На Маяковке, в фойе Концертного зала имени Чайковского, обосновалась модная французская кондитерская. Здесь Анна обычно назначала свои деловые встречи. Глядя на людской поток за стеклом, ей легко и быстро думалось. Вот и теперь Анна лениво тянула через трубочку свежевыжатый апельсиновый сок в ожидании риэлторов и рассеянно глядела в окно. По совету Гагика она хотела вложить освобожденные из мужнего плена деньги в недостроенный загородный коттедж где-нибудь в районе Рублевки, доделать его и сдавать в аренду. Из торгаша-коммерсанта окуклиться в благопристойного рантье. Обдумывая предстоящий метаморфоз, она даже не сразу заметила подошедших к ней бойкую улыбчивую девицу и положительного господина с солидным портфелем. Вновь прибывшие поздоровались, сдержанно улыбнулись и начали деловито в четыре руки извлекать из кожаных недр почти квадратного кофра папки с проектами.

Герман сидел за соседним столиком и от нечего делать в пятый раз перелистывал газету в поисках хороших вакансий на западных фирмах. Не найдя ничего путного, он сделал вид, что страшно заинтересован статьей о каком-то голливудском актере. Просто не хотелось подниматься и уходить из этого теплого, уютного места в холод и стужу. За восемь лет он успел отвыкнуть от сырых, мрачных русских зим и промозглых весен. Был конец марта, но недавняя оттепель обернулась снова нескончаемой тоскливой поземкой февраля. Зима, словно крокодил, клацнув ледяными зубами, уцепилась за край платьица хорошенькой доверчивой маленькой девочки-весны и упрямо пятилась, стараясь затащить ее в холодную мутность сугробов.

У Германа был плохой период. Он жил в коммуналке на улице Станкевича, которая теперь снова называлась Воскресенским переулком, в комнате покойного Модеста Поликарповича, оставленной прежними жильцами за выездом. Родители его не дождались. Отец вместо отстойного технического спирта хватанул по ошибке растворитель и загнулся прямо в гараже, а мать умерла от рака легких за несколько недель до его депортации на Родину. Сестра говорила, что мама все кашляла, а к врачу идти не хотела. В больницу попала по «скорой», потеряв сознание на улице. Оказалась очень запущенная форма, поэтому операцию даже не предлагали.

Но в их двух комнатах уже подрастала новая поросль. Сестра Германа Светка стала парикмахершей, муж ее раньше шоферил в отцовском таксопарке, и у них самих было уже двое детей дошколят, пацан и девчонка. Светка, словно под копирку, списала жизнь папы с мамой. Только мама была пропитана запахом прелой кожи, а Светка — парфюмерным ароматом лака для волос.

Герману было нестерпимо горько сознавать, что он ничем за эти годы не помог родителям, даже не попрощался с ними по-человечески. Но какой-то холодной горечью, словно это они были виноваты, что умерли слишком рано и не дождались дорогого сыночка.

Сестра была ему искренне рада. Она выросла в сердечную, смешливую хохотуху, такую же работящую, как мать, и так же любящую пропустить рюмочку-другую, как отец. Глядя на эту хорошую добрую тетку, Герман удивлялся: «Неужели это моя сестра, родная кровиночка, единственный близкий мне человек?»

Сестра его маленько побаивалась, она непрестанно улыбалась и настороженно следила за ним маленькими веселыми глазками отца. Такого красивого мужчину Светка уже давно не видела вблизи.

— Приходи к нам в парикмахерскую, я тебя народу покажу, — уговаривала она брата.

Ее муж Толик, в вечных трениках и майке с маленькой дырочкой у подмышки, все расспрашивал свояка о машинах.

Герман, когда врал, всегда всматривался в эту дырочку на майке, и ему казалось, что он ее прожигает своей брехней и она становится все больше и больше. Но Толик был в восторге. Для родни у Германа была заготовлена душераздирающая версия, как его завербовала в Америке российская разведка и как одно из заданий он не по своей вине завалил — вот ему и пришлось срочно бежать, можно сказать, в чем мать родила. Родня деликатно верила и робко терялась в догадках. Таксопарк Гериного отца давно подгребла под себя неопределенного рода коммерческая фирма, со старой «Волги» Толик пересел на новенькое «вольво» и когда к ним для подписания контракта приехали англоговорящие немцы, Герман вызвался их повозить, показать ночную Москву. Первую ночь Толик колесил вместе с ними, потом уморился. Видя, что Герман отлично водит, отдал ему машину и завалился спать. Герман куролесил с немчурой целую неделю, всем очень понравился, спел в «Метелице» для них «Esterday» и «Ах, мой милый Августин…». Растроганные баварцы отвалили ему приличный гонорар. Эти деньги дали возможность нашему репатрианту чуть перевести дух и прикупить зимние вещи. После шикарных магазинов Фриско толкучка в Лужниках прибила его своим варварским изобилием разномастного китайского барахла. В одном из рядов он заметил за прилавками забитых шмотьем палаток знакомого парня с дирижерского и старую учительницу математики. К счастью, Герман углядел их еще издалека и успел протиснуться в толкучке вбок, обойдя неприятных призраков из прежней жизни стороной. Выбрал себе кое-какие шмотки. Приоделся. Выручало только то, что на нем все сидело безукоризненно и выглядело беспечно дорогим.

Все остальное время Герман ждал прихода потерявшегося в дороге багажа, рано утром уходил из дома по несуществующим делам, бродил по городу, просто чтобы не мешать этим хорошим людям, которых судьба странным образом определила ему в родню, жить своей жизнью. Сестра с семейством потеснилась довольно легко, так как на родовую коммуналку позарились новые русские и всех жильцов должны были вот-вот расселить по бирюлевским просторам в отдельные хоромины. Светка бегала хлопотать о восстановлении прописки для брата, благо у них сохранился не только его старый паспорт, но и свидетельство о рождении, записные книжки, фотографии и даже черновики песен. Все в большой обувной коробке. Герман бодрился, обещал съехать со дня на день, но, кроме вокзала, куда съедешь? К счастью, одна из комнат уже освободилась, и Герман тихонько в нее въехал. Спал на раскладушке среди оборванных обоев в бывшей комнате Модеста Поликарповича, в которой уже успел почти четверть века пожить врач «скорой помощи» с двумя детьми и тещей. Но в тех местах, где обои были оборваны, обнажались прежние, дяди Карпа, и это было жутко и радостно одновременно. Словно его прежняя жизнь вся была заклеена чужими обоями поверх его собственной, еще живой жизни.

Он полистал записную книжку. Звякнуть, что ли, кому? К прежним друзьям в таком плачевном виде не сунешься, да и где они, прежние друзья? Иные так высоко подскочили, что вряд ли и признают. Вот Богдан, например, был простым халдеем в «Севке» (гостинице «Севастополь»), а теперь глава солнцевских, пуп и благотворитель. Да и куда Герману к бандитам? Хватит уже, намахались. Многие закадычные друганы погибли, сорвались на больших деньгах, многие, как и он, свалили из страны. Тем, кто преуспел в шоу-бизнесе, на глаза вообще было стыдно показаться. Начинали-то вместе. Да. Не было тех прежних друзей, да и страны прежней не было. Не на Родину вернулся Герман, а куда-то в другое место. Словно кто-то подменил не сам город, а его душу, характер. Все теперь куда-то спешили, что-то на ходу жрали и друг у друга клянчили. И хотя то там, то здесь за глянцевыми витринами жировала жизнь, но какая-то ненастоящая, надутая, словно радужный мыльный пузырь, словно миражный «пир во время чумы». Когда пьешь и не можешь напиться, ешь и не насыщаешься. Богатые пассажиры «мерседесов» с мигалками и бедные пешеходы были одинаково взвинчены, озлоблены.

Герман не мог привыкнуть к этой стране, приноровиться к ней, он был растерян и опустошен. Прошло уже полгода со дня его возвращения, а он все никак не мог стряхнуть с себя это наваждение, чувство, будто он случайно вышел не на той остановке и теперь растерянно озирался в поисках знакомых ориентиров. Шел 1995 год. Но по какому летосчислению?

Москва была не только столицей страны. Для живущих в России людей она была столицей истории. Уехав из Москвы, Герман попал на периферию, окраину мира, потерялся для своих и выпал из истории.

Анне Герман тоже не звонил. «Все кончено. Песцовый снег. Зима великий черно-белый фильм закрутит». Нет, он врет. Конечно, он позвонил один раз, просто чтобы услышать ее голос, но подошел какой-то мужик, и он трусливо повесил трубку. Потом он пересилил себя и набрал заветный номер еще раз. Попросил Анну, ему злобно ответил тот же мужик, что такая здесь больше не живет. У Германа отлегло от сердца — значит, не ее это мужик. Может, разменялась с родителями? Собрала вещички и переехала обратно в прежнюю Москву, как врач «скорой помощи» из поликарповской комнаты?

И вот Анна сидит перед ним, совсем рядом. За соседним столиком. Сердце его бешено застучало, забухало, затопало ногами и бросилось к самому горлу, словно собралось выпрыгнуть вон и умчаться без оглядки. Но он не вскочил, не бросился, не окликнул. Он просто смотрел на нее, и было мучительно больно и сладко думать, что вот сейчас она встанет, пройдет мимо него и скроется навсегда. Пепельно-русые волосы острижены до плеч. Освобожденные от гнета косы, они теперь разбегаются широкой волной. У нее появился новый жест автоматически заправлять пряди за уши. Анна немного округлилась в бедрах, но по-прежнему была долга телом. Красивая, элегантная женщина, погруженная в свои мысли. Дорого и со вкусом одета. «Кто там, в малиновом берете, с послом испанским говорит?» Кто же ее собеседник? Муж? Нет, вряд ли. Герман только сейчас неожиданно поймал себя на мысли, что никогда не думал, что она может быть замужем…

Она договорила, поднялась, в милой старорежимной шляпке и шали поверх длинного шерстяного кардигана, в остроносых ботиночках с перепонками, вся мягкая, пепельная, и прошла мимо, скользнула по нему незаинтересованным взглядом и шагнула дальше, потом приостановилась позади — он почувствовал это затылком, — задумалась, но не подошла, а легко продолжила свой путь. Ну вот и все. Узнала или показалось, что узнала. В любом случае решила не возвращаться. Хотелось броситься следом, схватить за руку, обнять, вжать в себя, целовать без остановки, пока все порванные ниточки не соединятся, не срастутся. Впрочем, «все чуждо мне по крови, что встречаю здесь»…

Она стояла перед ним, а он все не мог поднять на нее глаз, рассматривая ее шаль и выглядывающие из-под бахромы, как из сетей, глянцевые пуговицы кардигана. Потом осторожно взял ее руку и, поднеся к губам, не поцеловал, а лизнул несколько раз, но не чувственно, влажным языком, а мелко и сухо, как собака. Она покорно вся притянулась к нему вслед за рукой, ласкательно обняла его, прижала к себе. Он уткнулся головой ей в живот, зарылся в ее мягкую шаль и замер. Вечность приняла их под свой оморфор и схоронила на время от всех посторонних звуков в глубокой тишине взаимного проникновения.

— Как ты? — глупо спросил он, оторвавшись наконец от нее.

— Как? — улыбнулась она. — Как одинокая гармонь.

— Одинокая гармонь? Нет, ты моя одинокая гармония, — нежно поправил ее Герман. Неужели к нему вернулся дар игры слов? А он считал его утерянным на автомобильной свалке в Окленде.

— А ты? Как ты оказался дома?

— Мать тяжело заболела, ей нужна была операция на легких. А отец за три года до этого отравился какой-то дрянью в гараже.

— Но ведь здесь осталась сестра?

— А что сестра, усвистала за мужем во Владивосток, вертихвостка, вот мне и пришлось все бросить и мчаться назад. Почти все деньги, что привез, ушли на операцию, — как по накатанному соврал он.

— И как она сейчас? — участливо спросила Анна.

— Умерла, — коротко ответил он и отвернулся. Комок подкатил к горлу. Стало так горько, что он не смог спасти мать, что вся жизнь родителей прошла для него вскользь, по касательной. И теперь он сирота, и у него никого нет, никаких родителей, даже таких вот, как его.

Она не стала его утешать, просто присела рядом, накрыла его руки своими, и он почувствовал впервые за долгое время покой и целостность.

Они посидели еще с полчаса, он угостил ее красным вином. И по тому, как торопливо он открыл бумажник и как лихо достал требуемую сумму, Анна поняла, что это единственная бумажка в его роскошном потертом портмоне. В кафе было душно, и она предложила прогуляться. Он поднялся за ней и с такой тоской взглянул на их недопитые бокалы, что ей стало стыдно. «Бедняга, он даже допить не успел, — сочувственно подумала она, — может, это единственный бокал, который он может себе позволить. Может, ему обедать будет не на что».

Они медленно шли по Тверской в завихрениях колкой поземки и тихо переговаривались, очень осторожно касаясь жизни в разлуке и так же осторожно касаясь друг друга. Они не договаривались о том, как будут жить дальше. Словно все уже было решено и обговорено заранее. Но они целовались. Целую неделю они только целовались, как два изголодавшихся по ласке ребенка. Теперь перед ними предстала простая истина, не понятая ими в двадцать лет. Поцелуй — это целая жизнь. В каком-то смысле поцелуй даже важнее самой близости, так как в заключительном акте любви человеком движет уже страсть, непреодолимый сладостный инстинкт, после удовлетворения которого наступают насыщение, покой, а иногда и безразличие. Поцелуй же — это как первый глоток жаждущего. Он — выражение твоей личности в любви, он приоткрывает тайну будущей близости, ее уровень. Недаром проститутки не целуются. Ведь наслаждение близостью можно подделать, сымитировать, что часто и делают женщины, боясь показаться своим партнерам несексуальными. Ведь сейчас модно быть сексуальными. Поцелуй подделать невозможно, он говорит о тебе все и является всем. Признанием и заветом одновременно.

Они целовались допьяна, и эти поцелуи возвращали им украденную юность.

Несмотря на лихорадочное возбуждение от встречи с Анной, в эти дни Герман спал крепко и сладко, как в детстве. Вот и теперь сон был светлым и радостным. Ему грезилось, что он никогда не уезжал из дома, что с его страной не приключилось никакой перестройки и что он стоит на залитой огнями сцене дивного театра и поет легко, полной диафрагмой. А живые звуки его голоса выпархивают у него из груди в зал легкими золотистыми бабочками. Звуки, как в юности, лились из него плавной, широкой рекой. Эта река, этот рой золотистых бархатных бабочек трепетал, зависнув над залом и освещая лица слушателей, которые, запрокинув головы и затаив дыхание, восхищенно следили за этим удивительным полетом. Герман засмеялся во сне, проснулся, разбуженный собственным смехом, и тут же вспомнил, что не один теперь в этом ужасном и холодном мире. Прижавшись к нему, рядом сладко спала Анна. Во сне у нее было нежное девичье выражение лица, только короткие, но глубокие бороздочки морщин на переносице выдавали возраст. Анна часто хмурила брови, когда задумывалась. А думала она теперь о чем-то всегда.

Его любимая походила на невиданной красоты неизвестный музыкальный инструмент, который долго лежал в дорогом бархатном футляре коллекционера редкостей и радовал глаз хозяина чистотой линий, затем был похищен или утерян и целую вечность пылился в лавке старьевщика, где на нем бренчали от нечего делать хозяйские дети. А потом в лавку заглянул бедный музыкант и вывел на нем такие мелодии, что все ахнули. Кому же теперь по праву принадлежит этот инструмент?

Почувствовав во сне, что он на нее смотрит, Анна очнулась и пролепетала, не открывая век:

— Счастье мое! Таких, как ты, не было, нет…

— И не надо! — горько рассмеялся ей в такт Герман.

На следующий день она принесла ему деньги. Долго раздумывала сколько. Решила, что 500 баксов вполне приличная сумма и в то же время не такая большая, чтобы он подумал, что у нее денег куры не клюют. Герман отказывался, тогда она решительно оборвала его:

— Что же мне, встать на колени? — и попыталась. Он ее подхватил, обнял за талию, расцеловал и небрежно принял конверт. Сто долларов он дал сестре, остальное промотал в три дня. На последнюю сотку купил себе роскошный парфюм и дорогой маникюрный набор. Такая беспечность ошеломила и слегка обидела Анну: «Я столько претерпела, чтобы заработать эти деньги, а он в секунду пустил их на ветер». Она начала приглядываться к любимому и обнаружила удивительные вещи.

Он мог купить себе дорогой виноград на последние деньги, не оставив даже трех рублей на метро. Будучи без копья, он закуривал дорогую сигарету за два шага до магазина, в который они направлялись, и, сделав всего пару затяжек, легко выбрасывал почти целую у входа, никогда не задерживаясь докурить. Разжившись немного деньгами, он объедался дорогими пирожными, забыв, что дома нет даже сахара. Так человек, который может позволить себе любые сласти, пьет чай без сахара, а голодранец, дорвавшись до кондитерской, из какого-то злорадного смака выбирает себе самые дорогие сласти, причем иногда совершенно невкусные.

Он был по-прежнему хохмач. Когда она что-то покупала, он демонстративно дергал ее за рукав и капризно вопил: «Мама, купи мне чупа-чупс! Хочу чупа-чупс!» Она от души смеялась над его проделками, но что-то в этом представлении ее смущало. Позже осенило — интонации были слишком искренними.

Герман, конечно, делал слабые попытки искать работу, но она сама их пресекала. Найденная работа означала, что им придется реже встречаться, а она так боялась упустить свое позднее счастье.

— Ты возвращаешь мне Москву, Родину, жизнь. Я приехал совсем в другую страну и ошалел. Ну, расскажи мне, что здесь происходило? Эх! Как жаль, что я не проинтуичил. Но кто знал, что коммуняки завалятся, как карточный домик. Эх! Я бы развернулся!

— Да как жили? Сама не знаю, — уклончиво отвечала Анна. Она не хотела вдаваться в подробности своей жизни, звать его к себе домой, все медлила рассказать о сыне. Боялась разбить эту хрупкую чашу радости. Общение и близость с Германом что-то быстро залатывали в ее порванной жизни. Она боялась не успеть покрыть спасительными заплатками свои многочисленные прорехи и дипломатично помалкивала. Когда он ее гладил, ей казалось, что на каждом кончике его пальцев сидит по маленькому светлячку. И эти живые, вертлявые светящиеся букашки, как маленькие ловкие портные, что-то деловито перелицовывали, зашивали и подлатывали у нее внутри. Анна чувствовала, что быстро и сильно восполняется, что все в ее личности уравновешивается, встает на свои места, пускается в рост и завязывается одно с другим. Словно детский конструктор, который долго хранился просто врассыпную в картонной коробке, теперь легко и споро собирался. Анна следила за этими целительными изменениями с замиранием сердца. Например, зная, что, когда ей бывало плохо, она всегда спала в одежде, Анна теперь стала ловить себя на том, что испытывает огромное желание не только спать голой, но и ходить голой по дому или плавать в бассейне без купальника или не надевать под платье нижнее белье.

Чаще всего они покупали — причем Анна деликатно делала это заранее сама — разные вкусности и заваливались в комнату Германа, в которой Анна быстро обустроила аскетический, но домашний уют. Анне нравилась его пустая брошенная комната в пустующей квартире, из которой остались невыселенными только Герман с сестрой и зятем. Детей сестра отправила на все лето в деревню к Толиной матери, чтобы не мешались при переезде. А сами они паковали скарб, дожидаясь смотровых на новое отдельное жилье. Скоро и у Германа должна была появиться своя однокомнатная квартира, пусть и на окраине.

— Сразу приехала, как дом начали выселять, — мрачно прокомментировал присутствие сестры в Москве, а не во Владивостоке, Герман, легко возводя перед Анной напраслину на сердобольную Светку, — но я на нее не в обиде. Все вы курицы одинаковые, увидела своего петушка и… «ко-ко-ко» помчалась за ним, теперь совесть мучает. Мы с ней дружим, она мне прописку восстановить помогла и паспорт, словно я никуда и не уезжал.

Вообще я ей даже благодарен. Надоело мне в Америке, не смог я среди этих тупых америкосов прижиться. На Родине лучше. Не выношу их. Любимое занятие нации — бейсбол. Пятнадцать минут игры и три часа почесывания и поплевывания игроков. Зато зрители в это время могут с чистой совестью предаваться жрачке. А если бы я про мать не узнал, то не приехал бы. Куда? Все мосты сожжены.

Герман лгал, но это была спасительная ложь. Прежде всего — для него самого. Выдуманная им история возвращения быстро прорастала в него и стала частью его прошлого. Он уже и сам верил, что приехал домой ради умирающей матери, и эта неправда обмывала его спекшиеся раны внутри спасительными струями оправдания. Анна верила всему. Она была так счастлива, что не задумывалась о маленьких несоответствиях в его рассказах. А его изможденный вид с глубокими складками морщин профессионального героинщика на лице говорил ее влюбленному сердцу лишь о горьких переживаниях, выпавших ему на чужбине. Зато его тело, со впалым животом, слишком тонкое и худое для тридцатипятилетнего мужчины, давало ей чудное иллюзорное впечатление, что ее любовник почти мальчик. У Анны каждый раз дух захватывало, когда она видела его обнаженным. Словно она наслаждалась чем-то запретным и сладостным одновременно. Анна вспомнила, что она женщина, и познала такое глубокое, за пределами физиологии, удовольствие и радость бытия, что только сейчас поняла, почему люди часто бывают готовы отдать все на свете за обладание любимым человеком. Наступил май. Анна все перекладывала с недели на неделю возвращение мамы с Васечкой. А новая жизнь потихоньку налаживалась. К ним в гости ходил брошенный жильцами из соседней комнаты старый кот Федор.

— Ты у меня самая лучшая на свете, — говорил Герман и, глядя в ее сияющие глаза, лукаво добавлял: — Ну, в первой тройке.

— В первой тройке? — шутливо возмущалась она. — И кто же на первом месте на твоем пьедестале почета?

— Ты.

— А на втором?

— Кто-кто! Кот Федор, конечно, — сердился он ее бестолковости.

— А на третьем?

— Тоже ты, когда поссоримся.

Ссорились они довольно часто. Герман был вспыльчивым и часто говорил резкости, потом насупливался и, злясь на самого себя, по порочному кругу снова срывал раздражение на Анне. Анна сначала сильно обижалась, но скоро нутром поняла, что Герман сам очень страдает от своих желчных выпадов, и старалась пропускать эти вспышки мимо ушей и глаз, и тем более мимо сердца.

— Хотя ты и злючка, я готова идти с тобой на край света, — говорила ему после таких размолвок Анна.

— Хорошо, край света — это как один большой купон, а можно от него отрезать по кусочку на небольшие прогулки? — смеялся отходчивый Гера, просительно заглядывая в глаза, виновато прижимал ее к себе и нежно дул в уши.

«Женщины, или только русские женщины, всегда любят несчастных и страстно за них борются, отвергая гораздо более достойных, — думала о себе в третьем лице Анна. — Женщинам вообще нравятся неврастеники, психопаты, юродивые, неудавшиеся гении. Вот у Достоевского все носились с князем Мышкиным, и никто не хотел пожалеть Рогожина. А я совсем забыла о своем Гагике».

Нет, не совсем. Она довольно часто заезжала к нему на фирму, советовалась, пила кофе, болтала о жизни, но таилась и ничего не рассказывала о чудесном обретении первой любви. Гагик был привлекательным, но все-таки слишком правильным, слишком безусловным героем. И в квартире, и в жизни у него все сияло безукоризненной чистотой. «У меня даже мухи в тапочках летают», — хвалился он. За этой безупречностью могла скрываться сложность хорошо отлаженного гармоничного внутреннего мира, но могла притаиться и глубоко спрятанная патология или просто холодность, расчетливость натуры. Для южанина он выглядел слишком джентльменом. И потом, он армянин. Это, конечно, не лицо кавказской национальности, но все-таки. Неужели русских мало? Хитрожопый армяшка. Да ладно. Так только лентяи огрызаются, злясь на чужой достаток. Армяне трудолюбивые, упорные, сплоченные.

Ближнезарубежная иноземность Гагика нравилась Анне, это придавало ему определенный шарм. Вроде и чужеземец, а вроде и свой. Христианин.

В один из тихих и жарких июньских вечеров Анна с Германом, обнаженные и ловко сплетенные в одно уютное целое, лениво смотрели вполглаза телевизор. Не поднимая головы с его плеча, Анна тихо проронила:

— Знаешь, у меня есть сын, ему два годика. Завтра он с бабушкой возвращается из санатория. Он славный мальчишка.

— Да? — рассеянно произнес Герман и щелкнул переключателем программ.

Она облегченно вздохнула, вот все и открылось, и не так уж это страшно, он даже не заметил. Больше она к этой теме не возвращалась. Они еще немного посмотрели кино, потом новости, потом выпили чаю, собрались, Герман проводил ее до дома, и они договорились встретиться послезавтра на Маяковке, так как весь завтрашний день у нее будет занят встречей и обустройством мамы с Васечкой.

Ранним утром Анна уже вышагивала по платформе Ленинградского вокзала в ожидании своей маленькой семьи. Любовь, найденная и сохраненная, осветила и согрела все ее существо, а солнечные портные здорово постарались, так переткав ее сердце, что его двери и окна оказались распахнутыми настежь. Она горячо расцеловала маму и крепко прижала сына, который вцепился в нее мертвой хваткой и весь день не отпускал от себя, болтая без умолку. Так отчаянно любят своих матерей только брошенные дети. Ей было немножко совестно этой беспредельной, собачьей любви, которую она как-то не чуяла раньше. Обнимая сына, она вдруг услышала такие сладкие и сильные толчки нежности внутри, словно он родился не два года назад, а только сейчас. Полными слез глазами она вглядывалась в его открытое радостное лицо и сама с радостью обнаружила, что он напоминает ей не простецкого Николая Васильевича, а благородного Глеба Максимилиановича, бессменного на протяжении полувека профессора консерватории. Может быть, с появлением этого малыша в их жизнь снова вернется гармония? Теперь она знала, что должна стать самым верным другом своему сыну, ведь именно с ним она пройдет долгий путь к старости. И что она — самая счастливая женщина на свете, потому что еще вчера у нее не было ни одного мужчины, а теперь целых два.

Матери часто так дорожат сыновьями потому, что те, будучи мальчиками, а потом юношами и мужчинами, любят их женскую природу состарившейся. Любят их такими, какие они есть — толстыми, с поредевшими волосами или большими руками, в то время как их собственные мужья засматриваются на молоденьких девушек, с грустью припоминая, что их жены были тоже когда-то ничего себе. Сыновья — это всегда женский реванш, а дочери — женское поражение, ведь юные, полные сил девушки ежеминутно напоминают родившим их женщинам о возрасте и утрате красоты. Смириться с этим поражением может только по-настоящему материнское сердце.

Вот и у Анны сидел на коленях и жадно ее обнимал маленький мужчина. И в его судорожном объятии было обещание любить ее сгорбленной и слабой, любой, лишь бы она любила в ответ.

За всей этой суетой она только пару раз набрала номер Германа, но каждый раз подходила сестра, и Анна, смутившись, вешала трубку. Сам он не позвонил, но Анна, погруженная в радостные хлопоты и разговоры с мамой, беспечно думала о завтрашнем свидании и купалась в лучах полного и бесшабашного счастья. Утром она сама подняла и покормила Васю и все любовно приглядывалась к сыну, гадая, понравится ли он Герману. И вдруг подумала, что тот не будет сердиться на нее за Васю, если она родит ему другого малыша. Куда подевался привычный ужас перед беременностью? Анна с удивлением пробовала на зуб новую радостную мысль о втором ребенке и не могла припомнить ничего, что так мучило ее еще совсем недавно. Мысль ее вместо привычного кошмара месила пустоту и упиралась в легкомысленное воспоминание о премилом комбинезоне для беременных, мельком увиденном ею недавно в каком-то женском журнале. Да, волшебные портные, штопавшие ее, здорово постарались!

Она долго рассматривала и оглаживала свое тело, принимая душ, и думала, что стоило перенести все ужасы этой жизни, чтобы получить в конце концов своего любимого, живого и невредимого, а может быть, и сына от него в придачу.

На Маяковке Германа не оказалось. Она взяла себе сок, вынула записную книжку и начала прикидывать смету будущей стройки, и так увлеклась, что прошел почти час. Германа не было. Она позвонила ему домой. Никто не отвечал. Посидела еще с полчаса, но уже как на иголках, и решилась ехать к нему. Поднявшись на нужный этаж пешком — лифт почти никогда не работал, — она позвонила в дверь и, послушав гулкую тишину за ней, щелкнула в замке своим ключом: сестра с мужем должны были еще вчера уехать за детьми в деревню. А на следующей неделе Герман сам уже мог переезжать в просторную новостройку в Митино с дивным видом с последнего, семнадцатого, этажа на петляющую Москву-реку вдали.

Анна тихо вошла. Открыла дверь в его комнату. Хозяин лежал одетый, но небритый и трясущийся какой-то противной мелкой трясучкой, согнувшись и подобрав под себя колени, как эмбрион, на незастеленном матрасе и совершенно безумными, мутными глазами внимательно смотрел на стену. У батареи стояли и валялись стеклянные поллитровки из-под водки и пластиковая пузатая двухлитровая пивная тара. Анна потрясла Германа за плечо. Он как будто очнулся, взглянул на нее, схватил за руку и привлек к себе. И объятия этого пьяного дрожащего человека были ей дороги и («Поразительно!» — отметила про себя Анна) желанны. Рядом с постелью валялась рапира. Когда-то давно Герман занимался фехтованием, и хозяйственная сестра сохранила ее вместе с остальными пожитками беглеца.

Анна попыталась приподнять его и повести умыться. Он вроде согласно замычал, дотащился с ней под руку до раковины, даже наклонился над ней, потом отрицательно покачал головой и с бессмысленной улыбкой побрел прочь. Вдруг глаза его округлились, он оттолкнул что-то от себя в воздухе и опрометью бросился в комнату. Его неопытная провожатая в недоумении замерла. Через секунду он уже мчался обратно с рапирой в руках прямо на Анну. Та едва успела отскочить в сторону, больно ударившись локтем о стену.

— Берегись, любимая, я никому не дам тебя обидеть. Я убью их. Что, испугались? — грозно крикнул он кому-то в ванной и начал шарить гибким клинком рапиры под раковиной, гремя тазами.

— Что ты стоишь колом, дура?! — неожиданно грубо оборвал он Анну, которая пыталась что-то пролепетать. — Хватай, бей их тазом!

Анна попятилась, чувствуя, что погибает.

— Ушли, гады, — огорченно вздохнул Герман и, обернувшись, поймал испуганный взгляд Анны. — Что? Не веришь? — Он прыгнул к ней и, больно схватив за руку, потянул на пол. — Смотри, вон одна маленькая чертовка сидит там, в самом углу. Такая верткая, — злобно фыркнул Герман и длинно, грязно выругался. Анна почувствовала, что ее сейчас вырвет от страха, она вдруг ясно вспомнила, как вывернула на нее из-за угла красная «девятка» и как до последней секунды балагурил Егор, пока не уронил ей на колени тяжелый револьвер со взведенным курком. Все ее существо сжалось и выскочило, выдавилось в другое безопасное измерение. Из этого параллельного мира отрешенная и спокойная Анна мягко ответила:

— Давай задвинем ее тазом и закроем дверь на рапиру, тогда эта тварь не сможет выйти. — И, энергично прихлопнув тазом об пол, Анна деловито взяла из рук озадаченного Германа рапиру и, выведя его из ванной, ловко заклинила вход стальным смертоносным жалом. — А ты иди в комнату. Я ее еще немного покараулю.

Герман послушно поднялся и враскачку побрел в сторону комнаты. По дороге он остановился, раздумчиво оглядел коридор, вынул из ширинки пиписку и стал деловито метить углы. Анна, никогда не видевшая вблизи, как писают мужчины, залилась краской и замерла от любопытства, не в силах отвести взгляда от импровизированного фонтанчика.

«Вот откуда эта вонища в комнате. Он метил углы от чертей. У него белая горячка. Он может меня убить», — вяло подумала Анна. Как только Герман зашел в комнату, она выдернула рапиру, метнулась к входной двери, выскочила на лестничную клетку и запустила сверкнувшей змеей клинок далеко в колодец лестничного пролета. Потом, придерживая дверь ногой, чтобы не захлопнулась, она нащупала у себя в кармане мобильный и набрала телефон Гагика.

— Гагик, мне трудно тебе сейчас все объяснить. Пожалуйста, пусть твоя секретарша поможет мне найти врача-нарколога. У меня друг в запое.

— Анна, с тобой все в порядке? — тревожно спросил тот.

— Да, спасибо, я тебе потом перезвоню.

— Хорошо, я переключаю тебя на Аллу Евгеньевну, береги себя.

Через полчаса в подъезд вошли два молодых человека с чемоданчиком и штативом для капельницы. Все это время Анна провела на лестничной клетке и только следом за ребятами боязливо вошла в квартиру и заглянула через их плечи в комнату. Герман смирно лежал на матрасе, трясся и зло скалился по сторонам. Больше всего она боялась, что он будет драться с врачами. Но двое крепких улыбчивых парней, чем-то напомнивших ей Николая, быстро оглядели обстановку и стали распаковываться.

— Он буйный, осторожнее, — выдавила из себя Анна, боясь, что они уйдут, и стыдясь, что вляпалась в такую ситуацию.

— Если будут осложнения, это обойдется вам дороже, — добродушно успокоил ее один из них и широко улыбнулся собственной удачной шутке.

— Сколько дней запой?

— Не знаю, наверное, три, — неуверенно ответила Анна. Весельчак наклонился к клиенту и легонько хлопнул его по плечу:

— Привет, старик. Давно не виделись. О! Да у тебя тут пир горой!

Герман встрепенулся, привстал на постели, но драться не стал.

— Тяжело тебе, друг? — участливо спросил второй, быстро устанавливая капельницу. — Сейчас полегчает.

— Я присяду? — весело скалил зубы первый. — Давай руку, дружище!

Одним легким движением он распахнул в локте руку Германа. В пальцах у него, как у фокусника карточная колода, мелькнул шприц. Герман, продолжая таращить глаза, сделал слабое отмахивающее движение, но тут же затих. Три минуты спустя по тонкому желтоватому пластиковому желобу к нему в вену уже устремилась живительная влага покоя и умиротворения.

— У нас есть часа два. Чаем напоите? — спросил врач. — Да, кстати, после капельницы его нельзя оставлять одного. Мы ему снотворное дали, чтобы он проспался, так что он будет дрыхнуть до утра, но за ним надо проследить. Потом пусть «лимонтар» пьет он остатки отравления уберет и мозги почистит. Воды побольше минеральной.

— Скажите, ребята, он алкоголик?

Они посмотрели на Анну и весело фыркнули:

— Да ваш голубчик не только алкоголик, но и наркоман. В прошлом уж точно. Явных следов нет, но сам рисунок вен и пигментация на коже изменены. Он, наверное, с «герыча» соскочил, а алкоголем просто тягу, когда подкатывает, заливает.

— Ты что, с «герыча» не соскакивают, — не согласился с ним коллега.

— Как видишь, бывает. Видно, сильный мужик или лечиться подперло. Такие чаще всего быстро допиваются до чертиков и попадают в психушку. Вы за ним последите. От героина вялость, отрешенность, а от «винта» человека может пробить на смех или на обжорство, машину винтовой ведет, как самолет.

— Да, — с радостной торопливостью подхватил другой, — все винтовые буйные. Кокаин тоже дает активный приход.

Тогда человеку все нипочем, он думает, что может горы свернуть. Все, кто сидит на траве, страдают сушняком. Словно их сорок лет по пустыни водили, воду лакают и лакают. Если зрачки маленькие, как точка, — клиент только укололся. Если большие и не сужаются на свету, значит, скоро понадобится доза или его начнет ломать.

Проведя с хозяйкой ликбез, ребята стали оживленно обсуждать между собой, почему нельзя соскочить с «герыча» и прочие животрепещущие детали своего бизнеса. Два сильных, здоровых мужика говорили об этих несчастных, как о стаде баранов или коров, которых надо проштамповать клеймами и выбрать парочку для будущего ошкуривания. Спокойно и буднично. Они давно скинули этих бедолаг со счетов человечества. Так, материал, контингент. Бракованный причем. Как в лагере или в тюрьме, когда от заключенных остается только внешнее подобие людей, но сами они уже не люди, а зеки. Скорлупа от выеденных яиц.

Анна сидела со скорбным лицом, словно в доме был покойник, а два веселых гробовщика трескали бутеры и травили байки про нарков. Ей хотелось хрястнуться как подкошенной об пол, выть, рвать на себе одежды, биться головой о стену, но два весельчака спокойно прихлебывали чай и хитро поглядывали на нее: пора, мол, за вашего красавчика расплачиваться.

— Спасибо вам, ребята, — с трудом проговорила Анна, доставая стодолларовую бумажку.

— Не за что. Звоните еще.

— Больше алкашей, хороших и разных. Если решит зашиться, тоже обращайтесь. Я вообще-то по специальности хирург, — разоткровенничался в дверях врач, — но семью-то надо кормить! — И, сунув ей импровизированную визитку с домашним телефоном, радостно насвистывая, заспешил вниз.

Анна механически прибралась в комнате, выставила бутылки на подоконник соседней лестничной клетки, чтобы сестра не догадалась о случившемся. Спустилась в палатку за минералкой. Вымыла полы. Постирала его белье. Сполоснула посуду. Герман мирно спал, тихо постанывая. В комнате стоял ужасный дух перегара, старости и лекарств. Только сейчас она догадалась открыть форточку. Она забралась с ногами на подоконник и, обхватив колени, стала внимательно вглядываться в силуэт на матрасе. Гера застонал во сне. Она спрыгнула с подоконника, подошла, укрыла его пледом и прилегла рядом. Он повернулся к ней лицом и, глядя на нее пустыми глазами, совершенно ясно произнес:

— Предательница, какая же ты предательница. Ты ему сына родила. Ему, а не мне.

Анна еще раз заглянула в его раскрытые, полные сновидений глаза.

— Дай попить, — тихо попросил Герман, но, когда она поднесла к его губам стакан с минералкой, несчастный так и не смог сделать ни одного глотка и снова отключился.

«Вот так картина! — грустно подумала Анна. — Теперь понятно, почему он запил. — Значит, он не смог ей простить, что она родила ребенка от другого мужчины? Рожая детей, ты теряешь мужчину? — Все это была ерунда, дорогой. Пена. Дешевые понты. Теперь-то я знаю это точно. И ты узнаешь, если сможешь. — Вот, оказывается, каков ее избранник. Она провела рукой по его небритой щеке. — А действительно, каков?»

С недавних пор ее мозг приобрел новое качество. Он теперь все время ударно трудился, как случайно запущенный и забытый Господом вечный двигатель, у которого заклинило выключатель. Он терроризировал теперь свою хозяйку, все время требуя информационной загрузки. Даже засыпая, Анна чувствовала ровное гудение его силовых линий в голове. Заметивший в ней эту перемену насмешливый Герман как-то сказал: «По-моему, Господь дал тебе мозг в утешение, вместо члена». Даже в самые драматические моменты, когда, казалось бы, надо и возможно жить только сердцем, мозг продолжал анализировать ситуацию с холодным превосходством третейского судьи. Ее цепкий, огромный ум нуждался в работе, как легкие нуждаются в воздухе, а паровозная топка в угле. Вот и теперь, пробиваясь через боль сердца, он хладнокровно пытался вычленить стержень людей такого типа.

«Они эгоисты, полны гордыни и самодовольства, — монотонно бубнил свое разум. — Ужасно то, что это самодовольство имеет под собой некоторое основание, так как природа обычно щедро наделяет их различными талантами. Беда в том, что человек со многими дарованиями часто не добивается ничего, так как ничем не дорожит, ибо все получает слишком легко.

Зато эти таланты дают ему возможность считать, что все вокруг второсортные особи, кроме его величества. Все человечество — это рабочие муравьи, а они соль нации, муравьиные матки, хотя на самом деле — трутни.

Они любят хвастать и привирать, когда надо и не надо. Иногда настолько талантливо, что сами верят в свою ложь. Живут и чувствуют на грани реальности и вымысла.

Они не способны ни к какой систематической деятельности, предпочитают предаваться неге и безделью, но иногда вспыхивают какой-нибудь идеей и тогда бывают чрезвычайно упорны и настойчивы, но на короткое время.

Они дают сладкие обещания и говорят именно то, что ты жаждешь услышать и во что жаждешь поверить. Поэтому их слова часто звучат как пароль, открывающий все двери.

По большому счету они очень несчастны. Всегда не в ладах с собой. Им трудно выносить самих себя. Они всегда одиноки. Их посещают минуты мучительного осознания своего истинного положения и жалкой растерянности перед жизнью.

Они артистичны. Внешне необыкновенно привлекательны. От них исходит сексуальное обаяние, парализующее женщин. В них маленький моторчик по производству феерии. Если он заработал, ни одна не устоит. Они потрясающие любовники, с которыми можно ощутить всю глубину и полноту чувственного счастья. Они нежны, ласковы и разнообразны в ласках. Они потрясающие целовальщики.

В них остается всегда что-то юношеское, то, что идет от незрелости личности. Они очень ребячливы и поэтому безответственны. Ребячливость отменяет ответственность. С ними вы всегда чувствуете себя молодой девчонкой. Они максималисты в чувствах. Могут только любить, забыв обо всем на свете. Кормить их должен в это время кто-то другой.

Они потрясающие интуиты. Они бросят вас за час до того, как вы подумаете, что вам все это начинает надоедать.

Они умны, остроумны, быстры на насмешку и иронию и часто обижают людей без причины, только для красного словца или чтобы подпитать свою гордыньку. Они обладают великолепным критическим умом, который им отказывает, только когда речь заходит о них самих.

Они тратят деньги без разбору и часто совершенно бесцельно, будто хотят поскорее избавиться от них, словно те жгут им руки.

Это вымирающий тип, так как на свете все меньше сентиментальных женщин, готовых им служить до самопожертвования. Их надо беречь и оберегать от жизни. Они, как слишком породистые коты, не выносят ее сквозняков.

Они щеголи и любят хорошо одеваться. Обладают прекрасным вкусом.

Если они в хорошем настроении — вы самый счастливый человек на свете. Если в плохом — убегайте со всех ног, вы можете быть больно ранены их гадким и ядовитым языком.

Они не волки, но и не барбосы. Скорее дикие собаки Динго. Одичавшие овчарки».

Что ж, именно эта дикая собака Динго ей и нужна. Именно она — кусачая, как капкан, — и есть ее половинка. Ладно, видели мы капканы и пострашнее. Плавали, знаем. Теперь ее уже ничем не напугаешь, ничем не оттолкнешь. Жизнь и так сыграла с ней слишком злую шутку, расставляя ей ложные флажки по пути следования. В первый раз она встретила Германа в девятнадцать. Тогда она только слегка пригубила предназначенную ей чашу с нектаром, а теперь, когда ей тридцать пять, для нее осталось всего несколько глотков на самом дне, и то с осадком. Весь прекрасный сок жизни, предназначенный для Анны, был безалаберно расплескан хозяином в дороге или воровски выпит другими. Что ж, она не будет обиженно отказываться от опивок. Она соберет все со дна, все до последних горьких капель. Возможно, только тогда это наваждение отступит. Что-то ведь приворожило ее к Герману. Банально думать, что это был только «член семьи». Нет, главной притягательной силой оставался все-таки голос. Хотя его завораживающий баритон оказался богаче и глубже хозяина, но своим наличием, присутствием в его жизни голос указывал, что и человек, в котором он поселился, тоже уникален, раз именно его выбрали обладателем такого дара. Голос подталкивал наверх своего носителя, обещая выход вместе с ним за обычные горизонты бытия. Соприкосновение с могучим, пусть и невостребованным, талантом гипнотизировало Анну и давало ей надежду проникновения в иные, недоступные ей миры. И хотя с музыкой давно было покончено, голос Германа все эти годы тихо звучал у нее в ушах, заглушая многие фанфарные, но бытовые звуки. Именно этот голос, а вовсе никакая не секретарша в небесной канцелярии, нашептал ей строчки ее белых стихов. Его отзвуки она слышала всюду: и в счастливом смехе Васечки, и в треньканье трамваев в хрустальном январском воздухе, и в бормотании ветра в пасмурную летнюю ночь. Это был голос самой жизни.

Она любит — это сейчас главное. Когда человек входит в пору зрелости, огромную ценность приобретает не чувственное наслаждение, а само ощущение желания этого наслаждения. Именно само наличие желания, а не удовлетворение его, делает тебя живым. Всем трудно расставаться с мечтами юности и горько видеть, что молодость уходит. В молодости так много проблем, что ее не замечаешь, а в зрелости — не важно, преуспел ты или нет — каждый отсвет юности становится для тебя на вес золота.

Анна поднялась с матраса, пошла в ванную и, намочив полотенце, стала нежно обтирать свою бессознательную половинку. Она очень любила его тело, ей нравились все его изгибы, родинки, шрамы. Оно было совершенно родным. Фактически он подарил ей второе тело, мужское, позволил проникнуть в него, понять, как оно создано, чем дышит. «Мой Вася будет подрастать, и я смогу наблюдать все этапы взросления этого другого тела, — вдруг подумалось Анне. — А все-таки трудно быть мужчиной. Все от тебя чего-то ждут. Силы, достатка. Женщины ждут заботы и покровительства. Мужчины взаимовыручки, успешности и бесшабашности. И не просто ждут, а постоянно подсознательно требуют. От рождения до гробовой доски к мужчине предъявляется уйма претензий. А если он не в состоянии быть супером? Если это вообще не его природа? Над ним смеются. Его презирают. Жизнь мужчины полна всяческих комплексов неполноценности. От женщины никто ничего не требует. Чтобы жизнь ее была оправдана, достаточно иметь ребенка, или мужа, или, на худой конец, хотя бы больную маму. А уж какая ты мать, жена, дочь — никого толком не колышет. Спряталась за ширму, и слава Богу!»

Вот он лежит перед ней, потерянный гений, бесполезный талант, как нераскрывшийся, но уже сорванный бутон. А сама она так уж хороша? Двадцать лет было отдано совершенно не нужной ей музыке. Еще десять ушло на борьбу за деньги, процветание и комфорт, но бизнес тоже не стал ее призванием. Какое еще геройство в ее активе? Она убила ребенка от любимого мужчины и родила от нелюбимого! Молодец! Причем увела этого нелюбимого от жены с ребенком, разрушила семью! Расстреляла двух неизвестных человек! Шантажировала своего бывшего любовника и партнера по бизнесу, чтобы отнять свои деньги у нелюбимого мужа! Исправление одних ошибок только приводило тс совершению других. А ведь она умна, красива, богата. У нее есть все, чтобы ее жизнь была полнокровной и потрясающей. Где та реперная точка, проскочив которую она двинулась не в ту степь? Ей не хватает идеи. Не хватает большой сильной идеи, для чего жить. Без дальних перспектив ее могучая натура задыхалась, все становилось ненужным, пустым.

«Нужна цель. Мощная, соответствующая моему норову. Но где ее взять? Мы все, вся страна, как слепые, бредем по зыбкому болоту, и у нас нет посоха, чтобы опереться на сухие кочки, нет путеводной звезды, чтобы освещала нам путь и говорила об утре, которое обязательно наступит. Мы все, бедные и богатые, просто потерявшиеся дети с сумятицей в голове и с тоской в сердце, усталые путники в ночи. Как я могу помочь Герману, тем более осуждать его, если сама не знаю, зачем живу. Без веры хоть во что-нибудь и ясного ощущения смысла собственного существования нельзя бросаться спасать другого, так как ты сам близок к погибели. Я только могу быть ему другом и радоваться каждой проведенной вместе минуте».

Она сидела на постели и с ненужной тщательностью обтирала каждый палец у него на руках. Было уже около часа ночи. Она позвонила домой. Мама сонным голосом пробурчала что-то невразумительное, но мирное. Она так уверилась в лидерстве дочери, что полностью сдалась на волю победителя.

«Пусть у меня нет цели, нет идеи, нет веры и нет надежды, но у меня есть любовь и есть долг перед двумя человеческими существами, одно из которых произвело меня, а другое произвела я». Анна впервые с благодарностью подумала о своих близких. Хорошо, что жизнь заякорила ее. Она вернулась в комнату, не раздеваясь, прикорнула рядом с тихо постанывающим Германом и сладко заснула. «Хуже уже быть не может, ведь хуже некуда. Мой возлюбленный наркоман и алкоголик, стоящий одной ногой в сумасшедшем доме», — удовлетворенно заключила она и опустила на свой воспаленный мозг, как на клетку с говорливым попугаем, платок сновидений.

Но утром оказалось, что она не права. Может быть еще хуже.

Герман очнулся, оглядел комнату. Анна сладко потянулась, поцеловала его и, привстав, подала ему минералку.

— Тебе надо больше пить, — сказала она и поперхнулась двусмысленности фразы.

Он тоже усмехнулся, еще раз внимательно обвел комнату глазами, легко, но настойчиво высвободился из ее объятий, отстранил бутылку минералки, поднялся и долго ковырялся в шкафу. Потом, выбрав какую-то одежду, пошел в ванную. Через полчаса он появился с красными глазами, но гладко выбритый и щегольски одетый. Анна хотела так много ему сказать, мысли толкались у нее в голове. Но Герман начал первым. Спокойным, будничным голосом он сказал:

— Спасибо, что ты мне помогла. Извини меня, если можешь. Но сейчас я не хочу ни о чем говорить. Я прошу тебя уйти. Не беспокойся. Такого больше не повторится. Я позвоню тебе.

— Когда? — в полной растерянности тупо спросила Анна.

— Когда смогу.

— Но почему это случилось? Это как-то связано со мной?

— Я не хочу сейчас об этом говорить.

— Это потому, что ты узнал, что у меня есть сын, — не выдержала Анна, — а ты что думал? Бросил меня, а теперь упрекаешь, что я родила ребенка? Ты же ничего не знаешь!

— Я не хочу сейчас об этом говорить, — твердо оборвал ее Герман. — Я люблю тебя. Ты — единственное, что осталось у меня в жизни. И если я смогу тебя простить, я тебе позвоню.

— Простить? — ахнула Анна. Весь мир, все смирение, все понимание жизни, которое снизошло на нее сегодняшней ночью, с головой накрыла волна гнева. — Я корчилась все эти годы, чтобы выжить. А ты собираешься меня простить! За что? За то, что я не сдохла? Что сохранила себя? Нашу любовь!

— Я не хочу тебя слушать, — твердо повторил Герман. — Если ты сейчас не уйдешь, я уйду сам.

Анна боялась броситься на него. Весь этот порочный круг гнева, взаимных обвинений и бегства они уже проходили. Анна медленно, давая ему время одуматься, поднялась и вышла в коридор. Она довольно долго стояла в пустоте этого нежилого коридора и почему-то с нежностью думала, что именно здесь носился ее маленький Герман с перекособоченным ранцем на плечах, размахивая матерчатым мешком на резинке со сменной обувью, которым так удобно было в школе шарахать друг дружку по голове. Ярость оказалась не атомной бомбой, а хлопушкой. Прощение, дарованное ему этой ночью, что-то сильно переменило в ней. «Ведь у меня была целая ночь на раздумья. Почему я отказываю ему в том, что прошла сама? Не факт, что это произойдет сразу. Он прав, мне надо запастись терпением и подождать», — решила Анна. Впервые за долгие годы мир с самой собой вернулся в ее жизнь. «А шарик вернулся, а он голубой!» Нет, у нее еще есть время. Она сама отпустила этот шарик. Прощение подарило ей свободу.

Прошло недели две. Герман не звонил. Анна полностью погрузилась в жизнь семьи. Васечка был уже в том возрасте, когда с ним было интересно разговаривать, открывать ему мир, а мама все названивала своему полковнику Генштаба и бегала выбирать себе новые занавески в комнату, потому что хотела пригласить его в гости в Москву в самое ближайшее время. Смешно сказать, но мир военных оказался ей куда ближе и понятнее мира музыкантов. Так на старости лет Анна-большая обрела наконец истинную опору в жизни — вооруженные силы страны с бравым полковником во главе. И ей было глубоко безразлично, что тот был уже пять лет в отставке. Для Анны Павловны полковник был самый что ни на есть действующий.

Анна-младшая быстро подыскала Васечке няню из своего же подъезда, и жизнь начала входить в обычное русло. Недостроенный дом на Рублевке уже сверкал матовыми финскими стеклами и глянцем дубового паркета. Анна с воодушевлением занималась его благоустройством и поиском дачников. Васечку она теперь часто брала с собой, и его компания ее очень согревала. Оказалось, что это не так уж и страшно, иметь ребенка, тем более что он уже сам просился на горшок и даже пробовал вытереть попу.

Среди этих приятных хлопот раздался звонок Гагика, который пригласил ее в Большой театр на «Жизель». Это не было частным, романтическим приглашением, а скорее культмассовым походом новых русских в театр для разнообразия декораций к переговорам. Они тихо прошуршали на трех дорогих автомобилях к седьмому боковому подъезду и были встречены услужливым вахтером в ливрее и старорежимной дамой с высокой прической в строгом темно-красном костюме и с брошью, скрепляющей высокий воротник белой блузы. В вестибюле глаз радовали малюсенький, номерков на двадцать, обитый бархатом гардероб с высокими венскими зеркалами по бокам и широкая царственная лестница на второй этаж. Такой же улыбчивый и немногословный метрдотель провел их в обставленный старинной помпезной мебелью столовый зал. На хрустящей скатерти огромной столешницы красного дерева, выгнутой красивым овалом, был изысканно сервирован легкий ужин. Рядом с начищенным старинным столовым серебром и тонким фарфором тарелок, увитых вензелями, переливался на свету хрусталь фужеров и радовали музейной замысловатостью выделки графины с красным вином и посеребренные инеем штофы с водкой. Ни один звук не проникал в эту величественную обеденную залу с канделябрами, словно за стеной и не было никакого Большого театра. Старорежимная дама, оказавшаяся администратором, скромно появившись в дверях, пригласила гостей на театральное действо и чинно препроводила их в царскую, или цековскую, — в общем, в роскошную боковую ложу. Один шаг и привычный Большой засверкал огнями, зашумел людским гулом. Все танцы были хитроумно сконструированы хореографом так, что последний грациозный поклон или наиболее эффектный прыжок были всегда обращены танцорами в сторону их ложи. Первое отделение гости учтиво высидели, но после антракта в ложу вернулась одна Анна. Остальные остались обсуждать что-то в обеденной зале. Люди они были серьезные, важные, но все, кроме Гагика, дикие, хотя и русские, поэтому поход в Большой был для них наподобие посещения первоклассного закрытого ресторана с варьете, где роль кардебалета исполняли артисты Большого. Она сидела одна в своей царской ложе и тепло, впервые без боли вспоминала, как много лет назад прорвалась с Германом сюда на гастроли Ла Скала. За неимением лучшего они забрались на самый последний, пятый, ряд самого последнего, четвертого, яруса и все смеялись, что даже места им достались 43 и 44, то есть самые последние. 45-го места просто не существовало в природе Большого. Они сидели под самым куполом, слушали потрясающую Фьиоренцу Коссотто и гадали, что там происходит внизу, так как две трети сцены от них были сокрыты. Зато можно было разглядеть все трещинки на пятках у муз на театральном потолке. А в антракте их соседи — какие-то сухонькие и легкие, как перышки, старушонки — тихо ели принесенные из дома бутерброды, так как они не могли себе позволить пойти в буфет, и даже угостили от своих щедрот двумя дольками мандаринов Анну с Германом. Гера тогда растрогался, сбегал в буфет, принес всем шампанского и целую колоду шоколадок.

После спектакля Гагик переместился со своими переговорщиками в «Монолит». Те же вензеля и помпезность, но нового, клубного, образца.

— Побудь с нами. Мы уже закончили с делами. Ты мне поможешь их развлечь, а потом мы их проводим и поговорим, — попросил он Анну.

Анне самой было интересно побыть среди этих новых воротил, или, как их теперь называли олигархов. Ей хотелось подметить, чем именно эти люди отличаются от всех остальных. Что позволило им так стремительно преуспеть в жизни? Но первым впечатлением была скользкая безликость, быстрота тусклых, но цепких взглядов и нехорошая осторожность в словах. Внешность у всех была одинаково канцелярская.

— Ну, что у тебя стряслось? — спросил он, когда его друзья раскланялись и разошлись по «шестисотым» «мерседесам».

Анна мягко в общих чертах рассказала ему об одном своем друге, попавшем в беду. Гагик внимательно слушал и быстрым движением потирал нервные руки.

— Мы можем найти ему и врачей, и работу, но главное, чтобы он сам этого хотел. Люди выбираются и из больших передряг. Важно только желание.

— Но как же все говорят, что, когда человек пьет, он становится безвольным?

— Ерунда. Он становится безвольным, когда надо заниматься вещами, к которым он потерял интерес, — семьей, работой. Но когда речь заходит о бутылке, он проявляет чудеса находчивости и воли к достижению цели — нажраться. Пойми, есть люди, которым нельзя помочь. На них можно изливать потоки нежности и заботы, надеясь, что вот сейчас, вот-вот, они поднимутся и станут на ноги. Пустое. Они никогда не встанут на ноги, они инвалиды детства. Их надо или бросить, или примириться с тем, что ты будешь всю жизнь выступать в роли протеза. Анна, я не хочу, чтобы ты стала инвалидным креслом!

— Ах, Гагик! Ужас моего положения заключается не в том, буду я инвалидным креслом или нет, а буду я вообще или нет. «Мне 35 лет, и еще ничего не сделано для бессмертия», как говорил чеховско-михалковский Миша Платонов. Половина жизни прожита и, по-моему, впустую. Образование, карьера, семья — это всего лишь дань обществу, как ширма, что ли. Единственное, что сделала я стоящее, — это заработала деньги и теперь могу обеспечить себе и своим близким нормальное существование…

— Знаешь, это тоже немало. Миллионы людей не смогли этого сделать и бьются каждый день, как рыбы об лед, только чтобы прокормить себя и детей.

— Хорошо, я получила экономическую независимость, и что дальше? Бизнес оказался не моей стезей. Я просто воспользовалась случаем. Путешествовать по миру? Коллекционировать шубы? Удариться богатой барынькой в благотворительность? Сопливым сиротам носы утирать, пока они тебя ножичком не пырнут? Все кажется мне бесполезным. Понимаешь, может быть, это прозвучит глупо, но я чувствую, что со всем нашим миром что-то не так. По телевизору гоняют многомиллионную рекламу пива, а сотни тысяч больных загибаются без лекарств. Люди ходят на концерты, как мы с тобой, сидят в дорогих ресторанах, а в это время наших мальчишек убивают в Чечне. Но даже если я сейчас пошлю все свои деньги этим парням в окопы, ничего не изменится. Денежки разворуют по дороге, вслед за этим на меня наедет налоговая, даст наводку государевым людям, а те радостно обчистят легкую добычу и отрапортуют, что завалили коррумпированного Корейку с нетрудовыми. Мы — словно в какой-то бандитской шайке в дремучем лесу, а ведь это конец двадцатого века. Понимаешь? Третье тысячелетие на носу, а мы все те же. Лживые, жадные. И за границей не лучше. Какая-нибудь Мадонна, ладно, она хотя бы поет, а даже просто топ-модель, которая демонстрирует чужие тряпки, зарабатывает миллионы, а хирург, делающий уникальные операции и реально спасающий жизнь людей, — копейки. Это неправильно. Понимаешь? В мире нет справедливости. Раньше у меня не было времени об этом подумать.

— Знаешь, когда я заработал свои первые большие деньги, построив целый коттеджный городок для одного крупного банка, и смог наконец немного перевести дух — мне тогда только исполнилось сорок пять, — у меня случился похожий кризис жанра. С женой мы совершенно перестали понимать друг друга, и мне было даже странно, что я проспал с этим человеком двадцать лет в одной постели, а вот теперь расхожусь с облегчением. Дочери уже выросли, и, чтобы дать им хорошее образование, я отправил их в Сорбонну, тем более что в это время и в Ереване, и в Москве было неспокойно. А на самого навалилась такая апатия и пустота, что я решил: больше не буду работать. Уехал на юг Франции, хотел купить там дом и просто вести растительное существование. Я прожил в Ницце полгода и вернулся. Понял, что для нормального человека мало просто заработать деньги. У него должна быть цель, куда их приложить.

— Значит, я не одна такая слабоумная? Мне казалось, что все остальные только и думают: больше, больше, больше башлей.

— Нет, для меня по крайней мере деньги не были самоцелью. Ведь они не самоценное благо, а лишь инструмент для создания других благ. Как молоток. Им можно вбить гвоздь, а можно вдарить себе со всей силы по пальцам. Вот я и вернулся — решил, что надо жить, несмотря ни на что. Бороться с правительством за свой народ. Ведь судить тебя на Страшном суде будут не коллективно, а частно. Понимаешь? Делай хорошо, плохо само получится. Ты так не считаешь?

— Не знаю. Во мне столько злобы… Вот я бы хотела помогать женщинам, пострадавшим от насилия в семье. Но как? Я бы наняла мужиков и принимала заявки от побитых жен, как раньше профкомы принимали заявки на материальную помощь, или как в бюро добрых услуг. Такую-то избили. Ага. Навели справки. Не врет. Подкараулили, отдубасили ее благоверного и предупредили, чтобы знал: еще раз расслабится — снова получит. Или, допустим, с наркоманами. Родители бегают по дорогим клиникам, тратят бешеные деньги, а их дети погибают. Все знают, кто наркобароны, но менты ловят только сошек. Почему бы родителям не скинуться и не нанять «ликвидаторов», которые убивали бы главарей наркомафии? Ведь те торгуют смертью, осознанно торгуют. Если бы они знали, что их могут кокнуть за это на месте без суда и следствия, охотников сбывать наркотики поубавилось бы.

— Не знал, что у тебя такой бойцовский характер.

— Да, во мне погиб террорист. Задохнулся под грудами нот.

— А ты попробуй для начала что-нибудь очень простое, конкретное, чтобы почувствовать позитив.

— Позитив? Посуду, что ли, вымыть? — усмехнулась Анна.

— Да. Ты как в еврейском анекдоте: «Жарь. Жарь. А рыба будет?» — в тон ответил ей Гагик.

— Хорошо. А ты что делаешь? Зачем живешь?

— Я же строитель, не по специальности, а по философии. Созидание — стержень моей жизни. Мне приятно думать, что я украшаю город, который так люблю. Много лет подряд мама привозила меня ребенком в Москву на все летние каникулы. Другие дети ехали на море или в деревню, а я в Москву ходить по музеям, театрам, выставкам. Я весь пропитался Москвой и хочу остаться в этом городе навсегда. Меня не будет, а любовь, которую я вложил в эти стены, будет согревать людей долго-долго, до кончины мира.

Потом, я богатый человек. У меня две Родины, и мой долг помогать им. Армения маленькая страна, она нуждается в поддержке и любви.

— Тогда почему ты не в Ереване?

— Я там, где могу больше помочь своей маленькой Родине. Я надеюсь, что когда-нибудь мои дети или внуки вернутся и откроют в Ереване гимназию, университет, театр или музей. Не знаю. Маленьким народам проще консолидироваться. Россия такая огромная, трудно почувствовать себя единым целым с какими-то парнями из Владивостока или с бабками с Урала. Русские вообще мне напоминают злых подростков, словно у вас, как у нации, только начался переходный возраст.

— Значит, Армения нуждается в поддержке и любви, а Россия — нет?

— Россия нуждается скорее в порядке и покаянии.

— Как это?

— На мой взгляд, все, что нужно сделать для спасения России, лежит не в сфере героических экономических прорывов, а в сфере простого здравого смысла. Но для этого нужна политическая воля. А личная воля правителей не может прорваться в подсознание этноса без государева покаяния перед миллионами русских людей, уничтоженных или лишенных Родины во время революции, расстрелянных и изуродованных в сталинских лагерях и брошенных сейчас на произвол судьбы в ближнем зарубежье. Я не слишком умничаю? Так что тебе тоже хорошо бы сначала определиться.

— Покаяться?

— Может быть. Если не знаешь, в чем каяться, то не знаешь себя. Не понимаешь, что ты сделал не так, а значит — не растешь. Как тогда осознать свой уровень?

— А покаяние подскажет, что делать дальше?

— Не знаю. Начни какое-нибудь, дело, и сразу станет ясно. Может, тебе надо придумать что-нибудь, связанное с оперой?

— Нет, только не это. При слове «опера» на меня веет семейным склепом.

— Я бы все-таки сделал ставку на творчество, только оно дает настоящую свободу. В любом деле. Оно не зависит ни от места, ни от возраста.

— Гагик, а можем мы что-нибудь полезное придумать вместе? Я чувствую, что еще не могу стоять на ногах самостоятельно, ты мне арендуешь взлетную полосу?

— Конечно, — рассмеялся тот и впервые нежно положил свою большую, сильную, горячую ладонь на бледную тонкую руку Анны.

Шел 1995 год. Она впервые осознала это и огляделась вокруг. Лавина новой жизни неслась ей навстречу. Только сейчас она запоздало ужаснулась невинным жертвам Буденновска и представила, что бы она пережила, если бы в роддом, где она рожала Васечку, нагрянули бандиты. Она с жадностью вдыхала мучительный воздух страдания, которым давно уже была пропитана вся ее страна. Вдыхала полной грудью. Люди со всеми их горестями и немощью придвинулись к ней и стали осязаемее. Словно во весь голос зазвучало, полное печали и силы, то самое драматическое меццо-сопрано, до которого она так и не доросла, из прокофьевского «Мертвого поля». Помните кантату «Александр Невский»? Прекрасный низкий женский голос плывет над полем мертвых, будто туман, оплакивая и баюкая павших после битвы воинов, своих и чужих. Глубокая острая печаль, обнажающая сердцевину души. Катарсис по-научному.

Мысли ее теперь безостановочно неслись в голове, обгоняя одна другую, и все ее существо было одной горящей топкой, в которую надо было подкидывать все больше и больше впечатлений. Словно безжизненную до сих пор, привыкшую валяться в пыльной коробке новогоднюю гирлянду неожиданно включили в сеть. Месяц прошел в ошеломляющем накоплении нового видения мира, причем не только внешнего, но и внутреннего. Она много играла с Васей и удивлялась тому огромному потоку любви, который шел от этого маленького существа. Какой-то рудимент материнского чувства нежно тренькал ему в ответ и что-то распрямлял и разглаживал в ее душе. Под новым углом она теперь рассматривала и маму, вдруг обнаружив, что та не клановый враг, сопротивление которого надо подавлять огнем и мечом, а просто недалекая старая женщина, трогательно увлекшаяся вслед за небезызвестным полковником тонкостями военной атрибутики. Тошнотворный страх перед материнским недовольством развеялся, как рассеивается вместе с рассветом ужас от неведомого злодея, подкрадывающегося к твоему зашторенному окну и оказавшегося мирным садовым пугалом или тривиальной веревкой с трепещущим на ней бельем. Анна чувствовала, что уже окончательно вырвалась из тенет семейных традиций и ей уже не важно, с косой она будет идти дальше по жизни или без косы. Хоть в парике, важно — в какую сторону.

«Действительно, начну с малого, — решила Анна, — разыщу семьи ребят, погибших, защищая мои деньги». Эта простая и ясная мысль почему-то никогда раньше не приходила ей в голову.

Пять дней назад Герман перебрался на новую квартиру. Лежа на матрасе посреди большой, чистой и пустой комнаты, он вдыхал запах краски и беспричинно улыбался. Вдруг ему явственно послышались нежные звуки вступления из «Хованщины» Мусоргского. «Рассвет над Москвой-рекой». Солнце еще не взошло, но оно уже где-то рядом. Его первые ласковые лучи уже нежат главы кремлевских церквей. Как все-таки хорошо, что он вернулся домой. «А ты, спускаясь по ступенькам лестницы, не ждешь меня за дверью. Но ждешь утра. Пусть серого и дождливого, но утра. Нового начала

«Пусть и мое новое утро уже не такое солнечное, но оно есть. Я попробовал в жизни все, — подумал Герман, — остались только две вещи: труд и правда. С виду они не такие веселые, но и сам я тоже не больно-то весельчак. Надо попробовать. Так, для разнообразия. Для начала расскажу Анне все начистоту о своих американских гастролях и попробую найти работу. Вон „Европа Плюс“ объявила набор ди-джеев. Эх, музыка-музыка, куда же я от тебя денусь! Ходил у тебя в фаворитах, теперь разжалован до конюшни. Пойду. Корона не свалится. В России надо много работать, молодой человек, — нравоучительно сказал он себе голосом Самуила Вайсмана и рассмеялся. — Хорошо, когда решение принято».

На самом деле Герман не попробовал еще одной вещи. Впустить наконец в свое сердце другого человека. Дверь уже была приоткрыта, и на пороге давно маячила одна молодая дама с пепельными волосами. Проблема заключалась в том, что ундина была как раз не одна. Только Герман решился впустить ее в свое бомбоубежище, как оказалось, что она прячет за спиной какого-то сопливого Васечку. А за ним теснится уйма другого народа. Собственные незамеченные им племянники, сестра с зятем, покойные родители, до боли родной и так и не оплаканный по-настоящему Модест Поликарпович, погибшие на «Нахимове» товарищи и даже вполне здравствующий Самуил Вайсман с сердечной и умной Сарой, а дальше в очередь выстроились совсем уже незнакомые люди. И все они просились впустить их в его сердце. «Дайте попить, а то переночевать негде…»

Был конец августа. До дня рождения Германа оставалось меньше недели. Вечером Анна нашла в своем почтовом ящике письмо: «Я люблю тебя. Пожалуйста, дождись меня на этот раз, самая неверная Сента на свете».

Она глубоко вздохнула. Будет ли она ждать? Столько дров наломано, можно и подождать, тем более что ловкие маленькие портные давно закончили свою штопку. С Германом или без него, Анна чувствовала теперь себя совершенно целой. Теперь можно и подождать. Однако ждала не только она, но и Гагик. После того памятного разговора в «Монолите» они продолжали встречаться от случая к случаю. Хотя случаи эти выпадали все чаще и чаще. Анна впервые столкнулась с человеком большего, чем она, масштаба. Все события, которые она видела с земли, Гагик отслеживал с высоты птичьего полета. Интеллект в мужчинах оказался для Анны сексуально привлекательным. Словно в ней произошла внутренняя рекогносцировка, и теперь впереди на белом коне гарцевал разум, а сердце отдыхало в обозе. Не оно теперь тревожно постукивало, ища себе родственное сердце, а разум простирал свои жадные щупальца, подыскивая себе стоящего партнера. По шашкам, наверное. Да. Интеллект притягивал ее как магнит. Особенно если он был обернут, как в подарочную бумагу, в древнюю, но по-прежнему притягательную тогу настоящего мачо — одежду, к которой тяготеют все мужчины южных народов, а может быть, вообще все брюнеты. Гагик являл собой высшую форму мачизма: не казался бывалым, а был им.

«По-настоящему сильный человек всегда великодушен» и «кто верит, тот не торопится» — руководствуясь этими двумя правилами, Гагик стоически ждал, обуздывая свою темпераментную южную натуру железной северной волей. Иначе как заполучить эту снежную королеву с огненной душой?

Они жили, словно наперегонки, добродушно поддразнивая друг друга. Анна достраивала дом, Гагик деловой центр. Она искала арендаторов, Гагик — инвесторов. Анна чувствовала, что в ней идет какая-то медленная, но очень важная работа. «Пожалуй, теперь я бы вернула все оставленное в волшебном магазине, — думала Анна. — Я не собираюсь огульно отбросить все модели, которые предлагала мне семья. Но я хочу пополнить родовую копилку своим, пусть даже отрицательным, но новым опытом. В хозяйстве пригодится».

Наконец Гагик пригласил ее на ужин в ресторан «Тезоро», в свой только что открывшийся шикарный деловой центр в Романовом переулке. Он специально выписал из Парижа Жака Ле Дивеллека, известного французского повара, и устроил «дни гурманов в Москве». Когда приглашенные чинно расселись под низкими сводами ресторана в уютном банкетном зальчике, Гагик объявил:

— У меня для вас сюрприз, мой директор нашел потрясающего парня, настоящего уникума. По-моему, он работает на «Европе Плюс» и теперь будет у меня чем-то вроде арт-директора. Он придумал взять певцов, молодых ребят из консерватории, возможно, будущих звезд, чтобы они в концертных костюмах ходили по залу вместе с официантами. И в то время как те подавали на стол, юные дарования исполняли бы короткие ариозо прямо у столиков. Эффект потрясающий. Кстати, у него самого прекрасный голос. Вот послушайте…

В это время в соседнем отсеке ресторана зазвучал прекрасный бархатный, так хорошо знакомый Анне баритон. Немного с хрипотцой, очень чувственный. Невидимый менестрель пел про муку любви и сладость свободы, про ледяную вечность, которая ревнует к человеческой любви, потому что любовь — это единственное, что может ее растопить. Он пел, а Анна слушала его с замиранием сердца и думала, что вот сейчас певец обогнет колонну и предстанет перед ней. Анна прикрыла глаза и ясно увидела красавца Унго, на всех парусах несущегося в бухту, навстречу грозным норвежским фиордам. Что ж, пока он не коснулся причала, еще есть несколько мгновений подумать, как быть, ведь она проживает свою последнюю, пятую, жизнь, и следующих дублей уже не будет.

«…Рискнуть? Окликнуть? Мне на решение отведены секунды. Шаг — и навсегда закроют его из виду глыбы валунов».