В двадцать пятой камере я почти до вечера сидел один. После того, как меня заставили переодеться в тюремную робу и вновь заперли под замок, никаких событий не происходило. Мой знакомый надзиратель с простецким лицом сменился, на его место заступил угрюмый молчаливый мужик. Я попытался его разговорить, но он на контакт не пошел. Заняться было нечем и осталось просто сидеть, что я и делал, вспоминая последние события и строя всевозможные предположения по поводу своего ареста.

Тюремный обед оказался вполне съедобным: кислые щи, гречневая каша и ржаной хлеб. Я постился со вчерашнего дня, потому ломаться или отказываться от пищи не стал. Угрюмый надзиратель, когда забирал посуду, задержался на минуту в камере и сделал мне прозрачный намек, что некоторые, как он сказал, «чистые господа из политических», заказывают себе еду в трактире или, которые при хороших деньгах, в немецкой кухмистерской. Его предложение показалось мне интересным:

— А где лучше кормят, в трактире или кухмистерской? — спросил я.

— В трактире, пожалуй, пожирнее будет, а у немца чище, — ответил он. — Если желаете, то мы с превеликим удовольствием.

— Сам-то ты откуда будешь? — спросил я, пытаясь завязать разговор, но надзиратель пробормотал что-то неразборчиво и запер дверь.

Сидеть в тюрьме оказалось очень скучно. Время тянулось невероятно медленно, занять себя было нечем, и когда заскрежетал наружный засов, и два конвоира втолкнули в мою камеру встрепанного, окровавленного человека, я даже обрадовался нежданному развлечению. Новый заключенный влетел в камеру, повернулся в сторону закрывающейся двери и крикнул:

— Будьте вы прокляты, тираны!

Я с трудом рассмотрел его в тусклом свете. По виду это был человек ближе к сорока годам, с худым лицом и всклокоченными волосами. Похоже, его сильно побили, глаз украшал здоровенный синяк, губы и подбородок запачканы в крови. Я только вчера прошел через ту же процедуру, потому отнесся к новому соседу сочувственно.

Послав проклятие тираном, он не успокоился и начал стучать кулаками в дверь. Однако, никто не откликнулся, и, устав, он немного успокоился.

— Вам нужно умыться, — предложил я, — у вас все лицо в крови, вот здесь в кувшине вода.

Сосед резко повернулся ко мне, как будто только сейчас заметил, что он тут не один.

— Извините, товарищ, я вас не сразу заметил, — сказал он совсем другим, чем ранее, голосом. — Вы тоже узник произвола?!

Такая выспренность выражения меня насмешила.

— Тоже, — подтвердил я очевидное. На мне, как и на нем, была надета холщовая тюремная роба, так что догадаться, кто я, можно было и без вопроса.

— Вы тоже борец за свободу народа? Позвольте представиться, Николаев Георгий Николаевич.

— Очень приятно, моя фамилия Синицын, — ответил я, — Иван Андреевич.

— Вы политик? — продолжил допрос сосед.

— Нет, я тут по ошибке, — ответил я, — задержали, а за что, так толком и не понял.

— Не бойтесь меня, товарищ Синицын, я свой, революционер! Видите, как меня избили сатрапы!

Георгий Николаевич для иллюстрации ран, полученных за свободу и счастье народа, близко подошел к маломощной электрической лампочке, чтобы я воочию смог убедиться в его правдивости. На революционера он походил мало, больше на тюремного провокатора, так называемую подсадку. Потому я не бросился к нему с откровениями, а, напротив, встал на сторону тюремной администрации:

— Вы, господин Николаев, того, против порядка не бунтуйте! Мне как честному человеку даже сидеть в одной камере с таким, как вы, бунтовщиком зазорно. Начальство почитать нужно, а не противодействовать! Поговорите со здешним полковником, он вам все в точности разъяснит про парламентаризм и карбонариев! — добавил я, вспомнив фильм Эльдара Рязанова «О бедном гусаре замолвите слово».

Такая гневная отповедь новому соседу не понравилась, он разом как-то поскучнел и сел на свободную койку.

— Да я ничего, я это так, — примирительно сказал он, — просто обидно терпеть тиранию. Вот вас за что здесь держат?

— Я того не знаю и знать не хочу, — продолжил стебаться я, — коли посадили, значит, так надо! Начальству это виднее!

— Так вы, значит, не революционер?

— Упаси боже, совсем даже наоборот.

— Как это наоборот? — не понял Георгий Николаевич.

— Я контрреволюционер! — гордо заявил я. — В рамках, дозволенных начальством.

— А меня вот побили, — грустно сказал он, — больно. У! Тираны!

Разговор на какое-то время заглох. Оказать медицинскую помощь жертве произвола мне расхотелось. Мы сидели каждый на своей кровати, благо пока их еще не додумались на дневное время пристегивать к стене, чтобы доставлять заключенным как можно больше неудобств, и молчали.

— Давно служите в охранном отделении? — спросил я.

— Я? — вскинулся сосед. — Как можно, я революционер.

— И в какой вы состоите партии?

Судя по виду и поведению, подсадной был человеком необразованным и неумным. Однако, в партиях он разбирался лучше меня, даже рассказал о первом съезде социал-демократической партии в 1898 году. Правда, рассказывал он так, как будто отвечал вызубренный урок.

— Так вы социал-демократ? — спросил я.

— Был, теперь я в социалистах-революционерах.

К эсерам у меня было особое отношение после знакомства с Дашей Ордынцевой.

— Слышал, вы, кажется, занимаетесь террором.

— А ваша партия контрреволюционеров чем занимается, — не ответив на мой вопрос, спросил он, — теракты проводит или вы больше по прокламациям?

Этот вопрос был такой неожиданный, что я не выдержал и засмеялся.

— Наша партия, голубчик, обожает государя императора, министерство внутренних дел и ненавидит вас, революционеров, потому прошу ко мне больше не обращаться.

Николаев сначала меня не понял, хотел еще что-то спросить, потом обиделся, отвернулся и пробурчал:

— Не хотите говорить, как хотите. Вам же хуже.

Вскоре в камеру заглянул надзиратель:

— Ужин заказывать будете?

Обращался он только ко мне, нового заключенного проигнорировал. Я дал ему деньги.

Перед раздачей еды Николаева увели на допрос, потому ел я в одиночестве. Кухмистерская кормила нежнейшими немецкими сосисками с тушеной капустой — вкусно, добротно и качественно. Когда угрюмый надзиратель уносил грязную посуду, я дал ему пятерку за услугу. Деньги он принял с поклоном и, уже выходя из камеры, задержался и кивнул на пустую койку Николаева:

— Вы, господин студент, с ентим-то поосторожней будь. Он душегуб первостатейный. Страсть сколько христианских душ погубил. Ему терять нечего, а человека зарезать — тьфу.

— Спасибо, что предупредил, — растерянно поблагодарил я.

— То-то, — мрачно добавил надзиратель. — Ухо держи востро!

У меня от неожиданного сообщения на лбу выступила испарина.

Было похоже на то, что здесь разыгрывается не водевиль, как я думал, а драма. Николаев перестал казаться бездарным, неумелым статистом в жандармской игре.

Вполне возможно, что его-то как раз и назначили на главную роль. Пока он не вернулся с допроса, я прикрепил свой стилет на руку. Под широким рукавом арестантской куртки заметить его было невозможно.

Как всегда бывает, стоит возникнуть подозрению, всякое лыко попадает в строку — только Николаев вошел в камеру, я заметил, что губы его лоснятся и выражение лица довольное и сытое.

— Приятного аппетита, — пожелал я ему, отменяя объявленный бойкот.

— Благодарствуйте, — поклонился он, видимо, довольный, что я заговорил с ним первым.

— Чем кормили?

— Так как всегда, — начал, было, он, потом понял, что с вопросом что-то не так, и кончил присказкой. — Щи да каша, пища наша.

Говорить мне с ним было, собственно, не о чем. Да и Николаев больше не проявлял интереса к общению: лег на свою койку и повернулся лицом к стене. Я последовал его примеру. Предупрежден — значит, вооружен, но чего ждать от странного соседа и, главное, когда, я не знал. Мне предстояла бессонная ночь. Если Николаева посадили в камеру по мою душу, напасть он мог уже сегодняшней ночью.

Я лежал, вспоминая события, последовавшие после ареста: попытку избиения в тюремной карете, сегодняшний дурацкий допрос и не мог понять, кому я так не угодил, чтобы ко мне подослать убийцу. Все это было странно и нелогично, кроме, пожалуй, самого задержания. Хотя и оно казалось совершенно нелепым. Почему из всех членов кружка арестовали только меня, случайного человека на сходке, а не того же студента Костю, который меня туда привел и с которым мы расстались непосредственно перед самим задержанием?

Почему жандармы, которые от кого-то узнали мою вымышленную фамилию (возможно, от того же Кости), не проверили ни мои документы, ни ее подлинность. Они даже не удосужились навести обо мне справки в Московском университете. Мне вменяли в вину участие в незаконном сборище, но про саму студенческую сходку даже не спросили.

Единственная логически состоятельная версия, которая пришла мне в голову, была самая неутешительная — жандармы знали, кто я на самом деле, ну, хотя бы в первом приближении — как знакомого Поспелова, участника разборки в доме генеральши Кузовлевой, но подставляли под нож душегуба, как неизвестного человека с фальшивыми документами. Но это было только предположение, хотя и не лишенное основания. Мне осталось лежать на тюремной койке и ждать развития событий. Здесь, в камере, узнать хоть что-нибудь можно было только от Николаева.

Под когда-то беленым и уже потемневшем потолком горела негасимая десятисвечовая лампочка накаливания, тускло освещая небольшое помещение. Еще недавно в тюрьмах пользовались керосиновыми лампами, но несколько лет назад кто-то из народовольцев покончил жизнь самоубийством, устроив протестное самосожжение, и в центральных тюрьмах керосин поменяли на электричество. Читать при таком свете было трудно, но для охраны, наблюдающей за поведением арестантов через дверные волчки, его хватало.

Благодаря свету подобраться ко мне незамеченным было невозможно, конечно, при условии, если я не усну. Притом, что предыдущую ночь я провел без сна, бодрствовать вторую ночь подряд было трудно.

В тюрьме была мертвая тишина. Сосед спал или притворялся, что спит, дышал спокойно и ровно. Я старался загрузить мозг, все время себя взбадривал, но все-таки периодически отключался.

Каждый раз это продолжалось несколько минут потом я заставлял себя проснуться и открывал глаза, но чем дольше тянулась ночь, тем эти минуты делались длиннее.

Примерно к четырем часам я уже был никаким. Мысли путались, и окружающее окончательно потеряло реальность. Встать, размяться и разогнать сон было нельзя. Если на меня действительно готовилось нападение, Николаев должен был быть уверен, что я ничего не подозреваю и крепко сплю. Мне нужно было бы выяснить, что здесь происходит, как можно быстрее, чтобы к чему-то придти и не мучиться неизвестностью.

Не знаю, что меня спасло, провидение или случай, но я внезапно проснулся от металлического щелчка. Мой угрюмый тюремщик, видимо, тревожившийся, чтобы в его дежурство не произошло что-нибудь недозволенное, заглядывая в волчок, задел какой-то элемент запора. Звук был слабый, но нервы у меня, хотя я уже спал, оставались напряженными. Я приоткрыл глава. За решетчатым окном по-прежнему было темно. Соседа слышно не было. Я начал опять проваливаться в сладкое беспамятство, когда увидел, что Николаев неслышно, как тень надвигался на мою кровать со стороны электрической лампочки. Я еще не проснулся до конца, но уже нащупал правой рукой под рукавом тюремной куртки рукоятку стилета.

Николаев вплотную подошел к моей постели. Лицо его сквозь прикрытые веки я видел нечетко. К тому же он стоял спиной к свету, и оно было в тени. Потом он, как и прежде, бесшумно сместился в сторону так, что бы свет падал на меня, и ему лучше было видно. Теперь и его можно было хорошо разглядеть. Ничего зверского или рокового в его лице не было. Обычное сосредоточенное лицо человека, готовящегося выполнить какую-то ответственную работу.

Он опустил руку в карман тюремной куртки и вытащил короткий, косой сапожный нож. Я лежал на спине, сведя руки на животе под тонким шерстяным одеялом. Убийца вытянул вперед руку с ножом, будто примериваясь к удару. Бить он намеревался в горло. Я застыл, думая, как можно отразить удар. Кажется, я чуть запоздал приготовиться к атаке. Если бы он вздумал рискнуть и ударил без подготовки, то увернуться от ножа, лежа в постели, было практически невозможно. Как и успеть ударить его стилетом. Рука у меня была под одеялом, и опередить Николаева у меня почти не оставалось шансов. Пришлось рисковать.

Я широко открыл глаза и прямо на него посмотрел. Убийца, встретив спокойный, без тени испуга взгляд предполагаемой беззащитной жертвы, от неожиданности инстинктивно подался назад. Этого мгновения мне хватило, чтобы вытащить из-под одеяла руку с длинным, узким кинжалом. Я был значительно выше противника, соответственно, и рука много длиннее, чем у него, к тому же в ней было страшное даже по одному виду оружие.

У Николаева еще было в запасе мгновение, чтобы успеть полоснуть меня по горлу своим кривым ножом, но он его пропустил. Он попятился назад, с ужасом глядя на мой стилет. Было ощущение, что на него напал столбняк. Стоял, выпучив глаза, и не шевелился. Теперь уже я смотрел во все глаза, не понимая, что происходит с соседом.

— Казимир, — трясущимися губами произнес он. — Казимир! Прости, сукой буду, не знал!

От вопроса, кто такой этот Казимир, я воздержался. Молча ждал, что будет дальше. Николаев глядел на меня, как на привидение. Лицо его жалко сморщилось. Подбитый глаз зажмурился, а здоровый остекленел. Кажется, он меня с кем-то перепутал, и я почти догадался, с кем.

— Казимир, это все полковник Прохоров. Он приказал успокоить студента. Если бы я знал, кто ты! Не держи зла, я тебе друг. Могилой клянусь, это ошибка! Все твари жандармские, они меня на крючке держат. Я Жора Самокат, может, слышал?

— Ладно, — сказал я, садясь на постели, — успокойся, разберемся. Если не виноват, без вопросов.

— Спасибо, Казимир! Только не держи зла, — бормотал Самокат, он же Николаев,

— Не знаешь, за что меня жандармы подписали?

— Толком не скажу, Прохоров разве скажет! Он же лис. Век ему не прощу, что на тебя навел! Скажи слово, и ему не жить, на виселицу пойду, а зарежу!

Жора Самокат выглядел не только напутанным, но и очень расстроенным. Скорее всего, собравшись поднять руку на авторитета, он серьезно нарушал кодекс воровской чести. Кто такой этот Казимир, я не знал и, понятное дело, не мог спросить у Николаева. Попытался хоть что-то узнать не прямо, обиняком:

— Как ты меня узнал?

— По перу, Казимир, как увидел на нем твое кольцо — веришь, душа зашлась. Да и кто кроме тебя мог протащить перо в крытку! Прохоров, сука, когда на тебя наводил, сказал, что ты из революционеров. Велел сначала подъехать, а ночью кончить. Я, клянусь совсем ни при чем…

Я скосил взгляд на свой стилет, чтобы понять, о каком кольце он говорит. Действительно, между рукояткой и клинком было вставлено кольцо из красного металла, то ли червонного золота, то ли медное. Я уже обращал внимание на его нестандартную форму, оно было не овальное, как у обычного кинжала, а круглое с косой нарезкой.

— И ведь не открой ты глаза, я бы тебя расписал! — бормотал Николаев. — Тогда бы мне точняка не жить!

Кажется, как большинство убийц, Самокат к своей жизни относился со священным трепетом.

«Неужели этот легендарный Казимир — наш с Поспеловым сбежавший киллер? — подумал я. — А мы мало того, что его упустили, а еще и ограбили! Может, мой арест — его работа? С другой стороны, вряд ли такой опытный и умный человек, как Илья Ильич, мог не знать о столь влиятельной в преступном мире личности.»

— Где ты узнал о кольце? — задал я очередной вопрос Николаеву.

— Слышал, людишки много чего болтают, — неопределенно ответил он.

Самокат все дальше отступал в сторону двери. Кривой сапожный нож он держал в опущенной к бедру руке. Я тоже не убирал стилет. В какой-то момент я перестал верить, что он так уж боится легендарного Казимира. Было видно, что он уже оправился от неожиданности и чувствует себя достаточно уверенно. Может быть, я совершил какую-то ошибку в разговоре, повел себя не так, как должен был вести себя на моем месте воровской авторитет, и он усомнился в том, что я тот, за кого он меня принял.

Я уже окончательно пришел в себя и не испытывал перед Самокатом никакого страха. Понятно, что затевать поножовщину в тюрьме — самое последнее дело, но это не самая большая проблема в первые минуты после того, как тебе едва не перерезали горло.

— Казимир, — опять начал бормотать сосед, — я сейчас уйду, а мы потом с тобой все решим! Надеюсь, ты на меня не в обиде?

Он, не отрываясь, смотрел мне в глаза, и это раздражало. Появилось чувство, что душегуб, как дикий зверь, готовится к прыжку и тихим голосом, плавными движениями руки убаюкивает жертву.

Между тем я видел то, что делается за его спиной. Массивная обитая металлом дверь начала медленно открываться. Кажется, ему подоспела подмога. Он этого еще не услышал, так бесшумно ее отворяли. Я встал, чтобы хоть как-то контролировать ситуацию. Это Николаева почему-то встревожило, он сделал еще шаг назад и должен был опереться о дверь, но ее за спиной не оказалось, и он как будто оступился, его невольно качнуло назад.

— Казимир, ты что? — спросил он и шагнул назад в камеру. Глаза его неестественно округлились, он широко открыл рот, так, как будто собирался закричать, но не закричал, сделал движение, схватил зубами и деснами воздух и вдруг плашмя упал на пол.

Я по-прежнему стоял со своим стилетом возле кровати, ничего не понимая. В дверном проеме показалось лицо моего угрюмого надзирателя.

— Что с ним? — спросил я, но ответ не услышал, да он был уже лишним. Причина смерти была на лицо и страшно-красноречива — из под левой лопатки Николаева торчал какой-то металлический прут. Он был еще жив, он елозил руками по полу и даже пытался встать. Потом поднял лицо с гримасой смертельной тоски, посмотрел на меня снизу вверх беспомощными, молящими глазами, опять открыл рот, но из него вырвался не крик, а черная струя крови.

Надзиратель переступил через неподвижное уже тело, аккуратно ступая тяжелыми сапогами, обошел растекающуюся кровавую лужу и остановился в шаге от меня.

— За что ты его? — спросил я, не в силах оторвать взгляд от страшного штыря в спине убитого.

— Сына моего зарезал, — коротко ответил он. — Получил по заслугам.

Мы с минуту молча постояли над телом, словно поминая усопшего. У меня в голове было совершенно пусто, вернее, слишком много всего, чтобы сосредоточиться на чем-то одном. Наконец я сумел взять себя в руки.

— Что будем делать? — спросил я надзирателя.

— Он тебя хотел, господин студент, зарезать, — не отвечая на вопрос, проговорил он, еще на шаг отступая от растекающейся по полу лужи.

— Знаю, — ответил я и машинально посмотрел на свой стилет, — я вовремя проснулся.

— Теперь тебе нужно бежать, — неторопливо сказал он, — а то засудят.

Мой надзиратель вел себя, как и прежде, угрюмо-сдержано, и если бы я не заметил, как у него предательски дрожат руки, то решил, что он совершенно спокоен.

— Как мне бежать? — спросил я. — В окно вылететь в тюремной робе?

— Я припас одежду, — неожиданно сказал он, — тебе подойдет.

— А как мне отсюда выйти?

— Это не твоя забота, я выведу. Пошли, что ли, а то скоро утро.

— Подожди, — попросил я, — только возьму документы и деньги.

— Они у меня, — остановил он мой порыв в сторону параши, — на, вот, забери…

Он вынул из кармана штанов мой паспорт с вложенной в него пачкой купюр и протянул мне. Я удивленно взял их в руки — оказывается, мой тайник был сразу же им открыт.

— Поспеши, господин студент! Не успеем…

Мы вышли из камеры, и он запер ее на засов. Потом торопливо двинулись по длинному коридору, он впереди, я следом.

В подсобке, комнате отдыха надзирателей, были только стол и несколько стульев. На одном из них аккуратной стопкой лежало жандармское обмундирование. Рядом на полу стояли сапоги.

— Переоденься, господин студент, под тебя одежу подбирал, авось, не ошибся.

Я, не стесняясь его присутствия, скинул тюремную одежду и облачился в полную форму рядового жандарма. Она оказалась почти впору, только сапоги немного жали. Пока я переодевался, надзиратель молча сидел за столом, опустив голову на руки.

— Готов, — сказал я, в завершение туалета надевая шинель и черную шапку с бараньей опушкой и царской кокардой.

Нестеренко поднял голову и посмотрел на меня измученными, слезящимися глазами. Потом встал и поправил на мне одежду.

— Ну, с Богом. Если что, не держи на меня сердца. Все одно тебе здесь было не жить. Не так, так иначе…

— Понятно, спасибо тебе.

Он кивнул, и мы вышли из комнаты.

— Иди за мной, — велел он, — и как ни что, молчи.

Я понял, что он имеет в виду, и не переспросил.

Мы, не торопясь, двинулись к выходу. Дорогу я помнил. В конце коридора мой чичероне отпер специальным ключом решетчатую дверь, и мы оказались на лестнице. По ночному времени в тюрьме было тихо. Навстречу нам поднимался человек в одежде надзирателя. Увидев нас, остановился.

— Далеко, Нестеренко? — спросил он.

— До господина полковника, — ответил тот, — вот, новенького к нему веду.

Встречный надзиратель насмешливо посмотрел на меня и двусмысленно хмыкнул:

— Крестить, что ли?

— Это мне без интереса, — ответил Нестеренко, — мне велено, я исполняю.

— Ну, удачи, — засмеялся он. — После их высокоблагородия в баню сходи и в церкви свечку поставь, грехи смой.

— Что это он? — спросил я, когда мы остались вдвоем.

— Блуд все это, грех и подлость, — угрюмо сказал Нестеренко и, не оглядываясь, пошел вперед.

У ворот нас остановил сонный часовой.

— Куда, Нестеренко, так поздно? — спросил он моего провожатого, одновременно освещая мне лицо фонарем. — Что-то я тебя, служивый, не признаю, никак, новенький?

— Новей не бывает, — как всегда угрюмо ответил Нестеренко, — второй день служит. К полковнику.

Часовой осклабился и опять осветил меня:

— Такой подойдет, привет ихнему высокоблагородию.

— Тьфу на вас всех, — проворчал надзиратель. — Ни стыда, ни совести. Ты-то, Петро, взрослый мужик, а туда же!

— Мне-то что, я в своем праве. После смены в трактир пойдешь?

— Там видно будет, — ответил Нестеренко, выходя за тюремные ворота. Я держался за ним следом. Часовой запер за нами калитку, и я оказался на свободе. Что представляет собой полковник Прохоров, я теперь представлял вполне реально, но обсуждать с конвоиром не стал. Мы двинулись в сторону Савеловского вокзала. Я поравнялся с Нестеренко, и мы пошли рядом. Меня все время подмывало ускорить шаг и как можно быстрее убраться из опасного места, но я умерял темперамент и старался не спешить. Совершенно неожиданно в голову пришла сумасшедшая, шальная идея. От удовольствия я даже стукнул кулаком в ладонь и притопнул ногой.

— Ты что это? Радуешься, что из Бутырок вышел? — спросил надзиратель,

— Это само собой, и еще есть у меня одна интересная мыслишка…

— А мне теперь свое душегубство век замаливать, — совсем не в тему сказал он.

— Ты куда теперь? — спросил я, реально представляя, в каком положении окажется мой спаситель.

— Посижу в трактире, помяну сына и сдамся, — после долгой паузы ответил он. — Куда мне еще деваться! Будь что будет…

— Ты, Нестеренко, знаешь что, погоди сдаваться, Может быть, мы сначала поговорим с вашим полковником.

— Это еще зачем?

— Потолкуем о том, о сем, может, удастся его прижать и тебя отмазать.

— Это как же так понять, «отмазать», — соборовать, что ли?

— Соборовать тебя еще рано. Попробуем уговорить полковника тебя выручить из беды. У него, кстати, есть семья?

— Откуда, холостует. Чего нам к нему идти-то? — не просто удивился, а испугался надзиратель. — Сказился ты, что ли, господин студент, зачем их высокоблагородию меня выручать? Да он вперед меня застрелит, и вся недолга!

— Это еще посмотрим, кто кого застрелит. Ты лучше мне скажи, ходят к нему по ночам молодые солдаты?

— Ходят, когда прикажет.

— Вот и давай пойдем к нему, как будто он меня вызвал. Как я понял, он живет где-то рядом с тюрьмой?

— Тут, недалече, в переулке, мы уже прошли. Фатера у него казенная.

— Давай сходим, попытка не пытка. Тебе все равно терять нечего.

— Тебе-то чего за радость из-за меня муку принимать? Твое дело теперь вольное, беги, куда глаза глядят!

— У меня к полковнику тоже вопросы есть, хочу узнать, за что он приказал меня убить. К нему на «фатеру» очень сложно попасть?

— Да нет, попасть-то можно, солдатики к нему часто наведываются. Сам к нему водил молоденьких. Мне, — словно оправдываясь, сказал надзиратель, — чтобы до Самоката добраться, много чего вынести пришлось. Из-за него, ирода, крепкое хозяйство бросил и в тюремщики пошел. Сына моего единственного душегуб, как барана, зарезал, — опять пояснил он, — А его, изверга, за то не на виселицу отправили, а от праведного суда в жандармском корпусе спрятали, Он у полковника вроде как палачом служит, то есть служил. Царство ему, душегубу, небесное, — перекрестился Нестеренко. — Я, почитай, цельный год случая ждал. Вот и дождался…

— Ну, что, пойдем к полковнику? — прервал я грустный рассказ Нестеренко. — Не боязно?

— Мне нечего бояться, как сына потерял, больше ничего не боюсь.

— За что его убили? — спросил я, понимая, что надзирателю необходимо выговориться. Он убил человека, вероятно, впервые в жизни совершил такое страшное преступление и теперь пытался оправдаться, возможно, даже перед самим собой.

— Кабы самому знать. Мой Ваня был хорошим мальчиком, тихим, скромным, не мне в пример. Очень любил учиться. Сам по букварю постиг грамоту. Потом в селе у попа учился, — надзиратель замолчал, уйдя в воспоминания, потом поглядел на меня провалившимися, темными глазами и продолжил невеселый рассказ. — Батюшка наш, отец Филарет, и посоветовал отослать его в город в школу. Я его в Харьков и отвез, в реальное училище. Он экзамен какой-то сдал, сразу во второй класс взяли. Так-то вот. Учителя его хвалили, говорили, что он очень способный, каждый год награды давали. А как кончил он училище, то подался в Москву, дальше учиться. Приняли его в Императорское московское техническое училище, — тщательно выговорил заученное название надзиратель. — Как он здесь жил, не знаю, письма Ваня редко писал. А сам я не шибко грамотный, в его жизни мало что понимал. Только вот выучиться Ваня не успел. В кружок ходил, книжки они запретные читали. Кто-то донес, он и попал в тюрьму. Сидел в нашей Бутырке, только недолго. Там его и зарезали.

Нестеренко замолчал, шел, тяжело ступая по каменному тротуару. Я его не торопил.

— Как я про то узнал, думал, умом тронусь. Мать, жинка моя, то есть, та не сдюжила, плакала, плакала и померла от горя. Ну, я сначала, как водится, запил, а потом такая меня обида взяла… Хозяйство у меня крепкое было, пять работников держал. Все распродал и сюда подался. Только ничего не добился, куда не ткнусь, никто правду не говорит. Понятно, чего господам с мужиком разговаривать. Людей здесь много, у каждого своя жисть, где там в чужое горе вникать. Пришлось самому разбираться. В тюремщики пошел, в тюрьме Ваню порешили. Подмазал кого надо, взяли в надзиратели. Ну, а уж в Бутырках сам все проведал. Зарезал сыночка моего Ваню Жорка Самокат. Дальше ты сам знаешь…

— Почему его убили, удалось узнать?

Удивительно, но, скорее всего, эта простая мысль не приходила в голову крестьянину.

— Говорю же, Самокат его зарезал.

— Самокат и меня хотел убить, — попытался объяснить я, — но он ведь это делал не сам по себе. Ему так приказали. Так что главная вина не на нем, а на том, кто отдал приказ.

— Как это? — не понял Нестеренко. — Кто ж такое приказать может?

Следствие с причиной у него явно не сходились. Не хватало способности к абстрактному мышлению.

— Самокат у вас в тюрьме чем занимался?

— Сидел, — коротко ответил он. Пришлось расширить вопрос:

— Его сажали к неугодным арестантам, и он их убивал?

— Ну.

— Значит, и твоего Ваню он мог зарезать не по своей воле, а потому, что ему начальство велело.

— Так зачем сына-то было убивать, кому он мешал?

— Вот это и нужно выяснить! Поэтому пошли к полковнику, он-то наверняка знает.

Надзиратель задумался и начал замедлять шаг, пока совсем не остановился.

— Так выходит, я Самоката зря убил?

Вопрос, как говорится, получился хороший. Вот только ответить на него однозначно было невозможно. Это кому как: око за око, или ударят по правой, подставь левую. Пришлось уйти от прямого ответа и оценки:

— Пойдем лучше к Прохорову, у него все и узнаем.

— Если это он, — даже задохнулся Нестеренко, — так я ж его! Он главный в следственной части!

— Успокойся, если доберемся до него, он нам все расскажет, никуда не денется!