен будет отныне соответствовать.

* * *

Но Краб был стариком всегда, тут нет ничего нового, он унаследовал это как минимум от своего прадедушки. Законы наследственности отводят подобные волнительные сюрпризы погруженным в траур семьям, каковые неожиданно обнаруживают у своих выкормышей мины и манеры лишившегося всеобщего обожания пращура, его жесты, его причуды, будто это еще вчера, будто это все еще он, сегодня вернулся он вчерашний, дорогой, ни на йоту не изменившийся старец, глава клана, душа дома, основоположник благородного родословия, последний отпрыск которого как раз и появился на свет и напоминает его каждой своей чертой — вылитый портрет, без обмана.

При рождении недоношенный крохотный старичок, совсем немощный и беспомощный, Краб уже весил каких-то два с половиной килограмма. Поэтому вполне извинительна оплошность больничной сиделки, которая извлекла его из инкубатора для недоношенных, чтобы, отчитав, препроводить в гериатрическую службу, откуда, как она думала, он ускользнул: «А если возьметесь за старое, я вас запру». Краб больше и не рыпался. Со временем он стал старше, что, естественно, не способствовало прояснению недоразумения; напротив, удивление вызывало разве что его необычайное долголетие — в то время как соседи по палате по большей части проставлялись спустя считанные дни после поступления, Краб необъяснимым образом продолжал сопротивляться, и медики каждое утро немели от изумления, обнаружив, что он жив, если не здоров, и отгоняли наворачивающуюся на язык гипотезу о его бессмертии.

Если его, однако же, послушать, Краб пребывал в таком же плачевном состоянии, как и остальные умирающие. Выучившись человеческому языку по бредовым речам своих сотоварищей, он от начала до конца пересказывал их обреченные диалоги; ничего в них не понимая, он относил их на свой счет, бесцветным голосом поносил Господа, отрекался от своих сыновей, звал мать, проклинал тень начальника, прощал в отместку все некоей Луизе или Сюзанне, перечислял сотни женских имен, нараспев декламировал моральные сентенции и максимы, а подчас и слегка несуразные, но поэтичные химические формулы, требовал исповедника, нотариуса, скорее, пересказывал славные или кровавые эпизоды иного века — полный набор произносимых в агонии фраз. И других от него долгое время было не услышать.

Но шли годы, три раза в неделю на соседней кровати меняли труп, сменяли друг друга и медики, достигая предельно допустимого возраста; порой они сдавали прямо в палате и, собрав тогда последние силы, просили Краба помилосердствовать и раскрыть свой секрет, и Краб, не заставляя себя упрашивать, во всем признавался; он сознался, что убил некую Сюзанну или Луизу, предал родину, зарыл клад, прижил уйму внебрачных детей, свинтил тормоза с машины шефа, украл ленту у мадмуазель Порталь и даже, да-да, сломал гребешок мадмуазель Ланберсьер… но его уже никто не слушал.

В один прекрасный день тайна наконец обрела свое объяснение. Кто-то наткнулся на старый реестр, свидетельствовавший об исходной ошибке сиделки, и Краб, которому к тому времени в действительности исполнилось восемьдесят семь лет, наконец сумел воссоединиться со своим инкубатором, где ему был оперативно предоставлен необходимый при его состоянии уход, ибо бедное дитя вызывало живейшее беспокойство — такое слабенькое, такое хилое; сегодня по-прежнему не известно, удалось его в конце концов спасти или нет.

* * *

Краб никогда не забывает кладбищ, на которых был похоронен.

49

Краб самым жалким образом едва волочит ноги, с тех пор как вышла из строя, местами даже прорвав на ляжках и лодыжках кожу, их подвеска. В подобных условиях малейшее перемещение оборачивается самой настоящей пыткой. Если бы, по крайней мере, Краб мог для продвижения опереться на руки, но об этом не может быть и речи. Когда человека постигает несчастье, он нужен ему целиком. Где это видано, чтобы паралитика скрутило в сладострастной позе? Чтобы нанести удар, болезнь поджидает, пока он усядется понеудобнее. Крабу не стоит рассчитывать на руки. В нескольких местах солома уже выбилась наружу: у левого локтя, у правого плеча.

* * *

Краб опорожняет свою трубку — аккуратно постукивая перевернутой головкой о край пепельницы, в которой и в самом деле неторопливо скапливается пепел, в то время как левая нога Краба постепенно укорачивается, так и есть, и пепельница, а потом и низенький столик, вскоре исчезают под пеплом, который Краб, уже очень уменьшившийся и продолжающий уменьшаться, уменьшаться даже для невооруженного глаза, тем не менее продолжает выбивать из трубки пепел, который образует вокруг него все более и более толстый — или глубокий — ковер, над коим все еще движется рука, или, скорее, запястье, кисть, всего два пальца, встряхивающие трубку, чтобы из нее выпали последние крупицы, серые и легкие, светло-серые, они покрывают теперь весь пол комнаты, где было бы тщетно искать следы Краба и его трубки.

50

Бланк переходит из рук в руки, каждый хочет оставить на нем свою подпись, пожалуй, его даже стали бы вырывать из рук друг у друга, если бы не боялись при этом порвать или просто помять, ведь тогда пришлось бы отложить всю затею, потребовалось бы принять новый акт и вновь пустить его в обращение с того самого места, где это все началось, дабы восстановить утраченные подписи; мрачная перспектива — свести на нет столько отданных сбору подписей лет, посему каждый проявляет повышенную осторожность, пробегает текст испытующим взглядом, чтобы убедиться, что речь идет именно о том, о ком и надо, — ошибка повлекла бы за собой пагубные последствия, — с полным знанием дела визирует его подписью, затем передает ближнему своему, каковой поступает точно так же; все это происходит очень быстро, уже несколько миллионов — а то и три или четыре миллиарда — подписей, наверное, уже стоит внизу бланка, специально отпечатанного для данного случая на безразмерном рулоне пергамента, каковой по возвращении из Африки будет незамедлительно отослан в Азию, дабы и в самом деле все на свете могли подписать разрешение на захоронение Краба.

* * *

Краб вытянулся на спине, четыре свечи пылают по четырем сторонам его постели — и мне тоже, мне завтра стукнет четыре, признается маленький мальчик; но не получает ответа; вскарабкавшись на стул, он задувает свечи и уходит в поисках объяснения смущающему молчанию Краба, его слишком вытянутой физиономии, бледности, окоченелости. Но вдруг все понимает, заметив через приоткрытую дверь, как мать подмешивает на кухне в его праздничный пирог крысиную отраву.

* * *

Именно у смертного одра произносятся фразы, более всего уязвимые с точки зрения согласования времен. Между нами говоря, мы рассуждаем о Крабе так, будто бы он все еще с нами, но нам грубо навязывает себя печальная реальность, и наша речь путается, сбивается, стремится ограничиться прошедшим временем, на сей раз с такой настойчивостью, что начинает казаться, будто она вспоминает о некоем допотопном пращуре, каковой вполне мог бы быть отцом первобытной обезьяны, тогда как труп перед нами еще и не думал остывать, влажен и задумчив. Или же наоборот, принимаешься в лучшем виде причитать в имперфекте — Краб был лучшим из нас, — потом эмоции заставляют споткнуться, смириться с истиной невозможно, он не может быть мертв, он, который так любит книги и пташек, притом мы страдаем по его вине, словно он, Краб, изо всех сил нас огрел, согнул в три погибели, швырнул наземь, выкрутил руки, кое у кого даже выдрал волосы — никогда еще покойник не выказывал подобной агрессивности. Ну конечно же, и на этот раз слишком явственная, слишком действенная боль опрокинула все перспективы, с дрожью отдаешь себе в этом отчет, спохватываешься — он так любил книги и пташек. На протяжении нескольких минут говоришь о Крабе в прошедшем времени, достойно чтишь его память, но это длится недолго, и вновь на наши уста наворачиваются настоящее время на пару с имперфектом, от них не отделаться, нет покоя и будущему, поскольку наш несчастный друг будет жить вечно.

* * *

Краб умер в полной безвестности, всего лишившись, в самой мрачной нищете. Прошло немало лет, его имя прославилось, и к тому же резко улучшилось материальное положение.

* * *

Из боязни, что его погребут живым и он очнется в могиле — временами такое происходит по причине излишне пессимистической диагностики, — Краб настоял на кремации своих бренных останков, так что когда он наконец вышел из того коматозного оцепенения, которое напрасно сочли окончательным, то оказался горсткой пепла, пленником тесной урны — без каких бы то ни было средств общения с внешним миром, всего лишенным. Тщетно его сознание пыталось восстановить свою рассеянную энергию, собраться, чтобы выдавить крик или, того лучше, кулак, способный разбить изнутри погребальную урну. Но распыленное тело больше не подчинялось, как некогда, мельчайшим предписаниям воли, впало в апатию, он как раз там, где оно как раз то, что оно и есть, открепленное от костей, от распинающей позы, освобожденное от потребностей, с замороженными желаниями.

После смятения и отчаянных попыток, поставленное перед лицом свершившегося факта, сознание Краба успокоилось. В конце-то концов, разве оно не чаяло избавиться от тела? Отныне — чистое сознание, проплывающее над крохотной неподвижной (если она и движется, то только для того, чтобы тут же обрушиться с краю) кучкой пепла, столь же чуждое ей, как небо для земли, сбросившее все путы, свободное и легкое, словно в канун первого дня.

Но сентиментальному наследнику пришла в голову плачевная мысль развеять по ветру содержимое урны, и, по окончании краткой церемонии, проведенной навязчивыми близкими, Краб вернулся в родные края — вскоре он вновь восстанет.

51

Уже минуту Краб стар, и секунды уходят одна за другой. Совсем старик. Его сердце седеет от времени. Зеркало возвращает черно-белое, уже пожелтевшее изображение.

Наконец-то завершив редактуру своих воспоминаний, Краб намерен окопаться на будущее у себя дома. Ничего не делать. Не шевелиться. Не разжимать губ. Смежить веки. Принять отсутствующий вид. Только бы с ним ничего не происходило. Хватит уже. Малейшее событие способно вновь поставить все под вопрос. Даже смерть. Вот она перед ним, книга, а внутри — его жизнь. Нечего добавить. Все кончено.

Но на щеку ему садится муха — и это невыносимо.

52

В конце представления занавес так и не опустился, скорее всего, его заклинило между колосниками, и так как зрители ждали продолжения, Крабу пришлось продолжать. Он немного поколебался, и, сочтя это провалом в памяти, снисходительная публика устроила ему овацию. Краб поклонился и решил целиком сыграть заново всю пьесу. Поначалу, конечно, раздалось было несколько свистков, но искушенная публика, смакуя эту оригинальную метафору вечного возвращения, а может, и острую сатиру на наше серийное существование, призвала недалеких баламутов к молчанию, и второе представление было вознаграждено куда более громкими аплодисментами. Но занавес так и не опустился.

На третьем представлении число недалеких баламутов значительно возросло, тогда как число сторонников наконец-то освобожденного от старых драматургических условностей театра заметно уменьшилось. Крабу хватило мудрости на этом остановиться.

Он начал импровизировать. Читал стихи, потом самые знаменитые отрывки из классического репертуара, которые приходили ему в голову, соединенные, слепленные на живую нитку, иногда перечащие друг другу — и из всех этих сваленных в кучу париков Краб регулярно извлекал череп Йорика, старого знакомца, всегда под рукой. Несколько возмущенных зрителей открыто покинуло театр, но в общем и целом этот забавный шарж на неприкосновенные святыни культуры — если воспользоваться объяснениями, которые слетели с языка сидящего в первом ряду господина на поставленное в тупик и украшенное бриллиантом ушко, а потом и на обнаженное недоуменно вздернутое плечико — был оценен по заслугам: гром аплодисментов потряс своды театра, но занавес так и не опустился.

Краб пел, танцевал, декламировал детские считалки, молитвы, перечислял великие столицы, большие реки, он выложил тонким слоем все свои познания, он досчитал до таких чисел, на которые только способен покуситься человек, он исчерпал великие этические и философские вопросы, он сочинял истории, пересказал всю свою жизнь, начиная с детства Дарвина, разобрал по косточкам свои главные органы… Но занавес так и не опустился.

Тогда Краб погрузился в безмолвие, медленно, непреклонно, вертикально, он погрузился и в конце концов исчез из глаз публики. Среди зрителей произошло некоторое замешательство, момент нерешительности, непонимания, но все тут же сплотились вокруг единственно правдоподобной гипотезы: под ногами Краба открылся люк, несомненно, на сцене находился незаметный люк, и, по общему мнению, это символическое погребение персонажа, заменяя собой падение занавеса или внезапную темноту, возвещающие обычно об окончании спектакля, окупало все расходы, ибо одним махом стерло предшествовавшие ему долгие дни скуки.

(Аплодисменты.)

 

Виктор Лапицкий

[Междусловие]

«Горжусь я единственно тем, что если бы не написал свои книги, их не написал бы никто», — обмолвился в одном из интервью Эрик Шевийяр — и с этой характеристикой, конечно, трудно не согласиться, но… с другой стороны, в откликах на писания современников мало где еще встретишь такую россыпь достопочтенных литературных имен, и в самом деле приходящих в голову при чтении его прозы. Ну да, собственно, как мог убедиться добравшийся до сих страниц читатель, Крабу, пардон, Шевийяру не чужды противоречия…

Сопутствующее им удивление вызвал уже первый коротенький роман юного (а родился Эрик Шевийяр, в отличие от Краба, в 1964 году) писателя, чье смешное французское название неуклюже можно переложить на русский разве что как «Достает умирать» (Mourirm m’enrhume); в нем двадцатитрехлетний на момент выхода книги дебютант от первого лица излагает то саркастические иеремиады, то буфонные пикировки с окружающей действительностью выходящего на финишную прямую к смерти, но сохранившего всю свою несносность старого циника. Это только начало, но Краб, пардон, Шевийяр, уже здесь предстает во всей красе (и все же уважения достойно, что почтившие опус дебютанта своим вниманием маститые критики сразу же углядели в нем близость к великим — Анри Мишо и раннему Беккету). Может показаться, что на сей раз мы имеем дело отнюдь не с кем попало. И это первое впечатление будет подкреплено.

После второго насмешливо — с пониманием! — прищуренного (вновь сквозь призму языка, но уже более исподволь) взгляда на царство смерти в романе «Ходатай», героем которого является некто Монж (а не Понж), профессиональный сочинитель эпитафий (кои, незакавыченными внедряясь в текст, сиамят рассказчика и его персонажа), Краб, пардон, Шевийяр, в своем третьем, существенно более амбициозном романе во все сяжки, пардон, тяжкие, пускается по животному миру на поиски таинственного Палафокса, близкого родственника Краба, зверя полиморфного и протеичного: как бы утконоса, а может, рыбы; иногда птицы, случается, и пса. Собственно, здесь в погоне за то ли Снарком, то ли энангломом, возможно, за черепахой или раком автор углубляется в магические края, где над всем, не останавливаясь перед самыми вопиющими противоречиями, царят доводы рассудка, оборачивающиеся логикой логоса, выпускающие наружу из бутылки внутренние силы языка — но не те, что на чисто языковом уровне по-разному пользовались Русселем, Кено или Вианом, а те, что под эгидой рациональности обрекают друг на друга речь и рассудок.

Отсюда, окончательно объявляя бой существующему порядку вещей, он направляется брать уроки этой высшей, сорвавшейся с цепи рациональности в сумасшедший дом, где его следующий герой, еще не краб и уже не Плюм, а некто Фюрн, с достойной зависти последовательностью переворачивает все законы мироздания, стремясь восстановить естественное превосходство над всем прочим каучука, гибкости над ригидностью, застылостью устоявшихся форм. Здесь, в реторте бедлама, где окончательно подвешиваются инстанции рассказчика, персонажа, самого письма, дистиллируется языковое шутовство и в его призрачном облаке, в атмосфере повествовательной туманности складывается характерное пространство шевийяровской прозы, излюбленная зона обитания Краба: литораль между словами и понятиями, понятиями и жизнью, тот пляж, с которого автор ведет очередной репортаж о бесконечной партии в волейбол между текстом и реальностью. И здесь, поддерживаемая характерной эстетикой несуразности, иронической игрой, люфтом письма, намечается одна из основных тем грядущего Краба, переходящая по наследству и к дальнейшим его многовидным аватарам: несоизмеримость общего и частного, смехотворная хрупкость коего не дает общему его охватить.

Смехотворная? Вестимо, опечатка: смехотворение (как чуть выше с маленькой буквы был почему-то напечатан Краб). Да, именно смех оказывается повсюду у Шевийяра одной из главных действующих, не столько тварных, сколько творящих сил, оружием, перефразируя греков («человек — это животное, наделенное смехом» — так, по-моему?), позволяющим человеку принять свой животный удел, по-беккетовски укорениться в этом бесчеловечном мире, Шевийяру стать Крабом, подменить мировоззрение миронаписанием. Но также и оружием уже не защиты, а нападения, оружием, пробивающим глубоко эшелонированную многослойным гумусом здравого смысла защиту читателя, ходом троянского коня обрушивающим в хаос абсурда непогрешимейшую логику ходячих представлений, общих мест и идиом, клише и стереотипов.

Собственно, «Краб» и его вторая, может быть, и менее туманная, но зато более призрачная серия, хронологически перемеженные самым, наверное, беккетовским, уоттовским из романов Шевийяра, «Праисторией», и определили на долгие годы достаточно рассеянное, но и закрепленное полученной в 1993 году за «Краба» литературной премией Фенеон место его творений на небосклоне современной французской словесности. Именно в констелляции двух этих фрагментарных, разлетающихся в противоречивых направлениях текстов, словно вышедших из-под пера некоего комического Паскаля, некоего постмодернистского Вольтера, оказались в наиболее законченной и броской форме сведены воедино характерные особенности и свойства его творческой манеры — скажем, формы, стиля, «содержания».

Форма: в очередной раз (как и все предыдущие и последующие) названный романом текст лишен почти всех традиционных атрибутов романа — кроме главного героя, единственной характерной, индивидуальной чертой которого, правда, является имя (забудем о его двусмысленности и будем радоваться, что оно вообще есть: в «Отсутствиях капитана Кука» (2001), «путевом» романе в духе отчасти Русселя, поименованный капитан Кук и вправду полностью отсутствует, уступая присутствие, заметьте-ка, некоему «нашему человеку» — не нашему ли, часом, Крабу?); здесь нет ни персонажей (приведем в этой связи шутливое высказывание Шевийяра в одном из интервью: «Беспокойство вызывает феномен перенаселенности. Возможно, со стороны писателей было бы мудро продумать китайскую политику в области демографии. Один-два персонажа на писателя, никак не больше»), ни сюжета (и тем паче традиционно изгоняемой Шевийяром из своих книг развязки), ни повествования как такового, ни, собственно, предмета рассказа. Здесь мы и в самом деле сталкиваемся с туманностью, этим устоявшимся в вечности распадом, чтобы не сказать взрывом, оставшейся навсегда новой сверхновой.

Стиль: не забудем, что цель оправдывают средства — намерение отразить абсурдность не существования, а намерений его рационально отразить, предполагает постоянное и последовательное использование ресурсов риторики, без насыщенности которой невозможна глубинная рационализация текста (а речь идет о явной рационализации — послушаем самого писателя: «Мне кажется, я всегда разворачиваю в своих книгах логическую нить, но не останавливаюсь на первых же разумных заключениях, к которым она приводит»). Именно чуть ли не барочная, вызывающая в памяти Лотреамона риторика и позволяет закладывать головокружительные виражи словесного слалома, порождает изысканное семантическое соскальзывание, перебрасывает, опираясь на изобретательные метафоры, легкие мостки подернутой безумием логики через манящую бездну абсурда.

Содержание — или, формальнее, тема: жизнеописание извечного простодушного, почти что трикстера, человека без свойств, Владимира и Эстрагона. Но все дело в том, что человек без свойств не может иметь, бог с ней, с жизнью, жизнеописания (Беккет, Беккет и еще раз Беккет). Отступление в лучших традициях рациональности и военной стратегии следует по всем трем направлениям: не без свойств, а со всеми возможными свойствами сразу; не жизнеописание, а, скорее, эпитафия; не человек, а (полу?)животное.

Может быть, заодно стоит вспомнить и о «животном этосе» «Палафокса», и о густой населенности романов Шевийяра (особенно на уровне метафор) разнообразнейшими представителями фауны, столь характерной, напомним, и для Лотреамона, и о — раз, два, три, четыре, пять… (кто там вышел погулять?) — одиннадцатом романе Шевийяра, «О еже» (2002), где буффонада, сплетаясь с автобиографией, естественным образом сменяется бюффонадой, складывающейся в восхваление ежа, существа уже не туманного, а «наивного и шарообразного», и о том, что, как нам известно, только человек, один из всех, не сумел избавиться oi сознания — со всеми вытекающими отсюда ядами…

Но только десятиногие копошатся в одиночку — дву (вроде бы) ногому писателю это не грозит и не светит, на него существуют критики. И тут Шевийяру грех жаловаться на судьбу: маститые, как уже говорилось, приветили первый же его роман, а начиная с «Палафокса» рецензии на новые книги становятся непременным атрибутом основных французских га зет и журналов, сливаясь в контрапункт отнюдь не строгого письма (характерна динамика: если на два первых романа Шевийяра было опубликовано в общей сложности всего четыре рецензии, то на каждый из двух последних — более полутора десятков, причем практически все из совокупной сотни этих отзывов более чем положительны).

Посвящен ему и целый ряд более развернутых аналитических очерков и исследований, и, наверное, можно было бы снять при ее наличии перед французской критикой шляпу за то, что решительно никто не обвинил Шевийяра в антигуманности, в окраблении человека, с удовольствием помещая его в круг таких же как он ероников и абсурдников, подчас ерников и ехидн; повторим лишний раз эти имена: Свифт и Стерн, Вольтер и братья Гримм, Лотреамон и Руссель, Беккет и Пенже, Мишо и Гомбрович, Кено и Перек, Набоков и Флинн О’Брайен… Уже две литературные премии успел получить последний на настоящий момент, вышедший во второй половине 2003 года двенадцатый роман Шевийяра «Храбрый портняжка», на двух с половиной сотнях страниц перекраивающий хрестоматийную историю еще одного — вслед за ежом — колючего (правда на сей раз вооруженного всего одной иголкой) и остроумного персонажа и признаваемой рядом критиков наиболее доступным из всего написанного пока писателем.

И все же особенно интересны два сугубо французских контекста, с которыми соотносят творчество Шевийяра в последнее время. С одной стороны, изнутри французской культуры невозможно не оценить тот факт, что все романы Шевийяра изданы в ориентированном на интеллектуальные инновации харизматическом издательстве Les Éditions de Minuit («Полночное издательство»), безусловном законодателе литературной и, шире, интеллектуальной моды подчас не только во Франции (на счету этого более чем скромного по масштабам и возможностям издательства среди прочего два дотоле абсолютно непризнанных будущих нобелеата, Беккет и Клод Симон, становление «нового романа», «Анти-Эдип» и «О грамматологии», «Состояние постмодерна» и «Распря», «Любовник» Маргерит Дюрас и неожиданный «Гонкур» отвергнутого всеми остальными дебютанта — Жана Руо…). К новой литературной волне, к молодым авторам, взошедшим на литературном горизонте под звездой «Минюи», новаторам, пришедшим в литературу в начале 80-х, естественно причисляют и Шевийяра. При этом интерес критики в первую очередь вызывает проблема идентификации этого достаточно туманного, определяемого чисто внешними обстоятельствами (а возможно, и просто вкусом и чутьем издателя, знаменитого Жерома Лендона) созвездия, проблема выявления общности в подобной достаточно разношерстной компании.

На этом пути в середине 90-х к «молодым писателям Minuit» и был примерен новый термин: «литературный минимализм» (или «минюимализм»?). Этот ярлык, в полной мере подходящий к таким писателям, как уже известный отечественному читателю Жан-Филипп Туссен, Мари Редонне, Кристиан Остер, Кристиан Гайи, Франсуа Бон, Элен Ленуар, уже чуть хуже крепится к главной звезде сей расплывчатой группы, Жану Эшенозу, с его драгоценнейшей, непринужденно-виртуозной фразой и, на наш взгляд, в еще меньшей степени пристал Шевийяру — да и пристал ли он к нему? Почерпнутый не из музыки, где он более всего на слуху, а из изобразительных искусств термин пытается описать повторенный в эпоху победившего постмодернизма шаг перехода от романа к новому роману, совершенный Роб-Грийе и компанией в модернистские 50-е. Все же таких выделяемых критикой черт этого «направления», как экономное использование и без того простейшей, «элементарной» тематики, скудность повествовательной интриги, переходящая в полную невозмутимость и бесстрастие нейтральность нарративного взгляда, внимание к детали, особенно ничтожной и как бы незначимой, постоянство граничащей с цинизмом иронии, как представляется, недостаточно, чтобы включить в плеяду минималистов и Шевийяра, которому они свойственны, но далеко не всегда определяющи, тем паче, что не меньше черт (богатая риторика, конструктивная роль метафоры, склонность к виртуозным семантическим играм, разработка внутренних ресурсов языка) роднит его и с писателями «максималистского» толка, такими (если оставаться в кругу Minuit) как Эжен Савицкая (между прочим, это мужчина) или Антуан Володин (говорят, это псевдоним).

И последняя, куда более злободневная коллизия. В 2002 году вышла в свет представительная книга известного французского литературоведа Пьера Журда, в подражание знаменитому памфлету Жюльена Грака «Литература для желудка» (1950) достаточно амбициозно озаглавленная «Литература без желудка» («Литература с тонкой кишкой», сказали бы по-русски) и, в параллель своему прототипу, достаточно едко трактующая уже современный литературный процесс в его соотнесенности с внелитературной, в данном случае масс-медийной «кухней», занятой внедрением в галактику Гутенберга тех или иных литературных «меню». [Небольшое отступление. Книга Журда вызвала большой скандал — правда, не своими нелицеприятными литературными разборами, здесь возразить сокрушительной критике таких дутых фигур, как Кристин Анго, Оливье Ролен или «раскрученные» и у нас в стране Фредерик Бегбедер и Мари Дарьесек (на самом деле круг так или иначе изобличаемых Журдом в королевской голости авторов намного шире), по сути нечего. Зато праведный гнев заинтересованной стороны вызвал тот факт, что он посвятил несколько страниц той услужливой критике, тем манипуляциям, при помощи которых официозные литературные институции, в частности — «Мир книг», еженедельный книжный вкладыш к знаменитейшей французской газете «Ле Монд», и его «главный распорядитель», в прошлом бунтарь, а теперь более почетный, нежели другие, гражданин литературной империи Филипп Соллерс, выпекают новые литературные таланты] Так вот, в этой книге, выносящей различной степени суровости приговор многим широко разрекламированным писателям, автор в целом достаточно позитивно оценивает сложившуюся во Франции литературную, чисто литературную ситуацию и связывает надежды на ее будущее с такими писателями, как, например, Валер Новарина (есть по-русски!), Пьер Мишон, Клод Луи-Комбе и, в первую очередь, Эрик Шевийяр, — и надо сказать, что, несмотря на все вышеупомянутые критические хвалы в адрес последнего, этот вердикт был воспринят с откровенным недоумением: все-таки, что ни говори, Шевийяр остается автором для очень немногих, для того интеллектуального читателя, который получает удовольствие от процесса мысли, ибо, не включившись в размышления, подобную литературу просто не прочесть, не почувствовать, что за, казалось бы, игривыми эскападами здесь стоит стремление сломать преграды между собой — тобой — и миром, достичь новой, абсолютной открытости к его неминуемой, неумолимой, постоянно обновляемой новизне, избавившись от предписанных рецептов его восприятия — в том числе и от невольно возникающих прямо при письме.

 

Призрак

Бедолага Краб, ведь все начинается заново, та же самая история, все та же книга, ему отсюда ни за что не выбраться, ни за что отсюда не выпутаться, вы только на него поглядите: бедолага Краб не успел сделать и трех шагов, как на кого-то наткнулся. Он, правда, заметил его издалека, видел, как тот приближается, приготовился от него увернуться. Тот, со своей стороны, сделал то же самое. Их расчеты вылились в забавное пританцовывание: другой пытается сделать шаг вправо, а Краб — шаг влево, снова сталкиваясь с ним нос к носу. Вторая, зеркальная попытка: противник отступает на шаг влево, Краб — на шаг вправо, на первой же странице мы топчемся на месте: когда один смещается налево, другой смещается направо, из этого противостояния нет выхода.

Мы бы не уделяли Крабу столько внимания, не брали на себя такой обузы в ущерб оставленным на потом куда более неотложным делам, не отворачивались вот так от окружающих, пренебрегая ради него своими семьями, своими друзьями, своими мертвецами, может, и временно, но все же самым решительным образом, мы бы не посвятили ему все свое время, наконец, эти отмеренные нам драгоценные часы, если бы Краб просто-напросто оставался самим собой, был собою полон и замкнут, не распространял свое влияние, то есть если бы удалось удержать его на расстоянии, в стороне, и там О нем забыть. Но об этом не приходится и мечтать. С влиянием Краба на окружающих невозможно не считаться, оно сплошь и рядом воздействует на нас без нашего ведома, напрямую или косвенно, особенно исподтишка, когда случайность заносит нас в те области, где действенны его волны, влияние непосредственное, непреодолимое, наподобие коллективного приступа безудержного смеха или зевоты и столь же стремительно распространяющееся вокруг: и вот уже на всех лицах тик, как у Краба, на всех устах его гримасы, его проблемы с красноречием, дефекты произношения одолевают впредь каждого из нас, путаность мысли проникает в каждый мозг, все тела сутулятся ему под стать, наш шаг неверен, жесты скопированы с него. Вот так и обстоят дела. Если решительно, не откладывая в долгий ящик, не стесняясь в средствах и не останавливаясь перед кровопролитием не превозмочь его постоянно растущее влияние, скоро станет невозможно разобраться, кто же из нас, собственно, и есть Краб.

* * *

— Ну да, это, как всегда, выпадает на мою долю, — говорит и впрямь удрученный Краб, ежась под дождем. Но ему ни разу не выпало ни шанса. Если попытаться определить личность Краба в совокупности ее тенденций через одну главную, самую характерную черту, придется забыть и о его опасной неустойчивости, и о пугающем уродстве, ностальгическом злопамятстве, непроходимой глупости, безапелляционной ясности ума, этической и физической цельности, правильной красоте его черт, дабы сделать упор на невезении — длительном, неистовом, как по будням, так и в выходные, ведь именно его всякий раз сковывает стужа, опаляет огонь, и если в этом мире найдется кто-то, кому туман застит все вокруг, кто не перестанет страдать от жажды и в пустыне, вы можете дать голову на отсечение, что это именно Краб, это лицо Краба бороздят с течением времени морщины, притупляются его способности, и тот, кто со дня на день умрет, — вы увидите, это опять он, опять Краб, обделенный судьбою до самого конца, в последний раз ставший жертвой своего невезения.

Вы только на него поглядите: Краб замечает на улице слепого — любопытство, восхищение, он невольно провожает взглядом нерешительные шаги калеки, поворачивает вслед ему голову, налетает со всего размаха на стену и вверх тормашками летит в мусорный бак.

Или еще: Краб пытается вытащить из бумажного пакетика лейкопластырь. Надорвать пакетик никак не удается. Он нервничает, но все без толку. Пытается надкусить бумагу — тщетно. С рвением принимается за дело, вооружившись подручными средствами, и режет себе палец маникюрными ножницами. Наконец преуспевает в борьбе с лейкопластырем, каковой и налепляет на кровоточащую на пальце ранку.

* * *

Постоянно нагруженный пакетами, полными под завязку картонками, разваливающимися стопками, неподъемными подносами, на которых позвякивают стаканы, Краб просто вынужден протягивать в знак приветствия ногу. И надо же, попадаются такие, которые его ногой пренебрегают. И вот, Краб находится прямо перед ними, в неудобном положении, с протянутой, чтобы пожать им руку, ногой, а они не отвечают на приветствие. Некоторые даже отшатываются и подчеркнуто норовят его избежать. До чего невежливо.

Действительно, манеры и ответная реакция Краба то и дело приводят окружающих в замешательство. Он смеется, когда следовало бы плакать, когда даже вопль не показался бы неуместным. В жару — дрожит и кутается, ест, когда испытывает жажду. Сердится, если его хвалят, принимает близко к сердцу, взвинченный как блоха. Когда его обнимают, он отбивается руками и ногами. Всегда найдет ласковое слово тому, кто на него нападает, его бьет, грабит. Диета вызывает у него рвоту. Развлечения — скуку. На солнце он бледнеет. От музыки тяжелеет, танцуя, самым натуральным образом набирает несколько килограммов. Он смолкает, как только его начинают расспрашивать. С ностальгией мечтает о самых тяжких мгновениях своей жизни. Приятные воспоминания ему на редкость мучительны. Быстрее всего он бежит, когда на ходу засыпает. В какой бы стране ни находился, без малейшего акцента говорит на языке антиподов. Темнота и тишина нарушают его сон. Стоит послушать, как он подражает пронзительному крику попугая. Со временем его волосы темнеют. Мыло распухает в руках. Охотнее и к тому же чище всего он моется, прочищая мотор.

Но отсюда не следует делать вывод об извращенности Краба. Нет, дело не в этом, в нем нет ни грана злобы, ничего от духа противоречия, его дурные рефлексы проистекают единственно из нервного расстройства, для лечения которого потребуется длительная госпитализация, полная неподвижность на протяжении нескольких месяцев, две мучительные трепанации и принудительный курс химиотерапии, сопровождаемый болезненными вторичными симптомами. Краб заранее все это предвкушает.

* * *

Краб выдерживает свою ноту — едва проснувшись с утра и до позднего вечера он тянет и тянет ее, это непереносимо. Соседи сходят с ума: одна и та же, единственная нота, не фальшивая и не пронзительная, а повторяющаяся, хотя и с паузами разной длины, промежутки между двумя соседними звучаниями предугадать невозможно, протекает то несколько минут, то часов. Краб два-три раза испускает свою ноту, на мгновение останавливается, вновь подхватывает ее и снова молчит, теперь довольно долго. Впрочем, именно это и сводите ума. Невольно начинаешь ждать, когда же наконец кончится очередной период зловещего безмолвия. То и дело ловишь себя на том, что и сам пытаешься насвистывать его ноту. На самом деле, от нее не может отделаться весь квартал. С первых проблесков рассвета и до сумерек в каждом доме кто-то да насвистывает ноту Краба — а тот уже несколько лет здесь не живет, вполне может статься, что его уже нет в живых, ну да, очень даже вероятно.

________________

Задолго до Архимеда Краб применял рычаги и блоки собственного изобретения. Аристарх Самосский еще не появился на свет, когда Краб выдвинул гипотезу о вращении Земли — и сам дерзко вращался — вокруг Солнца. Не стоит думать, что он дожидался Колумба, чтобы испить кофе, или Гутенберга, чтобы напечатать свои книги. Ньютон не открыл ему ничего нового. Куда раньше, нежели Петер Хенлейн, он справлялся о времени, покопавшись у себя в кармане. Некто Непер переписал таблицы логарифмов, подглядывая ему через плечо. Краб первым определил скорость света. Гарвей ограничился тем, что воспроизвел его теорию кровообращения. Кеплер без стыда и совести позаимствовал у него телескоп, а Линней присвоил систему классификации. Николя Аппер отведал за его столом тушенку из мамонта. Фаренгейт получил первые консультации касательно ртутного термометра. Гораздо раньше, чем Папен и Франклин, Краб оснастил свой дом котельной и громоотводом собственного изготовления. Он также стал и главным инициатором дарвинизма. Пролетал на своем воздушном шаре над Виваре, когда родился Жозеф Монгольфье. Сделал прививку юному Людовику, когда того укусила лиса. Открыл радий и его свойства задолго до семейства Кюри, а свойства синтетического каучука — до Хофмана. Отправил в путь первый автомобиль, повел на взлет первый самолет, заставил зазвенеть первый телефон (о чем весьма и весьма жалеет). Братья Люмьер, когда им было соответственно тридцать и тридцать два, продавали у него в кинотеатре шоколадный пломбир. Он радушно принимал космонавтов на борту «Аполлона-11» и в день возвращения экспедиции на Землю даже преподнес им около тысячи фунтов минералогических образцов. До Муллема он открыл средство хранить снег при высокой температуре. Заметно раньше Ополе изучил скелетную формулу воды и выявил метеорологическое происхождение сахарных голов. До экспедиции Целлера достиг восточного полюса. Именно он, а не Альбазини, сформулировал закон всеобщей нерешительности. До Камбрелена привел доказательства, что рыбы прекрасно могут обходиться без костей, и получил аскетическую кислоту, которая растворяет им оные прямо в реках и океанах. Опять же, именно Краб показал, что все слизни одним мирром мазаны, что все сороконожки идут в Рим, а когда моргает тигр, вылетают пчелы — открытия, которые присвоил профессор Бюшон. Еще до Вимпля он выявил влияние Луны на направленность любовных ласк. Ему, а, конечно же, не Обернитцу, мы обязаны формулой нервалина, способствующего немедленной регенерации ампутированных членов. Вертикальный взлет и безмоторный полет за счет подъемной силы смеха, идея, которую обычно приписывают Орчардсону, была на самом деле опробована Крабом десятью годами ранее. Открытие ротации голубых китов, определяющей продолжительность ночи, как теперь выяснилось, не имеет никакого отношения к самозванцу Симонелю, а принадлежит Крабу, как и принцип рассасывания неудачно расположенных гор. Задолго до Гольдбрука он понял, что вес тени обратно пропорционален ее протяженности. До Францини догадался о питательных свойствах ароматов, до Кулига — о растяжимости предпредпоследней минуты дня. И, наконец, именно Краб и никто иной — ни Бессьер, ни Лаконш, Корсети или, тем более, Холлингер — вернул овал на его законное место в кругу треугольников.

Не получив толком вознаграждения за все хлопоты, лишившись своих открытий и изобретений, непризнанный Краб не испытывает ни малейшей горечи. Удручает его совсем другое — их неэффективность: столько усилий и никакого эффекта, такой прогресс и ничего не меняется, — вот почему он теперь подумывает, не пустить ли все коту под хвост.

— К чему эти писания, — спрашивает себя Краб, поскольку, с одной стороны, все это не остановит жертвоприношение трехсот юношей верховному инке, а с другой, как раз сейчас решительно равнодушные ко всему краснозадые мандрилы совокупляются друг с другом в розоватом полумраке Гвинеи, как будто на Земле не существует — и не должно существовать — ничего, кроме этих самых краснозадых мандрилов.

Краб, тем не менее, отдается своей деятельности с полной профессиональной добросовестностью, и это чувство организованности, без которого стоит сразу же отказаться от реализации любого амбициозного проекта, необходимо громогласно провозглашать не только руководству. Его офисы просторны, обустроены плоскостями и углами. У столов — ни одной бесполезной ножки. Краб — воплощенная пунктуальность: по его ногам можно определять, который час. Едва прибыв, он устремляется на самую вершину башни. На этажах при прохождении директорской ракеты — мгновенная тишина, боязливое почтение. Лифт открывается в закутке застекленного неба, в глубине дожидается массивный письменный стол, к нему без экивоков ведет проложенная изо дня в день по ковру тропинка: можно подумать, что никто так и не рискнул сойти с нее и раскинувшаяся вокруг синтетическая пустыня еще ждет своего первопроходца.

Теперь Краб сидит — на вертушке, на колесиках, — куда более подвижный и гибкий у себя в кресле, нежели стоя с сомкнутыми ногами на лестнице своих позвонков. Все горизонты собираются вокруг него в кружок. Чтоб никто и ни под каким предлогом его не тревожил! Отвечать, что он на совещании, — если просителям сообщить, что у вас нет ни малейшего желания их принимать, они не поймут намека, станут настаивать, поэтому лучше сделать вид, что вы на совещании, это, конечно, грубее, но, по крайней мере, не оставляет сомнений: они уходят в раздражении и больше не возвращаются.

Сосредоточенность, эффективность, максимальная отдача: Краб безотлагательно принимается за работу — сегодня все идет как надо, как по маслу, тут как тут и тревога: если обстановка останется такой же благоприятной, он вот-вот завершит поэму, над которой работает без малого неделю. Впрочем, это довольно сомнительно, ведь когда работа приносит Крабу удовлетворение, понемногу начинает рассеиваться тревога: следует период маразма, который ставит все предприятие на грань провала, ни один проект более не получает завершения, рынок наводняют побочные продукты конкурентов, Краб теряет сон и забывает о себе, ночи напролет он проводит в кабинете, именно тогда-то, лелея идею со всем покончить, он и обнаруживает в себе достаточно тревоги, чтобы начать все заною.

В правой руке Краба — пять пальцев и карандаш, который ему во многом мешает — высморкаться, посолить и поперчить мясо, ласкать женское тело, гладить ребенка по голове, запустить воздушные шарики, но иногда и весьма полезен — когда он хочет, например, высморкаться на мясо, или запустить детские головы, или посолить и поперчить женское тело.

* * *

Побольше физкультуры, приобрести обширные познания — важно хорошенько подготовиться.

Мускулатура. Насыщенная программа для каждой мышцы. Гимнастика: на ковре, коне, шведской стенке, бревне, кольцах. Плавание на длинной воде: четыре раза по четыре заплыва, шестнадцать раз туда и обратно каждый день. Лазание: по канату, под прямым углом, на руках, как обезьяна, не касаясь земли, двадцать раз туда и обратно каждый день. Метания: диск дальше чем ядро, молот дальше чем диск, копье дальше чем молот, ядро дальше чем копье; потом все сначала. Прыжки: в высоту на столько же, как и в длину, потом еще дальше, потом еще выше. Бег: работа над скоростью, работа над выносливостью, все быстрее и дольше. Подъем тяжестей: толчок, тяжелее, еще тяжелее, не включать плечи, рывок, добавить вес, одной рукой. Накачать при помощи гантелей: бицепсы, трицепсы, дельтоиды, трапецевидку, седалищные мышцы, спинные мышцы, брюшной пресс, приводящие мышцы, сгибатели, разгибатели, жевательные мышцы, скуловые мышцы, круговые мышцы.

Годы и годы тренировок.

Чтение запоем. Древние, новые и прочие. Литература, философия, история, смешанные науки. Штудирование толстенных томов. Ничем, ни одной дисциплиной не пренебрегая: понять, усвоить, все запомнить. Поэзию и математику — наизусть.

Годы, годы и годы занятий.

Краб обучается с самого детства, сознательно, методично, не позволяя себе поблажек. Теперь все шансы на его стороне. Он наконец-то готов, во всеоружии перед жизнью — когда же начнет?

— Через шестьдесят лет я, что бы ни произошло, буду мертв, — в сердцах воскликнул Краб, не понимая, на что же далее тратить свои дни.

В десять лет Краб стеснялся быть ребенком. Он хотел, чтобы с ним считались. Прибавлял себе двадцать лет, когда его спрашивали о возрасте. Зажигал сигару. Когда ему задавали вопрос о занятиях, в каком он классе и т. п., отвечал, что с этим давным-давно покончено, теперь он руководит крупной фирмой по импорту-экспорту. Это не производило впечатления. Его рассеянно потрепывали — кто по щеке, кто по макушке или плечу. Давали идиотскую книжку, игрушечную машинку, оловянных солдатиков — ну а теперь ступай играть!

Тем не менее не вызывает ни малейших сомнений, что в конце концов превосходство Краба будет признано. Намереваясь воздать должное несчастному бедолаге, за ним придут в меблированную комнату, где он в одиночестве и неряшестве дряхлеет в ожидании дня, который, как он не сомневается, рано или поздно наступит, пусть даже эта глубинная убежденность оказывается подчас источником недоразумений (когда за вестницу общественного признания он принимает консьержку, посланную недовольными распространяемой им грязью и вонью соседями), Краб действительно уверен, что справедливость восторжествует, художники провозгласят его мэтром — хотя он никогда и не рисовал, — философы признают его безоговорочную правоту во всем, по любому поводу — хотя он никогда и не обнародовал своих идей, — он станет наконец единодушно признан и почитаем.

И если он так никогда ничего и не произвел, не совершил ничего примечательного, полагая, что не его это дело — приводить доказательства собственного превосходства (в чем лишний раз угадывается его деликатность), — но опасаясь, что завистники попытаются — если смогут! — хоть как-то преуменьшить это превосходство, он давно готовится ко дню своего триумфа: он сохранит достоинство и скромность, получая знаки почитания, выслушивая хвалы, возможно, он даже притворно поддастся раздражению, потом сделает вид, будто с трудом его превозмогает, дабы никого не обидеть, вежливо улыбнется.

Его беспокоит одно: сможет ли он пройти прямо вперед, оставаясь над схваткой, не теряя равновесия, на плечах у толпы? Когда бы он ни пробовал, пользуясь скоплением народа, выбраться наверх, его тут же швыряют на землю, топчут, отвешивают увесистые удары.

* * *

Каждое утро Краб обнаруживает в своей корреспонденции отказы — женщин, издателей, банкиров, у которых он, впрочем, ничего не просил, ничего не требовал, которым ничего не предлагал, которых просто знать не знал, но которые сочли за лучшее упредить события.

* * *

Как и зачастую, ушедший в себя Краб пускает свой взгляд куда глаза глядят — точь-в-точь два комка земли вниз по склону, — по бесчисленным путям и перепутьям непрерывного, неклассифицируемого Мироздания, состоящего из событий, которые ему не видны и неведомы, при том что сопровождающее эти события драматическое напряжение подавляет его дух, словно он каждый раз оказывается их жертвой или героем: независимо от неведомых ему обстоятельств сиюминутное смятение нарушает его медитацию. Тогда Краб пробуждается, стряхивает оцепенение со своего тела (удар ногой по муравейнику, пятьсот тысяч тружеников теряют место работы, королевы в изгнании, из их яиц никому не вылупиться), теперь он начеку, бдительно насторожен, он хочет познать мир, понять, что в нем происходит. Но спектакль грубейшим образом прерывается. Краб обшаривает взглядом пустое небо, пустынный горизонт, все как обычно: либо он, либо мир, один в отсутствие другого, обоим сразу места нет, нет совозможности, все существует лишь тайком от Краба, а сам он появляется в абсолютном одиночестве, когда и жизнь, и предметы вокруг него исчезли — пронзенные насквозь и уничтоженные нашим слишком проницательным наблюдателем, который предпочитает действительно во все это верить и думать, что не видит себя в зеркалах, поскольку зеркала — это ловушки.

(Впредь тень Краба будет шагать выпрямившись во весь рост, а Краб — следовать за ней ползком, что гораздо лучше соответствует относительной важности их положения в нашем мире.)

Краб поворачивает: все время сворачивая, он знает, куда идет. В общем-то, до этого не было бы дела, если бы разбушевавшаяся из-за его ходьбы по кругу центробежная сила не влияла, в конечном счете на вращение планеты и на ее обращение вокруг Солнца, нарушая чередование времен года, отныне, надо сказать, непредсказуемое, из-за чего Земля, затерявшись в пространстве, не может теперь и двух дней кряду удержаться на одной и той же орбите, что лишает все на свете устойчивости. Нет, так больше продолжаться не может. Нужно, чтобы Краб остановился.

________________

Честно говоря, не имеет смысла тревожить строительную промышленность из-за такой малости, как постройка дома, достаточно оглядеться вокруг себя, чтобы понять, как и из чего сделаны дома; Краб собирает все необходимое: для стен — ящерицы, коты для крыши, мушиное остекление, потом со свойственным ему пылом берется за дело и надлежащим образом завершает все работы. И впрямь прекрасный дом: чисто собачья гостиная, сельская мебель от древоточцев, спальня с ее блохами и клопами, возможно, покажется не слишком удобной, а выбор для кухни мышей заставит содрогнуться тех домохозяек, которые не могут намолиться на тараканов, но представленный старой совой классический чердак свидетельствует о безукоризненном вкусе и выше всяких похвал — в самом деле, прекрасный дом, настоящее дворянское гнездышко. И тем не менее, не прошло и пяти минут, как Краб сюда въехал, а уже стенные ящерицы устремились к оконным мухам и быстро их одну за другой переловили, коты-на-крыше набросились на ласточек-под-стрехой, вспугнув внезапно ослепшую на свету сову, которая очертя голову ринулась на кухонных мышей, а в полной собак гостиной по соседству со спальней оказалась опрокинута древоточная мебель, последние из стенных ящериц разорваны в клочья, поддались в свою очередь и паучьи потолки, все рухнуло, одни развалины, полная катастрофа, Краб чудом избежал смерти, завернувшись в клещеватый ковер, оттуда полузадохшегося его и извлекли — впрочем, у него еще хватило духу немедленно отстроить все заново: чтобы на сей раз дом выстоял.

Возведя в конце концов четыре высокие стены, сложив вокруг себя порожденные собственным воображением бесчисленные книги, Краб, к своему пренеприятнейшему изумлению, обнаружил, что не хватает дверей, что он не предусмотрел ведущей наружу двери и ему, чего доброго, придется остаться в заточении без малейшего шанса или надежды отсюда выбраться — вы только попробуйте чуть-чуть подразрушить подобное творение или отколупнуть от него хоть что-нибудь! — до самой смерти… да, собственно, и после нее.

Краб дожидается в дупле ночи, затем проскальзывает в свою нору, ждет дня.

* * *

Его размягченное ночными испарениями глиняное лицо мгновенно высыхает и становится твердым как камень, стоит его коснуться первым лучам солнца. И поэтому Краб до самого вечера выказывает — гримасой ли, улыбкой — то настроение, которое испытывал при пробуждении. Потом возвращается ночь, и его черты обволакивает сон, лицо расслабляется, медленно разлагается, исчезает, вплоть до утра на подушке покоится большой ком мягкой глины: снова сообразно заявившему о себе дню будет схвачена его веселость или сумрачность, останется закреплена, словно маска, у него на лице, даже когда какое-либо неожиданное событие, грустное или радостное, нарушит программу — тогда эта чисто случайная мина предстает откровенно глупой, подчас попросту неподобающей. Такова тем не менее натура Краба, сама его материя. Пойманная в подходящий момент, его чувствительная плоть, скорей всего, сможет сдержать и содрогание сладострастия.

Но удачная ли это была мысль? И что теперь делать? Подклеить кусочки и все отполировать? Во время обжига Краб разбился.

* * *

В пыльной работе Краб — лучший в своем роде, у него нет соперников, пыль ему хорошо знакома, у него к ней свой подход, он умеет ее брать. Определенные жесты служат для того, чтобы ее не вспугнуть, а то она рассеется и пойди собери ее вновь. Но Краб-то никогда ее не тревожит, напротив, приманивает поближе: выявив привлекающие ее места и поверхности, ее излюбленные уголки, он замирает там в неподвижности, приучает ее к своему ненавязчивому присутствию, и мало-помалу пыль показывается на глаза, сначала робкая, тонкая-претонкая, рассеянная, она порхает по комнате, ни к чему не прикасаясь, потом, поскольку Краб по-прежнему не шелохнется, она множится, отделяется от стен, проникает через окна, через камин, теперь уже хлопьями, более плотная, и на сей раз она оседает, держится, покрывает столы, стулья, кресла, скапливается, курчавится под шкафами — наконец, поскольку Краб действительно не отличается от мебели, она ложится ему на плечи, на башмаки. И тогда ему легче легкого ее схватить.

(Время от времени завистники и злопыхатели ропщут, что на самом деле вся эта пыль сыпется из него самого, что он сам ее и порождает, что он рассыпается, распадается и во всем этом нет ни малейшей его заслуги — очередная грязь, которую Краб отметает тыльной стороной пыльной ладони.)

Он выращивает у себя в огороде фрукты: яблоки, груши, абрикосы, а в саду — всевозможные овощи. Но когда ему говорят: ей-богу, систематичность вашего духа противоречия делает его смехотворным, Краб отвечает: отнюдь, вы не правы, попробуйте-ка, уверяю вас, так и в самом деле намного лучше, соотношение куда выгоднее, я сумел удвоить производство фруктов и овощей, все ошибались, согласитесь, отсюда и наши не приносящие урожая времена года, ужасающая скудость, голод, а моя скотина прибавляет в весе куда быстрее, тучнеет и плодится, с тех пор как бараны спят в хлеву, а коровы в овчарне.

(Хлещет внезапно с небес, тяжелый, горячий, пробирающий до костей — ну и ливень; Краб втягивает голову в плечи, горбится, ускоряет шаг, но на его брюки, на башмаки как из ведра льется кровь; стоит призадуматься, и все становится ясно: не обошлось без пантеры.)

* * *

По пятам за Крабом из земли встает великолепный город. Свидетельствуют, что он здесь проходил, стихийно возникая у него за плечами, то широкие проспекты, когда он с трудом бредет по грязи через колючие заросли, то живописные улочки, когда он пошатывается от усталости, проведя весь день на ногах: гудронный кильватер размечает позади идеальный город, спокойный и праздничный, в котором так хорошо жить. Там, где Крабу досаждала жажда, теперь натыкаешься на фонтан. Знаменитый ресторан только что открылся на том самом месте, где Краб совсем недавно боролся с упадком сил. В зеркале воды отражается идеальная арка моста, и вы стрелой преодолеваете поток, илистое дно которого так хорошо знакомо Крабу. Прекрасная лестница приглашает вас взойти на холм, на который ползком, цепляясь за торчащие корни и колючие ветки, вскарабкался Краб. И по каждой заново проложенной улице прогуливается женщина, грезящая о встрече с человеком вроде него. Но Краб продолжает свое одинокое блуждание, без тени сомнения вперед, все дальше и дальше к горизонту, он ищет тот город, что раскинулся у него за спиной, город, в котором почти сразу же исполняются его малейшие желания.

________________

Несколько биографических деталей. Родившись в семье нотариуса, Краб все свое детство проводит в сельской местности, славящейся своими лекарственными растениями. Когда он подписывает свое первое, то есть самое старое из известных на сегодня, произведение, ему чуть больше двадцати. Он никогда не выходит из дома без небольшого блокнота, в который по ходу дела заносит, не пытаясь их упорядочить, свои соображения и наблюдения, — здесь трудно найти интроспективные или автобиографические материалы, но, за исключением самого себя, буквально все возбуждает его любопытство. Его изобретательный, спорый ум, подкрепленный богатым воображением и непосредственностью восприятия самых тонких аналогий, обходится без долгих логических рассуждений. Таким, как есть, мир его не устраивает, он мечтает о радикальных реформах. Женщина представляет в его глазах «великую тайну», «акт соития» наводит ужас, а продолжение рода вызывает чувство нестерпимой тоски. В тридцать один год ему заказывают «Мадонну в гроте» (сейчас выставлена в Лувре).

(Пальцы Краба поджимаются от прикосновения к обнаженному телу, курчавый волосяной покров на нем приводит его в ужас, все равно что оказаться брошенным матерью в ночном лесу, а тропическая испарина на коже лишает последних надежд на желание, каковое иначе истерлось бы о все эти шероховатости старой кожуры, но чистый хлопок, безукоризненный шелк, любые ткани, электрический нейлон, легкая кожа туфель, тяжелый драп пальто — одевайтесь живее, мадмуазель, не забудьте, пожалуйста, ни ваш прекрасный платок, ни прекрасную шляпку, а вот и ваши перчатки, — вот эта обнаженность сводит его с ума.)

* * *

Эти замечательные, признанные в таком качестве персонажи — в том числе и друг другом, но издалека, — никогда не встречались, близкие во многих отношениях, никогда не посещали друг друга, то ли из самолюбия, то ли за отсутствием счастливого стечения обстоятельств, а ведь им, пожалуй, сообща покорилось бы многое; их исключительные судьбы спрессованы в кратчайшую секунду панической ретроспективы утопающего, обрывки обрывков, осколки, обломки прославленных жизней, все эти испепеленные в средоточии своей субъективности люди не способны обменяться взглядами, несмотря на богатейший словарный запас, которым они могли бы воспользоваться, находясь в пределах досягаемости своих запечатанных ртов, не нашедших применения такому множеству слов, в равной степени очерченных, упорствующих, замкнутых на своем самом строгом смысле, — не хватает только предводителя, того, кто объединил бы этих горделивых, драматически обособленных людей, по-прежнему одиноких даже среди подобных им исключений, не хватает великого организатора, который собрал бы их, согласовал их усилия и научил гибкому и точному языку, годному чтобы изобретать, открывать, завоевывать, чтобы, наконец, действовать и работать сообща. Энциклопедия ждет своего героя. Им станет Краб.

Потому что он вошел в энциклопедию. На это понадобилось немало времени. Но вот его заслуги признаны, и он занимает естественно доставшееся ему место среди бессмертных, сих прославленных персонажей, великих представителей рода человеческого, которые обогатили мир своими трудами, произведениями и открытиями. Краб — один из них. Конечно, можно жаловаться на портрет, лишенный большого сходства, искаженный, словно растянутый, к тому же Краб находится не совсем там, где следовало бы ждать от алфавита, между Коясво, Антуаном (Лион, 1640 — Париж, 1720), французским (как и Краб) скульптором, типичным представителем стиля Людовика XIV, и Краббом, Джорджем (Олдебург, Суффолк, 1754 — Траубридж, 1832), английским поэтом (как и Краб), автором двух получивших высокую оценку книг: «Деревня» (1783) и «Местечко» (1810). Подробности роли не играют. Суть в том, что он тут и впредь забыт не будет.

По какому же поводу он наконец сюда допущен? — возможно, спросит кое-кто. За какое из своих открытий, какую из побед, какой из подвигов?

Безусловно, каждой из этих вполне возможных причин — и даже самой скромной из них — было бы вполне достаточно, чтобы оправдать это, впрочем, слегка запоздавшее, отличие, но все же он обязан своим присутствием здесь другой: когда он остановился, чтобы передохнуть, посреди страницы раскрытого на столе тяжелого фолианта, упавшая с неба рука внезапно захлопнула том.

(Краб резко обернулся к своему прошлому. Но — ничего. Ему пригрезилось.)

* * *

Среди многочисленных недоброжелательных по отношению к Крабу поступков родителей самым пагубным, несомненно, было назвать Крабом также его брата-близнеца и полного двойника, откуда и череда недоразумений и ошибок, начавшаяся с их детства и тянущаяся и по сию пору. И мы вдруг лучше понимаем переменчивую судьбу Краба, откуда пошли все его приключения; эта непрестанная, без малейших передышек жизнь удивляет нас теперь, когда мы знаем, что прожить ее предстояло двоим, куда меньше. По сути дела в ней не осталось ничего необыкновенного. То самое заурядное, банальнейшее существование, которого нам не надо ни за какие деньги.

В десять лет Краб был настолько похож на своего отца, что мать, вылитым портретом которой, как утверждал, отвешивая ему тумаки, отец, он являлся, частенько била его смертным боем.

* * *

Подозрительный, скользкий, да еще и со странностями тип пытается вовлечь Краба в некое дело и заводит, чтобы его убедить, витиеватую, пересыпанную риторическими оборотами, многословно поминающую то небеса, то преисподнюю речь, тревожа то и дело завесу угрозы, соблазняя в обтекаемых выражениях возможностью огромных барышей и разнообразием прочих выгод, которые роднит как минимум расплывчатость обещаний; наконец, грубо требует от Краба выступить в роли подставного лица в той истории, воздержаться от личного участия в которой у него самого есть свои причины, тем самым обеспечивая ему алиби в целом ряде довольно безнравственных темных делишек. Само собой разумеется, что Краб решительно отвергает это предложение, тем хуже для угроз, тем хуже для барышей — было бы несправедливым по отношению к нему подумать, что он может принять второстепенную роль подставного лица, соломенного двойника.

На конце носа

у Краба

его пупок.

* * *

Сидя с вытянутыми ногами, распростав руки на спинке зеленой деревянной скамейки, Краб наслаждается одиночеством — в этом парке, в этот час и в этой позе, Краб-индивид, один во всем мире. Который вдруг замечает поодаль, на другой зеленой скамейке сидящего в той же позе человека, ноги вытянуты, руки распростаны, и чтобы как-то от него отличаться, Краб заводит идиотскую песенку, мгновенно подкрепляя свою исключительность, один во всем мире. Тут его ушей достигает та же самая идиотская песенка, которую мурлыкает сидящий вытянув ноги, распростав руки на еще одной соседней скамейке человек, и, чтобы отличаться и от него тоже, чтобы выделиться из всех, исключить возможность путаницы, Краб натягивает на голову свою клетчатую кепку, но в стороне еще один человек делает то же самое, а когда Краб усаживается верхом на спинку скамейки и вгрызается в морковку, ему тут же приходится с раздражением констатировать, что и в этом он не одинок, еще один человек точно в такой же кепке точно в такую же клетку, оседлав спинку точно такой же скамейки, тоже грызет морковку, ну а непохожих друг на друга морковок просто не существует. Напрасно Краб старается, налепляет на шею ожерелье из вьюнков, балансирует на голове увесистым булыжником, напрасно, выплюнув морковку, начинает лаять — все время кто-то другой, то тут, то там, сам того не зная, действует точно так же, в точности как он, словно это он и есть. Тогда упорствующий Краб изгибается, пытаясь нащупать самую неудобную позу, каковую только он один и мог бы принять, как в этом парке, так и вообще где-либо, никто никогда не походил и не будет походить на Краба в это мгновение, это невозможно, Краб единственен в мире, неповторим и бесподобен, утверждая наперекор всем свою неистребимую оригинальность, — если только он не повторяет в неведении некую ритуальную фигуру, если только каждому человеку не приходится неминуемо принимать раз в жизни эту позу, если только в один прекрасный день эта невыносимая поза не завоюет популярность. Разве можно было вообразить при взгляде на первого, рискнувшего пойти на этот шаг, что в конце концов все голенастые замрут на одной ноге? И Краб из предосторожности или ради дополнительной гарантии вставляет себе в ухо перо.

В результате этого отчаянного жеста он теряет равновесие, падает, парк закрывается, сторожа подталкивают к выходу стайку годящихся друг другу в дедушки сгорбленных, трясущихся старичков, у которых ломит поясницу.

________________

Краб шагает по городу ни о чем не думая, на сей раз в голове у него пустота. Но вот на проспект выплескивает радостная толпа и увлекает его своим мощным движением — повсюду торжествующие возгласы, радостные жесты. Потом слегка приотставший Краб вопреки желанию оказывается в вывернувшем с поперечной улицы длинном, печальном кортеже — повсюду душераздирающие причитания, согбенные спины. Но Краб, вновь приотстав, внезапно попадает в яростную колонну недовольных, которая устремляется в атаку, — повсюду боевые лозунги, поднятые кулаки. Наконец, с наступлением ночи, опустошенный столь богатым на эмоции днем, Краб возвращается домой, чтобы немного поспать.

(Краб один-одинешенек, как Солнце, потом как Луна.)

Краб во сне ворочается с боку на бок. Пользуется этим для того, чтобы узнать, что происходит в других местах: он оставляет позади себя повседневные декорации своего нескончаемого детства, меняет курс, с готовностью потакает любопытству.

Краб во сне часто перебирает ногами. Пользуется этим для того, чтобы покрыть многие километры и просмотреть все те края, которых не знает: он пересекает пустыни и покоряет вершины, повсюду оказывается первым.

Краб во сне часто размахивает руками. Пользуется этим для того, чтобы целиком переместить стороны, чтобы прогнать рой, чтобы раздвинуть стены, чтобы набить кому нужно цену.

Краб во сне разговаривает во весь голос. Пользуется этим для того, чтобы высказать кардинально противоположные мнения, чтобы энергично отказаться, чтобы предостеречь народы: он зовет на помощь, он выбалтывает тайны, не боится называть имена.

Краб во сне храпит и урчит. Пользуется этим для рекламы небольшого и весьма успешного предприятия по автоперевозкам: ему приходится закупать все новые и новые грузовики, все более мощные и грузоподъемные, для них не существует границ.

Спящий Краб оставляет сны на долю наивцам и лентяям.

* * *

Когда Краб появился на свет, оказалось — увы, весомый гандикап, — что их у него две; на него оборачиваются, на него показывают пальцем, бормочут, две, вы же знаете людей, находятся и такие, кто советует ему не выходить на улицу, закрыться у себя дома, а то он, само собой, пугает своими двумя детишек, по ночам их будут мучить кошмары. Другие соболезнуют, хотя их никто о том не просит, рекомендуют ему то или иное терапевтическое лечение — не пробовал ли он чудодейственные воды? Есть и такие, кто, ко всему прочему, боится задеть его чувствительность и пытается, сталкиваясь с ним, сохранить естественный вид, будто все в порядке, но частенько, несмотря на все свои благие намерения, они в последний момент либо отводят взгляд, либо себя выдают. Подчас сама их наигранная, слишком бросающаяся в глаза естественность просто-напросто становится откровенно смехотворной, они принимаются насвистывать, напевать — ну и музыка его окружает! — они, чтобы не задеть Краба, его чуть ли не опрокидывают. Есть и такие, кто думает о загробной жизни, о своем спасении, и они его целуют — что за гнусные поцелуи! Но более всего Краб опасается самых услужливых, которые пытаются завоевать его дружбу и доверие; он отлично знает, что любопытство в погоне за информацией принимает обличив симпатии. Он всего-то и хочет, чтобы его оставили в покое. Впрочем, иногда поутру собственное увечье вызывает ужас и у него самого, его убивают стыд и отчаяние, он уже не может набраться смелости встретиться с улицей лицом к лицу, он запирается у себя в комнате. Многие в подобной ситуации, удрученные такою же напастью, предпочитают подобным образом спрятаться, подобру-поздорову исчезнуть, и отказываются от жизни. Но Краб каждый раз вновь поднимает голову, он откликается — он выходит на улицу, он не считается с ненавидящими, испуганными, насмешливыми или жалостливыми взглядами, он идет своей дорогой на своих двоих (по пять пальцев на каждой!)

И ему тоже знакомо отвращение. Так, например, однажды в ресторане Краб, сдерживая тошноту, внезапно заметил, что сидящие за соседним столом клиенты вводят всю свою пищу через открытый рот. Они раздвигали губы, запихивали в зияющую дыру кусок мяса или плода и начинали его жевать, потом проглатывали. Туда же заливались и вода с вином. Только Краба в этой омерзительной харчевне и видели.

Открыл рот, так говори. Его русский акцент совершенно необъясним, поскольку сам Краб не из русской семьи, да и в роду у него славян нет. Никогда он в тех краях не жил. Впрочем, не знает и языка. Разве что дачьа, тайга, мужык и тройка — это почти все… да, еще самавар. И тем не менее ему никак не удается избавиться от безукоризненного русского акцента, который коверкает его молчание.

Вам доводилось иногда его встретить, от этого никуда не деться: Краб в одиночку, во весь голос разглагольствует на улице, вы принимаете его за пьяницу или дурачка, но дело-то не только в этом — ну да, бедолага выпил, он не вполне в себе. Но если вы немного прислушаетесь, то быстро убедитесь, что он вовсе не бредит, напротив, его вопросы даже на редкость уместны — его солилоквия принимает в действительности вопросительную форму, исключая все остальное. Краб задает вопросы. Там, где люди обмениваются мнениями, Краб встревает со своими вопросами, там, где произносятся величественные истины, он встревает со своими вопросами, там, где высказываются окончательные суждения, крылатые слова, приказы, приговоры, советы, он спешит со своими вопросами, он отметает своими вопросами небрежно брошенные в беседе «да» и «нет». Будьте решительно «за» или «против», провозглашайте во весь голос то, что представляется вам справедливым, режьте правду-матку, утверждайте, делайте выводы, возводите на каждом углу непоколебимый монумент ваших убеждений, наполняйте воздух своим категоричными речами — все это скоро забудется. У вас за спиной со своими вопросами маячит Краб.

* * *

Почему Краб — и это в его-то возрасте — пошел учиться? и зачем охватывать столь многое? к чему столь разнообразные темы, что они покрывают всю сферу человеческих знаний? откуда этот внезапный аппетит к науке и настолько запоздалая и безудержная страсть к обучению? стоит ли поглощать обреченной памятью все на свете формулы и теоремы? нужна ли подобного рода неприменимая эрудиция? что это за напичкивание в последнюю минуту, складирование зерна, когда крысы уже на подходе? чего ради сей маленький старичок без будущего корпит так поздно над книгами? Уж не по злобе ли, дабы унести с собой в могилу колоссальные человеческие познания, дабы препроводить их в небытие?

(Но и как не испытать тут горечь? Когда Краба уже не будет с нами, чтобы раздуть в ней угли, вы увидите: они дадут погаснуть его трубке.)

* * *

Он притягивает к себе и овладевает всем, что его соблазняет, вашими женами, домами, даже вашим лицом, если находит, что оно ему по вкусу, а его карманное зеркальце непреодолимо притягивает к нему то клочок сумеречного неба, то кромешную ночь; и вот, уверившись, что обладает вожделенным предметом, Краб так, что никто не замечает, прячет его за пазухой и быстро ретируется. Так изо дня в день он и набивает свои карманы. Его махинации давным-давно известны полиции, но как положить им конец?. Однажды уже было принято решение о его аресте с конфискацией всего накрабленного. Его логово обложили со всех сторон. Был отдан приказ о захвате — и аукается он до сих пор: целый отряд спецназа перешел на сторону Краба.

На острове, когда начинается прилив, глядя, как волны нежно окутывают скалы, Краб внезапно ловит себя на том, что болеет за волны, ну да, так и есть, он на их стороне в противоборстве с островом, он встал на сторону волн, он с ними заодно, он борется вместе с ними изо всех сил своего сосредоточенного рассудка — и это действует! — Краб и волны удваивают свое неистовство, с еще большей дикостью вновь и вновь бросаются на скалы — и им удается! снова и снова! победа не вызывает теперь никаких сомнений — Краб и волны впиваются, урезают, истачивают, разъедают — победа по всем статьям — остров рассыпается, и Краб тонет.

________________

Поразительная плодотворность его флюидов сплошь и рядом ставит Краба в затруднительное положение: он оплодотворяет все, к чему прикасается. Женщина, которую он едва задел на улице, приносит ему ребенка. Ни она, ни он тут ни при чем — но полюбуйтесь, вот они, отец и мать невинного дитяти, каковое к тому же вовсе и не домогалось появления на свет, — странное, ей-богу, семейство. Но Краб все равно чувствует себя в ответе за своих детей, пусть даже зачатых подобным образом, он их ни за что не оставит. Он узнаёт и может назвать по имени каждого из этой толпы. Одни пошли в него, смешав все расы, и на него похожи, другие же сохраняют только считанные из его физических черт, до того тесно переплетенные с чертами материнскими, что с первого взгляда заметить их невозможно, ведь приносят ребенка и камень, на который Краб уселся, и дерево, о которое он облокотился, и собака, которую погладил, и река, в которой искупался, — и он должен растить их всех в одиночку, кормить, ухаживать, всему учить. И если, к примеру, его дитя-стрекоза доставляет ему одно удовольствие, то дитя-речка окончательно рассорила его с соседями. Каждый вечер он отправляется на поиски своего дитяти-пламени в районный комиссариат. Его дитя-жираф растет вкривь и вкось, у дитяти-крысы, любительницы перекусить между едой, пропадает аппетит, когда все идут за стол, дитя-гвоздь страдает гемофилией, дитя-лимон проливает безо всякой причины слезы, дитя-кровать боится темноты, дитя-скрипка на глазах худеет, дитя-стул путается все время под ногами. Ну а дитя-ласка слегка беспокоит (опасна). На настоящий момент никаких забот с дитятей-обезьяной, та при случае даже приходит ему на помощь, но Краб знает, что с отрочеством неминуемо возникнут конфликты, ему уже трудно с дитятей-львом (и зачем ему понадобилось, зная себя, дотрагиваться через прутья решетки до львицы?).

Между детьми от разных матерей далеко не всегда царит согласие: чувства сталкиваются друг с другом, противоположными оказываются аппетиты — ну как внушить им всем семейные чувства? Если Краб в этом преуспеет — а образование, которое он и речами, и собственным примером силится им дать, только на это и направлено, — если они научатся при любых обстоятельствах выступать как единое целое, то смогут не только обойтись без него, когда его с нами не будет, и даже раньше, оставив, несмотря на все жертвы, на которые он ради них пошел, его, одинокого и жалкого, умирать в своем закутке, но и окажется, что им принадлежит весь мир.

Его системам обращения не выдержать напора тех могущественных, находящихся под давлением соков, что закупоривают и распирают ему вены: неистовый, замедляемый собственной плотностью поток, чья застопоренная в конце концов циркуляция отливается в напряжение, — так нервный жеребец разряжается, набирая, наперекор навязанной ему в стойле неподвижности, скорость, ибо ничто и никогда не помешает набрать скорость коню, никакие путы и преграды, — плененная, заблокированная энергия заставляет лопнуть сдерживающие ее скрепы и внезапно высвобождается, все долго сдерживаемые стрелы стремительно вылетают, кишмя кишат во всех направлениях: Краб снова делится, разветвляется, ветвиться свойственно ему от природы, выпускает все новые и новые побеги, кустится, как всегда не зная удержу — извольте регулярно все это стричь.

* * *

Проникая в женщину (в общем-то, событие, но ведь и сам Дон Жуан чаще расстегивал ширинку, чтобы помочиться), Краб внедряется в нее самым простым и естественным образом, не выставляя напоказ ни свою мастеровитость, ни притянутые за волосы ласки (ибо старинному ученому эротизму хотелось бы, чтобы мы приняли как должное, будто пенис может забраться в свое отверстие, извиваясь, как змея), итак, он проскальзывает ей под кожу и следует токам, разносящим кровяные и лимфатические флюиды, пока не займет все место, так что рука этой женщины становится перчаткой для его руки, ее череп — каской у него на голове, а его дыхание вздымает ее грудь. Единственно он воздерживается — когда думает об этом! — случать мышцы рук и ног или расправлять свои члены, ибо тогда вполне может случиться, как уже не раз показывал опыт, что слишком мелкая для него женщина разлетится вдребезги — или разорвется помедленнее, — оставив его один на один со значительными осложнениями (зачастую у нее есть семья, которую надо оповестить) и возвращая в исходное одиночество.

* * *

Ценой огромного мыслительного усилия Крабу удается целиком сконцентрироваться внутри собственного носа. Он знает, что долго ему тут не продержаться — место весьма и весьма тесное, нездоровое, на удивление душное, — и поэтому сразу же принимается за работу: спрямляет искривленный в стародавние времена костный гребень, затем поджимает крылья ноздрей, чтобы слегка их сузить, а то можно подумать, что они способны вобрать в себя вслед за цветами и предвещаемые ими вишни. Сохраняя концентрацию — лучше не думать, что может произойти с ее утратой, — он проникает затем к себе в левую глазницу. Там темно и влажно. Краб на ощупь проскальзывает между роговицей и хрусталиком, чтобы заменить поблекший лепесток радужной оболочки новой мембраной, взятой, если уж об этом зашла речь, у кошки, затем осушает кроличью кровь, которая застит его взгляд куда чаще, нежели слезы. Потом проделывает то же самое и с правым глазом и заодно исправляет, подпихнув плечом, легкое косоглазие. После чего проваливается в полость рта, не забыв по ходу дела приподнять скулы и подтянуть вялые мышцы щек, — язык смягчает его падение. Горечь, скрывать ее бессмысленно, которую он зовет меланхолией, терзает ему сосочки. Он не осмеливается проглотить слюну, ведь та неумолимо увлечет его в топкие, бездонные хляби желудка, жуткий конец, или же чихнуть, хотя ему и хочется, — это все равно что броситься в пустоту или налететь на стену, источиться до смерти. Крабу здесь трудно дышать, тут спертый, вредоносный, разъедающий, наполненный миазмами воздух; бедлам, порождаемый прокачкой воздуха, еще более усугубляется тысячами хлюпающих отголосков всасывания, впитывания, выделения, провоцирующих, впрочем, опаснейшие жевательные рефлексы. Не стоит медлить, и посему Краб оставляет украшение нёбного свода на следующий раз, его внимания целиком требуют куда более срочные работы: отшлифовать, подравнять, отбелить двадцать один зуб, заменить еще три, два других, клык и малый коренной, переставить с места на место, что же касается четырех задних, то, упершись посильнее, Краб их вырывает и выплевывает — кроме боли от них никакого толку.

Ну вот, теперь он может вновь овладеть своим одеревеневшим телом, медленно-медленно втечь в его вялые члены и их оживить. С опаской заглянув в зеркало, он убеждается, что все в порядке, операция прошла успешно — Краба просто не узнать.

Его голова не подходит для шляпы; ему остается скорбеть по недоступной элегантности, по той значительности, которую немедленно сообщает шляпа, как и по тому убежищу от холода, дождя и снега, которое она в равной степени обеспечивает, но когда ваша голова не для этого, лучше и не пытаться, можно только согласиться с Крабом, когда он снимает к тому же и башмаки.

Просвечивающая кожа, бледные бескровные вены, ни малейших мышц, едва оформленные, атрофированные, усохшие, сведенные на нет органы, стеклянные кости, тело Краба прозрачно и, стало быть, было бы совершенно невидимым — со всеми преимуществами и привилегиями, связанными с подобным состоянием, — если бы мутная душа внутри него не принимала вид довольно смешного полноватого малого с багровой физиономией, не заметить которого просто невозможно.

Шрам Краба, и не надо делать вид, будто вы его не заметили, — тот длиннющий шрам, что пересекает все лицо со лба через левую щеку до подбородка под правым уголком губ, — этот жуткий рубец он получил в свалке от своего вооруженного кремневым рубилом соперника, в схватке от вооруженного мечом захватчика, на поле битвы от вооруженного саблей, копьем, томагавком, штыком врага, этот рубец — след потрясающей оплеухи, которую давным-давно, еще в раннем детстве, отвесила ему матушка, он уж и не припомнит, за что именно, но наверняка по заслугам.

* * *

В этом не отдают себе отчета, никто даже не догадывается присмотреться, а ведь Краб представляет собой своего рода явление: его дух парит над телом, иногда опускается и держится где-то на уровне плеч. Сознание и тело у него не совпадают, первое — страдает и забавляется, второе скучает, скучает и скучает, совершая каждый день одни и те же действия, проделывая изо дня в день одни и те же прогулки по кругу, с ним ничего не происходит, оно стареет за работой независимо от времени. Тело Краба живет в абсолютном, невообразимом одиночестве, потому что самого Краба здесь нет, это тело — всего-навсего предмет его мечтаний, ибо оно его беспокоит, такое никудышное, так плохо встроенное в существование, Краб попросту не знает, что с ним делать. Если бы он только мог, он бы усадил свое тело где-нибудь в сторонке.

* * *

Осталось только протянуть руку. Краб у самой цели. Заслуженная награда. Вознаграждение за все усилия. Пришел издалека. У него за спиной зигзаги времени. Все эти годы. Вполне заслужил. По справедливости. Но оно того и стоило. Наконец коснуться цели. Протягивает руку, чтобы ее схватить. Налетает на стекло. Оглушенный, падает на землю. С трудом поднимается. Берет небольшой разбег. Пятясь, отступает на полпути. До чего знаком грустный пейзаж с каждой стороны. Вновь устремляется вперед. Вперед! На сей раз все в порядке. Он уже тут. Ничто ему не помешает. Протягивает руку, чтобы взять. Налетает на стекло. Нокаут. Опять встает. С еще большим трудом. Берет куда больший разбег. Проходит вспять весь путь. Столько лет. Слева, справа знакомый грустный пейзаж. Родной городок, где суждено умереть. Самое первое начало. Новый разбег. На сей раз еще стремительнее. Опустив голову. Впереди искорка. В конце мерцание. Чудесное мерцание. Наконец-то на волосок. Разбивается о стекло.

________________

И опять этим утром, как вчера мусорное ведро, его почтовый ящик переполнен уведомлениями о свадьбах, рождениях, кончинах, и Краб, раскладывая их по темам, удивляется, почему люди не находят в то же время уместным, чтобы держать его в курсе, присылать курьера до и после каждой своей трапезы, или еще: как им спалось накануне? собираются ли они на боковую и на следующую ночь? Столько пунктов, по поводу которых его не находят нужным поставить в известность, а ведь они точно так же связаны с биологической рутиной и жизненными функциями. Но нет, его оставляют прозябать в неопределенности, они рождаются и умирают, они соединяются брачными узами, но, может быть, больше уже не спят, перестали питаться? К чему обходить молчанием столь важные новости, когда так просто было бы их напечатать и вложить в конверт, присовокупив фотографию своей семьи за столом и другую, семьи спящей? А когда вы чихаете, почему бы не поделиться своим чохом не только с узким кругом присутствующих рядом с вами?

Одни только слесари, блюдущие в его квартале центральное отопление, (которые, судя по всему, составляют две трети активного населения) время от времени передают ему пару слов, дабы полнее проинформировать о природе и многообразии своих функций, благодаря чему он теперь в курсе, что они, помимо всего прочего, чистят канализацию и ремонтируют водогреи. Остальные скрывают от него все, кроме своих последовательных бракосочетаний, рождений и кончин, в этом — ни малейшей недоговоренности, новости распространяются повсеместно.

Но Краб комкает и, не читая, выбрасывает все ваши уведомления, он знал это заранее, к этому все и шло, вам придется придумать что-нибудь другое, что-нибудь новенькое, чтобы удивить и заинтересовать его новым днем.

(Это Краб, шесть лет на восемьдесят сантиметров, бежит за голубями, чтобы увидеть, как они взлетают. Сколько их нужно поднять на крыло, чтобы пресытиться этим чудом?)

Кто-то стучится в дверь, и Краб идет открывать — естественная реакция. Это заслуживает отдельного упоминания: у Краба случаются и вполне естественные реакции. Он открывает. За дверью стоит человек (наверное, сосед, поскольку Краб его не знает) и просит, если вас не затруднит, на время консервный нож. Краб без размышлений одалживает ему консервный нож. Тот обещает вскоре его возвратить. Но до сих пор не возвращает. Вот так безыскусно все и произошло: какой-то человек постучал в дверь Краба и выманил у него консервный нож. Он умирает с голоду.

Несколькими днями позже кто-то вновь стучится в дверь. Реакция Краба, когда стучат в дверь, более не составляет тайны. Стучавший просит в долг штопор. Краб, ну да, без размышлений одалживает ему штопор. Впрочем, тот обещает быстро его возвратить. Но так и не возвращает. Вот так безыскусно все и произошло: какой-то человек постучал в дверь Краба и выманил у него штопор. Праздники для Краба позади.

По правде, история могла бы на этом и закончиться. Но несколькими днями позже кто-то вновь постучался в дверь, чтобы одолжить у него дуршлаг. И так далее — чтобы одолжить ножницы, микстуру от кашля, масло, тарелки, книги, стул, велосипед, радио, зонтик, письменный стол, лампу, галоши; вот так безыскусно все и происходило: какие-то люди стучали в дверь Краба и выманивали у него один за другим все его пожитки, вплоть до кровати.

Потом, когда Краб остался один в своем опустевшем доме, снова кто-то постучал…

(Возможно несколько развязок. Смысл и мораль каждой очевидны. Здесь место каждой.)

* * *

Неловкость, испытываемая Крабом в обществе, происходит не от недостатка уверенности и не из-за собственных комплексов — внутренней организации Краба можно как раз позавидовать, — а от его острейшей, непогрешимой интуиции, каковая незамедлительно проникает в интимные секреты всех и каждого. Краб никогда не имеет дел, случайных или обусловленных обстоятельствами отношений с этими чужаками, с которыми мы непринужденно обсуждаем не имеющие значения вещи; вспомним вежливые разговоры, питаемые страницами газет, словно доверенные энтузиастам языки пламени в камине, мнения, которые никого ни к чему не обязывают, бросаемые на ветер слова, жесты, не способные проникнуть сквозь пустоту, разделяющую наглухо запертые, непроницаемые тела, и взгляды тогда только и служат для того, чтобы видеть, глазные, органические, водянистая влага подергивает стекловидное тело, тщетно отражаются друг в друге как две сардины, но, в отличие от сардин, не оглаживая мимолетно подчас друг друга и не выметывая икру, оборот же идей проистекает вне голов, в промежутке между головами, в нейтральной зоне, где делегации торгуются, договариваются, прежде чем отступить, так ни о чем окончательно и не договорившись.

Краб точно так же удовольствовался бы этими непосредственными, поверхностными отношениями, обменом банальностями, состязанием в куртуазности, исполненными обтекаемости играми, но его проницательность — как ее обезоружить? — подмечает в других то, чего он предпочел бы не знать: темные тайны их прошлого, нагромождение бесчестных и подлых поступков, скрытые движущие силы судеб и карьер, замаскированные отталкивающие, вопиющие извращения, мелочные заботы, вульгарные мечты и полные яда задние мысли, плодящиеся умыслы. От всего того, что ему вот так, одним махом, открывается, он с похолодевшими членами, с замершим сердцем застывает на месте, ему хотелось бы быть далеко отсюда, он чувствует исходящую от других угрозу, остальные поймут по его смущению, что он их разгадал, что он все знает, это неотвратимо, его лицо, должно быть, выдает ужас, они наверняка попытаются устранить надоедливого свидетеля — именно отсюда испытываемая Крабом в обществе неловкость, неловкость, в конечном счете, вполне объяснимая.

(Краб находит трогательным, весьма трогательным, до крайности трогательным, что иногда, редко, конечно же, но иногда все же удается повернуться спиной к человеку, без того чтобы тот тут же не нанес вам удар, не воткнул нож в спину, — почему бы не сознаться в этом, на глаза ему наворачиваются слезы.)

* * *

Во время обеда в незнакомой компании Краба без всяких на то причин начинает яростно поносить один из сотрапезников, высокий и толстый, до крайности взвинченный мужчина, вот он уже подначивает Краба, его оскорбляет и злобно высмеивает все, что у того есть святого. Краб тем не менее, кажется, ничего не слышит и даже начинает рассказывать окружающим небольшую историю, случившуюся с ним не далее как накануне, когда он прогуливался по бульвару, а рядом с ним неожиданно остановилась машина и из нее выскочил сердитый мужчина среднего роста и средних лет, который тут же без всяких объяснений принялся обзывать Краба последними словами, даже, сжав кулаки, толкнул его, подзуживая к стычке, вместо чего Краб очень спокойно рассказал ему небольшую историю, случившуюся с ним не далее как накануне, когда он грелся на солнышке на террасе одного из кафе, и вдруг на него набросился какой-то очень худой и очень нервный карлик, опрокинул его вместе со стулом и, изрыгая жуткие ругательства, принялся колошматить, даже не объяснив за что, с явным намерением разделать его под орех, несмотря на что Краб, как ни в чем не бывало, предпочел рассказать ему небольшую историю, случившуюся с ним не далее как накануне, когда он спокойно курил на закате свою трубку, а вокруг него, пытаясь укусить, кружил назойливый комар, которого он и раздавил — пуф! — первым же хлопком.

Высокий и толстый мужчина, повесив нос, аккуратно возвращается на свое место. Краб милосердно принимает его извинения.

* * *

Его тошнит уже тогда, когда приходится ломать пополам горбушку, ну а если ему случается увидеть, как кто-то доедает за ним кусок торта, его просто выворачивает наизнанку. Краб очень разборчив.

* * *

Откуда такая озлобленность по отношению к Крабу? Но он же мал и уродлив. Достаточное ли это основание? К тому же бестолков и самодоволен. И это все? Неопрятен и грязен. Что еще? Он скареден, пошл и груб. Отлично, от него действительно следует держаться подальше, но зачем же оттуда с такой раздражительностью на него озлобляться, не чрезмерна ли подобная жестокость? Ну конечно, но его невозможно в этом убедить. Краб не знает пощады.

Несмотря на свое высокомерие, надменность, гордыню, Краб вынужден признать, что никогда и никто на этой земле не вел столь же абсурдное существование, как он, столь же пустое, тусклое, ограниченное, скудное, никчемное, скорбное, и не стоит ему противоречить или утверждать, что ваше существование — еще более абсурдное, еще более пустое, тусклое, ограниченное, скудное, никчемное, скорбное, это не верно, ваше существование не настолько абсурдно, не настолько пусто, тускло, ограниченно, скудно, никчемно, скорбно, как у него, ибо его существование до такой степени абсурдно, до такой степени пусто, тускло, ограниченно, скудно, никчемно, скорбно, что больший абсурд просто невозможен, невозможна большая пустота, большая тусклость, большая ограниченность, большая скудность, большая никчемность, большая скорбность, почему же вы упорствуете, оспаривая очевидное, почему безоговорочно настаиваете, будто ваше существование еще более абсурдно, еще более пусто, тускло, ограниченно, скудно, никчемно, скорбно, чем у него? Сколько еще раз придется Крабу, несмотря на свое высокомерие, надменность, гордыню, вам повторять, что это НЕВОЗМОЖНО?

Откажитесь от своих претензий. Смиритесь. На самом деле ваши доводы тоже были довольно весомы, Краба подчас посещали сомнения, но на что вы могли всерьез рассчитывать? Вам нечего стыдиться. По правде, все было проиграно заранее.

Но воистину во всей красе Краб проявляет себя на ринге. С утра до вечера он расквашивает носы, подбивает глаза, рассекает губы, отрывает уши, ломает челюсти — пощады не будет никому. В том числе и вам, когда вы в свою очередь подниметесь туда. А это непременно произойдет. Столкновения не избежать.

________________

Краб узнает из газеты, что рухнуло здание. Под обломками покоится женщина его жизни. Разбивается самолет. Среди обломков аппарата находят тело женщины его жизни. Женщина его жизни оказывается среди жертв последней бомбардировки. Среди жертв землетрясения, эпидемии, кораблекрушения пребывает женщина его жизни.

Ну а та сидит на скамейке — и что же она делает? Читает. На мгновение прерывает чтение и бросает взгляд на сидящего прямо перед ней на противоположной скамейке мужчину — их разделяет аллея, — веки этого горемыки сомкнуты, тяжелые складчатые веки, по десять сантиметров кожи гармошкой на каждом глазу, а вместо носа свисает самая настоящая гроздь. Его одежда предвосхищает давно прошедшую моду. Слишком короткие брюки приоткрывают белесые лодыжки, лоснящиеся под стать яичному белку или глазури. Впрочем, он вполне уместен в этом печальном парке с затопленными газонами, в которых увязает солнце, усеянными разлагающимися, как тела на поле битвы, поверженными статуями. Несколько мертвых канареек в клетке, набитых, должно быть, соломой, пропыленных, в роли синицы в руках. Спят стоя деревья, с их веток опадают последние листья, теперь или, разве что, чуть позже, словно взлетающие подстреленные птицы, уже ненужные, отпадают, оставляют все — и один из них, едва ощутимо погладив его по лбу, пробуждает Краба; тот неспешно потягивается, открывает глаза: прямо перед ним на противоположной скамейке — их разделяет аллея — сидит молодая женщина, такая изящная и белокурая, словно ее платье выставлено на продажу, ее лицо — дрожащая вода, прозрачностью которой не исчерпывается тайна. Впрочем, трудно придумать более подобающие ее чистой красоте декорации, нежели этот зимний парк: сегодняшнее небо отражается во вчерашних небесах, в которых по воле света и тени дрейфуют статуи сгинувших королев. Несколько воробышков ерошат перья у подножия огромных голых деревьев, сбрасывающих с себя последние листья, — один из них как раз и разбудил Краба, едва ощутимо погладив его по лбу, а затем, словно цветок, пристроился на коленях молодой женщины.

Поскольку объективной красоте мира идут на пользу некоторые взгляды, она страдает от некоторых других. И те, что идут ей на пользу, встречаются с теми, от которых она страдает, — и как впредь понять, прекрасен ли мир? Зато в этом обмене взглядами Краб наверняка никогда не внакладе.

(Когда, по случайности и всегда украдкой, он встречается взглядом с женщиной, Краб каждый раз уверен, что по секрету прочел в нем всю грусть ее будней, безумие тайных мыслей и всю ее исполненную мольбы любовь, которую она одним махом открыла ему, бросила ему в лицо и с которой он сделает все, что захочет. Возможно, он ошибается.

Ибо, с другой стороны, ни одна женщина ни разу не оглянулась ему вслед. Краб может утверждать это, поскольку сам оборачивался вслед всем женщинам, которых встречал в своей жизни. Всего один раз — постараемся посочувствовать и тогда, когда его существование скрасило счастливое событие — ему вслед обернулась женщина, и так живо, молодая, красивая женщина, честное слово, но, увы, слишком поздно: Краб уже затерялся в толпе, сжимая под курткой выхваченную у нее на ходу черную кожаную сумочку.)

* * *

Половой орган женщин начинается с промежутка между их ступнями — и посему столь же глубок, сколь длинны их ноги. Таково, по крайней мере, мнение Краба, который по этой причине, стоит ему встретить женщину, вешает нос, уставившись в землю между ее туфелек.

Краб увлекся дочерью и ее матерью, но первая из них еще немного хрупка, а вторая, увы, несколько поблекла. Надо будет свидеться с ними, когда дочь наберет два-три года, а ее мать на столько же помолодеет: Краб потерпит.

В действительности Краб охотнее знакомится и волочится за беременными женщинами — учитывая, что самая обременительная часть дела уже позади. Завоевать же их не представит особой сложности. Поэтому он может отбросить все те маневры по сближению и соблазнению, грубость которых неизменно наводила на него ужас, — у всех слов, по сути, всего одно значение, «подцепить» означает в точности загарпунить до самых печенок и положить в свой сачок обнаженное тело жестоко искалеченной девушки. А беременные справляются сами, упреждая желание Краба, их согласие не вызывает сомнений, они уже носят его ребенка. Только и осталось, что их подобрать.

Впрочем, не стоит беспокоиться. Дело-то сдано в архив. Он сразу все от них получил — так для чего же еще им жить вместе? Лучше разойтись, пока рутина не взяла вверх над увлекательным приключением. С другой стороны, в той точке своей истории, где они пребывают, при таком уровне близости ритуальные, банальные, уклончивые фразы, которыми обмениваются незнакомцы, чтобы разбить между собою лед, звучали бы надуманно. И Краб мудро проходит мимо беременных женщин, не говоря им ни слова. И, мудро, они не пытаются его удержать.

(Только не подумайте, что Краб в дальнейшем теряет интерес к появившимся на свет детишкам. Он часто будет приходить, чтобы посмотреть, как они играют в скверах; подросших, он с бьющимся сердцем караулит по окончании школы — но, очутившись снаружи, они тут же рассеиваются, по одиночке или крохотными группами, некоторые забираются в машины, другие садятся на велосипеды, никто не обращает на Краба внимания, вот и имейте после этого детей!)

* * *

— Сударь, сударыня, пропустите! Вы мешаете! Загромождаете своей любовью город! Освободите тротуар! У четвероногих две передние ноги, две задние и всего один зад, их можно обогнуть и обогнать! Вы же все перегородили! Ваши куцые шажки тормозят всех вокруг! Быстрее! Мы на тротуаре, а не на панели! Или прекратите свой эгоистический хоровод!

Кончается все тем, что захваченные вместе мужчина и женщина отстраняются друг от друга, уступая ему дорогу; за субботний вечер Краб способен разбить подобным образом пятьдесят, а то и шестьдесят казавшихся доселе столь сплоченными пар — ему мало дела, если они вновь сойдутся у него за спиной: долго подобное примирение не продлится. Она вскоре соберет свои чемоданы, или он, не сказав ни слова, ее покинет.

* * *

Поначалу девичество жены обрадовало Краба: итак, она его дожидалась. В самом деле очень трогательно. Чудесный подарок. В ответ, потеряв от признательности голову, он был мягок, чтобы ее приободрить, нежно с нею разговаривал, вел себя без нажима, лишил ее невинности, избегая резкости. Теперь же девственность жены его скорее раздражает: по-прежнему сталкиваться с нею спустя три года после их знакомства, каждый вечер разрывать плеву, которая на следующий день восстановится, — неужели он занимает так мало места в ее воспоминаниях? Краба подчас посещает пренеприятнейшее чувство, будто ангелоподобная и такая терпеливая жена все еще его ждет.

Скакала бы от радости при его приближении. В самом деле, подпрыгивала. Смотрела бы на него с любовью, с сочувствием и благодарностью во взоре. Выполняла бы все поручения. Душу бы отдала, лишь бы прогуляться с ним за город. Рискуя жизнью, защищала бы от врагов. Облизывала бы, не спрашивая на то согласия. Подставляла бы его ласкам живот. Повсюду за ним следовала бы. Не смогла бы его пережить. Можно ли при этом не быть сукой?

Итак, имеет место заговор. Теперь это очевидно. Они хотели проверить эффективность своей стратегии на случайно выбранном человеке, обособленном с самой колыбели и впоследствии изо дня в день подвергавшемся подобному жестокому обращению. Вопреки себе, о том не ведая, Краб послужил подопытным кроликом. Перед лицом непредвиденного успеха операции (моральное разрушение, психическая гибель индивидуума, физический упадок) женщины скорее всего не замедлят распространить свое безразличие и на всех остальных мужчин.

________________

Краб отвергает свои будущие сочинения. Нет, не сегодня писать подобное. Даже не приходит в голову написать подобное сегодня. Ничего общего, сегодня он пишет совсем другое, совсем по-иному настоятельное и необходимое, а отнюдь не неудачные или трогательные наброски тех книг, которые напишет позже и которые все скопом отвергает. На данном этапе повествования было не обойтись без этого уточнения. Чтобы никто не вздумал после этого судить его по предстоящим произведениям: поскольку он сам публично от них отрекся, без колебаний вычеркнул из полного списка своих произведений, было бы по меньшей мере несправедливо критиковать их и подчеркивать присущие им слабости.

Но Краб вдобавок упрекает себя за свое будущее поведение. И вовсе даже за него не горд. Сегодня он бы наверняка себя так не вел. Достаточно ли его искренних сожалений, чтобы добиться нашего снисхождения? Краб не хочет иметь ничего общего с тем человеком, которым станет. Он не принимает на себя ни его произведений, ни его преступлений. Он отказывается платить за него.

С одной стороны — Краб, его простое и достойное существование, его многочисленные письменные труды; с другой — человек, которым он станет, — как минимум, непредсказуемый: не спутайте их.

Рукописи Краба замараны зубной пастой, кофе, жиром, землей и мазутом, слезами, соусом, кровью, спермой, между пятнами которых бегут эти строки, несущие с собой совершенно новое видение мира, подкрепленное освобожденным от всех условностей, от всякого автоматизма стилем, каковой лишний раз подчеркивает оригинальность произведения и исключительность автора.

* * *

Прохожие схлестываются слюною, сами далее не смешиваясь, съежившись вокруг своей обезумевшей, как посаженная в пакет алая золотая рыбка, крови, — начало неплохое, и тем не менее Краб вдруг останавливается, возникает проблема: метафора, которая выражает или напоминает здесь нераздельное одиночество всякого создания, заточенного в собственной крови, метафора кроваво-красной золотой рыбки уже приходила ему в голову за письмом, не далее как вчера или позавчера, когда он, как и каждый день, упражнялся в описании, их не называя, разложенных перед собою на столе предметов, на сей раз — фруктов. Тут-то Краба и посетило ощущение точного попадания, когда он подменил гранат этой самой плавающей по кругу в тесном пакете кровавой рыбкой, что некоторым образом отражало и форму плода, и его цвет, и глубины, упругую, но и сочную, почти жидкую плоть, ну а рыбьи кости без натяжки можно приравнять к перегородкам и косточкам плода, поскольку для зубов они принадлежат к одному и тому же кругу реальности — твердого посреди мягкого, того, что становится неприятной неожиданностью, того, что выплевываешь.

Итак, со многих точек зрения метафора плавающей по кругу в тесном пакете золотой рыбки подходит скорее к фанату. И все же невозможно отрицать, что присущая человеку способность оставаться одиноким посреди толпы тоже взывает к этой метафоре, поскольку все его рефлексы уклонов и боязливых отступлений совершенно оправданы, если действительно поместить алую золотую рыбку в тесный пакет. И его обезумевшая кровь кружит, кружит, как эта самая рыбка в тесном пакете, ищет выход, которого нет.

Крабу придется выбирать. И в самом деле, невозможно же дважды воспользоваться одной и той же метафорой, чтобы, вдобавок ко всему прочему, препроводить к двум столь разным реалиям. Он все еще колеблется. Ему не хочется отказываться ни от того, ни от другого. Впрочем, ничего удивительного в таких глубоких сомнениях для него нет. Более того, именно с проблемами подобного рода он беспрестанно и сталкивается, по несколько раз на день на протяжении многих лет. Повседневные заботы Краба отнюдь не так просты, как могло бы показаться.

(Краб читает в парке, вот еще один забавный эпизод, и, подняв голову, с улыбкой оглядывает окружающих, чтобы обрести в них свидетелей уморительности описанной сцены. Ан нет, что за глупость, надо же было так расположиться, что им ничего не видно.)

* * *

Упростить. Упростить. Сложность свидетельствует о замешательстве, или ошибке, или лжи. Ходы и выходы сложности, полет птицы в клетке, бесполезная сложность. Сложность оставляет от мыла лишь урок спуска на санях с завершающим его падением. Порочная сложность, которая играет с нитью, которая не хочет ничего знать, — она и в начале, и в конце. Скорее уж упростить. Упростить как сбросить оболочку, от себя отказаться — самое щедрое проявление любви. Упростить до предела. Упростить, чтобы тебя поняли. Упростить, чтобы тебе поверили. Упростить, чтобы тебя одобрили. Упростить, чтобы тебя чествовали. Упростить, чтобы тебя обожали. Пришлось взывать к лучшему в нем, но, в конце концов переубежденный, Краб кается и клянется: отныне он будет жонглировать только одним шариком. Его уже лучше понимают. Ему начинают верить и даже одобряют. Вскоре начнут чествовать. Будут и обожать.

* * *

Итак, не будем темнить; конь — это глыба мрамора, из которой по-настоящему хорошо можно изваять только коней. В былые времена, наверное, из коня могли изваять и довольно удачные статуи богов и, более того, полубогов. Но при этом большая часть коня уходила впустую — наполовину меньшая для богов, чем для полубогов, — а в мастерских скапливались отходы, так как скульпторам приходилось обрабатывать слишком мощную лошадиную массу, обтачивать ее, дабы ослабить слишком полновесные, слишком четко сложившиеся объемы. Короли, заказавшие себе конные памятники, заставили уничтожить почти все готовые статуи, настолько оные обличали их смехотворное тщеславие, представляя королевское могущество и выправку столь преувеличенными, что они становились жалкими, даже когда скульптор из предосторожности использовал колченогого осла или изголодавшегося мула, ничего не поделаешь, иначе статуи обвалились бы буквально через несколько дней после воздвижения — неуравновешенные, слишком неуравновешенные из-за груза мускулов, чтобы удержаться на двух ногах.

С Крабом — совсем другая история. Тягловые работы ожесточили его тело. Подчас, когда ему приходится корячиться на солнцепеке, под его туго натянутой кожей, подчиняясь нервным разрядам, содрогаются мышцы, бока лоснятся, вокруг, пусть ничто человеческое ему и не чуждо, жужжат тучи мух. Зато когда рабочий день подходит к концу, когда он вновь надевает рубашку, натягивает куртку и возвращается домой, обедает, открывает книгу, вот оно, преимущество: иметь по глазу с каждой стороны головы, — и вместе с ним панорамное зрение, которое оставляет в тени разве что спинку кресла у него за спиной, — тем самым он может читать сразу две страницы — его мозг регистрирует одновременно всю информацию, содержащуюся и на одной, и на другой, — неприятность только в том, что из-за чрезмерной скорости чтения Краб за несколько лет исчерпал все мало-мальски стоящие сочинения, будь то литературные, философские или научные, и больше не может найти ничего интересного. Впрягаясь поутру в работу, тщетно он старается оживить вчерашнюю голгофу — тянуть по дорогам повозку, — он уже не испытывает былой усталости. С каторгой, по меньшей мере, он никак не свыкнется. И каждый день словно заново открывает сбрую, удила, ожог хлыста, тяжесть ноши.

(Помимо своих достоинств поэта, Краб еще и силен в подковах, он незаурядный кузнец — на что бы вы хотели, чтобы он жил? и какое его ждет будущее?)

* * *

Слишком уж много разброса, много распыления в том, чтобы без разбора следовать во всем его натуре, идти на поводу у несовместимых желаний, у искушений вместе со страхами, одновременно у поползновений и к участию, и к бегству; Краб рискует распасться, раствориться, полностью испариться, утратить свою суть, не быть более никем, он уже теряет волосы. Если он со всей поспешностью не соберет свое сознание воедино, а все силы в одно-единственное тело, которое легко очертить, одеть, крепко сложенное, закончившее свой рост, полновесное, принадлежащее ему и только ему, опознаваемое среди тысяч по отпечаткам шагов, пальцев, зубов и даже — издалека, со спины — по характерной походке, по особой повадке, по посадке головы, само существование Краба окажется под сомнением, его похождения припишут нескольким персонам — в действительности, им следовало бы быть целой оравой, — а его книги пополнят собрание сочинений Анонима, который сумел заполучить царское место в литературной истории, не написав ни строки, кроме нескольких полных угроз и доносов писем, систематически отклоняемых всеми хрестоматиями.

Собраться, сосредоточиться — сведенный таким образом к самому себе, сплавив воедино все тенденции, Краб как персонаж сможет наконец развить свою личность и появиться днем таким, каков он ночью, свернувшийся в клубок под одеялом с навеянной снами навязчивой идеей в голове. В отличие от всех, он будет самим собою. Краб специализируется. Он избавляется от того, что с кем-то разделяет. Одним махом отказывается от того, что не может не привнести своих особенностей. Вы больше не вытянете из него ничего, что не имеет отношения к его специальности, ни слова, ни жеста; отныне Краб более не пустится в приключения вне строго очерченных рамок своей специальности. Внутри же оных он неотвратимо прогрессирует. Он быстро сумел достичь уровня лучших специалистов по его специальности, на какой-то момент они почувствовали локоть друг друга и сплотили вокруг себя примерно поровну сторонников и учеников, потом Краб всех превзошел и ушел в отрыв, он оставил их далеко позади, бесспорный мастер, эталон в своей области, одинокий лидер, колющее острие утончающейся иглы, вновь специализирующийся прямо в лоне специализации в специальности, пронизывающий толщу вещей, все более утонченный, все более дотошный и точный, естественно, обязанный проявлять интерес к тем дисциплинам, которые граничат с его специальностью и, в общем и целом, принадлежат ей, рамки каковой он непрестанно эффективно раздвигает, и которые, если как следует приглядеться, оказываются тесно связанными с самыми разнообразными областями, так что Краб сплошь и рядом занимает свою правую руку одной работой, препоручая левой нечто совсем иное, потом, поскольку этого вскоре уже не достает, чтобы покрыть все расширяющееся поле его специальности, Краб делится, разделенный множится, преумноженный распространяется, распространившийся рассеивается: вся орава бесследно исчезает в природе.

* * *

Еще одно новое искусство: Краб своими десятью пальцами ваяет пламя. Удивительнее всего, что до него никто до этого не додумался, а ведь огонь — идеальный материал для скульптуры, одновременно податливый и стойкий, бесконечно пластичный, он, словно музыка, принимает подсказываемую ему ладонью форму, подчиняется малейшим изгибам кисти, вторит каждому движению руки, сгибается вместе с торсом, следует неуловимым жестам скульптора, подражает каждой позе его тела, колышется, когда колышется бедро, сгибается, когда сгибается колено, он не гнушается внеурочной работой, никаких затрат на мастерскую или натурщиков, он дается в руки первому встречному. Но прежде всего — просто смотрите и восхищайтесь: вот статуя Краба в полный рост его собственной работы, можете ее коснуться, это, пожалуй, наилучший — и самый быстрый — способ обучения; итак, как и Краб, с ним соприкоснувшись, вы станете мастером искусства пламени, которое охватит вскоре все музеи, ежели не восторжествует сначала на улице — и окончательно.

* * *

Краб бьется сам с собою об заклад, что сможет сплести из паутины достойную паука сеть, изучает для этого самые продвинутые учебники по кружевному делу, раздобывает самый что ни на есть тонкий шелк, вооружается, как и подобает, иглами, веретенцами, миниатюрными станочками, пяльцами, бархатными тамбурными подушечками, упражняет пальцы в сложностях ренессансных кружев, кружев венецианских и алансонских, все готово, принимается за дело, и после тысячи часов работы, после множества прекрасных летних вечеров, проведенных за нитью у себя в комнате, с натруженными глазами и ломотою в спине, в нежнейшее кружевное чудо, которое он с гордостью подвесил к потолочной балке, в безукоризненную паутину, достойную брюшка искуснейшей паучихи, с налету бросается огромная навозная муха, запутывается в ней, все разрушая.

________________

Стоит только где-нибудь возникнуть очереди, как Краб, понятия не имея, в чем дело, спешит занять ее и наравне со всеми запасается терпением — причем не из праздного любопытства, не из желания узнать, куда она ведет, — на это ему наплевать, — да и не в надежде воспользоваться удачным случаем или поприсутствовать в числе первых на привлекающем толпу зрелище, это его не интересует. Впрочем, когда медленное общее продвижение приближает его к цели — зачастую к окошечку или двери, — Краб бросает свое место и вновь отправляется в хвост, а когда очередь рассасывается, устремляется на поиски следующей — по счастью, за ними в городе дело не станет, — к которой и пристраивается или присоединяется, которую удлиняет уже одним своим присутствием. Но действует он так вовсе не из вредности, не для того, чтобы обескуражить вновь прибывших — почему ему всегда приписывают самые гнусные побуждения? — и тем более не для того, чтобы несмотря ни на что причаститься к людской общности; объяснение куда проще: поскольку, с одной стороны, вся его жизнь проходит в ожидании, а, с другой, чего он ждет, Крабу неведомо, он полагает как минимум последовательным набраться терпения там, где этому способствуют обстоятельства, по необходимости замереть, застыть, как и другие, в позе ожидания — нормальное в данном случае положение, — благодаря чему ему к тому же удается привлечь свое тело к передрягам духа и реально, физически, даже активно прожить некоторым образом эту безнадежную, безысходную, призванную тянуться без конца ситуацию.

Ни малейшего желания навредить, все делалось, вне всяких сомнений, из самых лучших побуждений, намерения, уж всяко, были похвальны, — так поступая, его крестная просто хотела облегчить ему существование. И подарила к рождению огромный сундук, набитый устаревшими учебниками, обшарпанными и поломанными игрушками, зачитанными до дыр письмами, пожелтевшими фотографиями, выдающими дурной вкус, но бесценными по своему сентиментальному заряду безделушками. Щедрая крестница, но никудышный психолог: именно из-за ее ошибки Краб, изначально наделенный всеми этими старыми воспоминаниями, так и не узнал, что делать в жизни.

Он смежает веки, быстро-быстро, и глаза, словно виноградинки, словно заглоченные, исчезают на дне своих орбит, оба одним махом, затем веки раскрываются, чтобы вновь сомкнуться уже на других глазах, проглоченных, как ни таращились, потом еще на одних, и так далее; Краб объедается глазами, прожорливо, не оставляя себе времени на то, чтобы их переварить, дать им раствориться, расточить свою сладостную жидкость, словно хочет их всех для себя, безраздельно, словно опасается, что в один прекрасный день их не хватит, мучимый страхом перед дефицитом, что может показаться нелепым всем, кто не сохранил воспоминаний о ночах мрака и слепоты, которые — давно же это было — сменяли друг друга на протяжении доброго десятка лет; этот опыт, к сожалению, невозможно передать, можно о нем говорить, пытаться его описать, но его не сделать доступным тому, кто не познал в свое время эту эпоху, ибо то была эпоха, — понять Краба смогут только те, кто действительно пережил детство.

* * *

(Краб только что буквально чудом избежал смерти. Впрочем, ему это не впервой. Сильное переживание, которое то и дело возобновляется в его жизни. И, смотрите, вот снова, в этот миг, вы тому свидетели, Краб в последнее мгновение избежал смерти, а ведь повсюду оплакиваются многочисленные жертвы, он не сможет без конца выкручиваться, почем знать, если так везет, такое положение может и продлиться, не спускайте с него глаз, проходит еще одна секунда, он выворачивается, ну да, ускользает от смерти, очередная секунда, живой, конечно, в этом он не одинок, но велики и наши потери, очередная секунда, ну да, не так страшен черт, как его малюют, он цел и невредим, очередная секунда, все в порядке, он идет дальше, настоящая бойня, но не здесь, очередная секунда, да, вновь ускользает перед вами от смерти и из-под этого удара, да, и из-под этого тоже, невредим, мгновенно ускользает от смерти вместе с вами в очередной раз, вновь в последнее мгновение ускользает от смерти, вы же видели, вы там были, были при этом, ведь верно, отвечайте, почему вы не отвечаете?)

* * *

Вы, несомненно, иногда его видели, присутствовали при неловких попытках этого малого, наблюдали, как он подпирает, согнувшись в три погибели, возведенные на лужайке воротца, как тяжело рушится на пятую точку или валится вперед, но вновь поднимается, с ободранными коленями, пошатываясь, принимается за свое и мало-помалу восстанавливает старые рефлексы. Краб вновь ходит. Вы также слышали, как он произносит неведомые слова. Изобретает слоги. Пробует разные их комбинации. Идет на риск. Поначалу, конечно же, он редко попадает на точное слово. Его куда лучше понимают, когда он к тому же показывает на предмет пальцем. Потом все постепенно восстанавливается, сначала самые простые, самые насущные слова. Краб вновь говорит. Но нужно видеть, как он ест: чтобы удержать ложку, ему приходится сжать руку в кулак, он колотит ею по тарелке, как по барабану. Сует куда попало. Потом пытается приноровиться, он голоден. Кашица, залитая в глаз, не насыщает, не подходит и ухо, и даже нос. Он надувает губы, а почему бы, в конце концов, не рот? Восстанавливается и это. Он поглощает завтрак на четверть, остальное вытирают. Прогресс налицо. Ему не занимать способностей. Учеба продолжается весь день. Когда наступает вечер, Краба уже не держат ноги, совершенно обессиленный, старый ученый кладет голову на подушку и проваливается в забвение.

Отец сажает его верхом на колени, поехали, шагом-шагом, рысью-рысью-рысью, галопом-галопом-галопом-галопом; радостные возгласы, испуганные смешки и взволнованная улыбка матери при взгляде на них, ее мужа и сына, — совсем как тридцать лет назад, но тогда ликование Краба не было наиграно, ему не было нужды уверять себя, что он в этой жизни счастлив.

(Бездетный Краб нежно подталкивает в общественном парке пустые качели. Это не вполне заменяет сына, его крики и смех, топотание ножек в заваленной игрушками квартире, но, несмотря ни на что, все же вызывает в памяти толику детской радости, к тому же этот эфемерный призрак напоминает отца, ему есть за кого держаться, ну что ж, имя Краба, его горделивая линия не угаснет.)

— Как говорили мой прадедушка, дедушка и отец, ни за что не пожелал бы, чтобы мой сын пережил то, что пережил я, — говорит Краб.

* * *

На улице его опрокидывает какой-то человек, который тут же возвращается и адресует ему сокрушенную улыбку. Позднее, на террасе кафе сосед неудачно опрокидывает пепельницу на колени Крабу, с сокрушенной улыбкой извиняется. Еще позднее другой прохожий наступает ему на ногу — и у того припасена на этот случай все та же сокрушенная улыбка. В вечернем поезде, когда он возвращается домой, вопли младенца мешают ему читать, как будто он — второстепенный персонаж, в чьи обязанности входит сначала открыть, а потом закрыть книгу, и мать ребенка улыбается ему все с тем же сокрушенным видом.

Но бывают такие дни, когда Краб не находит в себе сил, чтобы ответить улыбкой понимания на сокрушенную улыбку своих обидчиков, которые хотели бы превратить свою пытаемую жертву во всепрощающего собрата, непредвиденного сообщника в какое-то мгновение совместной судьбы, сплошь наполненной такого рода ничтожными случайностями, каковые, в общем и целом, нас сближают и тем самым служат трогательными знаками признания, ну просто никаких сил.

Пять рук, из которых три — на месте головы и ног, но смешки тут же прекращаются, когда дело доходит до того, чтобы пройтись по пляжу колесом. Затравленный Краб празднует реванш.

* * *

Краб дойдет до этого, даст выход злобе, его терпение на исходе, на исходе выносливость, больше нет мочи терпеть, он только и делал, что напрасно сдерживался, слишком часто удерживал свои удары при себе, разжимал кулаки, душил вскипающий гнев, подавлял тигриный напор — холодный душ, звуки фисгармонии, — а когда его ярость несмотря ни на что требовала себе жертвы, он приносил в жертву себя, присоединялся к травившей его своре, готовый первым вцепиться, отыскать горло, где кровь горячее всего, но эта ожесточенность против самого себя не снискала ему в кругу гонителей ни одного друга, дальше он по этому пути не пойдет, хватит, впрочем, лезвие, которое он обращает в свою сторону, ничего не рассекает, возвращается в ножны, нужно все-таки его оттуда извлечь, дабы сразить настоящих врагов: направо, налево, всех вокруг, пронзая сердца, вспарывая животы, отсекая головы, пробил час возмездия, вы этого хотели, на сей раз Краб и в самом деле решил ответить, нет мочи терпеть, теперь и он должен ударить, в свою очередь посеять несчастье, обрушить невзгоды, исторгнуть слезы, разбить, согнуть, растоптать, разгромить, заклеймить, унизить, растерзать, уничтожить, просто напасть, оставить после себя дымящиеся развалины, ввергнуть души в печаль, свершить невиданные еще по своей злобе деяния, затмевающие все достигнутые крайности, ни малейшей жалости, слишком поздно, никакого снисхождения, плохо же вам будет.

В конечном счете, в человеке съедобно все, кроме ногтей, констатирует, сплевывая, Краб.

________________

Краб, чиновник ведомства смертей и рождений, опять начудил, перепутал формуляры в своей картотеке: умершие на этой неделе не долго пребудут в покое, им вновь светит будущее, им вновь придется приняться за то, что осталось от него по прошествии стольких эпох; итак, первые шаги, впрячься, снова в школу — лучшие из них смогут перескочить через класс, — вновь наделить плотью все глаголы, во всех временах, и умереть в конце концов во второй раз, если только Краб, что, правда, всегда возможно, снова не ошибется, но прежде всего — ринуться очертя голову в жизнь и впопыхах покинуть свое последнее место жительства, где смогут вольготно расположиться родившиеся на этой неделе младенцы, тем самым заглаживая допущенный Крабом недосмотр, так что его последствия для общего положения дел останутся скорее всего незамеченными.

По крайней мере, он на это надеется.

Тем не менее вполне естественно спросить, обладает ли Краб необходимой для отправления своих обязанностей компетенцией. Накопившись в избытке, его оплошности нарушат в конце концов принцип ритмичного перехода от поколения к поколению, благодаря которому отслужившее свой срок человечество еще и сегодня с пылом и энтузиазмом дебютанта разыгрывает триумфальные или трагические сцены из своего репертуара: однако то тут, то там чувствуется, как проступает какое-то утомление, и это наводит на мысль, что большую часть труппы составляют пропащие души Краба. Что же касается до срока отосланных на кладбище малышей, Господь всегда навевал на детей скуку: они заодно с котами, хнычут, носятся по ночам на четвереньках по аллеям, портят венки и снопы, разбивают надгробия — все это тоже впредь недопустимо.

Короче, было бы хорошо, если бы Краб согласился публично признать свои промахи и ошибки, с тем чтобы вернуть каждому его законное место, — его бы простили, — но он на это никогда не пойдет. Он уверяет, что тут ни при чем. Отказывается от какой бы то ни было ответственности в этом деле. Он делает то, что ему было велено делать. Но передаст жалобы кому полагается.

(Снять шкурку с кролика, конечно же, не представляет особого труда, грех на это жаловаться, но было бы еще лучше, если бы вместо меха на нем была кожура, как на банане. Его, конечно же, не представляет особого труда разделать, но было бы еще лучше, если бы он, как апельсин, состоял из долек. Несомненно, плоть его нежна, но она была бы еще нежнее, если бы вся состояла из одной мякоти, как у клубники. Как ни крути, жизнь Краба заметно упростилась бы, будь кролик фруктом.)

* * *

Краб молится, стоя на коленях перед алтарем, склонив голову, сведя ладони, — всякий раз так живительно видеть, как заблудшая душа возобновляет отношения с исполненными святости религиозными обрядами. Ведь это именно он, нет сомнений, вновь сподобившийся благодати Краб, преклонив колени, склонив голову, сведя ладони, молит нашего всемогущего Господа, творца неба и земли, впредь не творить больше ничего, кроме лун, потому как луны, знаете ли, уж больно здорово у вас выходят, что касается ваших лун, тут ничего не скажешь, очень удались, такие полные, круглые, желтые, прекрасная концепция, вы в самом деле здорово набили в них руку, ну и остановитесь на этом, чтобы избежать в будущем новых катастроф, если у вас есть и другие проекты, ограничьтесь лунами, места на них еще хватит, столько лун, сколько вам захочется, лучше, чем луна, у вас ничего не выйдет, луны на загляденье, лучшие из всех возможных лун, задуманные и тут же реализованные, окончательные, чудесные крохотные мертвые миры без малейших следов мучительных судорог жизни. И Краб, поднимаясь с колен, крестится.

Собранными сегодня благодаря щедрости прохожих деньгами Краб сможет наконец расплатиться за свою чашку для пожертвований. С завтрашнего дня все пойдет ему в карман.

* * *

Краб живет в церкви. За вычетом нескольких часов в неделю, отведенных на отправления культа, его никогда не тревожат. Летом он наслаждается в храме прохладой, зимой — теплом. Здесь есть, что читать, что ни витраж, то калейдоскоп, чтобы развеяться, причем что ни день, то новый, смененный за ночь. Подчас тишине, той непоколебимой, нерушимой тишине, что заключена в камне, вторит несколько капель органа всегда запаздывающей грозы. Краб здесь у себя дома, но его незримое присутствие выдает разве что внезапно выхваченный уютный запах свечей и благовоний. Он занимает все пространство: пустоту под сводами, между колоннами, как моллюск раковину, он переполняет неф, хоры, трансепты, вплоть до самых невзрачных приделов, он прилепляется к стенам, ничто его отсюда не вытеснит — но, конечно же, время от времени, в воскресенье поутру, он из скромности ретируется, уступая место собранию своих правоверных.

* * *

Завершив свое первое кругосветное путешествие, Краб вновь оказался в исходной точке и не без горечи призадумался, до чего нелепо было преодолевать весь этот путь, чтобы вновь очутиться здесь — он бы зашел дальше, сделав всего один шаг! Поэтому он вновь отправляется в дорогу в намерении расположиться чуть подальше, но каждый его привал в силу обстоятельств совпадает с местом, через которое он уже проходил — стоило ли так долго странствовать, чтобы опять сюда вернуться? — Краб вновь и вновь пускается в путь. Так он завершил свое второе кругосветное путешествие, затем по инерции третье, четвертое, пятое, все быстрее и быстрее, все с большим трудом вынося обязательные остановки в городах и селах, которые провешили уже его первое паломничество, повсюду преследуемый впечатлением, что он бездарно провалился, побежденным, жалким, поджав хвост вернулся восвояси, после того как от него отвернулась фортуна и самым постыдным образом потерпели крах его грезы и амбиции, — итак, он кружит, не давая себе ни мгновения передышки, послеобеденного роздыха под деревом, он кружит, он ускоряется, земля обжигает ему ноги, вот бы оставить Землю позади.

Этот камешек в башмаке причиняет ему страшные мучения. На каждом шагу Краб гримасничает. Тем не менее острым этот камешек никак не назовешь. Но для Краба — просто путь на голгофу. Пожалуй, камешек даже округлый. И все равно Краб едва может наступить на ногу, настолько остра боль. На самом деле, тут есть чему удивиться, поскольку этот округлый камешек почти сплошь покрыт нежной травой и мхом, упругим асфальтом и рыхлой землей, мягким снегом, мелким песком или клейкими водорослями. Краб определенно не хочет больше двигаться, повсюду одни и те же страдания, от шага к шагу, куда бы он ни шел, ай! Нет сил терпеть. Если бы он, по крайней мере, мог извлечь камешек из обуви. У себя дома, растянувшись на кровати, он с легкостью от него избавляется, но, стоит только пуститься в путь, как камешек вновь проникает в обувку, в оба башмака сразу, и вновь начинается пытка.

* * *

По сигналу зеленого человека, вперед! многолюдная толпа, пока стоят машины, пересекает бульвар и оказывается на противоположном тротуаре, в то время как слегка запоздавший Краб видит, что ему проход запрещает противный красный человечек; расставив ноги, уперев руки в бедра, он, кажется, бросает ему вызов на, судя по всему, смертельную дуэль — он подменяет зеленого человека в тот самый миг, когда подходит Краб, потому что подходит Краб, увидев, что он подходит, явно спешит, но — стой! ни шагу! — и безудержные машины заставляют Краба отступить.

Красный человек всякий раз тут как тут, чтобы помешать Крабу перейти улицу, он возникает из тени в самый последний момент и гасит его порыв. Впрочем, в не меньшей степени во всем этом следует винить и зеленого. Он мог бы и дождаться Краба. Хотя бы иногда. Хотя бы раз из двух. Но зеленый человек не хочет неприятностей от красного, зеленый человек идет в ногу со своим стадом, он оставляет Краба красному.

Что уже не так и существенно. Краб разработал стратегию, позволяющую избегать этих невыносимых противостояний, он пользуется подземными переходами, он переходит улицы не по пешеходным дорожкам, лавируя между застрявшими в пробке машинами. Что уже было бы не так и существенно, но красный человек реагирует, в свою очередь парирует уловки Краба. Теперь он возникает перед Крабом поминутно и повсюду, стой! ни шагу! Расставив ноги, уперев руки в бедра, выпрямившись, не мигая, он бросает Крабу вызов с утра до вечера. Если, например, Краб подходит к женщине спросить, сколько сейчас времени, имея в виду создать с ней впоследствии, согласно обычаям, семейный очаг, это оказывается невозможным: красный человек тут же располагается между ними — стой! ни шагу! — заслоняя ее своим телом.

Можно подумать, что красный человек наперед знает распорядок его дня — но откуда он добывает нужные сведения? Если Краб внезапно решает взять на несколько дней отпуск, красный человек поджидает его перед вокзалом и запрещает ему туда входить. Красный человек поджидает его у перевала, через который он собирался перебраться. Красный человек поджидает его у входа в большой магазин, где он привык запасаться провизией. Красный человек повсюду его упреждает. Отныне Краб предпочитает оставаться дома. Тем более что красный человек занял позицию у его дверей.

________________

Часто, ночью, засыпая, таинственным образом осведомленный Краб узнаёт, что и как предстоит делать завтра: именно в этот момент ему в голову приходит идея, и она кажется удачной, просто прекрасной, завтра будет замечательный день, он сделает кое-что такое, чего ни он сам, ни кто другой никогда не делал, он покажет себя с самой лучшей стороны в опасности или на краю катастрофы, находчивым с водою или огнем, отрешенным от толпы, во всех отношениях достойным изумления — но случается так, что при пробуждении у него не остается об этой идее ни малейших воспоминаний, лишь острое ощущение своей забывчивости, не находящая себе предмета озабоченность, смутное сожаление, и оно преследует его на протяжении всего этого ни к черту не годного дня, который столь же нелепо выделять из срока, что Крабу суждено провести на Земле, как и любой другой.

* * *

Дорожный, как известно, рабочий, занятый сегодня — разнообразие тут не в чести — раскопкой дороги, вцепившись в свой трепещущий отбойный молоток, Краб с удивлением видит, как останавливаются прохожие, толпятся вокруг него, горячо аплодируют, бросают монетки, народу все больше, настоящий триумф. (Не откладывая в долгий ящик: повторное представление — завтра здесь же. Далее — турне по всей стране.)

* * *

Краба в очередной раз обвинят в цинизме или негативизме, выскажут сожаление по поводу его презрения к привносимым прогрессом ценностям, постоянной иронии, уничижающей постоянные усилия человека в его стремлении к лучшему, но Краб, потерявший с возрастом скорость, почти бессильный, готовый расстаться скорее с ногой — не важно, левой или правой, — чем с палкой, проходящий по бульвару, с грехом пополам вставляя десяток шагов между передышками — причем весьма и весьма длительными, — восьмидесятилетний Краб, и думать не думая о скандале, красуется на виду у всех в шиповках, разработанных по последнему слову науки для того, чтобы побить в новом сезоне мировой рекорд в беге на сто метров.

Иногда ему не удается удержаться, он срывается, подчиняясь поднимающемуся внутри крику, инстинктивно приземляется на четвереньки: Краб превращается в сеющего ужас тигра или спасающегося бегством оленя. В первом случае мы быстро разбегаемся, и он остается посреди улицы один. Во втором — он тут же исчезает с наших глаз и оказывается один в чистом поле. Но и в первом, и во втором случае лишь для того, чтобы вновь стать знакомым всем нам пузатым малым, который тут же видит, как вокруг него вновь смыкается кольцо преследователей.

* * *

Краб помнит об этом переходе. О, ничего общего с волшебством, обещанным рассказами тех, кто якобы совершил подобное путешествие. С самого начала Краб испытывал мучительное ощущение холода, от которого ему так и не суждено было избавиться. Его слепил избыток света; тот не отбрасывал теней и, казалось, исходил из зеркального льда, на который не без опаски рискнул ступить Краб. Он несколько раз поскользнулся, но костей не переломал, и заколебался, стоит ли делать еще один шаг.

Потом набрался храбрости, и это было ужасно.

Что до обещанных райских кущ, Краб обнаружил мир, погребенный в серых тонах, без неба и горизонта, а почва уходила у него из под ног. Ему расхваливали пение птиц, мелодичнее чем где-либо, свободных, как воздух, музыкантов, но туман приглушал все звуки, а в этом мрачном и зыбком краю скорее всего и не было никаких птиц, никакой возможности для музыки. Впрочем, дышать здешним воздухом, разреженным и испорченным, было почти невозможно. Поднимающие песок порывы ветра обдирали Крабу неприкрытое лицо и руки. Песок стал гуще, тяжелее, теперь он был влажным, мутным, и Крабу приходилось прокладывать путь через него, как по болоту, увязая на каждом шагу чуть ли не по горло. Его кожа горела все сильнее и сильнее. Под веки, в ноздри набивался мельчайший порошок ляписа, вскоре им был забит весь рот, стало нечем дышать, чтобы не задохнуться, пришлось сглотнуть отвратительную кашицу, от которой на языке остался привкус винного камня. Не эта ли извлеченная из винного отстоя алкогольная кислота, используемая в данном случае для того, чтобы ускорить процесс растворения нитрата на поверхности предварительно отполированного стекла, и, несомненно, вызывавшая у первых исследователей легкое опьянение, и объясняет их феерические видения и причудливые рассказы, которые они публиковали после своего возвращения?

Если, конечно, они просто-напросто не подсмеялись над миром. Краб склоняется именно к этому мнению — тем более что, завершив наконец свой изнурительный переход, с той стороны зеркала он налетел на стену, на сей раз уже непреодолимую, ванной комнаты и должен был повернуть назад — с изболевшимся телом, с развороченными надбровными дугами, не прочь покинуть эту гнусную воронку, эту клоаку, сюда его больше не заманишь.

* * *

Метод прост, а его действенность гарантирована. Вот как все происходит. Первым делом, совершенно обязательно краткое посещение зоопарка. Потом Краб отрывается от созерцания пары жирафов. Ему еще нужно зайти к антиквару. По дороге он ненадолго задерживается перед ортопедическим магазином, в витрине которого выставлены протезы рук и ног, словно принадлежащие большущим куклам, расчлененным большущими маленькими девочками. На этот раз Краб выбирает среди антикварного хлама красивую чернильницу из граненого хрусталя, неисправные счеты, арбалет, гипсового ангела с отбитым крылом, бронзовые часы, увенчанные убивающей время за купанием хорошенькой Дианой. Краб внимательно обследует все эти предметы, прикидывает их на вес, осведомляется о цене, притворно торгуется, покидает в конце концов магазин, так ничего и не приобретя. Опускается вечер. Краб останавливается еще перед витриной магазина женского белья или, на худой конец, шутих и игрушек с сюрпризом. Возвратившись к себе домой, поднимается в свою комнату, задергивает занавески, проскальзывает под одеяло, гасит свет. Сегодня ночью его опять посетят сказочные сны. Хватит уже ветхих семейных историй с их жалкими эдиповыми вариациями, хватит злопамятной ностальгии, нескончаемых визитов покойного дедушки и прочих ночных видений повседневной выпечки. Ей-богу, совершенно незачем во сне маяться.

Первым делом члены, а среди них в первую очередь руки, их мышцы медленно тают, постепенно перетекают внутрь кистей, которые распухают, потом судорожно цепляются за сгусток своей же крови, то же самое с ногами и, на сей раз, ступнями, больше не сосет между лопатками, там, где отпали крылья, преображается старая скорлупа, Краб должен вытянуться, теперь сдает уже шея, целокостная голова, тяжелая за отсутствием мыслей, закатывается под бок к телу, глаза на всякий случай загодя закрылись — еще бы, тьма такая, что хоть глаз коли, рот полуоткрыт, дыхание не находит себе места — нет чтобы либо остаться внутри, либо его покинуть! — ноздри плотно сжаты, словно два пальца, сжимающие грязные трусики, запах хищника, удивительно, что он исходит от Краба, откуда эта внезапная ярость, обычно такой милый сосед, всегда найдет приветливое слово, а сейчас скрючившийся, коченеющий в холодном поту, ночь сна, подобная всем остальным с их перипетиями, потерявшие подвижность суставы рук, судорога в лодыжке, тридцать три холостые — без единой поллюции — эрекции, потом чудодейственное пробуждение в родовых муках, возвращение в себя, печальное состояние, прострел по самое горло, ломота, зуд, в одном глазу песок, в другом разве что не бревно, язык будто цветок в проруби, мочеточник смотрит на сторону, можно сказать, косит, как говорится о злобном, украдкой взгляде, полон мочевой пузырь. Наконец встать — после каждой проведенной во сне ночи весь день уходит у совершенно разбитого Краба на то, чтобы восстановить силы.

________________

Мы оставляли его у себя, закрывшимся, уединившимся в своем летнем доме, покрывающим его стены доисторическими фресками; теперь он их закончил. Все эти долгие труды по обучению, по открытию самого себя и окружающего мира, своих в нем, при посредничестве художественной деятельности, возможностей, наконец завершены. Мы находим Краба в его крохотном садике, впредь зрелого и умудренного мужа, он установил мольберт перед домом и пишет его, куст голубых гортензий, круглое солнце.

* * *

Краб не любит расставлять книги своей библиотеки у себя в библиотеке. У Краба книги можно найти где угодно — кроме полок его библиотеки. У Краба вы выдвигаете ящик, а там книга. Едва зайдя к нему, поскальзываетесь на книге. Книгами наполнена ванна: еще одна — и они хлынут через край, нетрудно представить себе ущерб. Бывает и так, что Краб забывает выключить печь, просто катастрофа, или убавить огонь под кастрюлей — и в том, и в другом случае книга, почитай, пропала. Когда Крабу достает смелости, он устраивает всем книгам большую чистку, но такое случается не часто, и по углам в каждой комнате громоздятся груды грязных, неприглядных книг. По всей вероятности, от лени Краб предпочитает скорее купить новую книгу, нежели отбелить вчерашнюю, так что вам не удастся два дня подряд застать его с одной и той же — зачастую он меняет книги по несколько раз на день, чистое кокетство — или довольно пошлая и крикливая манера кичиться своими богатствами.

* * *

Его сосед сверху обладает немалым весом. Краб, очевидно, попал под самого толстого, самого тяжелого, и тот, так сказать, никогда не отлучается, днями напролет тяготеет над Крабом, изнуренным Крабом, которого все сильнее и сильнее донимают боли в поясничных и шейных позвонках, которому так хотелось бы на худой конец иметь возможность время от времени передохнуть, слегка прилечь, но его сосед снизу не сидит на месте, ибо Краб, очевидно, попал на нервного, возбудимого, и тот тоже никогда не выходит, не обращая внимания на вес Краба у себя на плечах, лишает его свободы в движениях и вынуждает беспрестанно переходить из комнаты в комнату. Но что тут удивительного? Поселившись в одном из тех современных домов, что обходятся без полов и потолков, где жильцы ютятся друг на друге, подобный Крабу неудачник, конечно же, обречен вклиниться между несносными соседями.

Звук его шагов напоминает шум моря. Это не может не тревожить, тем паче, что он не умеет плавать, да и соседи беспокоятся. Напрасно Краб осторожничает и поднимается по лестнице на цыпочках, поднимающийся вместе с ним мощный гул воды и ветра будит всех вокруг. Иногда от чрезмерного старания он промахивается мимо ступеньки и падает навзничь; тогда становится слышно, как грохочет океан, разбиваются о рифы волны. Большой переполох во всем доме. Раскаты бури вызывают самую настоящую панику. Назавтра кое-кто из соседей утверждает, что на них обрушились потоки воды, залили потолок и затопили гостиную. Чтобы избежать связанных с возможной тяжбой осложнений, а также из боязни скандала, Краб оплачивает им ремонт. Этим пользуются. Вскоре он уже оплачивает любой ущерб, причиненный жителям квартала из-за неисправности водопровода. И на этом никто не собирается останавливаться. Когда поток в половодье подмывает берега и дороги, опрокидывает деревья и автомашины, подождав, пока он вернется в свое русло, в причиненном вреде обвиняют Краба — всегда находятся подкупленные свидетели, которые подтверждают, что именно тут он и проходил, а если от них требуют доказательств, заявляют, что вне всяких сомнений узнали неподражаемый звук его шагов, невнятный гул океана, оттененный пронзительными криками чаек; хватая тем самым в своей лжи через край, они себя выдают: крики чаек! а почему тогда не сирены пароходов или переговоры китов? Но, чтобы избежать связанных с возможной тяжбой осложнений, а также из боязни скандала, Краб предпочитает платить.

* * *

Если Крабу придется покинуть необитаемый остров, что он захватит с собой?

Иногда он разглядывает свою библиотеку и ничего в ней для себя не находит, все эти книги гласят единственно о его скуке: одна длинная, нескончаемая фраза, что начинается вверху слева, чтобы закончиться справа внизу, и в ней речь идет исключительно о его скуке, раздвижная фраза, не прощающая ему ни одной детали, дотошное описание его скуки — бесконечно бесцветное рассуждение, цель которого — подвести итог его скуки, энциклопедия в тысячу томов, единственная статья которой посвящена его скуке, — сумма всей его скуки. И Краб испытывает искушение раскроить себе череп о стену.

— Но к черту все эти книги, хватит читать, пора жить! — восклицает Краб и скидывает груды томов с полок своей библиотеки, швыряет их на землю, с остервенением топчет. Затем, чтобы не откладывать в долгий ящик и вести себя сообразно принятому решению, усаживается за стол и начинает писать.

* * *

Прежде всего нужно выбрать место, оно должно быть одновременно доступным и защищенным, достаточно близким к источникам снабжения, но и неприметным, и Краб обследует окрестности, колеблется между двумя-тремя возможными площадками, сравнивает их достоинства, отказывается от всех трех, ищет снова и снова, в конце концов делает свой выбор и тут же приступает к сбору необходимых материалов, внимание, дерево годится отнюдь не всякое, часто Крабу приходится преодолевать большие расстояния, чтобы отыскать подходящую ветвь, гибкую и прочную, все еще покрытую свежей корой, по которой будут скатываться капли дождя. К тому же от дерева требуется несколько, притом по сути своей разнородных, свойств: твердое послужит остовом, который обеспечит прочность и устойчивость целого, тогда как более мягкое, гладкое, легкое в обработке предпочтительнее для меблировки, то есть для внутреннего благоустройства — выровнять основание, закруглить углы. Легкая как бумага стружка пойдет на заделку щелей — теплоизоляция является одной из главных забот Краба, — на руку уюту и мягкость подстилки, которая, впрочем, не вполне удовлетворяет Краба, поскольку он отправляется на поиски ткани для подушек и занавесок, снова внимание, что попало здесь не годится, шерсть и хлопок, но не синтетика, самые тонкие, самые мягкие волокна темных тонов — как из стремления к элегантности, так и для того, чтобы не привлекать внимания, — от подобной скромности, к которой мы в нем не привыкли, в данном случае зависит само выживание. Разбросанность материалов вкупе со слабостью конституции Краба — он не способен приподнять тяжелую ношу, и к тому же плохо приспособлен к схватыванию и переносу — вынуждает его растрачивать силы в беспрестанном хождении туда-сюда. Завершить строительство стоит ему бесчисленных мук. Теперь он может отдохнуть.

Но хватило всего одного порыва ветра. И вот сломанное гнездо Краба лежит у подножия дуба. Из него, чудесным образом уцелев, на траву выкатились три маленьких розовых яйца. Ласке на пасху.

________________

Краб признаёт свою вину. И делает это с высоко поднятой головой. Да, он хладнокровно убил молодого незнакомца, который читал книгу рядом с ним на скамейке. Он поступил так без колебаний и без угрызений совести, проникнув в будущее этого несчастного. Ни к чему предсказания по звездам или картам, все это вздор, достаточно не мешать памяти уйти по ту сторону текущего момента, чтобы узнать будущее до тех пор, пока она не ослабеет.

Насколько все отчетливо — кажется, что эти события разворачивались прямо перед ним: Краб, сидя на своей скамейке, оказался очевидцем государственного переворота, который через семь лет должен был привести этого молодого человека к власти, положив начало полувековой кровавой диктатуре, — ибо сей тиран не остановится, пока не подомнет под свой сапог всю страну, разместив на границах своих близких и друзей, а в каждой семье — полицейского в штатском, топя в крови малейшие намеки на неповиновение: бессильный Краб был свидетелем расправ без суда и следствия, восьмикратно преумноженных после того, как архитекторам был отдан приказ строить отныне только восьмиугольные здания, дабы предоставить жандармам больше стен, к которым можно поставить жертв; он видел рабочих, прикованных к машинам, специально задуманным, чтобы отрезать им пальцы — которыми тиран по ночам затыкает себе уши, — и как хлеба колосятся над трупами крестьян, и сведенных в полк детей, вырванных восьмимесячными из утроб своих матерей, а в начале был наш великий Кормчий, геометрия, сведенная к линиям его руки и чертам асимметричного лица, география, подчиненная гангренозной экспансии его империи, поэзия, заглушенная бряцанием рифм единственной эпопеи, в которой каждый его шаг, начиная с самого первого, прославлялся с невольной иронией в неправильных, то слишком длинных, то слишком коротких стихотворных строках, сборник его максим, ставший единственным доступным философским трудом, мысль, загнанная в головы, осужденная, цензурированная, пользующаяся подчас типографской опечаткой, чтобы несмотря ни на что пробиться между двумя чеканными слогами, в ложбине какой-то фразы в этой стерильной книжечке, быстро в таком случае выявляемой и изгоняемой из следующего издания, доверяемого на сей раз другому печатнику, поскольку предыдущий не пережил позора своей публичной казни.

В одно мгновение Краб увидел все это. Любой на его месте поступил бы точно так же: повернулся бы к будущему тирану — каковой еще ни о чем не подозревал, поскольку невинно продолжал свои литературные штудии — и вонзил ему в горло нож. Обычное дело — жалеть, что с подобным чудовищем не покончили, пока оно не совершило своих преступлений.

Итак, Краб выбрал именно эту систему защиты. Следствию удалось доказать, что жертва на протяжении двух лет поддерживала связь с его супругой (мимоходом заметим, что это может объяснить часто упоминаемые отсутствия оной, неуловимой супруги Краба), но пристало ли упоминать об этом скабрезном водевиле, когда проницательность обвиняемого и проявленная им решительность, несомненно, избавили нашу страну от превращения в театр новой исторической трагедии?

* * *

Строго говоря, нет никакой разницы между лошадью и полдником маленьких девочек, если их, конечно, двое, сидящих друг напротив друга, а наблюдатель находится под столом, и при условии также, что он прилег таким образом, что ему видно только плоское брюхо лошади и четыре ее стройные лодыжки в белых носочках. Краб, наш знакомый конюх, ложится в конюшне вместе с животными, чтобы следить за спокойствием их ночей и безотлагательно обеспечить их уходом, которого часто требует их хрупкое здоровье (пневмония тоже любит приволокнуться за одетыми в кожу мускулистыми телами, она с распростертыми объятиями встречает их после скачек). Он делит стойло с прекрасной рыжей кобылой с белыми бабками, но подчас предпочитает думать, что лежит под столом, за которым полдничают две девочки: полная иллюзия — взлетающая на воздух, когда внезапно появляется мать малышек, которая выгоняет его метлой и грозится вызвать полицию.

(Через узкое зарешеченное окно своей камеры Крабу видны лишь полеты клеток с птицами.)

* * *

Что делал Краб в момент преступления? Умирал убитым.

* * *

Намерения и на этот раз были наилучшими, но метод привел к катастрофе. И вот, вопреки расчетам его матери, ежедневные удары бича не закалили характер Краба.

Вам, сударыня, следовало бы воспользоваться молотом — да потяжелее. Не стоит вмешиваться в воспитание, когда ничего в нем не смыслишь. Так и получаются трусливые и безвольные типы вроде вашего сына Краба; нечего и ждать от этой тли. Гусеницы, которая так и останется слизняком. Можете гордиться собой.

(Его личный дневник — просто шедевр. Зато жизнь Краба — сплошная неудача.)

К себе самому Краб не испытывает ничего, кроме презрения, но собственное презрение оставляет его холодным, и это безразличие настолько его удручает, что он впадает в патетику и в конце концов начинает себя жалеть, но не хочет жалости, его гордость ее отвергает, и лицо внезапно выдает определенное удовлетворение, каковое он же сам первым счел бы смехотворным, откуда и проистекает то презрение, которое он испытывает к самому себе и которое, к сожалению, оставляет его совершенно холодным.

* * *

Краб не смог бы иметь кошку. Я слишком независим, говорит он.

Краб постоянно вызывает смех у своего шута. Только он способен придать такой блеск волосам собственного парикмахера. Его личный врач обязан ему жизнью. Костюм Краба сидит на его портном так, как никакой другой. Никто не покусится на конуру его собаки, пока перед ней маячит Краб. Этим утром, в пять часов, он посреди серости двора, на пронизывающем холоде, в последний раз виделся со своим палачом. В полдень с большой помпой принял своих пожарных. Что сталось бы с Крабом без его читателей?

* * *

Велико его удивление — не то страх, не то восхищение — всякий раз, когда ему на улице или где-либо еще встречается кто-то, кого он никогда до тех пор не видел, он не может от этого оправиться: вот лицо, которое отличается от всех ему известных, не похоже ни на одно из них, какой оригинальный нос, неповторимые глаза, неподражаемый рот, бесподобная шевелюра, единственный на свете силуэт! И Краб всякий раз не в силах сдержать удивленный возглас ужаса или восторга, который в любом случае ставит его в весьма деликатное положение.

* * *

Опаздывающий Краб ширит шаг. И все равно идет недостаточно быстро. Он пускается бегом — особо не напрягаясь, трусцой. Но бегущий Краб порождает преследующих его собак, точнее, непривычная скорость перемещения наводит его на мысль о бегстве, а мысль о бегстве наводит на мысль о преследовании, а мысль о преследовании наводит на мысль о наседающей ему на пятки своре сторожевых псов, он пугается, он ускоряется, мчит сломя голову, все дальше и дальше, в ужасе, и свора сторожевых псов становится стаей волков, Краб бьет все рекорды скорости, иногда оглядываясь, чтобы посмотреть, не догоняют ли его, не настигли ли, потом ему уже нет нужды оборачиваться, он чует на затылке горячее дыхание пантер. Позже найдут его дочиста обглоданные гиенами кости.

Краб наконец умирает в той самой постели, в которой родился, потратив всю свою долгую жизнь на попытки из нее выбраться, но так и не поборов лени. И вновь его голова падает на подушку.

________________

Это все она же, возвращается каждые десять лет, чтобы вонзить ему в спину нож, а потом вновь на десять лет исчезает. И Краб ревниво хранит все эти воткнутые в него ножи, которые ранят его при каждом движении и все еще исторгают крики, но расстаться с ними он не хотел бы ни за что на свете, с такими замечательными ножами с искусно вырезанными из кости и отполированными рукоятками, с острыми серебряными лезвиями, наточенными, нержавеющими, ей-богу, судя по этим ножам, она с ним не шутит — каждые десять лет нож, потом вновь исчезает, — или, быть может, она сама не подозревает об их ценности и тем самым отдает Крабу самое драгоценное, что у нее есть, да, скорее всего, именно так: она не ведает, что теряет.

В первый раз Краб спас ее от утопления: когда она мыла руки и вода доходила ей уже до запястий, он закрыл кран. На следующую зиму, не думая о собственной жизни, Краб спас ее от пожара, который трещал всего в нескольких метрах от нее, в очаге камина, уже уничтожив четыре замечательных полена из ее мебели и вязанку хвороста; он посодействовал огню угаснуть. Еще один раз удержал ее в последний момент за руку, когда она собиралась перебежать улицу. Потом отвлек ярость собаки, вырвав у нее из рук красный резиновый мячик, на который зарился пудель, и отбросив его от греха подальше. И несмотря на все это она упорно отказывается ему отдаться и каждый раз меняет тему, стоит ему заговорить о женитьбе или рыцарстве.

* * *

Так решил король, ее отец. Поединок на копьях рассудит Краба и его соперника, оспаривающих любовь белоснежной, как слоновая кость, принцессы. Штандарты, фанфары. Под знатными дамами и рыцарями раскачивается трибуна. Принцесса замерла рядом с королем, своим отцом. Она чуть раскраснелась — еще бы, такие обстоятельства. Чернь оттеснена на край ристалища. Появляются Краб и его соперник, оба на лошади, в доспехах, копье уже зажато под мышкой, они бросают друг другу вызов, поносят друг друга, обмениваются оскорбительными словами, еще более разжигая в себе гнев и ревность. Поединок, однако же, никак не начинается. Распорядитель турнира, похоже, в недоумении, он в последний раз проверяет снаряжение бойцов, все на месте, доспехи в полном порядке, от плюмажа до поножей, два щита с гербами, два копья одинаковой длины. Но что-то его все-таки смущает, что-то не так, он готов поклясться, но никак не может понять, что именно. На трибуне растет нетерпение. Народ ропщет. Принцесса зевает. Король гримасничает. Судья отгоняет сомнения и громким голосом подает сигнал. Пусть прольется кровь. Краб и его соперник сшибаются. Но они верхом на одной и той же лошади.

* * *

Краб разглядывает женщин, их прекрасные лица, с чувством, с настойчивостью, с озлобленностью, думая, что они постареют вместе с ним, одновременно, неотвратимо, секунда за секундой, поскольку они — его современницы, и с тем он ими и обладает, их увлекает, влечет за собой к старости, дряхлости и смерти — так все устроено, ну и ладно, так держать.

Женщины с короткими волосами в один голос скажут, что отращивают волосы, тогда как женщины с длинными волосами в один голос скажут, что готовятся их обрезать; вот почему Краб, который предпочитает женщин с длинными волосами, предпочитает женщин с короткими волосами.

Они живут настолько дольше мужчин, что впору задаться вопросом, уж не рождаются ли они, умирая настолько позже, тоже чуть раньше. Краб, по крайней мере, им задается. Именно тот тип вопросов, что он перед собой ставит. Есть у него и другая гипотеза, но он с трудом осмеливается ее сформулировать: быть может, преимущественное долголетие женщин связано с тем фактом, что каждый мужчина по крайней мере раз в жизни заявляет, что готов отдать двадцать лет жизни, лишь бы добиться любви той или иной женщины, а та соглашается.

* * *

Краб не хочет, чтобы его любили из-за денег. Она не хочет, чтобы ее любили из-за внешности. И однако же они вместе.

Краб возвращается к прошлому своей жены, дабы посеять там упадок. Здесь предстоит причинить немало ущерба. В садах надлежит стать кротом, в городах — крысой, в комнатах — блохой и клопом, на пляжах — утвердиться в качестве краба. Слишком длинные ночи следует укоротить, слишком мягкие зимы ужесточить, слишком скорые поезда перевести на запасной путь. Многое нужно пересмотреть или, того лучше, устранить. Отвести в сторону многие дороги. Нагнать много туч — и пролить их дождем. Разрушить многие дома. В любом случае придется нанести множество ударов — и мужчины, которых знала его жена, пройдут на сей раз свой путь, а не то пожалеют, что ее повстречали, в сам момент встречи поймут свою ошибку. И тогда правы будут те, кто пустит себе пулю в лоб, те, кто выбросится из окна или даже предпочтет умереть, проглотив вилку: они избавят себя от страданий.

Поскольку жена, с которой он делит свои дни, оставляет за собой утро.

* * *

Крабу и его старой супруге больше нечего сказать друг другу. После шестидесяти лет совместной жизни и исполненного страсти общения они один за другим исчерпали все регистры, меняясь ролями, становясь то за, то против всего, что достойно защиты или нападения. Источник иссяк. Действительность не в силах предложить им ничего, что когда-то уже не было предметом спора между ними. Поначалу, каждый со своей стороны, они искали новые темы для обсуждения, но в конце концов сдались. Отныне они проводят вместе день за днем, не произнося ни слова.

И все же время от времени одного из них посещает вдохновение, он находит, что может сказать такое, чего еще ни тот, ни другой не говорил, несмотря на шестьдесят лет совместной жизни и оживленных разговоров, и тогда они до самого вечера пережевывают этот обрывок фразы.

Сегодня утром, например, при первых лучах солнца, уже сидя рядом с ним у окна, она сказала: — Так грустно целыми днями смотреть на грабы. И теперь, когда луна не спеша поднимается над огромными деревьями, Краб в знак согласия качает головой: да, это так грустно. И как раз тут в комнату, чтобы закрыть ставни, входит сиделка.

Позже эта же сиделка заходит в комнату, чтобы открыть ставни и подкатить оба кресла к окну.

* * *

Внезапно осознав, что мир был создан для девушек двадцати с половиной лет от роду, для них, вокруг них задуман и обустроен; что любое начинание в этом мире в конечном счете направлено на то, чтобы удовлетворить девушек двадцати с половиной лет от роду, даже направлено на то, чтобы только их и удовлетворить; что единственным смыслом существования огромной и сложной системы мироздания является удовольствие, блеск, пение девушек двадцати с половиной лет от роду; что все задействованные при малейшем усилии силы ведут к дальнейшему росту и без того уже чрезмерных возможностей девушек двадцати с половиной лет от роду, Краб собирает все подручные средства, разрывает договора, удаляется от дел и подает заявление об отставке.

________________

— Всё что вы пишете, — ерунда, бросаете слова на ветер, — говорят Крабу, и вид при этом имеют весьма искренний.

(Ветер, вспомним, который волнует склоны гор и гонит по морю волны, заставляет плясать в ночи языки пламени, разносчик пыльцы, тучегон, великий смутьян, правая половина осени, третья нога в юбке, винтовой полет бабочки, душа музыки.)

Краб не может смириться с подобными словами. Он-то знает свои границы. Границы как своих возможностей, так и гордости. Столь непомерные комплименты в конечном счете ранят его сильнее, нежели пренебрежение или оскорбление.

(Трудно угодить его тщеславию; удовлетворившись же, оно не может сдержать отвращения.)

* * *

Так и защищается уложивший Краба наповал полицейский: — Этот тип сунул руку в карман. Я подумал, что он полез за карандашом.

* * *

Краб охотно признает, что обделен высшей мудростью. И даже первым об этом заявляет. Услышав, как он говорит об этом, все громко возмущаются, протестуют: раз вы это признаете, значит вы ее не лишены. Столько людей, чья глупость совершенно очевидна, считает себя мудрецами! Напротив, трезвость вашего ума вскрывает проницательность, а то и прозорливость, истинную высоту духа, вы, сударь, по правде говоря, поразительно мудры. Краб отлично знал, разыгрывая смирение, что этими льстивыми заключениями все и кончится. Краб знал об этом, ибо он — кто угодно, но уж никак не идиот.

К тому же Краб убежден, что у него за спиной все говорят о нем только хорошее. Ну кого же еще и хвалить, как не его. Все дружно находят его самым обворожительным, самым утонченным, самым милым из знакомых. В один голос превозносят его умение держаться. Обожают его простоту, величие души, тонкость чувств. Так сожалеют, когда он уходит, стоит ему удалиться, как подымается хвалебный хор. Впрочем, если он неожиданно вернется, все пересуды тут же смолкают — надо щадить его скромность.

* * *

Вполне, в отличие от солнца, доступный невооруженному глазу, Краб демонстрирует все цвета спектра и происходит из рассеянного посредством преломлениями отражения солнечного света в капельках воды, образующихся, когда туча разрешается дождем, откуда и проистекает редкость его появления и тот восторг, который оное вызывает прежде всего у детей, каковым хотелось бы при этом до него дотронуться, как будто можно дотронуться до Краба — сие наивное желание следует отнести на счет обусловленного нежным возрастом неведения. Краб тем не менее тронут — до такой степени, что не может этого высказать. В любом случае это отличный реванш над теми, кто утверждает, будто он на самом деле не существует, будучи простой оптической иллюзией или причудливым призраком, будто в лучшем случае он является эфемерной разновидностью тумана, цветным конденсатом, бесполезным паром, а также и над другими, еще более многочисленными, кто утверждает, будто он не силен в одежде.

(Краб, встречаясь в зеркале со своим изображением, испытывает желание зайти и купить его.)

* * *

Не следует слепо доверять всему, что можно прочесть; воздадим же наконец ему должное в той области, где клевета особенно преуспевает: Краб — весьма изысканный любовник. Покидает поутру своих партнерш утомленными, удовлетворенными, захлестнутыми, чуть не утонувшими. За всем этим не стоит ни какого-либо колдовства, ни особого благоволения природы, Краб — такой же горемыка, как и все остальные (его портрет проясняется с опозданием), самого обычного телосложения. Но до того как начнется развлечение, пока они расшнуровывают, развязывают и стягивают с себя различные предметы своего белья, он тайком подсоединяет свой семенной канатик к семенному канатищу находящегося в соседней комнате носорога. Отсюда и его из ряда вон выходящие достижения.

Конечно же, не мешало бы, не откладывая в долгий ящик, восстановить образ Краба — но вот надо ли выдавать для этого его невинное мошенничество?

* * *

Нет ничего более озадачивающего, нежели следы, оставляемые Крабом за собой на песке или снегу, — каковые все же напоминают о его решительной походке и образуют узенькую, совершенно прямолинейную тропинку, без перебоев или поворотов, без возврата, дорожку, по которой легко следовать тому, кто знает, куда он идет, — озадачивающую потому, что каждый из его следов уникален, начать хотя бы с широкого оттиска левой босой ступни, затем, чуть впереди сдвинутый вправо отпечаток круглого, с трещиной, деревянного башмака, следом за которым идет третий, трехпалый, а затем — множество других, подчас на несколько километров, столь же четких, более или менее глубоких, но совершенно разных, то пальчатых, то нет, овальных, когтистых, раздвоенных, перепончатых, извилистых, с отпечатком правой босой ступни в конце, ведущим прямо к Крабу, вы и впрямь обнаружите его сидящим на скале, или на пне, или, возможно, забравшимся на дерево, неподвижным, не сводящим глаз с горизонта, как будто можно продвинуться и дальше.

(Что касается испражнений Краба, то Олимпия их сметает или сгребает, подбирает, подтирает или тщетно ищет: подчас они настолько незаметны, что могут смутить разве что мух.)

* * *

Краб чувствует, что-то вот-вот произойдет, в ветвях уже бурлят непоседливыми стрелами соки, юная весна полнится мурашками, наверняка что-то вот-вот произойдет, такая из ряда вон выходящая жара, гроза давит всем весом небес, в воздухе видно напряжение, внезапно густеет лето, тревога Краба все возрастает, что-то вот-вот произойдет, это точно, так не может продолжаться, медленное гниение, запах трупа и соломенной подстилки, осень, которая так разъедает сердца, так мутит кровь, что-то вот-вот произойдет, Краб дрожит, ужас выстуживает ему кости, каждый шаг мрачно отдается от замерзшей земли, в полом безмолвии, зима покрывает ночь своей белой тенью, Краб чувствует, что-то вот-вот произойдет, на этот раз дело серьезное, в ветвях уже бурлят непоседливыми стрелами соки.

Когда приходит весна, в носу у Краба, чтобы лучше внюхаться в аромат древесных соков, цветов, в дикие запахи нескрываемых страстей, таращатся самые настоящие ноздри, затем его температура падает, кровь замедляет бег, Краб с веселостью сносит летние перепады и мало-помалу покрывается легким пушком, предвещающим пышное осеннее оперение, непромокаемое, действенное против туманов и въедливой мороси, своим путем выпадающее к началу зимы, когда у него на теле, голове и всех членах, пробивается серебристый мех, который по мере того, как крепчают холода, становится все толще, но, несмотря на это, вы можете не сомневаться: вновь обнаружатся мнимые очевидцы — озлобленные, завистливые, — готовые поручиться, что Краб неприспособлен, стесняется сам себя, всегда на обочине этого мира, оставаясь для жизни как бы посторонним.

Краб, когда его в бок толкает ветка — поставьте-ка себя на его место, — в первый момент собирается ее срезать, даже бросается на поиски пилы или топора и, бывает, надрезает древесину, но всякий раз останавливается, в конце концов, лучше подождать и посмотреть, какие эта ветка принесет плоды, подчас это вишни, которые ему приходится оберегать от дроздов, подчас орехи, которые у него оспаривает белка, подчас груши, яблоки, их нужно оберегать от червяков — да, такому, как Краб, ничто не гарантировано даже в совершенно особых, несомненно благоприятных условиях производства.

* * *

Искусство канатоходца, конечно, сродни чуду, но когда ты уже не можешь перемещаться, кроме как по веревке, как Краб, дабы танцевать в горних, когда больше не можешь, не споткнувшись и не шмякнувшись, поставить ногу на землю, тогда гений канатоходца оказывается под сомнением, некоторые и вовсе его отрицают, аплодисменты становятся все жиже и жиже. Прощайте, поскольку именно так и обстоят дела, Краб бросается в пустоту.

________________

Не операция — чистая формальность; при пробуждении хирург преподнес ему свернувшуюся среди ваты штуковину — вялую, трубчатую, фиолетовую, аккуратно отсеченную мановением скальпеля, неприглядную, на выброс, — тот червеобразный отросток, от которого, впрочем, никакой пользы, который, как известно, не имеет в организме особой функции, хотя, быть может, постоянная угроза, каковую составляет его возможное воспаление, изначально имела своей целью задержать человека на предоставленной ему территории и ограничить его катастрофическую экспансию, удерживая, например, от выхода в открытое море, от подъема слишком высоко в горы или в небо, убеждая его остаться на месте, неподалеку от больницы: уловка природы, направленная, наверное, на то, чтобы сохранить своего рода спокойные зоны за другими живыми существами. Проявив изобретательность, человек обошел эту проблему: он понастроил повсюду больниц, и червеобразный аппендикс стал для хирургов предметом насмешки, а для больных — поводом без особого риска свыкнуться с медицинской средой в преддверии куда более насущных будущих мучений.

Итак, избавленный от ненужного придатка, который не сгодился бы и на хвост ящерке, а затем должным образом зашитый, Краб тем не менее, похоже, никак не может оправиться. Он растерял все свои рефлексы. Не переваривает пищу. С трудом дышит. Не держится на ногах. Отхаркивает черную кровь. Слишком поздно понимает, что этот ложный, бесполезный и пустой орган, только и способный, что на боль, был тем фокусом, в котором сходились принципы его жизни.

Все же иногда, пусть и редко, есть над чем посмеяться: если Краб умрет прямо сегодня, скажут, что он промелькнул как метеор!

Можно сказать о нем все что угодно, но прежде всего Краб — пусть даже до сих пор и применялись любые средства, чтобы затемнить этот факт — худший ученик в классе, последний — и с запасом, поскольку предпоследний куда ближе к первому, чем к Крабу. Промежуток между Крабом и предпоследним таков, что обусловленный им эффект искаженной перспективы чуть ли не заставляет нас подумать, что предпоследний наступает на пятки первому, что оба они, как и все остальные между ними, ютятся на одном пятачке. Навидался я их за свою жизнь, говорит его учитель, плохих-то учеников, но таких плохих, как ученик Краб, плохих до такой степени — нет, никогда, честное слово, вот кто действительно плохой ученик, я никогда не сталкивался с таким безнадежным случаем, тут в одну кучу свалено буквально все: ничего не знает, ничего не делает, ничего не понимает, ну ничего, совсем ничего, ничегошеньки, лишенный до мозга костей всяких способностей, худший из худших, среди худших из наихудших не имеющий соперников, настолько плохой, что я не могу себе представить, чтобы этого можно было достичь не умышленно, не путем обучения и бдений, ученик Краб вживе воплощает умозрительную фигуру наисовершеннейшего ничтожества, каковую некоторые из моих коллег якобы уже обнаруживали у себя в классе, с чем я не могу согласиться, поскольку они не знают воистину исключительного, совершенно уникального ученика Краба, изъятого у смерти неправдоподобным чудом своего рождения, воплощенного без пользы, без ущерба, без какого-либо разрыва ничтожества, уже такого, каким он будет, когда за ним придет смерть, к тому же он оказывает губительное влияние на своих товарищей, господин директор, ему никогда не перейти в следующий класс, исключите его. Ни о чем другом директор и не помышляет. Но как и куда его исключишь?

* * *

Краб, сам того не желая, втянулся в хоровод, излишне упоминать, что смотрится он при этом весьма плачевно. И его мрачность передается другим. По цепочке распространяется уныние. Что-то заедает. Продолжается только музыка. Мы замираем на месте, опустив руки.

И это к лучшему. Ибо бывает, что Краб увлекает всех за собой и направляет хоровод туда, где остается только рыдать.

* * *

Краб увеличивается, такова его новая идея, чтобы пополнеть, нужно есть все подряд, пить все, что попадается под руку, все проглотить и затем усвоить, ничего обратно не извергая, все удержать, занять территорию, волнами, последовательными оползнями плоти, наложить свою массу, выиграть в ширине, все покрыть, выиграть в толщине, накапливая слой за слоем, все под собой погрести, переполнить, закупорить, загромоздить, все наполнить и завоевать, занять все место.

Чтобы в этом преуспеть, нет нужды перемещаться. Он распространяется, не двигаясь с места. Сначала Краб проглатывает все, что есть у него под рукой, за этот счет полнеет, и его увеличившееся тело пользуется этим новым охватом, находит, ощупывая все вокруг, чем бы еще поживиться, за этот счет полнеет, тем самым мало-помалу, но неуклонно продвигается одновременно во всех направлениях, накатывает, присваивает силой обстоятельств окружающий мир, неустранимое, здесь стоит и не иначе, расходящееся лучами присутствие, которое выталкивает других на свои границы, не видно, что могло бы его впредь остановить, какая невозможная сытость, это тело напротив требует все больше и больше пищи, его аппетит все растет, ничто не утоляет более его голод.

Когда он все проглотит и, возможно, все покроет, не находя более ничего себе на зуб, он похудеет, его бока вновь опадут, он отхлынет, и на освобожденных от его громоздкого присутствия землях вновь зародится жизнь. Но нас при этом не будет.

* * *

Краб ищет общества стариков, поскольку им в этой жизни осталось весьма немногое, да к тому же и простейшее, его воображение воспринимает их без напряжения, ему не нужно прикладывать те усилия, которые требуются, чтобы представить в перспективе жизнь, почти целиком принадлежащую будущему, вот почему Краб так боится общества детишек, подавленный размахом задач, которые им нужно свершить, знаний, которые нужно получить, в общем, всем тем, что их ждет, тем существованием, которое надлежит пройти из конца в конец и о котором они, по счастью, не имеют никакого представления, но он-то сам без труда воображает, как проходил через это в прошлом, опираясь от слабости на собственный опыт и тем самым уже отчасти выкрутившись. Каждый новорожденный внезапно вновь ставит все под вопрос, его труды и тяготы ни к чему не приведут, коли все надо начинать заново. А у Краба нет на это смелости, не хватает энергии, он слишком устал, заранее обессилел, словно это ему пришлось начинать из ниоткуда, с нуля своего детства, и еще предстоит заново всему обучаться. Напротив, общество стариков успокаивает, Краб освобождается от тех лет, что ему остается прожить, забегает вперед, срезает путь, выигрывает драгоценное время, избавляет себя от множества испытаний и забот, от тягостного полувека в вертикальном положении.

Но совершенной, абсолютной, неомрачимой на всем протяжении его посещения безмятежности Краб достигает у изголовья покойников, потом его выставляют вон.

И в этом году снова Крабу не пережить зимы.

* * *

Вот его чемодан, большой деревянный чемодан, притом глубокий, с большим количеством отделений, он вмещает все, что нужно, чтобы починить все, что ломается: инструменты электрика и столяра, молотки, тиски, отвертки, ключи, клещи и щипцы, годные как для толстого, так и для тонкого, свинцовые трубы, клубки стальной и латунной проволоки, полный набор винтов, гвоздей, заклепок, крюков, болтов… а на закрытой крышке можно прочесть выведенное большими черными буквами слово РЕМОНТ, следовательно, речь идет не о багаже туриста: как раз такова профессия Краба, мастер по ремонту, и, чтобы поскорее вмешаться, когда его зовут на помощь, чтобы быстрее добраться на место домашней катастрофы и опередить конкурентов, ему и пришла в голову хитроумная идея собрать свое оборудование в один чемодан, каковой он, увы, не способен оторвать от земли, давным-давно растратив последние силы, и сам весь скособочившийся, разбитый и свихнутый, скрипящий и булькающий самым тревожным образом — для него уже ничего толкового не сделать, наступает, знаете ли, момент, когда, что касается временного ремонта, игра не стоит свеч, бесполезная трата сил, да к тому же надежность всегда оставляет желать лучшего, невозможно исключить возможность воспламенения, взрыва, пожара, конечно, куда разумнее его заменить. Но такое решение дается с трудом. Надо посмотреть. Поразмыслим об этом.

* * *

Врачи, к которым он обратился, порекомендовали ему умереть от рака.

* * *

Тот, кто страдает, охотно променял бы свою чудовищную боль на любую другую. В больнице Крабу (с проломленным черепом) и его соседу по койке (наступил на мину) удалось договориться, они сменяют друг друга, и их беспрестанно перемещающуюся из головы в ноги, потом из ног в голову боль легче переносить. Иногда один из них принимает на себя все муки — и головы, и ног, — а другой пользуется этим, чтобы встать и уладить свои дела. Но мучения того, кто жертвует собой, быстро становятся непереносимыми — он за то, чтобы вернуться к исходному раскладу.

________________

С годами Краб, не ускоряясь и не останавливаясь, равномерно прогрессирует: выигрывает в силе и сноровке, наращивает опыт и знания, в то время как люди его поколения начинают клониться к упадку, все менее и менее сильные и проворные, мало-помалу забывают то, что знают, то, что дал им опыт, Краб идет дальше, ничуть не слабея, продолжает, собирает новые силы, работает над гибкостью, неустанно обогащает опыт и знания, в то время как люди его поколения все реже и реже пользуются своими ногами и памятью (но детство все еще бузит у них на губах), Краб не позволяет себе останавливаться или отвлекаться, напротив, обретает мышцы и уверенность, упражняясь в искусстве вольтижировки, углубляет опыт и эрудицию, в то время как люди его поколения умирают от исчерпанности, Краб вновь забегает вперед, полный решимости до конца развить все свои способности, тогда к концу подойдет и его жизнь, приступает в это утро к изучению греческого и фортепиано.

Он вовсе не тот отрицательный герой, каким его чаще, чем следовало бы, представляют. Краб ведет свою жизнь так, как ее понимает. Он свободен, он навязывает свою волю и отрицает за кем бы то ни было право в ней сомневаться. Если так решит, будет чайником; ему достаточно только пожелать, чтобы стать бирюком. Он — полное яиц гнездо. Он — звезда, дерево, старый камень, пруд, ничто ему в этом не помешает, рысомак, лождь, захочет — и он уже глязь соводущ. Он глубиза дестрапун кранатейн. Анолзпротинолапа ра квис врин етц пле. Солиполь однако ж и катравь-ка мулить, противление бесполезно, снова вох, клюжь пот сурдину, но продолжаться такое не могло, то было чистое неистовство. Распрощавшемуся с иллюзиями Крабу придется теперь объясниться.

* * *

Краб, и это еще далеко не победа, мучительно высвобождается из камня, сначала сверхчеловеческим усилием сознания собирает разнородные гранулы, каковые в будущем составят его тело, а пока, со времен геологического прошлого, образуют ту глыбу розового гранита, из которой Краб силится себя извлечь и рассортированные, откалиброванные гранулы которой он, сообразно своим взглядам, теперь перераспределяет, потом уравновешивает изнутри массы, подрезает углы, округляет объемы, целиком погружаясь в эту решающую мыслительную операцию, и его усилия приносят обнадеживающие результаты, снаружи уже показалась совершенная по рисунку ступня, гибкая лодыжка, все началось как нельзя лучше — остается узнать, не будет ли он потом сожалеть о своей допотопной безмятежности.

* * *

Все, что он делает правой рукой, Краб должен проделать и левой; все, что он тронул левой рукой, ему нужно тронуть и правой. Как ни крути, все же бывают моменты, когда Краб радуется, что не остался четверорукой обезьяной. Когда безрассудство объединяет понятия симметрии и справедливости, все должно быть повторено, и это изматывает. Потому-то Краб и задумал, дабы упростить себе жизнь, проживать каждый день дважды, повторять назавтра, пользуясь одной левой, все, что делал накануне только правой рукой. Все переписать.

Аллергия? У Краба ее вызывает все — сено, пыльца, перья, рыба, мясо, горячая вода, холодная вода, дым, толпа, замкнутое место, обширные пространства, горный воздух, мел, уголь, собачья, кошачья, кроличья шерсть, губка, молоко, яйца, шум, вопросы, пыль, свет, аммиак, фимиам, духи. Чихая на разрыв легких и горла, Краб каждый раз удаляет из своего организма весь мир.

* * *

Краб страдает ипохондрией с тяжелыми инфекционными осложнениями.

* * *

Сбитый с ног, опрокинутый, схваченный, взятый в плен течением времени, Краб борется, поскольку не может из него вырваться, и ему все же удается отклонить его направление — теперь становится понятнее, почему его жизнь не поддается пересказу, почему не знает, как уместиться в книге, составленная из-за этого из треугольников и кругов времени. Из одного уж очень неспешного дня ему удалось даже сделать правильный восьмиугольник. И когда изогнутое, сложенное, сжатое время, испытывая внутри этих принудительных фигур или форм все более и более сильное давление, внезапно расслабится, чтобы вновь обрести свой утраченный курс, а это, увы, рано или поздно обязательно произойдет, трехсотлетний Краб мгновенно рассыплется в прах и мгновенно же канет в забвение.

* * *

Окаменевший Краб внезапно не выдерживает, не в силах больше сдерживаться, лишайники, облепившие живот и бока, слишком долго щекотали пронизывающие его кожу чувствительные нервы, он сопротивлялся, пока мог, два, три столетия, больше невмоготу, он лопается от смеха и рассыпается на мельчайшие кусочки, чуть ли не песчинки, какая разница, иначе оставалось тупо дожидаться, пока эрозия дойдет до конца, — со все растущим риском, что зимой очередные морозы сотрут тебя в порошок, а для статуи нет более жестокой муки.

Когда у вас под окнами проезжает «скорая помощь», ночью, с воющей сиреной, — и кому, по-вашему, в ней быть? — вспомните о Крабе.

________________

Кирпичный цвет, огромный скошенный лоб, выпученные глаза, неистовство, которое он по малейшему поводу выставляет напоказ… Не будем спорить, Краб не вызывает ни малейшей симпатии. Впрочем, ему на это наплевать. Он бежит общества. Избегает сборищ. Десятиногие копошатся в одиночку. Совсем не любит, когда над ним с интересом склоняются. Тут же драпает — бочком, бочком, а то и пятится раком. Если не может сбежать, смывается. Мог бы, конечно, притвориться, что с головой погрузился в раскрытую перед ним газету, и это было бы достаточно убедительно, только не хватает газеты. Еще охотнее садится в лужу, забивается под камень. И оттуда уже и носа не высунет. Если он понадобится морю, пусть оно поднимется — он не оставит это без внимания. Не помешает знать, что Краб из тех, к кому трудно приблизиться, трудно схватить. И главное — не подступайтесь к нему спереди. Тогда он ощеривается, сжимается в комок. Опаснее всего он, когда загнан в угол. Он молниеносно отвечает на каждый выпад. Руки тяжелоатлета. Стальное запястье. Конечно, славы так не сыщешь, но поймать его можно, только захватив врасплох. Нужно наброситься на него сзади. Вот почему он так нам неприятен: он пробуждает или выявляет в нас дурные инстинкты, за которыми неминуемо приходит тягостное чувство стыда. Осмелимся ли мы после этого уверять в своей верности? Что сталось с теми прекрасными принципами, которые мы себе приписывали? Перед нами предстали порочные глубины нашей природы. Конечно, мы осилили Краба. И его, конечно, держим. Но действовали мы по-предательски. И теперь нам придется жить под гнетом угрызений совести.

* * *

Краб все еще жив, но он уже не пользуется одеждой, новое одеяние давило бы ему на плечи, он больше не испытывает ни голода, ни жажды, он больше не слышит и не видит, но все еще жив своим криком, он дышит.

* * *

Когда Краб потерял левый глаз, никто не заметил, что свет внезапно чуть утратил свою яркость. Когда Краб оглох на левое ухо, никто не заметил, что громкость звуков внезапно чуть понизилась. Когда Крабу отказала левая рука, никто не заметил, что вес предметов внезапно чуть возрос. Когда Крабу отказала левая нога, никто не заметил, что расстояния между предметами внезапно чуть выросли. Но когда Краб потерял правый глаз, мир внезапно погрузился во мрак. И когда Краб оглох на правое ухо, мир внезапно погрузился в тишину. И когда Крабу отказала правая рука, внезапно стало невозможным брать или приподнимать предметы. И когда Крабу отказала правая нога, внезапно стало невозможным продвигаться или перемещаться между предметами. И теперь, когда под угрозой сама жизнь Краба, в каждом из нас нарастает беспокойство.

Краб мертв, все замерло. Боль слишком сильна. Повсюду траур. Впрочем, без него все без толку. А главное, зачем что-либо продолжать?

* * *

Благая весть: можете забросить свои письменные труды. Краб нашел-таки. Не без труда. Все знают историю: искали на протяжении столетий самые великие духом. Каждая эпоха приносила в жертву лучших, чтобы продвинуть это начинание. Многие попытки были близки к тому, чтобы достигнуть цели, как нетрудно видеть сегодня, сравнивая их результаты с итогами Краба. Подчас не хватало какой-то малости. Впрочем, все эти пробные шаги были отнюдь не бесполезны. Краб извлек пользу из неудачных опытов своих предшественников. Он не забредал в тупики, где они погибли. Он следовал сулящим удачу полупротоптанным тропинкам. Он оказался дальше. Дошел до цели. Проведенные им в бдениях и трудах ночи были наконец вознаграждены. Можете забросить свои письменные труды. Краб навсегда освободил вас от этой заботы. Остановите ваши поиски, отныне они лишены предмета. Выйдите на улицу. Развлекайтесь. Краб отыскал формулу, все кончено, его книга положила всему начинанию конец.

Краб завещал свое состояние организациям, боровшимся по всему миру с голодом, болезнями и нищетой — и, поскольку он был очень, очень богат, все эти язвы оказались быстро и окончательно искоренены.

* * *

Легкая испарина затуманила поверхность поднесенного к его губам зеркальца. Он жив! Но тем не менее его сердце решительно и бесповоротно перестало биться. На всякий случай повторили опыт с зеркальцем. Все та же легкая испарина вновь затуманила его поверхность. Он жив! Но тем не менее тело Краба, застывшее и неподвижное, уже выказывало столь редко оказывающиеся обманчивыми симптомы самого что ни на есть жесткого трупного окоченения. Никто ничего не понимал. К его губам еще раз поднесли зеркальце. И еще раз все та же легкая испарина затуманила его поверхность. Краб жив! Но тем не менее в комнате вскоре стало нечем дышать. Больше не могло оставаться никаких сомнений. И тело Краба было предано земле. Но как, спрашивается, быть с той легкой испариной, что до самого конца затуманивала поднесенное к его губам зеркальце? Это отражение его лица.

Нужно ли резать правду-матку трупу Краба?

О, конечно же, наша печаль остается все такою же живой, но все-таки утешительно знать, что Краб — всем нам известный эстет, любитель стильной мебели — на веки вечные будет путешествовать в столь великолепном гробу из массивного лакированного дуба, обитом лиловым атласом, с искусно отделанными ручками и бронзовым распятием.

Наши муки нестерпимы, но все-таки не без удовлетворения смотришь, сколько взволнованных людей идет в похоронной процессии, как длинен кортеж, несмотря на зиму, на расстояние, отделяющее дом от кладбища, и на крутой подъем дороги.

И несколько произнесенных на могиле слов, с такой деликатностью вызвавших в памяти нашего несчастного друга и воздавших должное его бесчисленным достоинствам, столь щедро расточавшимся на протяжении всей его жизни, пролили нам на душу немного бальзама. Это прекрасный памятник, скромный, как он и хотел, и, несмотря ни на что, достаточно величественный, чтобы выразить наше безграничное уважение, нашу вечную любовь и бесконечные сетования.

К нашей скорби уже примешивается нежная меланхолия, которая возвещает, чем отныне станет для нас общество Краба; когда время смягчит боль, воспоминания о нем будут вызывать у нас тонкие, изысканные чувства, сплавляющие воедино скорбь и радость и в конечном счете достаточно приятные, и новые грезы отвлекут наш дух от реальности.

Мы покидаем кладбище. Возвращаемся. Наши шаги замедляются, все еще влажные глаза не находят себе места, по губам проплывает легкая улыбка, мало-помалу мы предаемся мечтам, даем дорогу той дивной нежности, которая теперь связывает нас с Крабом по ту сторону смерти, и поэтому нам будет трудно скрыть раздражение, когда, вернувшись домой, мы обнаружим, что служащие похоронного бюро не справились со своей работой и Краб так и возлежит на спине со сведенными ладонями и закрытыми глазами, вновь превратившись в неуместный, назойливый труп, который присвоил себе кровать и причинил столько беспокойства, — мы что, так никогда от него и не избавимся? а если да, то как?

Ссылки

[1] Вот как, кстати, выглядит эмблема этого издательства: #i_001.jpg