Стоял жаркий август 1986 года. У власти уже год как суетился Горбачев. Все теперь знали, что «главное — вовремя начать», и, встрепенувшись от летаргического брежневско-черненковского сна, затаив дыхание, ждали, когда в «мире пойдут процессы». «Хуже уже не будет, — радостно думали наивные советские люди, — значит, будет только лучше. Все хорошее останется с нами, а все плохое мы заменим хорошим с Запада. Это в общем-то и будет приходом коммунизма».

Помните переписку Бернарда Шоу с блистательной Патрик Кэмпбелл? «Дорогой, у нас будут прекрасные дети. Такие же красивые, как я, и такие же умные, как Вы», — пишет Патрик. «А если наоборот? Такие же красивые, как я, и такие же умные, как Вы?» — озабоченно отвечал ей Шоу.

Итак, все ждали и некоторые особенно нетерпеливые на свою голову кое-чего уже дождались. Например, антиалкогольной кампании.

Анна гостила у тетки в Новороссийске и ранним солнечным утром отправилась на базар за персиками. У лотка с фруктами кто-то неожиданно обнял ее сзади сильными загорелыми руками. Она возмущенно повернулась в этом кольце и оказалась лицом к лицу, губами к губам с Германом. Они не виделись почти два года. Встреча была слишком неожиданной, и Анна не успела возвести все те многочисленные заслоны, которые обычно отгораживали ее от воспоминаний о неверном возлюбленном. Она посмотрела в его смеющиеся глаза, и тут случилось невозможное: Анна обняла его за талию, и они, забыв обо всем на свете, стали целоваться.

— Бесстыдники какие, — цыкнула на них проходящая мимо старуха. Анна вспыхнула и уткнулась лицом под мышку к Герману. Он схватил ее за руку и поволок к выходу.

— Пойдем, моя дорогая Сента. Я покажу тебе свой корабль. У меня теперь, как у настоящего Летучего голландца, есть свой «Унго». Серьезно. Целый теплоход. Вечером мы отплываем. — Он вынул из бумажника полтинник и начал махать им, стоя на обочине. На такой аргументированный призывный взмах перед ними тут же затормозила тачка. Анна опомниться не успела, как, минуя все мыслимые и немыслимые кордоны, машина дождалась и встала как вкопанная у белого бока огромного лайнера.

Герман, не давая ей опомниться, подхватил девушку на руки, потом, как ковер, перекинул через плечо и взбежал с ней по крутым и шатким ступенькам трапа наверх.

— Ой! Мамочки! Пожалуйста, отпусти меня, — слабо повизгивала от удовольствия Анна.

Герман знал, что спокойно может отнести свою добычу в каюту и Анна не будет сопротивляться, но он понес ее в ресторан. С одной стороны, Герман краем глаза приметил, что дверь его номера раскрыта и там полным ходом идет уборка, с другой — он был слишком гордый, чтобы воспользоваться ностальгическими чувствами Анны. Ему было мало просто завалиться с ней в койку, он хотел услышать добровольную присягу на верность.

У столика он бережно поставил свою драгоценную ношу на пол. Опускал он ее медленно-медленно, и Анна долго скользила своим телом по его лицу, а он целовал все, что попадалось на пути его губ: сначала грудь, шею, подбородок, глаза и, наконец, — макушку. Анна была красива. Она расцвела, слегка округлилась. Ее восковая бледность приобрела на южном солнце розовато-молочный оттенок. Но странно, прижимая ее к себе, Герман не почувствовал никакого шевеления желания, а только острую, разрывающую сердце нежность. «Хорошо, что не поволок ее сразу в постель, вот вышел бы номер — Васька помер», — мельком подумал Герман, хозяйским жестом щелкнул заколкой в ее волосах и выпустил на простор морского ветра струи пепельных завитков.

— Ты — как ундина! — Он собрал ладонями ее волосы, как собирают воду, и уткнулся в них лицом. Анна со счастливым грудным смехом смущенно отстранилась, забрала волосы в узел и присела к столу. Она не привыкла показывать свои чувства на людях.

Некоторое время молодые люди сидели молча, неотрывно глядя друг на друга, словно каждый не мог насытиться видом возлюбленного. На столике в мгновение ока появились холодное шампанское, шоколад и фрукты — все скудные романтические атрибуты беспечного южного флирта.

— А поговорить не желаете? — игриво, с удалью и официантским подобострастием склонился к своей Сенте Герман.

— Желаю, — растерянно поперхнулась Анна.

— И что? Желание невыполнимо? — лукаво улыбнулся Герман.

Анна с усилием выдавила:

— Ну, как твои дела?

— Вот прикупил себе кораблик. Нравится? — А сам подумал: «Все не то, не то. Не время сейчас фиглярничать!» Но в нем уже заработал какой-то порочный механизм, часто говорящий и делающий все быстрее хозяина.

— Очень, — просто и доброжелательно ответила Анна. Но вредоносный автопилот не так легко было сбить с курса.

— Все лето кружусь по морю. У меня теперь своя группа «Алые паруса». Я ее при тульской филармонии оформил, пять песен своих залиговал, аппаратуру потрясную поставил, даже подзвучка у меня «Биговская», — торопливо хвастался он. С трудом сделал паузу и понесся дальше: — Бабок куча, жратва и выпивка бесплатно. Каждый вечер дым коромыслом.

— Да, ты любишь, чтобы все вокруг ходило ходуном.

— А ты, чтобы лежало лежуном, — мгновенно парировал Герман. Анна прыснула.

От ее искреннего смешка противный механизм на мгновение заклинило, и Герман смог наконец пробиться в эфир сам. Неожиданно он выпалил:

— Анна, оставайся со мной. Я так тосковал по тебе. Прости меня, я дурак, скотина. Я, наверное, просто тогда еще не нагулялся, с мужчинами такое бывает. Но поверь, все жучки по сравнению с тобой. Я и раньше это знал, но как-то теоретически. Видела рязановскую «Бесприданницу»? Помнишь, там Лариса ужаснулась, когда поняла, что имя ей найдено и имя это «вещь»? Теперь большинство девчонок чуть не с рождения знают, что они вещи, нет вещички, шмотье, и только носятся как ошпаренные в поисках покупателя. Оставайся. Я поумнел и буду теперь другим. Я буду-буду, — пообещал Герман и умильно заглянул ей в глаза.

— Я тоже люблю тебя, — с запинкой выговорила Анна, — но ты такой непредсказуемый, с тобой так хорошо и так страшно, как на тонком льду. Я много думала об этом, в тебе есть такие качества, которые мне трудно принять. — От этой пафосной и сто раз повторенной на случай неожиданной встречи фразы ей вдруг стало очень грустно, словно она сама себе отрезала путь к желанному примирению.

— Официант! Принесите мне нож! Я отрежу от себя часть — моя любимая не хочет брать меня целиком! — вдруг заголосил Герман, не давая Анне погрузиться в пучину горьких воспоминаний. Он подсел к ней, взял ее бокал и пропел приторно-нежным голоском: — , деточка, выпьем глоточек за маму, глоточек за папу…

Но Анна отстранилась, ей не хотелось играть. Ее переполняли противоречивые чувства, она боялась заплакать или закричать у всех на виду и стремительно поднялась из-за стола. Герман понял ее движение, взял ее за руку и быстро повлек из ресторана, и было не понятно, то ли он провожает ее к выходу, то ли ведет на палубу, но он увлекал свою добычу в прибранное горничной логово. Легко подтолкнул в неожиданно для Анны открывшуюся боковую дверь каюты, тут же щелкнул замком и развернул потерянную девушку к себе. Слезы градом полились у Анны из глаз.

— Отчего ты плачешь? — с нежным участием спрашивал Герман, словно не он был виновником всего происходящего.

— Это, наверное, от напряжения. Мне нельзя сильно напрягаться.

— Ну, тогда давай распрягаться! — ласково рассмеялся он и потянулся к пуговице на ее блузке.

Она слабо улыбнулась и инстинктивно загородилась, стыдливо прижав руку к вороту. Герман отстранил ее на секунду от себя, осмотрел всю и вдруг изумленно вытаращил глаза, увидев ее юбку, застегнутую впереди на ряд маленьких декоративных пуговок, одна из которых расстегнулась. Он театрально ахнул:

— У тебя ширинка расстегнута! Да какая она длинная!

Девушка взглянула вниз, поняла шутку, рассмеялась сквозь слезы и уже сама прижалась к нему всем истосковавшимся телом.

В Германе было изумительное сочетание здорового цинизма высокоразвитой натуры и нежного, беззащитного юношеского романтизма. Один романтизм великолепен, но слишком приторен и сладок, в зрелом возрасте им быстро пресыщаешься до тошноты. Цинизм же обычно ярок, но холоден и бесплоден. Он убивает все вокруг и в первую очередь своего носителя. Он, как скорпион, жалит сам себя, медленно вытравляя своим ядом нежные внутренности своего несчастного хозяина и оставляя от него лишь желчную оболочку. Как Герману удавалось сочетать эти два несочетаемых качества, для Анны оставалось загадкой.

Им было хорошо вместе. Нега, пришедшая вслед за утоленным желанием, сняла все вопросы, все напряжение. Они снова чувствовали и дышали в унисон.

— Даже страшно подумать, что ты мог не встретить меня на базаре.

— Ничего страшного, — беспечно обронил Герман.

— Как? — изумилась девушка.

— Подождал бы у дома, — рассмеялся он, — ведь это твоя тетка сказала мне, что ты на рынке.

— Ты звонил тетке?

— Да, малыш. Твой партизан папа дал мне ее телефон. Анна счастливо засмеялась и уткнулась лицом в подушку, чтоб скрыть набежавшие волной слезы.

— Счастье мое, — погладил ее по спине Герман, — останься со мной. Сделай мне этот подарок, ведь завтра первое сентября — мой день рождения. Забыла?

Анна действительно забыла обо всем на свете. Она смутилась, покраснела, но все же нашла в себе силы пробормотать:

— Знаешь, я бы осталась, если бы ты был один. Поверь, в этом нет никакого желания тебя уязвить. Просто я не хочу быть еще одной «шмоткой» в глазах твоих друзей.

— Если ты меня любишь, тебе не должно быть дела ни до кого.

— Правильно, но я буду мучиться, цепляться к тебе, и мы снова поссоримся. Я лучше подожду тебя на берегу, любя на расстоянии. Не хочу снова ссориться, особенно здесь, когда друг от друга некуда деться. Я тогда просто спрыгну в море.

— Хорошо. Я сделаю тебе подарок сам. В знак того, что я повзрослел и что, кроме тебя, мне никто не нужен, я сам останусь с тобой, брошу всю эту кодлу. Отпразднуем день рождения только вдвоем! Проведем несколько дней вместе, а потом догоним их в Сочи. Договорились?

Анна бросилась целовать его, она не ожидала такой жертвы. Дисциплинированная, живущая по режиму, она восприняла этот жест как подвиг. Человек ради нее бросает работу, может быть, даже разрывает выгодный контракт, ставит под угрозу свою карьеру. У нее сердце замирало от его бесшабашной решительности.

Герман наспех собрал сумку. Написал записку бас-гитаристу, что его с коликами увезли в больницу и что если он оклемается, то догонит их в Сочи. Воровски, чтобы их никто не засек, парочка нырнула с трапа и, петляя, словно в них с палубы целились снайперы, бросилась со всех ног из порта.

— Знаешь, мне один матрос из местных говорил, что под Новороссом есть классное местечко, мыс какой-то. Там обалденный вид на море и три горные вершины: Вера, Надежда и Любовь. Мы могли бы снять комнату или даже домик. Как хотели когда-то.

— Это мыс Дооб. Кабардинка. Рядом с Геленджиком.

— Точно. Сейчас поймаем тачку, затаримся и рванем туда.

Герман повторил фокус с полтинником. Анне было весело и жутко, будто она летела в пропасть, как в детстве во сне, зависала у самого дна и, словно на резинке, снова вздымала в небо.

— Ты сиди, — торопливо сказал ей Герман, когда они через минуту подкатили к рынку. — Мы сами с Толиком все купим. Отдыхай.

Девушка откинулась на сиденье и прикрыла глаза. Всего каких-нибудь пару часов назад она шла на этот рынок за персиками. Жизнь ей казалась вполне привлекательной и замечательной. Ей было 24 года, она пела во втором составе Музыкального театра имени Станиславского, лучшего в стране после Большого. Папа костьми лег, чтобы протолкнуть свою кровиночку на хлебное место. Зимой у них намечались гастроли во Францию. На пятое сентября у нее был взят билет в Москву, а на десятое — назначен званый обед у родителей возможного жениха. И не просто обед, а загородный обед на даче в Ново-Дарьино. Это академический поселок, между прочим. Для тех, кто не знает. Там академики живут. Все у нее было ясно, благополучно и распрекрасно, и вот теперь эта жизнь вмиг рухнула, и Анна, бессовестная, не почувствовала ни малейшего сожаления и, главное, ни малейшей жалости к своему не менее распрекрасному Андрею, который ждет ее в Москве, а только огромное облегчение, словно она в последний момент отшатнулась от капкана и прямо перед ней лязгнули его холодные, но бессильные челюсти.

Она позвонила тетке из автомата и без умолку пять минут тараторила в трубку про друзей на белом теплоходе. Тетка была единственной, кто в их семье предпочел вольное плавание копошению в нотном стане. Теперь она в полном довольстве изнывала в Новороссийске в большой, но пустой капитанской квартире, и Анна с легким сердцем покинула этот тоскливый приют безделья и скуки. Город тоже ей не понравился. Цемент и море. Да еще невидимая, но вполне ощутимая тень Леонида Ильича, охранявшая последний оплот своего бессмертия — «малую землю» памяти.

Они легко катили с веселым Толиком по серпантину горного перевала, уплетали немытые абрикосы, радовались роскошному закату и любовно оглаживали друг друга нежными, долгими взглядами, словно облизывали языками. Домик быстро нашелся. На самом краю Цемесской бухты, с захватывающим дух видом на морские просторы, далекий белоснежный порт и корабли на рейде. Полтинники, как волшебные палочки, открывали им все двери, включая и дверь их живописного рыбацкого домика.

Не сговариваясь, они сразу бухнулись на пуховую хозяйскую перину, смяли пурпурное атласное покрывало с зелеными драконами и долго скакали по постели, как дети, заставляя раскачиваться ее сетчатое основание, словно батут или качели. Анна любила играться, и они до изнеможения возились среди груды атласных подушечек, неуклюже стаскивая друг с друга одежду. Он поймал себя на мысли, что испытывает такую нежность, что даже не может идентифицировать Анну как сексуальный объект. Желание, такое острое вначале, терялось где-то среди ласк, вытеснялось негой и блаженством ощущения родного тела рядом. «Неужели эта острая, как жало, нежность и есть любовь? — мелькнуло у него в голове. — Что ж, она достаточно острая, чтобы расколоть все слои моей скорлупы и вонзиться в самое сердце». В результате вся эта умилительная возня закончилась не сексом, а спасительным в такую жару душем, сконструированным местным умельцем прямо во дворе из ведра, корыта, проволоки и трех неструганых подпорок.

Было воскресенье, 31 августа. В десять часов вечера в бархатных южных сумерках они поднялись по крутой горной тропке к подножию трезубца Веры, Надежды и Любви, постелили полотенце на сухую жаркую землю, присели и долго вертели в руках, пытаясь настроить увесистый морской бинокль, втихомолку одолженный с хозяйского подоконника. Справившись с непослушной оптикой, беспечные молодые любовники сплелись в единое двухголовое существо и долго по очереди наблюдали, как красавец теплоход «Адмирал Нахимов», с которого они сегодня сбежали, медленно отошел от причала. Никто на сверкавшем огнями судне еще не знал, что со стороны моря к Новороссийску полным ходом приближается другой корабль «Петр Васев». Обыкновенный сухогруз с трюмами, полными канадского ячменя. Через 20 минут, когда ночь уже полностью завладела морем и сушей, на «Нахимов» с берегового поста передали, что «Васев» предупрежден о выходе лайнера и пропустит его в море. Еще через 10 минут «Нахимов» прошел ворота порта и лег на курс в открытое море. Отдыхающие, налюбовавшись огнями Новороссийска, потянулись с палуб вниз, в многочисленные салоны и бары.

А Герману с Анной надоело разглядывать в бинокль огни портовых кранов, теплоходов и прогулочных катеров, они полулежали на сухой, выжженной солнцем теплой земле и любовались на ночное звездное небо. Герман стал насвистывать какую-то сложную повторяющуюся мелодию, и Анна с удивлением распознала в ней музыкальную фразу из когда-то разучиваемого ими дуэта Сенты и Летучего Голландца. Герман насвистывал Вагнера! Он виртуозно просвистел за весь оркестр вступление, выдержал тактовую паузу и вдруг приглушенно запел:

— Как много лет скитаюсь я по мо-о-о-рю. Изгна-а-ан-ником. Но видеть раньше мне не прих-о-о-ди-и-лось таких прекрасных лиц, как ваше, А-а-нн-а-а.

Его голос звучал немного хрипло, но по-прежнему прекрасно. Живые звуки летней южной ночи, плеск волн далеко внизу, в темноте, и стрекот цикад нежно сплетались с его бархатистым тембром в единое целое. Здесь, в лоне этой жаркой ночи, его голос не был таким торжествующе мощным, как в консерваторском зале, а скорее вкрадчивым и покорно льнущим к ногам. Звуки этого голоса ласкали крылья ночных бабочек, баюкали рыб в морской колыбели и обвивали ночным легким бризом пассажиров на палубе «Адмирала Нахимова».

Но слушателей оказалось немного, пожилые пассажиры отправились спать, а молодежь отрывалась на дискотеке. Там, среди вспышек заботливо смонтированной Германом персональной светомузыкальной установки, давно шли буйные пляски. Капитан «Нахимова» Марков, проинструктировав вахтенного помощника, покинул капитанский мостик и спустился вниз посмотреть, как развлекаются пассажиры. А в это время на свой капитанский мостик поднялся капитан «Васева» Ткаченко, оглядел неспокойную морскую твердь, мелкую россыпь огней на горизонте и не торопясь еще раз дал подтверждение на лайнер, что готов его пропустить. Корабли разделяло всего тринадцать километров. Волнение на море усилилось до трех баллов, но видимость оставалась приличной — километров на десять вокруг было видно все.

Через 5 минут, в 23.00, «Нахимов» вышел из акватории порта и, получив заверения сухогруза о любви и дружбе, мощно устремился в открытое море. О чем думал все это время капитан Ткаченко, мы не узнаем никогда. Может быть, он засмотрелся на звездное небо и увидел там несущегося по небесным волнам «Летучего голландца», вызванного пением Германа из небытия? Кто знает?.. Но скорее всего не Герман выманил злобный призрак из глубин преисподней, наш герой своим чутким нутром только угадал и озвучил его близкое присутствие. Так или иначе, очнувшись от наваждения, капитан сухогруза увидел прямо перед собой стройный силуэт лайнера, побледнел как полотно и торопливо дал слишком запоздалую команду уменьшить ход до среднего, а затем до малого и, уже сорвавшись на крик, взвыл: «Стоп машина!» Однако было поздно. Суда теперь разделяли всего два километра, и они неслись навстречу друг другу, почти не меняя скорости.

В 23.10 капитан Ткаченко в отчаянии скомандовал «полный назад» и положил руль «право на борт», но сухогруз, словно ведомый бестрепетной дланью рока, упорно продолжал двигаться вперед.

Через минуту, в 23.11, штурман на «Нахимове», бессмысленно таращивший глаза на неожиданно надвинувшуюся на него из темноты громаду сухогруза, прохрипел спасительную команду: «Руль лево на борт!» — но рулевой ее исполнить уже не успел.

В 23.12 подводный стальной бульб «Петра Васева» вспорол, как гигантский консервный нож, корпус правого борта «Нахимова», угодив при этом в водонепроницаемую переборку между машинным и котельным отделениями, то есть с ходу вонзился в самое сердце лайнера. «Нахимов», продолжая двигаться вперед, все больше насаживался на смертоносный крюк, раздирая обшивку и внутренности. В огромную, в девяносто квадратных метров, пробоину хлынула вода, в считанные секунды затопив энергетическую установку и обесточив судно. В полном мраке лайнер завалился на правый бок. Тем временем мощная, но неповоротливая машина сухогруза сработала наконец на задний ход, бульб начал пятиться и потом резко отпрянул из пробоины, в которую теперь уже без всяких преград с огромной силой хлынула вода. Если бы суда оставались сцепленными, возможно, «Нахимов» дольше бы продержался на плаву. Но сухогруз, словно хладнокровный убийца, сделал все для скорейшей погибели красавца лайнера.

Через 8 минут верхушки мачт «Нахимова» погрузились в воду. Рванули паровые котлы, и пароход стал стремительно погружаться на дно. Вся эта нелепая и дикая трагедия разворачивалась прямо перед мысом, на котором наспех свили себе гнездо Анна с Германом, всего в трех километрах от берега. Но утомленные счастьем возлюбленные не видели, как черная воронка воды быстро втягивала их корабль, они сладко спали, сплетясь халой на узкой рыбацкой постели под атласным покрывалом, и им снился один сон на двоих.

«Нахимов» тонул стремительно и в полном безмолвии, так и не попросив о помощи. Судно было обесточено, аварийная рация не работала. Спасительные секунды, когда капитан еще мог объявить тревогу, унеслись навсегда. Команда и пассажиры, как овцы, лишенные пастыря, еще несколько драгоценных секунд беспомощно выжидали, прежде чем ужас происходящего открылся им окончательно. Началась паника. Кто-то кричал, кто-то тащил чемоданы, кто-то будил детей, но никто не знал, что для спасения у них есть всего лишь восемь минут.

В течение этих страшных минут в кромешной тьме коридоров и кают металась жизнь, человеческая жизнь, которой предстояло оборваться. В бесконечном адском лабиринте судовых коридоров, при резком крене судна, когда уже не разберешь, где пол, где потолок, люди боролись со смертью, кто визжа, кто стиснув зубы, отчаянно отталкивая от себя слабыми руками кошмар хлещущей из темноты воды. Многие, еще сонные, свалившись от сильного толчка с постелей на пол, успели сделать лишь один сумбурный вздох, прежде чем на них навалились тонны жадно шарящей в поисках новых жертв воды.

Те, кому посчастливилось жить в каютах, выходящих на палубы, бросались с борта в воду. Молодые супруги, а на теплоходе было несколько новобрачных, кидались в морскую бездну, крепко держась за руки. Мужчины и женщины, прижавшись друг к другу, со стоном соскальзывали вниз, не желая разжимать этих судорожных, словно спазм, и, возможно, последних объятий. Обезумевшие от страха за своих детей матери с визжащими малышами на руках бухались с борта, словно кули, и, глубоко уйдя под воду, все старались из последних сил вытолкнуть на поверхность своих деток. Сделать это было не просто. Море кишело телами. Живые отчаянно барахтались вперемешку с мертвецами, и вырваться на поверхность сквозь это человеческое месиво, чтобы глотнуть спасительного воздуха, смогли не все. Беспомощно и безучастно качались они теперь на волнах, загораживая путь к спасению другим ныряльщикам. Над водой стоял вой, плач, истошные крики людей, ждущих ответного отклика своих близких.

Единицам удалось взобраться на брошенные командой ботики. Хотя шлюпок на «Нахимове» было достаточно, воспользоваться ими просто не успели. Для спуска лодок на воду нужно было не менее двадцати минут, а протараненный лайнер продержался на плаву всего восемь.

В 23.14 лоцманский катер «ЛК-90», который шел навстречу «Васеву», чтобы проводить сухогруз в порт, обнаружил «Нахимова», лежащего на боку и быстро погружающегося в воду. Уже через пять минут на борту катера, рассчитанного на 10 человек, стучали зубами от холода и рыдали 80 счастливцев из 1243 бывших пассажиров белоснежного лайнера.

Как только в порту узнали об аварии, все плавсредства двинулись в сторону затонувшего теплохода. Первыми под рукой оказались испуганные спросонья молоденькие курсанты новороссийского морского училища. Без сноровки они порубили винтами многих обезумевших от ужаса утопающих, которые устремлялись навстречу пляшущим на волнах катерам и попадали под острые как бритва лопасти винтов.

К счастью, вскоре туда подтянулись и пограничные катера с профессиональными спасателями. С берега пограничники пытались осветить место катастрофы прожекторами и сигнальными ракетами, но ночь сжирала слабые язычки света, не давая нащупать и отнять свою добычу.

Ветер усилился, и волны, как первобытные дикари, все сильнее плясали свою дикую жертвенную пляску, не подпуская спасателей к захлебывающимся в воронке людям.

В 23.55 с «Васева» передали, что они не видят лайнера на поверхности воды. Почти сорок минут после снайперского потопления понадобилось капитану Ткаченко, чтобы оповестить мир о своем свершении, вернее о свершении рока. Капитан был бессилен что-либо предпринять. Даже спасти людей было не в его власти. Трап сухогруза намертво заклинило, и единичных пловцов матросы вытягивали на палубу канатами.

В 1.00 из порта к месту аварии вышел быстроходный теплоход «Радуга» со «скорой помощью» на борту. Около десятка судов и катеров потянулись из порта Геленджика. Спасенных людей и подобранные трупы переправляли в порт Новороссийска. С рассветом к поиску людей подключились вертолеты. Они сообщали спасателям о месте нахождения еще державшихся на воде людей. Всего на поиски было брошено более 60 судов и катеров, 18 вертолетов и самолетов.

Шум вертолетов, крики и хлопанье дверей разбудили Анну с Германом. Люди в поселке метались, охали, вскрикивали, бежали будить соседей и снова бесцельно кружили по улицам, толпились на берегу, гудели, как разбуженный пчелиный улей. Герман выглянул во двор, и 80-летняя мать хозяйки, словно дожидавшаяся его у дверей, запричитала скороговоркой:

— Деточки, утоп! «Нахимов» утоп прямо здесь! О-о-о-й! Господи, горе-то какое! Говорят, прямо с людьми бултых — и все…

— «Нахимов»?! — Герман весь окаменел. — Там же ребята?!

— С днем рождения, любимый! — Анна тоже проснулась и теперь сидела на кровати, распахнув объятия и блаженно улыбаясь.

— Анна! «Нахимов» затонул, — деревянным голосом сказал Герман и присел на постель. — Нам надо срочно ехать. Ты собирайся, а я помчусь расспрошу народ и поймаю машину.

— Ужас, ведь там мог быть ты, — прошептала растерянно Анна.

Но Герман думал не о себе, а только о весельчаке Сереге Дымове, отличном барабанщике, с которым познакомился перед самым рейсом, о своих корешах Володьке и Петьке Коровиных, о «коровах», как он их ласково называл, двух братьях, бас — и соло-гитаристах, и о Шурке Мельнике — самом закадычном своем товарище клавишнике, с которым он записал все свои песни.

К шести часам утра Анна с Германом уже метались в поисках друзей в порту Новороссийска. К тому времени живыми был доставлен 601 пассажир, к полудню спасли еще 30 человек. Последний — 836-й — спасенный был поднят на борт из воды через 12 часов после катастрофы. Гериных друзей среди этих счастливцев не оказалось. Он сам опознавал их уродливые, распухшие, с искаженными лицами останки, сам давал телеграммы родным, сам хлопотал о доставке гробов в Москву. Вместе с Анной и ее новороссийской родней они сделали невозможное. Всех четырех отправили домой и похоронили в Москве.

Самым страшным местом в Новороссийске стал пятнадцатый причал, куда доставляли трупы. Туда перебросили пять вагонов-рефрижераторов, которые вместе с траулером-рефрижератором «Михаил Кагарлицкий» хранили тела 358 погибших. Со всей страны в веселый южный город потянулись раздавленные горем родные для опознания своих дорогих утопленников.

И все это время неподалеку, у двенадцатого причала, покачивался с разбитой носовой частью «Петр Васев». Его экипаж отделался легким испугом, а канадскому ячменю в трюмах вообще все было по фигу. После разгрузки сухогруз отправили под Одессу, в Ильичевск, для ремонта, а заодно, от греха подальше, переименовали судно-убийцу в «Подольск».

Тем временем военные и гражданские водолазы все поднимали и поднимали тела погибших и погибали сами, запутавшись в канатах оснастки, словно морю было мало всех этих жертв и оно с ненасытностью монстра ставило ловушки на следующих. В коридорах, загроможденных мебелью, плавали трупы. Водолазы нашли еще 320 тел, а 65 пассажиров прожорливая морская утроба поглотила без следа. Через 19 дней, к концу сентября, все было кончено. Расследование завершилось судом, оба спасшихся капитана отправились в тюрьму. Но легче от этого никому не стало.

На похоронах Герман крепко обнял Анну и сказал:

— Я не сразу осознал, что мог погибнуть вместе с ними. Наша любовь и ты, Анна, спасли меня от смерти. Я никогда этого не забуду. Ты подарила мне новую, четвертую, жизнь.

— Четвертую? — удивилась Анна.

— Понимаешь, обычно про человека говорят: «Детство, отрочество, юность, зрелость и старость». Всего пять частей, пять жизней. Причем не все из них человек использует. Иногда детство длится вплоть до старости. А некоторые сразу рождаются маленькими старичками, минуя и отрочество, и юность. Поэтому я просто говорю: «У человека пять жизней».

— Строг ты. Даже у кошки больше. Значит, три ты уже прожил?

— Да. Первая была до смерти Карпыча, я тебе про него рассказывал. Вторая — до вылета из консерватории, а третья — до крушения «Нахимова».

— Что-то ты частишь. Как быстро проскочил первые три. А вдруг не хватит? — озабоченно покачала головой Анна и слабо улыбнулась. — А у меня, наверное, будет только две жизни, как у чеховского лавочника, который делил свое земное бытие на «до того, как у него украли колбасу, и после того».

— А что у тебя украли?

— Сердце. Первая моя жизнь была до встречи с тобой, а вторая — «после того». — Она вздохнула и прижалась к нему плотнее.

— Я хочу уехать из этой страны! — Они медленно шли вдоль Фрунзенской набережной. Стоял холодный и солнечный конец октября.

— Как? Сейчас? — вырвалось у Анны. Хотелось взвизгнуть: «Сейчас, когда мы по-настоящему нашли друг друга, когда жизнь только начинается»? Но не взвизгнула, промолчала — гордость не позволила.

— Я тут задыхаюсь, — раздраженно продолжал Герман. — Понимаешь? Как зверь в клетке. Ненавижу эту систему. Тупорылую. Совков поганых. У меня со смертью ребят будто что-то оторвалось в груди. Как якорь оборвался, что ли. Ничего у меня в этой стране не получается. Словно меня, как некондицию, каждый раз ОТК отбраковывает. А мир такой огромный. Везде можно жить. Я хочу увидеть новые страны, города, моря, пустыни, пирамиды, вулканы, наконец…

«Зачем тебе эти далекие города, любимый, ведь главное, что есть в твоей жизни — меня, любящую и преданную, — ты уже нашел. Ты нашел любовь, огромную, как море. Зачем тебе другие моря?» — хотела ответить Анна, но снова промолчала. Гордость, как глыба, упавшая в пропасть, перекрыла нежный ручеек согласия. Прикусила язык, чтобы не выпустить сердечную боль. Запершило в горле. Защипало в глазах.

— Что здесь меня ждет? — с горечью вопрошал Герман.

— Как что? — тупо переспросила Анна и мысленно воскликнула: «Любовь, семья, красивые дети, успех, признание, упоение жизнью, счастливая долгая старость, как красивый закат!» Но Герман не услышал ее мыслей.

— Ну, сделаю я новый ансамбль. Что? Снова кабаки да чёс в провинции? Про этот комсомол долбаный меня петь все равно не заставишь. Для столичных театров я недоучка, а в областных — тоска. Зачем я только с голосом родился?..

— Я Елу Палу встретила, она о тебе спрашивала, звала обратно в консерваторию. Говорит, все забылось и тебя ждут обратно.

— Ага, сначала вышвырнули, как нашкодившего котенка, а теперь обратно зовут? Нет уж. Обойдемся без сопливых. За границей знаешь сколько возможностей? Там свобода, понимаешь? Свобода! Я там мюзикл поставлю. Про Владимира Ильича. С канканом на фоне Мавзолея. Я такое придумаю! Прославлюсь на весь мир!

— Но как ты это сделаешь? — робко спросила Анна и про себя добавила: «Свобода! Без денег, без друзей, без языка — какая может быть свобода? Нет, где родился, там и пригодился».

— Мне верный человек наводку дал. Скоро гастроли хора Пятницкого в Америке, их какой-то фонд пригласил в Калифорнию. Меня обещали воткнуть в группу запасным, если я прихвачу с собой одну вещь. Провезу — отвалят две штуки гринов. Тачку продам, шмотки — тоже деньги.

— А если поймают? — обмерла Анна.

— Тогда кранты! — весело отозвался Гера. — Передачи будешь носить?

— Ах! — горестно всплеснула руками девушка и отвернулась к реке.

— Ко-ко-ко, — нежно передразнил ее Гера, — как театрально! Курочка моя, поедешь за своим петушком? Да не на лесоповал. Ты, конечно, на жену декабриста не тянешь. На волю. Нет, серьезно, давай махнем вместе?

Он предложил ей ехать вместе столь легкомысленным тоном, чтобы спрятать за шуткой боязнь ее отказа, а Анна оскорбилась этой легкостью, словно идея взять ее с собой только сейчас пришла ему в голову. Анна мысленно представила себе свой отъезд, подкошенных ее предательством родителей, неизвестную голодную жизнь в неизвестной стране. Без всякой подстраховки, просто шпарить над бездной с упоительным, но непредсказуемым и легковесным гулякой, который может бросить тебя в любую минуту. Жизнь без всякой страховки. Молодая женщина даже зажмурилась от ужаса. Ведь она привыкла преувеличивать любой риск, а он — игнорировать любую опасность.

— Нет, это невозможно. Родители…

— Ты же говорила, что любишь? — усмехнулся Герман, категоричность в тоне Анны задела его. — Да ты еще малявочка, оказывается. Маменькина дочка, молоко на губах не обсохло, а все туда же — люблю, люблю! — передразнил он, как злой мальчишка, и Анна замерла в страхе, насколько она не понята.

Вот сейчас она будет осмеяна единственным человеком, которого она не только полюбила, но которому решилась открыться, потянувшись за которым, почти вся выползла из своей раковины. И вот вам результат. Он над ней насмехается, надо всем, что она ему рассказала, что открыла. Он просто все это время с ней игрался. Раковина, створки которой едва приоткрылись, лязгнула и плотно сжалась, прищемив нежное тело устрицы. Слезы хлынули у Анны из глаз, и их ничем, ничем уже нельзя было удержать.

— Вот недотрога! — вдруг окаменел Герман, он не переносил слез, боялся их. Его ошеломили эти неожиданные, бурные слезы, он был жалок и растерян и непроизвольно хотел только одного оттолкнуть от себя как можно дальше плачущую Анну, боясь, что эти соленые капли прожгут его бронированное сердце. — Ну, когда успокоишься, позвони, — буркнул он, резко развернулся и пошел, почти побежал, прочь.

Анна, всхлипывая, глянула ему вслед, не веря, что Герман действительно уходит, решительно перебегает дорогу и скрывается в арке ближайшего дома. Он ее бросил. Плачущую, беспомощную, так нуждающуюся в его ласке и утешении. После всего, что они пережили вместе. После всех жертв. Одна половина ее существа хотела бежать следом, целовать руки, не пускать, обхватить колени, обещать все на свете, только бы не уходил, другая — представляла, как это будет глупо выглядеть со стороны, сжимала от ярости и стыда кулачки и вдавливалась каблуками в асфальт набережной с такой силой, что даже каток не смог бы сдвинуть ее с места. Обида, горькая и несправедливая, рвалась и рвала все внутри. «Не любит. Не любит. Что бежать, как собачонке?»

Его раздражение быстро прошло, словно злой ветер налетел и унесся. Он уже сожалел о резких, язвительных словах. Остановился за углом на другой стороне улицы и мучительно наблюдал, как сотрясаются плечи Анны, склоненные над парапетом набережной. Что делать? Вернуться? Глупо, он же не хлюпик какой-то. Он настоящий мужчина и должен доказывать это каждый день. Почему доказывать, кому доказывать?! Он ей безразличен, она сразу, не задумываясь, выбрала родителей, а не его. Тюрьму, а не свободу. Да, ни с кем ему не было так хорошо. Но ведь постель ничего не решает, он ведь уже не семнадцатилетний пацан, которого его боевой друг в штанах ведет вперед и вперед, а иногда тащит так, что и оглянуться не успеваешь куда. Он не самец. Он мужчина. Если нет понимания, зачем секс?» А сердце щемит, щемит. «Я красив, но никто меня не любит. Я умен, но никто меня не понимает. Я талантлив, но я никому не нужен. Я родителям не нужен. Родине не нужен. Пошли вы сами все в жопу», — зло подумал Герман и зашагал, демонстративно посвистывая, через двор в сторону Комсомольского проспекта.

Решение уехать вдруг показалось ему необычайно удачным, давно обдуманным и спасительным шагом. Стоило ему в горячие размолвки позвонить своим «благодетелям» и дать согласие на отъезд, как он почувствовал, что от него уже больше ничего не зависит. Словно он поскользнулся на ледяной горке и теперь несся сломя голову вниз, смешно растопырив руки и со сладким ужасом ожидая неизбежного торможения в сугроб, хорошо если снежный, а не каменный.

Две недели проскочили в угаре предотъездных хлопот. Состав отъезжающих был давно определен, но нужные люди вовремя нажали и протолкнули его в списки «запасных игроков». Теперь, когда решение было принято, Герман гордился собой. Он совершал нечто невозможное, феерическое, чему будут все завидовать, ахать и восхищаться. Он опять всех обставит, обгонит, срезав угол, и ерунда, что вираж слишком крут. Он не опрокинется. Он сам крут. Пройдет несколько лет, и он вернется домой победителем, и все снова ахнут. Так, отправляясь навсегда из родной страны, он все еще жил, даже в перспективе, жизнью и интересами отвергнутой им Родины. А Анна? Если бы она действительно его любила, то бросила бы все и приехала к нему. Он теперь вечерами сидел дома, делая вид, что собирается, а на самом деле ждал Анну. Но она не шла. Она была уверена, что все эти разговоры об отъезде носили предварительный характер, что до дела пока далеко и еще есть время для примирения, есть возможность отговорить его от этой шальной и опасной затеи.

Герман хорохорился, собирался в дорогу, подогревал свою злобу, ведь он может попасться с контрабандой. Наверняка эти несколько картин, пусть и маленьких, но, видно, ценных, были украдены из какого-нибудь музея. Он может загреметь с ними в тюрягу, а она даже не узнает.

Он зашел к родителям. Долго целовал маму, обнимал отца, слишком весело шутил с сестренкой, которая заканчивала уже восьмой класс и превратилась в круглолицую старательную хорошистку. Они удивлялись и немножко чурались этой демонстративной нежности, дичились собственного сына. Герман не появлялся у них почти год и заявился неожиданно. Теперь вся семья сидела за столом на фоне «Девятого вала» и сдавленно жевала макароны по-флотски. Мама, папа и Светланка смотрелись и чувствовались единым целым, из которого он выпал давным-давно, может, еще при рождении. Они были рады его видеть, но принимали как гостя. Стыдились своих немудреных макарон, старой выцветшей обстановки, чайника с отколотым носиком. А он в ответ безудержно хвалился и, злясь на себя, все заталкивал и заталкивал в эту бездонную пропасть между ним и родными свои невероятные успехи, словно по ним, как по мостику, можно было перейти на их сторону. Потом спохватился: если он так удачлив, что ж родителям не помогает? — и, встав вслед за вышедшей на кухню матерью, стесняясь до комка в горле, сунул ей пачку полтинников, словно взятку. На следующий день, подгадав, чтобы их не было дома, он принес сестренке свой магнитофон и разную клевую мелочевку. Она, конечно, все равно узнает, что он просто избавлялся от старья, как Сара Самойловна — от копии Айвазовского. Но все равно Герман хотел, чтобы это выглядело как широкий жест. Он жаждал искупаться в волнах невысказанной родственной любви и благодарности, пусть даже купленной.

А ей, ей он ничего не оставит. Да и зачем? У нее все есть, и у него есть новая девушка, даже три, так что его сердце не должно так болеть. Ведь он мужчина, у него должно быть крепкое мужское сердце. Оно не может изнывать и кровоточить, не имеет права, по половому признаку, убеждал себя Герман. Если он предложит, с ним любая поедет. Осталась всего неделя. Она об этом не знает, потом станет мучиться, но будет поздно, мстительно думал Герман, растравляя себя. Поздно. Поздно. Его поглотит вечность. Он взойдет на свой «Летучий голландец» и навсегда скроется из виду. Да, ему никто не нужен, он — Летучий голландец, проклятый богами, отвергнутый и небом, и землей, гордый скиталец. Он, демон Врубеля, прекрасный и одинокий, пойдет навстречу своей судьбе. Судьбе непростого, необыкновенного человека.

Его ждет Америка! Америка, сияющая страна ковбоев и небоскребов, страна изобилия, силы и справедливости, сильная и молодая, как он сам! Край благоденствия и свободы, где его ждут Богатство, Слава и Счастье. Это вам не какие-то тухлые Свобода, Равенство и Братство»…

Америка, о которой грезили взрослые советские люди и куда мечтали убежать из дома дети, скоро распахнет сильные орлиные крылья над своим новым сыном и унесет его в когтях, как свою законную добычу на прокорм горластых деток.

Ему было всего двадцать пять лет, он думал, что уже закаленный, взрослый мужчина, но в душе оставался все еще прекраснодушным мальчиком. Грязь полукриминального делового мира и медные, но ржавые трубы попсы испачкали, но не въелись в его кожу, а просто наложились сверху, как переводное тату. Он хотел отмыться от всего этого, вырваться за другие горизонты, и Америка представлялась ему могучей, полной радужных брызг, животворной Ниагарой, из которой он выйдет обновленным душой и телом суперменом.

Он не хотел замечать, что приказ Демичева о литовке песен, подкосивший наш рок в 1984 году, давно выдохся и перестал действовать, что сам Комитет комсомола Гагаринского района столицы снизошел до патронажа музыкальной «Рок-панорамы», где уже вовсю играли «Браво», «Рондо» и «Черный кофе». Он не хотел чуять перемен и совсем немного не дождался золотого дождя, щедро пролившегося на отечественную эстраду после перестройки. Первые капли-этого благословенного ливня упали еще до его отъезда на группу «Круиз», заключившую контракт с «Уорнер бразерз». Год спустя их путь повторил «Парк Горького», а в 1989 году на простор мирового рынка вырвался БГ. В том же году рухнула монополия фирмы «Мелодия» на запись пластинок, и понеслось… Забарабанило золотыми монетами по ударникам, бас-гитарам и синтезаторам, но Герман был уже далеко.

Анна звонила ему. Специально подгадывая, когда его не может быть дома. Узнавала, на месте ли еще, слушала любимый голос на автоответчике. Тогда это была диковинка — огромный черный ящик, как старый магнитофон «Астра», но с кассетами и смешной круглой ручкой посредине, словно на газовой плите.

Гордость гордостью, но боль была такая сильная, словно ее схватили за руку и каждый день отрубали по фаланге на пальцах. До встречи с Германом она жила в тайном, но сонном томлении своей незавершенности, неопределенности. Когда она встретила его, то словно вспомнила, что раньше у нее были еще две ноги и две руки, а также еще одна кудрявая голова, ловкое туловище с одним очень важным и потрясающим предметом между стройных ног. Теперь, когда они прожили вместе, пусть и с перерывами, несколько лет, прежде утерянное оказалось найденным и совмещенным, и Анна испытывала потрясающее чувство целостности и покоя. Все эти недостающие ранее части быстро срослись в одно целое, так что и шрама не осталось, и вдруг ей говорят: «Поносила? И хватит!» — и начинают раздирать уже сросшееся. Томительно жила она раньше, до встречи с Германом, невосполненная, но кое-как приспособленная к недокомплекту. Томительно, но все-таки жила. Как жить теперь, обратно разорванной, когда все ее существо уже вкусило блаженство целостности, — она не знала.

Так в лихорадке невысказанных надежд и упреков наступил последний вечер.

Вот Герман идет по Москве — в последний раз. Заходит к друзьям — в последний раз. А те не знают, смеются, хлопают по плечам, волокут гитару, просят спеть. Они не подозревают, что эта вечеринка последняя, удивляются его безотказности и поют всю ночь напролет.

Он позвонил ей в утро отъезда. Был конец ноября, ночью выпало много снега, и город сразу стал нарядным, новогодним, хотя до заветных четырех цифр 1987 оставалось еще больше месяца.

— Анны нет дома, она на репетиции, — важно ответила домработница.

Он почему-то был уверен, что застанет ее, бросит последние горькие слова. А теперь как же?

Анна не знала. О, если бы она знала, то забыла бы всю свою гордость. Зачем гордость мертвецам? Она бы побежала к нему в первый же день и осталась с ним до отъезда, махнув рукой и на театр, и на родителей. Она бы припала к этому чудному источнику и пила из него, сколько можно. Долгие годы она не могла себе простить, что потеряла четыре недели счастья, просто скомкала и выкинула его на помойку. Пусть он игрался ею, пусть. Что ей до этого? Она бы пила и пила эту любовь, и напилась бы вволю, хоть раз в жизни, а так только пригубила. Анна неистовствовала. Она учинила настоящий погром в своей комнате, заперлась там и три дня вообще не выходила. Может, только по ночам? Родители были в панике, личная жизнь дочери, ее внутренний мир впервые приоткрылись им. И оттуда пыхнуло таким жаром, что они отшатнулись и долго обмахивались, дули друг на друга и смазывались подсолнечным маслом. Как она плакала, их спокойная, благовоспитанная доченька, как кричала, каталась по полу, выла, как собака по покойнику… Ведь уже никогда. Никогда!.. Она сорвала голос и всю зиму сидела на бюллетене, не ходила даже на репетиции.

Через несколько месяцев, уже весной, в канун ее двадцать шестого дня рождения, раздался звонок в дверь, и сомнительного вида молодой человек, представившийся посыльным неведомой службы «Мост» (вернее, как значилось на бланке из-под плохого ксерокса, посылочного центра Сан-Франциско при «Русском Слове»), вручил ей завернутый в плотную бумагу букет ее любимых фиолетовых гиацинтов и записку без текста. Только обратный адрес: Джорджу Кингу. Бокс номер такой-то. Сан-Франциско. Калифорния. США. «Сволочь, убил и еще цветочки посылает на могилку. Предатель!» — вспыхнула Анна, но цветы все же поставила в хрустальную вазу, а записку с адресом спрятала в бумажник.

Поздно ночью, когда в доме уже все спали, она достала чистый лист бумаги и принялась сочинять письмо. Но слова не шли с пера. Все получалось убого и коряво. Однако желание написать что-то потрясающее настолько овладело ею, и запрос, посылаемый ею в пасмурную апрельскую ночь, был так силен, что какая-то романтическая секретарша в небесной канцелярии, видно, сжалилась над бедной мученицей и послала ей уже готовый опус, предназначенный, очевидно, для отсылки какому-то поэту по соседству. Извините, мэтр, слегка ошиблась адресом. Бывает.

«Я пишу уже третье письмо, — вывела рука Анны незнакомый текст. — Куда делись остальные? Их съели волки. Волки забвения…» Так без единой помарки Анна живо переписала посланный ей свыше белый стих и в изнеможении, словно радистка, отстучавшая на полевом передатчике весь пленарный доклад Горбачева на двадцать седьмом съезде партии, повалилась на подушку и впервые уснула сладким сном без сновидений. Так было осуществлено небесное пиратство, поэтический грабеж средь темной апрельской ночи.

Год прошел как в каменоломнях. Но налаженный быт и ласка родителей наконец убаюкали боль, и вулкан подернулся легким серым пеплом. А сердечная рана прибавила драматичности всей ее личности в целом, при постоянной грызне в труппе это очень пригодилось. После возвращения в театр ей сразу досталась партия Лизы в «Пиковой даме», так как Галина Писаренко захворала, а певица из второго состава ей на замену была в отпуске. Надо ли говорить, что Анна уже давным-давно разучила партию про ее любимого Германа. Наконец «Уж п-о-о-лночь бли-и-и-зится, а Ге-е-рманна все не-е-т» — фразу, которой ее собственного Германа дразнили в школе, Анна смогла пропеть со всей отчаянностью скопившейся в ней тоски. И ей снова полегчало. Нет, она не собиралась сдаваться. Она уже знала, что в глубине у нее бродят огромные силы, надо было только эту распирающую ее лаву направить в нужные желоба, чтобы один зеленоглазый паршивец кусал потом локти всю оставшуюся жизнь, терзаясь и коря себя, что бросил такую женщину.