О эти разговоры о любви! Как они постепенно засасывают участников в омут чувственности. Теперь, когда мы бывали наедине, я уже почти не отпускал прелестную ручку и периодически, словно невзначай, подносил к губам. Этого больше не возбранялось, и бровки не хмурились.

Когда мне оставалось совсем немногое, плавно перейти от разговоров о платонической любви к женской эмансипации и, воспользовавшись неопытностью оппонентки, погубить смертельным грехом ее душу, я брал себя в руки. Каждый раз все с большим трудом.

— А не пойти ли нам пообедать? — как-то сказал я, в очередной раз разрушая прозой жизни греховное наваждение. Екатерина Дмитриевна опомнилась, отняла у меня руку и встала со своего кресла так, будто между нами ничего и не происходило.

— Пожалуй, я тоже голодна, — согласилась она, и мы перешли в столовую.

За столом, когда мы ели перестоявший обед, разговор велся на другие темы. Любовь и все, что с ней связано, мы аккуратно обходили. Екатерина Дмитриевна принялась рассказывать, что произошло в стране за последние пятьдесят лет, и я убедился, что в ее пансионе историю тоже толком не изучали. Про войну с Наполеоном она еще немного знала, а о восстании декабристов даже не слышала. Это было удивительно, потому что в ее книжных шкафах стояло много хороших книг, и что-нибудь о таком важном событии должно было непременно просочиться через николаевскую цензуру.

Возможно, предполагая, что я все равно ничего не знаю о прошлом, она намеренно пропустила этот эпизод истории. Впрочем, и последней войне она почти не уделила внимания, хотя та была совсем недавно.

Чем дольше я общался с Кудряшовой, тем более противоречивые чувства у меня возникали. Катя была воспитана и образована очень неровно. С одной стороны стремилась к равноправию, с другой — примитивно боялась греха и «чужой молвы». Много читала, но отличить хорошую книгу от плохой не могла. Ее совсем не заинтересовал Л. Толстой, только что ставший широко известным. Она не слышала о Гоголе и лучшим российским романом считала «Ивана Выжигина» Фадея Булгарина, автора, сколько я помнил, ставшего в истории литературы образцом выжиги и конъюнктурщика, сумевшего сделать из журналистики и писательства выгодный бизнес.

Сравнивать Екатерину Дмитриевну с Алей, было бы «некорректно», как говорят наши политиканы, когда не хотят ответить на прямо поставленный вопрос. Однако, если их все-таки сравнить, то мне кажется, что Аля была интересна своей искренностью и органичностью, а Екатерина Дмитриевна — непредсказуемостью. Не знаю, в кого из них я бы влюбился, если бы довелось встретить этих женщин одновременно, пока же я путался в противоречивых чувствах и хотел обеих.

После этого «незавершенного» обеда хозяйка отправилась к себе, а я решил проведать свою «машину времени». Планов на будущее у меня пока не было, но я не исключал, что после возвращения Дуни попытаюсь отправиться «домой».

В начале пятого после полудня я огородами, напрямик, пошел к своей роковой «хоромине». Троицк по-прежнему не изобиловал многолюдством, и никто не встретился мне на пути. Через пятнадцать минут быстрой ходьбы я уже подходил к замку. Шел, открыто, не таясь, не ожидая особых неожиданностей. Когда я попал в это время, «хоромина» была в плачевном состоянии, и я не думал, что попасть в него будет трудно. Однако, приблизившись, увидел, что из открытых настежь ворот выезжает крестьянская телега. Мужичок на облучке вежливо снял шапку и поклонился. Был он самым обычным возчиком, без налета средневекового колорита.

— Доброго здоровья, ваше степенство, — приветствовал он меня.

— Бог в помощь, — ответил я, останавливаясь.

— Спасибо, — ответил мужик, кланяясь, и придержал лошадь.

— Смотрю, ворота открыты, никак какую работу делаешь? — поинтересовался я.

— Так Андрей Степанович начали здесь анбары строить, — охотно разъяснил возчик.

— И давно начали?

— Да почитай уже третью неделю.

— Поглядеть можно?

— Погляди, ваше степенство. За погляд денег не берут, десятник у нас не злой.

Он тронул лошадь вожжами, и она потрусила по разъезженной дороге. Я без опаски зашел во двор. Здесь кипели трудовые будни. Человек до тридцати рабочих копалось в земле, отрывая траншеи под фундамент. Выкошенный от бурьяна двор был завален строительными материалами. Я первым делом бросился к моему «магическому камню». Его на месте не оказалось. Тут же ко мне подошел чисто одетый мужик, видимо, десятник, и вежливо поздоровался.

— Чем изволите интересоваться?

— Да вот, на этом месте был старинный камень, куда он делся? — спросил я, пытаясь скрыть волнение.

— Поди, мои каменщики на бут покрошили, — ответил десятник. — Велел им ничего без спроса не ломать, так разве послушаются. Петруша, — закричал он, — куды отсель камень дели?

К нам подошел Петруша и придурковато осклабился:

— Известное дело, поломали.

— Я чего велел, я говорил ничего без меня не ломать! — стал выговаривать десятник.

Я не стал слушать бесполезные разговоры и, как пришибленный, пошел восвояси. Жизнь ставила передо мной очередную задачу…

Не знаю, чьи это происки, но путь домой опять перекрылся. Кто такой Андрей Степанович, и почему он начал стоить амбары именно в тот момент, когда я здесь появился, было не суть важно. Скорее всего, это какой-нибудь здешний купец-«прогрессист», не испугался дурной славы заклятого места. Интересней было узнать, кто его побудил к такому смелому поступку.

Считать, что это простое совпадение, у меня не было никаких оснований. Мне даже подумалось, так ли случайно я попал в новый дом Котомкиных и очень быстро сошелся с правнучкой Фрола Исаевича. Если быть самокритичным, то нужно признать, что объективно у меня было очень мало шансов понравиться такой красавице. Я был изнурен долгой болезнью, нищ, плохо одет и мог вызвать только жалость. То же, как развивались наши отношения, говорило об обратном.

В хмуром настроении я вернулся домой. Меня там ожидал новый сюрприз в лице модного портного, принесшего мне готовый сюртук и несколько единиц одежды на примерку. Сюртук оказался так быстро сшит, что это вызвало мое недоумение.

— Как вам удалось так быстро управиться? — спросил я портного.

— Это, ваше степенство, не задача, мы теперича не руками, а и на машине шьем.

— На какой такой машине? — удивленно спросил я.

Откуда в эти годы могла появиться швейная машинка, я не представлял, мне казалось, что ее изобрели в начале двадцатого века.

— Известно, на портновской.

— Откуда она взялась?

— С заграницы получена, иностранная вещь. Это, ваше степенство, процесс, называется. Вот, полюбопытствуйте, какую строчку дает!

Я полюбопытствовал, строчка действительно была машинная.

— А почему она такая кривая? — поинтересовался я.

— Чего кривая? — удивился портной и, не глядя на разложенный на столе сюртук, принялся пальцами подбивать свой завитой кок.

— Строчка, вот здесь прямо идет, а дальше как-то волной.

— Так машиной-то шито, — с легким презрением посмотрел на меня локомотив прогресса. — Небось, вы в старину не думали, что мы так жить будем? Ничего, ваше степенство, как паровоз увидишь, поди, от удивления с ума тронешься. Представляешь, повозка без лошадей ездит, а из трубы дым идет. Это тебе не «фу», а умственная вещь!

Похоже, в городе уже все были в курсе того, кто я такой, и моей «летаргической» истории.

— Паровоз — это конечно! Кто бы спорил. А строчка-то почему кривая?

— Эка ты, ваше степенство, заладил как попка-попугай: «кривая да кривая»! Что же за беда тебе, коли она даже и кривая? Ее же не какая-нибудь глупая баба, а машина шила, понимать нужно! Это же форменный процесс — умственная вещь!

Я, почувствовав, что переспорить портного не удастся, смирился и надел сюртук. Он был и не моего размера, и кривая строчка дала-таки себя знать. От подмышки до низа он сидел как-то куце. Хотя, если подойти к покрою и исполнению платья с позиции оригинальности, вроде как к эксклюзивной модели, да еще и «от кутюр», то вещь смотрелась очень оригинально.

— Ну, что я говорил?! — воскликнул портной, с удовольствием разглядывая меня. — Сидит как влитой! Такой сюртук и в Петербурге не сошьют!

— Так я и не спорю, — миролюбиво согласился я, — только посмотри, как в боках морщит, и почему один рукав до пальцев достает, а другой как-то коротковат?

— Где? — поразился портной.

Я показал руки.

— Так у тебя, поди, руки разные, одна короче, другая длиннее!

— А мне сдается, что рукава от разных сюртуков пришиты. Да и цветом разнятся, этот вроде как синий, а другой в голубизну отдает!

— А у тебя, ваше степенство, как с глазами?

— Нормально.

— У меня тоже глаз как у орла, а я ничего такого не замечаю. Ты, мне сдается, ваше степенство, над простым тружеником фордыбачишься! И то тебе не так, и се. Сюртук-то не просто так, а на машине сшит! Процесс! Это тебе понятно?

— Так носить-то его мне. Что же теперь каждому встречному-поперечному, которые надо мной смеяться станут, про паровоз рассказывать?

— А причем здесь паровоз-то? — искренне удивился портной, уже забывший начало разговора.

— Ну, потому, как прогресс и швейная машина.

— Я что-то тебя, ваше степенство, понять не могу. Куражишься ты над тружеником или как? Тебе нужон сюртук или нет?

— Нужон!

— А почему ты фордыбачишься?

— Боюсь такой одеждой людей напугать. Представляешь, увидит меня брюхатая баба и скинет ребенка со страха. Меня ее муж потом по судам затаскает.

— Чья баба-то скинет? — вытаращил глаза, совсем запутавшись, мастер нового типа.

— Не знаю, какая-нибудь встречная.

— А ты ее почто, напугал? За это в участок сведут! Милое дело! Зачем же чужих баб пугать. У нас теперь, чай, не старые времена. Это у вас в старину над народом можно было куражиться, теперь шалишь, у нас процесс и посвещение!

— Просвещение, — поправил я.

— Я и говорю. Набили мошну и радоваетесь! За деньги совесть-то не купишь!

— А что с сюртуком делать? — вернулся я к началу диспута.

— С каким сюртуком? — не понял портной.

— С этим. Сидит как на корове седло. Весь ежится. Рукава разной длины, да еще другого цвета.

— А, так ты про сюртук толкуешь?! Так бы сразу и сказал. А ты девке Марьянке вели его погладить, вот он и сядет по телу. Про утюг слыхал?

— Доводилось.

— Ну вот, а что у тебя руки разные, не беда. Ты одну, которая короче, в карман спрячь, а которая длиннее, за обшлаг заложи и стой как Напальен.

— Что еще за Напальен?

— Вот серость, — удивился портной. — Ты что, Напальена не знаешь, который Москву спалил?

— Знаю, — сознался я, поняв, что если обсуждать московский пожар, то мы никогда не дойдем до сюртука.

— А то, что цвет тебе другой блыжется, это вообще, тьфу! Отдай выкрасить в черный и все дела. Черный цвет — он даже лучше будет смотреться и меньше марается. Только не носи в красильню к Селиванову, спортит! Отдай моему куму Панферову. Уж этот мастер, всем мастерам мастер.

— Как ты?

— Нет, как я — таких тут и не бывало. Я, ваше степенство, так шью, что любо-дорого. Ты не смотри, что я в Троицке живу, меня не то, что в Москве или Петербурге, в Париже знают. От ихнего короля посла присылали, звали ему мантию шить! Только шалишь, оне нам Севастополь спалили, а я им буду стараться! Кукиш я ихниму послу показал.

Я подыграл портному и вежливо им восхитился:

— О чем разговор, мастера сразу видно. Только этот сюртук ты сам носи. А я пока и в поддевке похожу.

— Неужто не глянулся?

— Глянулся, да носить я его не смогу.

— Хорошенькое дело, пятый заказчик его мерит и никому не глянется. Чудеса, да и только. Тогда может, этот подойдет? — спросил портной, вынимая другой, уже покрашенный, надеюсь, не кумом Селивановым, в черный цвет. — Только он не машиной, а бабой-модисткой пошитый, — добросовестно предупредил портной.

Я примерил следующее изделие народного умельца. Этот сюртук оказался не верхом портняжного искусства, имел несколько небольших изъянов, но надеть его, за неимением лучшего, было можно.

Остальное платье, в том числе фрак, были только наметаны. Примерка и разговоры заняли около часа, так что в своей обнове, сюртуке, я предстал перед ясными очами Екатерины Дмитриевны только в начале восьмого. Она оценила мое новое платье, надеюсь, и меня в нем.

Теперь, в относительно нормальной одежде, я перестал чувствовать себя ряженым, и сообщение о том, что у нас вечером будут гости, встретил без трепета. Правда, в связи с недавним открытием о раздолбанной машине времени, мне было не до гостей, однако, я понимал, что в городе мое появление не могло не вызвать сенсацию, и Екатерина Дмитриевна за все свои хлопоты должна получить причитающиеся дивиденды.

Гости были званы к восьми часам, и, пока прислуга накрывала столы, мы с хозяйкой сидели в гостиной и говорили о предстоящем рауте. Екатерина Дмитриевна чувствовала вину, что созвала гостей посмотреть на «раритет» и придумывала повод оправдаться.

— У нас в городе живут очень милые люди. Думаю, вам будет интересно познакомиться.

Мне действительно было любопытно сравнить жителей городка в разные времена, чем я и успокоил Кудряшову.

Первым на правах врача и друга хозяйки явился Неверов. Он был напряжен, заметно нервничал и проницательно в нас вглядывался. Увидев, что я, наконец, в сюртуке, обрадовался:

— Значит, завтра поедем по больным? У меня два случая, с которыми невозможно справиться.

Я легко согласился, нужно было начинать зарабатывать репутацию и деньги. Быть материально зависимым от любезности хозяйки мне не нравилось.

…Гостей собралось много. С прошлого века количество «чистой» публики в городе увеличилось. Поголовье чиновников, если судить по тем, что пришли в гости, по моим прикидкам, выросло раза в три. Кроме чиновников и предпринимателей, в гостях были учителя городского училища, несколько отставных офицеров, священники, местная «интеллигенция» без должностного статуса. Не было только полицейских чинов.

Как мне объяснил доктор Неверов, формально я считался просто человеком, приехавшим в гости. Выполняя мою просьбу, а больше опасаясь привлечь к городу внимание центральных властей, местные жители между собой согласились не афишировать мое необычное здесь появление. Поэтому представители полиции предпочли со мной не встречаться.

Народу собралось больше, чем ожидалось, и возникли небольшие сложности с посадочными местами. Однако, никто не был в большой претензии, даже уездные дамы оказавшиеся не на главных ролях. Я как именинник стоял возле хозяйки и знакомился с местными обывателями. Меня с любопытством разглядывали, говорили несколько ободряющих слов и уступали вновь прибывающим гостям.

Внешне публика сильно изменилась. Если раньше между разномастно одетыми барами даже мой парчовый халат, единственная одежда, которую я носил первое время пребывания в восемнадцатом веке, не вызывал удивления, то теперь мода стала строгой и одномастной. Мужчины были во фраках и сюртуках, редко в форменном платье. Дамы стали одеваться более элегантно. Изменились и лица. У большинства они стали осмысленными, что в прошлом было скорее исключением из правила.

Я пока вынужден был ограничиться только визуальными впечатлениями, разговаривать в такой обстановке было невозможно. К счастью, любопытство гостей вскоре было утолено, и интерес ко мне снизился. Екатерина Дмитриевна занялась своими прямыми обязанностями хозяйки, а я оказался как бы не у дел. Горожане разбились на группы, в гостиной составилась партия в вист, молодежь собралась играть в фанты, начались громкие разговоры, и кто-то заиграл танцевальную мелодию на фортепьяно.

Я неприкаянно бродил по гостиной, и меня вежливо старались не замечать. Пока никто не проявлял особого интерес к «преданьям старины глубокой», и разговоры велись на неинтересные мне городские темы.

Екатерина Дмитриевна довольно быстро разрулила обстановку, и гостей пригласили в столовую. Правнучка крепостного не ударила лицом в грязь. Ужин был роскошен. Только теперь вместо незатейливых, сытных отечественных яств, которыми пробавлялись деды, появились разные «суфле» и «бульоны», хотя пироги и кулебяки по-прежнему были в чести и, как прежде, необыкновенно вкусны.

Увеличилось количество разнообразных вин, в основном «иноземных». На столах стояли дорогие куверты, посуда была тонкого фарфора, но из «новоделов», скорее всего Кузнецовского завода.

Я не знал размеров состояния Кудряшовой, но, на мой взгляд, такой ужин стоил приличного «Мерседеса». Однако, никто размаху приема не удивлялся и принимал как должное.

Вот, что почти не изменилось за прошедшие годы, это аппетиты. Может быть, только некоторые дамы слегка умеряли себя в еде и питие. Остальные ели и пили по заветам предков, много и со вкусом. По мере того, как продвигался ужин, гости раскрепощались и стали позволять себе больше вольности против хорошего тона.

— А у кого лучший стол, — напрямик спросил сидящий недалеко от меня господин, по обличью — купец из новых русских, — у нас или у наших дедов?

Не успел я ответить, как за столом воцарилась тишина, и гости с интересом стали ожидать моей оценки.

Я объяснил, в чем состоит различие столов, что тут же породило град новых вопросов. Не ломаясь, как мог на них отвечал. Особой оригинальностью вопросы не отличались и довольно быстро начали иссякать. Теперь гостям хотелось просветить меня и доказать, что их время лучше прежнего. Спорить не было смысла, к тому же и эта тема быстро себя исчерпала. Разговор перестал быть общим и начал распадаться на частные. Начали вставать из-за стола. Молодежь вернулась к фантам, люди достойного возраста — к висту, я же примкнул к либералам, принявшимся определять пути любезного отечества. Довольно скоро у меня создалось впечатление, что никакой это не 56 год, а 91 следующего века.

— У нас теперь все пришло в движение, — начал мне рассказывать благообразный господин. — Все, что есть порядочного в обществе, устремило взоры и внимание на устроение внутренней нашей порчи, на улучшение законов, на искоренение злоупотреблений. Мы думаем об том, как бы освободить крестьян без потрясения всего общественного организма, мы мечтаем об введении свободы совести в государстве..

— Что нашли вы такого в русском мужике, — перебил говорившего другой либерал, видимо, сводя с ним старые партийные счеты, — конечно, он умен и сметлив; конечно, нравственный его характер заслуживает уважения, но что он сделал такого, чтобы можно было ожидать от него будущего возрождения человечества?

— Только революционные потрясения смогут встряхнуть нашу «Святую Русь», — вмешался в разговор бедно одетый молодой человек. — Только мы, социалисты, новые христиане, вторично обновим мир! Нам достаточно внутреннего убеждения в истинности нашего учения!

— Вы ошибаетесь, Венедикт Фиолистратович, к нам революционные теории не только неприложимы, они противны всем нашим убеждениям и возмущают в нас нравственное чувство! — отбрил революционера суховатый джентльмен, по обличию школьный учитель. — Оставьте эти учения Прудону с братиею, оставьте его легкомысленной партии красных республиканцев, всегда готовых ринуться на разрушение…

— Позвольте с вами не согласиться, Борис Федорович, такие, как вы, погубили во Франции республику и оправдали деспотизм Людовика Наполеона! — окрысился нигилист, всем видом и ужимками презирая благополучного Бориса Федоровича.

— Господа, позвольте вас примирить, — вмешался в спор революционера с либералом, человек, чем-то похожий на режиссера Говорухина, видимо, из принципиальных побуждений недовольный вообще всем окружающим. — Дело совсем в другом, больше нет людей, способных отстаивать прежние права и вечные требования справедливости! Если при Николае было хоть сколько-нибудь замечательных людей во главе управления, то он им обязан временам Александра. Откуда придется брать помощников ныне правящему государю императору? Александровские помощники вымирают, а новых нет! А происходит это потому, что раньше было больше свободы мысли.

— Внутренняя язва России, которая с каждым днем делается все более и более и точит ее живой состав — это лихоимство, — заявил очередной витий. — Оно есть во всех возможных видах и всех ступенях общества. Меры, принятые до сих пор нашим правительством против столь вкоренившегося зла, оказались недейственными. Напротив того, зло растет, расширяется, проникает даже в такие сферы, которые искони считались недоступными взяточничеству и продажности. Тут ничего не действует: ни вмешательство тайной полиции, ни особые комиссии, ни строгие меры и наказания.

С этими заключениями нельзя было не согласиться. Единственно, что могло удивить, это поразительная живучесть нашего государства, пребывающего в язвах и струпьях одно столетие за другим и живое доныне.

— Я знаю, что делать, господа! — вскричал один из гостей, только что присоединившийся к компании «компатриотов». — Гласность! Великое слово! Гласность вносит свет во тьму, а свет гонит и обличает ночных птиц. Гласность мешает в мутной воде ловить рыбу! Это Божий свет, гласность есть тот свет!

Меня такие гражданские страсти несколько обескуражили, и я потихоньку отделился от группы спасителей отечества. Мало ли что! Вдруг за такие вольные разговоры начальство по головке не погладит! Все оно, конечно, прекрасно, только я таких народных спасителей и домашних философов достаточно наслушался и насмотрелся по телевизору. Вот где было бы самое место вездесущему Жириновскому.

«Чего это у нас за страна такая, — горестно размышлял я, направляясь к дамам, собравшимся в свой кружок во главе с хозяйкой дома, — все ее спасают, да никак не спасут».

Дамы, в основном, не юного и еще более достойного возрастов, обсуждали несостоявшийся любительский спектакль.

— Как бы было, голубушка Екатерина Дмитриевна, прэлэсно для просвещения умов и улучшения нравов… — говорила женщина, одетая по моде, но с нелепыми «наворотами» на платье, отличавшими ее от других дам. — Пиэса пустяшная, но востра! Жаль, автор из плэбеев, все про купцов пишет.

— Что за пьеса? — тихонько поинтересовался я у хозяйки.

— «Утро молодого человека».

— Островского? — машинально вспомнил я.

Екатерина Дмитриевна странно на меня посмотрела. Я попытался поправиться, но не сообразил, как, и отошел от греха подальше. «Потом между делом скажу, что видел книгу в ее библиотеке», — решил я.

Гости веселились, как умели, я же чувствовал себя не в своей тарелке. На меня продолжали смотреть с любопытством, но безо всякого уважения, как на ученого медведя в цирке. Может быть, от нервического состояния или из-за меланхолии (вот как я уже научился выражаться!), мне никто из многочисленной компании не понравился. Между тем, столы, за которыми мы ужинали, прибрали, и прислуга готовила залу к танцам.

Я не нашел ничего веселее, как отправиться в буфет, куда периодически наведывалась мужская часть общества. Над бутылками и бокалами колдовал приглашенный со стороны буфетчик. Здесь оказалось самое веселое место. После третьего бокала французского шампанского я начал видеть уездных жителей совсем в ином свете. Среди них оказалось много милых людей. Постепенно сюда же стянулись спасители отечества — либералы. Пик их активности уже прошел, и язвы общества не казались такими страшными. Только плохо одетый революционер Венедикт Фиолистратович между «Лафитом» и «Клико» поругивал аристократов.

Как я понял, император Николай Павлович, после декабрьского восстания 1825 года перестал доверять высшему дворянству, и титулованные особы перестали выпячивать свою геральдическую исключительность, При новом императоре гербы отмыли от пыли забвения, и все, кто только могли, опять начали именовать себя князьями и баронами, требуя полагающихся привилегий.

— Павел Петрович как говорил: «Ты аристократ, пока я тебя вижу, а как не вижу, ты никто»! — апеллировал к сомнительному авторитету убитого царя будущий народник.

— Вам доводилось видеть императора Павла? — спросил меня незначительный господин с пьяным и глупым лицом.

— Доводилось, — сознался я. — Как-то мы с ним беседовали.

— Ну и как он, что был за человек? — заинтересовались присутствующие.

— Обычный реформатор, хотел единолично всю Россию переделать, да надорвался. Знаете, как по этому поводу говорится: «хотел как лучше, получилось как всегда».

— Но он был прогрессивен?! — то ли спросил, то ли констатировал зашарпанный революционер.

Меня этот товарищ начинал раздражать тем, что на халяву пил как воду только самые дорогие иноземные напитки, брезгуя народной водкой.

— Он был такой же великий император, как вы великий революционер, — сказал я, не очень заботясь о нежных чувствах Фиолистратовича.

Последний хотел было возникнуть, но икнул и торопливо ушел из буфета.

— Он, что у вас, местный дурачок? — спросил я буфетную компанию.

— Венедикт из поповичей, — пояснил любитель гласности, — был отчислен из семинарии, занимался торговлей, а теперь разгильдяй.

— А раньше им не был? — спросил я, удивившись, что разгильдяем революционер стал только теперь.

— Был купцом второй гильдии, да за дебоши из гильдии изгнали-с. Однако, хотелось бы узнать ваше мнение о гласности?

— Ерунда все это, если на гласность смотреть, как на средство против лихоимства, — честно сказал я. — Ну, обличите вы чиновника взяточника, а он заявит, что вы его оклеветали, что для этого вас подкупили его враги. Придется создавать комиссию, чтобы она разобралась в обстоятельствах. Вот и будет ваша правда против его денег. Он купит членов комиссии, и вы же окажетесь клеветником.

— Не всех можно купить! — гордо заявил либерал.

— Конечно, есть много честных людей, но вы сами недавно говорили, что кругом взяточничество?

— Именно так-с.

— Вот вам и ответ на наш вопрос. Чтобы добиться толка, придется для надзора за каждым нечестным чиновником содержать комиссию из других чиновников, часто таких же взяточников.

Такая циничная логика была, по-моему, новой для времен «надежды и иллюзий», периодически произрастающих в нашем вечно жаждущем справедливости государстве.

— Так, по-вашему, зло неискоренимо? — сердито спросил либерал.

— Не знаю. Я торжества справедливости пока нигде не наблюдал.

— То, что вы говорите, совершенно безнравственно. Есть высокие принципы, коим следует всякий порядочный человек. Это принципы служения отечеству и государю! И таких людей в России большинство!

— Коли так, прошу меня извинить, я, вероятно, неправильно вас понял, когда вы обличали пороки общества. Ежели все так чудесно, то стоит ли из-за нескольких лихоимцев растлевать и волновать народ гласностью?

Либерал совершенно озверел от собственных противоречий и собрался обрушить на мою голову водопад своих наивных мечтаний. Однако, я вовремя уловил приближающуюся опасность и, любезно улыбнувшись, оставил за ним поле боя.

Когда я уже выходил, в буфетной заговорили все разом.

Вечеринка, между тем, перешла в заключительную фазу. Кое-кто уже уехал, другие собирались. Только игроки в вист отрешенно сидели за ломберным столиком.

Екатерина Дмитриевна выглядела утомленной. Видно было, что у нее опять сильная мигрень. Я пошел в сад подышать свежим воздухом и, спускаясь с крыльца, понял, как сильно пьян. Опьянение было, что называется мягкое. Голова вроде бы работала нормально, а вот члены совсем расслабились. Я ушел подальше от дома и сел на скамейку.

Яркое осеннее небо с мириадами звезд висело над головой. Как всегда в такие моменты, потянуло на философствования. Мир был огромен, а я никому не нужен. Мне стало грустно и одиноко. Что, в конце концов такое моя маленькая жизнь? Кому я нужен на этой большой, равнодушной земле? У меня нет ничего, даже своего времени. Я затерялся, запутался. Во всей огромной стране, во всем мире, не найдется человека, который бы меня любил!

У придурошных провинциальных «либералов» есть хотя бы иллюзии, они верят в свои придуманные истины. Во что верю я? Что есть за душой у меня, кроме позы, пижонства и суетности? Мне сделалось сначала стыдно, потом жалко себя. Я чуть не заплакал.

Пока я горевал о своей загубленной жизни, последние гости разъехались по домам. В сад вышла Марьяша и передала, что меня ждет Екатерина Дмитриевна. Я вспомнил, что у нее сильно болит голова, и на ватных ногах отправился в дом. Свет в общих комнатах был уже потушен. Привлеченная прислуга разошлась по домам.

Марьяша протяжно зевнув, пожелала мне спокойной ночи и ушла к себе. В темной гостиной никого не было. Я пошел по неосвещенным комнатам в спальню хозяйки. Дверь в ее комнату была неплотно прикрыта, через щель пробивался свет. Я без стука вошел и направился прямо к кровати. Комнату освещала одна свеча в канделябре на туалетном столике. Екатерина Дмитриевна лежала на высоко взбитых подушках, прикрытая тонким одеялом. Я споткнулся о кресло и, чтобы не упасть, грузно опустился прямо на постель.

— Сейчас я вам помогу, — пообещал я, не очень ладно ворочая языком.

Я сосредоточился и, подняв руки над ее головой, начал сеанс. Лицо женщины было скрыто тенью, и я не мог по глазам определить эффективность лечения.

— Ну, как вы себя чувствуете? — спросил я, понимая, что руки перестают мне служить.

— Спасибо, мне лучше, — шепотом ответила она.

— Вот и прекрасно. Выспитесь, и все будет хорошо.

Я собрался встать, но не удержался и опустил руки ей на голову. Пальцы утонули в теплых, пушистых волосах.

— Так я пошел, — зачем-то сказал я, понимая, что уже не смогу уйти.

Екатерина Дмитриевна ничего не ответила, и я почувствовал, что она вся дрожит. Не соображая, что делаю, я наклонился к ее лицу и припал к губам. Она никак на это не отреагировала, но это меня не остановило. Я жадно ее целовал, как будто прятался в ней от одиночества. Еще не кончился первый поцелуй, а я уже стянул с нее покрывало и потянул вверх подол ночной сорочки. Рубашка была из очень тонкой шелковистой материи и, когда я рванул сильнее, с треском разорвалась.

Екатерина Дмитриевна попыталась отстраниться, оттолкнуть меня, но я сжал ее тело и навалился всем своим весом. Каким-то чудом я одновременно сумел содрать с себя брюки и без подготовки, грубо и, наверное, больно, взял ее. Она вскрикнула, когда я ворвался в нее, и замычала сквозь сжатые зубы, мечась головой по подушкам. Я почти не понимал, что делаю, наслаждаясь грубой, примитивной страстью.

Дальше все было как в тумане. Алкоголь притупил чувственность, и я никак не мог завершить свой безумный порыв. Что делала и как принимала меня Екатерина Дмитриевна, меня не интересовало. Во всяком случае, утром я не смог восстановить в памяти последовательные события этой ночи. Это был какой-то взрыв безумной чувственности, ничем не контролируемой страсти. Будь моя хозяйка опытной женщиной, то такая ночь была бы для нее подарком судьбы, но дело в том, что она была девственницей, и животная сторона любовных отношений должна была вызвать у нее отвращение и неприятие.