Утром, когда я проснулся, Ордынцевой на топчане уже не было, она тихо, так что я не слышал, встала и ушла. Одевшись, я заглянул в «столовую», там уже начали собираться на завтрак коммунары. Петь с ними я не хотел и отправился на улицу. Погода была сырая и прохладная, но дождя не было Я умылся у колодца по пояс, и только после этого вернулся в трапезную. Там уже были в разгаре песнопения. Товарищ Август успешно руководил хором и, когда прихожане допели последний революционный псалом, провел занятие политпросвета:

— Товарищи коммунары, — начал он свою важную в идеологическом отношении информацию, — наша доблестная Красная армия бьет проклятых беляков в хвост и в гриву! А так же и на международном фронте без изменений. И, вообще, скоро грянет мировая революция.

Доведя до сведений присутствующих эту важнейшую политическую информацию, товарищ (Телегин) Бебель несколько слов добавил о внутреннем положении в коммуне.

— Покамест наши любимые товарищи сражаются и льют свою дорогую кровь, отдельные наши коммунары продолжают пьянствовать и предаваться. Это недопустимо. Седни ночью, например, товарищ Перетыкин, хоть он и есть беззаветный боец невидимого фронта, допустил. Мало того, что он по пьяному делу снасильничал над товарищем Надькой Зарубиной, которая есть не б…дь, а, напротив, наш товарищ и соратник, он пропустил убежание наших заклятых врагов с продотряда. С этим, товарищи, надо кончать раз и навсегда. Во имя товарищей Карла Маркса и Фридриха Энгельса, аминь.

Ритуал с ложками повторился, и коммунары набросились на пшенную кашу с прежним задором. Ордынцева сидела на давешнем месте, наискосок от меня, прятала глаза и выглядела не такой воинственной, как вчера днем. У меня были свои планы на утро, и я после завтрака к ней не подошел, а сразу же направился в барское поместье.

За сто двадцать лет там все изменилось. Вместо небольшого деревянного помещичьего дома, который получил в наследство мой предок, следующие владельцы выстроили вполне пристойный кирпичный дом с венецианскими окнами по фасаду и ионическими колонами. Судя по архитектуре, это строение было первой половины XIX века. Теперь дом был в полном запустении, с выбитыми окнами, но штукатурку пока еще не успели сбить, как и выдрать и разворовать паркетные полы. Сохранилось даже несколько внутренних дверей, загаженных, но не унесенных. Кому принадлежал дом до революции, я не знал. Здесь, в стороне от села никого из местных жителей не было и спросить оказалось не у кого.

Я обошел комнаты первого этажа. Они были совершенно пусты. Никаких остатков мебели я не обнаружил и просто присел на подоконник в просторной комнате, судя по росписи стен, бывшей гостиной. Я не знал, кто жил в этом доме, и куда делись эти люди, но вид разоренного жилища всегда вызывает грусть. Представить, что хозяева просто уехали, не получалось, напротив, я подумал, что их запросто могли убить или отправить в скитания. Лично мне делать здесь было нечего, я встал с подоконника и направился к выходу, когда услышал негромкий стук палки по паркету. Звук был ни на что не похож, этим меня заинтересовал. Ни в доме, ни поблизости, я не видел ни одного человека.

Он приближался к гостиной, из которой я не успел выйти, и в комнату вошла старенькая, лет восьмидесяти бабулька в чистом, длиннополом сарафане, когда-то малиновой, но давно сделавшейся бурой кацавейке и белом пуховом платочке на голове. В одной руке у нее была палка, в другой холщовый узелок. Увидев меня, она ничуть не испугалась, остановилась, упираясь в свою клюку, и пристально посмотрела выгоревшими от долгой жизни глазами.

— Здравствуй, бабушка, — первым поприветствовал ее я, с интересом разглядывая старушку.

— Здравствуй, батюшка барин, — ответила она, кланяясь и часто моргая темными без ресниц веками.

— Какой я тебе барин, бабушка, — ответил я, решив, что старуха перепутала меня с бывшим помещиком. — Барина здесь нет, а я просто так, прохожий, зашел осмотреть дом.

— Али не признал, батюшка? — спросила она вполне бодрым для ее лет голосом.

— Мы разве раньше встречались? — спросил я, даже не всматриваясь в ее лицо. Знакомыми мы с ней быть не могли никоим образом. — Я здесь первый раз и никогда тут раньше не бывал.

— Что, сильно я постарела? — спросила старуха, как мне показалось, горько поджимая губы. — Да и то, как не постареть, столько годов прошло! А ты, почитай все такой же.

Выяснять, кто как выглядит, мне было не очень интересно, и я начал прощаться:

— Будьте здоровы, бабушка, мне уже пора идти,

— Куда тебе спешить, батюшка, в коммунию, что ли? Мы с тобой еще толком и не поговорили. Помоги мне сесть, вот хоть на подоконник, устала я с дороги, совсем ноги не держат.

Она подошла к окну и, стряхнув коричневой ладошкой с низкого широкого подоконника пыль и осколки стекла, без моей помощи села. Я остановился у порога, не зная, уходить или остаться на несколько минут поболтать со старухой.

— Вы здешняя, из Захаркино? — вежливо спросил я.

— Раньше в ём жила, а потом перебралась сперва в Осино, потом в Перловку, — назвала она недалекие отсюда села. — Мне на одном месте долго жить не положено.

— Кому принадлежал этот дом? — спросил я, узнав, что она местная.

— После Антона Ивановича его старшему сыночку Ивану Антоновичу, а, как и он преставился, то его дочка Алена Ивановна продала имение Бекетову Николай Николаевичу,

— Какому Бекетову, биохимику?

— Этого я батюшка не знаю, слышала только, что ученый он, а чему учил, не ведаю, я отсюда почитай лет шестьдесят как в Осино перебралась.

— Откуда же вы знаете об Антоне Ивановиче? — спросил я, удивляясь, что она безошибочно назвала имя моего далекого предка, у которого я гостил здесь в XVIII века.

— Как же мне его не знать? — удивленно сказала старуха. — Я его, почитай, с той же поры, что и тебя знаю.

Теперь я уже не спешил уйти, а внимательно вглядывался в лицо новой знакомой, пытаясь за сетью морщин и времени, понять, на кого из моих знакомых той поры она похожа.

— Вижу, Алексей Григорьич, ты до сих пор меня так и не признал! — сказала она. — Бабка Ульянка я, батюшка.

— Бабушка Ульяна! — только и смог сказать я. — Сколько же вам лет?

Со старухой знахаркой мы познакомились в 1799 году. По виду ей тогда было уже хорошо за семьдесят. Она, кстати, сделала моей будущей жене Але своеобразный подарок, та начала слышать чужие мысли.

— Я, батюшка, своих годов не знаю. Помню, что когда мы с тобой встенулись впервой, была еще совсем девчонкой.

Насчет девчонки было сильно сказано. Впрочем, как в свое время исключительно точно заметил физик Альберт Эйнштейн, все, в конце концов, относительно.

— А ты как, хорошо лекарствуешь?

— Успешно, бабушка, как Алю вылечил, с тех пор всех и лечу.

— Алевтинку твою помню, потом она барыней стала. Она часто к Антону Ивановичу в гости наведывалась. И сыночка вашего Антона Алексеевича я хорошо знала. Давненько все это было…

Не знаю почему, но спросить о судьбе жены и сына я не смог. Уже второй раз мне встречались люди, которые могли рассказать об их жизни, и оба раза я ничего не узнал На этот раз почти намеренно. Пока я не представляю своих близких, затерянных в глубине времени и ушедших поколений, они для меня такие же, какими я знал их совсем недавно.

Мы замолчали, как бы отдавая дань уважению прошлому.

— Лечишь-то руками или белыми шариками? — вдруг поменяла тему разговора бабка Ульяна

Когда мы встретились с ней впервые, Аля болела крупозным воспалением легких, знахарка ее осмотрела и приговорила к смерти, но, на счастье, у меня с собой оказались антибиотики, они помогли, и девушка выздоровела. Старуху это так удивило, что она даровала Але, о чем я уже говорил, способность слышать чужие мысли.

— Шарики мои давно уже кончились. Лечу руками, — ответил я.

— И что лучше? — с лукавой улыбкой спросила она.

— Руками, — признался я — Я теперь почти все болезни вылечиваю. А ты откуда знаешь, что я стал лекарем?

— Это был тебе мой подарок, — сказала она. — Алевтинку людей слышать научила, тебя — врачевать.

Теперь мне стало понятно, откуда у меня ни с того ни с сего появились экстрасенсорные способности.

— За что же ты меня, бабушка, так наградила? — спросил я.

Никаких заслуг у меня перед старухой не было. Мы и виделись-то всего один или два раза.

— За доброту, что неведомой девчонке помог, — ответила она.

— Какой девчонке? — удивленно спросил я, не понимая, о ком она говорит.

— Мне, неужто не помнишь?

— Не помню, — ответил я, с сомнением качая головой. Возможно, какой-то девочке, как и многим другим людям, я и помогал, но никак не этой старухе.

— Значит, не помнишь? — удивилась она.

— Нет, не помню.

— А говядаря Кузьму Минина помнишь? Боярыню Морозову?

— Кого? — переспросил я. — Какого Минина, народного героя?

— Его, касатика, — ответила старуха.

— Конечно, помню, он на Красной площади стоит.

— Как это стоит? — удивилась теперь уже Ульяна.

— Ну, не сам конечно стоит, а его памятник, — сказал я, но, видя, что недоумение на ее лице не исчезает, объяснил. — Великим людям делают специальные памятники. Это вроде как лики святых на иконах только из, из… — Я подумал, что про бронзу она тоже вряд ли знает, и сказал понятное, — из чугуна.

— Кузьма из чугуна стоит? — поразилась старуха. — Вот бы дядя Кузя узнал, то-то порадовался!

— Вы что, с ним знакомы? — совсем обалдев от невероятности происходящего, спросил я.

— Как же не знакома, когда он твой друг.

— Мой друг? — повторил за ней я.

— Так ты и вправду ничего не помнишь? — наконец, поверила старуха. — И про Наталью Морозову забыл?

— Это которая боярыня, староверка? Та, что на картине Сурикова на санях в ссылку едет? Тогда ее не Натальей, а Феодосия зовут.

— Я про твою зазнобу, говорю, Наталью Георгиевну.

— Первый раз о такой слышу.

Ульяна посмотрела мне в лицо своими светлыми, старыми глазами и, кажется, поверила, что я ее не морочу.

— Знать, потом услышишь, — сказала она и встала с подоконника. — Ну, батюшка Алексей Григорьич, мне идти пора. Путь неблизкий, а ноги у меня старые.

— А зачем вы сюда приходили? — спросил я.

— С тобой повидаться, батюшка.

— Откуда вы знали, что меня встретите?

— Стало быть, знала, — коротко ответила старуха, почему-то больше не желая со мной разговаривать. — Прощай, батюшка, может, когда еще свидимся.

Я хотел задержать ее и выспросить, что она, собственно, имела в виду, говоря о Минине и Морозовой, но она замкнулась, опустила плечи, стала с виду совсем дряхлой и засеменила к выходу.

Что имела в виду бабка Ульяна, называя людей, живших триста лет назад, своими и, главное, моими знакомыми, я так и не понял. Да и, вообще, наша с ней встреча получилась какой-то фантастической. Теоретически, встречаясь с «долгожилыми» людьми, как называет себя Марфа Оковна, женщина, которая втравила меня в путешествие в прошлое, и ее жених Иван, ставший моим приятелем, я уже допускал, то, что какой-то вид или подвид Homo habilis (человека разумного) может жить дольше нас, homo sapiens (человека мыслящего), больше не казалось мне невероятным. В конце концов, можно обратиться к Библии, там сказано, что Адам прожил девятьсот тридцать лет, его сын Сиф почти столько же, сколько и отец, девятьсот двенадцать, а внук, Енох — девятьсот пять лет. Почему бы и бабушке Ульяне не пожить лишнюю сотню-другую лет?

Однако, не успел я толком прийти в себя после неожиданной встречи со старухой, как на меня свалилось новое происшествие. В барский дом явились коммунары, с ломами и топорами, как выяснилось, выкорчевывать рамы. Я вышел наружу, когда они начали обсуждать, откуда начинать ломать, сверху или снизу. Не то, что у меня был какой-нибудь личный интерес к этому дому, возмутило бесцельное варварство. К тому же это имение теперь принадлежало, если верить старухе, крупному российскому ученому Николаю Николаевичу Бекетову, основоположнику отечественной биохимии.

— Зачем вообще выламывать рамы? — спросил я одного из коммунаров, высокого, худого человека с птичьим лицом и маленькой, на тонкой жилистой шее головой, отчего он казался похож на грифа.

— Как проклятый помещичий дом поломаем, на этом месте поставим эту, как ее, — он повернулся к товарищам, чтобы подсказали забытое слово, но те ему не помогли, угрюмо переминались с ноги на ногу, — ну, эту, холеру, чтобы написаны герои революции.

— Стелу, что ли? — предположил я. — Или памятник?

— Чего надо, то и поставим, — рассердился микроцефал, — а ты иди своей дорогой и в наши дела не встревай.

— Да вы знаете, чей это дом?

— Знаем, проклятого помещика, есплуотатора и кровопийца. Пошли, товарищи, чего это над нами продотрядовец раскомандовался. Ломать, не строить!

— Я вам поломаю, — разозлился я, — а ну, пошли вон отсюда!

Коммунары, а их было человек десять, были людьми свободными и гордыми, поэтому мой грубый, командный тон задел за живое.

— Да ты знаешь, вша тифозная, что мы сейчас с тобой сделаем? — спросил длинношеий, примеривая в руке топор.

— Так ты что, меня пугать вздумал? — угрожающе спросил я, вынимая из кармана наган. — Ну, кто из вас такой смелый, кого первым класть?!

Коммунары при виде оружия притихли и начали нерешительно отступать. Потом один из компании, с конопатым лицом, успокоительно сказал:

— Да брось ты его, товарищ Филипп, пущай с им товарищ Бебель разбирается. Чего тебе, больше всех надо!

Товарищ Филипп шмыгнул своим орлиным носом и еще больше вытянул шею:

— Ты, товарищ, не знаешь с кем связался, — строго, чтобы сохранить лицо, сказал он. — Наше дело не просто политическое, наша коммуния тебе за то спасибо не скажет!

— И правда, товарищ, — вмешался еще один политически подкованный участник конфликта, — ты бы, чем здря наганом махать, открыл дебаты, а то нашу кашу жрешь, аж за ушами трещит, а теперь орешь, как при старом прижиме!

Мне и самому уже начало казаться, что я немного перегнул палку, особенно с учетом их винтовочного арсенала и пулемета системы «Максим». Пришлось выкручиваться:

— Да как же на вас не орать, дорогие товарищи коммунары, когда вы собрались ломать дом лучшего друга и соратника нашего незабвенного товарища Карла Маркса? Это что за идеология такая и политпросвет? Здесь, может, по приказу из центра будет открыт музей победившей революции, а вы сюда с топорами явились! Да узнай о такой вашей контрреволюции товарищ Карл Маркс или, скажем, товарищ Троцкий, они что сделают? Пришлют сюда ЧОН и вас всех к стенке за саботаж! Дебаты хочешь? — набросился я на политически подкованного коммунара — Даешь дебаты! Только потом сами не обижайтесь!

Моя речь, кажется, произвела впечатление. Во всяком случае, суровые лица революционеров смягчились.

— Так что же ты сразу не сказал, чей это дом! — с упреком спросил меня товарищ Филипп, засовывая древко топора за ремень шинели. — Мы чего? Мы товарища Карла Маркса за отца родного почитаем. Нам самим думаешь, здеся ломаться охота?

Назад в коммуну мы шли вместе Довольные, что удалось увильнуть от работы, коммунары добродушно подтрунивали над нами с Филиппом. Тот скалил в улыбке мелкие зубы и периодически хлопал меня по спине. Из церкви нам навстречу вышел недовольно удивленный товарищ Август:

— Вы чего это, товарищи, волыните? — строго спросил он. — Али уже все поломали?

— Вон тот товарищ пущай тебе все объяснит, — ответил за всех Филипп. — Близорукость ты, товарищ Бебель, допустил. Да! Так и к стенке встать недолго!

Август Телегин-Бебель ничего не понял и потребовал объяснений. Пришлось опять гнать ту же пургу про лучшего друга Карла Маркса. Однако, товарищ Август оказался не так-то прост и попытался оспорить исторический факт дружбы двух выдающихся ученых. Однако, я тут же забил его названиями трудов основоположника, в которых тот прямо указывал на дружбу с русским ученым.

— Так, я же не против критика Готской программы, — начал сдаваться товарищ Август, — но и наших революционеров, которые проливают кровь, нужно уважить! Получается, что карлову другу статуй поставим, а нашим героям революции — шиш?!

— Ты почему мне сапоги Порогова не прислал? — негромко спросил я его в самый острый момент дискуссии. — Не хочешь сапоги отдавать, так куртку сымай!

— Товарищи, мы на этом разом кончаем дебаты, — тотчас пошел он на попятный, — в том твоя вина, товарищ Филя, тебе было поручено изучить труды, а ты подвел товарищей. Что вот товарищ Ордынцева про нас подумает?

Не знаю, о чем она думала, но стояла бледная и не поднимала глаза от пола. Я подошел к ней и взял за рукав:

— Прости, товарищ Ордынцева, мне нужно с тобой обсудить вторую главу «Капитала» Карла Маркса, ты сейчас свободна?

— Да, — сдавленным голосом сказала она, и мы отошли от продолжающих обвинять друг друга в политической близорукости коммунаров.

— Что с тобой, Даша, почему ты такая грустная? — тихо спросил я.

— Мне кажется, я вчера проявила недопустимую слабость, — ответила она, по-прежнему не поднимая глаз. — У меня все прекрасно, и я ни о чем не жалею! Однако, если ты, товарищ Алексей, сообщишь об этом в мою партячейку, то будешь прав. Я не обижусь и понесу полную политическую ответственность.

— Дашенька, ты в своем уме? Ты вообще о чем говоришь?

— Я еще ночью поняла, что тебя, товарищ Алексей, специально прислали проверить мою платформу…

Она посмотрела на меня усталыми, затравленными глазами и первой отвела взгляд в сторону. Убеждать ее в том, что я не провокатор, в этот момент было бесполезно. Поэтому я пошел другим путем. Заговорил обиженно-равнодушно:

— Жаль, что ты меня считаешь бесчестным человеком, я надеялся, что мы с тобой станем друзьями.

Теперь нужно было оправдываться не мне, а ей. Ордынцева, несмотря на свою революционность, по сути, была вежливой, хорошо воспитанно девушкой, и смутилась.

— Почему бесчестным? Когда дело касается революции и классовой борьбы, нужно быть безжалостным и принципиальным, даже с теми, кого считаешь друзьями.

— А я считаю, что провокатор, он и есть провокатор, какими бы красивыми словами не прикрывался. Неужели вы все так боитесь друг друга?

— Когда обострена классовая борьба, особенно во время гражданской войны, верить нельзя никому. Любой человек может оказаться предателем идеалов. Я не боюсь своих товарищей, но у меня непролетарское происхождение, и я сама иногда чувствую, что не всегда соответствую, — она не договорила чему и замолчала.

— Да, — задумчиво сказал я, — хорошие у вас идеалы!

Удивительное дело, всего через три года после переворота все, кого я ни встречал, оказались донельзя запутаны и задерганы этими самыми идеалами. Было похоже, что революция, только что победив, сразу начала пожирать своих детей.

— А что с тобой будет, если тебя обвинят в измене идеалам?

— То, что бывает со всеми предателями: вычистят из партии.

— Ну и что в этом страшного? Тем более что вы, эсеры, теперь вообще на вторых ролях.

— Ты, правда, ничего не понимаешь? — удивленно спросила она, внимательно глядя мне в глаза. — Ты же сам партиец и не знаешь, что делают с изменниками?

— Видишь ли, — начал выкручиваться я, — я живу в глухой деревушке, где нет партийной ячейки, и у нас, кроме меня, нет ни партийцев, ни предателей.

— Тогда тебе хорошо, — сказала она, — а у нас большая парторганизация.

Мне показалось, что наш разговор успокоил Ордынцеву, она как-то обмякла и перестала быть похожей на натянутую струну. Когда мы прощались, даже слабо мне улыбнулась:

— Пойду разговаривать с коммунарами, нужно обобщать их опыт.

— А чем, собственно, эта коммуна занимается? — задержал ее я. — Они сейчас хотели неизвестно зачем ломать помещичий дом.

— Как это чем занимается? Коммуна — это главная ячейка будущего коммунистического общества. Так скоро будут жить все люди на земле. Как только победит мировая революция и не будет эксплуатации человека человеком…

— Об этом я уже догадался, — перебил ее я, — мне непонятно, чем они зарабатывают себе на хлеб насущный. Они что-нибудь производят?

— Да, ты, товарищ Алексей, действительно оторвался от партийной жизни, коммуна — это образ жизни, а не фабрика или ферма. Здесь люди просто по-новому живут!

Я уже начал об этом догадываться и сам, видя слоняющихся без дела коммунаров. Кроме песнопений и неудавшейся попытки поломать дом при мне никто ничего не делал.

Расставшись с Ордынцевой, я пошел отбирать сапоги убитого командира продотряда у товарища Августа. Равный среди равных сидел в штабе коммуны, в отгороженном закутке одной из спален. Он пил самогон с товарищем по борьбе за мировую революцию. Правда, когда я, постучавшись, вошел в штаб, они чинно сидели за столом и были заняты идеологической работой, читали потрепанный труд Карла Маркса «Капитал». Однако, запах в тесном помещении был такой красноречивый, что усомниться, в том, чем они на самом деле заняты, мог только очень наивный человек.

— А, это ты, товарищ Алексей! — обрадовался моему приходу товарищ Телегин-Бебель. — Заходи, не стесняйся, мы вот тут с товарищем Францем Мерингом спорим, прав был товарищ Маркс, когда критиковал несогласных товарищей или не прав?

— Маркс всегда прав, он как основоположник не может ошибаться. Поэтому спорить о его правоте — идеологическая диверсия, — сразу же взял я быка за рога, желая, наконец, получить заинтересовавшие меня сапоги.

— Ты это в каком же разрезе дебатируешь, товарищ?

— В каком надо, в том и дебатирую, где мои сапоги?

Товарищ Август был уже порядком пьян, потому смел и сразу сдаваться не хотел:

— Ну, скажи ты мне, товарищ Алексей, на что тебе эти старые сапоги? Но них и глядеть-то противно. Пустячные сапоги!

— Не твое дело, — грубо ответил я, — Не хочешь отдавать — снимай куртку!

— Ладно, чего ты сразу платформу подводишь! Товарищ Меринг, — обратился он к собутыльнику, тщедушному мужику, одетому в нагольный полушубок прямо на голое, желтое тело, — будь товарищем, сбегай ко мне в кладовку и скажи товарищу Ольге, чтобы она принесла сапоги, что я ей давеча передал на хранение. Товарищ Алексей очень до них лютует, как какой-нибудь буржуй!

Тщедушный согласно кивнул и вышел из закутка.

— Ты говори, да не заговаривайся, — набросился я на коммунара, — за буржуя ответишь! Не забывай, что ты при свидетелях усомнился в правильности учения Карла Маркса!

— Да что ты, в самом деле! — плачущим голосом воскликнул Август, с отвращением глядя на толстенный том «Капитала», содержащий неведомые ему глубины человеческой мысли. — Ежу понятно, что я это не всерьез говорил, а шутейно!

— Не знаю, не знаю, товарищ, — зловеще сказал я, — у нас последнее время складывается мнение, что у тебя с товарищем Карлом Марксом возникли серьезные идеологические разногласия.

— Выпить хочешь, товарищ? — неожиданно спросил коммунар, вынимая из-под стола четверть самогона. — Ольга гнала, чистый как слеза!

— Закусить есть чем? — поддержал я инициативу снизу, заинтересованный не столько напитком, сколько закуской.

— А как же, — лукаво ответил он, вынимая из ящика стола здоровенный кусок белоснежного сала и соленые огурцы. — Годится?

— Еще бы, — ответил я.

В этот момент в дверь осторожно постучали, и к нам присоединилась дородная, румяная женщина.

— Товарищ Август, звал? — спросила она, поведя бедром знающей себе цену женщины.

— Входи, товарищ Ольга, — пригласил коммунар. — Вот этот товарищ из центра тобой оченно интересуется.

Я никакими коммунарками не интересовался, но промолчал, рассматривая местную звезду.

— Скажете тоже, интересуется! — деланно смутилась Ольга, словно отмахиваясь от предстоящего комплимента. — Оченно я им нужная!

— Ты, товарищ Ольга, попусту не спорь, ты прямо, по-большевистски скажи, дашь этому товарищу или не дашь?

Я, честно говоря, не сразу въехал, что имеет в виду товарищ Август, однако, женщина поняла его правильно:

— Они ничего, молодые, гладкие, ежели, конечно, нальют, и закуска, то почему не дать! Особливо если товарищ этим делом интересуется! А сам-то, товарищ Август, в обиде не будешь, не заревнуешь?

— Мне для боевого товарища ничего не жалко, — четко очертил свою партийную позицию товарищ Телегин-Бебель.

— Сначала сапоги, а потом будем разговаривать о любви, — упрямо сказал я, удерживаясь от неимоверного соблазна обладать такой роскошной и редкой в голодную годину женской плотью.

Еще Федор Михайлович Достоевский в романе «Бесы» отмечал, что социалисты и коммунисты очень жадны до собственности, и чем больше коммунист, тем жаднее. Однако, коммунар меня своими действиями все-таки удивил. Понимаю, если бы вопрос касался чего-то ценного, а не стоптанных сапог.

— Ладно, товарищ Ольга, принеси те сапоги, что я тебе вчера отдал, — поняв тщетность надежд на мировую гармонию, распорядился товарищ Август. — Пусть мой дорогой товарищ и боевой друг ими подавится.

Ольга, тоже недовольная таким развитием событий, сердито посмотрела на меня, на стол украшенный самогоном и салом и, презрительно передернув полным плечом, пошла за сапогами. Как только она вышла, коммунар плеснул в жестяные кружки напиток и отмахнул немецким штыком по куску сала.

— Давай, товарищ Алексей, пока нам не мешают рядовые члены, выпьем с тобой за мировую революцию!

Мы выпили и закусили вкусным, нежным салом.

— Вот так после победы мировой революции будет выпивать кажный трудящийся человек! — пообещал он.

Вернулась с сапогами запыхавшаяся товарищ Ольга, острым взглядом оглядела стол.

— Уже успели? Не могли меня подождать? — с упреком спросила она.

Сапоги, чуть не ставшие яблоком раздора, действительно не стоили ломаного гроша. У них были широкие, раструбами, сто лет не чищенные, порыжевшие от времени голенища, протертая до сквозных дыр подошва и заскорузлая, потрескавшаяся кожа. Непонятно было, зачем они понадобились низкорослому продотрядовцу. С товарищем Августом, напротив, было все ясно, он обладал фантастической скупостью, и что-то отдать ему было тяжело исключительно из моральных соображений.

— Вот, забирайте, — небрежно сказала женщина, ставя сапоги посередине стола. — Вам сапоги интереснее, чем живой товарищ!

Возразить было нечего, а так как товарищ Август продолжить застолье и насладиться любовью коммунарки больше не предлагал, я забрал опорки и ушел из штаба.

В гостевой комнате раздетая по пояс товарищ Ордынцева мыла в тазу голову. После своего вчерашнего вынужденного стриптиза я не стал извиняться, вошел и сел на топчан.

Даша без красноармейской формы оказалась тоненькой, стройной девушкой с худенькой спиной. Лицо у нее было в мыльной пене, и она не увидела, кто вошел.

— Кто это? — испугано спросила она.

— Это я, Алексей.

— Как, как вам не стыдно! — воскликнула она и присела на корточки, обхватив себя за плечи руками.

После своего вчерашнего переодевания у меня было, что ей сказать по этому поводу, но я решил не мелочиться и извинился:

— Я не знал, что вы моетесь, не стесняйтесь, я на вас не смотрю.

Почему-то мы оба непроизвольно перешли на «вы», может быть, потому, что в эту минуту перестали быть товарищами?

— Выйдите, пожалуйста, — жалобно сказала она, — и последите, чтобы сюда никто не вошел.

Мне ничего другого не осталось, как встать на страже дверей с наружной стороны. Минут через двадцать она кончила мыться и сказала, что я могу войти. Даша была уже в нательной солдатской рубахе с замотанной полотняным полотенцем головой.

— Разве можно так пугать? — с упреком сказала она. — Я же невесть что подумала!

Начинать ерничать по поводу свободных революционных отношений полов мне не хотелось. Поэтому я еще раз извинился за то, что вошел без стука. Она на это только хмыкнула.

— А это еще что? — спросила Ордынцева, разглядывая валяющиеся на топчане сапоги.

— Сам не знаю, один человек ими очень интересовался, может быть, в них что-то спрятано. Почему-то они слишком тяжелые.

— Сокровище хотите найти?

— Кто знает, — ответил я, прощупывая толстые, двойной кожи голенища. — Сейчас распорю, тогда узнаю,

Я надрезал ножом прогнившие нитки и проверил сначала один, потом второй сапог. Никаких бумаг или чего-нибудь другого между лицевой стороной и подкладкой голенищ не оказалось. Кожаные подошвы тоже были так истерты, и я их отрывать не стал. Меня заинтересовали массивные, высокие каблуки, выглядевшие значительно новей самих сапог.

— Кажется, и вправду здесь что-то есть, — сказал я Ордынцевой, слой за слоем отрывая наборную кожу.

После очередного слоя, вскрылась емкость, почти на весь каблук, наполненная золотыми монетами царской чеканки. Я только присвистнул, высыпая деньги на стол, и так же распотрошил второй каблук. Там тоже оказались монеты.

— Кажется, мы разбогатели, — сказал я, глядя на внушительную горку золота.

— Деньги нужно отдать коммуне, — неожиданно для меня сказала Ордынцева.

— Зачем? — искренне удивился я.

— У них кончается еда, а на золото ее можно купить.

— Вот и прекрасно, пусть начинают работать. А деньги нам с вами самим пригодятся.

— Нам? Почему нам?

— Ну, — протянул я, — мы же уже как-то вместе, несмотря на разницу платформ.

— Вы поедете со мной в губернию?

— Поеду, если вы возьмете меня с собой. Правда, мне сначала нужно будет заехать в Троицк.

— Это по пути, — бесцветным голосом сказала Даша. — Вы не хотите помыться, у меня осталась теплая вода,

— С удовольствием, — ответил я. — Чего мне последнее время не хватает, это нормальных бытовых условий.

— Я уже к такой жизни привыкла. Когда впереди большая цель, подобные мелочи перестают раздражать.

— У меня нет такой большой цели как у вас, чтобы ради нее ходить грязным.

— Зачем вы меня все время дразните? — обиженно спросила она. — Как будто бы это я придумала мировую революцию!

С замотанной полотенцем головой, Ордынцева перестала быть похожей на кинематографического комиссара, и мне стало стыдно, что я, действительно, ее все время поддразниваю.

— Извините, больше не буду, но и вы не поминайте все время всуе пролетариат и фракционные разногласия.

— Хорошо, не буду, — просто ответила она.

Я ждал, что Ордынцева выйдет, чтобы дать мне помыться, но она начала сушить волосы и, было похоже, уходить не собиралась.

— Почему вы не моетесь? — спросила она, видя, что я маюсь без дела и не раздеваюсь. — Меня стесняетесь?

— Есть немного.

— Мне вчера было приятно смотреть на вас, я еще никогда не видела полностью обнаженного мужчину. Если можно, я останусь.

На такую откровенность я просто не знал как реагировать. Хотел спросить, почему, в таком случае она выставила меня, когда мылась сама, но не спросил. Сказал, снимая с себя сюртук:

— Эка невидаль. Если интересно, оставайтесь.

— Спасибо, — чинно поблагодарила она. — К тому же, одному здесь мыться неудобно, а я вам помогу.

Я разделся по пояс и взял в руку ковшик, плавающий в бадье с остатками горячей воды.

— А почему вы не разделись совсем? — вдруг спросила она.

— Здесь мало воды, на все тело не хватит, — отговорился я, не зная, как реагировать на такие заявы. Сколько я помнил, до сих пор ни у кого и мысли такой не было разглядывать меня, как античного атлета.

— Я воду попрошу на кухне, мне дадут, — сказала Ордынцева, взглянув тяжелым, как будто остановившимся взглядом.

— Я могу и сам попросить, — отговорился я, но она, не слушая возражений, накинула кожанку и быстро вышла из комнаты.

Я намочил голову и начал намыливаться. Увы, мыло было революционное, темно-коричневое, вонючее и плохо мылилось. Однако, никакой альтернативы ему не было, разве что щелок, которым пользовались деревенские жители. Пока Ордынцевой не было, я успел намылить и ополоснуть голову остатками воды.

— Есть вода! Уговорила! — с довольным видом сказала она, внося в нашу каморку тяжелую, парящую бадью.

— Ну, зачем это вы, Даша! Женщинам нельзя носить такие тяжести.

— Ничего, я не кисейная барышня. Раздевайтесь!

Надо сказать, теперь уже я почувствовал себя барышней, с которой пытаются снять одежду. Осталось только гордо заявить: «Я не такая!»

«В конце концов, пусть смотрит, если ей так хочется», — подумал я, запер дверь и разделся. Даша села на топчан и наблюдала, как я моюсь. Мы не разговаривали. Мыться под таким пристальным наблюдением было довольно неловко, приходилось принимать соответствующие позы и думать не о «процессе», а о зрелищности.

— Все-таки тело у тебя буржуазное, — вдруг сказала она, опять переходя на «ты». — Но мне нравится. Можно, я помогу тебе помыть спину?

— Даша, ты знаешь, чем это может кончиться? — отрываясь от мытья, прямо спросил я.

— Чем? — смеясь глазами, провокаторским голосом спросила она.

— Тем, — буркнул я, отворачиваясь от нее.

— Ну, можно? — просительно сказала она. — Мне так хочется тебя помыть!

— Ради бога, только я ни за что не отвечаю!

Впрочем, это она уже могла понять и сама. Как я от нее ни отворачивался, комната была слишком мала, чтобы можно было что-то скрыть. Однако, судя по всему, мое уже несколько взвинченное состояние Ордынцеву не смутило. Она вскочила с топчана, подошла вплотную, так близко, что даже намочила на груди свою солдатскую нательную рубаху и забрала у меня из руки скользкий кусок мыла. На мгновения наши пальцы встретились. В этом не было ничего такого, но меня будто ударило током. Однако, Даша, как только завладела мылом, стразу же отстранилась от всего личного и, не дав мне времени что-нибудь предпринять, провела мягкой ладонью по спине.

— Мне так захотелось тебя помыть! — прошептала она, дыша мне в спину. Потом начала гладить тело, так, что было неясно, моет она меня или ласкает.

Я сколько мог, терпел, не поворачиваясь к ней и старался расслабиться. Получалось это довольно плохо, но я держал марку и кончил эту странную «помывку» только тогда, когда она легко и незаметно прикоснулась губами между лопатками к коже спины.

Я круто повернулся, поднял ее на руки и положил на наш топчан. Дашу била нервная дрожь, глаза были полузакрыты и затуманены. Она не возражала и не помогала, когда я снимал с нее сапоги и солдатское галифе. Лежала, напряженно выгнув спину. С ее рубахой я справился одним движением: взял с боков за край подола и вытряхнул из нее тело. Все эти наши игры так меня завели, что заниматься прелюдией у меня уже не было никакой возможности, и я как хищник набросился на сгорающую, плывущую революционерку. Стоил только прикоснуться к ней, как Даша забилась в оргазме. Это так меня завело, что все у нас кончилось в ту же секунду.

Позже, когда прошла первая острота близости, мне стало казаться, что в том, что произошло между нами, как это ни странно звучит, доминировало не половое влечение. Конечно, и в этом дедушка Фрейд полностью прав, в основе такого рода человеческих отношений всегда лежит сексуальность. Однако, не только это побудило нас совершить внезапный непродуманный поступок. Главная причина, толкнувшая нас друг к другу, находилась в иной плоскости — не сексуальной, а социальной. Заключая друг друга в объятия, мы как будто отгораживались и прятались во внезапно вспыхнувшей страсти от того страшного, что наваливалось своей серой тупостью и обыденной неизбежностью гибели.

Время и люди, живущие в нем, способные убить за малиновые штаны или бутылку водки, вызывали подсознательный страх. Наверное, нам обоим в тот момент нужна была какая-то опора, которой мы не находили не только в своих силах, но и в законе, и незыблемости порядка. Эту опору нужно было найти где угодно, хотя бы в другом человеке, в его любви, жалости, понимании, в конце концов, в живом теле.

Когда кончился первый взрыв короткой страсти, я так и не вышел из Даши, остался в ней, и мы лежали, обнявшись насмерть, не шевелясь, как будто перетекая друг в друга. В этот момент было неважно, красива ли она, желанна, главное состояло в том, что и ей, и мне была нужна защита, возможность отгородиться от страшного и жестокого мира, в котором давно не было революционной романтики, возвышенного бескомпромиссного Овода, а осталось насилие, постоянный страх, голод и грязь.

— Обними меня крепче, — прошептала Ордынцева и прижалась сама, обхватив мою грудь сильными, тонкими руками, как бы компенсируя бережную нежность моих объятий.

— Тебе не тяжело? — тихо спросил я, пытаясь перенести свой вес с ее тела на локти.

— Нет, нет, останься, — испугавшись, что сейчас все может тотчас кончиться, попросила она. — Мне с тобой так хорошо!

— Тебе не больно?

— Нет, что ты! — ответила она не на мой вопрос, а на свое выстраданное. — Ты даже не представляешь, как мне последнее время было одиноко и страшно!

— Знаю, — ответил я, вспоминая ожесточенное лицо пламенной революционерки. — Да, заездила вас Великая Октябрьская социалистическая революция…

Даже теперь, в момент, когда нельзя было думать ни о чем, кроме того, что происходит, нас не отпускала политика.

— Прости меня, но я немного устала, — виновато сказала Даша.

— Да, конечно, — ответил я, перекатываясь на бок, но не отпуская ее. — Тебе хорошо со мной?

— Да, — коротко ответила она. — Только мне нужно вставать, в коммуне будет дискуссия.

— Господи, этого только не хватало! — воскликнул я, чувствуя, что наваждение близостью проходит. — О чем эти придурки собираются дискутировать?

— О платформах большевиков и эсеров в тактике текущего момента. Поверь мне, это действительно очень важно. От мнения низовых организаций зависит, как будет дальше развиваться революционное движение.

— Ты думаешь, от мнения именно этих коммунаров что-нибудь может зависеть? — искренне удивился я. — Они же не знают толком, кто такие Маркс и Ленин, а вы будете обсуждать свои мелкие партийные противоречия, в которых не разобраться даже профессионалу!

— Зависит, наши ЦК вынуждены считаться с мнениями рядовых партийцев. И чья резолюция пройдет в большинстве рабочих коллективов, у той партии больше шансов удержаться у власти.

Я не очень отчетливо представлял, как у нас в стране развивалось революционное движение, тем более, когда касалось таких незначительных для постороннего наблюдателя вопросов, как текущая партийная стратегия и тактика.

— Это коммуна эсерская? — спросил я.

— Нет, здесь сильная большевистская партячейка, и мне предстоит дать ей бой. Мои товарищи по партии очень на меня рассчитывают.

Даша встала, и я, наконец, смог ее толком рассмотреть «а-ля-натураль». Она была тоненькая, худощавая, с ладной фигуркой, округлыми грудями и вполне женственная, Чисто девичьим, гибким движением, Ордынцева наклонилась, подняла с пола свою серую солдатскую рубаху и надела ее через голову. Рубаха была длинная и широкая, почти как платье, и девушка тотчас потерялась в ней, опять став бесформенным «товарищем».

— Ты пойдешь на диспут? — спросила она, натягивая солдатские штаны. Диспут меня никак не волновал, к тому же я так и не успел помыться и отказался:

— Пока вы будете спорить, вода остынет. Так что отложу до другого раза.

— Мне кажется, что тебя совсем не интересует партийная жизнь.

— Давай обсудим мои партийные пристрастия в другой раз, — ответил я, больше интересуясь тем, что сейчас между нами произошло.

Ордынцева опять держала себя почти официально, не смотрела в мою сторону и делала вид, что ничего не случилось.

— Хорошо, — коротко сказал она и вышла из нашей комнатушки.

Я встал с топчана и стал домываться. Вода успела остыть, мыло отвратительно пахло, и вообще все получалось как-то наперекосяк. Никаких романов заводить я не собирался, все произошло спонтанно, на чистом эмоциональном порыве, и мне было непонятно, что делать дальше.

Истратив всю теплую воду, я вытерся полотенцем Ордынцевой, оделся и пошел посмотреть, чем кончится диспут. Эпохальное событие происходило в столовой. Коммунары сидели на своих обычных местах, только во главе стола сейчас расположились двое: Даша и собутыльник товарища Августа, мелкий мужик, в нагольном полушубке на голое тело. Товарищ Август называл его каким-то сугубо революционным именем, кажется, Францем Мерингом. Теперь же к нему коммунары обращались проще: товарищ Краснов. Был ли это его очередной революционный псевдоним или его природная фамилия, я так и не узнал. Краснов, несмотря на свой дремучий вид, говорил вполне связно и с увлечением клеймил ревизионизм эсеров.

— Он кто такой? — спросил я соседа по столу.

— Секретарь партячейки, — ответил он и с восхищением добавил, — ну, и чешет! Откуда что берется!

У Краснова оказались незаурядные артистические способности, и он разыгрывал перед товарищами моноспектакль. Оратор то распахивал свой нагольный полушубок, по-прежнему надетый на голое тело, и показывал свои чахлые формы, то бил себя в грудь и кричал, что предательство союзников по коалиции, эсеров, главная причина его физической немощи, то пророчествовал, что, когда большевики избавятся от балласта псевдореволюционных партий, все трудящиеся воспрянут и наступит новая эра.

Ордынцева сидела, напряженно повернув в его сторону лицо, всем своим видом демонстрируя презрительное сожаление. Однако, более простые и эмоциональные средства воздействия товарища Краснова коммунарам нравились больше ее гордого неодобрения, и они несколько раз прерывали выступление секретаря большевистской ячейки рукоплесканиями и подбадривающими криками.

Наконец, оратор кончил кривляться и сел на место. Коммунары дружно ему похлопали и обратились лицами к товарищу Августу Телегину-Бебелю, который со своего демократического места в середине стола руководил диспутом.

— Вы, товарищи, коммунары прослушали мнение наших дорогих товарищей, — сказал он. — Какая у вас будет на все эти разговоры резолюция?

— Даешь мировую революцию! — заорал парень с бандитской мордой.

— Мировая революция сегодня не по повестке дня, — одернул его Телегин.

— Хотим равноправия! — не сдался тот. — Почему сегодня и вчера каша была без масла?!

— Ты, товарищ Перетыкин, говори, да не заговаривайся! — возмутился председатель Бебель, — Мы в тебе давно замечаем политическую близорукость. Ты зачем вчера снасильничал над товарищем Надькой Зарубиной, как будто она тебе не товарищ по борьбе, а какая-нибудь контра!

— А пускай она своей жопой передо мной не вертит! — обиделся выступающий, товарищ Перетыкин.

— Это кто перед тобой жопой вертит! — вскочила со своего места женщина с фингалом под глазом и типовой кумачовой косынке. — Ты, пакостник, меня чем завлекал? Он говорил, — обратилась она ко всей аудитории, — пойдем, Надька, в сарай, я тебе товарища Карла Маркса покажу. А что показал, охальник? Я такого добра и без тебя сколько хочешь видела.

— Товарищи, прекратите базар! — закричал Телегин-Бебель. — Нечего уклоняться от повестки дня и линии партии. Кто еще выскажется по резолюции?

— Каша и вправду была без масла, это товарищ Перетыкин чистую правду сказал! — вступил в дискуссию еще один коммунар — Кто все масло на самогон променял? Пусть товарищи выскажутся!

Однако, председатель не дал воли народной инициативе снизу и жестко вернул диспут в повестку дня:

— Ежели кто еще будет тут самокритику разводить, то пусть зарубит себе на носу! Да! Мы еще сделаем оргвыводы! А теперь предлагаю проголосовать, кто за товарища Франца Меринга, поднимите руки.

— Товарищи, товарищи, подождите, — вскочила со своего места Ордынцева, — так сразу голосовать нельзя, нужно обсудить, чтобы всем была понятна суть дела!

— Ты, товарищ Ордынцева, у себя в губернии распоряжайся, — оборвал Дашу товарищ Август, — а только в нашей ячейке партейное единомыслие. Итак, товарищи, кто против товарища Ленина и товарища Троцкого! Против нет? Принято единоголосно.

— Но какой же это диспут! — с отчаяньем крикнула Даша. — Вы даже не слушали, что я говорила!

Однако, коммунары уже приготовили ложки и политикой больше не интересовались.

— Теперь, товарищи, я предлагаю спеть революционную песню, — предложил председатель собрания

— Даешь кашу с маслом! — завелась неуправляемая народная масса. — Долой кровопийц и эксплуататоров!

— Тихо, товарищи! — перекрыл общий гам товарищ Август. — Сегодня в кашу товарищ Ольга добавила четыре золотника лампадного масла! Ура, товарищи!

— Ура! Ура! — вяло откликнулись коммунары.

— Да здравствует мировая революция! — закричал теперь уже секретарь партячейки Краснов и, распахнув свой полушубок, запрокинул вдохновенную голову и запел:

Смело товарищи в ногу, духом окрепнем в борьбе, В царство свободы дорогу грудью проложим себе!

Коммунары, то ли вдохновленные строгим величием революционной песни, то ли золотниками масла в каше, все как один поднялись с мест и дружно грянули:

Вышли мы все из народа, дети семьи трудовой, Братский союз и свобода — вот наш девиз боевой!