Абу Нувас

Шидфар Бетси Яковлевна

Биографический роман о выдающемся арабском поэте эпохи халифа Гаруна аль-Рашида принадлежит перу известной переводчицы классической арабской поэзии.

В файле опубликована исходная, авторская редакция.

 

роман-биография

 

Книга I

 

I

«Остановитесь, поплачем, вспоминая о любимой и её шатре, В песчаной долине, между Дахулем и Хаумалем…»

Глухой, немного гнусавый голос учителя слабым эхом отдаётся под невысокими сводами мечети, усыпляя мальчика, зачарованного мерным ритмом звучных стихов, услышанных им вчера от бродячего сказителя. Он сразу запомнил начало, а теперь старался вспомнить, что было дальше. Всё расплылось у него перед глазами, и в полумраке маленькой мечети, где в отражённом свете жаркого утреннего солнца пляшут пылинки, ему чудится марево пустыни, заброшенные шатры, земля, усыпанная высохшими шариками овечьего помёта и вдалеке фигура всадника на высоком вороном коне.

Мальчик щурится, чтобы приблизить видение, и ему кажется, что он видит лицо всадника под белым платком, перевязанным туго свитым чёрным волосяным шнуром, — впалые смуглые щёки, высокий лоб, большие грустные глаза поэта, скитальца и царя Имруулькайса.

«Мой конь нападает и заманивает, Он скачет и вперёд, и назад. Он сбросит с седла неопытного юношу, Над ним развевается плащ опытного всадника».

Всплыли в памяти строки, особенно понравившиеся мальчику, и ему показалось, что это он мчится на вороном коне, нападая и заманивая, сжимая в руках гибкое воронёное копьё.

— Я-син… — нараспев тянет учитель, и детские голоса подтягивают ему:

— Я-син: во имя Аллаха, Милостивого, Милосердного, Я-син, и мудрый Коран, ты воистину из тех, кому сан пророчества дан, твой прямой путь светом истины осиян…

Глаза учителя обращаются на мальчика, который шевелит губами не в такт. Привычным ухом учитель слышит, что мальчик не участвует в чтении, он шепчет что-то постороннее, отвлёкшись от урока. Длинной бамбуковой тростью учитель слегка ударяет мальчика по голове. Голоса умолкают, все ученики смотрят на провинившегося. А учитель говорит:

— Хасан, повтори, что мы сейчас читали из Благородного Корана!

Мальчик, не отдавая себе отчёта в том, что говорит, нараспев произносит:

— Я-син, во имя Аллаха, Милостивого, Милосердного, Я-син и мудрый Коран, ты воистину из тех, кому сан пророчества дан, твой прямой путь светом истины осиян.

— Хорошо, — вздыхает учитель, — ты самый способный из моих учеников, Хасан, и запоминаешь всё, не слушая, но если я ещё раз увижу, что ты отвлёкся, я накажу тебя!

И учитель начинает суру сначала.

«Я-син…»

Теперь Хасан повторяет слова Священной книги вместе с другими и постепенно входит во вкус. Он находит в этих строках ритм, немного не такой, как в понравившихся ему стихах Имруулькайса, но своеобразно красивый:

«…Не чудо ли — бесплодная земля, что Мы оживили дождём, и она взрастила вам в пищу всякий злак? Не чудо ли — ночь, с которой Мы содрали дневной свет, и вокруг вас мрак? Не чудо ли — солнце, идущее по тверди небесной, слепящее зрак? Не чудо ли — месяц, источенный днями и ставший, как гроздь сухих фиников, — это могущества Всевышнего знак!»

Хасан пробует читать эти слова так, как читал стихи, теперь он видит уже не всадника на высоком вороном коне, а ослепительно-яркое солнце, движущееся по тверди небесной, ущербный месяц, тонкий и изогнутый, как гроздь фиников, — чудеса, доказывающие могущество Всевышнего. Интересно, а какое оно — это могущество? Может быть, оно похоже на блестящие сабли, которые мальчик видел у воинов наместника, а может быть, на бамбуковую палку учителя? И что такое я-син? Если произнести протяжно это слово, оно шипит, как змея. Может быть, это и есть большая змея, вроде той, которая недавно заползла к ним в дом и всех перепугала?

И неожиданно для себя Хасан спрашивает:

— Учитель, а что такое «я-син»?

Звонкий голос мальчика прорезает монотонный распев учеников, и они снова замолкают. Взбешённый учитель кричит:

— Возьмите его!

Двое самых рослых мальчиков — помощники учителя — хватают Хасана, валят его на землю и, зажав ноги колодками, поднимают их, а учитель бьёт своей гибкой тростью мальчика по пяткам. Это очень больно. Хасан скрипит зубами, закрывает глаза. Он не хочет плакать, но слёзы сами текут из-под закрытых век, слёзы бессильной ярости. Что он сделал учителю? Он знает Коран лучше всех, он принёс учителю сегодня две сдобные лепёшки и пять серебряных монет — плату за месяц. За что же учитель бьёт его? Он хочет знать, что такое «я-син», ему неинтересно повторять слова, которые ничего не значат.

Наконец учитель опускает палку и приказывает отпустить Хасана. Урок продолжается. Теперь учитель спрашивает мальчиков, они повторяют суру «Я-син». Не знающие получают свою долю побоев. Хасана учитель не спрашивает. Мальчик сидит, подобрав под себя ноги. Они распухли и горят, но Хасан не чувствует боли. Он сжал в кулаке камешек, подобранный на полу, и ему кажется, что у него в руке обломок скалы, которую Аллах обрушил на неверных. С какой радостью он запустил бы его в голову учителю!

Но ведь, как говорят, учителя куттабов — самые глупые люди на свете! И Хасан с удовольствием начинает вспоминать все рассказы о глупых учителях, услышанные им на улице. Говорят, что однажды один из мальчиков, которые ходили в куттаб учителя Абд ас-Самада, перестал посещать уроки. Учителю это было невыгодно — он лишился двух лепёшек, которые мальчик приносил ему каждый день. Абд ас-Самад отправился к дому своего ученика, долго стучался в ворота, но никто не открыл. Он стал расспрашивать соседей, и те ему рассказали, что у мальчика пропала собака, и он очень горевал. «Какая собака, маленькая, или большая?» — спросил учитель. «Маленькая», — ответили соседи. «А какой голос был у неё?» — «Тонкий голос, она часто лаяла ночью и мешала нам спать. Должно быть, кто-нибудь убил её». — «Да благословит вас Аллах!» — воскликнул Абд ас-Самад и, подойдя к дверям дома мальчика, встал на четвереньки и стал лаять тонким голосом, надеясь, что мальчик, услышав его лай, подумает, будто это его собака, и выйдет. Тогда учитель схватит его и отведёт в куттаб. Хасан представил себе, как их коротконогий пузатый учитель бегает вокруг их дома и лает.

А другой учитель — он не помнит его имени, проходя по улице, услышал, как кто-то произносит стихи:

«Покинула меня Суад, и я больше не увижу её…»

Учитель зарыдал и, прибежав к себе домой, стал рвать на себе бороду и громко плакать. Встревоженные соседи спросили у него: «Что с тобой, почему ты плачешь?» И учитель ответил им: «Как же мне не плакать, ведь Суад ушла, и мне её не найти!»

Вот какие эти учителя, чего же ждать от них? Эти мысли немного утешают Хасана. Наконец урок кончился, можно идти домой. Мальчики с шумом выбегают из мечети.

После сравнительно прохладного полумрака палящее полуденное солнце заставляет закрыть глаза. От раскалённых стен струятся потоки воздуха, и, змеясь, поднимаются к небу. Улицы Ахваза пустынны, купцы заперли свои лавки и отдыхают, носильщики и лодочники растянулись на земле, узорчатые листья финиковых пальм отбрасывают причудливые тени. Но прохлады нет, даже вода арыков, текущих вдоль улиц, кажется, кипит на солнце.

Только в винных лавках, рассеянных по прибрежной улице, шумно, как всегда. А ближе к рынку всегда можно увидеть медленно и гордо бредущих верблюдов. Одни навьючены разным товаром, на седле других сидят кочевники. Мерно качаются вьюки, колышутся между горбами паланкины — деревянные люльки, поверх которых накинута полосатая грубая ткань. В паланкинах сидят женщины и дети кочевников.

Хасан любит бедуинов, его привлекает и их гордое спокойствие, и безудержный гнев, и остроумие. Самое интересное зрелище — перебранка бедуина с покупателями, которые останавливаются у товаров, привезённых кочевниками на продажу — верблюжьим молоком, сыром, войлоком и диким мёдом. А как ловко они складывают стихи! Вот и сейчас толпа окружила высокого измождённого степняка, который торгуется с горожанином. На кочевнике изодранный шерстяной плащ, грубые сандалии, голова покрыта платком. Подняв высохшие и тёмные, как головешки, опалённые солнцем и ветром руки, бедуин восклицает:

— О сидящий в доме, о цепляющийся за подол своей жены, о ты, лицо которого подобно круглой миске, знаешь ли ты, что сказал доблестный воин, покровитель бедняков и нищих Урва ибн аль-Вард? Когда такой, как ты, стал упрекать его в худобе и бедности, он ответил:

«Ты смеёшься надо мной, потому что видишь, что ты толст, А моё лицо измождено трудами — доблестный всегда трудится, Ведь я человек, делящий свою еду с многими, А ты человек, пожирающий сам еду других. Я разделил своё тело среди многих тел, Но пью только чистую воду, не смешивая её с притеснениями».

Ты хочешь получить это молоко, собранное медовым выменем моей благородной верблюдицы, даром? Нет, клянусь Тем, в Чьей руке моя жизнь, я отдам его не меньше, чем за пять дирхемов бурдюк!

Зрители хохочут, поощряя бедуина возгласами, а он, опершись на свой пастушеский посох, по обычаю бедуинских поэтов, продолжает свою речь. Наконец он сторговался с купцом, они бьют по рукам, сделка состоялась, а Хасан бредёт дальше. Вот и их дом, окружённый высокой стеной. Хасан берёт в руки тяжёлый дверной молоток и изо всей силы стучит.

Дверь открывает сосед. Войдя, Хасан слышит необычный шум. Во дворе какие-то посторонние люди, из дома доносятся вопли и причитания. Когда мальчик, удивлённый необычным шумом, подбегает к дверям дома, навстречу ему выходит лекарь, чья лавка помещается на соседней улице. Едва не сбив его с ног, Хасан вбегает в дом.

Отец, всегда жизнерадостный и весёлый, лежит на кровати. Его глаза закрыты, на полу стоит наполненный густой красной жидкостью таз, видно, лекарь только что пускал отцу кровь. Из задней половины дома доносятся рыдания женщин — матери, сестёр и соседок. У постели отца сидит его друг — стражник Али. Он родом из Дамаска, как и отец.

— Что случилось с отцом? — спрашивает его Хасан.

— Аллах милостив. Твой отец, как обычно, стоял на своём посту. К утру он стал жаловаться на головную боль, я проводил его домой и привёл лекаря, чтобы тот пустил ему кровь. Но ему стало хуже после кровопускания. — Помолчав немного, Али говорит: — Аллах милостив, он не оставит вас сиротами.

Отец стонет. Хасан бросается к нему и подносит к губам чашку с водой, смешанной с лимонным соком. Но вода проливается на постель, отец не может поднять голову, и глаза его по-прежнему закрыты. Наступает вечер. Али ушёл, у постели сидят мать Хасана, его сёстры и младший брат.

Потом приходит ночь. Какая страшная ночь! Хасан никогда не забудет её. Отец мечется в жару и бормочет непонятные слова, лицо его покраснело, он совсем не похож на себя. Мать шепчет молитвы, потом, закутавшись в покрывало, выбегает из дому.

Она приводит с собой старуху, знающую древние молитвы магов-огнепоклонников, ведь мать Хасана — из древнего персидского рода. Может быть, поможет священный огонь? Старуха приносит с собой пахучие травы, разводит огонь в медном котелке и бросает в него травы. Они вспыхивают, к потолку взлетает сноп искр, языки огня извиваются, бросая причудливые тени, старухина тень растёт, и она кажется сказочной великаншей, злым духом, покинувшим пустыню; она бормочет непонятные заклинания, наклоняясь к огню.

Наконец наступает утро. Усталые дети заснули, мать подошла к больному и положила ладонь ему на лоб.

Мальчика будят пронзительные вопли матери:

— Вставайте, несчастные, ваш отец умер!

Хасан не помнит, что было дальше. Как сквозь сон ему чудилась суета в доме, какие-то длиннобородые старики, друзья отца, приносящие соболезнования. Его не покидает ощущение своей вины. Может быть, Аллах покарал его отца за то, что он был невнимателен на уроке и плохо читал Благородный Коран? Но тогда надо было покарать не отца, а его самого. Видно, Аллах вовсе не так милостив, как говорят…

Опомнился Хасан в дороге. Мать расплатилась с домовладельцем, распродала небогатую утварь, связала в узлы всё, что могла взять с собой, и отправилась в Басру. Соседка сказала ей: «Басра — большой город, а ты ведь искусна в стирке. Ты сможешь зарабатывать стиркой, и пристроить своих детей к достойным людям».

И вот Хасан покачивается в паланкине на спине высокого светло-рыжего верблюда. Один из бедуинов, пожалев вдову, взялся доставить её за небольшую плату в Басру. Так вот она какая, степь, воспетая поэтами в звучных стихах! Кругом холмы, кое-где покрытые чахлой травой, справа тянется пересохшее русло потока, глубокая долина, по которой весной, сметая всё на своём пути, мчится бешеная вода. На серо-жёлтой земле чёрными пятнами выделяются норы тушканчиков, высоко в небе парит степной орёл.

Говорят, в этих местах раньше было много львов, рассказывает погонщик, шагая рядом с верблюдом, но теперь они ушли далеко в заросли тростника, к болотам Басры, в места, недоступные для людей. Бедуин идёт мерным шагом, и кажется, никогда не устанет. Трудно понять, сколько ему лет, — его спина пряма, как у молодого, но лицо покрыто глубокими морщинами, то ли от старости, то ли от лишений. Мальчика сильно беспокоят прямые лучи солнца, а проводник, кажется, совсем не чувствует их слепящий жар.

— Твоя мать из Хорасана? — спрашивает он вдруг.

— Нет, она родом из Хузистана, а мой отец был чистокровный араб! — с гордостью говорит Хасан.

Ему льстит, что кочевник говорит с ним, как с равным, и, желая показать, что он заслуживает этого, Хасан добавляет:

— Я учился в куттабе и знаю наизусть весь Благородный Коран, а ещё я знаю муаллак, несравненные строки времен бедуинской старины.

Мальчик хочет начать стихи, но бедуин, не слушая его, говорит:

— Среди персов тоже бывают благородные и щедрые люди. Вот, к примеру, незабвенный герой и доблестный полководец Абу Муслим аль-Хорасани, да будет Аллах милостив к нему! В год, когда Абу Джафар аль-Мансур стал халифом, Абу Муслим проезжал по этим местам, направляясь в Мекку для паломничества. Клянусь Аллахом, мне не пришлось в жизни видеть такого человека! Своей щедростью он сравнился с Хатимом из племени Тай. Сколько палаток он роздал жителям наших становищ! Он дал мне красной материи столько, что мне хватило на всю мою семью на несколько лет, а всё потому, что, проезжая мимо нашего становища, он увидел нагих детей и пожалел их. А потом он приказал хорасанцам из своих воинов проложить дорогу среди наших ущелий и ещё вырыть пять колодцев, где и сейчас всегда много воды. Видно, его рука была благословенной! Говорят, он был из простых людей и не обижал никого. Да простит Аллах повелителя правоверных Абу Джафара, нехорошо он поступил с Абу Муслимом, после того как тот привёл к власти род Аббаса!

Бедуин ещё что-то бормочет, забыв, что Хасан его слушает, а потом нараспев произносит стихи:

— Что могут люди поделать против превратностей судьбы, Судьба сметает все людские ухищрения!

Бедуин замолк. Набравшись смелости, Хасан попросил его:

— Расскажи мне ещё что-нибудь о Абу-Муслиме, шейх!

Бедуин посмотрел на Хасана, как будто только что увидел его, и спросил:

— Сколько тебе лет?

— Семь, — тихо ответил Хасан. Он испугался, что старик больше не захочет с ним разговаривать, раз он такой маленький.

— Ну что же, семь — благословенное число. Слушай, что я запомнил из известий о Абу Муслиме, и пусть воспоминания об этом будут тебе оружием против превратностей времени.

Рассказывают, что, когда Абу Муслим захотел уйти в Хорасан, Абу Джафар, боясь, что он поднимет против него этот край, послал одного из своих людей к Абу Муслиму с обманными словами, приказав передать ему: «Люди из зависти стараются посеять рознь между тобой и повелителем правоверных. Они хотят умаления благоденствия державы. Не начинай же смуту, о Абу Муслим!» Потом этот человек стал лицемерно усовещать его: «Ты ведь защитник и доверенный рода Мухаммеда, и люди хорошо знают тебя. Не забывай, что награда, уготованная для тебя Аллахом, больше, чем всё, чего ты сможешь достигнуть в мирской жизни. Не превращай же награду в возмездие, пусть сатана не сведёт тебя с истинного пути! Ты призвал нас защищать род Аббаса и сражаться с теми, кто враждебен ему, ты созвал нас, и мы пришли к тебе из разных краёв и дальних земель, Аллах вселил нам в сердце повиновение роду пророка и возвеличил нас победой. Неужели ты хочешь, после того как мы достигли вершины наших желаний и надежд, посеять смуту между нами и ослабить нас раздорами!» Абу Муслим послушал этого человека и отправился к Абу Джафару, а тот предательски убил его, и возмездие за свое злодеяние получит только от Аллаха после Страшного Суда!

Голос бедуина становился всё громче, он разбудил эхо в долине — словно кто-то повторял его слова. В песках что-то загудело: так звучат большие трубы перед сражением или выходом наместника. Бедуин умолк и повернул голову к востоку.

— Это поют пески! — тревожно сказал он. — Сохрани нас, Боже, от беды!

Труба ещё гудела, но всё тише, поднявшийся знойный ветер крутил песок у ног верблюдов, колыхал занавеси. Мать Хасана выглянула наружу и, встретившись взглядом с бедуином, тут же прикрыла лицо. Хасану хотелось спать и его немного тошнило от валкого шага верблюда, но он всё вглядывался в пески.

Вдруг ему показалось, что на ближайшем холме он видит всадника. Хасан протёр слезящиеся от яркого света глаза и снова всмотрелся. Так и есть — на холме стоит всадник, вот появился ещё один, потом ещё, они казались чёрными среди рыжих песков. Всадники неподвижно стояли на вершине холма, потом вдруг все разом пустились вскачь.

Бедуин тоже увидел всадников и остановился.

— Горе нам, — пробормотал он. — Это проклятые Бану Кудаа. Недаром когда мы отправлялись в путь, у меня перед левым плечом пролетел ворон, дурные приметы всегда оправдываются. Но это место называется «Суффият», а это значит «Чистая», может быть, Аллах пошлёт нам спасение от этих разбойников…

Мать, услышав слова проводника, заголосила, сёстры и младший брат заплакали, а Хасану не было страшно. Ему казалось, что всё это — интересный сон. Всадники подскакали к верблюду. Тот, кто ехал впереди, был закутан в новый белый плащ, головной платок почти скрывал его лицо.

— Вы кто будете? — спросил он старика.

— О благородный шейх арабов, мы — бедные люди, это несчастная вдова с детьми, едет в Басру, она уже немолода, и мой верблюд тоже стар, как и его владелец, а её поклажа — только один вьюк, в котором жалкие тряпки, у них нет ни золота, ни серебра, ни алмазов, ни жемчуга, ни изумрудов.

— Хватит! — прервал его всадник и, отдёрнув занавеску, заглянул внутрь. Дети, которые замолчали от страха, увидев разбойника, снова заплакали.

В это время Хасан, которому на ум пришли любимые стихи, подняв руки, как это делал сказитель, громко произнес:

Остановитесь, поплачем у места под названием «Суффият», Здесь нет шатров и жилищ, но есть страдающее сердце!

Предводитель бедуинов, будто его ударили плетью, резко повернулся к Хасану, окинул взглядом мальчика и вдруг захохотал, а его спутники с удивлением смотрели на смешную маленькую фигурку.

— Горе тебе, — сказал предводитель, — что это за стихи?

Хасан гордо ответил:

— Я сложил их сам, прямо сейчас, потому что вспомнил стихи «Остановитесь, поплачем…», мы ведь в долине Суффият, и здесь есть страдающее сердце, потому что моя мать и сёстры испугались тебя и страдают.

Всадник закрутил головной платок вокруг шнура и, повернувшись к своим спутникам, крикнул им:

— Назад, здесь нет для нас добычи, а этот мальчик слишком красноречив, чтобы пасти скот у ваших палаток!

Бану Кудаа повернули коней и скрылись за холмом, их плащи развевались на ветру, от копыт коней тучей летел тонкий песок. Всё было так, как в стихах. Вот они и пережили приключение — первое приключение в жизни Хасана.

 

II

Болота, болота, покрытые камышами, кругом только болота. Камыши качаются, они протянулись по обе стороны узкой дороги, они так высоки, что могут скрыть всадника на верблюде. Они тихо шуршат, когда нет ветра, а когда он подует, шумят, заглушая все звуки. Только шагнёшь в сторону от дороги — и камыши покроют тебя с головой, а жидкая грязь, в которой они растут, может поглотить целиком. Вся дорога покрыта сухим камышом, только Аллах знает, сколько слоёв сухого камыша лежат на земле, и всё равно кажется, что под ногами нет твёрдой почвы. Из камышей могут вылететь куропатки, выскочить дикий кот, а может появиться и лев, хотя старый верблюд для него — не лакомая пища.

Утром в этой камышовой пустыне они увидели камышовое селение — стены из камыша, крыши из камыша, ограды тоже из камыша, всё сухое и ломкое. Возле самих хижин — протоки, а в них лодки, много лодок. На лодках растянуты сети, торчат палки с развешанными на них связками вяленой рыбы. Возле селения странное поле — оно всё покрыто водой, из которой торчат зелёные стебельки каких-то растений. Хасан никогда не видел таких полей.

Он спрашивает проводника, и тот говорит ему, что это рис, тот самый рис, который мать варила им с шафраном, когда они жили в Ахвазе. А на полях работают люди — высокие, с длинными чёрными бородами, проводник назвал их зуттами. Они живут тут испокон веку, ещё с тех времён, когда здесь водились великаны из племени Ад, они всегда были хозяевами этих мест, а сейчас их оттесняют всё дальше в болота, и они недовольны и грозят поднять оружие против власти.

Всё это рассказывает Хасану проводник. За время путешествия он привязался к смышленому мальчику; особенно он благодарен Хасану за то, что тот спас его от Бану Кудаа. — Если бы Аллах не внушил тебе твоих стихов, — часто повторяет он, — эти разбойники обязательно отняли бы у меня верблюда, а вас захватили бы и продали на невольничьем рынке в Басре.

— Когда же Басра? — пристаёт Хасан к проводнику.

— Скоро, скоро, с помощью божьей, — раз за разом слышит он в ответ.

Наконец вдоль дороги начинают встречаться стройные фиалковые пальмы. Селения зуттов больше им не попадаются, кое-где видны группы жалких хижин, вокруг которых стоят всадники, вооружённые саблями и луками. Неподалёку множество чернокожих, закованных в длинные цепи, рубят камыш тяжёлыми ножами и складывают его в кучи. Другие рабы лопатами перекидывают чёрную вязкую жижу, копают канавы, укладывают в них камыш.

Старик, не дожидаясь расспросов Хасана, рассказывает, что это африканские рабы — чернокожие зинджи, их привозят издалека, они все принадлежат халифу и осушают здесь болота, чтобы можно было проложить хорошую дорогу, по которой пройдут и караваны, и войска. Ведь пока что путь в Басру пролегает по воде — или с моря, или по великой реке Шатт аль-Араб, которую называют морем. Морским путём привозят сюда и этих рабов, захваченных в плен у побережья далёких стран, где живут чернокожие.

Верблюд сворачивает, и перед Хасаном открывается море. Оно сверкает сильнее, чем солнце, а маленькие чёрные пятна на нём — лодки, большие и маленькие, великое множество лодок. Вот она какая, Басра! Слева, вдоль берега, шумит разноязыкая пёстрая толпа. Белеют плащи арабов — кочевников, снуют носильщики, почти все темнокожие, одетые или в длинную рубаху, или просто в набедренную повязку. Те, что носят ожерелья из раковин — жители Занзибара, а в пёстрых тканях — малайцы и индусы. Важно проходят мусульманские купцы — у каждого из них в гавани снаряжён корабль, который повезёт в Африку соль и сахарный тростник, вышитые ткани, ковры и другие товары.

Кругом крики, толкотня, погонщик спешит вывести верблюда из шумной гавани и направляется по узкой улочке. Путники подходят к невысокому, но просторному дому, окружённому глиняной стеной. — Это постоялый двор, — обращаясь к матери Хасана, говорит бедуин. — Вы сможете здесь остановиться, пока ты не подыщешь себе недорогое жилище. Я помогу тебе, твой сын принесёт счастье хозяевам.

И вот они в новом доме. Хасан никогда раньше не видел такой лачуги — здесь только одна комната, а дворик так тесен, что едва можно повернуться. Мать, Хасан, его брат и сёстры спят рядом на полу, подстелив то, что осталось из тряпья. Но и это хорошо. В Басре трудно найти жилье — уж очень много здесь народа. Хорошо, что им удалось снять задёшево эту лачугу, и то потому, что хозяин, выслушав рассказ проводника, поверил в счастливую звезду мальчика. В Басре много воинов, купцов, ремесленников, поэтому мастерица хорошо выстирать одежду всегда найдёт себе работу. Мать Хасана познакомилась с несколькими женщинами, которые брали в стирку одежду, и они, сжалившись над вдовой, отослали её к Абу Исхаку, богатому продавцу благовоний.

В тот же день мать отправилась к нему, приказав детям не выходить из дому и ждать её — ведь в Басре нетрудно и потеряться, а чего доброго, нападёт какой-нибудь злодей и сведёт на невольничий рынок, а там продаст. А проданный на невольничьем рынке уже никогда не найдёт дорогу домой.

Но Хасан, не послушав мать, потихоньку выскользнул за дверь. Узкая улица, где стоял их дом, шла прямо, но потом вдруг повернула, и впереди открылась широкая площадь. В глазах зарябило от пестроты, казавшейся ещё сильнее и ярче после тёмной и тихой улицы. Перед ним был рынок. Хасан испугался, но, пересилив страх, шагнул вперед. Рынок оглушил его криками зазывал, звоном медных сосудов; у самого края полуголые мальчишки с оглушительными криками совали прохожим переливающиеся перламутром раковины, разную мелочь, разносчики воды продавали воду с лимонным соком из маленьких медных чашечек, которые висели у них на поясе, а потом шли лавки — бедные и богатые, побольше и поменьше.

Это был рынок торговцев тканями. На пороге богато украшенных лавок стояли невольники, а в глубине мерцала разноцветная парча, блестел шёлк, шуршали развёртываемые ткани. Здесь никто не кричал, покупатели чинно пили шербет, шёл неторопливый торг, звенело золото на весах. Одна из лавок отличалась особенно богатым убранством; перед входом прикреплён кусок ткани, такой тонкой, что сквозь неё проглядывала резная дверь. Материя покрыта чудесными узорами, горевшими на солнце, как перья необычной птицы.

Хасан подошёл ближе, чтобы полюбоваться невиданной тканью, но когда он стоял, поглощённый пестротой причудливо извивающихся узоров, кто-то схватил его за ворот.

— Ты вор? Почему ты стоишь здесь, у лавки почтенного старейшины купцов? Откуда ты? — посыпались на Хасана вопросы. Он даже не знал, кто его держит. Наконец, извернувшись, увидел одноглазого плосконосого старика, одетого в тёмный длинный кафтан. «Наверное, купец», — подумал Хасан. — «Сейчас отведёт меня на невольничий рынок и продаст, и я никогда больше не увижу свой дом!»

Хасан рванулся изо всех сил, и ему удалось освободиться. Он бросился бежать, но от страха весь дрожал, и преследователь догнал бы его, если бы один из мальчишек, которые вертелись на рынке, не подставил старику ногу. Тот упал и, пока, путаясь в полах кафтана и осыпая мальчишку проклятиями, он пытался подняться, мальчишка подхватил Хасана за руку, и они бросились к самой узкой улочке, отходившей от рыночной площади.

Они долго бежали; наконец Хасан, задыхаясь, прошептал, — Все, я больше не могу!

Мальчик остановился, и они оглядели друг друга. Басриец был выше Хасана на голову, но худощав и жилист, на нём порванная грубая рубаха и сандалии, а на голове повязана тряпка, бывшая когда-то шёлковым поясом.

— Откуда ты? — спросил он Хасана.

— Из Ахваза, мы недавно здесь.

— Кто твои родители?

— Мой отец служил стражником наместника Ахваза, он умер, а мать сейчас пошла к Абу Исхаку, взять бельё в стирку.

— А, значит, твой отец был «кожаным поясом?» Что же ты бродишь здесь по рынку, у тебя, наверное, дома много добра?

— У отца не было кожаного пояса, он всегда носил полосатый хузистанский кушак, который ему вышила мать, а добро мы всё распродали, у нас почти ничего не осталось!

Новый знакомый громко расхохотался, он даже схватился за живот от смеха, а потом повалился на землю и стал кататься в пыли. Потом вскочил и, подойдя к Хасану, спросил, — Сколько тебе лет?

Хасан обиделся. Неужели даже мальчишки будут спрашивать его об этом? — Мне уже десять! — выкрикнул он.

— Для десяти лет ты слишком мал ростом и к тому же глуп, тебе от силы шесть, видно, что ты сидел у подола матери.

Этого Хасан не мог стерпеть. Он бросился на обидчика и изо всей силы ударил его головой в живот. От неожиданности мальчик сел в пыль, потом опять рассмеялся и, миролюбиво глядя на малыша который, сжав кулаки, стоял перед ним, произнес:

— Что же ты бьёшь своего двоюродного брата, родича, который спас тебя от порки? Если бы ты попался в руки того плосконосого старика, он бы тебя выдрал!

— А зачем ты обидел моего отца? — все еще сжимая кулаки, спросил Хасан.

— Я не оскорблял твоего отца. «Кожаными поясами» мы зовём стражников, они причиняют нам много хлопот, вот мы их и не любим. Но ведь твой отец умер, поэтому тебе нечего обижаться. А добром мы зовём деньги — золотые и серебряные монеты, и медными мы тоже не брезгуем, ведь всё добро от Аллаха! А ты, видно, неплохой парень и можешь постоять за себя. Как тебя зовут?

— Меня зовут Хасан, моего отца звали Хани ибн Абд аль-Авваль ибн ас-Сабах аль-Хаками ад-Димашки. А как зовут тебя?

— А меня зовут Исмаил Абу Сарка, ибн Лисс аль-Лусус ибн Кати ат-Тарик ибн аль-Мутасаллиль фил-ль-лейль, и я из славного рода Сасанидов.

Хасан снова сжал кулаки. Басриец смеётся над ним — ведь таких имён не бывает! То, что сказал мальчишка, значит: «Исмаил, отец воровства, сын вора из воров, сын разбойника, сын крадущегося в ночи», а Сасаниды на самом деле — древние персидские цари. Хасан слышал сказки о мудром и справедливом правителе Ануширване из рода Сасанидов. Не может быть, чтобы этот оборванный бродяга происходил из рода славных царей!

Мальчик снова расхохотался, потом произнес:

— Не сердись, уж очень смешно ты говорил о своём отце. Зачем такие длинные имена? Я просто Исмаил, а ты Хасан.

— А почему ты сказал, что из рода Сасанидов? — обидчиво спросил Хасан.

— Ты не знаешь, кого теперь зовут сасанидами? — удивился Исмаил. — Сасаниды — это наше братство, нас все боятся, а многие купцы даже платят налог нашему старшине шейху аль-Кудаи. Наш шейх поважнее любого из этих купцов, а уж добра у него видимо-невидимо!

— А чем занимается ваше братство?

Исмаил улыбнулся:

— У нас есть разные ремёсла. Самые старые, у кого почтенный вид, ходят из дома в дом и просят милостыню. Если увидят богатый дом, ставят знак на двери, и тогда наши молодые мастера ночью проделывают подкоп и забирают всё добро, какое там есть. А кто берёт сок шелковицы и натирает себе спину, а потом проводит чёрные полосы, получается точь в точь, как рубцы от плети, люди таким дают щедрую милостыню. Послушай, герой, пойдем со мной, не пожалеешь!

Они долго шли по кривым и запутанным улицам. Хасан крепко держался за руку Исмаила. Наконец, вышли на площадь. Она была не такой широкой, как первая, на нее выходили четыре улицы. Народу здесь толпилось еще больше, чем на рынке торговцев тканями. Всюду установлены загородки с возвышениями посредине. В загородках сгрудились рабы. Больше всего среди них африканцев: чернокожих и курчавых зинджей, бронзовотелых жителей восточных берегов, худощавых и стройных эфиопов. Встречались и белокожие рабы, наверное, румийцы, захваченные в набегах: их привезли сюда, на знаменитый невольничий рынок Басры, с севера. Отдельно стоял самый ценный товар — молоденькие девушки и девочки: белокурые румийки, увешанные серебряными драгоценностями берберки, длиннокосые жительницы Арманиййи, и даже дейлемские девицы в широких сборчатых юбках.

Богато одетые, важные купцы подходили к невольницам, поднимали покрывало и всматривались в лица, а то и ощупывали их. Больше всего покупателей было у этих помостов. Всеобщий интерес вызывали и захваченные в плен воины из племени йолуфф — широкоплечие и длинноногие темнокожие богатыри; когда работорговцы поднимали их закованные в тяжелые цепи руки, чтобы показать, что товар без изъяна, мускулы перекатывались у них под кожей.

Мальчики с трудом пробирались сквозь толпу. В это время покупатели и зеваки расступились. На площадь выехали три всадника; за ними четверо чернокожих великанов несли богато богато украшенные носилки.

Дойдя до одной из загородок, где стояла небольшая палатка, рабы опустили носилки, и из них, с трудом перекинув ногу через поручни, вывалился высокий человек с огромным животом. На нем был богато вышитый золотом черный кафтан, на голове красовалась большая чалма.

Исмаил притянул Хасана за руку поближе к палатке, и приятели встали, зажатые в толпе зевак.

Неожиданно Исмаил сильно толкнул Хасана в спину и тот, не удержавшись на ногах, покачнулся и едва не свалился на землю у ног роскошно одетого толстяка.

— Да проклянет тебя Аллах, сын греха! — завопил тот. — Сейчас позову стражу и она очистит этот рынок от бродяг и оборванцев!

Сопровождавшие его конники тронули поводья и, расталкивая лошадьми людей, которые с опаской освобождали им дорогу, приблизились к хозяину. Но мальчики были уже далеко. Исмаил схватил Хасана за руку и, пробираясь между ногами, они выскользнули из толпы и очутились на одной из отходящих от площади улиц.

— Почему ты толкнул меня? — задыхаясь, выкрикнул Хасан. — Я думал, ты и правда стал моим другом, а ты меня все время обманываешь!

Исмаил засмеялся и, подняв свои лохмотья, показал Хасану большой парчовый кошель, расшитый жемчугом. — Вот это добро так добро! — продолжая смеяться, сказал он.

Цепкие пальцы опустились ему на плечо и, скользнув по руке, ухватили кошель. Мальчик дернулся, но потом, повернувшись, спокойно произнес:

— А, это ты, шейх, сегодня у нас хорошая добыча!

— Да благословит Аллах тех, кто совершает добрые дела! — откликнулся тот, кого Исмаил назвал шейхом — учителем. — А кто тут с тобой?

— Это Хасан, он проворен и неглуп, он пригодится нашему братству.

— Если пожелает Аллах, — ответил шейх и, осмотревшись, вполголоса произнес — Стойте тут, никуда не уходите, вы можете понадобиться.

Хасан внимательно разглядывал шейха. Это был высокий старик в чистом кафтане и большой чалме, похожий на имама или учителя. Наклонившись к Исмаилу, он что-то прошептал ему, а тот молча кивнул. Потом шейх повернулся и растворился в толпе.

— Сейчас начнется потеха! — шепнул Исмаил. — Стой возле меня и не отходи.

— А ты больше не будешь меня толкать? — недоверчиво спросил Хасан.

Тут мимо мальчиков прошел странный человек в белой чалме Его длинная всклокоченная борода была сильно выкрашена хной, и стала красной. Человек этот так торопился, что едва не налетел на Исмаила. Крепко держа Хасана за руку, тот притиснул своего приятеля к стене углового дома.

Через несколько мгновений равномерный гул толпы заглушил чей-то пронзительный визгливый голос:

«О люди, горе, горе, кто отомстит за смерть святого мученика Хусейна? Прошло уже почти сто лет после того, как земля Кербелы увидела преступление, которому не было равных во все времен! Плачьте же, если не можете отомстить за смерть сына Али, да упокоит его Аллах!»

— Это вопит краснобородый, который прошёл мимо нас, — сказал Исмаил. — А теперь послушай, что будет кричать мой учитель, шейх Бадави!

И, действительно, через некоторое время до Хасана донесся неясный шум, который постепенно усиливался. Он стал прислушиваться, но смог различить только крики: «Осман, Осман!»

— Что они кричат? — спросил Хасан.

— Они славят праведного халифа Османа. Это шейх Бадави собрал вокруг себя его приверженцев, и сейчас начнется драка. Теперь не зевай!

Исмаил снова взял Хасана за руку, и они медленно и осторожно направились к площади. Дойдя до конца улицы, Исмаил выглянул.

— Подойди сюда, — кивнул он своему спутнику.

Хасан тоже выглянул и увидел, что площадь будто разделилась на две почти равные части — справа на возвышении стоял краснобородый и визжал, исступлённо размахивая руками. Те, кто собрались вокруг него, тоже махали руками и вопили: «О Хусейн!» А справа образовалась толпа вокруг шейха Бадави, здесь тоже раздавались крики: ясно, что стычка неизбежна. Правда, многие осторожные люди покидали площадь, палатки работорговцев пустели, но из окрестных улиц выходили молодцы в кафтанах и длинных рубахах, у некоторых головы повязаны платком, а в руках сверкали длинные ножи.

— Ну, пришли мясники! — крикнул Исмаил. — Теперь драка будет нешуточная!

— А зачем твой учитель и краснобородый устраивают такое? — недоумевающее спросил Хасан.

— Неужели не понимаешь? Когда эти дураки начнут драку, они забудут обо всём на свете, да и наши молодцы поддадут жару. Нам будет легко работать, а если ещё и прибьют кого-нибудь так, что он упадёт, мы сможем без всякого страха обшарить его карманы, если только проклятые кожаные пояса не помешают нам. Ну, пошли! — Исмаил выскользнул на площадь, Хасан за ним, хотя ему было страшно.

Драка была уже в разгаре. Хасан заметил, что теперь на площади совсем другие люди. Почти не осталось почтенных купцов, но много шерстяных кафтанов, видно, ремесленники из окрестных рынков собрались сюда, услышав крики краснобородого. И множество здоровенных парней с ножами и дубинками.

Хасан попятился и хотел убежать, напуганный зрелищем ревущей и беснующейся толпы, но Исмаил подтолкнул его к лежащему на земле человеку:

— Займись этим, — приказал он ему. — А я подберусь поближе, там добыча богаче.

Хасан наклонился над лежащим на земле. Это был немолодой смуглый человек. Чалма слетела на землю и размоталась, чисто выбритая голова в пыли. Хасан сунул руку за пазуху, где обычно носили кошель на шнурке, но рука его натолкнулась на что-то липкое. Он выдернул руку и увидел, что она в крови. Его стошнило.

Не помня себя от страха и отвращения, мальчик бросился бежать, и в это время услышал громкий топот, свист плетей и неистовые вопли. Увидев, что находится возле помоста, он нырнул под толстые брёвна, из которых был сколочен помост, и притаился там. Сквозь щель в брёвнах он увидел, как по площади скачут крупные откормленные кони стражников. Стражники размахивали плетьми и с размаху опускали их на плечи и головы дерущихся. Кони топтали упавших, но всадники скакали по площади, не разбирая дороги. Драка прекратилась, люди спасались, разбегаясь по окружающим улицам, а стражники преследовали их до тех пор, пока улицы не становились такими узкими, что кони не могли протиснуться дальше.

Наступила тишина. Площадь была усеяна телами, в пыли краснела кровь. Хасан мог выйти, но боялся, что стражники вернутся и заберут его вместе с теми, которых они увели, связав им руки за спиной. Еще он боялся встретить своего нового знакомого. Тот может потребовать у него «добычу», а Хасан не сможет дать ему ничего, и тогда Исмаил вместе со своим учителем побьют его. Больше всего на свете мальчик хотел бы сейчас оказаться у себя, вместе с братом и сёстрами. Пусть мать вернется с пустыми руками, только бы попасть домой!

Наконец, устав лежать под помостом, мальчик осторожно выполз наружу. Кругом никого. Купцы сегодня уже не придут на рынок, ведь в драке пострадает их одежда и кошельки, а могут и убить — Хасан слышал, как один из них говорил, что басрийское простонародье опаснее для богачей, чем войска неверных.

На окружающих улицах уже слышался шум, женские вопли. Сейчас сюда прибегут родственники убитых. Оглянувшись, Хасан бросился к одной из улиц. Ему удалось добраться туда прежде, чем на площадь хлынула орда женщин, разыскивавших своих погибших или исхлестанных плетьми родичей. Если бы он остался, его растоптала бы обезумевшая толпа.

По той улице, где очутился Хасан, тоже бежали женщины. Какая-то старуха содрала с себя покрывало и стала рвать волосы, другая, увидев, что мальчик был на невольничьем рынке, бросилась к нему и закричала:

- Ты не видел моего сына, Абу-ль-Бака, седельника? Он ушёл с утра, и его нигде нет.

Испуганный Хасан прижался к стене:

- Не знаю никакого Абу-ль-Бака, я недавно в Басре!

Но женщина, не дослушав, поспешила на площадь, а Хасан снова бросился бежать.

Наконец, обессиленный, он присел на каменную скамью перед большим домом. Мальчик весь вымок, одежда прилипла к телу, его знобило. Он прилёг на скамью, нагретую солнцем. За оградой дома росло высокое дерево, тень от него падала на край скамьи. Подвинувшись в прохладное место, Хасан незаметно уснул.

Разбудило его лёгкое прикосновение. Он вскочил и увидел зинджа огромного роста, который стоял, наклонившись над скамьёй, и разглядывал спящего. Увидев, что мальчик проснулся, чернокожий спросил, — Откуда ты?

У зинджа страшное лицо, исполосованное шрамами, которые перекрещивались на щеках, но глаза незлые. Он выпрямился, и мальчик подумал, что не достанет ему и до пояса — такой он был высокий. Хасан хотел убежать, но подумал, что длинноногий зиндж сразу догонит его. Поэтому он встал со скамьи и сказал, — Я вышел из дома и заблудился.

— Где же твой дом?

— У рынка тканей.

— Это недалеко отсюда, пойдём, я отведу тебя.

Хасану нравился чернокожий, но на всякий случай он спросил:

- А ты не отведёшь меня на невольничий рынок?

Зиндж удивлённо спросил:

- Зачем, сынок?

— Ты можешь отдать меня работорговцу, а тот продаст меня, как продают пленных девушек, я видел это сегодня!

Чернокожий вздохнул и, покачав головой, сказал:

- Меня самого продали на невольничьем рынке много лет назад, я был не намного старше тебя. Нет, сынок, не бойся, я не обижу тебя и, пока ты со мной, тебя никто не тронет.

Зиндж взял Хасана за руку и повёл. Мальчик едва поспевал за своим провожатым, ему приходилось бежать. Вдруг он увидел знакомую дверь. Оглянувшись на ходу, Хасан крикнул,

— Стой, вот мой дом!

Чернокожий остановился, вернулся к двери и несколько раз постучал. Калитка тотчас открылась, и мать, даже не закрыв лицо, бросилась к сыну: «Где ты нашёл его?»

— Он спал на скамье в конце улицы.

— Да благословит тебя Аллах, добрый человек, пусть благоденствие никогда не покидает твоего дома, пусть бог простит тебе все грехи за это доброе дело!

Зиндж пробормотал: «Мир тебе, почтенная!», и, повернувшись, пошёл прочь, а Хасан смотрел ему вслед — уж очень красив этот великан, когда не видно его обезображенного лица. Мать была так рада, что сын нашёлся, что не стала даже ругать его. Она сказала:

- Поешь и отдыхай, завтра я отведу тебя к Абу Исхаку, продавцу благовоний. Если ты понравишься ему, он возьмёт тебя к себе в лавку.

 

III

— …что касается кардамона, то это одно из полезнейших растений, сотворённых Богом для человека. Его запах подобен благовонию душистой травы — рейхана, он также полезен для желудка. Индийские и сирийские врачеватели любят употреблять кардамон для излечения различных болезней. Но самый ходкий наш товар — это цветочная вода, приготовленная из отборных и чистых лепестков роз, жасмина и смеси разных цветов и благовонных трав. Ты должен хорошо знать все эти смеси и различать благовония по запаху и цвету, потому что цена их бывает различной. Чем темнее мускус, тем он дороже, а амбра наоборот — белая амбра лучше, и цена её в несколько раз выше.

Абу Исхак ласково смотрит на мальчика. Он знает, что Хасану не нужно повторять, он запоминает всё с первого слова. Вот уже год Хасан служит у продавца благовоний. Но хотя он считается слугой, на самом деле он скорее ученик Абу-ль-Хасана, который нанял ещё одного мальчика для поручений. Если нужно отнести товар покупателю на дом, пойти с хозяином на рынок за припасами, прибрать негодные горшочки для благовоний — Абу Исхак поручает это второму слуге. Хасану достаётся более тонкая работа — смешать разные благовония по указанию хозяина, разлить цветочную воду в маленькие стеклянные бутылочки — они приходят из Сирии и стоял недёшево, поэтому с ними надо обращаться очень осторожно.

Хозяин даёт Хасану золотые и серебряные коробочки, где хранятся драгоценные мази, и тот ловко раскладывает их маленькой стеклянной ложечкой — у мальчика это получается даже лучше, чем у хозяина, ни крупицы дорогих снадобий не проливается и не пропадает. А мальчику нравится работа.

Лавка просторна и богато обставлена. Абу Исхак — знаток ковров, раньше он ими торговал и на всю жизнь сохранил к ним любовь. Он может, оторвавшись от своих занятий, часами смотреть на свой любимый ковёр, сделанный, как он говорит, ещё при персидских царях Сасанидах более двухсот лет назад. Ковёр бледно-голубой с жёлтыми узорами, на нём изображены переплетающиеся цветы и травы, странные птицы со звериными головами, а, может быть, это цветы, похожие на птиц. По краям раскиданы бирюзово-синие мелкие цветы. Абу Исхак говорит, что теперь не умеют делать такого цвета, он получается грубее и не так прочен. Подобные ковры умели делать мастера-персы, которые поклонялись пророку Мани. Теперь их преследуют и, если узнают, что у кого-нибудь в доме хранится изображение этого пророка, то изображение сжигают, а еретику рубят голову.

За год, который Хасан провёл в лавке Абу Исхака, он многое узнал. Он уже не боялся ходить по улицам и безошибочно разбирался в сложном сплетении улиц и переулков большого города, разбросанного среди каналов и протоков великой реки Шатт аль-Араб. Вечером он часто ходил к берегу, где его мать стирала вместе с другими прачками. Пока женщины, шумно переговариваясь, собирали чистое бельё, Хасан сидел у воды, вслушиваясь в плеск волн, набегающих на песчаный берег, усеянный ракушками. От реки тянуло прохладой; приятно сидеть на влажном песке и дышать воздухом, пропитанным запахом воды после того, как провёл целый день в душной лавке, где так сильно пахло благовониями, что болела голова.

А еще здесь ничто не мешает перебрать в мыслях все, что услышал за день. А слышал он многое. В лавку приходили друзья Абу Исхака: некоторые жили в Басре, многие приезжали из других городов. Они говорили о вещах, которые часто непонятны Хасану, но он жадно слушал разговоры, и хозяин не прогонял его. Сегодня пришёл маленький сухой старичок. Он был бедно одет, но Абу Исхак бросился навстречу и усадил на почётное место, в самой середине возвышения, которое было устроено у задней стены лавки, на любимом ковре, подложил ему под спину мягкую шёлковую подушку. Гости Абу Исхака, которые пришли к нему с утра — два писца, служившие в канцелярии наместника — тоже поднялись, увидев старичка. Потом все уселись, повар-нубиец принёс жареного барашка и свежие лепёшки, приправы и зелень.

Абу Исхак почтительно прислуживал старику, но тот не стал есть мясо, а, отломив кусок лепёшки, съел его с зеленью. Когда все поели, старик особенно долго мыл руки и тщательно вытер их о тонкое хлопковое полотенце, поданное хозяином. Потом, вздохнув, гость сказал:

— Нет больше в Басре ни чести, ни знаний после смерти великого Хасана и Василя ибн Ата, моих учителей. Учёные не стремятся к постижению истины, они ищут лишь славу и богатство. Поистине, правду говорил Хасан аль-Басри, что их всех изречений пророка Мухаммеда, да упокоит его Аллах, чаще всего приходится повторять: «Если бы у человека были две долины, наполненные сокровищами, то он пожелал бы третью, и ничто не наполнит утробы сынов Адама, кроме праха земли». Судья Басры берёт взятки и требует не меньше пятидесяти дирхемов, он осудит невинного и оправдает виноватого, и совесть не мучит его. Невежды осмеливаются оспаривать учение Василя ибн Ата и утверждают, что Коран не был сотворён и существовал вечно. Ведь это явная ересь и, хуже того, неразумие. Если бы они стали рассуждать, то поняли бы, что Коран не мог существовать вечно, рядом с причиной бытия, которую простонародье называет Аллахом. Тогда получается, что существовали вечно две силы, то есть два божества, а это настоящее язычество!

Более того, имам в мечети, что у куфийских ворот, утверждает, что даже бумага, на которой написаны все списки Корана, и чернила, которыми он написан, тоже не были сотворены и существовали вечно! Что за вопиющая глупость! Ведь эта бумага сделана год или месяц назад самаркандскими мастерами, и можно даже назвать по имени того, кто её создал! А посмотрите, сколько жён и наложниц у этого имама! Можно подумать, что он хочет заполнить своим потомством весь мир, чтобы оно расселилось по всем краям, как Яджудж и Маджудж перед концом света!

Гости Абу Исхака опасливо переглянулись — речи почтенного учёного смахивали на ересь! Чтобы отвлечь его от опасной темы, Абу Исхак сказал:

— Достойнейший учитель, не расскажите ли вы нам о каком-нибудь изречении Хасана аль-Басри, которого мы ещё не знаем?

Старик выпрямился и произнёс, — Каждый день я повторяю его изречение, которое советую запомнить и вам: «Нет ничего истиннее того, во что люди не хотят верить — каждому придётся испить смертную чашу».

Хасану не нравился старик, он был слишком важный и скучный, но видно было, что и Абу Исхак, и гости побаиваются его. Старик, оживившись, стал вспоминать другие изречения Хасана Басрийского, превозносить его учёность и благочестие и ругать нынешних улемов и имамов.

Что хорошего в таких изречениях, они только наводят тоску, думает Хасан, глядя на воду и перебирая в памяти все, что увидел и услышал тогда. Когда старик ушёл, вспоминает он, Абу Исхак и его гости стали смеяться над ним, а один сказал:

— Не о нём ли сложил Абу Муаз свои стихи:

«Не могу я видеть этого болтуна, что вечно сидит на рынке тканей, У него шея длиннее, чем у стоящего или бегущего страуса, Длиннее, чем у пятнистой жирафы, что у меня общего с ним? Ведь он только и делает, что обвиняет людей в ереси».

— Нет, — возразил другой. — Это он сказал о его учителе и друге Василе ибн Ата.

— Да, — кивнул Абу Исхак. — Упаси боже попасться ему на язык, ведь его стихи через несколько часов повторяет вся Басра, и если он захочет опозорить кого-нибудь, то громко произнесет свои стихи, сидя на пороге дома, и мальчишки тут же подхватят их, как это было с Сулейманом ибн Али, наместником.

— А знаете ли вы, — подхватил кто-то из гостей, — что случилось недавно с одним из моих знакомых? Он снял верхнюю половину дома, в нижней половине которого живёт Абу Муаз. Рано утром мимо этого дома прошёл продавец рыбы. Его осёл, подойдя к жилищу, громко закричал. Ему откликнулся осёл, стоящий во дворе, и тут же заревел осёл, которого хозяева держали на крыше вместе со своими овцами. Поднялся страшный шум, овцы испугались и одна из них столкнула на землю большую глиняную миску, которая разбилась с грохотом, а осёл стал барабанить ногами по крыше, так что дом едва не обрушился. Мой знакомый испугался до смерти, выбежал во двор и тут услышал зычный голос: «О мусульмане, наступил Страшный суд, разве вы не слышите, что архангел трубит в трубы и мёртвые встают из могил?» Мой друг в гневе прибежал к хозяину дома и стал спрашивать, что за безумный живёт над ним. Но тот ответил ему: «Разве ты не знаешь, что здесь живёт Абу Муаз Башшар ибн Бурд?»

Хасан представил себе, как ревут ослы, блеют овцы и испуганный постоялец мечется по двору, и засмеялся. Гости оглянулись на него, а Абу Исхак сказал, — Тебе пора домой, сынок, мать, наверное, ждет тебя. Мальчик вышел из лавки, хотя ему очень хотелось послушать, о чем будут говорить гости Абу Исхака…

Вот бы когда-нибудь увидеть Абу Муаза и услышать его новые стихи, думает Хасан. Он мысленно произносит строки, которые знали все в Басре:

«Если ты всегда упрекаешь друга, То не найдешь никого, кто бы не упрекал тебя. Живи один или доверяйся своему брату — ведь он иногда обидит тебя, а иногда будет сторониться обиды. Если ты не выпьешь иногда грязную воду, То будешь всегда испытывать жажду — кто из людей не замутил своего питья?»

Быстро стемнело. Мать собрала белье, и они направились к дому. Хасан уже не держится за руку матери, он может найти дорогу к дому и в темноте. Но сегодня необычно светло. Вдалеке мальчик различает силуэты всадников, освещенные неровным светом факелов. Всадники останавливаются у крайнего дома, спешиваются, входят внутрь, потом выбегают и, ведя коней за повод, стучат в следующий дом.

— Кого-то ищут, — шепчет мать, — а дети дома одни, как бы стражники не обидели их.

Они бегом бросаются к своему жилищу, но дорогу им преграждают стражники.

— Эй, женщина, ты куда? — кричит хриплый голос. — Покажи свое лицо!

— Что ты, — пугается мать, — это грех, я не могу открыть лицо перед посторонним мужчиной.

— Ничего, — хохочет стражник, — Аллах простит тебе этот грех, если ты действительно женщина, а не то тебе несдобровать!

— Оставь ее, — вмешивается другой стражник, — разве ты не видишь, что это на самом деле женщина? Проходи, женщина, и поторопись, здесь прячется опасный бунтовщик, не поздоровится ни ему, ни тому, кто укрыл его. Беги же!

Хасан пускается бежать рядом с матерью, наконец они добираются до дома; услышав стук, хозяин сразу же открывает дверь.

— Входите скорей, — говорит он, — неспокойно стало в Басре, особенно с тех пор, как повелитель правоверных Абу Джафар разогнал еретиков, которые называли себя «равендиййя». Они окружили его дворец в Куфе и стали кричать: «Это наш господь, который дает нам жизнь и хлеб насущный!»

Они не хотели плохого Абу Джафару, а пришли в Куфу, как паломники ходят в Мекку. Эти глупцы поверили в то, что, как им говорили проповедники, халифы из рода Аббаса равны самому пророку. А халиф так испугался, когда услышал их крики, что, не разобравшись, что происходит, выбежал из своих покоев в нижней одежде. Он бросился в конюшню, но там не оказалось ни одного оседланного скакуна. Халиф был в ярости и хотел тут же отрубить голову своему конюшему, но тот дал ему свою лошадь. Потом подоспели халифские войска и перебили всех этих ни в чем не повинных глупцов.

С тех пор халиф Абу Джафар стал очень подозрителен. Он возненавидел Куфу и ее жителей и переселился в свою новую столицу — Багдад. А теперь говорят, что в Басре скрывается один из потомков Али ибн Абу Малиба, да упокоит его Аллах, злейший враг Абу Джафара. Будьте осторожны и не ходите по улицам после того, как стемнеет, не то стражники могут обидеть вас.

Хасан входит в дом. Мать уже хлопочет во дворе, готовит тюрю-похлебку из кислого молока с размоченными в ней лепешками. Хасан сыт, он ел у Абу Исхака лепешки из белой муки и немного меда, и ему не хочется даже смотреть на тюрю, а сестры и братья с жадностью набрасываются на еду.

А Хасан достает из глубокой ниши в стене светильник — глиняную лодочку, в которой вместо весла — железная трубочка со вставленным в нее фитилем. Другой конец фитиля погружен в масло.

Хасан взял огниво и высек огонь. Фитилек загорелся слабым желтым светом, его пламя слегка колыхалось от дыхания мальчика. Потом он снял с полки тоненькую тетрадь, сшитую из легких листов самаркандской бумаги. Эту тетрадь подарил ему Абу Исхак, когда узнал, что его ученик знает много стихов и сам пишет. В начале тетрадки Хасан вывел строки, которые запомнил еще в Ахвазе, и те, что услышал в лавке Абу Исхака.

Больше всего ему нравились стихи Имруулькайса. Как замечательно он описал бурный летний ливень, когда деревья под ветром кажутся похожими на отрубленные головы с развевающимися волосами! А как он сказал о себе: «Я гоню свои смелые рифмы, как доблестный юноша гонит коня!» А несколько дней назад Абу Исхак пригласил к себе сказителя, и тот, довольный обильным угощением и щедрой платой, обещанной хозяином, показал все свое искусство. Лучше всего Хасан запомнил стихи Имруулькайса о схватке орла со степным волком:

«Орел падает на волка с неба, как неотвратимое бедствие, Он обрушивается ему на спину, как полное ведро, У которого оборвалась веревка, и ведро сорвалось в колодец. И уже не видно преследователя, бросившегося с воздуха, Уже не различить преследуемого, бежавшего в долине — Они переплелись, как пестрая ткань, и диво глядеть, Как один упорно нападает, а другой стойко защищается».

Хасан решил записать эти стихи. Взял тростниковое перо — калам, медную чернильницу, открутил тяжелую крышку и погрузил тростник в черную густую жидкость. Учитель в Ахвазе не очень хвалил почерк Хасана, говорил, что он пишет слишком крупно и размашисто, и у него нет чистоты линий. Но теперь Хасан бережет бумагу и выводит строки так, чтобы больше поместилось на одном листе:

«Я отправился в набег по широкой степи, а понесет меня Гладкошерстая, поджарая и высокая кобылица…»

Светильник горит слабо, видно, жир кончается. Хасан берет глиняную бутыль, чтобы подлить масла, а мать сразу начинает ворчать: «Довольно, ложись спать, масла уже мало». — Сейчас, мама, я еще немного попишу, — откликается Хасан и, положив тетрадь на колени, снова пишет. Теперь он записывает другое стихотворение Имруулькайса, почему-то его строки запоминаются лучше сочинений других поэтов. Это стихи про охоту:

«Я выеду рано утром, Когда птицы еще спят в гнездах…»

Хасан пишет почти машинально, он хорошо помнит стихи, и они сами ложатся на бумагу. Отложив, наконец, калам, критически оглядывает написанное. Теперь учитель не смог бы придраться ни к чему — буквы все выписаны ровно, мелко, все алифы одной длины, даже точки красивые.

Хасану представляется раннее, раннее утро в степи. Кругом темно, как будто на земле лежит неведомый зверь, огромный и черный, а может быть, эта ночь похожа на чернокожего великана, который привел его тогда домой? Его кожа лоснилась и отсвечивала в лучах заходящего солнца, как блестит полоска зари ранним утром. И Хасан шепчет:

Я выеду, когда ночь еще в своей черной шкуре, Черна как смоль и еще не смыла со своих волос краску. Она закутана в темное покрывало мрака и не показывается из-под него, Как чернокожий, что не хочет сбросить с себя светлые одежды. Я выеду на высоком благородном коне, Мой конь бежит всегда впереди, он подобен высокому дереву…

Опомнившись, Хасан удивляется — ведь это его собственные стихи. Правда, они похожи на творения Имруулькайса, но это и хорошо — ведь древние были непревзойденными мастерами, и никто еще до сих пор не сравнился с ними. Боясь не удержать в памяти только что сложенные стихи, Хасан повторяет первые строки. Нет, он не забыл их, надо поскорее записать. Но Хасану жаль бумагу. Подумав, он выводит их мелко-мелко на полях, рядом со стихами князя поэтов, потом просматривает, и ему кажется, что они не хуже.

Хасану захотелось прочесть кому-нибудь свои стихи, но кому? Мать спит, да она бы ничего не поняла — здесь есть такие слова, которые сейчас никто не употребляет, а Хасан узнал их из стихов древних. Брат и сестры еще совсем маленькие, их интересуют только еда и игры. Остается только его хозяин Абу Исхак — у него в лавке бывает много поэтов и образованных писцов, он часто ходит на Мирбад — площадь, где собираются поэты и литераторы, чтобы декламировать друг другу новые стихи, узнать новости, состязаться в остроумии и образованности.

Хочется спать. Хасан бережно посыпает еще не высохшие строки своих стихов сухим песком, завинчивает чернильницу и вытирает калам. Потом он хочет положить тетрадь обратно в нишу, на самую верхнюю полку, и становится на цыпочки, потому что еще не достает до нее. Вдруг с улицы слышится конский топот. Хасан застыл с тетрадью в руках.

Им нечего бояться, они бедные люди, и у них негде укрыться бунтовщику, даже если бы он захотел сделать это. Но, хотя Хасан успокаивает себя, сердце у него бьется, как будто он долго-долго бежал. В памяти всплывают слова, которые он слышал от сказителя, это, кажется, стихи Маджнуна из племени Амир:

«Мое сердце трепещет и бьется, будто птица, пойманная в силки неразумным мальчуганом, который не понимает ее страданий».

Хасан тут же одернул себя: может быть, сейчас кого-то схватят и уведут в страшную подземную темницу, а он думает о стихах. Что же делать? Хотя ему очень страшно, мальчик отодвигает засов и осторожно выглядывает на улицу. Кругом густая темнота, тихо, но у дома соседа слышится шорох и глухой стук, будто что-то упало на землю, как куски глины с забора. Хасан из всех сил вгляделся в темноту. Так и есть, у высокой ограды соседнего дома виден темный силуэт коня, а рядом несколько человек, они что-то делают у забора. Может быть, приятели Исмаила, сасаниды, хотят сделать подкоп и украсть «добро»? Но нет, сейчас, когда в Басре полно стражников и халифских воинов, сасаниды притаились и не тревожат людей. Вот шорох усиливается, люди тащат что-то длинное и поднимают его. А, это лестница, они хотят залезть в дом через ограду! Хасан вспомнил, кто в нем живет. Его хозяин — Надр ибн Исхак, из племени Махзум, очень богатый и гордый человек, у него бывает множество гостей, которые приезжают сюда верхом на чистокровных конях.

Хасан притаился у двери, не отрывая глаз от ограды. Вот люди — это, конечно, стражники, поставили лестницу на ограду, пошатали ее, чтобы убедиться, что она стоит крепко, и один за другим поднялись наверх. Потом, стараясь действовать бесшумно, втащили лестницу внутрь — только несколько кусков сухой глины упали на улицу. Стало совсем тихо. На стене Хасан уже никого не видел: видно, они спустились по лестнице во двор. Вдруг тишину расколол крик. Звон сабель, женский визг, что-то тяжело упало, и снова ни звука. Хасан хотел вернуться домой, но ноги у него дрожали, и он замер у двери. Вновь появилась лестница. Теперь стражники, не опасаясь, что их услышат, громко переговариваясь спустились на улицу. Знакомый хриплый голос произнес: «Хорошо придумал наш сотник — ночью они не так берегутся и их легче застать врасплох, проклятых бунтовщиков! Он думал, что ему удастся укрыться здесь, за крепкими заборами!» Другой голос ответил: «Так было семь лет назад, когда и Ахваз, и Басра поднялись против Абу Джафара и стали под знамя сторонников Ибрахима ибн Абдаллаха. Тогда один бунтовщик хотел спасти свою шкуру и спрятался от нас в дворцовой пекарне, в таннуре. Но мы вытащили его оттуда, и был он весь покрыт золой и сажей, будто уже побывал в адском пламени, куда мы его и отправили». Хриплый засмеялся и добавил: «Я взял перстень этого проклятого, а сейчас, если дело пойдет так же, мы наберем у них столько перстней, что наши дети будут богаче самых богатых купцов». Вмешался еще один голос: «Не шумите, здешний народ всегда на стороне бунтовщиков, и если сюда нагрянут мясники, нам придется нелегко». «Что за проклятый трус, — крикнул хриплый, — он боится этих ублюдков, басрийского простонародья, в жилах которых течет неведомо чья кровь. Или ты не араб?» Зазвенели клинки, но второй, видно, старший, прикрикнул: «Довольно, клянусь Аллахом, я снесу ваши головы, в которых разума нет и не бывало. Вперед, у нас еще много работы». Стражники вскочили на коней, кони рванулись и через несколько мгновений всадники скрылись за углом улицы.

Хасан все стоял у калитки. Он не слышал, что мать зовет его, лишь причитания, которые доносились из соседнего дома. Как просто убить человека в Басре! Только потому, что у него есть дорогой перстень, который понравился сотнику или кому-нибудь из стражников!

Когда испуганная мать подбежала к нему, он спросил:

- Мама, что случилось семь лет назад в Ахвазе?

Она ответила:

— Пойдем, сынок, я закрою дверь, а тогда расскажу, что знаю. По правде говоря, я плохо разбираюсь в таких делах, но мне известно, что люди в наших местах всегда почитали Али ибн Абу Табила и его святой род, да упокоит Аллах их всех. Вот и помогали потомкам Али, зятя пророка. Что тогда творилось в Ахвазе и Басре! Люди хватали по подозрению или доносу, казнили, пытали и бросали в темницы невинных, на всех улицах насыпали кучи земли, а на них поставили шесты с воткнутыми головами тех, кого называли бунтовщиками. В Басре тогда, как рассказывали, все оделись в белое — цвет непокорности роду Аббаса. Чтобы напугать народ, халиф послал много тысяч своих воинов-сирийцев, наших исконных врагов, и они бесчинствовали вовсю — врывались в дома, грабили, убивали и похищали девушек. Не дай бог, чтобы повторились эти времена!

Немного успокоившись, Хасан садится на скамью и опять достает тетрадь. Он перечитывает свои стихи, и теперь они кажутся ему не такими интересными. Хочется написать о том, что он видел только что, о страхе, сковавшем ему ноги, о смерти, которая прошла возле него, но он не находит слов. Употреблять обычные слова в стихах нельзя, они кажутся грубыми и похожи не на высокую поэзию, а на песенки, которые поют мальчишки на улицах Басры. А подходящих выражений он еще не знает, ведь стихосложению он не учился. Так, с тетрадкой в руках, Хасан засыпает.

На следующий день, вбежав в лавку, он, захлебываясь, начинает рассказывать о том, что случилось. Хозяин вздыхает:

— Им мало светлого дня, они хватают людей темной ночью как волки, да проклянет их Аллах!

— А что сделали эти люди?

Абу Исхак не успевает ответить — в лавку входят сразу несколько посетителей и он идет к ним. Усаживает на ковре и велит Хасану принести высушенный базилик, настой из красного едкого перца, мускус в деревянных, серебряных коробочках и шелковых мешочках.

Говорят о том, что прошлая ночь была неспокойной. Горбоносый толстяк, наверное перс, рассказывает, что на многих улицах стражники халифа врывались в дома и уводили людей, которых подозревали в том, что они в сговоре с мятежниками, врагами нынешнего правителя. Абу Исхак благоразумно молчит.

Убирая ненужные коробочки, Хасан неожиданно произносит нараспев — как читают свои стихи бродячие поэты на рынке:

Дивные дела творятся в Басре, дивлюсь я ее жителям — Днем они ловят сетями рыбу в море, а ночью их ловят на суше стражники повелителя правоверных.

 

IV

— Сегодня, сынок, ты отправишься с важным поручением к самому наместнику. Хорошенько вымой руки и смажь их благовонным маслом. Наш новый наместник Хайсам ибн Муавия не любит шутить. Если ему покажется, что у тебя грязные руки, нам не миновать беды, ведь он велел через своего слугу, чтобы ему доставили лучших благовоний и предупредил, что сам осмотрит их. Нынче благовония вошли в моду, потому что наш халиф Абу Джафар взыскивает с тех, кто небрежно одет, и требует от своих придворных и наместников умащать голову и бороду благовониями, чтобы волосы бороды блестели и были мягкими. Он считает, что когда простонародье видит наместника, облаченного в дорогую одежду и чует благоухание его бороды, уважение к власти увеличивается.

Абу Исхак серьезен и мрачен. Хасан никогда еще не видел его таким строгим. Наверное, новый наместник и вправду не любит шутить — веселье не в чести при дворе Абу Джафара. Говорят, что повелитель правоверных приказал жестоко избить и продать одного из своих рабов только потому, что услышал, как тот играет на тамбурине.

— Жди новых бед от новых правителей, — продолжает Абу Исхак. — Эта пословица еще никогда не обманывала. Правда, и старые не лучше…

Спохватившись, хозяин добавляет:

- Впрочем, это не наше дело. Нам нужно послать лучших благовоний Хайсаму ибн Муавии, и если он хорошо заплатит и не обманет, нам больше не о чем думать, а от судьбы все равно не уйдешь.

Абу Исхак дает Хасану большую позолоченную шкатулку. В ней самое дорогое благовоние — галия, сделанное из смеси амбры и разных душистых трав. Крышка шкатулки резная и украшена сердоликом, а в середину вправлена большая жемчужина. Если нажать на нее, крышка откидывается. Хасан залюбовался искусной работой и несколько раз нажал на жемчужину. Благовоние было покрыто вышитым шелком и еще тисненым сафьяном, а сверху лежал засушенный рейхан — ароматная трава. В лавке еще сильнее запахло пряным запахом степи, а Хасану стало грустно. Ему вдруг захотелось снова увидеть бесконечные холмы и высохшие русла потоков, услышать свист сусликов и шуршание песка, стекающего струйками с возвышенностей…

В это время дверь лавки отворилась, и порог переступил человек в непомерно высокой чалме. — Привет вам, — сказал вошедший, и Хасан узнал его. Это был один из писцов, которые приходили в гости к Абу Исхаку.

— О Боже, — воскликнул Абу Исхак, — что за чалма!

Писец, осмотревшись, спросил Абу Исхака, — У тебя нет здесь никого постороннего?

— Нет, только этот мальчик, но я доверяю ему, говори, не бойся ничего.

Писец неожиданно снял чалму и протянул ее Абу Исхаку. Хасан тоже потянулся посмотреть. Чалма была намотана на высоченную остроконечную шапку из грубого войлока. Внутри ее поддерживало несколько стеблей тростника.

— Что это такое? — спросил Абу Исхак.

Писец, взяв шапку с накрученной на нее чалмой, надел ее с видимым отвращением, а потом вполголоса сказал:

Мы просили повелителя правоверных увеличить нашу долю, И избранный богом имам увеличил долю наших шапок. Посмотри на головы людей, они похожи на винные кувшины, закутанные в бурнус.

Абу Исхак и Хасан засмеялись, а писец сказал:

- Я не знаю, чьи это стихи, но в Басре передают их вот уже несколько дней, с тех пор, как к нам пришел приказ повелителя правоверных носить только шапки не меньше полутора локтей высоты. Мальчишки, увидев меня в такой шапке в первый раз, подумали, что я безумный, и забросали камнями. Теперь они уже привыкли, но я, клянусь Аллахом, никак не могу привыкнуть. Будь проклята эта шапка, и те, кто носят ее, и те, кто приказал носить ее!

— Тише! — испуганно прошептал Абу Исхак. — Лучше носить высокую шапку, чем лишиться того, на что можно ее надеть!

Потом, обратившись к Хасану, приказал:

- Иди, сынок, и береги шкатулку, если она пропадет, я не смогу достать другой такой — это половина моего состояния.

Хасан вышел из лавки. Было рано, солнце еще не набрало силу, улицы, политые у дверей домов водой, были почти пусты, а воздух еще не наполнился пылью и конским потом. Пахло только рыбой и от воды доносился запах водорослей. Дом наместника находился неподалеку от Мирбада, где стояли дворцы басрийской знати. Хасан неторопливо зашагал к площади, крепко зажав шкатулку подмышкой. Постепенно улицы стали заполняться людьми. Шли на рынки мясники, медники, на носилках несли богатых купцов, проезжали на холеных лоснящихся конях нарядные всадники — сыновья знатных арабов. Мирбад — самое оживленное место или, как говорят коренные басрийцы, Мирбадан — в Басре.

Хотя здесь нет рынка и строго-настрого запрещено выставлять что-нибудь на продажу, людей привлекает эта площадь. Только на Мирбаде можно услышать последние новости, стихи Абу Муаза и других прославленных поэтов. Если повезет, можно и увидеть самого Абу Муаза, он часто приходит на Мирбад со своим поводырем, когда надоедает сидеть у порога дома или когда он хочет, чтобы его новые стихи сразу же стали известны всей Басре.

Глашатаи начинают обход города всегда с Мирбада. Здесь они собираются — и конные, и пешие; самый голосистый из них возглашает приказ наместника у ворот его дворца, а потом они уже расходятся и разъезжаются по всему городу. Почти каждый день людей ожидает новый приказ, и тем более, в нынешнее время, когда в Басре новый наместник.

Подходя к площади, Хасан услышал крик глашатая. «Ну вот, я опоздал! — подумал Хасан, — он уже прочел приказ наместника». Мальчик пустился бежать, чтобы услышать конец, но в это время глашатай стал читать снова:

«О люди Басры, простые и знатные! Повелитель правоверных приказал всем жителям — и мусульманам, и людям писания- явиться в течение трех дней к дому казначейства. Здесь люди наместника будут записывать ваши имена и каждому выдадут по пять дирхемов. Повелитель правоверных награждает вас, зная вашу верность державе. Явиться должны все мужчины начиная от четырнадцати лет, но горе тому, кто попытается получить свою долю дважды».

Толпа зашумела, заглушив последние слова глашатая. Видно было только, как шевелятся его губы. «Да благословит Аллах повелителя правоверных!» — слышал Хасан чей-то визгливый восторженный голос. Множество голосов откликнулось: «Да благословит его Аллах, но за что?» Кто-то выкрикнул: «Даром деньги не дают, берегитесь, люди Басры, как бы вам после вашего ликования не пришлось плакать!» — «Безбожник!» — взвизгнул первый голос, — «получай деньги и благодари того, кто тебе их дает!» — «Молчи, старый осел, или я заткну тебе глотку этой попоной!»

Толпа шумела, волновалась, а глашатай все читал. Наконец, он свернул приказ, тронул поводья коня и отправился на другие улицы, за ним последовали другие глашатаи, а толпа не расходилась. Потом люди хлынули с площади к казначейству, и Хасан мог идти дальше. Он думал: «За что халиф приказал выдать жителям Басры по пять дирхемов? Ведь, как ему говорили, Басра никогда не была верна державе! Здесь скрывались бунтовщики, здесь то и дело вспыхивали мятежи». Наверное, тот, кто предостерегал басрийцев, был прав. Хасан решил, что после того, как выполнит поручение хозяина, обязательно пойдет к казначейству и посмотрит, правда ли, что всем жителям Басры будут выдавать по пять дирхемов.

Вот и дворец наместника. Это самый высокий и роскошный дом в Басре. Он окружен высокой оградой, а у ворот стоят два стражника. Хасан подошел к ним и, обратившись к тому, кто показался ему важнее, сказал, — О господин, мой хозяин Абу Исхак приказал мне отнести наместнику коробку с благовониями.

Стражник нагнулся и стал рассматривать серебряную шкатулку, которую Хасан протянул ему, а потом, переглянувшись с товарищем, сказал:

- Ну что же, если приказал, значит, проходи.

Хасан с опаской прошмыгнул в ворота между стражниками и слышал, как они смеялись и говорили что-то нелестное о наместнике.

Когда Хасан хотел войти в дом, высокий безбородый толстяк преградил ему дорогу. — Что тебе надо, мальчик? — спросил он.

— Я должен передать наместнику коробку с благовониями, — гордо ответил Хасан и показал ее.

— Наместник занят, дай мне коробку, а плату получишь завтра!

Хасан отскочил от протянутой руки толстяка и крикнул, — Ты обманешь меня, как Хузейфа обманул того, кто ему доверился!

Толстяк улыбнулся и сказал:

- Ты, я вижу, умеешь отвечать, у тебя острый язык. Это хорошо, но острая бритва иногда обращается против того, кто ее держит в руках.

Хасан рассердился и решил показать, что он не из тех, над кем можно посмеяться. Зажав крепче коробку с драгоценным благовонием, он, глядя на толстяка, сказал:

Если тебя бранит толстый глупец, погрязший в невежестве, Отвернись от него и не слушай его слов!

Толстяк нахурился и сильно толкнул Хасана, так, что он отлетел далеко от дверей, но стражник, который говорил с Хасаном, крикнул, — Эй, ты, оставь мальчика, пусть он постоит здесь, наместник приказал пропустить его, он хочет, чтобы его борода была черной, как брови у красавицы! Стражники снова засмеялись, а Хасан опять стал у двери.

Она так и осталась приотворенной, так что Хасан издали видел все, что происходит внутри. За дверью был портик с высокими колоннами, которые окружали внутренний двор, вымощенный гладкими каменными плитами. Прямо напротив Хасана находилось возвышение, покрытое богатыми коврами. На мягких подушках сидел грузный широкоплечий человек в черном кафтане, расшитом золотым шитьем, и в черной чалме. «Как ворон», подумал Хасан, всмотревшись в смуглое лицо с хрящеватым носом, похожим на клюв. Вокруг человека сидело еще несколько одетых в черное, а по бокам возвышения стояли стражники. Справа стоял «саййаф», палач с обнаженным мечом, без чалмы; его бритая голова блестела от пота, блестела его раскрытая грудь, заросшая густыми волосами. Перед возвышением на коленях стоял человек. Его руки были стянуты короткими цепями за спиной, а размотанное полотнице чалмы было затянуто вокруг шеи.

Хасан прижался к стене, стараясь остаться незамеченным. Какое-то щекочущее чувство, — страх, смешанный с острым любопытством, — держало его на месте. Толстяк, оставив мальчика, проскользнул внутрь, а Хасан прислушался.

Человек в черном кафтане, наверное, наместник, обращаясь к закованному, говорил: «Повелитель правоверных приказал мне лишить тебя жизни, клянусь Аллахом, я выполню его приказ, хотя ты утверждаешь, что не совершал никакого проступка. Но до меня дошло, что ты еретик и занимаешься измышлениями, и придумываешь сам предания, на основе которых наши судьи судят мусульман. Поэтому я не буду щадить тебя».

Тут вмешался один из сидевших рядом с наместником: «Абу-ль-Авджа, мы знаем, что до сих пор ты славился праведностью. Покайся, и, может быть, Аллах пошлет тебе милость». Человек, стоящий на коленях, молчал, Хасан слышал только его хриплое дыхание, видно, ему сильно стянули горло чалмой. Тогда наместник крикнул:

— Эй, саййяф!

Палач не торопясь подошел к приговоренному, бросил перед ним заскорузлый кожаный коврик и встал рядом, опершись на меч.

Тут стоящий на коленях человек заговорил:

— Клянусь Аллахом, вы можете убить меня, но это вам не поможет. Я записал четыре тысячи хадисов, передаваемых со слов пророка и его сподвижников, и эти хадисы теперь знает каждый. Но на самом деле они придуманы мной, чтобы хотя бы немного ограничить ваши притеснения. Я сделал запретным для вас то, что было дозволенным, и разрешил то, что было запретным. Вы будете поститься в дни разговения, пока не иссохнете, и разговляться в дни поста, пока не лопнете от жира, будьте прокляты вы и ваша алчность!

Наместник сделал знак саййяфу, и тот взмахнул тяжелым мечом. Хасан не заметил, как опустился меч, он увидел только струю крови, бившую на ковер. Человек упал, а его голова откатилась в сторону.

— Эй, люди, приведите в порядок двор! — крикнул кто-то. Вбежали невольники наместника, одетые в грубошерстные кафтаны. Они унесли тело человека, а один из них, положив в мешок голову казненного, бросил этот мешок перед наместником. Другие тем временем взяли пропитанный кровью кожаный коврик, засыпали песком двор, потом подмели его, и плиты заблестели, как прежде.

Наместник, погладив бороду, подозвал к себе толстяка и что-то шепнул ему. Тот утвердительно кивнул головой. Потом посмотрел на приотворенную дверь и, увидев, что Хасан не двинулся с места, поманил его. Мальчик переступил порог и направился к возвышению. Он инстинктивно обогнул то место, где только что убили человека, и подошел к Хайсаму ибн Муавии.

Посмотрев на белолицего, чисто одетого мальчика, наместник улыбнулся и спросил:

— Это тебя прислал торговец благовониями?

— Да, эмир, он приказал передать тебе вот эту шкатулку. В ней находится лучшая галлия, какая есть в Басре, а шкатулка изготовлена искусным мастером. Она украшена жемчужиной, отобранной среди многих, и яхонтами, цвет которых ярче крови.

— Ты красноречив, — одобрительно сказал наместник. — Ты из арабов или новообращенных мавали?

— Мой отец араб, родом из Дамаска.

— Подойди, — милостиво промолвил наместник, — и покажи благовония, которые прислал твой хозяин.

Хасан протянул Хайсаму шкатулку и нажал на жемчужину. Набрав пригоршню драгоценной мази, наместник поднес руку к бороде. Волосы заблестели, борода, казалось, стала еще чернее, а наместник понюхал ладонь и одобрительно промычал, — Неплохо, получай свою плату.

Достав из-за пояса мешочек с монетами, Хайсам швырнул его к ногам мальчика, потом запустил пальцы в сафьяновый расшитый кошель, достал золотую монету и бросил ее Хасану, сказав:

- Это тебе за твое красноречие и белое лицо. Иди с миром, мальчик, сейчас я занят, а через несколько дней я пошлю за тобой, и мы побеседуем.

Подняв мешочек и зажав в руке монету, Хасан попятился. Толстяк шепнул:

— Невежда, ты не сказал «Да благословит Аллах эмира».

Хасан повторил за ним:

- Да благословит Аллах эмира! — и поспешил выйти. Он был доволен, что выполнил поручение хозяина да к тому же получил в подарок золотой динар. Мальчик привязал мешочек с деньгами к висевшему у него на шее шнурку несколькими узлами. Упаси бог потерять мешочек! Он такой тяжелый, видно, наместник не поскупился. Теперь надо отнести кошелек, и бегом к казначейству: надо же увидеть такое редкое зрелище. Всякий знает, что сборщики налогов собирают с людей харадж, но никто еще не видел, чтобы людям ни за что давали пять дирхемов.

Он вышел на улицу. Солнце пекло, кошелек оттягивал шею, и Хасан бегом возвратился к хозяину. Абу Исхак стоял у порога, ожидая его. Заметив Хасана, он облегченно вздохнул и спросил:

- Ну как, видел наместника?

Вместо ответа Хасан протянул хозяину тяжелый кошелек. Абу Исхак взвесил его в руке и удивленно сказал:

— Здесь, наверное, больше, чем я просил. Наместник что-то расщедрился или у него хорошее настроение. Входи, сынок, и отдохни, ты, наверное, устал.

Хасан, задыхаясь от бега, быстро сказал:

- Позволь мне пойти к дому казначейства, я хочу посмотреть, как жителям Басры будут выдавать по пять дирхемов. Я не устал, просто немного испугался крови.

— Какой крови? — крикнул Абу Исхак и потянул мальчика за руку в лавку. Потом, закрыв дверь, усадил Хасана на ковер, сел с ним рядом, подав мальчику ломтик дыни, лежавшей на блюде и, когда тот взял в рот прохладную розовую мякоть, тихо сказал:

— Отдохни, а потом объяснишь, что случилось.

Выслушав сбивчивый рассказ, Абу Исхак задумчиво сказал, погладив бороду:

— Так, так, погиб один из лучших людей нашего времени. Я могу поклясться, что на нем нет никакого греха, кроме праведной жизни и любви к справедливости, это всегда бывает не по вкусу правителям и их прихвостням.

Потом Абу Исхак встал и, взяв кошелек, открыл внутреннюю дверь лавки и повернулся к Хасану:

— Не выходи сегодня из дома, на улицах может быть неспокойно. А если хочешь, иди сейчас к себе, я запру лавку, и тебе нечего будет делать. Но лучше тебе не ходить на площадь. Если стражники будут разгонять народ, как бы тебя не затоптали.

— Хорошо, учитель, — согласился Хасан. Выйдя из лавки на раскаленную улицу, он сначала хотел идти домой, но любопытство оказалось сильнее усталости. Он смешался с толпами горожан, которые шли все в одну сторону, к дому казначейства.

Казначейство недалеко — надо свернуть направо и пройти через рынок зеленщиков. Издалека слышался шум, широкая площадь была полна народа. Здесь собрались жители всех кварталов — и арабы, и персы, и даже язычники, индусы и малайцы, проталкивались в толпе, хотя их осыпали проклятьями со всех сторон.

Дюжие носильщики и мясники, высушенные солнцем рыбаки перекликались: «Повелитель правоверных скоро объявит поход против язычников в Хинд, поэтому всем добровольцам, кроме добычи будут платить по пятьдесят дирхемов». «Не пятьдесят, а пять, безмозглый болтун, и не добровольцам, а всем жителям Басры». «Откуда казначейство возьмет столько денег, чтобы раздать всем жителям Басры даже по пять дирхемов?». «Не бойся, это все деньги мусульман, они взяты у тебя и других, казна может и поделиться с нами тем, что взяла у нас самих!». «У тебя с самого рождения не было даже одного дирхема, сын распутницы, не с тобой ли я буду делиться своим добром?». «Это твоя мать была распутницей, а отца и вовсе не было, ты родился от осла и грязен, как пруд, где купаются ослы!».

Кругом раздавались крики, смех, кое-где люди уже дрались, особенно доставалось щуплым индийцам. Но Хасан протискивался вперед к дому. Наконец, ему удалось пробиться к ограде. У ворот не было стражников, которые там обычно стояли, зато у дверей дома расположился целый отряд конников в полном вооружении — в шлемах, кольчугах, с копьями и саблями. Неожиданно дверь открылась и из нее вылетел человек в грязном кафтане. За ним высунулся писец в черной чалме.

— Эй, стражники, — крикнул он, — дайте-ка этому пять плетей, он хотел дважды получить свою долю!

Стражники схватили человека и с хохотом отстегали его вполсилы. Человек визжал, а толпа кругом гоготала: «Пять плетей вместо пяти дирхемов — хорошая плата!» «Удвоенная милость повелителя правоверных!»

Писец изо всех сил крикнул в толпу:

— Не теснитесь, каждый из жителей Басры получит свои пять дирхемов, если будет правильно говорить свой квартал и свое имя. И не пытайтесь обмануть нас, здесь у нас старосты кварталов, они знают всех, поэтому каждый сможет получить свои пять монет только один раз!

Толпа зашумела, а Хасан, решив, что больше ему здесь нечего делать, стал пробиваться локтями к выходу. Наконец, обливаясь потом, он выбрался из толпы на соседнюю улицу и только тогда увидел, что его кафтан порван, а рукав висит на одной ниточке.

Пробежав два квартала, Хасан очутился у ворот своего дома. Матери не было, и мальчик, сняв кафтан, почистил его, зашил прорехи, пришил рукав и улегся спать. Он проспал до поздней ночи. Его не разбудили ни крики сестер, ни ворчание матери.

Когда Хасан открыл глаза, было совсем тихо и темно, даже светильник погас. В доме пахло бедностью — грязным бельем, которое мать брала в стирку, прогорклым маслом, кислым молоком, дымом. Этот запах особенно ощущался ночью, днем солнце выжигало все, кроме стойкой вони, доносившейся от бойни и рынка мясников. Хасан вспомнил дворец наместника, блестящие плиты пола, пушистые ковры и золотую вышивку на черной атласной одежде. Но пахло у него кровью, как на бойне. Хасан представил себе, как она тогда хлынула, как разлилась по белому полу. «Будто вино из дырявого бурдюка», — прошептал он стихи древнего поэта.

Хасан хотел снова уснуть, но не мог. Небо светлело. Наконец послышались крики муэззидов: «Аллах велик, нет Бога, кроме Аллаха! Вставайте на молитву!» В этот ранний час набожные мусульмане должны начать первую из пяти молитв, которые полагается совершать за день. Хасан тихонько встал, надел кафтан, круглую шапочку, сандалии — подарок Абу Исхака — и тихо, стараясь никого не разбудить, вышел за дверь. Дома ему не хотелось оставаться, идти в лавку было еще рано.

Он побрел к улице Курайшитов. Это красивая улица, но почему-то считают, что она приносит несчастье. Ни один наместник не проедет по ней из страха, что его сместят и посадят в тюрьму. Поэтому здесь много пустующих зданий, и в них нередко находят приют и гуляки, устраивающие тайные попойки, и разные мошенники. Вот и теперь из одного дома на улице Корейшитов крадучись вышли двое и нетвердой походкой пошли к Мирбаду. Если их схватит стража, им придется плохо.

Хасан подошел к гулякам и сказал:

- Вы идете прямо к дворцу наместника, а уже наступило время утреннего обхода! Сейчас все мусульмане должны молиться, а не бродить по улицам! Вы похожи на мышь, которая лезет по своей воле в когти кота!

Один из гуляк нахмурился и, обратившись к своему спутнику, сказал:

- Клянусь Аллахом, только в Басре мальчишки позволяют себе так говорить со взрослыми людьми! Видел ли ты, Валиба, когда-нибудь такую дерзость?

Но тот, к кому он обращался, улыбнувшись, ответил:

- Мальчик прав, нам лучше зайти в этот дом; здесь живет Яхья ибн Масуд. Мы выпьем еще и послушаем Ясмин, она разучила новую песню на мои слова.

Потом он сказал Хасану:

- А ты куда идешь, мальчик? Как тебя зовут?

— Меня зовут Хасан, я ученик Ибн Исхака, продавца благовоний, но его лавка еще закрыта и я просто так хожу по городу.

— Тогда пойдем с нами, ты будешь нашим виночерпием.

— Зачем? — спросил первый гуляка, — мальчишка донесет на нас!

— Нет, — возразил тот, кого называли Валиба, — он не похож на доносчика. Пойдем, мальчик, мыши укроются в норе и возьмут с собой мышонка. Ты попробуешь такую еду и сладости, каких нет у самого повелителя правоверных.

Взяв Хасана за руку, Валиба подошел к воротам и постучал. Створки сначала приотворились, а потом распахнулись, и старый чернокожий евнух, кланяясь, встретил гостей:

- Добро пожаловать, господин, да благословит Аллах твой приход!

— Где твой хозяин? — спросил Валиба.

— Он на утренней молитве, — улыбнулся евнух.

— Скажи лучше на утренней попойке, — возразил Валиба.

— Пожалуйте, — сказал евнух и повел их через широкий двор, в центре которого красовался водоем, окруженный цветником.

Хасан никогда еще не видел таких роз. Здесь были все оттенки — от светло-желтого до пурпурного, а среди розовых кустов росла пушистая ароматная трава — рейхан. Розы пахли сильно, но не назойливо, как благовония в лавке Абу Исхака, а нежно. Под утренним прохладным ветерком шелестели листья высоких пальм, окружавших дом. Да по правде сказать, это был не дом, а дворец, больше и красивее, чем дворец наместника. Хасану не верилось, что он только что шел по пыльной улице, казалось, чудо перенесло его в другую страну.

Они подошли к широкому мраморному портику и, пройдя его, очутились в беседке. Виноград, цепляясь усиками за высокие резные деревянные столбики, поднимался вверх, заплетая беседку, и розовый утренний свет падал зелеными бликами на мозаичный пол. С возвышения, покрытого белым ковром, поднялся невысокий чернобородый юноша и, подойдя к гостям, обнял Валибу и его спутника.

— Добро пожаловать, вы оказали мне честь, садитесь и будем веселиться. Я вижу, что вы даже привели с собой виночерпия?

— Да, этот мышонок вырвал нас из когтей кота, и я решил, что его приход будет благословенным для нашей пирушки.

Гости уселись рядом с хозяином, он хлопнул в ладоши, и в беседку вошел тот же евнух.

— Прикажи Ясмин и музыкантам прийти сюда, и пусть нам принесут вина и закуски, — приказал Яхья.

— Слушаю и повинуюсь, — ответил евнух.

Хасан удивленно оглядывался. Он никогда не видел ничего похожего и не думал, что такое может быть на свете. Слуги принесли большие серебряные кувшины и серебряные чаши. Когда чаши поставили перед гостями, Хасан увидел, что они покрыты резьбой, а внутри — выпуклые изображения конных лучников. Серебро искрилось и сверкало; казалось, всадники сейчас оживут и выпустят стрелы из туго натянутых луков в газель, изображенную на дне.

Мальчик протянул руку и коснулся изображения газели. Серебро тихо зазвенело, будто запела тетива лука, а Валиба сказал:

— Это изделие древних мастеров Ирана, этим чашам больше ста лет. Теперь наши чеканщики только подражают их искусству, никто больше не способен создать подобное.

— Почему же, — возразил хозяин, — мой ювелир, мастер аль-Хазраджи, сделал мне серебряный кувшин, не уступающий этой чаше. Посмотри, это вон тот кувшин с вином.

— Да, клянусь Аллахом, он ничуть не хуже! Пусть не отсохнут руки мастера аль-Хазраджи! Он достоин того, чтобы воспеть его искусство! Эй, виночерпий, подай мне лютню, она лежит возле занавеси!

Хасан не сразу понял, что Валиба обращается к нему, но потом, оглянувшись, увидел за спиной парчовую белую занавесь, которая отделяла часть беседки. Там лежала украшенная перламутром и слоновой костью лютня. Хасан протянул ее Валибе и тот, подкрутив колуи, запел хрипловатым, но верным голосом:

Велик Аллах, сотворивший дочь лозы — молодое вино, Велик аль-Хазраджи, сотворивший одежду для нее из чистого блестящего серебра.

— Ты хорошо спел, господин мой, — раздался вдруг из-за занавеси женский голос. — А теперь разреши спеть мне твою новую песню, которую я положила на музыку.

Валиба вскочил и, подойдя к занавеске, поклонился и сказал:

- Привет тебе, Ясмин, ты пришла к нам вместе с солнцем. Если твой господин позволит, то мы хотели бы сначала услышать старую песню, которая начинается «Уехала Суад, и мы расстались навсегда».

Яхья ибн Масуд кивнул головой, а Валиба немного откинул занавеску и подал лютню. Хасан увидел, как из-за занавеси показалась смуглая тонкая рука, украшенная браслетами и кольцами. Сверкнул огромный красный камень, надетый на указательный палец, потом из-за занавески раздались удары бубна и зазвенели струны лютни.

Валиба крикнул Хасану:

- Эй, виночерпий, смешай вино с водой и пусти по кругу чашу!

Хасан не знал, за что взяться, евнух подал ему два серебряных кувшина, один с вином, другой с водой, и показал, как наливают вино в чашу до половины, а потом наливают воду. Мальчик налил красного вина в чашу, и она засветилась огненным светом, а когда он налил воду, поверхность вина покрылась тысячью пузырьков.

По знаку Валибы Хасан встал и подал чашу Яхье. Тот отпил и передал чашу. В это время Ясмин запела: «Ушла Суад».

Ее голос переливался и искрился, как пузырьки воздуха в чаше, а бубен и лютня звенели, как серебро. Когда Ясмин кончила свою песню, Яхья снял с пальца блестящее кольцо и бросил к ногам певицы. Потом сказал:

— Выйди к нам, Ясмин, здесь только наш друг прославленный поэт Валиба и известный тебе Халид ибн Али, ты уже показывалась им.

Занавесь поднялась, и Хасан увидел девушку, одетую в такую блестящую одежду, что он сначала не заметил ее лица. Она опустилась на ковер рядом с хозяином дома, потом поднялась и присела возле Хасана.

— Что это за мальчик? — спросила она, взяв его за подбородок. Он поднял голову и увидел большие черные глаза, подведенные сурьмой, темные брови и ямочки на смуглых щеках. Потом, отпустив мальчика, она набрала полную горсть жареного в меду миндаля и протянула лакомство Хасану:

— Ешь, тебе еще рано пить вино и слушать песни про любовь и разлуку. Отдохни, я сама буду подавать вино.

Хасан принялся грызть миндаль, а Валиба, залпом выпив протянутую хозяином чашу, крикнул:

— Оставь мальчика, лучше спой нам что-нибудь новое!

Ясмин взяла лютню и, сильно ударив по струнам, начала:

Я буду обходить семь раз вокруг дома моей любимой, а не вокруг Каабы, Ведь паломники, обходящие Каабу, похожи на ослов, крутящих жернов…

Ее хозяин, Яхья, вскочил на ноги:

— Что это за песня? Где ты ее слышала? Клянусь Аллахом, она может стоить мне головы! Я знаю немало людей, которых казнили за меньшее! Если еще раз споешь что-нибудь подобное, я убью тебя или велю продать на невольничьем рынке, хоть ты и стоила мне десять тысяч дирхемов!

— Не волнуйся, здесь нет чужих людей, — успокоил его Валиба. — Мы хорошо знаем друг друга, а мальчик ничего не понял, да к тому же он сейчас дремлет.

Все посмотрели на мальчика. Хасан наклонился и закрыл глаза. Но он не спал. Хотя у него кружилась голова от музыки и стихов, он понял, о чем шла речь в песне. «Они решат, что я на них донесу и убьют», — испугался он, как только услышал первую строку, и быстро зажмурился. Пусть лучше думают, что он спит. Абу Исхак не раз говорил ему: «В этой жизни не обойдешься без хитрости. „Кто прост, того унижают, а кто всем верит, того обижают“. Это всем известная пословица. Не будь слишком прост, не то пропадешь».

Успокоившись, Яхья приказал Ясмин петь из-за занавеси, и она, покорно поднявшись, ушла и исполняла только песни, которые ей называли. Хасану стало скучно и он несколько раз приподнимался, чтобы незаметно от хозяина уйти. Но мальчик боялся, что слуги Яхьи, которые не видели, как он входил вместе с остальными, подумают, что он вор и побьют, а то и отдадут стражникам.

Но тут Валиба поднялся и произнес:

— А теперь послушайте новые стихи, которые я написал только вчера.

Он стал декламировать. Уставший Хасан не запомнил их, но они поразили его своей легкостью. Стихи звучали совсем не так, как чеканные строки Имруулькайса и других древних, в них речь шла о вине, веселых собутыльниках, они были написаны простыми словами, которые употреблялись в обыденной речи.

Забыв обо всем, Хасан широко открыл глаза и не отрывал взгляда от поэта. Наконец, тот заметил, как внимательно слушает его мальчик и, прервав чтение, неожиданно спросил его:

— А тебе нравится?

— Да, — не задумываясь ответил Хасан. — Это не такие стихи, которые я слышал от сказителей, но они тоже очень хорошие и главное простые.

— Что значит простые? — недоуменно спросил Валиба.

Хасан поспешно объяснил, решив, что поэт обиделся:

— Это значит, что их можно понять. Здесь говорится не о старых палатках и истлевших остатках кочевья, а о том, что мы видим в жизни.

Валиба удивленно окинул взглядом мальчика, будто впервые увидел его:

— Вот ты, оказывается, какой! Может быть, ты тоже сочиняешь стихи?

У Хасана от волнения горели щеки. Ведь он в первый раз в жизни говорит с настоящим поэтом!

— Я написал стихотворение про охоту, — пробормотал он, уже раскаиваясь в своей откровенности.

— Скажи его нам, — потребовал Валиба и уселся на ковер. — Встань вот здесь. Начинай.

Хасан с сильно бьющимся сердцем стал перед хозяином дома и нараспев произнес:

Я выеду, когда ночь еще в своей черной шкуре…

Когда он закончил читать и умолк, приятель Валибы сказал:

— Мальчик позаимствовал свои стихи у древних, но облек их в прекрасную новую форму, если это действительно его стихи.

Валиба молчал. Потом вдруг спросил Хасана:

— Если я начну стихи словами: «мы рыцари вина…», как ты продолжишь их?

Хасан, не задумываясь, выпалил:

 - Мы рыцари вина и сраженные им.

— А с чем ты сравнишь вино и воду?

— Вино, если оно красное, можно, по-моему, сравнить с огнем, яхонтом, солнцем, а если оно желтое, то с глазами петуха — они желтые и прозрачные. А воду можно сравнить с жемчугом, потому что я видел: когда ваш слуга смешивал вино, пузырьки воздуха поднимались к краям и были похожи на жемчуг.

— Ты учился где-нибудь?

— В куттабе, когда мы жили еще в Ахвазе.

Валиба вздохнул и, подтянув мальчика к себе, сказал:

— Я живу на Восточной улице, рядом с рынком зеленщиков. Мой дом второй справа, если пойдешь от рынка. Когда кончишь работу в лавке, приходи ко мне после вечерней молитвы, я буду заниматься с тобой, как занимаюсь с другими учениками. Но с тебя я не буду брать плату. Каждый день вечером я читаю им стихи и учу их.

— Когда трезв, — вставил Яхья со смехом.

— Когда трезв, — серьезно повторил Валиба.

Потом, обратившись к Яхье, сказал:

— Сейчас позволь нам уйти. Мы выпили совсем немного и отдохнули у тебя, так что доберемся до дома.

— Я велю подать вам оседланных мулов, мои слуги проводят вас, — предложил хозяин.

— Что ж, — согласился Валиба, — так и сделай!

Потом он хлопнул в ладоши и, когда евнух просунул в беседку свое лоснящееся лицо, сказал ему:

— Думаю, твой господин не будет в обиде, если я попрошу отсыпать этому молодцу в узелок побольше сладостей.

Евнух поклонился, взял Хасана за руку и повел за собой. Он завел его в большую комнату, которая, видно, была рядом с кладовой — в комнате вкусно пахло сушеными плодами — вышел и скоро вернулся, держа в руке довольно большой узелок. «Возьми, сынок, тут много вкусных вещей, иди с миром».

Хасану хотелось посмотреть, что в узелке, но он спешил к хозяину — ему не терпелось поделиться с ним радостью, ведь только Абу Исхак мог оценить удачу, выпавшую на долю своего ученика.

Войдя в лавку, Хасан увидел, что старик как всегда сидит на своем любимом ковре, полузакрыв глаза. Мальчик ожидал, что его будут спрашивать, почему он задержался, но Абу Исхак, услышав скрип двери, повернул голову и произнес только:

— На улицах спокойно?

— Да, — удивленно сказал Хасан. — Все как обычно, я не заметил ничего особенного.

— Ну, дай-то Бог, — вздохнул Абу Исхак и, тяжело поднявшись, подошел к мальчику.

— Что это у тебя? — спросил он, увидев узел.

Наконец-то Хасан мог рассказать о том, что с ним случилось! Но хозяин не выказал особой радости. Он пожал плечами и сказал:

— Я бы желал для тебя другого учителя. Валиба хороший поэт, но гуляка и безбожник. Ему не раз грозило заточение, но его защищают могущественные покровители, среди которых — сам сын халифа, аль-Махди. Однако милость сильных переменчива. Смотри, сынок, учись у него ремеслу стихосложения, если уж он позвал тебя, но не перенимай ничего дурного. Я буду отпускать тебя пораньше, чтобы ты не очень уставал. А теперь иди, разложи благовония, у меня сегодня много заказов.

Хасан сунул свой узелок в уголок и принялся за работу. Он не заметил, как прошел день. В лавку приходили покупатели, Абу Исхак разговаривал с ними, говорил Хасану, что надо сделать, и тот машинально выполнял приказы хозяина.

Наконец Абу Исхак закрыл лавку и отпустил ученика домой. Войдя во двор, Хасан сразу же положил узел на землю и развязал его. Одновременно он рассказывал матери, сестрам и брату, откуда у него этот подарок. Сестры завизжали от восторга и стали выхватывать друг у друга виноград, жареный миндаль, сладкие мучные шарики. Мать надавала им затрещин и поделила все поровну. Хасан насыпал свою долю в шапочку и сел во дворе. Он ел сладости и мечтал, как завтра вечером пойдет к веселому поэту и будет учиться у него стихам.

Он сам не заметил, как уснул.

Разбудили его лучи утреннего солнца, которые падали на лицо. Хасан вскочил, прополоснув лицо теплой водой из бадьи, наскоро помолился — мать его не очень набожная, да ей и некогда следить за тем, чтобы сын неукоснительно выполнял все предписания ислама, и, высыпав оставшиеся сладости в пояс, надел шапочку, скрутил пояс и повязал его поверх кафтана.

Но что-то беспокоило его, что-то было не так, как всегда. Хасан прислушался — тихо. Тогда он вышел на улицу и, как часто делал утром, отправился к Мирбаду. Но, подойдя к перекрестку, остановился. Дальше идти некуда: поперек улицы протянуты толстые железные цепи, укрепленные в кольцах, вделанных в угловые дома. За туго натянутыми цепями стоят стражники. Их было очень много — Хасан никогда не видел стольких воинов. Казалось, что улица заросла камышом — так тесно сдвинуты копья.

— Сюда нельзя, — сказал ему один из них, когда Хасан хотел проскользнуть под цепью. Тогда мальчик повернул и пошел другим путем. Он влез по низкому забору на верх крайнего дома, и, прыгая с крыши на крышу, добрался почти до самой площади. Тут тоже стояло не очень высокое здание, с него можно без труда спрыгнуть на землю. Но и у этого края улицы протянуты цепи и стоят стражники. Теперь нельзя было пройти ни в лавку, ни на площадь.

Хасан решил остаться на крыше. Он сел, развязал пояс и стал доедать миндаль.

— Не хочешь ли поделиться? — вдруг услышал он знакомый голос. Оглянувшись, Хасан увидел Исмаила, который незаметно подошел к нему и теперь сидел за спиной.

— Исмаил! — радостно крикнул Хасан. — Я искал тебя, но нигде не мог найти! Что с тобой? — вдруг испуганно спросил он, увидел, что приятель вдруг закатил глаза и оскалил зубы, как будто подавляя крик.

— Болит рука! — с трудом ответил Исмаил.

Потом он вынул левую руку, которую держал за пазухой и показал Хасану. Тот чуть не закричал — у Исмаила не было кисти. Рука до локтя распухла, а ниже что-то чернело.

— Тебе отрубили руку? — шепотом спросил Хасан.

— Проклятый дьявол! — процедил сквозь зубы Исмаил. — Это наш новый наместник приказал рубить руки всем без разбору. Хорошо еще, что палач пожалел меня и отрубил не правую, а левую. Ничего, они еще узнают Исмаила Однорукого!

Хасан молча протянул ему пояс, и Исмаил жадно съел все, что там было, а потом спросил:

— Что ты здесь делаешь?

— Я хотел пройти на площадь, но улицы перегорожены цепями и стражниками, никого не пропускают. Не знаешь, что случилось?

— Нет, — покачал головой Исмаил. — Посмотрим, отсюда все видно, а здесь они нас не тронут, только бы хозяева дома не прогнали.

Пока мальчики разговаривали, на улицу с площади выехали новые стражники. Среди них был глашатай.

— Послушаем, что он будет читать, — толкнул Хасан в бок Исмаила.

Глашатай остановил коня, затрубил в длинную трубу. Гнусавый звук далеко разнесся по улицам, где уже показались люди. Потом он достал свисток, развернул и стал читать:

«Во имя Аллаха, Милостивого, Милосердного, кроме Которого нет никакого бога, Вечного и Славного, посылающего милость правоверным и губящего неверных! О жители Басры! Повелитель правоверных, зная вашу приверженность вере ислама, наградил вас и осыпал своими благодеяниями. Знайте, что враги Аллаха и враги мусульман сеют смуту среди правоверных и обнажают меч во имя неправого дела. Для того чтобы разрушить их козни и затруднить их дело мы повелели обнести город Басру стеной высотой в шесть локтей и окружить ее рвом, наполненным водой, дабы наши враги и враги всех мусульман не могли проникнуть в город. Повелеваем каждому из жителей города — а мы теперь точно узнали их число, подсчитав все записи, — внести в казну по сорок дирхемов. Кто же уклонится от этого и выкажет строптивость и неповиновение, будет убит Аллахом и наказан повелителем правоверных сообразно проступку по справедливости. Внеся по сорок дирхемов, жители Басры должны будут выйти для работы по постройке стен и рва. Уклонившиеся от этого и отговаривающиеся немощью или болезнью будут наказаны по справедливости. Мир и благословение от Аллаха тому, кто покорен, а непокорному — воздаяние от Аллаха и его наместника на земле».

Исмаил тихо свистнул:

— Вот это дела! Сначала всем выдавали по пять дирхемов и записывали имена, чтобы узнать, сколько народу в городе, а потом берут по сорок дирхемов с каждого! А еще называют нас ворами и разбойниками!

Хасан никак не мог понять:

— Но ведь с нас уже брали налог, как же можно брать его дважды, это не по закону!

Исмаил грубо оборвал его:

— Я вижу, ты все еще глуп и нисколько не поумнел! О каком законе ты болтаешь? Для бедняков нет никакого закона. Работай и плати, чтобы другие отдыхали и получали — вот и весь закон! Пойду к шейху, он скажет, что делать, теперь будет здоровая драка, и это нам на руку, может быть, удастся освободить наших из подземной тюрьмы в суматохе.

— Я пойду с тобой!

— Нет, — отрезал Исмаил. — Сегодня будет не то, что тогда. Оставайся здесь, не тебе соваться в драку!

Бросив Хасану его пояс, Исмаил спрыгнул на улицу и, увернувшись от охраны, скрылся в одном из узких переулков. Хасан ждал, что люди будут шуметь, переругиваться со стражниками, но кругом было по-прежнему тихо. Посмотрев на улицу, Хасан увидел, что воины медленно движутся вслед за глашатаем.

Вдруг на площадь влетел на взмыленном коне один из стражников. Осадив коня перед начальником, он что-то крикнул, указывая рукой назад. Конь был испуган — дергал головой, переступал с ноги на ногу, плясал на месте, видно было, что всадник с трудом удерживает его. Начальник обернулся к стражникам. Те, что стояли у цепей, держа коней в поводу, вскочили в седло, и все быстро поскакали туда, куда указывал прибывший.

 

V

Наконец-то в Басре спокойно. С перекрестков сняли цепи, стражников стало меньше, с барабанным боем ушли отряды сирийских конников. Но на улицах все еще пустынно, особенно днем, когда почти все взрослые мужчины заняты на строительстве стен. Вечером они возвращаются домой голодные и злые, с ног до головы в глине, неся на плечах заступы. Народ обозлился, повсюду ругань и драки. Стало больше нищих, по городу бродят оборванные дети, родители которых погибли во время смуты. Но постепенно жизнь входит в свою колею.

Хасан все еще дома, ходить ему трудно — кружится голова, поэтому он целыми днями лежит и старается не думать о том, что было в эти дни. Но забыть трудно. Вот он, спасаясь от горячего солнца, спрыгивает с крыши и бежит по улице, туда, куда поскакали стражники. Улица вливается в другую, более широкую. По ней идет множество горожан. Они не перекликаются, как обычно, не отпускают острых шуточек, которыми славятся жители Басры. Изредка Хасан слышит приглушенное проклятие. Почти у всех в руках колья и камни, а у некоторых даже настоящее оружие — копья и сабли.

Хасана затирают, он старается выбраться из толпы, но людской поток неудержимо несет его дальше. Ясно, что толпа направляется к городской тюрьме — она недалеко от дворца наместника. Вдруг движение замедляется. Хасан не видит, что происходит впереди, он слышит только отдельные выкрики, сливающиеся в глухой рев — будто шумит бурное море. Внезапный толчок — сзади напирают все новые и новые толпы, и вот люди побежали. Теперь они кричат.

Хасан видит вокруг себя бешеные глаза и зубы, сверкающие на смуглых лицах. Он натыкается на обрывок цепи, вделанной в стену и, ухватившись за нее, останавливается, а толпа бежит дальше. Издали видно, как постепенно исчезают возвышающиеся над толпой головы конных стражников в блестящих стальных шлемах, они будто тают. Наверное, их стаскивают с коней за ноги и бьют дубинками и камнями. И тут он замечает Исмаила — левая рука у него по-прежнему за пазухой, в правой он зажал обломок копья. А рядом с ним здоровенные молодцы — «сасаниды». У некоторых кафтаны спадают прямыми складками, — видно, под кафтаном надета кольчуга.

Хасан бросается к Исмаилу, и они молча бегут рядом. Стражников больше не видно. Прямо на мальчиков несется высокий рыжий конь, у него на поводу повис босоногий крепыш в коротком кафтане.

— Конь стражника, — говорит Исмаил. — Сейчас много скакунов останется без хозяев.

Вот и тюрьма. Ворота закрыты, но несколько человек, взяв бревно, уже бьют им в ворота. Наконец ворота сбиты, и горожане прорываются внутрь. Стражников, охраняющих тюрьму, сметают, да они и не пытаются сопротивляться. Те, кому удалось уцелеть, бросили оружие и, прижавшись к стене, беспомощно оглядываются. Но на них никто не обращает внимания, все бросаются к широким ямам, прикрытым толстой деревянной решеткой.

Спутники Исмаила подставляют под решетку толстые деревянные колья, поднимают ее и опускают в ямы лестницы. Из ям несутся радостные возгласы, заключенные по лестницам поднимаются во двор.

— Эй, люди, вы забыли про Колодец! — кричит кто-то.

Вдруг становится тихо. Колодец — самая страшная из темниц. Посредине тюремного двора, возле дома стражников, выкопана глубокая узкая яма, не шире колодца. Внизу несколько клеток, где всегда полная темнота. Заключенным спускают раз в день на длинной веревке кувшин с водой и несколько лепешек. Даже охрана не знает, кто там находится и за какие провинности; никому не известно, кто жив, а кто умер. Это про Колодец сложили пословицу: «Кто войдет туда — потерян навеки, а кто выйдет — будто заново рожден».

Несколько человек подходят к отверстию в земле — краю Колодца и, наклонившись, заглядывают в него. Хасан протискивается и тоже пытается посмотреть. Ничего не видно. Тогда кто-то говорит:

— Нужна длинная веревка.

Один из «сасанидов» молча расстегивает кафтан. Все видят, что у него к поясу привязан большой моток тонкой, но крепкой веревки, плетенной из пальмового волокна. С ее помощью люди из воровского «братства» влезают на стены самых высоких домов, потому что на ее конце привязан стальной крюк.

Парень втыкает этот крюк в землю, пробует, крепко ли он держится, и, свесив ноги, садится на край колодца, а потом, упираясь в стенки, начинает медленно опускаться, держась руками за веревку, которая постепенно разматывается.

Все придвинулись ближе и прислушиваются. Наконец из-под земли доносится голос:

— Спустите мне фонарь, здесь совсем темно!

Ему осторожно опускают слюдяной фонарь, в котором горит масляный светильник. Через некоторое время снова слышно:

— Тяните, я нашел одного!

Стоящие наверху берутся за веревку. Им совсем не тяжело, даже не верится, что к другому ее концу привязан человек. Наконец они подтягивают веревку к краю колодца.

Все отшатываются. Над землей показывается страшное, заросшее грязными седыми волосами лицо с пустыми глазницами, покрытое коркой грязи. Молодцы подхватывают под мышки узника Колодца и ставят его, но у того подкашиваются ноги и он бессильно валится. Потом слабым голосом спрашивает:

— Какой год сейчас, люди?

Кто-то тихо отвечает:

— Сто пятьдесят четвертый год, несчастный человек.

— Сто пятьдесят четвертый год, — повторяет вышедший из-под земли, а вокруг спрашивают: «Кто ты? Сколько лет ты провел в этом подземелье? Есть там еще люди, кроме тебя?»

Но человек будто не слышит вопросов и бормочет:

— Сто пятьдесят четвертый год…

Снизу опять кричат:

— Бросайте веревку, здесь есть еще люди!

Снова вытаскивают нескольких изможденных, потерявших человеческий облик заключенных. Один из них, видно, совсем потерял рассудок: он все время бессмысленно улыбается и что-то бормочет, но никто не понимает его. Все они слепы, только один еще что-то различает. Опомнившись, люди окружают узников и куда-то уводят их.

Толпа, оставив тюрьму, направляется дальше по улице, к дворцу наместника, но тут кто-то кричит:

— Бегите, войска, сирийские конники!

Хасан плохо помнит, что было дальше. Толпа смяла его, отбросила к стене, потом втиснула в узкий переулок. Но и там его достала сабля сирийца — что-то свистнуло над ухом, лицо обожгла резкая боль, и Хасан упал.

Когда он очнулся, было уже темно, прямо в лицо ему светила луна, кругом было тихо. Хасан с трудом сел и ощупал лицо. Щека была стянута коркой — видно, кончик сабли только скользнул по щеке и рассек кожу. «Хорошо, что глаза остались целы», — подумал Хасан. Он встал и, держась за стену, побрел домой. «Только бы не напали бродячие собаки, — мелькало в голове. — Почуяв кровь, они могут наброситься и загрызть, как волки в степи».

Но по пути он встретил только нескольких прохожих, пугливо жавшихся к стенам, как и он. Словно во сне дошел Хасан до дома и, из последних сил стукнув в дверное кольцо, повалился на пороге.

Теперь Хасан в постели. Он лежит уже второй месяц. Рана почти затянулась, но началась лихорадка, которая уложила мальчика в постель. Несколько раз к нему приходил Абу Исхак, скучавший по ученику. Когда мальчик спрашивал его о том, что делается в городе, хозяин отмалчивался, но Хасан понимал, что старик не хочет тревожить его. Абу Исхак прислал лекаря, и тот заставлял пить горький отвар, излечивающий от лихорадки. Хасан тайком выливал лекарство, ел только целебный мед и жирные сладкие лепешки, которые приносил хозяин. Ему было смертельно скучно. Хотелось снова увидеть Исмаила и его друзей, услышать приятный голос Валибы.

Сегодня Хасан чувствовал себя совсем хорошо и решил выйти из дому, когда уйдет мать. Голова еще немного кружилась, но, когда Хасан вышел из душной комнаты и вдохнул горячий воздух улицы, он почувствовал необычную бодрость. Куда пойти? Мирбад далеко, ему туда не добраться, хозяин будет ругать за то, что вышел из дому без разрешения лекаря. Хасан решил немного побродить по городу.

Он щурился, потому что глаза его отвыкли от яркого света — в комнате всегда было полутемно. Он пошел наугад и очутился в незнакомом переулке. На углу стоял высокий дом с балконами и надстройками, на просторной крыше стояла коза, которая уставилась желтыми недобрыми глазами на мальчика. Хасан хотел повернуть обратно, но в это время из здания вышли двое. Один — высокий толстый старик с длинной седой бородой. У него выпученные воспаленные глаза, затянутые белесыми бельмами, нижняя губа брезгливо оттопырена. Второй худощавый невольник-поводырь. Он вел старика за руку, а тот недовольно ворчал:

— Им не нравится, что я посвятил свои стихи нашей Рабаб. Эти ничтожные обвиняют меня в том, что мои стихи о ней низменны. Послушай, что я написал:

«Рабаб — хозяйка дома, она с утра хлопочет, То кормит жирных кур, то собирает яйца».

Во-первых, они не поняли, что это стихи шуточные, и, кроме того, что бы мы ели с тобой, если бы не Рабаб и ее куры! Пришлось бы нам покупать яйца на рынке, а эти мошенники безбожно обманывают и продают честным людям только тухлые яйца. А сейчас, после смуты, на рынке и вовсе нет ничего, так что выходит, что Рабаб спасла нас от голодной смерти.

— Не обращай внимания на них, господин Абу Муаз, это все пустое дело, лишь бы не дознались, кому принадлежат стихи, которые повторяет сейчас вся Басра:

«О люди, что сделал с нами Милостивый повелитель правоверных! Он раздал нам по пять монет, А собрал с каждого по сорок!»

Хасан прислушался. Поводырь сказал: «Абу Муаз!» Может быть, это и есть Башшар Ибн Бурд? Ведь он тоже слеп, и, как говорят, живет недалеко от его дома.

Хасан пошел вслед за незнакомцами. Опасаясь, что поводырь прогонит его, он старался не приближаться к идущим и поэтому больше не слышал, о чем они говорят. Вот они прошли улицу и свернули направо. Знакомое место — рынок зеленщиков. От него отходит Восточная улица.

Подойдя ко второму дому справа, поводырь остановился и постучал. Хасан подошел поближе. Ведь это дом, куда его приглашал Валиба! Может быть, ему тоже войти? Но Валиба приглашал его вечером, а сейчас раннее утро! Тем временем ворота отворились, старик и его поводырь вошли, и слуга снова закрыл ворота.

Хасан немного постоял у входа, но не решился постучать. Нечего делать, придется возвращаться домой. Он вспомнил, что Абу Исхак в одно из своих посещений принес ему книгу, но мальчик был так слаб, что у него не было сил не то что прочитать ее, а даже посмотреть, что это за книга.

«Пойду почитаю», — решил Хасан и отправился домой. Войдя, отмахнулся от сестер, которые начали приставать к нему с расспросами, и забился в свой угол.

Принесенный Абу Исхаком томик лежал в нише. Хасан достал его и стал рассматривать. Он был не очень толстый; коричневый кожаный переплет украшен тиснением. Присмотревшись внимательнее, Хасан увидел, что это изображение каких-то животных, похожих на волков. Раскрыв книгу, мальчик сразу же поразился красоте первого листа: сверху почти до половины страницы шли замысловатые узоры, сделанные синей, желтой и голубой краской. «Книга Калилы и Димны» — так она называлась.

Вначале шло довольно длинное и скучное предисловие о том, как персидский лекарь Барзуе привез эту книгу из Индии, добыв ее всяческими хитростями, и перевел на свой язык. Хасан подумал, что ради такого сочинения он не стал бы переносить столько трудов, и хотел уже отложить книгу. И почему Абу Исхак выбрал именно ее? Но, решив посмотреть, что будет дальше, мальчик открыл ее наугад где-то в середине.

Легкий и ясный язык повествования сразу увлек его. Он стал читать рассказ о коварном и простодушном, потом притчу о змее и утке, и книга захватила его целиком. Рассказы, вплетенные друг в друга, текли непрерывающейся струей, они откладывались в мыслях, как пестрая мозаика. Дойдя до последней страницы, он вернулся к началу.

Вернулась мать, и мальчик, разведя огонь в очаге и поставив на огонь воду, стал читать вслух повести из книги о Калиле и Димне. Домашние внимательно слушали его, а мать, вздохнув, сказала, когда мальчик прочитал рассказ о льве и быке:

— Так бывает всегда — сначала царь милостив, а потом губит. Нет ничего опаснее милости царя.

В калитку постучали. Мать накинула на лицо край покрывала и отворила. Хасан услышал, как она говорила:

— Добро пожаловать, почтенный господин.

В комнату вошел Абу Исхак. Он поздоровался с Хасаном и протянул матери сверток. Там был, как всегда, горшочек с белым медом и сдобные лепешки.

Усевшись на циновку, Абу Исхак сказал:

— Я вижу, ты уже почти здоров, сынок?

— Слава Богу, учитель, я сегодня выходил на улицу и, кажется, видел Абу Муаза.

Хозяин стал расспрашивать Хасана, и тот рассказал ему о своей встрече. Потом он сказал:

— Хозяин, расскажите мне о Ибн аль-Мукаффе, ведь вы принесли мне его книгу, я прочел ее, но ничего не знаю о том, кто написал ее.

— Хорошо, — сказал Абу Исхак, — я расскажу тебе о нем. Это один из величайших умов нашего времени. Он служил секретарем — катибом у Исы ибн Али, когда тот был наместником Басры. Но повелитель правоверных аль-Мансур узнал о том, что Ибн аль — Мукаффа сохранил верность верованиям персов. К тому же в это время началась смута, и халиф сменил наместника. Новый хозяин Басры, Суфьян Ибн Муавия, был зол на катиба Исы за то, что он высмеивал его грубость и необразованность, и обвинил в ереси — приверженности к вере Мани.

— А что это такое? — спросил мальчик. — Я много слышал о Мани, но не знаю, в чем заключается его учение.

Абу Исхак помолчал. Наконец, медленно произнес:

— Не знаю, поймешь ли ты, но тебе ведь уже двенадцать лет, в твоем возрасте я уже был посвящен в тонкости богословия, однако не твоя вина, что ты не учился у хороших учителей. Вот в чем заключается вера Мани. Его приверженцы считают, будто мир сотворен не Аллахом, а светлой силой, создавшей все добро, и темной силой зла. Они учат не прельщаться богатством и довольствоваться малым. Но они еретики, потому что поклоняются не Единому Богу, а двум божествам — доброму и злому.

— Что же было с Ибн аль-Мукаффой? — нетерпеливо спросил Хасан.

— Аль-Мансур приказал отрубить ему руки и ноги и сжечь их в печи, а потом бросить в огонь тело. Только Аллах знает, виновен он на самом деле в какой-нибудь ереси или просто халиф и его наместник отомстили ему за то, что он был смелым человеком и не боялся уличать в несправедливости. У нас в Басре жило множество ученых, и сейчас есть ученые и литераторы, но не было никого, кто бы мог сравниться с Ибн аль-Мукаффой. Ты понял смысл его книги?

— Да, он на примере ссоры царя зверей льва и быка показывает, как опасен гнев повелителя…

— …Не только это, — прервал его Абу Исхак. — Он говорит о пользе благоразумия и уверенности, призывает обдумывать все свои поступки и слова, чтобы не раскаяться потом, когда раскаяние бесполезно. Я дал тебе эту книгу, чтобы ты внимательно прочел ее и поступал сообразно тому, что в ней указано, потому что уже хорошо знаю тебя и вижу, что ты склонен к необдуманным поступкам, хотя одарен быстрым умом и хорошими способностями. Оставь эту книгу у себя и постоянно читай ее, пусть она будет твоим наставником.

Сказав это, Абу Исхак поднялся и, попрощавшись с мальчиком, вышел. Хасан задумался.

Конечно, учитель верно говорил о нем, он действительно часто поступает необдуманно и поэтому всегда оказывается свидетелем того, что не надо видеть и слышать. Всему виной неумеренное любопытство. Но ведь скучно всегда размышлять. Не проще ли жить, как придется, как Исмаил и его товарищи? Правда, Исмаил лишился руки, но даже мудрый Ибн аль-Мукаффа окончил жизнь в печи и его не спасли ни ум, ни рассудительность. Наверное, старик, который приходил к Абу Исхаку в лавку, очень благоразумный человек, и тот, кого наместник казнил у него на глазах, тоже не был легкомысленным — недаром Абу Исхак назвал его одним из самых справедливых людей нашего времени!

А вот Валиба вряд ли рассудителен, иначе не стал бы всю ночь пить вино и слушать пение. Нет, такие нравятся ему гораздо больше, пусть люди говорят, что он гуляка и безбожник!

Он будет внимательно читать книгу, но поступать по-своему. А еще, пойдет сейчас к Валибе и попросит рассказать о мудром Ибн аль-Мукаффе, о его книге, и о многих других вещах.

Поднявшись, надев кафтан и шапочку, Хасан направился к дверям.

— Куда ты? — крикнула мать.

Если сказать ей правду, она ни за что не разрешит.

— Я немного погуляю.

Мать что-то говорила, но Хасан, не слушая ее, быстро выскользнул на улицу и пошел знакомой дорогой.

У ворот дома Валибы было привязано несколько коней, на земле стояли носилки, возле них сидели рабы, белые и чернокожие. Хасан постучал в ворота, но привратник, выглянув, оттолкнул мальчика и снова задвинул засов. От обиды кровь бросилась в лицо. Хасан снова постучал, на этот раз сильнее. Рабы засмеялись.

— Откройте почтенному гостю, у него, наверное, важное дело! — крикнул один. Другой сказал:

— Эй, малыш, будь настойчив, господин любит красивых мальчиков!

Но тут Хасан увидел среди них знакомого евнуха, слугу Яхьи ибн Масуда. Хасан подошел к нему.

— Хозяин этого дома приглашал меня приходить к нему и обещал, что будет учить стихам.

Тот пожал плечами:

— Сынок, хозяин этого дома любит обещать, а сегодня у него много гостей. Но, если ты так настойчив, я попробую провести тебя к нему.

Евнух постучал и сказал привратнику:

— Пропусти меня к моему хозяину, у меня важное дело, а этот мальчик со мной.

Ворота открылись, и они вошли. Хасан ожидал увидеть дворец, вроде дома Яхьи, но дом Валибы был не намного богаче того, где жила их семья. Двор вымощен каменными плитами только по краям, а в середине — крепко утоптанная глина, политая водой. Из дома доносились громкие голоса, хохот, потом женский голос что-то запел.

Хасан вместе с евнухом поднялись на невысокую галерею, окружавшую дом. Оттуда прошли во внутренний двор, где расположился Валиба со своими гостями. Стоявшее в середине глиняное возвышение покрыто обычными циновками; подушки, которые гости подложили под локти, сшиты из полосатой шерстяной ткани. Тем ярче казались наряды гостей Валибы: зеленый, шитый серебром камзол Яхьи ибн Масуда, шелковые и парчовые одежды других, незнакомых мальчику, гостей.

Сам хозяин дома облачен в богатый кафтан, который был ему немного мал и, видно, жал, отчего поэт то и дело дергал плечами и оттягивал ворот. Перед ним стоял большой глиняный кувшин с вином и такой же, полный воды. Валиба наливал вино в кубки из обожженной поливной глины и передавал их остальным. Хасану показалось, что это смешение богатства и бедности особенно нравится гостям, которые веселились вовсю.

Один из них только что сказал что-то, и все рассмеялись. Увидев мальчика, Валиба обрадованно крикнул:

— Пришел мой маленький виночерпий! Возьми, займись делом!

Хасан уже знал, что вино надо смешать с водой и подавать чаши гостям, но он обиженно воскликнул:

— Ты звал меня заниматься стихами, а не вином!

Ответ Хасана вызвал всеобщее веселье. Но Валиба жестом успокоил гостей и сказал:

— Мы и занимаемся стихами, лучше всего они запоминаются за полным кубком. Займись же своим делом, и ты увидишь, как я даю уроки.

Когда Хасан нехотя взял кувшин и стал смешивать вино, Валиба обратился к одному из гостей, худощавому юноше в полосатом парчовом кафтане, и спросил его:

— Какие ты знаешь стихи о вине, которые можно считать образцом?

Юноша ответил:

«Встань утром и напои нас, Не жалей вина из Андарина!»

— Клянусь Аллахом, ты прав, а кто из новых поэтов лучше всего прославил вино?

— Лучше всего его прославил Абу Муаз, когда сказал:

«Когда смешанное с водой вино наливают из кувшина в кубок, Не знаешь, смеется ли оно надо нами или ворчит, предостерегая нас. Кувшин преклоняется перед пустым кубком, наполняя его, Как тот, кто читает в мечети молитвы, склоняясь ниц».

И из той же касыды я могу привести его слова:

«Как часто я говорил: запасемся вином, Запретное слаще всего, дай же мне вкусить запретного!»

Собравшиеся одобрительно зашумели, а Валиба крикнул:

— Спойте нам песню на стихи Фараздаха «Кувшин, в котором сладкое свежее питье».

Где-то за галереей зазвенели струны лютни, и певица начала песню:

Кувшин, в котором сладкое свежее питье, Похож, когда в него вливается содержимое бутыли, на звезду. Оно запечатано со дня Хосроя, сына Хурмуза и мы принялись за него с утра, когда только запели петухи. Я опережу смерть, когда она явится, и выпью вина, Ведь все равно не вернешь юность после того, как появилась седина — предвестница Страшного Суда.

Хасан застыл с кувшином в руке. Вот она, настоящая поэзия! Несмотря на то, что голос у певицы был хрипловатый, непохожий на свежий голос Ясмин — она, наверное, была немолода — стихи захватили его. Ему стало стыдно за свою самонадеянность. Как он читал свои неловкие строки перед Валибой? Но Хасан утешил себя — ведь он еще молод, он станет учиться и напишет стихи не хуже, ведь все говорят, что у него хорошие способности!

Когда песня кончилась, Валиба обратился к Яхье и сказал:

— Мы слышали сейчас одну из прекрасных касыд, воспевающих вино. Что ты можешь сравнить с этим?

Яхья немного подумал, а потом ответил:

— Я могу сравнить с этим только стихи аль-Ахталя:

«У вина две одежды — паутина, которой покрыта бутыль, И поверх нее другая одежда — обмазка из смолы. Это золотистая красавица, которая долго томилась взаперти в укрытии, среди садов и ручейков. Вино подобно мускусу, рассыпаемому перед нами От тех брызг, которые падают мимо чаши».

— Да, — согласился хозяин. — Но все же наш Абу Муаз превосходит их всех: жаль, что ему приходится быть настороже, ведь только срочные дела мешают халифу заняться доносами, которые поступают на него! Я знаю это от самого аль-Махди, а он любит стихи Абу Муаза и обеспокоен теми слухами, которые доходят до него из Басры — у него тоже нет недостатка в доносчиках.

— Да, — подхватил один из гостей. — Мне довелось провести несколько дней с Абу Муазом, и я ни разу не видел, чтобы он молился дома или в мечети. А когда один из его учеников спросил, почему он не молится, Абу Муаз ответил: «Я объединил все молитвы в одну, и слил ее в свой кувшин. Когда осушу его, исполню все положенные мне молитвы». Кто может поручится, что у него в доме не было завистника и доносчика, который сообщил обо всем услышанном наместнику? И к тому же Башшар сложил насмешливые стихи о повелителе правоверных.

Валиба помолчал, потом отпустил шутку, непонятную Хасану, и веселье продолжалось. Мальчик хотел уйти, но хозяин не отпустил его.

— Утром я пойду с тобой к твоей матери и попрошу отпустить тебя со мной в Куфу, — объявил он. — Я беру тебя в ученики, чтобы ты заучивал мои стихи и читал их перед людьми, а жить будешь в моем доме. У меня весело, еды всегда вдоволь, а работы почти никакой — тебе легко будет запоминать, раз ты сочиняешь сам. Сегодня у меня гости, а завтра я буду заниматься с тобой серьезно. Я отведу тебя в дом нашего великого Халиля. Правда, он уже немолод и не дает уроков, но у него собираются его ученики и ведут споры о грамматике и о том, какие слова употребительнее. Несколько недель, проведенных у Халиля, дадут тебе больше, чем десять лет уроков.

Пирушка продолжалась до утра. Хасан был так утомлен, что еле держался на ногах и один раз чуть не упал, когда ему пришлось подавать чашу одному из гостей. Наконец все уснули прямо на циновках. У мальчика болела голова, спать больше не хотелось. Он вышел во двор и услышал негромкий разговор:

— Когда же им надоест пить и горланить?

— Эй, Абдаллах, когда люди днем не работают, им остается только пить ночью, ведь другого дела у них нет!

— Проклятые безбожники, да обрушит Аллах свой гнев на их головы! Что можно сказать о них, если сам наследник престола, аль-Махди, все ночи проводит с певцами и музыкантами, за вином, которое запретил посланец Аллаха!

— Им нет дела до того, что народ в Басре обнищал после незаконного налога халифа, а сотни детей остались сиротами!

Тут кто-то прикрикнул:

— А вам какое дело до всего этого, живите и будьте довольны, что живы и что у вас есть на обед ваша доля хлеба, ведь сейчас многим свободным приходится хуже!

Рабы замолчали, а Хасан улегся прямо на земле у стены, чтобы утром на него падало хоть немного тени, и уснул.

 

VI

— Мир вам!

— И вам мир!

— Давно ты не был у нас в доме, мастер!

— Что поделать, такова жизнь, она подобна зыбучим пескам, ибо засасывает и не отпускает, как говорили древние. Не успеешь оглянуться, как она пройдет.

— Добро пожаловать тебе и твоему ученику!

Хасан уселся на потертый, но тщательно подметенный ковер рядом с учителем и огляделся. Большая комната, выходящая на просторный двор, во дворе несколько пальм, скромный цветник. От него идет аромат рейхана и влажной пыли — слуга только что полил цветы.

Стены комнаты сплошь в нишах, там стоят кувшины, красивые глиняные чаши и книги. Сколько книг! Целая ниша заполнена ими. Такого собрания Хасан не видел даже у Валибы. Как богат, должно быть, хозяин! Хотя вряд ли, ведь книги — это все, что есть ценного в комнате. Мазаный пол почти весь покрыт плетенными из пальмовых листьев циновками, и только для гостей расстелен на почетном месте — в «верхней половине» комнаты — ковер.

Из гостей пока только Валиба. Хасан не в счет — он ведь только ученик. Мальчик внимательно присматривается к хозяину. Еще бы — ведь он в доме самого Абу Убейды! Говорят, он в молодости был рабом. Хозяин разрешил ему заниматься науками, и Абу Убейда сначала стал писцом, а потом выкупился на волю. Никто лучше него не знает древних преданий арабов и персов, его слова сверкают, как чистый жемчуг, и ранят, словно острие копья. Так говорил учитель Хасану по дороге. Абу Убейда внешне ничем не примечателен — это немолодой щупленький человечек с большим носом. Блестящие хитрые глаза почти спрятаны под припухшими веками.

Хасан отвлекся и пропустил начало разговора. А очнувшись, услышал, как Абу Убейда говорил Валибе:

— Не сердись, Абу Усама, я вовсе не хочу опорочить племя Бану Асад, ведь это твои родичи. Но подумай, можно ли равнять их, чья жизнь проходит в степи среди овец и верблюдов, чья пища в лучшие времена — снятое молоко и горсть сушеных фиников, чьи подошва от ходьбы босиком по раскаленным камням тверды, как рог козы, с потомками древнего народа, создавшего дворцы и сады Ирема многоколонного? Разве не эти бедуины разрушили дворец Хосрова и разрезали знаменитый ковер, над которым много лет работали десятки лучших мастеров Ирана? Разве не они сожгли наши древние книги, в которых заключалась вся мудрость мира?

Твои родичи красноречивы, пророк избран из них благодаря своему красноречию. В Благородном Коране говорится о преимуществах «красноречивой и ясной речи». Но вы горды сверх меры и отрицаете заслуги других народов. Разве вы забыли Сальмана Персидского, который научил пророка, как отразить нападение язычников? Тогда вы принимали всех и говорили о том, что Аллах сотворил людей разных народов, и все они равны в исламе. Разве это не так?

— Ты слишком разгорячился, — со смехом прервал Абу Убейду Валиба. — Клянусь своим каламом, мне все равно, кто подаст чашу с вином — араб или перс. Но я не хочу, чтобы порочили моих родичей, какие они ни есть. Оставь это, Абу Убейда. Расскажи лучше, какое новое предание ты нам можешь сообщить, чтобы мой ученик мог послушать тебя и понять, каким должен быть истинно красноречивый человек.

Абу Убейда вздохнул и, покачав головой, сказал:

— Ты заботишься о своем ученике, и это похвально. Но как бы он не оказался неблагодарным, как мой последний ученик, Абу-ль-Маали, проклятье на его голову! Он сбежал от меня и стянул мой новый плащ вместе с завернутым в него кошельком. Вот, кстати, какие изречения и стихи древних о неблагодарности вам известны?

Валиба улыбнулся:

«Я учил его стрелять из лука каждый день, А когда его руки окрепли, он выстрелил в меня».

— Это хорошие стихи, — одобрил хозяин. — А знаете притчу о приютившем гиену? Вряд ли, ведь я сам вчера впервые услышал ее от одного из твоих сородичей — бедуинов. И ты, мальчик, слушай, чтобы не уподобиться гиене, о которой идет здесь речь.

Некогда охотники из племени Тай выследили гиену и долго гнали ее по степи, так что она бежала уже из последних сил. Вдруг перед ними показался одинокий шатер кочевника. Гиена бросилась в шатер и укрылась там, чтобы спастись от охотников. Всадники окружили его, но тут к ним вышел хозяин и спросил: «Кто вы и что вам нужно?» Те ответили: «Мы охотники из племени Тай, в твоем шатре наша дичь и наша добыча!» Но бедуин воскликнул: «Клянусь тем, в чьих руках моя жизнь, я не выдам того, кто искал у меня убежища, пока могу держать в руках меч и копье!»

Всадники — таиты, видя, что бедуин не уступит им, оставили его и возвратились в свои земли. А бедуин вошел в шатер, дал полуиздохшей гиене молока и воды и ухаживал за ней, пока она не очнулась. Когда наступила ночь, бедуин уснул, а гиена встала, крадучись подошла к хозяину шатра, загрызла его и выпила его кровь. Сделав свое дело, она покинула шатер, но бежала медленно, так как была еще слаба. А в это время к шатру подъехал один из родичей бедуина. Он вошел в шатер и, увидев, что случилось, пустился по следу гиены, догнал ее и убил. А потом, отомстив за смерть родича, он сложил стихи:

«Тот, кто делает добро недостойному, Похож на приютившего злобную гиену».

— По-моему, это одна из лучших притч и прекраснейшие стихи о неблагодарности.

Потом, неожиданно обратившись к Хасану, Абу Убейда сказал:

— Ну-ка, мальчик, представь, что хочешь описать своего врага, как ты это сделаешь?

От неожиданности Хасан не смог ответить сразу. Абу Убейда подсказал ему:

— Ты сначала опишешь недостатки его внешности, а потом…

— А потом, — подхватил Хасан, — я опишу его внутренние пороки.

— Ну, начинай же!

— Я опишу одного менялу, нашего соседа:

«Он самой лжи отец и скупости образец. Гнусна его природа, а вид ненавистен для народа».

— Хорошо, прибавь еще! — воскликнул Абу Убейда.

— «Он делает воздух мрачным, а пространство от вони непрозрачным».

Абу Убейда и Валиба расхохотались, а Абу Убейда повторил:

— Хорошо, прибавь еще!

— «Мерзостен его вид, но хуже то, что в душе он таит. Он хуже злобной гиены, пусть его навеки поглотит пламя геенны».

Я могу и еще! — гордо сказал Хасан.

Абу Убейда, все еще смеявшийся, вытер слезы и замахал руками:

— Ну нет, довольно! Ожерелье не должно быть слишком длинным, достаточно, чтобы оно окружало шею! Если ты продолжишь, то совсем убьешь этого несчастного и утомишь нас. Клянусь Аллахом, ты один из остроумнейших людей нашего города, хотя еще очень молод. Абу Усама не зря взял тебя в ученики, ты еще прославишь его и себя!

Раздался стук в дверь, и хозяин поднялся, чтобы встретить новых гостей. В комнату вошел высокий старик и другой, чуть помоложе. Валиба встал, уступая им почетное место, за ним поднялся Хасан. Хозяин, усаживая вошедших, говорил:

— Сегодня у нас счастливый день, нас посетил великий аль-Асмаи.

Когда все сели, Абу Убейда позвал слугу и приказал ему подать угощение. Поев и омыв руки, гости стали говорить о таких вещах, какие Хасану еще не приходилось слышать. Они обсуждали правила склонения и спряжения, о том, как правильно образовать множественное число от разных имен. Хасан старался запоминать их слова. То, что было понятно, легко укладывалось в памяти, но многое оставалось неясным. Поэтому он отвлекся и стал вспоминать, как стал учеником Валибы.

Тогда, после ночи, в первый раз проведенной не дома, он не вернулся к матери — утром Валиба отвел его к Ибн Исхаку и велел ждать снаружи…

Хасан стоит у лавки, прижав ухо к двери. Там поэт Валиба беседует с продавцом благовоний. Наконец раздается голос хозяина. Хасана зовут внутрь.

Хозяин сидит на своем любимом ковре, перебирая четки. Перед ним небольшой мешочек, наполненный монетами; он чем-то явно рассержен.

Увидев мальчика, поворачивается к нему и произносит:

— Ты хочешь стать учеником этого человека?

Хасан вдруг понимает, что хозяин обижен на него за то, что он не оправдал его надежд — ведь у Абу Исхака нет сыновей, и он хотел, чтобы Хасан стал его преемником. Ему жалко старика, и он молча опускает голову. Тогда Ибн Исхак, внимательно посмотрев на него, кричит:

— Эй, Мухаммед!

В лавку входит его второй ученик.

— Сходи домой к нему и приведи его мать.

Когда ученик уходит, Ибн Исхак, вздохнув, говорит:

— Возможно, так будет лучше, мальчика тянет к новому и неизведанному. Пусть же он в полной мере вкусит жизнь, узнает и ее сладость, и ее горечь.

Валиба молчит, а Хасану хочется выбежать из лавки, забиться куда-нибудь и заплакать. Остаться у Абу Исхака? Но Хасан чувствует, что уже не сможет торговать в лавке, смешивать благовония и раскладывать их по коробочкам. Всю жизнь одно и то же! Нет, он хочет увидеть новые места — Йемен, землю своих предков, древнюю Хиру, где жили прославленные цари и поэты древности, и новую столицу — Багдад, неподалеку от которой лежат развалины древнего города, где возвышаются колонны дворца царей Ирана.

Нет, ему жалко хозяина, мать, брата и сестер, но жить с ними он больше не в силах. Ведь ему некого даже спросить, хороши ли его стихи, какое слово можно употребить, а какое нельзя. Абу Исхак знает толк в травах и благовониях, но в поэзии разбирается плохо, а мать и вовсе ничего не понимает. Среди родных он чужой, как Имруулькайс был чужаком в Анкаре, где сложил свои предсмертные стихи…

Видя, что Хасан задумчив и бледен, старик поднимается и, подойдя к мальчику, кладет ему руку на плечо.

Дверь распахивается, вбегает мать Хасана. Увидев сына, бросается к нему и прижимает к себе. Она ничего не говорит, только трясется всем телом.

— Не плачь, — говорит ей Абу Исхак. — Твой сын жив, с ним ничего не случилось. Но он хочет оставить меня и пойти в ученики к поэту Валибе ибн аль-Хубабу аль-Асади. Он добрый человек и знаменитый стихотворец, твоему сыну будет хорошо у него, и дар, которым он наделен от Аллаха, не пропадет. Ты согласна отдать сына ему в ученики? Если пожелает Аллах, со временем он станет хорошим поэтом и сможет помогать семье.

Мать отпускает мальчика и тихо говорит:

— Вы были ему опекуном и отцом. Я во всем полагаюсь на вас.

Тогда Ибн Исхак, нагнувшись, поднимает с ковра мешочек с монетами и протягивает ей.

— Возьми, его новый учитель дает эти деньги тебе, чтобы на первое время ваша семья не нуждалась, а потом он даст еще. Хасан станет ученым человеком. Абу Усама научит его грамматике и правилам стихосложения — ведь мальчик уже давно пишет стихи и мечтает стать поэтом.

Мать нерешительно протягивает руку и берет мешочек. Хасан не видит ее лица, оно закрыто темным покрывалом, но ему кажется, что по щекам ее текут слезы. Он хочет что-то сказать, но лишь сильнее прижимается к ней.

Тогда встает Валиба и подходит к ним:

— Добрая женщина, твой сын одарен большими способностями. Он станет моим учеником, а потом, если пожелает Аллах, прославится и сам наберет учеников. Скоро мы вместе отправимся в Куфу, потом вернемся, и он будет приходить к тебе. А пока пусть живет у меня.

Мать так же тихо произносит:

— Пусть Аллах благословит вас за то добро, которое вы ему сделаете. Не обижайте его, он хорошо служил прежнему хозяину и учителю, и будет вам хорошим учеником.

Потом она кланяется и выходит из лавки.

Хасан хочет броситься за ней, но Валиба берет его за руку и прощается с Ибн Исхаком.

С этого дня Хасан не расставался с Валибой. Он жадно запоминал все, что говорил ему учитель, читал нараспев Имруулькайса, аль-Аша, Джарира — любимых поэтов Валибы. Он знал уже почти все его стихи, хотя ему еще не вполне ясны были некоторые строки. Теперь Хасан уже не мог представить себе иной жизни и другого учителя…

Шум голосов вдруг прервался новым стуком в дверь. Хасан очнулся и увидел, что в комнату входит уже знакомый ему слепой старик. Все поднялись, подошли к нему, а он, ощупывая пол толстой палкой, ступил на ковер и грузно уселся неподалеку от Хасана. Теперь видно было, что все его лицо изрыто оспинами.

— Да благословит Аллах твой приход, Абу Муаз! — сказал хозяин дома и протянул гостю чашку с холодным питьем.

Тот одним глотком осушил ее и сказал:

— Продолжайте вашу беседу, я не хочу мешать вам.

— Ты не помешал нам, Абу Муаз, мы говорили о том, кому из наших поэтов принадлежит лучшее любовное стихотворение, — ответил Валиба.

— Ну… — протянул слепой. — Конечно, лучшие стихи на эту тему написал мой осел!

Хасан насторожился. Сейчас будет что-то интересное, недаром все присутствующие заулыбались. А Башшар — это, конечно, мог быть только он — совершенно серьезно говорил:

— У меня был прекрасный осел, но вдруг он заболел и умер. А в сегодняшнюю ночь я увидел его во сне. Обратившись к нему, я спросил его: «О осел мой, я кормил тебя отборным зерном, я поил тебя прохладной водой. Что же случилось с тобой?» Осел, вздохнув, ответил: «Да, это все так. Но однажды я шел по улице и вдруг встретил прекрасную ослицу. Я полюбил ее с первого взгляда, но она осталась ко мне холодна. И я, не сдержав любовной муки, умер». Потом мой осел упал без сознания, а, очнувшись, сказал такие стихи, которые, я, клянусь Аллахом, считаю образцом любовных стихов:

«Мою любовь вызвала прекрасная ослица cвоими жемчужными зубами и гладкими щеками цвета „шакурани“».

Я спросил осла: «А что такое „шакурани“»? И он ответил: «Это одно из редких слов на языке ослов».

Рассказчика прервал громкий смех. Смешливый Абу Убейда, вертя головой, вытирал глаза, а Валиба громко хохотал. Потом он серьезно сказал:

— Ты прав, Абу Муаз, твой осел — лучший из нынешних поэтов, он знает все правила стихосложения и даже умеет употреблять редкие слова. Недавно у меня в гостях был один из наших поэтов. Он прочел свои новые стихи, и я, клянусь своим каламом, понимал только каждое второе слово. Наконец, когда он употребил слово «кеййисун», я не выдержал и спросил: «О ученейший муж, а что значит слово „кеййсун“»? Он, нисколько не смутившись, ответил: «Это значит „разумный“». Тогда я спросил его: «А почему ты прямо не сказал этого?» Тогда он с важным видом пробурчал: «Если я буду употреблять обычные слова, то всякий рыбак и носильщик поймет мои стихи, а это — удел избранных».

Я ответил ему тогда: «Поистине, бремя твоих стихов так велико, что доступно только носильщику, а рыбак нужен, чтобы выловить скудные зерна разума из твоих слов. Твои стихи так холодны, что ими можно пользоваться вместо лекарства во время лихорадки». С тех пор этот человек стал моим злейшим врагом и не упускает случая навредить мне, обвиняя в ереси и других грехах.

Снова стук в дверь прервал разговор. Вошел один из друзей Валибы, которого Хасан не раз видел у него дома. Он был чем-то взволнован. Усевшись на ковер, произнес:

— Живите вечно!

— Что такое?

— Кто умер? — послышалось со всех сторон. А новый гость обвел глазами собравшихся и медленно сказал:

— Скончался повелитель правоверных Абу Джафар аль-Мансур, да не оставит его Аллах своими милостями.

Все замолчали, потом Абу Убейда вздохнул:

— Известная всем нам пословица говорит: «Не радуйся, когда кто-нибудь уходит, пока не увидишь, кто пришел на его место». Мансур был суровым и жестоким человеком, но все же его можно назвать справедливым и разумным. Посмотрим, как покажет себя наследник, аль-Махди. Ты, Абу Муаз, должен хорошо его знать, ведь ты не раз навещал его в его дворце.

Башшар закряхтел и ничего не ответил, потом нехотя сказал:

— Я знаю только, что он поклялся строго карать еретиков и безбожников. Ждите новых виселиц и костров в нашей благословенной Басре. И я сам, хотя аль-Махди не раз восхищался моими стихами, не могу поручиться, что он не тронет меня. Знаю также, о Валиба, что он ценит твои стихи и часто просит своих певиц исполнять песни на твои слова. Но однажды он сказал мне: «Валиба ибн аль-Хубаб был бы лучшим поэтом после тебя, Абу Муаз, если бы не его вольные речи и распущенность. А его безбожие становится еще опаснее из-за его таланта».

— Пустое! — беспечно сказал Валиба. — Каждый из нас когда-нибудь умрет! К тому же я покаялся и больше не буду пить вина. Сегодня же отправлюсь в паломничество, а вернусь из благородной Мекки в большой чалме, свободный от всех грехов. Вы все свидетели моей клятвы. Клянусь, что не стану пить вина, иначе как произнеся покаянные стихи, а всякий раз, как скажу неподобающее о святыне, накажу себя бессонной ночью за вином и песнями.

— Ты все шутишь, Валиба, — неодобрительно сказал Абу Убейда. — Смотри, будь осторожен, в нашем городе у тебя немало врагов, а виной всему твой язык.

— Я завтра отправляюсь в путешествие вместе со своим учеником, — сказал Валиба на этот раз серьезно. — Мой кошелек пуст, а в Хире, как я узнал, живет сейчас один из моих старых друзей и покровителей, Ахмад ибн Вахб аль-Махзуми, это великодушный и щедрый человек. Если я с его помощью не поправлю свои дела, мне придется идти в Куфу, а там у меня слишком много врагов.

— «Хуже ада место, где у тебя нет друга» — так говорит пословица, — сказал Абу Убейда. — Оставайся пока с нами, я помогу тебе. Но неплохо и путешествовать, а твоему ученику полезно было бы послушать Халафа аль-Ахмара. У него собираются поэты и ученые. К тому же, если он собирается стать поэтом, ему нужно выбрать имя, которое отличало бы его от необозримого множества других поэтов, которым весь век суждено оставаться безымянными.

— Ты прав, Абу Убейда! Халаф — великий знаток имен и прозвищ, он может помочь в этом. А сейчас разреши нам с тобой проститься, час уже поздний, как бы не перекрыли улицы, ведь, если халиф аль-Мансур скончался, наместник уж наверняка получил с голубиной почтой приказ соблюдать осторожность и не допускать смуты. На улицах, наверное, повсюду стражники, которые осматривают всех проходящих.

Гости зашумели, закивали головами, выражая согласие, потом встали и направились к выходу.

На улице было темно и тихо. Как всегда после захода солнца, когда от воды поднимался туман, от городской бойни доносился удушливый запах, заглушающий все другие запахи. Даже луна — узенький серп — казалась какой-то тусклой. Учитель и ученик, словно сговорившись, посмотрели на небо, и Валиба, поеживаясь, тихо сказал:

— Словно ломтик гнилой дыни.

Хасан понял, о чем говорит Валиба, но промолчал. У него было нехорошо на душе, как будто он простился с чем-то важным и дорогим. Завтра они уйдут, а мать, Абу Исхак и Исмаил останутся здесь, словно Хасан никогда их и не знал. Но теперь, когда она получила деньги, жить у нее Хасан уже не может. Будь что будет; теперь он поэт, а поэт не должен проявлять слабости, иначе его соперники покончат с ним. Это тоже слова Валибы, и Хасан их хорошо запомнил. Он сильным и прославится под своим именем «Абу Али» или под новым, которое ему дадут, когда он станет немного старше.

 

VII

Очень жарко и хочется пить. Даже голода Хасан не чувствует больше, хотя живот подвело и голова по-прежнему кружится. Еще на рассвете они с Валибой покинули грязный постоялый двор в Куфе, где им пришлось оставить последние деньги в уплату за комнату, которую они занимали больше месяца. В последнее время удача отвернулась от них. Валиба поссорился с богатым и влиятельным куфийцем аль-Махзуми, и поэту с учеником пришлось бежать из Хиры, где они надеялись остаться подольше. К тому же новый халиф аль-Махди, обиженный тем, что Валиба сразу же после смерти аль-Мансура не посвятил ему хвалебных стихов, не пригласил его ко двору и не принял, когда поэт, с большим трудом собрав деньги на дорогу, явился в Багдад.

Валибе пришлось вернуться в Басру, где у него было много недругов, и пробавляться случайными заработками — стихами, превозносящими богатых купцов и наместника, экспромтами. Хасан тоже помогал. За время, проведенное с Валибой, он привязался к учителю. Ему нравился его беспечный и насмешливый нрав; его восхищало то, что, казалось, никакие несчастья не способны озлобить учителя, заставить его изменить себе.

А сам Хасан очень изменился. Это уже не тот круглолицый мальчик с ямочками на щеках, который семь лет назад пришел в дом Валибы. Неспокойная жизнь бродячего поэта наложила отпечаток на его лицо. В углах рта появились насмешливые и горькие морщинки, такие же видны у глаз. Он так же невысок, но сильно исхудал, лицо вытянулось, острый подбородок скрыт негустой темной бородкой, над тонкими губами — полоска усов.

Валиба не раз смеялся: «Нужно сильнее орошать твои усы вином, тогда они будут расти лучше». Хасан отшучивался, как мог; он был великий мастер на шутки, и не раз они навлекали и на учителя, и на ученика гнев тех, кто был жертвой издевки. Вот и теперь случилось так же…

Горячий песок набирается в сандалии. Хотя еще нет десяти, солнце палит беспощадно. Только бы удалось до полудня добраться до Зу Тулуха, небольшого селения, где они смогут напиться и отдохнуть! В Хире им пришлось продать своих ослов, чтобы рассчитаться с хозяином постоялого двора. Будь проклят этот хозяин! Он надолго запомнит своих гостей, которых обобрал до нитки, забрав даже теплые шерстяные плащи! Хасан, улыбаясь, шепотом повторяет сложенные им стихи:

Худшее изо всех мест — постоялый двор в предместье Хиры. Там скверный запах и лицезрение скверного лица хозяина заедаешь скверной едой и запиваешь прокисшим вином, Кислым, как слова того, кто его продает.

Скоро его стихи станут известны по всей Хире, дойдут до Куфы, и тогда вряд ли кто-нибудь остановится в этой грязной дыре. Только так может отомстить поэт. Но что толку: им с Валибой приходится идти пешком по раскаленному песку, под горячим солнцем. А учитель уже немолод, ему тяжело, хотя он и бодрится.

Хасан оглядывается. Валиба бредет, тяжело передвигая ноги, глаза у него воспалены, видно, он не совсем здоров. Но, встретив взгляд Хасана, улыбается и говорит:

— Что, сынок, ты, верно, отдал бы старого учителя за молодого осла!

Хасан, улыбнувшись в ответ, замечает:

— Всем известны стихи:

«Сколько ослов ездят на конях благородной крови. Сколько благородных людей не имеют даже осла!»

Неплохо бы сейчас сидеть в прохладной беседке в тени виноградных лоз, срывать покрытые серебристым налетом тяжелые гроздья темно-пурпурного винограда. Его граненые прохладные ягоды в руке, из них потечет темный сладкий сок! Хасан с трудом глотнул. Жажда становилась нестерпимой. Песчаная почва сменилась солончаком, соль ослепительно сверкала.

Только теперь Хасан по достоинству оценил слова древнего поэта: «Воздух раскален так, что кажется, будто стальные иголки пляшут перед глазами». Действительно, сейчас кажется, что острые иголки вонзились в зрачки. Хочется лечь на землю, прикрыть лицо и не думать ни о чем, сгореть в солнечной печи. Хасан снова оглянулся: Валиба еле двигается, спотыкаясь и опустив голову.

Он вернулся и взял учителя под руку.

— Спасибо тебе, сынок, я буду держаться за тебя, как лоза держится за колышек, вокруг которого она обвилась. Скоро мы придем в Зу Тулух, за солончаками начнется хорошая дорога, а там мы можем встретить шатер кочевника, который примет нас и даст воды или холодного молока. Хорошо бы сейчас что-нибудь съесть, например, жареную куропатку…

— Или свежую лепешку! — подхватил Хасан.

— Или жирную похлебку!

— Или нежную индейку!

— Или сочный кабаб!

Валиба выпрямился и, отпустив руку Хасана, проговорил:

— Мы с тобой образованные люди и поэты, сынок, нам не пристало поддаваться отчаянию и усталости. Наш дух должен быть сильнее тела. Сейчас мы с тобой сложим стихи о нашем пути и о тех блюдах, которыми я угостил бы тебя, будь я халифом или вазиром. Я начну, а потом мы будем говорить по бейту поочередно в размере реджез:

Мы идем по каменистой дороге, снизу — соль, сверху — солнечный жар.

Ну, продолжай!

Хасан, не задумываясь, сказал:

О, если бы перед нами появилось шесть лепешек, а среди них жареная утка.

Валиба подхватил:

Румяная утка прославленной китайской породы, а за ней последовал бы рис, Она так прекрасна, что от нее не оторвать глаз, а за ней — хирское вино.

Хасан продолжал:

И нам раньше улыбалась жизнь, а теперь наши ноги тонут в горячим песке, А вместо благовоний мы омыты потом, который течет с шеи на грудь.

— Прекрасно! — воскликнул Валиба. У него даже голос изменился.

Только что он казался изможденным стариком, а сейчас глаза его снова блестели, он выпрямился и даже зашагал легче. Хасан задумался о том, как слово может подействовать на человека, знающего ему цену, а Валиба тем временем говорил:

— Не правда ли, сынок, мы с тобой славно подшутили над этим безмозглым стихоплетом, который вообразил, что он поэт?

Хасан отлично помнил, что случилось. Из-за него им и пришлось спешно покинуть Хиру, пешком и без денег. В последнее время его иногда охватывало необоримое озорство. Тогда накопившаяся злость прорывалась в язвительных насмешках или поступках, которые он сам не мог потом объяснить.

В такие дни ему было трудно ходить с Валибой на прием к богатым покровителям поэзии, участвовать в грамматических диспутах и поэтических состязаниях. Все казалось глупым и ничтожным. Стоит ли спорить, например, из-за того, «является ли отсутствие подлежащего подлежащим или в таких случаях подлежащее отсутствует», или «какого падежа требуют частицы „может быть“ и „возможно“»? А ведь из-за подобных мелочей насмерть враждовали почтенные седобородые мужи в Басре и в Куфе, и дело не раз доходило до драки. А однажды куфиец аль-Кисаи, славящийся вспыльчивым и упрямым нравом, ударил кого-то из своих собратьев толстой книгой «отца грамматики» Сибавейха по голове! Когда Хасан в первый раз услышал об этом, ему вспомнилось, как однажды еще в детстве он видел на площади двух лягающихся ослов. И в Коране сказано: «Ослы, навьюченные книгами». В конце концов, не все ли равно, какой падеж поставить после частицы «может быть», — в обыденной жизни нигде, ни на улице, ни в доме, никто этих падежей не употребляет.

Особенно раздражало Хасана, когда какой-нибудь заурядный поэт, обделенный талантами, но не знавший иного ремесла кроме сочинения стихов, вставал и, воздев руки, начинал свои бездарные вирши традиционным, потерявшим всякий смысл «вукуфом» — «стоянием у развалин шатра возлюбленной». Сколько раз Хасану пришлось выслушивать про истлевшие остатки, покосившиеся колышки от палатки, канавки, вырытые когда-то вокруг шатра, а ныне засыпанные песком, кучки высохшего овечьего помета, долину ал-Лива или истлевшее жилище Мей, «подобное стершимся буквам на свитке»!

Когда при нем декламировали эти сотни раз повторявшиеся у древних поэтов строки, его охватывало чувство физической тошноты; казалось, он жует густую смолу, липнущую к зубам и забивающуюся в глотку. То, что у старых мастеров было живым, красочным, полнокровным, превращалось в заумный бред. Где могли видеть такие поэты остатки кочевых шатров? О какой возлюбленной говорит этот тощий желтолицый старик с гноящимися глазами?

Однажды, когда Хасан вновь услышал нестерпимо надоевший «вукуф», он выкрикнул:

— Скажи тому, кто плачет у истлевших развалин cтоя: «Не худо бы тебе наконец сесть!»

Присутствующие на маджлисе, собрании поэтов, довольно долго молчали, а потом расхохотались, и Хасан нажил себе нового врага.

И вот сейчас, в Хире… Хасан вспоминает о своей последней выходке с какой-то странной смесью стыда и удовлетворения. Они с Валибой отправились к Абу-ль-Хасану аль-Хиляли — старому другу Валибы, который очень уважал его. Абу-ль-Хасан принял гостей с почетом, угостил их, как подобало. Вдруг Хасан увидел в нише толстую книгу. Пока хозяин дома и учитель были заняты разговором, он тихонько встал, подошел поближе, взял ее и раскрыл.

Первая страница сплошь покрыта богатым рисунком. На золотом поле вьются синие, палевые, красные и голубые узоры. Они сплетались и расходились, образуя причудливую сетку. Хасан залюбовался искусной работой. Жаль, что здесь не принято ставить имя художника — ведь его творение не уступает совершенством хорошим стихам. Переплет был исполнен с таким же мастерством. Коричневый тисненый сафьян скреплен ажурной серебряной застежкой, повторяющей узор первой страницы. Этот том — настоящее произведение искусства и стоит немало денег. Хасан, Валиба и, наверное, даже Башшар никогда не смогли бы заказать такую книгу на запись своих сочинений.

А что записано здесь? Рассмотрев переплет, он перевернул несколько листов. Какие-то стихи… Он вернулся к первой странице. На ней великолепным почерком выведено: «Диван достойнейшего мужа, светила науки и поэзии, Хамдана ибн Закарии». Заголовок тоже окружен ярко-синим сплетением на золотом фоне; такие же рисунки образуют рамку для каждого стихотворения. Хасану показалось, что зрение ему изменяет. Он протер глаза и снова посмотрел на заголовок. Имя Хамдана нагло сверкало среди лазури и золота замысловатого узора, который вдруг показался аляповатым, слишком пестрым и безвкусным.

Он хорошо знал Хамдана. Это высокий, благообразный и важный араб из знатного рода, осевшего в Хире и Куфе, бездарный поэт, собиравший у себя местных литераторов, которые усердно посещали его, привлеченные богатым угощением и подачками.

Хасан стал читать, морщась от гнева и отвращения. Ни одной свежей мысли, ни одного нового образа, бесчисленные нарушения правил, а вот и прямое воровство — строка из Башшара. И еще одна…

У него задрожали руки. Держа томик, подошел к учителю, присел рядом. Подождав, пока старшие закончат разговор, обратился к хозяину дома:

— Господин мой, я вижу у вас на почетном месте книгу достойнейшего Хамдана ибн Закарии. Вы знаток литературы и поэзии. Считаете ли вы этого человека действительно хорошим стихотворцем?

Тот замялся. Потом нерешительно проговорил:

— Хамдан подарил мне эту книгу. Он заказал переписать ее в нескольких экземплярах за большие деньги. Я принял его подарок — поступить иначе было бы невежливо, к тому же книга очень красива. Что же касается его стихов… Я нашел там некоторые прегрешения против правил, нарушение размера, не всегда употребляются правильные выражения и кое-где есть непозволительное заимствование…

— То есть, — невежливо прервал его Хасан, — вы, как и я, считаете Хамдана ничтожеством и бездарностью?

Он вдруг улыбнулся. Перед ним стоял чеканный медный кувшин для омовения рук. Хасан положил книгу на ковер и взял кувшин.

— Подобное к подобному, — задумчиво сказал он и, высоко подняв кувшин, опрокинул его. Оттуда хлынула вода и залила книгу. Валиба и Абу-ль-Хасан с удивлением смотрели на него, а он, вскочив, чтобы не замочить полы кафтана, тем же тоном продолжил:

— Ковер станет только лучше от воды, а переплет можно высушить и употребить в дело. Я надеюсь, что книга испорчена, хотя мне жаль рисунков.

После этих слов он повернулся и вышел, даже не попрощавшись, что было уж совсем невежливо.

Хасан опомнился только на улице. Ему стало стыдно. При чем здесь Абу-ль-Хасан, добрый старик, любящий его и Валибу? Разве он виноват, что Хамдан подарил ему свои безобразные сочинения? А учитель сейчас, наверное, извиняется перед хозяином за невежливость ученика! Хасан повернул к дому Абу-ль-Хасана, чтобы извиниться самому, но на пороге встретил Валибу. Он думал, что учитель станет упрекать его, но тот молчал, и только когда они подошли к постоялому двору, вздохнул:

— У Хамдана сильная и богатая родня, а слуга, который вытирал воду с ковра, раньше служил у него. Если тот узнает о твоих словах, нам придется уйти в другое место.

— Учитель, я понимаю, что был неправ, но не мог стерпеть!

— Знаю, знаю, — прервал его Валиба, — ты горяч, но в жизни не бывает так, как тебе хочется: приходится смиряться и скрывать свои чувства.

— Я не хочу смиряться! — крикнул Хасан так громко, что несколько прохожих обернулись в его сторону.

— Тише, — потянул его за рукав Валиба, — подумают, что ты пьян, и отведут к начальнику городской стражи. Идем домой, тебе надо отдохнуть и успокоиться.

 

VIII

Снова Мирбад… Кажется, людей в Басре стало еще больше, но сам город как-то полинял, съежился, потерял то, что нравилось Хасану раньше, когда он, вернувшись домой и окунувшись в знакомый лабиринт узких улиц, черпал в этом новые силы. Или сам Хасан утратил что-то: свою бездумную веселость, переполнявшую его некогда радость жизни, жадный интерес ко всему новому. Даже стихи надоели ему. Вечно одно и то же — воспоминания, восхваления, описания…

Но, беря в руки калам, он по-прежнему забывал обо всем. Стихи его становились все отточеннее, рифмы — богаче. В часы усталости и разочарования Хасану казалось, что его голова пуста, как дырявый бурдюк, что он уже высказал все, что мог, и даже Валиба не мог развеселить его. Он стал желчным и раздражительным и все чаще давал волю вспышкам гнева. Вся Басра говорила о том, как молодой поэт опозорил Акифа ал-Иджли, известного богача, который с удовольствием принимал у себя ученых и стихотворцев, надеясь, что они будут прославлять его щедрость и гостеприимство.

От кого-то Акиф узнал, что в Басре появилась новая знаменитость, и пригласил Хасана. У него в этот вечер было особенно плохое настроение. Он побывал дома, вдохнул знакомый с детства запах нищеты — мать жила в той же конуре, денег, которые давал ей старший сын, едва хватало на еду, дочери еще не вышли замуж, а младший брат Хусейн не приносил домой ни гроша. Он тоже хотел стать поэтом, прельщенный кочевой жизнью Хасана, которая казалась ему легкой и приятной. Но у него не было способностей брата, да и особым прилежанием он не отличался. Хусейн постоянно надоедал матери просьбами о деньгах, которые требовались, чтобы платить за уроки, но часто пропускал занятия и бродил по улицам вместе со своими сверстниками. Хасан много раз видел его вместе с Исмаилом Безруким, который стал предводителем «молодцов» их квартала, но бывший приятель почему-то сторонился поэта.

В тот вечер, казалось, запах, идущий с бойни, был еще сильнее, комната матери выглядела еще более жалкой, а сама мать, которую Хасан помнил еще статной и красивой, — высохшей старухой. Она что-то говорила ему, жаловалась на дочерей, на дороговизну, но Хасан не слушал ее. Ему хотелось в степь. Пусть его бьет песчаный вихрь, пусть обдувает знойный ветер, пусть хлещут потоки бурного весеннего ливня и оглушают раскаты грома. Это лучше, чем сидеть в душной лачуге, где нищета пахнет не песком, жарким солнцем и пряной травой, как у бедуинов, а гнилью и грязными тряпками.

Дверь без стука приоткрылась, и в комнату вошел Валиба. Мать закрыла лицо, встала и вышла во двор, а он уселся на ее место. Он был бледен и тяжело дышал. Посмотрев на него, Хасан протянул ему чашку с прохладной водой:

— Прости, больше в этом благословенном доме нет никакого питья.

Валиба жадно выпил воду, закашлялся и схватился за грудь. Отдышавшись, вздохнул:

— Да, верблюд стал дряхлой верблюдицей, видно, не ходить нам больше и не ездить!

Хасан с удивлением посмотрел на учителя и как будто только сейчас увидел, что перед ним старик с потухшими глазами и морщинистым лицом.

— Не грусти, учитель, мы еще пойдем вместе в Багдад, и ты победишь всех тамошних виршеплетов.

Валиба промолчал, а потом устало сказал:

— Акиф ал-Иджли приглашает нас к себе, у него будет Халаф аль-Ахмар и другие ученые и поэты. Думаю, что нам следует пойти. Кто знает, может быть, он сумеет оценить по достоинству твои стихи, которые начинаются: «О ты, кто упрекает меня за вино, — ты не друг мне!» Я считаю, что это твои лучшие стихи, да и никто из древних поэтов не создал ничего подобного. Пойдем, даже если он и не вознаградит тебя, как ты того заслуживаешь, все же развлечешься и вкусно поешь.

Хасан задумался. Ему не хотелось идти к Акифу — противно даже вспоминать его круглое, лоснящееся лицо, похожее на медный таз, его пухлые короткопалые руки, ослепляющие блеском драгоценных перстней, его визгливый и какой-то квакающий говор. Хасану всегда казалось, что голос Иджли пропитан жиром, как сдобная лепешка, и жир капает из его обладателя, пачкая все вокруг. Но куда деваться в этот вечер, когда жизнь кажется постылой? Может быть, он несправедлив к Акифу? Решительно поднявшись, Хасан произнес:

— Пойдем, учитель!

У дома Иджли было светло, возле ворот стояли чернокожие невольники с факелами, смоляные брызги летели во все стороны, к небу поднимался густой дым. В больших каменных чашах, стоящих во дворе, чадящим, но ярким пламенем горело «каменное масло» — нефть.

У коновязей слуги оглаживали коней, покрепче привязывали их, чтобы спокойно поболтать, перемывая кости хозяевам. В неровном свете блестели то мраморные плиты, которыми был вымощен двор, то подернутая легкой рябью, словно текучая кольчуга, вода бассейна.

Слуги встречали гостей по одежде — либо глубоко кланялись, либо небрежно сторонились. Хасан, усмехаясь, сказал Валибе:

— Если бы здесь собрались одни богатые кафтаны без своего содержимого, беседа стала бы куда более содержательной.

Тот молча кивнул, и они прошли мимо слуг, почти не обративших на них внимания.

Хозяин стоит у дверей и приветствует входящих. Почти все гости в богатой черной одежде — ведь этот цвет избран Аббасидами, а здесь все верные сторонники потомков пророка. Кафтаны затканы и вышиты серебром, золотом, усажены жемчугом и дорогими камнями.

Большая зала освещена узорными светильниками. Они не чадят, в них налито лучшее масло. «Вот бы мне хоть один такой для ночной работы», — подумал Хасан. Слуга подвел Валибу и Хасана к нижнему краю огромного ковра. И при светильниках видно, что ковер глубокого синего цвета, а узоры отливают мягкими тенями. По краям разбросаны парчовые подушки, затканные изображениями причудливых цветов и ярких птиц.

— Наверное, подушки самого пророка, которые набила его супруга, «мать мусульман» Аиша, были попроще, чем эти, — сказал Хасан, усевшись на ковер, пушистый ворс которого ласково поддался под ним, и подложив под локоть подушку.

— Что ты сказал? — переспросил Валиба.

— Я вспомнил один из хадисов, передаваемых о посланце Аллаха. Рассказывают, что однажды он вошел к себе и увидел кусок ткани с изображением людей и зверей. Он побледнел, закрыл лицо руками и спросил Аишу: «Что это такое?» Та ответила: «Я хочу сделать из этой ткани подушку и набить ее, чтобы посланец Аллаха мог прилечь». Тогда пророк воскликнул: «Разве ты не знаешь, что в день Страшного Суда Аллах велит всем, кто создавал изображения, дать им живую душу, а так как они не смогут сделать этого, то будут ввергнуты в геенну огненную и там подвергнутся страшным мукам». Я увидел эти подушки, вспомнил хадис и подумал, что у пророка не было таких.

— Да, да, — ответил Валиба. — К тому же в Благородном Коране говорится: «Не ешьте на золоте и серебре», а наш хозяин подает своим гостям — тем, что поважнее и побогаче, — еду в серебряных блюдах. Не пировать ему в раю с бедняками.

— Ибо, — подхватил Хасан, — указано: «Большая часть обитателей рая — бедняки, а большая часть обитателей ада — женщины». Но я не прочь оказаться в обществе обитателей ада, и пусть все благочестивые остаются в райских кущах, как я сказал в своих стихах: «Отправляйся в кущи рая и оставь меня в аду».

Валиба приложил палец к губам.

В это время слуги стали вносить еду — жареных индеек и фазанов, ароматный рис, дымящийся на огромных блюдах, которые с трудом несли по трое поваров, мягкие лепешки, подливу в фарфоровых чашках. По залу разнесся аромат жареного мяса, шафрана, пряностей, свежевыпеченного хлеба.

— Вот где высшие блага, ниспосланные Аллахом, — вздохнул Валиба, разламывая пшеничную лепешку и погружая ее в подливку. — Эти блага поистине вечны и непреходящи, но обладателем их не всегда бывает праведник!

Хасан молча ел, не глядя по сторонам. Он машинально разламывал лепешку на мелкие куски, как того требовал обычай, подбирал ими подливку, обглодал куриную ногу, которую подал ему Валиба.

Невольники убрали остатки еды со столиков, принесли большие медные тазы для омовения рук, поставили шербет, фрукты и сладости. Вдруг Хасан, погруженный в полудремоту, услышал свое имя. С верхнего конца ковра его окликал хозяин дома. Его Круглое лицо Иджли лоснилось и, казалось, стало еще круглее и жирнее.

— Почтенный Абу Али, — обратился он к юноше, — мы слышали, что ты, хотя еще молод, но богато одарен Аллахом. Не прочтешь ли ты что-нибудь из сложенных тобой стихов?

Хотя Хасан ждал этого, у него засосало под ложечкой. Не очень хотелось читать свои стихи сейчас, когда немного утихла тоска и голова слегка кружилась от сытости. Но отказаться было нельзя — надо платить за свежие лепешки и душистый рис. Он стремительно поднялся и, немного отойдя, прикрыл глаза, чтобы не видеть Иджли. Усилием воли изгнав из памяти даже воспоминание о нем, начал:

— О ты, кто упрекает меня за вино — ты не друг мне! Не брани меня за сестру души моей, Не брани меня за напиток, что очаровал меня, Показав истину в одеянии лжи!

Он читал нараспев тем напевом, которым сказители читают стихи древних, и от строки к строке собственные стихи все больше захватывали его.

Когда он кончил, все молчали еще несколько секунд, потом зашумели, громко выражая восторг. Иджли хлопнул в ладоши: на его среднем пальце загорелся темным огнем большой рубин. Глаза Хасана невольно остановились на камне — вот бы получить этот перстень! Если его продать, можно жить безбедно несколько месяцев. Но Иджли крикнул:

— Эй, Ахмад, принеси тот кошелек, что я приготовил утром, и вручи этому молодому поэту — он развеселил и утешил нас.

Вошел чернокожий невольник, такой же надменный, круглолицый и жирный, как и его хозяин. Подойдя к Хасану, он, даже не поклонившись, не отдал, а как-то сунул ему тощий кошелек, в котором звенело несколько монет. Хасан с удивлением смотрел на хозяйский дар; он видел, что Валиба беспокойно ерзает на ковре, опасаясь какой-нибудь выходки ученика. Внезапно Хасану стало весело. Он усмехнулся, с глубоким поклоном принял кошелек из рук испуганно отступившего невольника, а потом очень вежливо обратился к хозяину:

— О почтенный господин, твоя награда так щедра, что я сочту себя наблагодарным, если не воздам жемчугом моих стихов за серебро твоего кошелька.

Хозяин милостиво кивнул:

— Мы слушаем тебя!

Валиба, не ожидая ничего доброго, изо всей силы потянул Хасана за полу, так что он пошатнулся. Но выдернул одежду из рук учителя, выпрямился и начал:

— О достойнейший, я вижу твое лицо, подобное круглой луне, Я вижу твой полный стан, хотя кошелек твой худ. И я не знаю, на что годится твое лицо. Господь сотворил тебя, но забыл посыпать сахаром или посолить. Видеть тебя тяжелее, чем сдвинуть гору Сахлан, А твое лицо подходит больше всего для того, чтобы нагадить на него.

Не обращая внимания на поднявшийся шум, Хасан подхватил учителя и быстро вышел, отталкивая сбежавшихся слуг. Акиф не решился приказать своим стражникам задержать или избить гостя — он знал, что только подольет масла в огонь. Все равно завтра все в Басре будут знать эти стихи, ведь кто-нибудь из присутствующих обязательно проговорится: среди гостей немало его врагов, даже сейчас он слышит приглушенные смешки.

— Проклятый поэт, он испортил нам пир и беседу! — говорили Акифу сидящие с ним рядом друзья, а он, скрывая злость и досаду, старался успокоить присутствующих:

— Садитесь, достойные гости, пусть вас не смущает лай одного из басрийских псов, платящих злом за добро! Сейчас я прикажу своим танцовщицам, и они повеселят вас своей пляской.

Чтобы замять скандал, Акиф приказал евнуху привести Якут — прославленную танцовщицу, купленную им за пять тысяч дирхемов, которую он никогда не показывал раньше. Пир продолжался.

Тем временем Хасан, — он все же опасался, что хозяин пошлет вслед за ним дюжих нубийцев, — быстро шел по улице и почти тащил за собой Валибу. Старый поэт задыхался и кашлял так, что текли слезы.

— Погоди! — наконец сказал он. — Если ты проявил храбрость льва, не примешивай к ней трусости зайца. Если Акиф захочет отомстить нам, он сделает это в любое время. Он сможет послать слуг с палками к тебе домой, они будут ждать тебя там. Если ты не появишься, они вернутся к хозяину. Пойдем к Халафу, там никто не будет искать тебя.

Кровь бросилась в лицо Хасану, стало трудно дышать, глаза будто вылезли из орбит.

— Что с тобой? — испуганно спросил Валиба, посмотрев на ученика. — Ты весь красный, может быть, у тебя лихорадка?

Испуг Валибы развеселил Хасана, он перевел дух и усмехнулся:

— Нет, учитель, просто мне показалось, что у меня в руках толстая палка вроде пастушеской и я раскроил ею череп этому жирному барану.

— Пойдем скорее, — поторопил его Валиба. Теперь в его голосе слышалась жалость. — Халаф, наверное, скоро вернется, ведь у него есть мул, он не должен ходить пешком, как мы, жалкие грешники, прогневавшие Аллаха своим длинным языком.

Но Хасан все стоял, у него дрожали колени. Он не боялся уже, что на него нападут здоровенные невольники Акифа, его вдруг охватила слабость, тошнота подкатила к горлу. Валиба взял ученика за руку и почти насильно потащил его улице.

Очнулся Хасан только в доме Халафа аль-Ахмара. Он будто увидел себя со стороны — тощий невысокий человечек с реденькой бородкой и жидкими усами, в неприглядном кафтане, мнящий о себе невесть что. Пора бы смириться, признать свое ничтожество, не вести себя, как драчливая перепелка. Смех берет смотреть, как эта крошечная птичка, топорща перышки, бросается в драку. Хасану казалось, что он очень похож на перепелку, взъерошившую серое оперение.

Из задумчивости его вывел голос Халафа, разговаривающего с Валибой. Они старались не обращать внимания на юношу, но время от времени, не удержавшись, поглядывали на него. Увидев, что Хасан смотрит в их сторону, Халаф сказал:

— Ну, слава Богу, ты очнулся, а я думал, что придется звать лекаря отворять тебе кровь. Не думай ни о чем, лучше займемся выбором имени для тебя. Тебя ведь знают уже повсюду в Басре под именем Абу Али, но разве это имя для поэта! Сколько в Басре и в других городах людей, которых зовут Абу Али! Надо выбрать такое имя, чтобы тебя можно было отличить из тысяч! Мы ведь с тобой оба йеменских племен, наши предки были царями и сыновьями царей еще тогда, когда эти надутые потомки Аднана поклонялись барану с золочеными рогами и не могли отличить правое от левого и ног от хвоста!

Валиба прервал Халафа:

— Пусть Абу Али выберет себе имя одного из йеменских царей. Расскажи нам о них!

— Ну что же, — задумчиво погладил бороду Халаф, — о йеменских владыках есть что рассказать. Вот, например, Зу Язан, могущественный царь, прославившийся битвами с эфиопами. Я могу рассказать о нем или о его сыне Сайфе, о котором сложено множество легенд и преданий, или о Зу Нувасе, «огненном царе», о чьей жестокости передавали известия из поколения в поколение.

— Расскажи о нем, — прервал Халафа Хасан — ему понравилось звучание имени царя, в этом имени было что-то певучее и торжественное.

— Хорошо, сынок, слушай, я буду говорить так, как слышал от одного из сказителей Бану Химьяр, некогда великого племени, породившего Зу Нуваса, а ныне прозябающего в ничтожестве. Но сказано ведь:

Не верь времени, даже если оно спрятало зубы и когти, Настанет пора — и оно вонзит их в тебя.

Царь Зу Нувас был великим воителем и отличался доблестью и пылким нравом. Не раз обнажал он клинок против исконных врагов — эфиопов, высаживающих свои полчища на берегах Острова арабов, не раз поражал их предводителей. Цари великого Ирана, враги эфиопов, старались заслужить его дружбу и посылали ему богатые подарки — чистокровных коней, выращенных в Мавераннахре, золотые и серебряные чеканные чаши, кольчуги, кольца которых были сплетены так мелко, что напоминали глаза муравьев. Но эфиопы захватили город Неджран, жители которого были христианами, как и эфиопы, и укрепились там. Царь Зу Нувас собрал химьяритов и осадил город, обещая жителям помилование, если они изгонят чужеземцев. Когда же люди Неджрана отказались выдать единоверцев, Зу Нувас выкопал вокруг города глубокий ров, наполнил его хворостом и поджег. Огненное кольцо охватило Неджран, и в жарком огне сгорели и горожане, и их чужеземные друзья, а Зу Нуваса прозвали с тех пор «огненным царем» в память пламени, поглотившем этот город.

— Зу Нувас… — задумчиво сказал Хасан. — А если мне назваться Абу Нувасом? Такого имени не было еще ни у одного из поэтов. К тому же этот царь — йеменский герой, и мне не стыдно называться его именем. Правда, он был жесток, но кто из воинов и царей не проявляет жестокости? Даже сам пророк приказал перебить всех мужчин в селениях Фадах и Хайбар, которые не хотели сдаться добром. Слышишь, Халаф, я выбираю себе имя Абу Нувас. Когда будешь говорить о моих стихах, называй всегда только это имя.

Увидев, как оживился Хасан, Халаф и Валиба переглянулись.

— Новое имя — новая жизнь, — сказал Валиба. — Бог даст, с ним к тебе придет счастье и удача, как неизменно удачлив был царь Зу Нувас, один из твоих предков.

Халаф позвал невольника и приказал приготовить комнату для гостей. Хасан и его учитель решили пожить у него несколько дней. Когда они ушли, Халаф приказал подать бумагу, калам и чернильницу и написал Мухаммеду ас-Сакафи, своему старому другу, обедневшему, но влиятельному любителю поэзии, который не раз принимал у себя Хасана и Валибу: «Хвала Аллаху, Господу миров, Создателю и Зиждителю, у Которого нет подобия и товарища». А затем: «На пиру, устроенном Акифом аль-Иджли, напыщенным глупцом, полагающим себя знатоком науки и красноречия, известный тебе поэт Абу Али Хасан Басрийский, принявший ныне имя Абу Нувас, не получив вознаграждения за свои прекраснейшие стихи, сложил сатиру на хозяина. Клянусь Аллахом, это остроумнейшая насмешка, и если бы не недостаток времени, я написал бы их тебе в этом письме, чтобы позабавить тебя. Но сейчас я прошу тебя отвести беду от поэта, которого стерегут рабы Акифа. Твоего слова будет достаточно, чтобы удержать этого глупца аль-Иджли от необдуманных поступков. Следует также напомнить ему, что стихи Абу Нуваса стали известны Абу Муазу, отозвавшемуся о них с одобрением и осведомившему о них повелителя правоверных. Привет тебе».

Написав письмо, Халаф посыпал его из песочницы просеянным белым песком, свернул, связал толстой шерстяной ниткой, на концы ее накапал сургуча, растопленного на свече, и запечатал своим перстнем. Только когда невольник, сунув в рукав запечатанное письмо, ушел, Халаф немного успокоился. Он очень любил Хасана, своего одноплеменника, в жилах которого текла благородная кровь йеменитов, считал его самым талантливым из всех нынешних молодых поэтов и часто прощал дерзости. Если бы Халаф мог, он избавил бы Хасана от всех мелочных забот и огорчений, но он сам был беден и не мог спасти молодого поэта даже от палок рабов Иджли. «Хасану надо уехать из Басры, — думал он. — Басра стала захолустной окраиной. Ему надо в Багдад, где кипит жизнь, где он найдет и достойных соперников, и друзей. Впрочем, друзей будет немного: зависть не оставляет места дружбе».

 

IX

В доме Халафа спокойно, ничто не тревожит гостей, будто они отгорожены от света. На третий день хозяин успокаивает Хасана — все улажено. Иджли, конечно, не забыл оскорбления, но после заступничества Мухаммеда побоится трогать поэта. Теперь им можно оставить его дом.

— Пойдем к Болотам, — предлагает Хасан.

Болота — в предместье Басры. Правда, там немного пахнет терпкой камышовой гнилью: но когда дует береговой ветер, прохладнее места в городе не найти. Сюда не добирается запах боен, только скользят по зеленой воде маленькие челноки «озерных арабов», живущих на островках среди финиковых пальм. Горожане любят тут отдыхать, и в праздничные дни на Болотах можно увидеть немало лодок. В них сидят щеголи в туго затянутых кафтанах и высоких шапках, обмотанных чалмой из тонкой индийской ткани, певицы в прозрачных покрывалах. Дюжие гребцы налегают на весла, обдавая брызгами проплывающие мимо лодки. Начинается шум и брань, гребцы изощряются в придумывании знаменитых басрийских ругательств.

Но сегодня не праздничный день, и Хасан надеется, что сможет отдохнуть. Как узники, выпущенные из тюрьмы, медленно идут они с Валибой по улицам. Дует береговой ветер. На великой реке Шатт аль-араб волны легко подбрасывают суда и лодчонки, белые паруса выгнулись, будто надутые щеки ветра, камыши качаются тонким станом, словно танцовщицы на пиру. Все это помимо воли Хасана запечатлевается у него в глазах, будит воспоминания, и слова еще не сложенных стихов пляшут на языке, как лодки на воде.

Все ближе подходят они к Болотам. Но настроение Хасана вдруг портится.

— Проклятые рогачи, лучше бы мне встретиться с дьяволом, — говорит он с досадой сквозь зубы.

— Откуда здесь стражники? — удивляется Валиба. — И кафтаны у них черные: это стражники самого халифа!

У самой воды, так, что копыта коней погружены в тину полукругом стоят всадники. Хасан невольно залюбовался. Высокие, статные скакуны, стройные наездники, неподвижно, как каменные, сидящие в седлах, блеск атласной шерсти коней, черные кафтаны и чалмы на фоне зеленой воды… Вымуштрованные кони стояли почти неподвижно, лишь иногда выдергивая увязшую ногу, легонько звеня обручем, а лица всадников, казалось, были похожи друг на друга.

— Зачем они здесь? — повторил Валиба.

Но тут они услышали далекую дробь барабана. Звуки шли от реки и постепенно все приближались

- Корабль халифа!.

Вниз по реке медленно двигалось украшенное разноцветными шелковыми полотнищами судно. Оно шло на веслах. Два их ряда двигались безостановочно и мерно. «Как ноги сороконожки или скорпиона», — машинально отметил Хасан. Паруса опущены и подвязаны тугими плотными складками. На бортах с обеих сторон возвышались громоздкие сооружения — «огненные машины» для метания горящей нефти, стояли сосуды с горючей смесью из крепко обожженной глины. Это был «харрака» — большой военный корабль халифа аль-Махди. Хасан слышал о нем, но никогда еще не видел.

За то время, что они провели в доме Халафа, Хасан не получал никаких вестей — хозяин ничего не говорил гостям, чтобы понапрасну не тревожить их. Он лишь вскользь упомянул о том, что вазир халифа, Якуб ибн Дауд, которого Башшар зло высмеял когда-то за скупость, донес аль-Махди о том, что поэт сложил дерзкие и крамольные стихи:

«О сыны Умеййи, встаньте, как долго вы спали! Истинным халифом стал Якуб ибн Дауд. О люди, пропала ваша держава, ищите Халифа, наместника Аллаха, между бурдюком и лютней».

Осторожный Халаф говорил, что вряд ли Башшар осмелился сложить такие стихи, что это клевета. Но Хасан сразу понял — это стихи Абу Муаза: кто еще может так тонко, в четырех стихах, осмеять и властолюбивого временщика Якуба ибн Дауда, и лицемерного халифа, «ревнителя ислама», запретившего Башшару писать любовные стихи! Всем известно, что Махди хорошо знает вольные стихи слепого поэта, и на его пирах невольницы поют только их. Что же касается запретного вина, то халиф лучше других знаком с его вкусом — ведь никто не осмелится дать самому повелитель правоверных пятьдесят кнутов за пьянство.

Еще Хасан слышал, что новый халиф поклялся не оставить в живых ни одного «зиндика» — еретика, и назначил на должность их гонителя, «сахиб аз-занадика», человека, известного своей жестокостью.

Но Махди был далеко, и Хасану казалось, что его это не касается — он ведь не придворный и не еретик, ему нечего надеяться на милость повелителя правоверных, бояться меча или костра. Правда, некоторые говорят, что его винные стихи могут навлечь на него гнев набожных мусульман, но вряд ли им заинтересуется сам халиф или «гонитель еретиков» Ибн Нахик, он для них слишком мелкая дичь!

Мысли Хасана были прерваны барабанным боем, который неожиданно стал нестерпимо громким. Хасан поднял глаза. Корабль халифа проходил мимо него. Вдруг Валиба схватил Хасана за руку. Его губы шевелились, но в грохоте барабанов ничего не было слышно. Потом Хасан увидел то, что поразило учителя. На палубе «харраки» в высоком кресле сидел человек в сверкающей на солнце одежде. Хасан успел увидеть негустую черную бороду, худощавое лицо с орлиным носом, лихорадочно блестевшие глаза. А перед ним — невысокий коренастый человек, высоко поднимая кнут, с силой опускал его на спину лежащего на палубе. Рядом стоял кто-то, скрестив руки на груди и повернув лицо к халифу. Брызги крови летели на палубу, и Хасану казалось, что она вся залита кровью. Тот, кого избивали, был неподвижен. Если он и кричал, то его стоны заглушал грохот, издаваемый четырьмя барабанщиками, стоявшими за креслом.

Неожиданно они разом опустили руки. Стало так тихо, что Хасану показалось — он оглох. Чернобородый человек что-то сказал стоящему рядом с ним, поднялся и, повернувшись, направился к шелковому полосатому шатру, стоящему на палубе. Тут только Хасан услышал, что Валиба шепчет:

— Это сам халиф аль-Махди, а тот, что рядом с ним — Ибн Нахик, я видел его раньше, не дай нам Аллах встретить его еще раз! Они убили кого-то, да не пошлет Аллах милости убийцам и насильникам!

Корабль подошел совсем близко к берегу. Хасан и Валиба услышали, как один из барабанщиков сказал другому:

— Проклятый безбожник, он даже не сказал: «Во славу Аллаха!» — как требует обычай, а когда его стали заставлять, ответил: «Нечего славить Аллаха за такое угощение!»

Второй барабанщик сплюнул на палубу в знак презрения к убитому и добавил:

— Эти басрийцы все такие безбожники, и разбойники к тому же!

Тут он заметил Хасана и его учителя и крикнул:

— Эй вы, получайте вашего Абу Муаза, его душа уже отлетела в худшее изо всех мест — в геенну огненную.

Хасан бросился к воде, но один из конных стражников оттолкнул его древком копья:

— Пошел прочь, не то и с тобой будет то же!

На корабле к телу подошли двое, раскачали его и бросили в воду. Убитый упал далеко, почти у самого берега, а стражники подцепили его копьями и подтащили ближе.

— Пусть гниет здесь, — крикнул один из них. — Неверной собаке, еретику, подобает истлеть в болоте!

Корабль отплыл. Отряд всадников двинулся по берегу вслед за ним, а Валиба и Хасан бросились к убитому. Они перевернули тело, и Хасан отпрянул. Он узнал изуродованные бельмами глаза, лицо, теперь искаженное судорогой — это действительно был Башшар ибн Бурд, Абу Муаз, величайший поэт Басры и Багдада, чьих насмешек боялись больше, чем немилости халифа, чьи стихи о любви были известны всем, кто говорил и понимал по-арабски.

— Не может быть… — шептал Валиба дрожащими губами, стараясь вытащить грузное тело старика на берег. Ноги Валибы скользили, полы одежды намокли. Наконец, выбившись из сил, он сказал Хасану:

— Сынок, беги в Басру, найди кого-нибудь из сыновей или родичей Абу Муаза и возвращайся скорее сюда.

Хасан, не глядя под ноги, пустился бежать. Его охватила слабость, в глазах темнело, мокрая от пота одежда прилипла к телу. Он еще полностью не осознал, что случилось. Несколько минут назад они с учителем спокойно гуляли, наслаждаясь прохладой берегового ветра, а теперь все так, будто «небо кусками обрушилось на землю», как сказано в Коране.

— О, господин мой, о господин! — услышал он, когда подбегал к дому Абу Муаза, вытирая залитое потом лицо. Кто-то опередил его. Наверное, один из рыбаков, проплывавших мимо, увидел тело убитого, узнал его и по каналу добрался до Басры более коротким путем. Хасан почувствовал облегчение — не ему придется передать семье Абу Муаза горестное известие.

Он повернулся и хотел уйти; к нему подошел высокий белобородый старик.

— Что стряслось в доме Абу Муаза? Кто-нибудь умер? — спросил он.

Хасан хотел остановиться и рассказать, что случилось, — ему просто необходимо было сделать это, чтобы разделить с кем-нибудь — кем угодно, сжимавшую горло тоску, но тут он увидел выезжающих на середину улицу стражников. Опять они! Один, узнав Хасана, едва не наехав на юношу, угрожающе сказал:

— Ты, молодец, что-то слишком часто попадаешься нам на пути, это может плохо кончиться для тебя!

Потом, обратившись к собравшимся у ворот соседям Абу Муаза, крикнул:

— Эй, люди, повелитель правоверных запретил вам провожать на кладбище тело этого еретика, пусть его хоронят только родичи, если только еретики признают законы родства, а вы расходитесь по домам, чтобы на вас не обрушился гнев халифа!

Напуганные соседи стали расходиться. Хасан, которого белобородый старик взял за рукав, тихонько освободил руку и пошел вместе со всеми. И только дойдя почти до своего дома, вспомнил о своем учителе — он ведь оставил его одного на Болотах!

Когда он вернулся туда, уже наступил полдень. Солнце нестерпимо палило, ветер утих, и от камышей несло сладкой гнилью. Валибы не было, влажная земля поглотила все следы, будто здесь ничего не случилось.

Хасан оглянулся и увидел неподалеку камышовую хижину, не замеченную им раньше. Может быть, учитель зашел туда, чтобы укрыться от полуденного зноя, может быть, живущие здесь рыбаки позвали его? Валибу многие знали в Басре, особенно на Болотах, — в молодости он водил дружбу со старейшиной рыбаков, таким же гулякой и безбожником, как и он когда-то.

Хасан направился к хижине. Снова поднялся ветер, зашелестели камыши, зашумели жесткие листья пальм, которые росли за хижиной. Еще не зайдя внутрь, Хасан увидел учителя, он лежал на циновке, укрывающей земляной пол, голова его была как-то странно закинута. Хасан бросился к Валибе. Сев на пол, положил голову учителя к себе на колени. Валиба открыл глаза:

— Не бойся, сынок, я жив, пока не попал в руки Ибн Нахика. Мне стало нехорошо, и я потерял сознание. Один рыбак из озерных арабов, — они дальние родичи нашего племени, — отнес меня сюда, в свое жилище, а сам пошел за лекарем, чтобы тот пустил мне кровь. Иди, я отдохну здесь, у рыбаков. У них прохладнее и тише. Я не хочу возвращаться сейчас в Басру.

Вечер был душен, воздух, казалось, забивал горло, дышалось с трудом. Хасан всю ночь проворочался на жесткой постели и заснул лишь под утро. Следующий день он провел дома в полузабытьи, потом вспомнил, что еще Халаф передал ему просьбу — написать «риса» на смерть Юсуфа ас-Сакафи, старейшины племени Сакиф. Надо было приниматься за работу. Хасан взял калам и начал:

Слезы льются потоком, не останавливаясь и не переставая…

Мало-помалу работа захватила его, он забыл, кому посвящаются стихи, и, казалось ему, оплакивает все несчастья разом — убитого Абу Муаза, больного Валибу, рано состарившуюся мать, свою бедность и беспомощность.

Он заметил, что наступил вечер только тогда, когда мать принесла чадящий светильник. Оторвавшись от бумаги, Хасан поморщился от едкой гари:

— Неужели у нас в доме нет масла получше?

И сразу же пожалел: начались привычные жалобы на бедность, скудность достатка, беспутство младшего сына, на то, что дочери еще не выданы замуж, а он столько лет провел в ученьи и не может покормить семью…

Он молча слушал мать. Чувствуя, как сердце наполняется глухим отчаянием, от которого хочется разбить голову о камень или всадить нож в грудь, Хасан свернул бумагу, с готовым «риса», и вышел из дому.

В доме Сакафи все еще вопили и плакали, шел третий день после похорон. Хасана проводили в покои, где находился хозяин.

Во внутреннем портике, окружавшем заросший пальмами и цветами двор, Хасан увидел нескольких молодых невольниц. Одна из них, в оранжевом платье, причитала, легко ударяя себя по щекам кончиками пальцев. Платье бросало огненные отблески на ее смуглое лицо, белки глаз казались ослепительно-яркими, окрашенные хной тонкие пальцы походили на продолговатые виноградинки или плоды униаба. Было что-то особенно грациозное в этой девушке — длинная округлая шея, гладкая кожа, прямые брови. Проходя мимо нее, Хасан замедлил шаг. Она опустила покрывало, но не очень спешила и бросила на юношу быстрый взгляд. «Глаза, как нарциссы», — подумал Хасан и, невольно обернувшись, увидел, что она смотрит на него из-под покрывала и улыбается. Хасан рассердился: эта девочка в оранжевом платье смеется над его молодостью и редкими усами! Но улыбка смуглой невольницы была не злой, не насмешливой, а по-детски доверчивой, от нее сладко защемило и забилось сердце.

— Пойдем, господин, наш хозяин ждет тебя, — торопил слуга.

Хасан вошел в богато убранную комнату. На возвышении сидел Абд аль-Ваххаб ас-Сакафи, друзья его покойного отца, старейшины и уважаемые люди племени.

Хасана встретили вежливо, усадили, правда, не рядом с хозяином, но на почетном месте, неподалеку от шейхов рода Абд аль-Ваххаба. Гости сидели молча, лишь изредка бормотали благочестивые утешения. Слуги подали мясо и разные приправы, свежий пшеничный хлеб, потом фрукты и сладости.

Поев, гости опять забормотали. Хасан прислушался. Из внутренних покоев доносились причитания плакальщиц, и ему казалось, что он различает голос смуглой девушки в оранжевом платье.

«Сейчас, кажется, настало время для „риса“», — решил он и, дождавшись, пока гости умолкнут, обратился к хозяину с обычным утешением, а потом начал читать. Его слушали внимательно, некоторые гости даже покачивались в такт: видно, стихи удались. Хозяин молча плакал, не вытирая глаз.

Когда Хасан кончил читать, гости зашумели:

— Ты хорошо описал достоинства нашего шейха Мухаммеда, да пребудет он вечно в милости Аллаха! Он был опорой и защитником нашего рода, пусть приблизит его Аллах к своему престолу!

— Поистине, хоть ты и молод, мастерство твое таково, что слова проникают прямо в сердце!

В дальнем конце комнаты колыхалась занавеска — женщины столпились за ней и молчали, пока поэт декламировал, а когда он кончил, снова раздались причитания. Потом плакальщицы замолчали, и только один голос, мелодичный и свежий, продолжал жаловаться на горе рода Абд аль-Ваххаба, потерявшего лучшего из своих мужей.

— Да благословит Аллах твои уста, Джинан! — сказал хозяин и, сняв с пальца перстень, бросил его плакальщице. Занавеска немного отошла, рука в оранжевом рукаве взяла кольцо.

Ее зовут Джинан! «У нее глаза, как нарциссы, а пальцы, как виноград, она смугла, как грустная луна, взошедшая на похоронах», — подумал Хасан. Он прошептал:

— Я видел смуглую луну, взошедшую на похоронах, Она источала жемчуг слез из нарциссов очей И била розу щек виноградинками пальцев.

Старик из рода Абд аль-Ваххаба, сидевший рядом с Хасаном, расслышал стихи, укоризненно покачал головой, но тут же, нагнувшись к Хасану, шепотом спросил:

— Чьи это стихи, молодец?

У старика маленькие лукавые глазки, добродушное лицо, видно, что ему очень хочется узнать имя стихотворца.

— Я только что сложил их, увидев одну из плакальщиц-невольниц хозяина по имени Джинан.

— Да благословит Аллах твой разум! — сказал старик так громко, что на них оглянулись. — Скажи мне еще раз эти стихи!

Хасан повторил их, а старик с удовольствием шевелил губами, запоминая слова.

Гости стали расходиться. Хозяин хлопнул в ладоши, и седобородый прислужник с глубоким поклоном подал Хасану на чеканном серебряном блюде расшитый бархатный кошель:

— Хозяин просит тебя взять кошелек вместе с этим блюдом, сработанным так же искусно, как твои стихи.

Хасан покраснел. Он еще не получал таких богатых подарков. Значит, правду говорит пословица, что Сакиф — одно из самых благородных арабских племен! Он принял из рук слуги тяжелое блюдо и хотел поблагодарить щедрого хозяина, но тот предостерегающе поднял ладонь:

— Скажи мне лучше, Абу Нувас, что за стихи ты говорил шейху Абд аль-Муниму, твоему соседу? Он большой любитель поэзии и знает наизусть великое множество касыд древних поэтов. Сядь рядом со мной и скажи мне их.

Хасану пришлось еще раз повторить стихи о Джинан, но он не сказал хозяину, по какому поводу сложил их — боялся, что тот накажет невольницу за то, что она показалась чужому человеку.

Сакафи осыпал его похвалами и обещал свое покровительство.

Выйдя из зала, Хасан снова прошел через портик. За одной из колонн, где был установлен факел, снова мелькнуло оранжевое платье. Прошелестел тихий смех, зазвенели ножные браслеты.

— Это ты, Джинан? — спросил он вдруг охрипшим голосом.

Она не ответила. Заколыхалось пламя факела. Она хотела убежать, но Хасан успел поймать край покрывала. Девушка остановилась. Он хотел сказать ей, как прекрасны ее глаза, похожие на нарциссы, но издалека послышался шум шагов. Тогда, ощупью найдя руку девушки, неподвижно стоявшей рядом с ним, он положил ей в ладонь тяжелый кошелек.

— Пусть твои браслеты звенят не серебряным, а золотым звоном, — прошептал он быстро и вышел.

Войдя в свою комнату, где все еще чадил светильник, он молча протянул матери гладкое, блеснувшее в полутьме блюдо. Та только ахнула, разглядывая тонкую чеканку:

— Откуда у тебя это, сынок?

— Подарок ас-Сакафи, — с нарочитой небрежностью ответил Хасан и лег, отвернувшись к стене.

Он не хотел никого видеть, чтобы не спугнуть стоящий перед глазами образ Джинан. Значит, не зря так часто писали древние о видении любимой, витающем над изголовьем:

«Блеснула молния на заре из тяжелых туч — На заре меня посетило видение — образ Суад!»

— так писал его любимый поэт аль-Аша. Хасан думал, что не уснет всю ночь, но усталость и духота сморили его, и он забылся сразу же, как, затрещав, погас пустой светильник.

Разбудил его стук в ворота. Скрип створок, незнакомый женский голос. К нему подошла мать:

— Вставай, сынок, у меня добрая весть для тебя!

Открыв глаза, Хасан увидел в ее руках узелок. Она положила его на постель и, развязав, восхищенно вскрикнула: там был оранжевый шелковый платок, вышитый разноцветными нитками крученого шелка. Под платком — бархатный кошелек, подаренный вчера Хасану и еще записка, свернутая в трубочку, перевязанная зеленым шнурком и запечатанная воском. Мать посмотрела на сына, улыбнулась и вышла, а Хасан, сняв воск, развернул записку:

«Да не пошлет Аллах привета тому, кто обеспокоил девичье сердце. А затем: из твоего подарка я взяла один золотой динар на память, а тебе посылаю этот платок. Да не благословит тебя Аллах за то, что ты ославил меня среди жителей Басры — ведь слуги нашего дома уже разнесли твои стихи по площадям и рынкам. Я буду сегодня в полдень в лавке Симона-еврея, ювелира, на площади Мирбад. Оставайся с миром».

Хасан вскочил с постели и бросился к дверям. Во дворе хлопотала мать у очага.

— Кто принес письмо? — спросил Хасан.

— Не знаю, какая-то старуха, видно, из богатого дома. Лучше бы тебе не связываться с толстосумами, сынок, только Аллах знает, что у них на уме.

Не отвечая, Хасан развязал кошелек, вынул несколько монет — все полновесные золотые динары — и отдал остальное матери.

— Что это? — посмотрела она на него со страхом. — Неужели за твои стихи?

— Не бойся, мать, — засмеялся Хасан. — Я не умею убивать людей, иначе служил бы в стражниках.

Отломив кусок черствой вчерашней лепешки, он наскоро прожевал ее, запил водой и отправился на Мирбад. Правда, до полудня еще далеко, но Хасан так давно не приходил на площадь, что его тянуло побыть на людях, отдохнуть от одиночества.

Несмотря на ранний час, здесь было людно и шумно. Вот и лавка ювелира Симона-еврея. Он уже на своем месте, раскладывает золотые и серебряные украшения — перстни, кольца, запястья, ножные браслеты, украшенные персидской бирюзой, розовыми горными рубинами из дальней страны Бадахшан, сердоликом и жемчугом. Любуясь украшениями, Хасан несколько раз прошел мимо лавки, и Симон подозрительно покосился на него. Усмехнувшись, Хасан пошел в другую сторону, на тот край Мирбада, куда выходили балконы дворцов знатных басрийцев.

На площадь выехала шумная ватага всадников. Кони были рослые и холеные, в дорогой сбруе, сверкавшей серебряными и золотыми бляхами и самоцветами, увешанной кистями и бахромой. Веяли пышные страусовые перья. Среди всадников Хасан узнал Аджрада — самого бесшабашного гуляку в Басре. Все знали, что он был влюблен в Амину, дочь знатного араба из вакафитов, и каждое утро проезжал перед ее балконом. Набожные люди осуждали его за беспутство, но Аджрад знатен и богат, и отцу Амины приходилось терпеть позор.

Впереди ехал красивый юноша в черном бархатном кафтане и черной чалме. Спутники обращались к нему с подчеркнутым почтением. Всадники несколько раз проехали мимо балкона Амины, потом повернули и направились в сторону Хасана.

— Привет тебе! — вдруг крикнул Аджрад, осадив перед ним коня.

Тот удивленно поднял голову. Его окружали наездники, один наряднее другого, и все смотрели на него внимательно и дружелюбно.

— Это ведь ты — поэт Абу Нувас, который сложил стихи о вине и плакальщице?

Хасан кивнул. Всадники одобрительно зашумели, а Аджрад сказал:

— Приходи в винную лавку сирийца Юханны, мы будем ждать тебя там.

Они двинулись дальше, а Хасан проводил глазами юношу в черном кафтане, прямо и непринужденно державшегося в седле.

У сирийца-христианина Юханны обычно собирались богатые гуляки города. Возле дверей стояли высокие зинджи-невольники виноторговца, которые не пускали тех, кто бедно одет, а в лавке стояли не длинные скамьи, а резные сиденья и низкие мозаичные столики. Аджрад, незнакомый юноша в черном кафтане и их спутники расположились на возвышении, устланном коврами, кроме них в лавке не было никаких гостей, и хозяину приказали не пускать никого.

Прислуживал знатным посетителям сам Юханна — тучный сириец с бычьими глазами и густой иссиня-черной бородой — и несколько мальчиков, одетых в узкие камзолы, перепоясанные низко, почти на бедрах, шелковыми поясами.

Когда вошел Хасан, «сабух», — «утреннее возлияние», как говорили гуляки, — уже началось. Мальчики поставили перед гостями фарфоровые вазы с цветами. разносили чаши с розовым вином, кубки на высоких ножках из иракского стекла с цветными узорами.

Аджрад встретил поэта веселым возгласом:

— Добро пожаловать Абу Нувас, искуснейший из поэтов, воспевший вино в прекрасных стихах! Садись с нами и знай, что сегодня нам оказал честь Фадл ибн Раби, который надеется услышать твои новые стихи о вине.

Юноша в черном кафтане кивнул и добавил:

— Твои стихи известны уже в Багдаде, и не один поэт завидует им. Садись с нами, мы будем рады твоему присутствию, а если ты скажешь нам свои новые сочинения, мы сумеем оценить их.

Глаза Фадла и Хасана встретились, и они улыбнулись друг другу. «Звезда удачи взошла наконец надо мной», — подумал Хасан. Подождав, пока виночерпий подал вино, Хасан отпил из кубка, а потом начал свои новые стихи о вине. Их еще никто не слышал — он сложил их в доме Халафа:

— Сколько раз, когда ночь была черна, как крылья ворона, Я стучался с благородными юношами в дом виноторговца…

Стихи были как будто нарочно к случаю, и Хасан, если требовалось, изменял их на ходу. Его прерывали одобрительные возгласы; звенели серебряным звоном чаши, ароматное вино кружило голову.

— Пусти же чашу по кругу — напои благородных арабов, — произнес Хасан последние строки, и сразу же вокруг зашумели так, что он вздрогнул.

— Клянусь жизнью, я ничего не слышал лучше! — кричал Аджрад. Ему вторили остальные, только Фадл молчал. Неужели ему не понравилось? Хасан выжидающе смотрел на юношу в черном кафтане. Когда шум стих, тот поднял чашу и, обращаясь к поэту, сказал, повторяя один из его бейтов:

— «Выпей же его, прозрачного, как лепесток розы, и ароматного, как жасмин!» Аджрад прав, ты лучший из новых поэтов и не хуже древних. Пей с нами и будь нашим спутником во все дни, если это будет угодно Богу!

Радостные крики возобновились, и веселье продолжилось. Голоса становились все громче. Гости шумели:

— Эй, Юханна, пусть твоя дочь, Зара-лютнистка, споет нам!

В лавку вошло несколько флейтисток, а с ними пухленькая черноглазая сириянка — дочь Юханны — с лютней. Их встретили восторженными криками. Девушки сели на низенькие резные скамейки, и Зара-лютнистка, настроив лютню, стала петь персидские и сирийские песни. Аджрад, расстегнув кафтан, подпевал ей. Хасан пил один кубок за другим. «Еще далеко до полудня», — думал он. Ему не хотелось уходить, не хотелось вновь отдаваться заботам.

Когда песни наскучили, Аджрад стал рассказывать забавные истории о бедуинах:

— Но еще забавнее то, что было с повелителем правоверных Абу Джафаром аль-Мансуром в ночь, когда скончалась его супруга и мать нынешнего халифа, Умм Мухаммед, химьяритка. Говорят, что она взяла с аль-Мансура письменное обязательство — не жениться на других женщинах и не брать себе наложниц, пока она жива. Мансур посылал за самыми известными законниками во все края государства, чтобы они разрешили его от этой клятвы. Но едва какой-нибудь из них приезжал в Багдад или халиф отправлял гонца, Умм Мухаммед посылала своих гонцов, нагруженных мешками с динарами, и ни один из них не помог халифу. Зато в ночь, когда ему сообщили о смерти Умм Мухаммед, он, несмотря на свою скупость, купил сразу сотню молодых невольниц!

— Он достойно вознаградил себя за долгое воздержание, — набожным тоном сказал Фадл среди громкого смеха.

— О скупости аль-Мансура рассказывают также, — продолжал Аджрад, — что его постельничий покупал ему одежду за 120 дирхемов, но, боясь, что халиф обвинит его в расточительности, говорил, будто заплатил 60, а халиф давал ему 20.

— А странная кончина Умм Мухаммед похожа на смерть Ибн Аббаса, — подхватил один из собутыльников. — Все знают, что аль-Мансур подкупил Хасыба-лекаря, которому убить человека, все равно что пропустить молитву. Когда Ибн Аббас заболел, Хасиб дал ему такое лекарство, что тот через два часа умер в мучениях. А когда халифу донесли об этом, он приказал дать Хасыбу 30 плетей и бить легко, а потом послал ему 3000 дирхемов, что для повелителя правоверных было сказочной щедростью.

Но тут Фадл поднял руку:

— Аллах проклял болтунов и благословил молчаливых, — сказал он. — Нам пора. — Потом, обратившись к Хасану, приветливо улыбнулся: — Мой дом в Басре тебе известен, ты будешь желанным гостем у меня в любое время.

Немного кружилась голова, все вокруг казалось еще более ярким. У лавки Симона-ювелира стояло несколько женщин. Еврей кричал, воздевая руки к небу и призывая бога в свидетели, что продает себе в убыток. Оранжевого платья нигде не было видно, и у Хасана сжалось сердце. Он подошел ближе.

Внезапно прервав свои клятвы, Симон окликнул его:

— Эй, молодец, не ты ли будешь поэт по прозвищу Нувас или что-то вроде этого?

— Да, это я.

— Клянусь своей жизнью, я принял тебя за мошенника, но разница не так уж велика. Иди, там в лавке тебя ждет моя постоянная покупательница, и если бы я не доверял ей как собственной дочери, я ни за что не пустил бы тебя в свою лавку, потому что…

Но Хасан не дослушал. Он бросился в лавку, едва не сбив с ног какую-то почтенную покупательницу болтливого ювелира.

В полутемной задней комнате он увидел Джинан. На этот раз она была не в оранжевом платье, а в темно-голубом, и это даже как-то разочаровало Хасана. Он остановился, не решаясь сесть рядом с девушкой. Она улыбнулась и протянула серебряный перстень, на печати которого искусно вырезано его имя.

— Возьми перстень — это подарок за твои стихи. А твой динар я отдала Симону — он сделает мне из него подвеску к ожерелью. Я позвала тебя сюда, чтобы сказать: мой хозяин и моя госпожа собираются совершить хадж с Фадлом ибн Раби, который сейчас находится в Басре. Если хочешь, отправляйся с нашим караваном, потому что госпожа берет меня с собой в паломничество. Караван отправляется в путь через месяц, но те, кто хочет ехать, договариваются заранее. А теперь прощай, моя госпожа ждет меня. Я буду здесь ровно через неделю. Если захочешь что-нибудь написать мне, передай через тетушку Зейнаб, она свободно ходит по городу и завтра вечером зайдет к вам.

Джинан встала, закуталась в покрывало и вышла, а Хасан так и не смог ничего сказать ей. После ее ухода в душной комнате остался слабый аромат. «Смесь розовой и жасминной воды», — невольно подумал Хасан, вспомнив службу в лавке продавца благовоний.

 

X

Бесконечная степь вся в холмах, пологих, будто застывшие волны. Но сейчас эти холмы не желтые и не тускло-зеленые от сухих кустов верблюжьей колючки и полыни — они полыхают алым цветом маков и степных тюльпанов, глянцевитых, с темными листьями. Буйное цветение земли преобразило землю, она будто юная красавица, завернувшаяся в пестрый вышитый плащ.

Никогда еще Хасан не садился верхом на такого коня — невысокого, стройного, с тонкой и гибкой шеей; никогда еще не было у него подобной одежды и седла. И никогда не было у него такого друга, великодушного и щедрого, понимающего с полуслова, красивого, как самая прекрасная девушка. Он был даже красивее Джинан.

Но всякий раз, как Хасан вспоминал Джинан, его вновь охватывала слепая ярость и чувство бессильной ненависти. Он старался отогнать воспоминания, но они настигали его всюду — у его коня такие же блестящие влажные глаза с яркими белками, как у Джинан, такая же гибкая шея. Закрывая глаза, он видел перед собой ее лукавую и доверчивую улыбку, ямочки на смуглых щеках, тонкие пальцы, окрашенные хной, слышал звон серебряных браслетов.

Правду говорят бедуины: «Кто спасется от когтей судьбы, того она схватит клыками». Жизнь, казалось, предвещала только доброе. Каждый день с утра Хасан уходил на Мирбад в лавку Юханны, где пировал с Аджрадом и его приятелями. Иногда, если Джинан посылала ему записку со старой кормилицей, он виделся с девушкой у ювелира. Эти короткие свидания доставляли юноше еще не испытанную радость. Он говорил Джинан все свои новые стихи, она быстро запоминала их и напевала своим чистым голосом. Она дарила Хасану вышитые платки, амулеты: серебряные коробочки с вложенными внутрь кусочками пергамента, на которых записаны слова Корана, маленькие бархатные подушечки, обшитые сердоликовыми бусинами и мелким жемчугом — от сглаза и наговора. Хасан брал девушку за руку, она доверчиво прижималась к нему, но если он пытался поцеловать ее, она быстро отстранялась. Они говорили о том, как Хасан соберет деньги и выкупит ее у Сакафи, как они будут жить вместе и даже спорили — он мечтал поехать в Багдад, а она хотела остаться в Басре: в Багдаде жизнь дорогая и много плохих людей, все ловкачи и мошенники стремятся в Багдад, там для них больше наживы, там много богатых домов. Она даже пугала Хасана рассказами о том, как воры в Багдаде приходят ночью к домам богачей с ломами и заступами, делают подкопы во дворы и убивают их обитателей.

Хасан смеялся и успокаивал Джинан забавными рассказами о Джухе — простодушном и мудром бедняке и их любимом герое: «Однажды ночью в дом к Джухе проник вор. Джуха проснулся, услышал его шаги, но притворился спящим. Вор долго и безуспешно шарил в комнате, наконец Джуха, которому очень хотелось спать, не выдержал и сказал ему: „Послушай, брат мой, ты напрасно беспокоишь себя и людей. Я не могу найти ничего в этом доме даже ясным днем, что же ты хочешь отыскать здесь темной ночью?“» Ему удавалось развеселить Джинан, и они мирились. Как нравился Хасану ее смех — будто звенели серебряные колокольчики на запястьях быстрой танцовщицы!

Вечером Хасан приходил к Фадлу. Его дом считался одним из самых богатых в Басре. Дворец Фадла и его отца в Багдаде, как говорили приятели Аджрада, не уступал чертогам самого халифа. А здесь у Фадла были самые искусные повара, самые расторопные слуги и самые красивые певицы и танцовщицы. Он всегда ровен, никогда не повышает голоса, но его слушались беспрекословно. Фадл похож на острый меч в бархатных ножнах — так казалось Хасану, — и его темные глаза с густыми, как у девушки, ресницами, сверкали иногда холодным блеском вороненой стали. Но с поэтом Фадл был всегда ласков, и часто они засиживались за чашей и беседой допоздна.

Хасан все реже бывал дома — домашние стали ему чужими. Он только изредка приходил в свою убогую лачугу, приносил матери деньги и, не слушая ее, снова уходил.

Если бы Хасан попросил Фадла помочь ему выкупить Джинан, тот сразу подарил бы ее поэту, но что-то останавливало Хасана, а его покровитель ни о чем не догадывался. Почему он ничего не сказал Фадлу?

В тот день Хасан утром, как обычно, вышел на Мирбад. Зайдя за угол, он едва не столкнулся с закутанной в покрывало женщиной. Он посторонился и хотел пройти дальше, но голос тетушки Зейнаб остановил его:

— Погоди, молодец, да буду я жертвой за тебя! Случилось несчастье!

У Хасана перехватило дыхание. Втайне он всегда боялся этого.

— Что с Джинан? — почти крикнул он.

— Тише, не кричи на улице! Беда, сынок, хозяин неожиданно для всех продал ее, даже с хозяйкой не посоветовался.

— Как продал? Но ведь он обещал мне!..

— Сынок, обещания подобны текучей воде. Он обещал тебе и выполнил бы обещание, но дела его расстроены. Ты ведь знаешь, мой хозяин никогда не жалел денег ни на подарки, ни на угощение! Удивительно ли, что он обращался к ростовщикам, а эти неверные брали с него непомерную долю за заем. А тут пришел к нему утром Ибн аль-Джассас и стал говорить, что ему срочно нужны деньги, как будто у него и так их мало, он богаче самого Каруна! А ты знаешь, что зерно еще не продано и хозяину негде взять денег. Он метался весь день как безумный и даже поссорился с хозяйкой. Дело едва не дошло до развода, счастье еще, что он вовремя опомнился. А вечером к нам пришел аль-Иджли. Я случайно услышала их разговор. Иджли сначала предлагал хозяину десять тысяч дирхемов за Джинан, а когда тот отказался, прибавил еще пять тысяч, потом еще пять, и наконец дошло до тридцати тысяч дирхемов. Наш господин спросил: «Зачем тебе понадобилась эта девушка, за которую ты даешь такие большие деньги?» Иджли ответил ему на это: «Она прославлена в стихах, о ней говорят в нашем городе. Если хочешь, я прибавлю за нее еще пять тысяч». Если бы хозяина не торопили с деньгами, он не отдал бы Джинан, а так…одним словом, он позвал судью и написал договор о продаже. Я тут же рассказала Джинан обо всем, но хозяйка не выпускала из дома ни меня, ни ее. Сегодня Иджли должен забрать Джинан.

Хасан, не дослушав, бросился к дому Сакафи. Но ему не открыли, сколько он ни стучал. Ворота были закрыты наглухо, никто даже не выглянул.

В отчаянии Хасан побежал к Фадлу. Привратник, узнав Хасана, сказал ему:

— Привет тебе, господин мой, добро пожаловать в дом.

Хасан крикнул:

— Где твой хозяин?

— Он уехал на охоту к Болотам и просил передать тебе, чтобы ты подождал его.

— Когда он вернется?

— Бог даст, к ночи будет здесь.

Хасан в изнеможении сел на скамейку у ворот. Удивленный привратник подал ему прохладной воды в глиняной чашке, и он с жадностью выпил ее. Почему Иджли, этот грязный кабан, купил девушку? Ведь у него множество невольниц — румийские, берберские, даже славянские! И вдруг Хасана обожгла мысль: «Он купил Джинан, чтобы отомстить за насмешку!» Иджли ведь знает, кто сложил стихи о прекрасной невольнице. «Глупцы всегда злопамятны», — часто повторял учитель, предостерегая Хасана. Может быть, он посоветует, что делать? Но Валиба болел и остался у родичей. Хасан только два раза навещал его. «Пойду к нему. У Валибы немало знакомых, вдруг они сумеют как-то помочь».

Почти ни на что не надеясь, Хасан побрел к Болотам. Но лачуга, в которой лежал Валиба, пустовала, а откуда-то из камышей слышались крики плакальниц.

У Хасана не хватало сил бежать. Ноги вязли во влажном иле. Раздвинув камыши, он вышел на небольшой сухой островок, где стояло несколько хижин. С противоположной стороны блестела среди камышей вода, качались лодки.

А среди хижин бродили рыбаки и их женщины в длинных рубахах с распущенными всклокоченными волосами. Увидев Хасана, женщины скрылись, а один из рыбаков сказал:

— Ты немного опоздал. Абу Усама отошел к милости Всевышнего, пусть Бог будет милостив к нему и не ввергнет его в геенну огненную.

— Где он?

— Умер и погребен по обычаю мусульман.

Хасан не выдержал, бросился на влажную землю и заплакал. Но слезы не принесли облегчения — они жгли глаза и щеки, горечью запекались на губах, ложились еще большей тяжестью на сердце.

Вдруг кто-то, присев рядом с Хасаном, положил ему руку на плечо.

— Не реви, малыш, — сказал знакомый голос. — Мужчина, пусть даже он и поэт, не должен плакать.

Хасан удивленно поднял голову. Рядом с ним на корточках сидел широкоплечий чернобородый человек в туго перетянутом кафтане; за пояс заткнут широкий нож в кожаных ножнах. Туго обтянутые загорелые скулы, блестящие быстрые глаза. Это же Исмаил Однорукий!

Хасан сел и смущенно вытер слезы рукавом.

— Что же твои богатые друзья не могут дать тебе одежду получше? — усмехнулся Исмаил. — Почему ты все еще ходишь пешком, разве тебя не пожаловали хотя бы ослом за верную службу?

Хасан покраснел и вскочил. Исмаил тоже встал и засмеялся:

— Не хочешь ли подраться, как в тот раз? Но силы у тебя не прибавились, а ловкости, кажется, стало меньше. Брось, нам не пристало ссориться. Не сердись на меня, ты неплохой молодец и хороший поэт, куда до тебя твоему брату! Ваше ремесло требует, чтобы вы снашивали башмаки у дверей богачей, как мы зазубриваем наши ножи в схватке. Вот и Абу Усама был смелым человеком, а восхвалял кого попало, лишь бы раздобыть денег. Ну, а ты неужели не сложишь теперь стихов в его честь? Садись, придумай что-нибудь!

Хасан послушно сел. Он хотел попросить лист бумаги, но откуда она у этих людей — она ведь дорога и часто ему самому была не по карману. Закрыв глаза, Хасан начал свое «риса» — не думал он, что в этот злосчастный день постигнет его еще и такая беда!

— Слезы твои льются, как обильный поток, О горе! Смертью повержен Валиба! Поднялись, чтобы оплакать смерть Абу Усамы, Плакальщицы по всем улицам. Они поднялись, разнося вести, истинные, а не ложные, о его доблести.

Вокруг Хасана собрались рыбаки — родичи Валибы. Откуда-то появились богато одетые люди: видно, среди племени Бану Асад и Бану Низар уже распространилось известие о смерти Абу Усамы, ведь новости разлетались в Басре, как оперенные стрелы.

Когда Хасан произносил последние строки:

— Племя Бану Асад постигла тяжелая утрата, И племя Бану Низар нахмурило брови в горе. Они потеряли свой красноречивый язык, своего вождя, В трудных и тягостных делах —

с новой силой поднялись рыдания и вопли плакальщиц.

Хасан не помнил, как очутился в одной из камышовых хижин вместе с Исмаилом. Перед ними стояли кувшины с крепким финиковым вином. Обычно Хасан не употреблял его, и теперь сразу опьянел. Он рассказал Исмаилу о Джинан:

— Этот негодяй нарочно купил ее, чтобы отомстить, он не может забыть мои стихи!

Исмаил, казалось, слушал невнимательно, но, когда Хасан закончил, поднялся и коротко сказал:

— Пойдем!

— Куда? — испугался Хасан. Он попытался встать вслед за приятелем, но тут же сел — ноги не повиновались ему.

— Пойдем! — повторил Исмаил и, грубовато подняв Хасана, повел куда-то в камыши. Остановившись в зарослях, он свистнул, и через несколько минут из камышей показался нос лодки.

— Сегодня есть дело, — обратился Исмаил к сидящим в ней людям. Хасан не мог как следует рассмотреть их, но заметил, что у всех за поясом были ножи, а головы повязаны так, как обычно повязывались «сасаниды».

— Эй, брат Ахмад, — окликнул Исмаил одного из них. — Ты сможешь провести лодку по каналу к дому Иджли?

— Почему же нет, брат Исмаил? — ответил тот. — Мы сможем подойти со стороны сада, там ограда невысока.

— Но там есть ров и сторожат его рабы с факелами, — вмешался другой. — Лучше от канала пройти по улице к воротам, где всего один привратник.

— Пусть будет так.

— Что ты хочешь делать? — спросил испуганно Хасан. Лицо Исмаила перекосилось в гневе:

— Я хочу не пускать слезы, как плаксивая девчонка, а взять у этого грязного кабана твою Джинан и заодно дать поживиться моим молодцам. Этот Иджли давно у нас на примете. Если будет хорошая добыча, переберемся отсюда в другое место. А теперь довольно болтовни, пойдем. — И, подтянув к себе лодку, Исмаил втолкнул туда Хасана и прыгнул за ним.

Лодка шла бесшумно, лишь слегка плескалась густая вода у бортов. Взошел молодой месяц, и вода между камышами, среди которых пробирались гребцы, заблестела, как масло. Вошли в канал. Мимо проплыла раздувшаяся дохлая собака, плыли рыбьи пузыри, пучки сгнившего камыша. На берегах канала было тихо, только кое-где горели факелы, отражаясь мутными багровыми пятнами в воде.

— Здесь, — шепнул Ахмад.

Исмаил спрыгнул на берег, потянул за собой Хасана. Его молодцы бесшумно подвели лодку к берегу, выпрыгивали, плотнее затискивая ножи за пояс. Потом долго шли узкими переулками. Луна скрылась, и светили лишь белые стены домов за высокими глиняными оградами.

Вдруг Хасан узнал улицу. Он был здесь в тот памятный вечер — это дом Иджли. Исмаил остановился у ворот и, подняв дверное кольцо, слегка постучал.

— Кто стучит в такую пору?

— Нищий путник, — прошамкал Исмаил. — Не дашь ли ты мне приют на эту ночь ради Аллаха?

— Хозяина нет дома, а без него я не могу пустить тебя.

— Неужели, о сын мой, ты оставишь старика без крова, на волю злых людей?

— Наш хозяин тоже немолод, а вот купил себе новую девчонку-невольницу и наслаждается с ней сейчас в своем поместье. Верно, и ты из таких же немощных, иначе не пустился бы в путь ночью!

Хасан, забыв обо всем, крикнул:

— Когда он уехал?

— Да ты тут не один! — завопил привратник. — Убирайся, не то я позову стражу!

Но тут он захрипел и умолк. Ворота тихо, без скрипа, раскрылись — это постарались молодцы Исмаила, перебравшиеся через ограду, пока главарь разговаривал с привратником. Обернувшись к Хасану, Исмаил хлопнул его по плечу:

— Жаль, что не смогли помочь. В его поместье нам нет ходу. Прощай, может быть, увидимся еще раз. Теперь тебе здесь нечего делать, — и подтолкнул приятеля к выходу на площадь.

Не оглядываясь, Хасан побрел домой. А когда добрался до своих ворот, увидел тусклое зарево, разгоравшееся там, где был недавно.

 

Книга II

 

XI

Закрыв глаза, Хасан покачивается в седле в такт легкого хода коня. Тогда его спас только Фадл, отправивший за ним своих невольников. У Хасана не хватило сил даже сесть на мула, которого для него прислали, и его отнесли в носилках. Почти месяц его трясла изнурительная лихорадка — она, точно злой дух-гуль свила себе гнездо в сырой земле Болот и хватала в свои то огненные, то ледяные объятия каждого, кто проводил там ночь.

Фадл специально послал в Багдад за знаменитым лекарем Бахтишу-младшим, сыном Бахтишу-старшего, что пользовал самого халифа аль-Мансура. И тот и другой были невиданные пьяницы, так что отец требовал у Мансура подавать ему вино на завтрак, на обед и на ужин. Но знали они свое ремесло как никто другой; умели приготовлять бодрящие и укрепляющие зелья по предписаниям отца медицины Букрата. После их кровопусканий человек как бы рождался вновь, потому что им было ведомо, какая смесь преобладает в больном и что нужно сделать, чтобы привести все его смеси в соответствие и согласие. Они были посвящены также в тайны индийских лекарей, которые, как говорили о них в народе, умели воскрешать человека, пролежавшего в земле и утонувшего в воде.

Хасану после кровопусканий давали освежающий сок арбузов с кусочками льда — его за огромные деньги привозили Фадлу с северных гор, где находится Трон Сулеймана ибн Дауда. Бахтишу говорил, что арбуз усиливает холодную смесь и умеряет избыток жара, скопившийся в жилах. Потом больного поили отваром из горных фазанов — их мясо целебно и укрепляет горячую смесь. Хасан пил неразбавленное вино из розового и черного винограда с лекарством, пахнущим мускусом. Он не знал, что это было за снадобье, хотя не забыл еще уроков своего бывшего хозяина в лавке благовоний: Бахтишу строго хранил свои секреты. То ли от лекарств, то ли от спокойной жизни и хорошей еды, Хасану с каждым днем становилось лучше. Фадл навещал его, иногда вместе с Аджрадом, иногда один. Когда Хасан окреп, его снова стали звать на пирушки. Он писал стихи о вине, которые вызвали шумное одобрение собутыльников, составил несколько мадхов, — хвалебных стихотворений, в честь Фадла. Тот приказал переписать их лучшим почерком на самаркандской шелковой бумаге и отослал со специальным гонцом в Багдад ради укрепления своей славы.

Ибн Раби пытался выкупить Джинан у Иджли, но тот уперся: «Девушка понравилась мне, она нежна и покорна. А если часто плачет, то слезы лишь поднимают ее стоимость — они прославлены в стихах поэта, пусть же она проливает их как можно больше». Когда невольница надоест ему, говорил Иджли, он продаст ее за хорошую цену, но только не Фадлу, несмотря на уважение к нему и его отцу.

«Я подарю тебе девушку, похожую на Джинан. Выбирай любую из моих, или поищи на невольничьем рынке», — не раз говорил Фадл, но Хасан отказывался. Когда-нибудь потом, сейчас он не хочет смотреть на девушек, все кажутся ему грубыми и вызывают только отвращение.

Караван паломников Басры собирался за городом на площади, где устраивались праздничные гулянья, шествия и смотры войск. Облака пыли летели из-под ног медленно вышагивающих верблюдов, несущих паланкины, занавешенные полосатой шелковой тканью и богатыми коврами. Их завесы то и дело откидывали унизанные золотыми браслетами руки, озабоченные или лукавые глаза высматривали кого-то в толпе. Оборванные носильщики тащили тяжелые вьюки, бурдюки с водой, нагружали их на верблюдов, а рядом с паланкинами проезжали на чистокровных скакунах молодые всадники, то шагом, гордясь богатой сбруей, то пускали коней в галоп, чтобы показать свою удаль.

Большинство паломников были состоятельными людьми — ведь пророк сделал обязательным паломничество «сообразно достатку». Но были и бедняки-ремесленники, копившие весь год на богоугодное дело, даже несколько нищих, которые ехали и кормились в пути милостыней, «ради лика Аллаха».

Хасан впервые не заботился об одежде — Фадл облачил его во все новое, подобающее человеку, ехавшему в его свите, — ни о еде. К его услугам был конь из конюшен покровителя. Если всадник уставал с непривычки — ведь поэт не осваивал верхового искусства, как Фадл и его спутники, которых с детства учили самые умелые наездники из кочевых арабов, — он мог отдохнуть в паланкине, где он и провел большую часть пути.

Караван двигался к северу, потом свернул в земли племени Бану Фазара, славившегося храбростью мужчин и красотой женщин.

На ночлег остановились поздно вечером, когда начало слегка знобить от внезапно поднявшегося западного ветра. Засуетились слуги и невольники, снимая вязанки сухого хвороста и камыша с вьючных верблюдов. Оглушительно кричали погонщики, заставляя животных лечь, те с недовольным высокомерным видом подгибали колени и опускались в пыль.

Расставляли походные палатки, разжигали костры. Запахло дымом и разнообразной снедью — каждый питался также сообразно достатку.

Хасан ужинал со свитой Фадла в большом шатре на восьми столбах. Искусный повар, которому хозяин за мастерство и расторопность пожаловал имение недалеко от Багдада, покрикивал на невольников. Еще раньше он так умело замариновал мясо, что оно было готово за несколько минут. Пили процеженное и разбавленное розовое вино — в пути вредно пить вино неразбавленным, утверждал Бахтишу, может сгуститься кровь,

После обильной еды особенно приятным показался прохладный степной воздух. Хасан с жадностью вдыхал пряный аромат весенних трав. Светили яркие звезды. Они были не такие, как в городе, где отвлекает суета, где человеку некогда, да и не хочется поднять голову к небу. Только здесь, в степи, остаешься наедине с ними, чувствуешь величие мироздания и собственное ничтожество.

Мысли Хасана внезапно были прерваны. Фадл и несколько его спутников вышли из шатра, громко переговариваясь.

— Посмотри, там горят костры Бану Фазара, — сказал Фадл, обращаясь к Хасану. — Пойдем, посмотрим на их девушек, говорят, они у себя в становищах не закрывают лицо.

Один из спутников Фадла возразил:

— Господин, это дикие бедуины, а на тебе богатая одежда. Если пойдешь к ним, возьми с собой вооруженных людей.

— Но ведь они, как все жители степи чтут обычай гостеприимства!

— Ты можешь не дойти до их палаток, или они ограбят тебя после того, как ты их покинешь. Ты ведь не собираешься проводить ночь у этих несчастных — именно о них говорит пример, который приводят грамматики: «меня съели блохи».

Но Фадл, взбудораженный вином и весенней ночью, забыл свою обычную осторожность.

— Молчи! — крикнул он. — Со мной пойдет только Абу Али, он сложит стихи о какой-нибудь красавице из Бану Фазара, а девушки станут сговорчивей, если я подарю им один из перстней!

Фадл взял поэта за руку и повел к видневшимся на холме кострам. Хасан успел заметить, что несколько человек отправилось вслед за ним, стараясь, чтобы их не заметили. Это успокоило Хасана — если Бану Фазара на них нападут, стражники Фадла придут на помощь.

Они шагали по песчаной земле с островками свежей травы, иногда проваливаясь в норы тушканчиков. Костры стали ближе, было уже слышно, как плакали дети и кричали старухи.

Когда они подошли еще ближе, залаяли собаки, почуяв чужих. Их окружило около десятка тощих, похожих на шакалов, бедуинских псов. Хасан бросил им кусок лепешки, который откуда-то оказался у него в руке, и собаки, оставив их, начали драку, вырывая друг у друга подачку.

Кто-то у костра закричал:

— Идут мужчины с добычей! — и навстречу друзьям бросились собравшиеся у ближайшего костра женщины. Увидев двух юношей в богатой городской одежде, бедуинки остановились, потом, подняв визг, разбежались. На месте осталась только одна — высокая и статная, в длинной одежде. На голову она накинула рваный платок, и теперь закрыла им лицо.

— Кто вы будете, о путники? — спросила она, четко выговаривая каждое слово, и в ее речи Хасану послышался отголосок древних стихов. — Идите к нашим кострам и будьте нашими гостями, но знайте, что женщины Бану Фазара сумеют защитить свою честь от обидчиков. Один из наших поэтов сказал:

«Бану Фазара гостеприимны, когда к ним приходишь, как друг, Но даже их женщины и малые дети подобны львицам и львятам, защищающим свое логово».

— Мы не хотим обижать вас, красавица, — ответил Фадл. — Напротив, мы дадим вам дорогие подарки, если вы примете нас.

— Тогда добро пожаловать, — ответила бедуинка и, повернувшись, пошла к костру. Ее походка напомнила Хасану слова одного из древних поэтов: «Она идет величаво, как облако, не торопясь и не медля».

Усадив гостей на старую циновку — ничего лучшего поблизости не нашлось, — она крикнула подругам:

— Не бойтесь, выходите сюда, они дадут вам подарки!

К костру, хихикая и жеманясь, стали подходить девушки Бану Фазара. Они и вправду были хороши — пухлые губы, круглые быстрые глаза; даже ветхая одежда не могла скрыть их красоту.

Фадл восхищенно оглядывался:

— Клянусь своей жизнью, — шепнул он Хасану, — я не видал еще подобных красавиц!

Он вынул из-за пояса кошелек и стал бросать девушкам серебряные дирхемы. Они с хохотом ловили монеты, блестевшие при свете костра.

Только та, что встретила гостей, сидела молча и не снимала платка с головы. Обратившись к ней, Фадл сказал:

— Почему ты, госпожа всех красавиц, не покажешь нам свое лицо?

— За то, чтобы увидеть мое лицо, нужно заплатить большой выкуп!

Фадл снял с пальца кольцо с драгоценным изумрудом и протянул его бедуинке, но она даже не посмотрела на него.

— Это кольцо стоит больших денег, все ваше племя сможет прожить на них не меньше месяца! — воскликнул Фадл.

Но бедуинка молча пожала плечами и отвернулась. Фадл вышел из себя. Повернувшись к Хасану, он крикнул:

— Наверное, она не снимает платка, потому что уродлива и лицом и телом — вот причина ее мнимой гордости. Эти бедуины похваляются, что знают много стихов, теперь ты, Абу Али, сложи стихи о ней!

Девушки притихли, а Хасан, подумав немного, сказал:

— Прекрасная жемчужина скрывается порой в уродливой черной раковине, Но иногда скрывается тот, кто похож на жемчужину. Она показывает из-под покрывала только один глаз, Потому что крива, а тело ее закутано — ведь на нем проказа.

Девушки засмеялись, а одна из них насмешливо крикнула:

— Что же ты, Суда, теперь горожане ославят теперь нас повсюду, ведь у них болтливые языки!

Неожиданно Суда встала. Взяв несколько сухих палок, лежавших поблизости, бросила их в костер, и он ярко вспыхнул. Потом она быстрым движением руки расстегнула широкий ворот рубахи и сбросила с головы платок. Рубаха скользнула к ее ногам.

Пораженные юноши, не отрываясь, смотрели на бедуинку. Она было похожа на мраморную статую, воспетую царем всех поэтов Имруулькайсом. Колеблющееся пламя костра бросало желто-красные блики на стройные ноги, высокую грудь, отражалось в сверкающих глазах, подведенных до висков сурьмой. Маленькие змейки, — спирали, вытатуированные у нее на подбородке и на лбу, — казалось, плясали, придавая ей грозный вид языческой богини.

Так Суда стояла несколько минут, а потом, подхватив платок и рубаху, скрылась, будто растаяла в темноте. Девушки, стихнувшие от неожиданности, закричали:

— Ну, что вы скажете теперь о девушках нашего племени?

Фадл вскочил и хотел броситься за Судой, но Хасан удержал его:

— Могут вернуться мужчина племени, не подвергай нас опасности!

Но тот, потеряв голову, побежал к палаткам Бану Фазара, и Хасан поневоле последовал за ним.

Неожиданно Суда вышла к ним. Она была в рубахе, но без платка, и Хасан снова поразился ее красоте. Подойдя вплотную к юношам, девушка прошептала, — Тот из вас, кто смелее, пусть ждет меня в той пещере на склоне холма, но пусть придет один! — и снова исчезла.

Фадл, не слушая уговоров спутника, направился к пещере. Тогда Хасан бросился назад, надеясь встретить стражников. Он увидел их за палатками Бану Фазара и, задыхаясь, указал на холм.

У него не хватало дыхания, и он остановился. В это время он услышал голос Фадла: «На помощь!» Потом раздались крики его людей, послышались глухие удары. Через несколько минут стражники возвратились. Они вели огромного зинджа с закрученными за спину руками. Он вырывался и на все лады поносил их. Фадл в разорванном кафтане шел сзади. Он прикрывал ладонью большую ссадину на лбу. Наконец один из стражников сказал Фадлу:

— Разреши, господин, мы отрубим голову негодяю, который осмелился напасть на тебя. Без сомнения, он беглый раб, которого эти разбойники укрывают у себя

— Насильники, злодеи, да проклянет вас Аллах! — завопил зиндж. — Вы сами негодяи, нападающие на женщин в отсутствие мужчин, покушающиеся на их честь!

Фадл молча махнул рукой, и стражники, отпустив зинджа, подтолкнули его в спину. Он упал лицом в песок, а потом, вскочив, бросился бежать в степь.

Фадл обернулся к Хасану:

— Бедуинка обманула нас, в пещере вместо нее оказался этот зиндж, который едва не раскроил мне лоб камнем.

Вернувшись в лагерь, Хасан, едва войдя в палатку, бросился на постель и сразу же уснул. Во сне он видел костры Бану Фазара и сверкающие глаза Суды.

 

XII

Правду говорит древняя пословица: «Ветры дуют не по воле кораблей». Казалось бы, все шло хорошо. И тут вдруг это злополучное племя Бану Фазара! С тех пор, как Хасан стал свидетелем позора Фадла, тот заметно охладел к нему. Много раз поэт замечал, что покровитель отводит от него глаза. Может быть, он боялся, что Хасан сложит сатиру? Еще одна пословица приходит на ум: «Овощи месяц, а шипы вечно». Она будто сложена про Хасана. Чуть только счастье придет к нему, как его сменяет беда!

Он теперь приходил к Фадлу только тогда, когда тот посылал за ним одного из своих невольников, и не задерживался долго за беседой.

Однажды Фадл позвал Хасана в неурочное время, когда караван паломников собирался в путь после отдыха. Удивленный Хасан поспешил к нему. Фадл встретил юношу ласково, как прежде, и, усадив подле себя, сказал:

— Я узнал, что твоя Джинан тоже совершает хадж с женами и невольницами своего нового хозяина. Может быть, ты увидишь ее среди паломников в Мекке. А в награду за эту радостную весть сложи мне стихи!

Радостная весть! Знать, что Джинан где-то недалеко, и не иметь возможности увидеть ее! Хасан вспомнил, как древнего поэта Шанфару враги заставляли сочинять для них, подняв меч над его головой. Шанфара сказал им тогда: «От подобной ли радости слагать мне стихи?»

Что ответить Фадлу? Хасан не обладал смелостью Шанфары — тот был бедуином, мог терпеть голод и жажду много дней, а Хасан — изнеженный горожанин. Он бросил взгляд на своего покровителя и убедился, что тот ждет, неторопливо перебирая четки. Хасан закрыл глаза, чтобы лучше видеть Джинан «глазами сердца», как говорил ему когда-то Абу Убейда, и начал:

— Разве ты не видишь, что я погубил свою жизнь В погоне за ней, а настигнуть ее нелегко. И когда я увидел, что мне не найти ничего, Что приблизило бы меня к ней и что я бессилен, Я отправился в хадж, сказав: «Джинан ушла с паломниками, Может быть, путь соединит меня с ней…»

Вдруг он почувствовал, как что-то сжимает горло — будто на шею накинута петля. Сдавленным голосом сказал Фадлу:

— Господин мой, разреши мне после совершения паломничества остаться у жителей степи. Я хочу совершенствоваться в языке, а ведь никто не знает столько редких слов, пословиц и древних легенд, как они, а речь их несравнимо чище и благозвучнее, чем у прочих.

Фадл кивнул — как показалось Хасану, с радостью:

— После паломничества я дам тебе все необходимое — коня, одежду и деньги, а ты выбери какое-нибудь племя, и мы найдем принадлежащих к нему людей в Мекке, чтобы они сопровождали тебя до становища своих родичей.

Чем ближе к священному городу, где находится «Дом Аллаха», тем оживленнее. Халиф аль-Махди приказал построить новые крепости на мекканских дорогах, обновить и вычистить колодцы и источники. Недалеко от Благородной Мекки, родины пророка, их путь пересек другой караван. Погонщики затеяли было ссору, но тут же отступили. Хасан услышал шум и увидел, как толпа паломников и местных жителей обступила одного из верблюдов, нагруженного огромными вьюками. Один из них развязался, и на землю упал сосуд из тяжелого металла. Погонщики хлопотали вокруг него, но не могли поднять. Хасан сошел с коня и подошел ближе, расталкивая людей. Те сторонились, видя его богатую одежду. Впереди кричали:

— Это хрусталь, из которого делают чаши!

— Какой хрусталь, чтобы твоей матери больше не видеть тебя, это замерзшая вода, видишь, она тает!

Один из погонщиков объяснял:

— Это называется «лед», повелитель правоверных приказал доставить его сюда с далеких северных гор в стране, называемой Курдистан, где живут дикие племена.

— А зачем повелитель правоверных приказал везти сюда «лед»?

— Его кусочки кладут в питье для охлаждения, или заворачивают в войлок и обкладывают шатер, тогда в нем прохладно в самую сильную жару, или под полом делают настил из тростника, а на него кладут лед и покрывают соломой. Тогда в доме никогда не будет жарко.

— Много чудес в этом мире и лед из их числа!

Погонщик, польщенный вниманием окружающих, продолжал:

— А есть еще непрозрачный лед, мягкий, как вычесанный хлопок, а если его растопить, то питье будет слаще и приятнее, чем вода райского источника Сальсабиль.

Носильщики наконец обернули тяжелый сосуд войлоком, уложили в сосуд остатки льда, подняли груз на спину верблюда и стали из всех сил стягивать веревки.

— О связывающие, не забудьте о том времени, когда будете развязывать! — насмешливо крикнул им высокий человек в рваном плаще. Блеснули его ровные зубы и быстрые глаза. Хасан повернул голову, чтобы его рассмотреть. Широкие прямые плечи, ноги в грубых сандалиях, кинжал за поясом, характерная осанка степняка, чьи мысли лучше всего выразил гордец и разбойник Шанфара: «Я терплю голод и отбрасываю даже воспоминания и мысли о нем, лишь бы никто не кичился передо мной своими благодеяниями!»

Заметив, что Хасан разглядывает его, кочевник сказал:

— О смотрящий на людей, не знающих твоего имени, не о тебе ли сказано: «Нос в небесах, а зад в луже»?

Хасан не обиделся. Он знал, что бедуины не любят, когда им смотрят прямо в лицо — опасаются дурного глаза. Протолкавшись к нему поближе, спросил:

— Из какого ты племени, брат арабов?

— Если ты спрашиваешь добром, отвечу тебе, что я из племени Кудаа. Мы родичи славных химьяритов, но ныне победило семя Аднана, ибо сказано: «В нашей земле воробей становится соколом».

— Сколько пословиц ты знаешь, о брат арабов?

— Мы не считаем своих слов, они у нас обильны, как песчинки в пустыне и камни на берегах потока.

«Вот у кого надо мне остановиться! — подумал Хасан. — Это мои родичи, южные арабы, а говорят они красивее, чем Бану Фазара — у тех будто камешки пересыпаются во рту».

— Я тоже из рода Кахтана. — сказал он бедуину. — Я хотел бы провести некоторое время среди вашего племени, чтобы научиться у вас красноречию.

Бедуин испытующе посмотрел на Хасана:

— А как твое имя, молодец, и откуда ты будешь?

— Я из Басры, прибыл сюда с караваном паломников. А зовут меня Хасан Абу Али ибн Хани ад-Димашки, прозвище мое Абу Нувас по имени великого царя химьяритов.

— Что ж, добро пожаловать в наше становище, ты будешь нашим гостем. Хоть мы небогаты, но два темных и два прохладных у нас найдутся.

— Что такое «два темных и два прохладных»?

— Два темных — это сушеные финики и дикий мед, а два прохладных — это вода и молоко наших верблюдиц. Мы прославились тем, что не даем в обиду наших гостей, и это про нас говорят: «Гостеприимнее, чем приютивший саранчу».

— А в чем смысл этой пословицы? — с любопытством спросил Хасан, чувствуя все большую симпатию к бедуину.

— Смысл пословицы таков: Однажды Мурра ибн Хаумаль аль-Кудаи увидел, что у его шатра остановились всадники, в руках которых были большие мешки. Выйдя из шатра, он приветствовал их и спросил, зачем им мешки. Они ответили: «Чтобы поймать саранчу, севшую возле твоего шатра, и поджарить ее». Тогда Мурра схватил свое копье и встал, охраняя стаю, ибо считал, что она под его покровительством. Он ушел только тогда, когда она улетела, и он был прав, ибо та саранча, которая ныне поедает наше добро, не годится даже на то, чтобы ее поджарить — сохрани нас Боже от людоедства! Не иначе как в этих людей вселилась душа саранчи.

Кто-то из паломников, услышав слова бедуина, вмешался:

— Ты, наверное, еретик и последователь одетых в красное, а то и еще хуже — сторонник чужеземного безбожника Муканны. Но он уже издох от яда вместе со своими нечестивыми женами и мерзким отродьем, как зверь в норе, окруженный нашими доблестными войсками, и его душа полетела прямо в наихудшее обиталище — ад — или воплотилась в тело гиены или шакала, согласно их еретическому учению о переселении душ.

— Да, — подхватил другой паломник, — слышал я, что со времен Абдаллаха ибн Хубейра в этих святых местах не перевелись бунтовщики, которые смущают честных людей, побуждая их к смуте.

Поднялся шум. Люди, которые не слышали начала разговора, столпились вокруг бедуина и спрашивали друг друга: «Вот этот — еретик?» — «Нет, наверное он рядом, в городской одежде!»

Бедуин из племени Кудаа, оглядев крикунов, — он был выше всех, — презрительно процедил:

— Помочился один осел, а за ним пустили воду и все ослы. Да проклянет вас Аллах, болтуны, ваши рты шире, чем отверстие бурдюка, а головы меньше, чем у страуса. Вы глупее Шаранбаса, зарывшего свои деньги в степи под тенью облака, вы назойливее, чем грешник, который ругал обитателей ада за то, что там дрова сырые. Дайте мне дорогу, не то…

Опасаясь драки, Хасан вмешался:

— Успокойтесь, люди, мы все правоверные мусульмане, среди нас нет ни одного еретика и безбожника, вы ошиблись. Идите своей дорогой, здесь священное место и ссоры запретны, дайте нам пройти, мы с караваном паломников!

Уговаривая собравшихся, он пытался увести бедуина, взяв его за руку, но тот, презрительно глядя сверху вниз, пробивал толпу, идя прямо на людей, и те невольно уступали ему дорогу, а Хасан еле поспевал за ним.

Выйдя на свободное место, он спросил кудаита:

— Как мне найти тебя?

— Спроси аль-Аштара из племени Кудаа среди кочующих к югу от горы Мина, мы пробудем там еще долго после паломничества. А теперь прощай, и привет тебе.

Не оглядываясь, бедуин зашагал на своих длинных ногах, и через несколько минут Хасан потерял его из виду — он затерялся среди пешеходов, всадников, повозок и вьючных верблюдов, забивших мекканскую дорогу.

Через несколько дней Хасан был уже в степи, разыскивая становище Бану Кудаа. Утомительные обряды паломничества он исполнил машинально, уже не надеясь встретить Джинан среди толп, затопивших город. Обернутые в куски ткани, похожие на саваны, эти люди, покрытые потом, многие с восковой бледностью, проступающей сквозь смуглоту кожи, с покрасневшими от усталости глазами, казались ему осужденными грешниками в адской долине.

Они обтекали величественную глыбу Каабы, сверкавшую новой золототканой парчой, прошивками, узорами — халиф аль-Махди, «ревнитель веры», только что послал новые драгоценные покровы для святилища. Люди шептались, что сделал он это потому, что на старых были вытканы имена злейших врагов царствующего дома — Омеййядов Муавии и Абд аль-Мелика. Паломники прикасались губами к священному камню, к жесткой ткани покровов, бормоча что-то. Молились о ниспослании милости, об отвращении чумы, от которой в прошлом году погибли тысячи. Кто просил помощи в торговых делах, а кто — о возвращении здоровья.

У Хасана кружилась голова. Пестрая смесь цветов — белого, черного, синего и желтого — слепила глаза. Он плохо спал в ночь после завершения паломничества, заснул только утром, и увидел во сне: он стоит рядом с Джинан у переливающейся парчи покровов Каабы. Джинан что-то говорит ему, а он, не слушая ее слов, прижимается щекой к ее щеке. Вдруг кто-то кричит: «Он еретик!» Столбом поднимается черный вихрь и уносит Джинан.

Весь день его не покидало воспоминание об этом сне, а вечером, когда немного утихла жара и улеглась тоска, Хасан взял в руки калам:

«Я встретился с любимой у священных покровов, Мы прижались друг к другу и стояли, щека к щеке, Не обращая внимания ни на что вокруг» —

писал он, видя перед собой тонкую фигурку Джинан, завернутую в одежду паломников, чувствуя ее дыхание на губах.

Хасан не показал Фадлу эти стихи, а тот будто забыл о нем. Но когда паломничество завершилось, вручил поэту туго набитый серебряными дирхемами кошель и снабдил двумя сопровождающими из своих стражников.

Расстались они дружески. Фадл даже устроил пирушку в честь Хасана., а прощаясь с поэтом, сказал: «Твое место сейчас в Багдаде. Побудь год с Бану Кудаа, а потом я жду тебя в своем доме».

Долго ездили Хасан и стражники Фадла в поисках становища кудаитов. Наконец в лощине между невысокими холмами показались шатры. Их встретил лай собак. Поселение было небольшим — несколько десятков бедных войлочных палаток. Возле них бегали голые дети со вздутыми животами, сновали женщины с тощими вязанками хвороста. Заслышав лай, из шатров вышли мужчины — почти все старики — с копьями в руках. Но увидев подъезжающих и поняв, что им ничто не угрожает, прислонили оружие к стенкам палаток.

— Привет вам! — крикнул Хасан. — Не укажете ли вы шатер нашего брата аль-Аштара аль-Кудаи?

Старик, ростом и осанкой похожий на Аштара, подошел к Хасану.

— Аль-Аштар пребывает в этом жилище, но сейчас его нет, — сказал он. — Я его отец. А ты, о путник, знающий имя моего сына, и твои товарищи, будьте моими гостями и войдите к нам.

В шатре просторно и сравнительно чисто. Может быть, оттого, что там нет почти никакой утвари и одежды — несколько шкур, циновки, какие-то войлочные вьюки. Большеглазая статная девушка с открытым лицом подала гостям глиняные чашки с приятно охлаждающим напитком — кислым верблюжьим молоком.

Хасан рассказал отцу Аштара о знакомстве с его сыном и попросил разрешения остаться в становище. Старик кивнул:

— Мы поставим тебе небольшой шатер рядом с нашим и будем считать тебя сыном.

Хасан, вынув из-за пояса кошелек, подаренный Фадлом, протянул его старику:

— Отец мой, окажи мне честь принять этот подарок от родича, сына Кахтана, как и ваше племя.

Старик величественным жестом отстранил кошелек:

— Мы не берем денег за гостеприимство, — нахмурился он.

— Это подарок от меня, пусть девушки вашего племени сделают себе ожерелье из монет, — настаивал Хасан.

Старик ничего не ответил. Хасан положил кошелек на циновки к ногам хозяина шатра и краем глаза увидел, как блеснули глаза у девушки, стоявшей за спиной гостей, чтобы прислуживать им.

Когда настал вечер, стражники Фадла, простившись с Хасаном, отправились в обратный путь. Он долго сидел у порога своего шатра, поставленного на краю лощины. Веял прохладный ветер. Он нес запах дальнего дождя, неведомых цветов. Взошла луна, окрасив все вокруг в белый и черный цвета. Где-то выли степные волки, трещали ночные кузнечики, кричали птицы. Впервые за много дней Хасан вдохнул полной грудью. Казалось, далеко позади, как пестрый кошмар, осталась шумная Мекка, попойки с Фадлом и его друзьями и даже Джинан, — она будто ушла в стихи и воспоминания, стала бесплотной. Ярко горели звезды, напомнив Хасану стихи великих древних поэтов, чьи голоса, казалось, перебивали друг друга: «Я не спал, следя глазами за бессонными звездами», — жаловался Аша. «Какая ночь! Ее звезды словно прибиты гвоздями к вершинам высокой горы!» — восклицал Имруулькайс.

Подошел отец Аштара.

— Пойдем к нашему костру, — сказал он. — Собрались старики племени, которые многое могут порассказать, а тебе полезно послушать их, раз ты приехал к нам за диковинками чистой арабской речи.

Костер горел неровно, поддерживаемый скупыми охапками хвороста — в этих краях его было мало. Когда Хасан сел у костра, один из стариков говорил:

— …Что же касается красноречия, то и покойный халиф аль-Мансур, хотя и был из северян, превосходил красноречием Сахбана из племени Ваиль. Однажды мне довелось услышать его на минбаре в соборной мечети Куфы. Он взошел на минбар и начал громким голосом: «Хвала Аллаху, я восхваляю Его и прибегаю к Нему, я верую в Него и всецело полагаюсь на Него. Я свидетельствую, что нет бога, кроме Аллаха, Единого, у Которого нет подобия». Тут вдруг с правой стороны, где стояли молящиеся, послышался голос: «О человек, я хочу напомнить тебе о Боге, именем которого ты обратился к нам!» Тогда Мансур, прервав проповедь, сказал: «Слушаю, слушаю того, кто запомнил слова Аллаха и напомнил мне о них. Я прибегаю к помощи Аллаха, не желая быть жестокосердным притеснителем или вовлеченным в грех ослеплением гордыни. Если это будет так, то, значит, я сошел с праведного пути и Аллах отступился от меня. А ты, что сказал эти слова, клянусь Богом, произнес их не ради лика Аллаха. Нет, ты хочешь, чтобы про тебя говорили: „Он встал и сказал, был наказан и стерпел, пострадал за веру и был стоек“. Горе тебе, ты слишком ничтожен, чтобы я обратил внимание на тебя, и потому я прощаю, но берегитесь, люди, и берегись ты также совершить еще раз подобное!»

Старики закивали бородами:

— Это истинно арабское красноречие!

В это время раздался лай собак, ржание, радостные крики женщин.

— Вернулись наши молодцы, — сказал отец Аштара.

Тихое становище затопила волна шума — где-то забили в бубен, перекликались мужские и женские голоса, кричали дети. К костру подошла толпа молодых бедуинов, среди которых выделялся ростом и шириной плеч знакомый Хасана.

— Привет вам! — сказал Аштар старикам. — Сегодня мы вернулись с удачей.

Он осекся, увидев чужого, но тут же, узнав Хасана, улыбнулся ему:

— Привет тебе, Абу Нувас из Басры, видишь, я запомнил твое имя. Добро пожаловать к нам и не взыщи, если что-нибудь придется тебе не по вкусу.

Потом, обратившись к отцу, Аштар добавил:

— Я привез тебе теплый плащ. Ты можешь носить его сам, а можешь отдать сестрам, — и подал отцу сверток.

При скудном свете костра Хасан увидел на плаще медные застежки в форме полумесяца. Такие были у одного из стражников, сопровождавших Хасана к кудаитам. У него засосало под ложечкой: так вот чем занимались молодцы Бану Кудаа! Не показав виду, что узнал плащ, Хасан ответил Аштару:

— Привет тебе, я нашел приют и убежище в вашем становище и думаю пробыть у вас некоторое время.

— Добро пожаловать! — повторил Аштар.

Уйдя в свой шатер, Хасан долго не мог уснуть. Он чувствовал голод, немилосердно кусали блохи, тревожили непривычные звуки степи, а потом стало холодно. Он плотнее закутался в свой плащ с прослойкой хлопка, но это не помогало. Как эти молодые сильные мужчины, которые весь день проводят в седле, могут довольствоваться горстью сушеных фиников и чашкой кислого верблюжьего молока? Чему учиться у них? Что они знают и что видели в жизни? Тошнота подкатывала к горлу при мысли о том, что вся утварь и одежда, какая есть в становище, добыта тем же путем, что и плащ. Он с нетерпением ждал утра.

Наконец стало светлее. Хасан с трудом поднялся — все тело затекло от холода и лежания на тонком неровном войлоке, постеленном прямо на земле. Распахнув полы палатки, он вышел и остановился, ослепленный.

На нежно-розовом небе плыли легкие серебристые облака. Вершины холмов слегка курились — тонкие полоски песка струились под утренним ветром, чертя изменяющиеся с каждой минутой узоры, действительно напоминающие «буквы псалмов, начертанные рукой монаха», как говорили древние поэты. На самом краю неба ярко горела узкая алая полоса зари — «хвост волка», как называют ее степняки, а над ней, пронизывая тонкую пыль, носившуюся в воздухе, сиял ослепительный венец лучей солнца, еще не взошедшего, но возвещающего о своем появлении.

А на вершине соседнего холма виднелись четкие силуэты всадников, казавшиеся черными на фоне утреннего неба. Они будто сливались с ним и выглядели естественно, и вместе с тем, величественно, как породившие их степные земли. В самом высоком и широкоплечем наезднике он угадал Аштара. Тот, узнав городского гостя, приветственно махнул рукой, потом поднял коня на дыбы и растаял в искрящемся жемчужном воздухе, а за ним исчезли его спутники. Внезапно Хасан каким-то озарением понял бедуина и его соплеменников, и простил им все: грубость, жестокость, дикость. Да, только под таким просторным небом может жить человек, только здесь может жить свободный язык, красноречивый в своей естественности и изысканный в своей красоте!

Постояв немного, он вернулся в палатку, испытывая странное чувство тоски и зависти. Ему ведь не суждено существовать так легко и бездумно; он вечный раб листа бумаги и калама.

Прошло несколько недель. Хасан уже привык к ночному холоду. Он крепко засыпает, съев кусок лепешки и запив его верблюжьим молоком, и укусы блох уже не будят его. Вечерами приходит к костру и слушает рассказы стариков, шутливые перебранки девушек и юношей племени. Аштар не раз звал его с собой, но Хасан отговаривался тем, что он плохой наездник и будет мешать в пути. Аштар ядовито высмеивал его, называл трусом, но Хасан не обижался. «Я поэт, — говорил он, — а ты знаешь, что поэты сражаются не копьем и мечом, а языком и пером, и раны, нанесенные ими, не заживают до самой смерти».

Однажды вечером, придя к костру, он увидел незнакомого человека в небогатой городской одежде. Поднявшись навстречу, он вежливо поздоровался:

— Привет тебе, Абу Нувас, мы слышали о тебе в Багдаде, и даже сам повелитель правоверных, говорят, одобрил некоторые твои стихи.

— Добро пожаловать, брат арабов, — ответил Хасан по привычке: так обычно обращаются к бедуинам, а это горожанин, да еще из образованных, судя по разговору.

— Меня зовут аль-Муфаддаль, — продолжал багдадец, — я, подобно тебе, провожу свои дни среди сынов степи, собирая по приказу повелителя правоверных, пословицы и изречения арабов, хранящих их в своей памяти.

— И ты не боишься ездить один? — невольно спросил Хасан, вспомнив шерстяной плащ с медными застежками.

— Я бедный человек и у меня нет ничего, кроме моих свитков и чернильницы, а на моего верблюда не польстится даже живодер, но это животное кроткое и выносливое. У меня есть сушеное мясо и немного фиников, а воду я беру из родников и колодцев. Теперь я остановился в становище этого достойного и славного племени, чтобы услышать их пословицы и записать их. Продолжай же, достойный брат арабов.

Один из стариков, взяв в горсть тощую бородку, зашамкал:

— А знаешь ли ты пословицу: «Более косноязычный, чем Бакиль?».

Старики кругом захихикали. Муфаддаль, развернув один из своих свитков, просмотрел его, бормоча:

— Это будет на букву «ба»; нет, этой пословицы у меня, кажется, нет.

— Так слушай же. В одном из племен Аднанитов-северян, ибо большинство дураков и косноязычных родом северяне, жил человек по имени Бакиль. Однажды он купил у охотников молодую жирную газель за 11 дирхемов. Взвалив ее на плечо, Бакиль отправился домой. Ему встретились его родичи. Они спросили: «Сколько ты заплатил за эту газель?» Бакиль долго думал, а потом вытянул руки, растопырив все десять пальцев, и так как ему не хватало одного до одиннадцати, он еще высунул язык. С тех пор стали говорить: «Более косноязычен, чем Бакиль». И вот еще, кстати, пословица о дураках, которую ты вряд ли знаешь. Тебе известно, почему говорят: «Глупее, чем Иджль и Хабаннака?»

— Нет, эти имена мне незнакомы!

— Так слушай же. Что касается Иджля, то это тоже был человек из северян, из Бану Ваиль. Однажды он купил коня за большие деньги, но не успел дать ему имя. А когда его спросили: «Как ты назвал своего коня?» — он встал, выколол коню один глаз и сказал: «Я назвал его „Кривой“». А Хабаннака был верблюжьим пастухом. Чтобы не заблудиться в степи и узнать себя среди других людей, он повесил себе на шею ожерелье из костей. Его брат, чтобы посмеяться над ним, как-то ночью снял с его шеи ожерелье, надел его на себя и улегся спать. Проснувшись утром, Хабаннака долго смотрел на брата, пощупал свою шею и сказал: «Он — это Хабаннака, а кто же тогда я?»

Все засмеялись. Муфаддаль еле успевал записывать пословицы, которым, казалось, не было конца. Он был серьезен и не смеялся даже когда вокруг него люди вытирали слезы после какой-нибудь забавной непристойности, которые в изобилии хранила память стариков.

Ученый записывал пословицы, забавные рассказы и легенды до поздней ночи. Наконец все разошлись. Хасан пригласил Муфаддаля в свою палатку. Когда они улеглись на своих тощих постелях, багдадец предложил:

— Поезжай со мной. Мы объедем еще несколько племен, а потом направимся к северу. Бог даст, я по прибытии в Багдад представлю тебя повелителю правоверных аль-Махди. Если же он в одном из своих поместий, то мы направимся прямо туда.

Хасан задумался: его пугала встреча с повелителем правоверных, «грозой еретиков», которого он видел на палубе корабля во время избиения Абу Муаза. А вдруг его ожидает та же участь! Ведь он еще менее сдержан, чем Башшар, а при дворе халифа завистников всегда больше, чем друзей.

— Расскажи мне, что нового сейчас в Багдаде и во всем Ираке. Я давно уже нахожусь в пути и ничего не слыхал.

— В Багдаде недавно, в месяце Зу-ль-хиджа, приключился большой пожар на суднах, стоящих на Тигре у дворца Исы ибн Али. Сгорело множество кораблей и лодок со всеми товарами и людьми, которые там находились. Говорят, что огонь начался с помещения, где был оставлен горящий светильник, но Аллах один знает, как обстояло дело. В северных областях восстал Юсуф ибн Ибрахим, из мятежников, склонных к ереси. Но достойный Язид ибн Мазид, военачальник повелителя правоверных, разбил бунтовщиков и захватил их в плен. Я сам видел, как их ввозили в столицу. Их привязали к спинам верблюдов, лицом к хвосту. Повелитель правоверных подверг их жестокой казни — он приказал четвертовать Юсуфа на площади Русафы, а потом отрубить голову ему и его людям. А после их тела распяли на Верхнем мосту через Тигр, и там они находятся до сих пор, да проклянет их Аллах. Известно мне также, что у куфийской соборной мечети установили бревно, поднимающееся на цепях, потому что некоторые нечестивцы из знатных взяли обыкновение въезжать во двор мечети верхом, топча людей, совершающих омовения у водоема. Не подобное ли кощунство послужило причиной чумы, вот уже второй год опустошающей наши земли!

 

ХIII

Муфаддаль говорил все тише; наконец, утомленный трудной дорогой, он уснул. А Хасану не спалось. Перед ним проходило увиденное — зеленая вода болот, палуба, залитая кровью, и хмурое лицо чернобородого смуглого человека. Но ведь халиф Махди когда-то любил Башшара, и только его уродство и слепота помешали ему сделать поэта воспитателем сына — учитель наследника престола должен быть благообразен и свободен от телесных уродств и недостатков, благо внутренние уродства не видны. Повелитель правоверных отправил этого Муфаддаля собирать пословицы и изречения арабов, значит, он заботится о сохранении древнего красноречия.

Облик Махди вставал перед ним смутно и неясно. Он вспыльчив до безумия и может в гневе жестко покарать. Сумеет ли Хасан удержаться от шутки, если увидит кого-нибудь из набожных и тупоумных благочестивцев, которые окружают халифа? Говорят, Махди приказал своему вазиру Абу Убейде отрубить голову собственному сыну только за то, что тот не смог прочесть какую-то суру из Корана. Правда, старик упал, потеряв сознание, говорят, его разбил паралич, но его отпрыска все же казнили.

Опасна близость с таким человеком, тем более что Хасан не привык к дворцовой жизни. Но Махди любит хороших поэтов и щедро награждает, если стихи ему понравятся. Да и где поэт может испытать свои силы, как не в соревновании с блестящими багдадскими стихотворцами, такими как Муслим ибн аль-Валид, Ибн Дая, или Дик ал-Джины? Он много слышал о них — почти все его сверстники. Ему мучительно захотелось в город — пусть будет пыль, теснота, шум, но не мертвая тишина степи, от которой гудит в ушах. Вот и сейчас кругом тихо, слышится только идущий неизвестно откуда слабый свист, — то ли ветер, то ли степные суслики…

Спать не хотелось. Хасан вышел из шатра и направился к ближайшему холму. Из-под ног забавными маленькими тенями запрыгали длиннохвостые тушканчики. Вдали промелькнула чья-то ушастая тень — это степная лисица, фанак, вышла на ночную охоту. Кругом мертвенно-желтый свет луны и черные тени. Хасану живо представилась винная лавка Юханны, его черноглазая дочь Зара-лютнистка, ее тонкие пальцы, перебирающие струны лютни. В Багдаде, должно быть, такие заведения на каждой улице; говорят, в предместье Карх в садах устроены виноградные беседки, где собираются юноши со всего города. Там поэты устраивают состязания за кубком, там есть библиотеки и специальный рынок переписчиков и переплетчиков, где можно купить любую книгу, были бы деньги! Что ж, он добудет их! На первый раз сложит стихи об охоте и вине, в которых его признали мастером, а потом постарается попасть на маджлис халифа и продекламировать там восхваление Махди, — получится не хуже, чем у Башшара.

Надо ехать в Багдад. Придется, правда, побыть еще несколько месяцев в степи — ведь Муфаддаль специально для него не прервет своих занятий, но он согласен и на это.

Ученый не очень нравился Хасану — слишком серьезен, от него не услышишь ни шутки, ни остроумного слова, но кажется, он честный человек, на которого можно положиться. К тому же он сам предложил представить его халифу.

Замерзнув на прохладном ветру, Хасан вернулся в палатку, плотнее закутался в плащ и крепко уснул.

Еще несколько дней Муфаддаль провел в становище, собирая пословицы. Вечером в палатке при мерцающем огоньке светильника, он перечитывал свои записи и закатывал глаза, восхищаясь краткостью и меткостью бедуинских выражений. «Ни один народ не наделен красноречием в такой степени, как арабы. Греки и даже сам великий Аристотель, отец логики, не были красноречивы, они лишь стремились к точности выражений. У индийцев очень много книг, я слышал о них от одного из лекарей повелителя правоверных, родом из Индии. Он читал мне отрывки из некоторых сочинений, истолковывая их по-арабски. Я не нашел в них красноречия, подобного нашему. А персы наделены красноречием, но они неспособны сказать, не подумав, ибо хитрость побуждает их скрывать свои мысли, облекая их в одежду долгих слов. А ведь у арабов какой-нибудь верблюжий пастух, опершись о посох, сложит, не задумываясь и не размышляя, речь не хуже речи аль-Хаджаджа». Развернув свиток, он читал Хасану:

— «Он ест финики, а в меня швыряет косточки», — о несправедливом возмездии не совершившему проступка, «если бы ты торговал саванами, никто бы не умер» — о скупце, «кто сделал себя костью, того съедят собаки» — о робком и трусливом, «он ищет убежища от золы в огне» — о непредусмотрительном, «ты не уксус и не вино» — о человеке, не отличающемся ни дурными, не добрыми свойствами.

— А вот еще: «В чем моя вина — твои руки связывали и твои уста надували», — и тут же Муфаддаль читал объяснение пословицы: «Однажды несколько человек готовились переправиться через поток. Они надули бурдюки и крепко связали их. Но один из этих людей поленился. Он еле надул свой бурдюк и к тому же плохо завязал его. Вода понесла его, и бурдюк, еле державшийся на воде, развязался. Когда тот человек стал просить о помощи товарищей, один из них ответил: „В чем моя вина — твои руки связывали и твои уста надували“».

Хасан относился к этим пословицам с меньшим восторгом, они казались ему слишком простыми и грубыми. Ему хотелось скорее отправиться в путь, но Муфаддаль не спешил. Наконец, решив, что здесь больше нечего записывать, он объявил:

— Бог даст, завтра мы поедем дальше на север, пока не доберемся до Ирака, а там сразу же отправимся в Багдад или в одно из поместий Махди, где он сейчас находится: я уже посетил кочевья почти всех племен, у которых хотел побывать.

— А как ты находишь эти пословицы в своих записях? — спросил Хасан, пораженный быстротой, с которой Муфаддаль разыскивал нужное ему изречение.

— Я заношу их в порядке букв, к тому же помню почти все, знаю, в каком они свитке или в какой тетради, и на каком месте. Если хочешь, проверь.

Хасан взял наугад одну из тетрадей. Раскрыл ее, прочел:

— «Глупее страуса, так как он прячет голову, оставляя на виду тело».

— Дальше, — подхватил Муфаддаль — идет: «Глупее, чем жующий воду». Здесь кончаются пословицы о глупцах и невеждах. После этого идет: «Не будь слишком сладким, не то тебя съедят, и не будь горьким — выплюнут». Потом идет глава о возмездии и вознаграждении. Она начинается пословицей: «Он вознаградил его, как царь Нуман Синиммара» — а объясняется она вот как: царь Нуман решил построить себе дворец вблизи нынешней Куфы. Он пригласил румийского мастера-строителя, а когда тот через десять лет окончил сооружение дворца, которому дали имя Хаварнак, царь Нуман, взойдя вместе с Синиммаром на самую высокую башню, обманом сбросил его вниз, чтобы мастер больше никому не смог построить подобного дворца. А потом идет…

— Довольно, довольно, — со смехом прервал его Хасан, — поистине, твои знания «в голове, а не в строках», как говорит одна из твоих любимых пословиц. Я вижу, ты знаешь наизусть все твои тетради и свитки. А теперь их надо покрепче связать, чтобы, не дай Бог, ни одна из крупиц этой мудрости не свалилась на землю и не стала добычей степных мышей.

— Да, ты прав, — ответил Муфаддаль и начал укладывать в сумку свои записи.

И вот они наконец в пути. Конь Хасана, подаренный Фадлом, легко несет нетяжелого всадника, а старый и кроткий верблюд Муфаддаля с мудрыми глазами и отвисшей губой идет спокойно, как бы сознавая, какой драгоценный груз несет на своей облезлой спине, и чем-то похож на своего хозяина.

Бедные становища кочевых племен, оазисы с темно-зеленой, почти черной в ярком свете солнца, растительностью и ослепительно-белыми кубиками домов-крепостей, степь, то желтоватая от проглядывающих сквозь редкую траву песков, то пестрящая кровавыми пятнами анемонов. Полосатая йеменская ткань шатров, принадлежащих шейхам племен, в которых они изредка останавливаются, рваные циновки и войлок в палатках бедняков, скудная дорожная еда.

Трудно найти спутника лучше Муфаддаля. Он скромен и молчалив, довольствуется немногим и всегда уступает лучшую долю Хасану, не обижается на его насмешки и снисходительно улыбается в ответ на его жалобы. Его интересуют только его свитки, и, несмотря на свою рассеянность — иногда, увлекшись работой, Муфаддаль забывал даже поесть, — он ни разу не запамятовал, куда положил свою сумку с записями.

Плохо другое — новый друг Хасана неукоснительно соблюдает все правила и предписания ислама. Утром, когда сон слаще всего, он будит спутника: «Вставай, настало время утренней молитвы!» Хасан ворчал и пытался отшутиться, рассказывал Муфаддалю о бедуине, считавшем, что сон лучше молитвы, так как он испытал и то, и другое и может доказать свои слова, или поворачивался на другой бок, делая вид, что спит, но от Муфаддаля не так-то легко отделаться, и кончалось обычно тем, что Хасану приходилось вставать на молитву. Днем было легче, а вечером даже приятно, но вот ранним утром… Однако, Хасан не решался протестовать более решительно, помня о том, что Муфаддаль должен представить его Махди.

День за днем все ближе они к северу. Здесь им уже встречаются не кочевья, а поселения оседлых жителей-земледельцев, возделывавших пшеницу и виноград. Хасану становится легче дышать. Ему уже порядком надоела и бедуинская скудная жизнь, и скитания с Муфаддалем по выжженным степям.

Однажды вечером они остановились на постоялом дворе в небольшом селении. Глинобитный дом окружен невысокой глиняной стеной, за ней — резные листья виноградника и в одном из углов двора — виноградная беседка. Хитроглазый чернобородый хозяин, окинув взглядом коня Хасана и верблюда Муфаддаля, поклонился им со слегка насмешливой почтительностью. Ученый, наспех перекусив, взялся за свои свитки, которые с великим бережением вынул из сумки, а Хасан вышел во двор.

Солнце зашло и стало прохладнее. Воздух полон терпким запахом виноградных листьев и пыли. В беседке было шумно. Кто-то хриплым надорванным голосом пел. Хасан прислушался. Так и есть, это его стихи: «Не брани меня за вино», но незнакомый напев, скорее всего, сложенный тут же. Стараясь, чтобы его не заметили, Хасан подошел и заглянул внутрь. На низенькой скамеечке, которая шла вокруг беседки, сидело несколько молодцов в узких кафтанах, головы их были покрыты платками. В одном из них, сидевшем спиной, Хасану почудилось что-то знакомое, и он, не удержавшись, подвинулся поближе.

— Эй ты, асталь, что тебе надо здесь? — проворчал один из молодцов.

Певец, поместившийся напротив входа, замолчал, а сидевший спиной резко повернулся и, вдруг вскочив, втащил Хасана в беседку. Он даже не успел испугаться — сразу узнал Исмаила Однорукого. Казалось, его давний приятель стал еще смуглее; белые зубы сверкали, как у степного волка, которого Хасан встретил однажды неподалеку от шатра, а лицо пересекал свежий шрам, стянувший кожу. Исмаил хлопнул Хасана по плечу:

— Нет, молодцы, это не асталь, это молодец из наших басрийских, и что за молодец! Ведь он сложил ту песню, что пел Зейд Кривой своим непотребным голосом, Зейд, не знающий ни отца, ни матери! Садись с нами и выпей вина, хотя оно не хранилось со времени потопа, как говорится в твоих стихах.

Хасан сел на скамейку рядом с Исмаилом, остальные потеснились, давая ему место, Зейд, нисколько не обижаясь на Исмаила, спросил:

— Это ты приехал с той сушеной саранчой на облезлом одре?

Хасан не сразу понял, что тот имеет в виду Муфаддаля, а потом, представив себе своего спутника, подумал, что тот действительно похож на сушеную саранчу, и со смехом ответил:

— Это саранча из стаи повелителя правоверных, но увы, молодцы, в его сумках только раскрошившиеся финики и исписанные свитки.

— Свитки? — недоуменно протянул Зейд. — А зачем они ему?

— Записывает пословицы и мудрые изречения арабов.

Молодцы расхохотались:

— Пусть запишет наши мудрые изречения, например: «Копай, копай, пока не докопаешься» или «Не учи караси язвам, а кагани — падучей» или «А если ударят тебя ножом, прими подарок от храброго молодца!»

Хасан, посмеявшись вместе с ними, спросил: «А что такое „асталь“, „караси“ и „кагани“»?

— Асталь — поддельный слепец, который мажет веки жиром и глиной, и они у него слипаются. Зейд назвал тебя так, не зная кто ты, потому что их все презирают — подобным делом занимаются только трусы, не знающие и не умеющие ничего другого. Караси у нас делают язвы с помощью извести и краски, а кагани умеют бросаться на землю в корчах. Это все слова нашего языка, непонятного прочим. А мы здесь честные молодцы, и действуем только ножом.

Молодцы одобрительно зашумели, а Исмаил спросил:

— Куда же вы направляетесь с обладателем раскрошившихся фиников и собирателем бесполезных слов?

Хасан замялся:

— Мой спутник хотел представить меня кому-нибудь из багдадской знати…

— А может быть, и самому халифу, — прервал его Исмаил. Кто-то свистнул, и все замолчали. Потом Зейд ехидно предложил:

— Давай задержим их, предводитель, и назначим за них выкуп, раз они такие важные птицы.

Отмахнувшись от него, Исмаил сказал:

— Кто даст выкуп за поэта? — а потом обратился к Хасану: — Халиф сейчас не в Багдаде, он отправился на север, в Масабадан, где находится одно из его поместий. Если у тебя хватит смелости, поезжай туда, но помни о судьбе твоего учителя и того, кто был его учителем. Завтра утром мы тоже отправимся на север и можем немного проводить вас, но наш путь лежит в Багдад, обитель мира и прибежище молодцов. А теперь давай пить, а Кривой Зейд споет нам. Голос у него, правда, хриплый — его едва не удушил когда-то стражник, но он знает много стихов и песен.

Хасан просидел с Исмаилом и его товарищами допоздна. Наверное, Муфаддаль искал его, но безуспешно. Когда поэт вошел в комнату, которую они занимали, тот уже спал, подложив драгоценную сумку себе под голову. Хасану очень хотелось разбудить его и сказать, что молодцы прозвали его сушеной саранчой, но он бросился на циновку и тотчас не уснул.

Утром Муфаддаль подозрительно оглядывал новых спутников.

— Слишком хороши у них кони, — шепнул он Хасану.

И, действительно, скакуны были не под стать всадникам — холеные, в богатой сбруе, благородной крови. Но молодцы ловко держались в седле, а Исмаил, видя замешательство Муфаддаля — сушеной саранчи, подъехал к нему и проронил:

— Не бойся, шейх, мы такие же собиратели редкостей, как и ты, а наш Зейд знает великое множество редких и диковинных слов и рассказов, он поедет с тобой рядом, и, если его конь не испугается твоего почтенного верхового животного, будет беседовать с тобой до самого перекрестка дорог, где мы расстанемся.

Зейд, — теперь, когда Хасан мог его лучше рассмотреть, он увидел, что это худощавый и ловкий молодец с вытекшим глазом, — ухмыляясь, тронул коня. Но вскоре увлекся разговором с Муфаддалем, найдя внимательного слушателя. Пока они ехали вместе с «сасанидами», Хасан слышал его хриплый голос — видно рассказывал «сушеной саранче» всякие небылицы.

Исмаил был задумчив и молчалив. Вдруг он спросил:

— Не нашел свою Джинан среди паломников?

Хасан пожал плечами.

— Да, — продолжал Исмаил, — в Басре много красивых девушек, и в Багдаде тоже, но такая птица, как я, не вьет гнезда и не высиживает птенцов. А теперь прощай. Поезжайте большой дорогой, а мы отправимся стороной, как бы наших коней не узнал кое-кто, — и, повернув коня, крикнул:

— Прощай, может свидимся еще в Обители мира!

Всадники скрылись так неожиданно, что Хасан даже не успел ответить. Ученый, подъехав ближе, укоризненно сказал:

— Клянусь Аллахом, у этого одноглазого светлая голова, крепкая память и острый язык. Жаль, что он занимается богопротивным и опасным ремеслом, и, без сомнения, мы увидим когда-нибудь его голову торчащей на одном из кольев Верховного моста.

Хасан ничего не ответил, его охватила нестерпимая тоска. Счастлив Муфаддаль, не видящий ничего, кроме своих свитков, даже Исмаил нашел свое место, а он все еще мечется, не сделав ничего, ни хорошего, ни дурного! Поистине, он «ни вино и ни уксус», как сказали бы о нем жители пустыни.

Они ехали на север еще несколько дней. Расспросив каких-то людей, им встретившихся, Муфаддаль подтвердил:

— Да, халиф аль-Махди в Масабадане, к северу от столицы.

Путники оставили позади шумные багдадские дороги, где можно было увидеть людей бессчетных племен и народов, подвластных повелителю правоверных, реку, запруженную судами всех размеров так, что почти не видно воды, и направились в Масабадан. Их обгоняли всадники на верблюдах и конях, — барида, гонцы халифской почты, — повозки с провизией, которую спешили доставить в дворцовую кухню; встречались караваны грузовых верблюдов, навьюченных утварью придворных халифа, выехавших вслед за ним в Масабадан.

Постоялые дворы, разбросанные кое-где вдоль дороги, были переполнены, и путники остановились у обочины под деревом, недалеко от конюшен барида. Расстелив циновки, наломали на куске ткани, служившем им скатертью, черствых лепешек, высыпали остатки фиников из мешка и запили небогатую еду теплой водой из бурдюка, а потом улеглись.

Не прошло и трети ночи, как Хасан вскочил: что-то тревожное почудилось ему. Он прислушался. Кто-то скакал по дороге. «Несколько всадников на быстрых конях» — подумал он.

Из темноты вынырнули темные фигуры, остановили хрипящих лошадей у ворот барида. Застучало кольцо, послышался приглушенный звук голосов. Всадники, оставшиеся снаружи, сняли с коня человека, осторожно понесли его. Хасан встал. Заметив его, люди повернули в его сторону и уложили неизвестного на циновку, с которой только что встал Хасан. Судя по узкому черному кафтану, это гонец. Он был мертв или потерял сознание.

— Эй, дай ему напиться! — сказал кто-то из его сопровождающих. Хасан нацедил из бурдюка воды, налил в деревянную чашку и поднес к губам лежащего. Проснулся Муфаддаль и со страхом смотрел на людей, освещенных красноватым светом заходящей луны.

Один из всадников налил из бурдюка в пригоршню воды и плеснул в лицо гонцу. Тот медленно открыл глаза, облизнул пересохшие губы и внезапно сел, обводя лихорадочно блестевшими глазами склонившихся над ним людей.

— Скорее, где ваш старший? — прошептал он хриплым голосом.

— Не волнуйся, Абу-ль-Хусейн, мы уже у барида, сейчас в Багдад отправится другой гонец, — ответил кто-то.

Человек попытался встать, но колени у него подогнулись.

— Он знает, что нужно передать?

— Да, он все знает.

— Отправляйтесь с ним, а я останусь здесь и отдохну немного. Ступайте, с помощью Аллаха!

Люди, поклонившись, отошли, через несколько минут снова раздался топот, и все стихло.

Человек взял из рук Хасана чашку и стал жадно пить. Поблагодарив, он вернул чашку Хасану и всмотрелся в лицо Муфаддаля, сидевшего в растерянности:

— Ей-богу, да это же почтенный Ибн Сельма Абу-ль-Аббас!

— Да, Абу-ль-Хусейн, ты не ошибся, а это — мой друг, поэт из Басры, Абу Али ибн Хани, которого называют Абу Нувас.

Абу-ль-Хусейн покачал головой:

— Если ты едешь ко двору повелителя правоверных, то выбрал неудачное время!

— Почему? — спросил аль-Муфаддаль. — Ведь он сейчас в своем загородном дворце, в садах поместья Масабадан!

— Он сейчас в садах Всемогущего Аллаха, если Он того пожелал, — отозвался Абу-ль-Хусейн.

— Что?! — одновременно вырвалось у Хасана и Муфаддаля.

Абу-ль-Хусейн кивнул:

— Завтра утром это уже не будет тайной, а сегодня нужно поспешить к наследнику, иначе не избежать смуты. Сейчас никто не должен знать о том, что халиф умер. Все поместье Масабадан окружено стражниками по приказу вазира, так что никто не сможет проникнуть за его пределы. И если бы я не знал тебя, Абу-ль-Аббас, много лет как достойного человека, ничего бы не сказал.

— Как же это случилось, разве повелитель правоверных был болен?

— Непонятное дело, — вздохнул Абу-ль-Хусейн. — Вечером Махди выглядел здоровым, я видел его на прогулке в саду, а после полуночи мы услышали крики. Меня позвали и приказали скакать в Багдад к наследнику и сказать ему: «Повелитель правоверных преставился к милости Божией, поспеши в Масабадан, пока об этом не узнали те, кому не подобает знать». Я чувствовал с утра слабость, но не посмел отказаться. Когда уже готовился в путь вместе со своими людьми, подошел старший евнух Якут, с которым мы давно дружим, и рассказал мне дивное диво, которому я даже боюсь поверить.

У повелителя правоверных была невольница по имени Хасана, берберка родом, а берберки ревнивы до крайности. Недавно Махди купил за большие деньги молодую румийку и проводил с ней долгие часы. Эта берберка взяла отборные груши, которыми славится Масабадан, и разложила их на блюде, а на самые красивые плоды иглой нанесла яд, который магрибинцы мастера готовить из коры какого-то дерева, что растет только у них. Потом она дала блюдо с грушами своей прислужнице и приказала ей отнести румийке. Но случайно девочку увидел сам Махди, а он большой охотник до груш. И выбрал он как раз те плоды, которые были отравлены. Он съел грушу, а ночью его схватило. Говорят, что он кричал: «Живот болит!» так, что было слышно в саду. А Хасана, как сказал Якут, тем временем причитала: «О любимый, я хотела смерти соперницы и стала причиной твоей гибели». Якут сказал, что она удавилась шнуром, упаси нас Боже от коварства женщин! Но я говорю только то, что мне сказал евнух, а Аллах знает лучше, как было.

Муфаддаль пробормотал:

— Все мы принадлежим Аллаху и к Нему возвратимся!

А Хасан сидел молча. Еще одна надежда рухнула. Наследник престола, как говорят, пустой и никчемный человек, поклявшийся истреблять еретиков и уничтожить безбожников. Сейчас ему нет пути в Багдад, снова предстоят годы скитаний или нищей жизни в Басре. Он вспомнил слова Урвы ибн аль-Варда, своего любимого поэта, нищего, но гордого вождя племени:

«И куда я ни поверну лицо, Встречают меня когти и клыки враждебной судьбы».

 

XIV

…Где прежний Мирбад, где мои друзья, Сверкающие белизной благородных ликов, Щедрые, бесстрашные, достойные брака с дочерью лозы, Таящейся в темных подвалах времен Хосроев?

— Плохо встречает Басра своего достойного сына, — сказал Халаф, когда Хасан закончил читать свои стихи. — Сейчас даже некому оценить тебя здесь, разве что попытаться попасть к новому наместнику. Но его окружает столько прихлебателей, что вряд ли удастся сделать так, чтобы он обратил на тебя внимание. Завтра я, Бог даст, поговорю кое с кем из людей, знающих его нынешнего любимца Бармаки, который имеет большое влияние на Харуна. Но боюсь, ничего не получится. А пока отдохни, я оставлю тебя.

Халаф поднялся и тяжелыми шагами вышел из комнаты. Хасан устало закрыл глаза. Опять он остался один. Муфаддаль отправился в Багдад, надеясь занять прежнее место при новом халифе — ведь его имя записано в «Диван ученых», и он получал жалованье от казны. А Хасан остался. У него не хватило сил снова пускаться в дорогу — без денег, без надежды, без знакомых — нельзя же считать настоящим другом «сушеную саранчу»!

Хасан улегся на тощие подушки, но не мог уснуть — мысли лихорадочно бились, сменяли друг друга, не успевая оформиться. Что делать? Оставаться здесь, отправляться в Багдад, где он никого не знает или опять начать жизнь бродячего поэта?

Тоска сжала сердце, будто когтистая звериная лапа раздирала внутренности, как говорил безымянный бедуинский поэт из племени Кудаа.

Внезапно Хасан поймал себя на том, что внимательно анализирует свои ощущения, что его мысли складываются помимо его желания в строки стихов. Усилием воли он отогнал от себя поток рифм, но тут же в памяти всплыли слова Имруулькайса:

«Я вижу, что мы подвластны зову смерти, Но нас прельщает вкусная еда и питье. Мы воробьи, мухи и черви, Но более дерзки, чем серые степные волки».

Поняв, что ему не заснуть, Хасан сел, натянул на себя кафтан — последняя достойная одежда, оставшаяся от щедрот Фадла — и вышел. На улицах Басры разгоралась вечерняя жизнь. Открывались ставни лавок, запертых от яркого дневного света. Слуга стаскивал широкие деревянные щиты в ближайшую маленькую мечеть. Имам мечети, сгорбленный старичок, грозил палкой:

— Вы устроили склад из дома Аллаха, да покарает вас Бог на этом свете и в будущей жизни!

— Что же делать? — оправдывался слуга. — Больше некуда девать ставни, хозяин говорит, что его отец тоже относил ставни в эту мечеть, и никто не противился!

Имам что-то бормотал, но слуга, не слушая его больше, вошел в мечеть и с грохотом сбросил свою ношу на пол.

Усмехнувшись, Хасан узкими улочками пробрался в гавань. Еще издали он увидел сотни мачт с подвязанными парусами и услышал гул толпы. Чем ближе к гавани, тем чаще встречались ему вооруженные люди. В основном у них были мечи в старых ножнах, изъеденных ржавчиной так, что ее не мог отчистить даже промытый речной песок, копья с зазубренными остриями, большие бедуинские луки. У всех голова обвязана белой чалмой, кафтан туго подтянут поясом. Кое-где стояли чтецы Корана и возглашали: «Войдет в рай тот, кто отдаст свою жизнь в священной войне во имя Аллаха!» Голоса их звучали то пронзительно, то гнусаво, выделяясь среди глухого шума шагов и звона оружия.

Поравнявшись с одним из воинов, Хасан спросил:

— Скажи, брат мой, куда вы все направляетесь?

— В поход против язычников, неверных индийцев. Они поклоняются многоруким и многоголовым идолам, изготовленным самим дьяволом, и все эти идолы сделаны из золота, серебра и драгоценных камней. А жены неверных одеваются в богатые наряды, которых нет у правоверных мусульман, где же тут справедливость? Сами они красавицы, если не очень черные, и из них выходят отличные невольницы.

— А сколько невольниц у тебя, брат? — спросил Хасан гази — «борца за правую веру».

— У меня? Ни одной, но если пожелает Аллах, я привезу из Индии богатства, которых хватит мне на всю жизнь, и десять невольниц.

— А если ты умрешь?

— Тогда войду в рай и вместо нечистых язычниц буду наслаждаться черноокими райскими девами! Уйди, я и так задержался: видишь, отвязывают паруса!

Гази бегом пустился к кораблям, где один за другим распускался белый парус, падая с шумом с верхней реи. Хасан подошел к самому большому и нарядному судну, украшенному флажками и цветной бахромой. Рядом стоял воин в богатом снаряжении: из-под темного шелкового плаща сверкала тонкая стальная кольчуга с золотыми насечками и бахромой из тонких золотых цепочек, шлем украшен страусовыми перьями, прикрепленными большим рубином. Оружие не менее богато — меч в блестящих ножнах на широкой парчовой перевязи, кинжал с искрящимися камнями на рукоятке.

Узнав одного из собутыльников Фадла, Хасан подошел к нему и поздоровался.

— Привет тебе в Басре, Абу Али, добро пожаловать! — весело ответил воин — его имя было, кажется, Бишр, Хасан не помнил точно.

— Куда вы направляетесь?

— Мы идем в Индию на Барбад. Созвездия благоприятны нам, и астролог предсказал победу. Мы торопимся — сейчас установился ровный ветер.

— Сколько же добровольцев в вашем войске?

— Две тысячи из Басры и столько же из окрестных селений, да еще пришло множество народа с севера.

— Даже слишком много, — пробормотал смуглолицый воин, стоявший рядом, сверкнув желтоватыми белками глаз на собеседника Хасана. — Посмотри, как они набились на корабли. Половина из них — деревенщина, не знают даже, как обращаться с оружием, и если мы, Бог даст, доплывем до индийских берегов или хотя бы до одного из морских островов, язычники перебьют их, как перепелок.

— Перестань, Абу Разин, — перебил его Бишр. — У тебя разлилась желчь, и ты не в духе, тобой овладела меланхолия, победив здоровую смесь. Лучше уговори нашего прославленного поэта Абу Али отправиться с нами и повеселить нас.

— Только поэта нам не хватало, — пренебрежительно заметил Абу Разин, оглядев Хасана.

Хасан вдруг ощутил себя мальчишкой, ему захотелось, чтобы желтолицый меланхолик сильно рассердился и чтобы желчь, окрасившаяся его глаза, проникла в мозг. Он даже обрадовался — давно уж его не охватывало такое чувство, наверное, Муфаддаль отбил охоту к озорным шуткам. Он смиренно наклонил голову, потупил глаза и почтительно произнес:

— О почтенный и благороднейший эмир, я долго скитался среди сынов пустыни и почти забыл, как нужно достойно восхвалять подобных тебе. Но разреши мне обратиться от твоего имени к моему другу Бишре, которого я имел честь не раз сопровождать в попойках, не менее угодных Богу, чем война за веру, ибо, совершая грех, мы получаем возможность раскаяться. А теперь я начну стихи от твоего имени.

И Хасан, подняв руки, как это делали чтецы Корана, стал гнусаво читать, подражая их напеву:

— О друг мой Бишр, что у меня общего с мечом и войной — Ведь моя звезда ведет меня к наслаждениям и веселью. Не доверяй мне — смелость моя только в том, Что я доблестно назову себя трусом и в стычке, и в преследовании. И если я увижу, что показались язычники, Я пришпорю своего коня в обратную сторону. Я не знаю, что такое налокотник, что такое щит И не умею отличить шлем от нагрудника. И моя главная мысль, когда разгораются ваши войны, — Какую дорогу выбрать, чтобы спастись бегством.

Протянув последние слова, Хасан снова смиренно поклонился хохочущему Бишру. А его спутник нахмурился:

— Ты остроумен, но подобные стихи недостойны араба, даже такого шута, как ты. Если бы я не гнушался тобой, тотчас ударил бы мечом, а так ты достоин лишь плети!

— Успокойся, Абу Разин, — недовольно прервал его Бишр. — Этот юноша — близкий друг Фадла ибн Раби, и, если пожелает Аллах, будет представлен наследнику престола. Не очень возносись над басрийцами, ведь никто не может умалить наши заслуги!

Абу Разин пробормотал что-то и, отвернувшись, зашагал к сходням, а Бишр, протянув руку Хасану, сказал:

— Если не хочешь ехать с нами, оставайся с миром, выпей и сложи новые стихи в нашу честь.

— Я сделаю это, Бишр, возвращайся с победой и привези дюжину черноглазых язычниц — они будут нашими райскими девами.

Абу Разин гневно обернулся, услышав слова Хасана, но потом, пожав плечами, велел своим людям поторопиться.

У ворот дома Халафа стоял холеный мул в богатой сбруе, а рядом с ним привязан маленький ослик. Из дома слышались голоса. Войдя, Хасан не сразу узнал рослого молодца, важно восседавшего на потертом ковре. Но тот, увидев Хасана, вскочил, потеряв свою важность.

— Брат! — удивился Хасан. — Ты похож на индюка, смазанного жиром. Уж не твой ли это мул стоит перед домом? Клянусь его уздечкой, он очень похож на тебя, однако отличается большим благообразием.

— Поистине, клянусь Всевышним, это мой мул, и мул почтенный, ибо на нем ездил раньше имам мечети, а еще раньше он был собственностью одной лютнистки-вольноотпущенницы, которой поистине будут отпущены все ее грехи за вольность ее поведения. Но она охрипла, потеряв голос от вина, и продала это достойное животное духовному лицу, чей дух не слабеет от вина.

— Где ты живешь сейчас? — перебил Хасан вычурную речь брата.

— Я нашел себе покровителя — Хусейна ал-Амири. Он живет в поместье возле Басры. А теперь ему захотелось лучшего поэта, и он жаждет, чтобы ты сложил стихи в его честь. Поедем, брат, у него много золота, а его повара заставляют вкусить при жизни райское блаженство.

Хасан рассмеялся. Ему стало весело, он уже отвык от острословия басрийских гуляк, и теперь с удовольствием слушал быстрый говор брата.

Вошел Халаф и с ним Абу Убейда, сильно постаревший с той поры как Хасан видел его в последний раз. Братья поднялись и усадили их на почетное место. Но тут же Хасан, подмигнув брату, спросил:

— О почтенные старцы, разрешаете ли вы недостойным грешникам пить вино и вести вольные речи в вашем присутствии?

Халаф вздохнул и сказал слуге:

— К еде подашь нам вина для этих безбожников, не то они опозорят нас, обвинив в скупости.

Хасан развеселился. Несколько кубков разбавленного розового вина ударили ему в голову. Отодвинув чашу с водой, где он сполоснул пальцы, и вытерев руки о поданное слугой полотенце, он вдруг опустил голову, закрыл лицо руками и запричитал:

— Горе, о горе жителям Басры и ее окрестностей, Солнце никогда уже не встанет над ними во всем своем блеске. Закатилось солнце разума и вежества, потемнели дороги, Нет больше с нами Халафа, его укрыла влажная земля.

— Сохрани тебя Аллах, что ты говоришь?! — крикнул Абу Убейда, наклоняясь к Хасану. — Разве тебе не известно, что это — плохая примета? Ты ведь оплакиваешь живого человека, и это может повредить ему!

Халаф укоризненно покачал головой:

— Что ты, сынок, разве ты хочешь моей смерти?

Но Хасану было весело, и брат хохотал, ударяя себя по груди, увидев, как забеспокоились старики.

Халаф нахмурился, и Хасан немного пришел в себя:

— Я хотел посмотреть, проникают ли в душу мои стихи, — стал оправдываться он.

— Проникают, проникают, да проникнет беда тебе в кости, — сердито сказал Халаф, но Хасан видел, что тот едва сдерживает улыбку. Налив полные чаши, он подал брату одну, другую выпил залпом, не долив воды.

Ему стало еще веселее, голова закружилась. Взял в руки тазик, выплеснул воду на пол и, отбивая пальцами такт по гибкой и гулкой меди, запел:

— Развеселился старец, обручившись с молодым вином, Развеселился и стал плясать, празднуя свадьбу. Он разбил девичий венец — восковую печать, Он сорвал с невесты покровы — льняные ткани, окутывающие бутыль.

— Неужели ты сложил эти стихи сейчас? — спросил Абу Убейда — Клянусь Аллахом, это лучше, чем «Не жалей вина из Андарина!» Что за талант у этого молодца, если безбожие и вольнодумство не погубят его!

— Молчи! — закричал Хасан. — Я сейчас сложу стихи в твою честь:

Абу Убейда трясет седой бородой, как козел, Ему уже исполнилось сто лет или больше. Но он все еще видит любовные сны, А просыпаясь, обнимает грязную подушку.

Абу Убейда поднялся с места и отплюнулся:

— Мне надоело слушать недостойные речи этого нечестивца, непочтительного к старшим, неблагодарного, не помнящего добра! Прощай, достойнейший Абу Михраз, ты видишь, твои благодеяния пропали даром — вот что ты заслужил! Такова нынешняя молодежь — гуляки, бесстыдники…

— Пожалей себя, ты захлебнешься собственной слюной! — издевался Хасан. Но, посмотрев на печальное лицо Халафа, замолчал, ему вдруг стало скучно. Ухватив за руку брата, поднялся и направился в свою комнату.

Разбудил его крик петуха. Он сел и осмотрелся. Вокруг навалены в беспорядке подушки и покрывала. Брат спит, уткнувшись лицом в подушку. Хасан поморщился от нестерпимой головой боли и стал вспоминать, что было вчера вечером. Сначала он вспомнил строки своих стихов: «Развеселился старец, обручившись с молодым вином», потом на память пришли следующие строки. Боясь забыть их, Хасан стал искать бумагу — калам и чернильница стояли неподалеку на низком столике, но бумаги не было нигде.

Хасан хотел записать стихи на льняном покрывале, но оно было неровным — калам цеплялся за грубые нити. Хасан нетерпеливо оглядел комнату. Нигде ни клочка бумаги, ничего белого, кроме чисто выбеленных стен. А вот на полу, у порога, кусочек угля, выпавший из жаровни, которую слуга вносил, чтобы нагреть комнату. Схватив его, Хасан записал стихи на стене, на самом видном месте, напротив двери. Он добавил еще несколько строк и писал, пока уголек не стерся.

И тут он вспомнил, какую обиду нанес вчера Халафу и Абу Убейде — самым близким ему людям, которые любили его и всегда приходили на помощь в трудное время.

Хасан даже зажмурил глаза — так защемило сердце от стыда. Бросившись к похрапывающему брату, стал расталкивать его:

— Вставай, поедем к тебе, я больше не могу оставаться в доме Халафа! Вставай!

Брат наконец раскрыл слипшиеся глаза:

— В тебя вселился шайтан, или ты хочешь опохмелиться? — промычал он.

Но Хасан потянул его за ворот рубахи:

— Вставай, или я поеду один!

Пожав плечами, тот молча подчинился, и они, стараясь не разбудить никого, вышли из дома. Хасан вывел из стойла мула и ослика, брат молча держал стремя, пока Хасан усаживался — привыкнув к путешествиям, он уже уверенно держался в седле.

— А где твой конь? — спросил брат, усаживаясь на осла.

— Я продал его, — коротко ответил Хасан, ему не хотелось разговаривать, все так же болела голова.

Мул шел ровным шагом, и Хасан понемногу успокоился. Он больше не чувствовал себя виноватым. Глупые старики, не понимают, что их время прошло, им следовало помочь ему по-настоящему — представить наместнику Басры Харуну и добиться, чтобы его включили в Диван поэтов. Халаф сам не безгрешен — ведь говорят, что многие стихи, которые якобы записаны им от бедуинских сказителей, сочинил он сам, например, знаменитую «арабскую ламиййу» поэта-бродяги аш-Шанфары: «Поднимайте, родичи, ваших верблюдов». Похоже на правду, слишком уж эти стихи гладкие и ученые.

Хасан шептал один за другим строки «ламиййи», но, дойдя примерно до середины, громко сказал:

— Нет, это настоящие бедуинские стихи, горожанин не может сложить ничего подобного.

— Что ты бормочешь? — спросил брат, который терпеливо трясся на ослике — Я вижу, у тебя пересохла глотка от раскаяния.

— Я думал о том, кто составил «Арабскую ламиййю», — отозвался Хасан.

— Не время сейчас думать об этом, а надо подумать о том, чем воздать тому, кто составит для нас хороший кабаб и полный кувшин.

Хасан молча вынул из рукава тяжелый кошелек и бросил брату, который ловко подхватил его и, поцеловав тисненую кожу, запел:

— Слава арабскому скакуну, обратившемуся в круглые монеты, которые поскачут по ристалищу обжорства и гульбы, вместо ристалища брани!

Брат мой, ведь мы приближаемся к Мирбадану и здесь неподалеку винная лавка, где хозяином отец Зары-христианки, которая не раз спрашивала о тебе. О брат мой, заклинаю тебя Аллахом и его ангелами, соверши богоугодное дело, накорми голодного и напои жаждущего, ведь в хадисе сказано: кто накормит голодного и напоит жаждущего, тому отпустится сорок грехов.

— Сорок кнутов тебе, нечестивец, и сорок дней поста, — перебил Хасан, — я сам давно хотел повидаться с Зарой.

Хозяин винной лавки, узнав Хасана, с поклоном поспешил ему навстречу. Подхватив плащ поэта, он сделал знак мальчику, прислуживающему гостям, и тот исчез в задней комнате.

— Разумный понимает по малейшему знаку, — усмехнулся Хасан, усаживаясь за столик. Мальчик принес кувшин и поставил чашу с вином. Он хотел взять ее, но вдруг теплые и нежные руки закрыли ему глаза.

— Зара! — сказал он тихо.

— Ты сегодня богат, остроумнейший из поэтов?

— Я богаче Каруна, прекраснейшая из обманщиц. Садись с нами и пой нам.

— Только в обмен.

— На что же?

— На звонкие монеты и звонкие стихи.

— Зачем тебе стихи?

— Старые песни уже надоели, наши гости требуют твоих сочинений!

— Я скажу тебе их только наедине, чтобы никто не подслушал и не спел раньше тебя.

— Я должна узнать, стоят ли твои стихи этого.

Наклонившись к Заре, Хасан прошептал ей на ухо:

— Мои новые стихи начинаются: «Развеселился старец, обручившись с молодым вином».

Зара засмеялась:

— Начало превосходное, что же будет потом?

— Узнаешь позже.

— А как же насчет звонких монет?

— Сегодня мой брат платит, — подмигнул Хасан, указав на брата. Тот молча бросил на стол кошелек Хасана.

Кошелька хватило на несколько дней, от которых в памяти остались песни Зары, длинные серьги и звенящие браслеты, масляная улыбка ее отца и множество незнакомых лиц с открытыми ртами, в которых лились красные струи неразбавленного вина. Единственное, что Хасан запомнил твердо — это свои стихи «сраженные вином». Ему пришло в голову такое сравнение, когда он, очнувшись на короткое время в один из дней, проведенных в лавке, увидел вокруг себя множество тел, разбросанных, как на поле боя. На полу лежали охапки ароматной травы — рейхана, уже подсохшей, но пахнущей еще пронзительнее.

Хасан встал и, взяв из ниши чистый лист, — откуда он взялся, он не знал и лишь потом вспомнил, что специально посылал за самой дорогой бумагой к переписчику, — стал писать:

«Вперед, друзья, мы рыцари вина, Это самый славный бой в эту самую благостную ночь. Вино смиренно, как праведник, но, проникая в жилы, Оно делает нас грешниками и заставляет буйствовать. Оно горит, оставаясь холодным И проглотит его лишь отважный молодец, не боящийся ни Бога, ни черта».

Забыв обо всем, Хасан выводил строки при ярком свете стеклянного светильника, доверху наполненного чистым маслом, не дающим копоти. Ему казалось, что так должен был чувствовать себя Мухаммед, осудивший поэтов скорее как соперников — ведь в Коране Как же вы пропустили место где Мухаммед сочиняет Коран!дивные стихи, например, хрусталь назван сгустком света: сам Хасан не смог бы придумать лучше, хотя у Имруулькайса уже имелось нечто подобное. Эти еретические мысли не мешали писать, калам легко скользил по лощеной бумаге: «Мы победители вина и сраженные им» — такой должна быть последняя строка. Отложив бумагу, Хасан, опустошенный, повалился на ковер и снова уснул.

Прощаясь с Зарой, он отдал ей стихи:

— Это будет моим подарком сверх всего, — улыбнулся он, глядя в чуть припухшие глаза девушки. Просмотрев стихи, она радостно вскрикнула:

— Спаси тебя Христос, вот лучший подарок! Я сама подберу напев и заработаю кучу денег. Приезжай к нам, мы всегда рады тебе!

Они покинули винную лавку утром, когда на Мирбаде уже собралось множество разного люда. Проходили носильщики, неся на голове корзины с лепешками, рыбой, пирожками, жаренными в меду, и другой снедью. Стоя на порогах лавок, кричали зазывалы. А вот во дворе мечети собрались почтенные люди — чисто одетые, в больших чалмах, Поднявшись в седле, Хасан присмотрелся и увидел, что в центре кружка на циновке сидит знакомый ему богослов по имени Кабш. Резко повернув мула, поэт остановил его у ворот мечети и вошел во двор. Не обращая внимания на брата, который дергал его за полу кафтана, Хасан уселся на краю кружка. Кабш зычным голосом говорил:

— А земля покоится на ките, и когда придет день Страшного Суда, праведники, собравшиеся в раю, вкусят от печени кита, и вкус ее будет несравним ни с чем.

Присутствующие согласно закивали головами, а Кабш продолжал:

— Что же касается названий для этой печени, то Аллах установил их несколько…

— Можно спросить тебя, достойнейший учитель? — невинным голосом произнес Хасан.

— Спроси, в этом нет ничего дурного, — разрешил Кабш.

— Скажи мне, учитель, когда в день Страшного Суда Бог пошлет всем людям наказание потом и все будут потеть сообразно своим грехам, как Бог поступит с тварями бессловесными, придется ли они потеть вместе с теми, кого Бог наделил даром речи?

Немного замявшись, Кабш нерешительно ответил:

— Твари бессловесные, очевидно, не будут потеть, ибо не попадут ни в царство Аллаха, ни в геенну огненную и к тому же бессловесные твари не имеют души и не могут совершить греха.

— Ересь, ересь, почтенный учитель, — закричал Хасан. — Ты не упомянул об одной твари, которую я затрудняюсь отнести к тварям бессловесным, ибо слова, произнесенные ей, не имеют числа, ни к тварям разумным, ибо во всех словах, которые произносит эта тварь, нет ни капли разума.

— Что же это за тварь? — удивленно спросил проповедник.

— Неужели ты не знаешь животного по имени кабш-баран, такая тварь бывает и рогатой, и безрогой, она то покрыта шерстью, то ходит в чалме.

Проповедник побагровел:

— Откуда ты, негодяй? Я прикажу стражникам отрубить тебе голову, бросить в подземелье…

— Ты вспотел, — перебил его Хасан, — и сам опроверг свои слова.

Отстраняя протянутые к нему руки возмущенных чалмоносцев, Хасан вышел к воротам и, сев на мула, крикнул Кабшу:

— Мы встретимся в геенне огненной, о почтенный старец.

— Ну, куда теперь? — спросил брат, когда они отъехали на порядочное расстояние от мечети. — Клянусь бутылкой, я вспотел от страха не меньше, чем в день Страшного Суда!

— Куда же, как не к твоему щедрому Хусейну ал-Амири — ведь кошелек и все его содержимое мы оставили у Зары!

— Что ж, добро пожаловать под сень достойного аль-Амири! Я скажу ему, что поэта твоего ранга не пристало вознаграждать меньше, чем по десяти золотых за бейт.

— Не много ли? — усомнился Хасан. — Вряд ли он даст столько!

— Даст и больше, если постараешься. Тогда не забудь уделить мне мою долю за посредничество, и не обвесь, ведь Аллах в Своей Святой Книге сказал: «Горе обвешивающим!»

Братья приближались к поместью аль-Амири. Издали виднелись пальмовые рощи, белые стены дворца.

— Камень для облицовки привезли с севера, а всю утварь изготовили мастера из Исфагана — мать аль-Амири родом оттуда.

Хасан почти не слушал брата, он вглядывался в показавшиеся вдали стремительно приближавшиеся фигуры.

— Вон тот, пожалуй, сам хозяин, — сказал он наконец.

Всадник на сером коне отделился от остальных и направился к ним. Шерсть коня лоснилась словно драгоценный атлас, длинный хвост и пышная грива сверкали на солнце, как покрытые снегом вершины гор Курдистана, которые Хасан видел во время своих скитаний еще с Валибой. На сбруе вспыхивали разноцветные искры драгоценных камней.

На всаднике простой темный плащ, подчеркивающий блеск золотых ножен кинжала. «Настоящий араб, не скупец и не торговец, — подумал Хасан. — Мне нетрудно будет написать хорошие стихи в его честь».

— Привет тебе Абу Али, в нашем доме, — сказал аль-Амири, подъехав к Хасану, — Тебе будет оказан должный почет, а ты окажешь нам честь, остановишься у нас.

— Для меня будет честью воспеть достойного отпрыска славного племени Бану Амир, — ответил Хасан.

Когда братья после церемонного приема, устроенного в доме аль-Амири, очутились в отведенных им покоях, Хасан толкнул брата в грудь:

— Ты, сын греха, куда ты привел меня и как удерживаешься на грани дозволенного и запретного?

Смиренно опустив глаза, тот ответил:

— Я молюсь Всевышнему, а пью в соседнем монастыре, где монахи изготовляют отменное вино. У христиан тоже немало хорошего, о брат мой!

— Я пробуду здесь не больше недели. А теперь не мешай мне, я хочу начать работу.

Разложив перед собой привезенные из Басры стопы дорогой бумаги, чернильницу, калам и песочницу, Хасан задумался. Аль-Амири понравился ему, он напоминал Аштара, но без его грубости и бесцеремонности, и заслуживал достойных строк, тем более что плата, конечно, будет достойной. Проклятое ремесло — сложение стихов! Хороший кузнец работает руками, а поэт должен тратить кровь сердца, оставлять на бумаге частицу самого себя, пока не растратит силы, разменяв золото таланта на гроши слов! Хасан усмехнулся: надо запомнить это выражение, оно еще пригодится, но не теперь. Стихи в честь аль-Амири надо начинать, как полагается по обычаю, с вукуфа:

Стой, не торопись, дай излиться слезам, Не то они сожгут мое страдающее сердце

Как говорил Хасаф: «Хорошее начало — половина дела». А начало, кажется, неплохое, и рифма выбрана удачно, звонкая и торжественная. Дальше будет так:

Пастбище газелей, а не богатые шатры Здесь теперь, и прошли ветры, горя над моей юностью.

Строка за строкой ложились на желтоватый лист. Хасан писал сразу набело, не зачеркивая — сегодня работалось легко, и, кроме того, жалко бумагу — денег больше нет, и здесь ее не достанешь.

К вечеру он написал около пятидесяти бейтов и, отказавшись от ужина, лег спать. Так прошло четыре дня. Наконец касыда готова. Хасан несколько раз перечитал ее. Она понравилась ему, хотя вообще он не любил писать в таком стиле. Наконец Хасан дал стихи брату. Прочтя их, тот вздохнул:

— Да, мне никогда не написать так, как бы я ни старался. А ведь ты ни разу не посмотрел в записи каких-нибудь старых поэтов — все придумал сам, но при этом не отступил от правил. Такие стихи стоят больше, чем десять золотых за бейт!

Хасан смолчал. Он чувствовал опустошенность, обычную после такой работы. Ему было безразлично, сколько заплатит аль-Амири, и вообще все надоело.

— Где этот монастырь? — спросил он вдруг.

Удивленный брат не понял сразу, о чем говорит Хасан, а потом расхохотался:

— У нас нет денег, брат, а потом тебе нужно сохранить то, что тебе даст Амири, чтобы выбраться из нужды и из Басры, которая превратилась в болото, где квакают тощие лягушки, вроде этого Кабша. Да, он теперь не даст тебе покоя, и нужно ждать от него всяческого зла.

Хасан равнодушно пожал плечами. С таким же равнодушием встретил он и восторженные похвалы аль-Амири, заплатившего ему неслыханную сумму — десять тысяч дирхемов. Отговорившись нездоровьем, он вернулся к себе в комнату, а когда слуга аль-Амири принес ему кошель с деньгами, приказал отсчитать половину брату.

Хасан лег рано, намереваясь на следующее утро вернуться в Басру. Его разбудил необычный гул, наполнивший дом. Казалось, гудят трубы Страшного Суда. Он вскочил и вышел из комнаты. Нестерпимо ярко светила луна, а под ней мчались рваные облака, как стадо взбесившихся верблюдов. Иногда они закрывали луну, но, казалось, невидимые руки разрывали их, и острый свет луны снова показывался, резкий, как блеск стального клинка. Верхушки пальм шумели, и листья хлопали, как распущенные паруса. Хасан должен был ухватиться за резную колонну — порыв ветра едва не повалил его. По двору бегали испуганные слуги с зажженными факелами. Ветер отрывал от факелов горящую смолу, нес дымные вихри. Конюхи выводили храпящих коней. Кусок горящей смолы упал на камышовую крышу одного из строений, и сухой камыш вспыхнул.

— Погасите факелы, проклятие Аллаха на вашу голову! — крикнул кто-то. — И так все видно. Выводите коней из конюшен в ров, там ветер не так силен!

Крик отнесло порывом ветра, и Хасан услышал голос брата, который звал его. Чтобы не упасть под порывами ветра, тот цеплялся за колонны, окружавшие двор.

— Что случилось? — крикнул Хасан.

— Буря на суше и на море, — ответил брат. — Из Басры только что вернулся доверенный аль-Амири, который закупал для него товары. Он говорит, что буря на море началась несколько дней назад. Она разметала наши суда, которые направлялись в Индию и почти все потонули, так что морские волны каждый день выносят на берег сотни тел. Говорят, что наместник казнил астролога-сирийца, предсказавшего благоприятный день для похода, и объявил траур на сорок дней. В городе приказали закрыть все винные лавки и бросать в подземную тюрьму каждого, кто будет петь, смеяться и читать стихи, кроме оплакивания погибших. Повсюду крики и причитания, боятся, что начнется чума от большого скопления мертвецов, которых не успевают хоронить. Брат, не стоит тебе возвращаться в Басру, она превратилась в сплошное кладбище. Деньги у тебя есть. Амири даст тебе самого лучшего верхового коня и еще вьючного в придачу, я уже говорил с ним. Он так доволен твоими стихами, что отдаст тебе все, что ты попросишь. Отправляйся в Багдад, твое место там, а я не могу расстаться со своим покровителем, другого такого мне не найти, а в Багдаде блистают такие звезды, что мне не стоит даже приближаться к ним. Подожди, пока ветер стихнет, отправляйся с помощью Аллаха. Сегодня Амири отправляет со своими невольниками урожай фиников, с ними тебе будет безопаснее.

Прижавшись к колонне, Хасан оглянулся.

Пылает камышовая крыша, перекликаются хриплыми голосами невольники и слуги, их лица измазаны сажей и копотью. Ветер немного ослабел, но листья пальм еще шумят, как далекие боевые барабаны…

Опять судьба обманула его. Нечего и думать в такое время попасть к наместнику, ему не до стихов, тем более что нынешний халиф, аль-Хади, не очень-то жалует его. Надо ехать в Багдад, пока еще есть деньги… Обхватив колонну, Хасан громко запел, стараясь перекричать ветер:

— Прощай, Басра, прощайте, Мирбад и белые дворцы, Где я был другом благородных молодцов, подобных лунам. Опустела Басра и опустел Мирбад после беды, Захлестнувшей город и его пальмовые рощи, подобно высокой морской волне, поднятой бурей.

 

XV

— …да, и ни один недоброжелатель не посмеет отрицать, что Ирак — средина мира и пуп земли, потому что, как говорили древние, он находится в четвертом климате, а это — срединный климат, где царствует умеренность и каждое время года приходит в свой черед, постепенно, без внезапных перемен. Здесь летом жарко, а зимой холодно, но не так, как в областях зинджей, где жара испепеляет, и не так, как в областях Моря мрака, где жизнь невозможна из-за сильного холода.

«У этого человека хороший голос, — думает Хасан, — и он говорит, как проповедник. В такую холодную ночь нет лучше занятия, чем пить подогретое вино или слушать занимательные рассказы».

Они сидят в просторной комнате богатого постоялого двора на Багдадской дороге. На полу новые циновки, три стены чисто выбелены и расписаны пестрыми цветами и птицами, а вместо четвертой стены — портик, выходящий во двор. Посреди комнаты — блестящая медная жаровня на глинобитном возвышении. Она сверкает, как солнце и как солнце излучает тепло.

Собрались здесь все по виду почтенные люди — в суконных плащах, с холеными бородами, наверное, купцы, едущие по своим торговым делам в столицу повелителя правоверных. Громче всех говорит «проповедник» — так прозвал Хасан дородного человека с зычным голосом, восхвалявшего Багдад. Он не похож на араба, скорее это сириец, может быть, перс или набатеец — так называют арабы коренных жителей Ирака. Да, наверняка набатеец, уж слишком горячо хвалит он свой родной край.

Подступала приятная дремота: хорошо сидеть у горячей жаровни, когда лицо обвевали порывы холодного ночного ветра, проходящего сквозь колонны портика…

— Клянусь светом, персы проявили мудрость, поклоняясь огню.

Хасан поднял голову и с интересом посмотрел на того, кто произнес эти слова. Незнакомец примерно такого же возраста, как и Хасан, высокий и гибкий, с насмешливым блеском в глазах. Увидев любопытный и благожелательный взгляд поэта, улыбнулся ему и добавил:

— Конечно, поклоняться огню — великий грех, ведь огонь — это ад, но мы, как истинные мусульмане, спасемся от адского пламени в загробной жизни, поэтому в этой жизни мы сядем поближе к жаровне, думая о тех муках, которые уготованы грешникам, совершающим ныне свой ночной путь.

— Аминь, — подхватил Хасан, подвигаясь ближе к нему.

Тем временем набатеец, не удостоив их вниманием, выкатил глаза на своего соседа, тощего старика, брезгливо поджавшего тонкие губы, и продолжил:

— В этой стране протекают две великие реки — Тигр и Евфрат, и сюда приходит продовольствие и разные товары и по суше, и по воде с самыми малыми издержками, так что здесь собираются все товары с запада и востока, из стран ислама и из земель язычников. Сюда приходят товары из Хинда и Синда, из Китая и Тибета, от тюрок и дейлемитов, от хазар и эфиопов, так что в Багдаде оказывается больше товаров, чем в самих этих странах.

Тощий старик несколько раз порывался прервать его, и наконец, когда набатеец остановился, чтобы перевести дух, затряс перед его лицом сухим пальцем:

— Багдад — гнездо порока и жилище безбожников, здесь нашли приют все бродяги и разбойники, сюда стекаются еретики со всех краев, здесь люди забыли о скромности и богобоязненности, а пьяницы пользуются свободой и почетом!

Но набатеец вновь заговорил, заглушая визгливый голос старика:

— Ирак — это не Сирия с воздухом, полном заразы, где человек не находит себе места, где земля скудна и печальна, где каждый год свирепствует чума, где люди сухи и неприветливы; это не Египет, где погода неустойчива, зато устойчива лихорадка, раположенный между морем, испарения которого несут множество белезней и портят пищу, и засушливыми скалистыми горами, где из-за сухости, солености и бесплодности не произрастает никакая зелень и где не бьет ни один источник воды. Ирак — не то что далекая от родины ислама, от священного Дома Аллаха Ифрикия, где люди злы, а враги многочисленны, как саранча. Ирак — не то что дальняя, холодная Армения, каменистая и печальная, окруженная врагами, это не то что края Джибаля, внушающие печаль своим бесплодием и вечными снегами, жилище жестокосердных курдов.

Это не то что Хорасан, раскинувшийся в дальних местах восхода солнца, который со всех сторон окружают враги, будто псы на цепях, злобные воины, несущие страх. Ирак это не то что Хиджас, где жизнь полна тягот, а хлеб скуден и горек, где пища жителей — добыча грабежа. Ведь сам великий и славный Господь сообщил нам в своей Книге устами Ибрахима, мир ему: «Я поселил Моих сынов в долине, где нет посевов». Ирак не похож на Тибет, где от порчи воздуха и пищи изменился цвет его жителей и пожелтели их тела, а волосы сморщились…

Тут набатеец закашлялся, захлебнувшись слюной, а сосед Хасана засмеялся:

— Пусть Бог пошлет тебе всяких благ, Ибн аль-Мунаджим, никто не сомневается в том, что Ирак — благословенный край и пуп земли, особенно Кильваза, где вино выше всяких похвал, и Старый монастырь у канала Сарат, где погребены не только их попы, но и славные кувшины со столетним вином, и когда воскресает такой кувшин и его дух выходит из тела, то для людей этот день больше Дня Воскресения из мертвых.

— Аминь, — снова сказал Хасан, которому уже надоели однообразные похвалы Ираку, — А я прибавлю к этому стихи:

Начинай свое утро с попойки и кончай ею день, Не скупись и не откладывай на завтра! Ведь утренняя попойка отрезвляет всякого хмельного, Чьи руки поспешно тянутся к кубку, а губы делают глоток раньше, чем произносят молитву.

И лучше всего, — прибавил он, — пить вино в монастыре: ведь ты получаешь его из святых рук и его осеняют крестом.

Сосед толкнул Хасана, и он осекся, поняв, что сказал лишнее. Юноша кивнул на тощего старика, который вначале сидел с открытым ртом, а потом начал отплевываться:

— Тьфу, тьфу, прибегаю к Аллаху от шайтана, побиваемого камнями. Я говорил, что здесь гнездо безбожников!

Набатеец стал успокаивать его:

— Почтенный шейх, разве ты не видишь, что молодцы шутят? Они добрые мусульмане, но молодости свойственно веселье и шутка. Послушайте лучше, я расскажу вам, как повелитель правоверных, Абу Джафар аль-Мансур, основал город мира — Багдад. Когда аль-Мансур жил в Куфе, он разослал повсюду своих доверенных людей, чтобы они искали место, подходящее для постройки столицы, дабы не было там черни, всегда готовой к бунту, как в Басре или в Куфе.

И когда один из них прибыл в небольшое селение в округе Бадурая, некий монах сказал ему: «В наших книгах записано, что человек по имени Миклас-верблюжатник построит здесь город, где будут вечно править его потомки». Посланный возвратился к повелителю правоверных и поведал ему о словах монаха. Аль-Мансур тотчас же снарядился, а прибыв в селение и увидев, как обильны там воды и как здоров воздух, сказал: «Клянусь Аллахом, здесь будет моя столица и место моего царствования, ведь это меня в детстве называли Миклас-верблюжатник».

Мансур приказал моему отцу, который был его астрологом, составить гороскоп, и когда он увидел, что сочетание созвездий благоприятное, сказал об этом халифу. И в тот же день тот отдал приказ отправлять в то селение лучших мастеров со всех городов и стран. А наилучшие знатоки Ибн Артат и Абу Хинифа ибн ан-Нуман составили план города. Но повелитель правоверных захотел увидеть, как город будет выглядеть на самом деле. Тогда он приказал начертить весь город в его истинных размерах пеплом на земле и прошел вдоль всех этих линий. А ночью их обложили хлопком, облили нефтью и подожгли, а повелитель правоверных издали глядел на это. Клянусь Аллахом, это было дивное диво — ведь я тоже был при этом вместе со своим отцом и могу быть свидетелем.

Хасан и его сосед внимательно слушали. Поэт даже закрыл глаза, чтобы лучше представить себе это зрелище, оно, наверно, и вправду было красивым — темное иракское небо и яркие пылающие полосы пропитанного нефтью хлопка, клубящегося черным дымом.

Но тут сосед легонько дернул его за рукав:

— Послушай, брат мой, ты едешь в Багдад явно или скрываешься? Не бойся меня, я тебя не выдам — ведь я тоже поэт и тоже родом из Басры, и меня тоже зовут Хасан. Я-ад-Даххак, по прозвищу аль-Хали — Беспутный. Это прозвище я заслужил и от багдадских ханжей, и от гуляк.

Хасан удивленно спросил:

— Разве ты меня знаешь? И почему думаешь, что я еду в Багдад тайно?

Хасан аль-Хали улыбнулся:

— Ты точно Абу Али ибн Хани, прозванный Абу Нувасом. Я узнал тебя по описанию и по твоим стихам. Люди говорят, что тебя обвинили в ереси и заключили в тюрьму, но ты бежал. Поэтому я спросил тебя.

У Хасана заныло под ложечкой, но он тут же утешил себя: он не говорил ничего особенного, стихи его всегда были вольные, однако до большой беды не доходило. Потом ему стало даже приятно — значит, о нем уже говорят в Багдаде! О своем земляке он слышал множество скандальных историй — написал непристойную сатиру на почтенного человека, избил хозяина лавки, когда тот отказался дать ему вина в долг. Говорили даже, что он — тайный безбожник. Но Хали всегда удавалось избежать наказания — никто не мог найти свидетелей, чтобы доказать обвинение. К тому же он держался далеко от знатных и влиятельных людей и не возбуждал ни в ком зависти, а ведь сказано: «Зависть — мать всякой вражды».

Хали, дружелюбно глядя на Хасана, шептал:

— Поедем вместе в Багдад, я познакомлю тебя с лучшими людьми нашего города и его славой — с Абу-ль-Атахией, Ибн Дая, Абу Халсой. Даже если ты и едешь тайно, тебе не найти лучшего убежища, чем среди нас.

Хасан с досадой прервал его:

— Нет, брат мой, я не скрываюсь, и если попадусь в руки стражников или блюстителей правоверия, то только по твоей вине — посмотри, как следит за нами этот скверный старик. Лучше ляжем сейчас, а рано утром отправимся в путь — нам ведь уже недалеко.

И вот они с Ибн ад-Даххаком аль-Хали подъезжают к «Городу мира». Холодный утренний ветер режет лицо, руки мерзнут. Хасан плотнее закутывается в толстый шерстяной плащ, но не может согреться.

— Да, — подмигивает ему Хали, тоже съежившийся в седле, — сейчас бы выпить неразбавленного красного вина! Ничего, не унывай, брат мой, скоро мы будем уже в Кархе, а там каждая винная лавка — мой дом.

Несмотря на ранний час, дорога к Багдаду запружена, и ехать приходится шагом. Без конца вливаясь с боковых дорог, идут повозки, груженные мешками и камышовыми корзинами. Шагают пыльные злые верблюды; их шеи торчат, как мачты судов у басрийского берега, среди лодок. Густые тучи пыли возвещают о приближении стада овец. Тогда всадникам приходится потесниться на обочину. Овцы, подгоняемые палками пастухов, бегут плотной массой, волна шума — блеянье, крики, ржанье, хрип верблюдов, истошные вопли ослов — налетает вместе с мелкой пылью, забивая уши, глаза, кажется, сейчас задохнешься. Приходится прикрывать голову и лицо плащом, а когда стадо проходит, кажется, будто оглох.

К путникам привязался нищий-оборванец, еще не старый. Вытирая одной рукой слезящиеся глаза, другой он цепко держался за стремя Хасана. Тот несколько раз легонько отжимал его коленом, но потом, взглянув на его зловонные и пропитанные жирной грязью лохмотья, представил себе, сколько вшей гнездится в них, подобрав полу кафтана и отдернул ногу. Заметив это, нищий загнусил:

— О благородный молодец, брось одну монетку из того набитого добром кошелька, который выглядывает из складок твоего пояса!

Хасан раздраженно ответил:

— У меня ничего не выглядывает, а из-под твоих одежд выглядывают парша и чесотка, и все твои вши заткнули себе уши, чтобы не слышать твоего гнусавого голоса.

Хали расхохотался, с интересом прислушиваясь к разговору. Нищий, немного озадаченный быстрым ответом Хасана, не сдавался:

— Ты ведь благочестивый мусульманин, и если видишь, что твой ближний поражен бедностью, которая хуже, чем чесотка или парша, ты должен помочь ему. Подари мне свой плащ — и ты вознесешься на небо.

Раздражение Хасана улеглось — его стал забавлять назойливый попрошайка. Он, улыбаясь, ответил:

— Брат мой, но у меня нет другого.

Словно обрадовавшись его ответу, нищий крикнул:

— А Всевышний Аллах говорит в Своей Святой Книге: «Они, — то есть, правоверные, — предпочитают ближних, даже если нуждаются в чем-то».

Хасан быстро ответил:

— Брат мой, эти чудесные слова Корана были ниспосланы в июле и касались они жителей Хиджаза, в нем ведь не говорится, как поступать жителям Ирака в декабре.

Хали еще громче расхохотался, а нищий, выпустив из рук стремя, разочарованно сказал:

— Э, да вы из нашей братии, не стоит, видно, тратить на тебя красноречие!

Быстро оглядевшись, он увидел неподалеку всадников почтенного вида, и, проталкиваясь в толпе, стал пробираться к ним.

Дорога стала еще шире. Справа неожиданно открылся широкий грязноватый канал Сарат, по которому плыли разные суда и лодки — круглые, плетенные из камыша и обмазанные смолой, парусные суденышки и купеческие корабли с иноземными товарами. Слева послышался глухой шум, будто кто-то бил кулаками по воде. На пологом берегу глубокой узкой протоки столпились десятки повозок, нагруженных камышовыми корзинами, в воздухе стояла желтоватая пыль.

Полуголые чернокожие рабы, надрываясь, тащили тяжелые корзины, опрокидывали их в деревянный желоб. Золотистые струи пшеницы, шурша, лились по желобу, как золотая река.

— Это мельницы Патриция, они тянутся далеко по берегу, в них обмолачивают почти всю пшеницу Верхнего Ирака, — сказал Хали.

В это время один из рабов, подвернув ногу на скользких зернах, упал, корзина опрокинулась, и золотая река полилась на землю. Надсмотрщик появился мгновенно, будто из-под земли. В шуме мельниц и проходившего блеющего стада не было слышно ни ударов плети, ни крика. Надсмотрщик бесновался вокруг лежащего в желтой пыли чернокожего. Когда он отошел, по земле текли струйки крови, а раб не шевелился.

— Поистине, воздаяние не по проступку, — вздохнул Хали, — но сейчас зинджи дешевле пшеницы.

Хасан отвернулся и опустил голову, стараясь поскорее проехать это место. Он не раз видел, как убивали людей, но никак не мог привыкнуть к этому. А Хали, как будто ничего не случилось, рассказывал:

— Видишь, там уже начинаются финиковые рощи, которые развел аль-Басри, знаменитый садовник, получивший за свое искусство большие наделы. А тут река Кархая, которая течет в Тигр, она дала имя самому большому кварталу города — Карху.

Хасан ехал молча, ему не хотелось говорить; не радовала ни яркая зелень пальмовых рощ, ни веселый блеск зеленоватых вод рек. Наконец Хали, ненадолго замолчав, спросил его:

— Брат, неужели ты опечален тем, что избили черного раба? Клянусь жизнью, у нас избивают и рубят головы и свободным, а если надевать траур по каждому, будешь всю жизнь ходить в черном.

— Нет, мне стало грустно, потому что я задумался над тем, зачем Аллах бросил нас в такой мир, — ответил Хасан.

— Разве ты философ или богослов, чтобы думать об этом? — нетерпеливо прервал его Хали. — Ты поэт, не порть себе печень такими размышлениями, а то твои стихи прокиснут, как прокисли глаза и мысли у всех джабаритов, кадаритов и им подобных. Лучше посмотри вперед, ведь мы подъезжаем к Басрийским воротам!

Хасан поднял голову. Дорога опять стала уже, по бокам шли каналы, сплошь запруженные судами. Казалось, будто вода заросла камышом — так густо она утыкана остриями мачт. Впереди, на дороге, люди сбились в густую толпу. Поднявшись на стременах, Хасан различил впереди блестящую полосу воды.

— Что это? — спросил он, обернувшись к Хали.

— Мост на судах. Доставай два данника: за себя и своего коня. А если ты богат, можешь заплатить и за меня. Только наберись терпения, ведь, как говорит Аллах в Своей Книге: «Терпение лучше всего». Видишь, сколько народу скопилось у моста, и ни один из них не пройдет, пока не заплатит что причитается.

— Точь в точь как прямой путь, ведущий в рай, — усмехнулся Хасан. — И здесь всегда так?

— Сегодня четверг, люди едут на рынок, потому что в пятницу торговать запрещено, но христиане и иудеи часто обходят это запрещение, ведь они не соблюдают пятницы.

Толпа медленно несла их вперед. Хасан устал от шума и давки, ему хотелось выбраться отсюда куда угодно. Конь храпел и вскидывал голову. Наконец они очутились у берега.

Мост — широкие лодки, крытые бревнами и связанные толстыми канатами из пальмового волокна, — выглядел ненадежным. Он скрипел, и казалось, сейчас развалится. Однако по нему важно шли верблюды, бежали овцы, пробирались среди пешеходов всадники. Бросив сторожу несколько мелких монет, Хасан, а за ним Хали вступили на бревна. Кони шли осторожно, мост плавно покачивался, и внезапно Хасан понял, почему Багдад называют чудом света. С моста были хорошо видны широкие дороги и улицы предместья, перемежающиеся каналами. Серебряным полукругом сверкала вода во рву, окружавшем невысокие стены Большого города, охватывающего все рынки и предместья; зеленые пятна пальмовых рощ казались бархатными подушками. А вдали темными скалами вставали башни и стены Круглого города — 60 локтей высотой, с бойницами и румийскими окошечками, забранными частой решеткой, пропускающей свет, но задерживающей дождевую воду.

Ясное и холодное небо сияло ослепительно-голубым светом, и все краски казались ярче — белее стены богатых дворцов, темнее зелень садов, рощ и виноградников, протянувшихся широкой полосой у предместья Кильваза. «Средина мира и пуп земли», — вспомнил Хасан слова пучеглазого набатейца. А Хали, подъехав вплотную к нему, подтолкнул локтем:

— Первое, что мы сделаем, — отправимся в лавку Шломы, моего старого знакомого, она недалеко.

Хасан, утомленный непривычным шумом, кивнул. Они проезжали по широкой улице. Справа тянулся ряд больших зданий, их низ обмазан нефтяной смолой и блестел на солнце. — Это все бани, — пояснил Хали, видя, как недоуменно оглядывает Хасан необычные дома. — Их в Багдаде много тысяч. А налево — рынок хорасанских ткачей и суконщиков. Ты можешь купить здесь любую ткань, даже индийскую парчу, если захочешь подарить ее какой-нибудь красотке.

Потом они свернули, и Хасан увидел двухэтажный дом, обнесенный со всех сторон крытой галереей. У коновязей привязаны кони и мулы, отдельно стоят понурые ослики. В доме шумно спорят, чей-то голос урезонивает: «Тише, почтенные, если мухтасиб пришлет сюда своих людей, нам всем придется плохо — меня лишат права торговать, а вы поплатитесь спиной». — «Молчи, Шлома, ты так или иначе попадешь в ад и будешь просить меня о глотке воды, но я не дам тебе испить из райского источника, так же, как ты не даешь мне сейчас вина».

— Это Ибн Дая, — сказал Хали, останавливая коня. — Наверное, у него кончились деньги, а проклятый еврей не хочет дать ему в долг. Пойдем.

Хасан кивнул и, хотя ему сейчас больше всего хотелось остаться одному, пошел за своим новым другом.

Шлома был высокий рыжебородый и голубоглазый еврей. Он мягкими успокаивающими движениями отстранял от себя маленького человека, наскакивавшего на него. Увидев вошедших, Ибн Дая бросился к ним:

— Вы — ниспосланные мне с небес ангелы. Дайте мне динар, и я заткну им глотку этому неверному.

Сидевшие на скамьях и на полу захохотали, возгласами поддерживая маленького.

— Привет тебе, Хали! — крикнул кто-то. — Ты опоздал и теперь плати за это!

— Платить будет наш новый друг, — подмигнул Хали. — Абу Али ибн Хани из Басры, о котором вы, наверное, слышали.

— Слышали, слышали, — откликнулся юноша с красивым надменным лицом. — Он из южных арабов, которые женятся на своих матерях, чтобы не давать выкуп за невесту в чужую семью, а на свадьбе гостей угощают высосанным сахарным тростником и похлебкой из прошлогодних костей.

— О брат мой, скажи, как называется твой город? — привстал с лавки другой, маленький и толстый, похожий на овцу.

Хасан знал, что жителей Басры дразнили за то, что они будто бы произносят «Басира», а халиф аль-Мансур приказал даже дать за это одному басрийцу десять плетей. Усевшись, он вежливым тоном ответил толстяку:

— О достойнейший брат арабов, конечно же, мой город называется Басра, ибо если я назову его Басира, то это «и» будет отяжелять его так же, как тебя отяжеляет твой курдюк, лучшая твоя часть. Что же касается северных арабов, то я скажу, что лучше жениться на матери, чем взять в жены двоюродного брата, и кто сосал высосанный сахарный тростник, знает, что он вкуснее, чем бараний череп, который хозяин привязывает к веревке и подносит каждому гостю, чтобы тот насладился его лицезрением. А слюна, источаемая голодными гостями, не пропадает у благородных сынов Аднана зря — ее собирают в кувшины и подают вместо щербета, когда гости падают от жажды.

Не дожидаясь, пока присутствующие перестанут смеяться, Хасан достал кошелек и бросил его хозяину:

— Дай этим достойным юношам столько вина, сколько они потребуют.

Хозяин захлопотал, слуги стали разносить стеклянные кубки, а красивый юноша, поносивший южных арабов, обратился к Хасану:

— Я знаю некоторые твои стихи, они недурны, — снисходительно сказал он. — Может быть, и ты слышал обо мне. Я Муслим ибн аль-Валид.

Хасан почтительно наклонил голову. Конечно, он слышал о Муслиме, знал почти все его стихи и считал лучшим из нынешних поэтов.

Но ему не понравился снисходительный тон Муслима, баловня багдадских щеголей и гуляк, любимца Язида ибн Мазида, полководца халифа. Все же Хасан решил выслушать его — от слова Муслима сейчас для него зависело многое.

— Ты неплохой поэт, — продолжал тот, — но у тебя есть и погрешности. А ведь люди передают твои строки, и эти погрешности становятся явными для всех!

— Какие же погрешности ты заметил?

— Вот, например, ты говоришь:

«На заре он вспомнил об утренней попойке и обрадовался, Но его огорчил своим криком утренний петух».

Как же утренний петух может огорчить своим криком, если он несет радостную весть об утренней попойке? Здесь у тебя явное противоречие! Как могут быть вместе радость и огорчение?

Хасан нахмурил брови — упрек Муслима показался ему несправедливым. Его можно было бы ожидать от какого-нибудь тупицы, но не от такого тонкого ценителя поэзии и мастера, как Муслим. Как раз эти стихи безупречны — здесь нет ни одной погрешности против строгих правил стихосложения, бейты звучат мягко и музыкально, в них нет никаких грубых слов, за употребление которых его часто порицали.

Хасан хотел смолчать, но увидел, что на него с любопытством смотрят и Хали, и только что ссорившийся со Шломой Ибн Дая, и маленький толстяк, и сам Муслим. Они устроили ему испытание! Ну хорошо, он ответит тем же!

— Если ты не понял моих стихов, я могу истолковать их тебе. Он обрадовался, что выпьет утром и вместе с тем огорчился, что придется рано вставать — ведь петух разбудил его. Я не вижу здесь никакого противоречия. Худшее противоречие в твоих стихах, Муслим, когда ты говоришь:

«Взбунтовалась юность и непокорно пошла от меня, Остановившись между решимостью и терпением».

Как одна и та же вещь может одновременно пойти и остановиться? Ведь «пойти» — это значит «двигаться», «остановиться» — быть без движения. Значит, твоя юность в одно и то же время и движется, и стоит на месте? Клянусь Аллахом, если бы моя юность была столь непокорной, я оскопил бы ее, и тогда она бы не двигалась, постоянно проявляя покорность.

Прошло несколько мгновений, а потом все, даже Шлома, стоявший поодаль, который не понимал стихов, но уловил смысл последних слов Хасана, расхохотались. Хали схватился за живот и тихонько стонал, даже надменный Муслим улыбался. Толстяк мелко хихикал, с восторгом глядя на Хасана, а Хали, ударив его по плечу, крикнул:

— Эй, Раккаши, ты так же скуп на смех, как и на деньги! Смейся во всю глотку, это ничего не стоит! Почтенные друзья и собутыльники, достаточно испытаний, разве вы не видите, что этот басрийский молодец затмит любого из вас острословием? Или вы не знаете, что он — ученик Валибы ибн аль-Хубаба, да упокоит его Аллах в своих садах, если он уже не жарится в геенне огненной. Сам покойный Махди считал Валибу лучшим поэтом и не приближал только из-за его безбожия. Его любимыми стихами были строки Валибы:

«Она не виновата в том, что из-за нее Любовь, будто острия копий, В сердце вонзилась и в печень, И сердце разодрано ранами».

А Абу Али превзошел своего учителя, сказав:

«У дверей моего друга плачущая газель. По глади ее щек струится роса, Подобная росе кувшина, опьяняющего того, Кто лишь посмотрит на нее. Она тихо плачет, и все сердца пленены, Она терзает глазами, кого пожелает, Взглянув на каждого, она делает с ним, что захочет». Выпьем за нашего друга и за его щедрость!

Хасан впервые попробовал багдадское вино. Оно показалось ему терпким, но быстро согрело. Неприятное чувство, вызванное надменностью Муслима и насмешками, рассеялось. Он молча слушал Раккаши, который рассказывал о Хамдавейхе, назначенном для «вылавливания еретиков и безбожников».

Его прервал Хали:

— Однажды, еще при жизни Махди, привели человека, утверждавшего, будто он — пророк. Махди спросил его: «К кому же ты послан?» Тот человек ответил: «А разве вы дали мне пойти к тем, к кому я послан? Я вышел утром, а вечером вы уже схватили меня!» Махди так развеселился, что отпустил его и еще подарил осла — самое подходящее верховое животное для пророка.

— Да, — вздохнул Муслим. — аль-Махди любил хорошие стихи и даже подыгрывал мне на бубне.

— Но еще больше любила твои стихи Банука, его дочь, — хихикнул Раккаши.

Хасан вспомнил, что видел ее в Басре, когда она, в узком кафтане, с небольшой чалмой на маленькой головке, въезжала в город по улице Корейшитов. Несколько набожных шейхов пытались встать поперек улицы, но их так отхлестали плетьми телохранители Бануки, одетые в такие же кафтаны, что и дочь халифа, что больше никто не осмеливался даже отплевываться, видя, как попираются законы ислама. Хасану очень понравилось тогда смуглое гордое лицо девушки, ее стройное тело, затянутое в черный шелк. Он слышал, что багдадские богатые модницы и невольницы в знатных домах одеваются так же, но у него еще не было случая увидеть это.

А сейчас в лавку из внутренних покоев вышла высокая девушка в кафтане, богато расшитом жемчугом. Тонкая прозрачная ткань на голове не скрывала лицо и пышные белокурые волосы. Она поддерживала покрывало выкрашенными хной выхоленными пальцами, на которых сверкали драгоценные кольца. Шлома склонился в низком поклоне, а она, что-то прошептав ему, подошла к Муслиму:

— Привет вам всем, свободные юноши, — сказала она. — Я жду вас сегодня вечером, как условлено. А мой господин Муслим обещал мне новые стихи, пусть он не забудет их, сегодня меня посетит Ибрахим из Мосула и множество богатых и знатных людей.

От ее голоса у Хасана потеплело на сердце — такой он был бархатистый и мягкий. Когда девушка, сопровождаемая виноторговцем, вышла, Хасан спросил Муслима:

— Кто она?

— Это знаменитая певица, невольница Инан, ее хозяину предлагали 500 тысяч дирхемов, но он не продает ее и не хочет отпустить на волю; он устраивает в своем доме угощения, где поет Инан, и берет плату за вход. Бедняку не услышать голоса Инан, а хозяин ее стал одним из самых богатых людей Багдада.

Прошло несколько часов. Утомленный дорогой Хасан задремал; его разбудил громкий спор Раккаши и Хали. Его новый приятель кричал:

— Хотя все они были нечестивыми тиранами, но нынешний, аль-Хади, хуже всех, проклятый лицемер, скупердяй!

Раккаши возразил:

— Он не скуп, он хочет ограничить алчность военачальников и женщин из гарема, и прежде всего Хайзуран, своей матери, которая забрала такую власть, что у ее дверей день и ночь толпятся дармоеды, чтобы выпросить через нее прибыльную должность.

— Он заполнил город виселицами! Сейчас казнят за одно неосторожное слово. А я помню, как Махди даже не обратил внимания на то, что один глупец, услышав, как при нем произносили знаменитую касыду Зухейра, сказал: «Да, нет теперь людей, стоящих у власти, которых можно было бы так восхвалять!»

— Ты забыл, что он убил Абу Муаза!

— А ты забыл, какие стихи сложил о нем Абу Муаз:

«Это халиф, что прелюбодействует со своими тетками, Он то бьет в бубен, то играет в мяч. Аллах захотел дать нам другого вместо него — И выполз Мусса, сын халифа, из чрева Хайзуран».

Клянусь жизнью, я бы тоже не стерпел таких стихов! Посмотри теперь, что будет с Язданом ибн Базаном и его братом, которые попали в руки проклятого Хамдавейха!

Осторожный Раккаши пожал плечами, не произнеся ни слова. Вмешался Шлома: «Почтенные мусульмане, вы много пили и произнесли немало красноречивых слов, а сейчас самое время вам отдохнуть».

Хали, увидев, что Хасан проснулся, протянул ему наполовину опустошенный кошелек:

— Возьми, это осталось до следующей попойки, теперь надо снять какой-нибудь дом, ведь ты собираешься остаться здесь надолго?

Хасан молча кивнул. Нестерпимая тоска вновь охватила его. Ведь он чужой здесь, ему все незнакомо. Хватит ли силы, чтобы пробить себе путь среди насмешливых и завистливых недоброжелателей? Он со страхом думал о том, что придется выйти на шумные улицы, говорить с чужими людьми, кому-то угождать, кого-то высмеивать, стоять у дверей богатых дворцов. Потянуло снова в степь и будто охватило горьким запахом выгоревшей полыни.

Хали обернулся и взял его за руку:

— Если хочешь, мы снимем для тебя комнату рядом со мной. Следующий раз за угощение будет платить Муслим, потом Раккаши, хотя он скуп, как исфаганец, потом еще кто-нибудь из наших, пока черед снова не дойдет до тебя. А если пожелаешь, ты сможешь сегодня вечером пойти с нами к Инан, она будет петь новые песни на слова Муслима.

Хасан вздохнул:

— Нет, сегодня я устал.

Они встали и, попрощавшись с собутыльниками, вышли. После полутемной лавки солнце показалось особенно ярким. Стало теплее. Хасан потянулся:

— В нынешнем году погода хорошая, а когда начинаются дожди, по улицам не пройти, даже в высоких деревянных башмаках, а кони скользят и падают.

Приятели сели на коней. Они проехали несколько улиц и очутились на площади у моста, через который лежала дорога в Карх. На противоположном берегу толпились зеваки.

— Кого-то буду казнить, наверное, опять еретиков, — злобно сказал Хали.

— Свернем на другую дорогу, — попросил Хасан.

— Здесь только один путь, можно, правда, нанять большую лодку, чтобы наши кони могли в ней переправиться. Но я не вижу ни одной такой. Поедем, тебе ведь все равно придется привыкать к подобным зрелищам — они теперь чаще, чем драки между молодцами. А разве в Басре не казнили еретиков и бунтовщиков?

— Казнили, — кивнул Хасан. — Я видел много крови. Не хочется, чтобы мое пребывание в Багдаде началось с подобного. Ну что же, поедем.

Они двинулись по мосту. Все ближе голос глашатая. Уже можно различить слова:

«…и посему повелитель правоверных, желая примерно наказать неверие и кощунство, повелел, чтобы головы этих еретиков были отрублены, а их тела распяты на Большом мосту!»

Вдруг Хали приподнялся на стременах, разглядывая осужденных — двух коренастых широкоплечих мужчин в длинных рубахах с шутовскими колпаками на голове.

— Проклятие Аллаха на халифа и его псов! — прошептал он сдавленным голосом. — Это же Яздан и его брат, доблестные рыцари и верные друзья! Из-за какой-то безделицы сухоголовый казнит своих лучших людей! Не хочу подъезжать ближе…

За ними столпились всадники и пешеходы; люди поднимались на цыпочки, чтобы лучше видеть. Друзья хотели продвинуться вперед, но было уже поздно. Путь преграждала плотная толпа. Хасан мог хорошо разлядеть все, что происходит на том берегу. Осужденные сидели на верблюде, спиной друг к другу, их привязали к какому-то деревянному сооружению. От него отходила веревка. Сбоку шел человек, время от времени дергал за нее: тогда у осужденных извивались руки и ноги и они страшно кричали. Хали застыл в седле с искаженным лицом.

— Что это? — тихо спросил Хасан.

— «Страус» — доски, соединенные пружинами и усаженные гвоздями и острым железом. Когда дергают за веревку, железо впивается в тело, так что смерть после этого кажется избавлением.

Наконец верблюда подвели к «ковру крови», расстеленному над глубокой канавой, осужденных стащили на землю, они обессиленно упали. Дальше Хасан ничего не видел — беспокойная толпа багдадских зевак заволновалась, раздались крики, и на кресты, вбитые у самого моста, втащили на веревках и блоках два обезглавленных окровавленных тела.

Толпа стала расходиться, и друзья медленно проехали мимо крестов, опустив голову и стараясь не смотреть на распятых. Но, проехав мимо, Хали оглянулся и процедил сквозь зубы:

— Клянусь жизнью, этот человек не проживет долго, мы поможем ему в этом вместе с Халисой. Хотя она женщина и черная рабыня, но в одном ее волосе ума больше, чем в голове халифа.

— За что их казнили? — спросил Хасан.

Хали выругался так грубо и вычурно, как, кажется, не смогли бы даже басрийские лодочники, и ответил:

— Яздан родом из Нахравана. Это был щедрый и достойный человек. Его беда в том, что он часто распускал язык и говорил все, что думает. Донесли, что, когда Яздан совершал паломничество в Мекку, он увидел, как люди бегают вокруг Каабы, совершая таваф, и крикнул так, что многие его слышали: «Они точно волы на току!»

Один из завистников Яздана, некий благочестивый слепец аль-Ала ибн аль-Хаддад из приближенных халифа, произнес об этом стихи в присутствии повелителя правоверных, требуя наказать Яздана. Но мы думали, что Хади ограничится заточением, а там мы бы вызволили его. Как видишь, судьба пожелала иного исхода. Будь проклята эта жизнь и те, кто ведут ее, и тот, кто создал наш мир.

Хасан тихо сказал:

— Я видел, как убивали Абу Муаза. В тот день кончилась моя юность.

Хали только вздохнул, а потом неожиданно спросил:

— Ты умеешь биться на кулаках?

Хасан отрицательно покачал головой.

— Жаль, а то бы поехали на хорасанский рынок и подрались с одним мясником, знаменитым силачом — это хорошо для того, чтобы разогнать желчь.

Теперь они проезжали мимо Малого моста, за которым находился дом Хали. По обеим сторонам моста торчали колья с насаженными на них головами бунтовщиков — недавно восставших в Мекке сторонников алидов. Над ними тучами носились птицы, сладко пахло гнилью.

— Сейчас уже хорошо, — сказал Хали, кивнув на колья, — солнце и вороны сделали свое дело, а еще неделю назад нельзя было проехать здесь из-за вони, боялись, что начнется чума. А вот и свежие — видно, разбойники, которых недавно казнили.

Вдруг Хасан вскрикнул. С кола на него смотрело пустыми глазницами знакомое лицо. Вместо глаз зияли кровавые дыры, а на макушке сидела большая ворона, деловито чистившая клюв о дерево. Зубы у головы были оскалены, будто она смеялась над вороной, над Хасаном и над всем миром.

— Исмаил! — крикнул Хасан, не удержавшись.

Хали, искоса поглядев на него, прошептал:

— Если знаешь этого человека — молчи, говорят, что он — предводитель разбойников, нападавших на купеческие караваны. Поедем быстрее, видишь, стражник приглядывается к тебе!

Действительно, один из людей, охранявших мост, который стоял, привалившись к столбу, направился к Хасану. Хали подтолкнул его коня и пустил своего вскачь. Едва не подмяв нескольких прохожих, они промчались по улице, преследуемые воплями стражника: «Эй, погодите, сыны греха, разбойники, неверные собаки!»

Когда крики замерли, Хали придержал коня и укоризненно сказал Хасану:

— Не понимаю, ты трус или храбрец? Будь осторожен, хорошо, что здесь множество народу и стражник едва ли запомнил нас. Вот мой дом. Войди и отдохни до завтрашнего утра.

 

XVI

Первый раз Хасан видит такие инструменты — медные, блестящие. В их продуманной вычурности чудится что-то древнее, чужеземное, хотя арабы уже давно знакомы с астролябиями и искусством наблюдать звезды и находить по ним дорогу. Но, конечно, древние превзошли их в этом. Раньше Хасан думал, что достаточно учен, но здесь, в Багдаде, понял, что еще многого не знает. Его новые друзья и завистники — он уже убедился в том, как многочисленны они в столице среди собратьев-поэтов, — разбирались в таких вещах, о которых Хасан не имел представления.

Они истолковывали гороскопы, рассуждали о материи, субстанции и акциденциях, называли книги древних мудрецов, о которых поэт и не слышал. Приходилось молчать или поддакивать. И хотя вскоре ему стало ясно, что их знания по философии и, как они говорили, «тайной науке геометрии» не так уж глубоки, его потянуло изучать «скрытые науки». Когда он попросил Хали указать ему знающего человека, тот недоуменно вздернул голову:

— Зачем тебе все эти басни? Пусть этим занимаются греки, сирийцы и индийцы — язычники, которые не могут добыть себе пропитание другим путем. Для араба самое достойное занятие и оружие — сабля или слово. Но если хочешь, я могу отвести тебя к Рузбиху, ибн аль-Мунаджиму, помнишь того пучеглазого, который восхвалял Ирак на постоялом дворе? По крайней мере, он разумный человек и понимает вкус хорошего вина и песен.

Рузбих запросил дорого — по пять дирхемов за урок:

— Я делаю это только потому, что уважаю твой талант и думаю, что ты когда-нибудь сможешь замолвить за меня слово перед кем-нибудь из влиятельных людей. Ведь мой отец был астрологом самого Абу Джафара аль-Мансура, а я вынужден составлять гороскопы кому попало, чтобы заработать себе на хлеб. Но сейчас опасна близость к повелителю правоверных, подождем до лучших времен

Рузбих показывал Хасану книги древних, которые он мог читать по-гречески и по-сирийски, особенно часто — сочинение великого Птолемея, его он брал в руки с почтением. «Нет сейчас людей, подобных великим мужам древности, как Эвклидас, Аристотелис и Ифлатун, — часто говорил он. — Настанет время, когда ты сможешь прочитать их сочинения на языке арабов, а сейчас только незначительные части этих трудов переведены некоторыми персами и сирийцами, любителями древней науки и мудрости».

И он читал по старинному желтому свитку: «Знаменитые позднейшие ученые сходятся в признании того, что весна есть равноденствие после зимы, начало лета — восход Плеяд, и начало созревания плодов — восход Пса. Анаксагор говорит это, так как он обладал знанием других наук; он утверждает, что начало лета — восход Плеяд, а начало зимы — их закат. И уже поэт Гомерус говорил, что звезда, которая называется Псом, восходит во время созревания плодов ярким восходом».

— Это писал великий ученый Галенус, который прославился как отец науки врачевания, но был сведущ во всем, а также в науке о звездах. А если ты хочешь постигнуть науку о звездах, тебе нужно учить геометрию, уметь чертить круги и делить их на равные части, чтобы знать, в каком доме находится та или иная планета. Вот, например, если Зухра в доме Солнца, то гороскоп благоприятен для тех, кто родился под знаком девы, и неблагоприятен для родившихся в созвездии Рака.

Хасану нравились объяснения Рузбиха, но вычисления и чертежи были непонятны и утомляли. Он спрашивал: «А почему у двух звезд Симак одна называется „Копьеносец“, а другая „Безоружный“?» Рузбих терпеливо объяснял: «Потому что перед звездой Симак Копьеносец находится еще одно небольшое светило, наподобие оружия, а Безоружный не имеет при себе другой звезды».

Хасан пытался сосредоточиться, взяв в руки огромный циркуль и склонясь над тахтом-столиком, где он чертил по указаниям Рузбиха, но ему чудились на карте звездного неба иные созвездия, а нарисованные черной тушью Дева, Стрелец, Рак, Копьеносец сливались, оживали. Ему хотелось сложить стихи о звездном ночном небе, однако Рузбих не желал брать деньги даром и все толковал о способах чертить гороскопы, о влиянии небесных тел на судьбу, о расположении звезд и строении земли и четырех элементах.

— Древние учат, — говорил он, — что около центра четырех стихий лежит некий огненный куб или шар, обладающий первородным единством, а некоторые утверждали, что все происходит из воды и в воду распускается. А по-моему, — да и некоторые старые философы так считают, — основа жизни вечно пылающий огонь, как Солнце и планеты.

Хасан со смехом прерывал его:

— Это потому, что ты перс, и в тебе говорит кровь огнепоклонников.

Рузбих еще больше выкатывал глаза:

— Если бы я не знал, что твоя мать родом персиянка и что ты просто шутник, подумал бы, что ты доносчик Хамдавейха. Уже мой отец был правоверным мусульманином и никогда не проявлял небрежения ни в посте, ни в молитве, как и я.

— Будто бы, — дразнил его Хасан. — А как же вино? Ведь Аллах запретил его, да и твои занятия науками древних тоже далеки от веры и ислама.

Рузбих сердился, кричал, что в людях нет ни уважения, ни благодарности, но потом они мирились. Астролог приказывал рабу принести вина, а Хасан говорил ему свои новые короткие стихи, в основном об охоте, в легком размере реджез. Их он чаще всего складывал экспромтом, когда приходил в дом хозяина Инан.

На учение оставалось мало времени. Хасан знакомился с багдадскими поэтами и литераторами, слушал новые стихи и особенно старался запомнить изречения древних мудрецов, которые были тогда в моде. У Рузбиха он иногда встречал персов и сирийцов, многие из них служили в диванах, хорошо знали арабский язык и могли истолковать, а то и перевести отрывки из знаменитых книг «первого учителя» Аристотелиса — «Поэтики» и «Риторики», или красноречия.

Хасан даже попросил Юханну — благообразного старика-сирийца, читать с ним книгу «Поэтика» и записывал под его диктовку по-арабски: «Достоинство словесного выражения — быть ясным и не быть низким. При суждении же о том, хорошо или нехорошо кем-либо что-либо сказано или сделано, следует обращать внимание не только на самое деяние или слово, смотря, хорошо оно или дурно, но и на лицо действующее или говорящее».

Многое в этих рассуждениях оставалось неясным, некоторые места казались скучными. — Степные арабы изъясняются красноречивее и выразительнее, — говорил он Юханне.

Но тот лишь пожимал плечами:

— Степные арабы не знают логики и риторики, их красноречие лишь выражает их дикость.

— Стихи наших древних поэтов хороши, если не считать, что они часто повторяются и заимствуют друг у друга мысли и слова.

— Их стихи хороши для кочевой жизни, а если бы ты слышал стихи великого поэта греков Гомеруса! — и Юханна, полузакрыв глаза, произносил непонятные слова, с трудом истолковывая их по-арабски.

Теперь Хасан пожимал плечами: «Но ведь это те же стихи, что и у арабов, — нападение, войны и похвальба кочевников, только наши странствовали по пустыне, а те — по морю!»

Возмущенный Юханна умолкал и обычно больше не спорил с учеником.

Теперь Хасан чувствовал себя в Багдаде своим. Робость и тоска первых дней прошли. Мало-помалу он привыкал к шумному городу, не путался в его бесчисленных улицах, хотя еще не раз бывало, что он не мог найти выход в каком-нибудь из рынков. Рынки влекли его постоянно обновляющейся пестротой. И каждый рынок показывал свое — в узких рядах торговцев бумагой и книгами и переписчиков пахло кожей переплетов; здесь могли одеть книгу и в простую коричневую одежду без всяких украшений, могли украсить тонкую телячью кожу изящным узорным тиснением и позолотить его, вставить в переплет мелкий жемчуг и рубины, переписать любую книгу самым красивым и ясным почерком, сделать рамку из переплетающихся линий, позолотить бумагу, покрыть ее узором из анемонов и роз.

Переплетчики и мастера, разрисовывающие бумагу, казались Хасану волшебниками. Он подолгу следил за работой золотильщиков и чеканщиков, делавших медные и серебряные уголки и застежки для фолиантов. Правда, купить такую богатую книгу он не мог, к тому же чаще всего так украшали Коран по заказу какого-нибудь богатого купца. На этом ранке всегда царила тишина, покупатели вежливо называли знакомых мастеров по кунье, прозванию, которое умельцы получали так же, как поэты — Абу-ль-Хасан, Абу Али, Абу Разин. Здесь не бывало ни ругани, ни драк.

Почти так же благопристойно на рынке ювелиров. Здесь торговали самые зажиточные купца Багдада. Особым щегольством считалось надевать простую одежду, а пальцы унизывать золотыми перстнями с самыми дорогими алмазами, рубинами и изумрудами. Купцы соперничали в богатстве четок из крупных зерен жемчуга — белых, розовых или желтоватых, из драгоценного благоухающего сандалового дерева, из сердолика разных цветов, из персидской голубой бирюзы и ярко-синей лазури с гор Бадахшана. Их бусины были самой разной формы и работы: круглые, гладкие и резные, с инкрустациями из перламутра и слонового зуба…

Те купцы, что побывали в Китае, важно перебирали четки из дорогого нефрита цвета весенней травы или шарики знаменитой китайской глины — звонкие, белые, блестящие с тончайшим рисунком — золотыми цветами, точками, разноцветными травами, изображениями диковинных островерхих домов и таинственными письменами, похожими на следы муравьев. Если на рынок торговцев драгоценностями заходил человек бедно одетый или чем-то внушающий подозрения, помощники мухтасиба — сытые молодцы с палками в руках — вытесняли его с площади и не давали даже дойти до дверей какой-либо из лавок.

Хасан любил ходить по рынку тканей. Ему казалось, что он совершает путешествие по всем частям населенного мира. Нестерпимым блеском горела румийская драгоценная парча, затканная изображением птиц с человечьими головами, диковинных зверей, мягко переливался китайский тяжелый шелк, и по сравнению с его причудливым рисунком румийские изображения казались тяжелыми и грубыми.

Торговцы развертывали полосатые плащи и покрывала, изделия йеменских мастеров. Ткани притягивали чередованием яркого зеленого, желтого и красного цветов, и Хасан вспоминал древних поэтов, сравнивавших красавиц, облаченных в полосатые йеменские ткани, с финиковыми пальмами, увенчанными гроздьями красных и желтых плодов. Льняные египетские ткани будто приносили прохладу своей мягкой белизной, среди них яркими пятнами выделялись вышитые пояса из Искандарии, шерстяные седельные сумки, которые привозили с гор курды, сидевшие возле своих изделий с гордым видом, не обращая ни на что внимания, и презрительно роняющие несколько слов в ответ на вопрос покупателя. И наоборот, мягкими и вкрадчивыми были голоса персидских купцов, которых считали самыми богатыми в Багдаде. Они не гнушались разговора с незначительными покупателями, предлагая голубые исфаганские ковры, хорансанские молитвенные коврики и плотные черно-красные ковры, вывезенные из Заречья.

Купцы-евреи торговали в специальных рядах подержанным платьем и иногда, торгуясь, кричали: «Этот кафтан носил сам вазир повелителя правоверных, клянусь нашей Торой и вашим Писанием!» Покупатель возражал: «Его носил, может быть, конюх вазира, а теперь он годен разве что как тряпка, чтобы обтирать коней». — «Побойся Бога, разве ты не видишь на ней клейма? Она выткана в халифских мастерских!» Это были самые оживленные ряды, и Хасан веселился от души, прислушиваясь к перебранкам торговцев между собой и покупателями.

А вот на рынок мясников ходить одному небезопасно. Там могли обокрасть, изругать или прибить. Бритоголовые молодцы в шапочках, едва прикрывавших макушку, держались развязно и нагловато. Когда Хасан попадал сюда и его обдавало запахом бойни, он вспоминал Басру и всякий раз чувствовал угрызения совести, думая о матери. Но шутки Хали отвлекали его.

Хали познакомил Хасана с Пахлаваном-богатырем, как все называли знаменитого борца и силача Али из Кермана. Простоватый Али, раскрыв рот, слушал рассказы Хали: «Первым борцом был Шамшун из иудеев, — говорил тот, — и он научил людей этому искусству». «Из иудеев? — спрашивал Али. — Не может быть, ведь они слабее нас!» — «Тогда они были сильнее, потому что питались ослиным мясом, ведь недаром Шамшун избивал своих врагов ослиной челюстью!» Пахлаван отплевывался, а Хали начинал снова: «Вторым великим борцом был охотник Нимруд, это тот самый, что придумал полые гири для обмана покупателей, такие, как у тебя». Али возмущался: «У меня правильные гири, я ведь мусульманин!» Хали дразнил мясника, пока у того не надувались жилы на лбу. Тогда Хали успокаивал его: «Я пошутил, брат мой, твоя честность и богобоязненность известны всем, как и то, что ты лучший борец в Багдаде!»

Сегодня Хасан отправился на рынок мясников один, без Хали — к нему должны были прийти друзья, и он хотел купить хорошего мяса для кабаба. «Хватит пятидесяти дирхемов», — решил Хасан. Положив монеты в кошелек, он сунул его за пояс.

Войдя через низкую арку на улицу, ведущую к рынку мясников, он привычно вдохнул запах крови. Вокруг рыскали собаки. У ближайшей колоды мясник разрубал бараньи туши пополам и вешал куски на крюки. Хасан загляделся на его блестящий топор и волосатые жилистые руки, и по телу пробежала дрожь — ободранные кровавые туши показались ему похожими на тела казненных.

Хасан хотел пойти прямо к лавке Али-Пахлавана, но путь ему преградил страшный нищий с распухшими глазами и глянцевитыми шрамами на месте носа и ушей. Рядом ковылял на деревянных обрубках другой нищий. Он широко раскрывал рот, высовывая обрубок языка. Обернувшись спиной к Хасану, он поднял рубаху и что-то промычал. Хасан в испуге отшатнулся — спина нищего была покрыта страшными багровыми рубцами, кое-где засохшими, кое-где кровоточившими.

Безносый нищий прогнусавил:

— Ты видишь, господин, что делают с рабами Господа нашего! Клянусь, ни на мне, ни на нем нет вины. Пожалей нас, брось хотя бы по даннику, и Бог воздаст тебе наилучшим воздаянием!

Хасан вынул из-за пояса кошелек и бросил два дирхема. Нищий жадно подхватил их и забормотал что-то непонятное, видно, призывал благословение Аллаха. Хасан хотел идти дальше, как вдруг кто-то толкнул его прямо на безносого нищего. Он едва не упал и, вздрогнув от отвращения, когда его руки коснулись зловонных лохмотьев, выпрямился, сделав отчаянное усилие, чтобы устоять на ногах.

Он огляделся, ища того, кто его толкнул, но никого не увидел. Сердито отряхнувшись, пошел дальше. Али встретил его добродушной улыбкой:

— Выбирай, брат мой, у меня сегодня хорошее мясо и для кабаба, и для похлебки.

— Мне нужно столько, чтобы хватило на десять человек, — сказал поэт, опуская руку за пояс. Но кошелька не было. Нахмурившись, Хасан засунул руку поглубже. И вдруг он вспомнил, как в Басре, когда они оба были еще детьми, Исмаил толкнул его на купца.

— Проклятье Аллаха! — крикнул он в бешенстве. А потом спросил: — Али, не дашь ли ты мне сегодня мяса в долг?

Мясник нахмурился:

— Расскажи, что с тобой случилось!

— Я встретил двух нищих, но они немощные калеки…

— Один безносый, а второй без языка? — прервал его Али.

— Да, — удивился Хасан. — Ты разве знаешь их? Я никогда не встречал ни того, ни другого.

— И это было твоей удачей, — вздохнул Али. — Они такие же немощные калеки, как и мы с тобой. Тот, который без ушей — это Шейх Горшечников, а второй — Ахмад Хватай Веревку, так его прозвали, потому что однажды он увел лошадь у одного почтенного мусульманина и сам привязался к веревке, а потом уверял хозяина, что он и есть его конь, обращенный в этот облик в наказание за грехи, так что того несчастного едва не утащили в больницу для умалишенных — Маристан. Много денег было у тебя в кошельке?

— Пятьдесят дирхемов, — с сожалением сказал Хасан. — Но они все равно пропали.

— Что значит пропали? — у Али надулись на лбу жилы. Он немного подумал, а потом сказал: — Мяса я тебе дам, не беспокойся об этом, а твой кошелек мы вернем, не будь я Али-Пахлаван. Пойдем!

Подозвав сына, такого же высокого и широкоплечего, он оставил его в лавке и, не сменив одежды, с топором на плече и мясницким ножом за поясом, неторопливо зашагал по рынку, отталкивая тех, кто не успевал посторониться.

Выйдя за пределы рынка, они долго шли по каким-то узким кривым улочкам, мимо глухих глинобитных стен. Иногда Хасан слышал за спиной чьи-то осторожные шаги, шепот, в глухих деревянных воротах приоткрывались смотровые окошки, их провожали внимательные глаза. Наконец они дошли до узкого канала, пересекавшего улицу. Кругом было тихо и пустынно, казалось, улица вымерла.

— Это здесь, — сказал Али, указав на каменную кладку, возле самого берега. Хасан хотел спросить Али, куда он привел его, но тот, сняв топор с плеч, три раза ударил тупым концом по камню, в который был вделан кусок железа.

Железо глухо загудело, и откуда-то из-под земли раздался голос:

— Кто стучит?

— Джаванмарди, — ответил Али. — Именем Али и мученика Хусейна.

Камень медленно отвалился, и Хасан увидел в отверстии узкую каменную лестницу, ведущую в подземелье. Али пролез в отверстие, кивнул Хасану, и тот последовал за ним. Они долго спускались, потом лестница пошла вверх. Было почти совсем темно, только кое-где горели маленькие светильники, приделанные к стенам.

Вдруг они оказались в просторном помещении, освещенном дневным светом: он проникал сюда через окна, в которые были вставлены резные алебастровые решетки.

— Привет тебе, — сказал Али человеку, сидевшему на возвышении.

— Привет вам, — вежливо ответил он, жестом приглашая их подойти. Али и Хасан сели у нижнего конца комнаты и, как того требует вежливость, молчали.

Хасан украдкой оглядел комнату. Убрана чисто и даже богато. На возвышении зеленый ковер, на котором вытканы диковинные звери, похожие на крылатых львов, всюду сирийские циновки, подушки, в углу — раскладной столик, на нем толстая книга, наверное, Коран. Человек, сидевший на возвышении, помолчав, спросил:

— Что привело вас ко мне, братья?

Али, откашлявшись, сказал:

— О шейх, мы просим у тебя покровительства. Прикажи вернуть пятьдесят дирхемов и кошелек этому человеку. Он мой знакомый и друг Хасана аль-Хали. Прошу тебя, шейх, ты знаешь мою верность тебе. К тому же я дал ему слово и поклялся, что сдержу его.

Шейх спросил:

— Где?

— На рынке мясников.

Тогда он обратился к сидящему возле него старику:

— Кто был сегодня на рынке мясников?

— Горшечник и Хватай Веревку.

— Они здесь? — отрывисто спросил шейх.

— Да.

Шейх кивнул куда-то вправо, и Хасан только теперь заметил в глухой стене маленькое оконце. Оно раскрылось, а затем раздвинулась стена, открыв широкий проход, где стояло несколько вооруженных большими ножами людей с бритыми головами, облаченных в странные белые одеяния — не то покрывала, не то передники. Шейх приказал:

— Горшечника и Хватай Веревку!

Через несколько мгновений в комнату вошли двое. Они тоже были закутаны в белую ткань так, что спина и плечи оставались открытыми.

— Клевали птенца? — спросил шейх.

— Да, мастер, — ответил один, и Хасан узнал по голосу безносого нищего. Но теперь у него были и нос, и уши, а обнаженная спина второго не носила на себе следов страшных рубцов.

— Жир съели? — продолжал шейх.

— У собаки в норе, — ответил на этот раз тот, кто мычал, показывая обрубок языка, и Хасан невольно заглянул ему в рот.

— Снеси яйцо и пятьдесят камней! — повелительно сказал шейх.

Они переглянулись, потом бывший безносый сказал:

— Слушаю, мастер.

Они вышли, вскоре вошел еще один в такой же одежде и подал шейху кошелек Хасана. Он высыпал монеты на ковер перед собой, тщательно пересчитал их и бросил Хасану. Потом, обратившись к Али:

— Твой друг доволен теперь, пусть уходит, а ты, брат, оставайся на моление.

Облаченный в белое бритоголовый молча тронул Хасана за плечо, знаками приказывая ему идти за собой. Его завели в соседнюю комнату, завязали глаза, кто-то взял за руку и повел. Когда с него неожиданно сорвали повязку и вытолкнули за дверь, он не сразу мог опомниться, потом пришел в себя. Он был на улице Юниса, недалеко от рынка мясников. Купив мяса, зелени и другой провизии, Хасан заторопился домой. У него кружилась голова от неожиданного приключения.

Друзья уже ждали его — не было еще только Хали — и встретили укоризненными возгласами:

— Мы уже хотели уходить, не отведав твоего угощения.

Хасан отдал провизию хозяйскому повару и сел с гостями. Они рассказывали последние вести, услышанные утром, во дворце дочери Махди, Асмы, которая принимала у себя поэтов и литераторов, слушала стихи из-за толстых парчовых занавесей и даже сама принимала участие в спорах.

— Вы слышали, — горячился толстяк Раккаши, — что случилось с Идрисом, правителем Ифрикийи? К нему прибыл некто Шаммах аль-Иемами, выдававший себя за лекаря. У Идриса в то время болели зубы, и этот проклятый дал ему зубочистку, пропитанную смертельным ядом. Не успел Идрис почистить ею зубы, как упал в судорогах и тут же умер, а Шаммах скрылся. Говорят, что он был подослан халифом, опасавшимся, что Идрис пойдет на помощь потомкам Али.

— Это пустяки, — перебил его Ибн Дая. — А вот я видел, как наследник престола Харун въезжал в Круглый город, но перед ним не ехал, как обычно, копейщик со знаменем. Я спросил об этом знающих людей, и они мне сказали, что Хади назначил наследником своего сына Джафара, а Харун плакал и высказывал желание оставить помыслы о власти.

Спокойный Абу Халса говорил:

— Оставьте эти вещи, не все ли равно вам, кто будет сидеть на высоком троне за занавесями? Поторопите лучше повара, он что-то замешкался.

Вошел Хали с таинственным видом. Усевшись рядом с Хасаном, сказал:

— Ждите радостных перемен!

Но в это время повар внес блюдо с кабабом, и голодные гости набросились на еду. Когда все ополоснули руки, Хали сказал:

— Я вчера вечером видел Халису — нубийку, старшую над невольницами Хайзуран. Она рассказала мне вещи, которые вы должны держать в тайне, если не хотите потерять голову. Несколько дней назад Муса созвал своих военачальников и приближенных и запретил им посещать госпожу Хайзуран, угрожая отрубить голову каждому, кто будет замечен у ее дверей. Рабы слышали, как он кричал: «Почему вы день и ночь проводите у нее? Разве вам было бы приятно, если бы о вас говорили: „Его мать сказала или сделала то-то и то-то“?» Я не выполню ни одной ее просьбы, и ей не править так, как это было при Махди! Пусть занимается пряжей и другими женскими делами!

А вчера утром он послал ей блюдо с рисом. Она хотела было отведать его, но Халиса бросила горсть собаке, и та околела. А потом он сам явился во дворец матери, и когда увидел, что она жива и здорова, изменился в лице и спросил ее: «Как тебе понравился рис?» — Хайзуран ответила: «Хорош». Тогда Хади, не сдержавшись, крикнул: «Ты, наверное, его и не пробовала, а если бы отведала, я бы навеки избавился от тебя!» Теперь он не оставит ее и будет повторять свои попытки. Посмотрим, что будет.

— Бог даст, все будет нам ко благу, — сказал Халса. — А теперь отдохнем и поговорим о другом. Вы слышали, что Муфаддаль наконец закончил свою книгу пословиц и начал собирать стихи древних поэтов?

Хасан перебил его:

— Это нужное и полезное дело. Ведь если не записать эти стихи, они пропадут безвозвратно, как гибнут сочинения Абу Муаза, которые никто не записывал при его жизни. Большая часть их уже забылась.

— Кто будет сейчас записывать его стихи? — вздохнул Раккаши. — Если найдется такой смельчак, его тотчас же обвинят в ереси, и я не дам и финиковой кожуры за его жизнь.

— Ты не дашь финиковой кожуры даже другу, если он умирает с голода, — засмеялся Хали, а Хасан, вспомнив, как скудно было угощение у Раккаши, сказал:

— Я вижу, что котлы у людей черны от сажи, А котел Раккаши сияет, как полная луна. А в очаге видны дрова — Они целехоньки и нетронуты, их не постигла казнь сожжения, О котлах Раккаши ходят легенды и пословицы, Они стоят на чем хочешь, только не на огне. Его котел, встретившись с соседским, жалуется ему: Сегодня уже год, как меня не смазывали маслом.

Все засмеялись, а Раккаши надулся. Да, он действительно скуповат, но у него большая семья, в доме много женщин… Он пытался оправдаться, но хохот заглушил его слова.

— Скажи о нем еще, — крикнул Хали Хасану, и тот продолжал:

— Пусть Аллах уморит голодом Раккаши, И если бы не голод, люди из рода Раккаши не умирали бы совсем. Если их мертвецы учуют запах лепешки, Хотя они и в могиле, сразу же оживут.

Раккаши вскочил, и хотел уйти, но его потянули за полы, усадили, стали хлопать по плечам. Насмешки среди них были в ходу, иногда самые грубые и непристойные. Успокоившись, заспорили о том, какой из поэтов лучше.

— Я люблю Абу Муаза, — говорил Хасан, — и люблю Набигу, а Зухейр, которого все превозносят, — выживший из ума глупец.

— Хузейми пишет неплохие стихи, — заметил Халса.

— Холодные стихи, холодные слова, холодные мысли, — пренебрежительно бросил Хали, а Хасан кивнул:

— Когда я долго читаю стихи древних, например Кумейта, меня охватывает дрожь и жар восторга; тогда я, как к лекарству, обращаюсь к стихам Хузейми, чтобы излечить горячку их холодом.

— Хорошо сказано! — крикнул Хали. — Но еще лучше ты сказал два дня назад, когда мы сидели в Кархе в харчевне и у нас не хватало денег, чтобы заплатить хозяину за еду и вино. Тогда, друзья мои, наш Абу Али написал на клочке бумаги:

«Ибн Ибраим, о Абд аль-Малик, Я обращаюсь, полный веры, к Аллаху и к тебе — Ты — раб денег, если хранишь их, А если истратишь их — они твои рабы».

Потом он отправил мальчишку к Абд аль-Малику аш-Шайбани, с которым он не так давно знаком, и тот, сын греха, прислал десять дирхемов, хотя мог дать больше за такие стихи: небось, с тех пор показывает их всюду.

— Безбожие, безбожие, брат мой, — подражая имаму квартальной мечети, прошамкал Васити, которому приходилось скрываться по очереди у своих друзей из-за доноса имама — тот жаловался, что Васити небрежно молится и пропускает слова «Хвала Аллаху». В нынешние времена такой донос мог привести в тюрьму и на крест.

— Лучше скажи «Хвала Аллаху», сын греха, или получишь сто плетей, — перебил его Хасан, а потом, обратившись к Раккаши, сказал: — Не сердись, ты хороший друг и хороший поэт. Особенно мне нравятся твои стихи, которые начинаются: «Я разбудил своего друга». Но Раккаши вздохнул:

— Я отдам все мои стихи за один твой бейт:

«Все, что видел он, казалось ему кубком, Все, что видел он, звал виночерпием».

А как хороши твои стихи, которые ты сложил на пиру у Мансура ибн Аммара!

Хасан задумался. Строки, о которых сейчас сказал Раккаши, не давали ему покоя — он боялся, что как-нибудь ночью за ним придут люди Хамдавейха, а потом…

Он хорошо помнил тот вечер. Тогда его позвал Мансур ибн Аммар, человек богатый и влиятельный, славившийся своими красноречивыми проповедями и увещеваниями в духе Хасана Басрийского, хотя сам он не отличался праведной жизнью.

О Хасане уже говорили в Багдаде. Может быть, о нем слышал и Фадл ибн Раби, но поэт не решался к нему пойти и искал покровителей среди багдадской знати, людей, которые понимали бы в стихах и могли хорошо заплатить за них, поэтому он и принял приглашение.

Убранство дома Мансура не отличалось роскошью, но все в нем было добротным и новым — толстые персидские ковры темных расцветок, массивные серебряные блюда, темные занавеси и покрывала. Вся утварь напоминала хозяина — почтенного, квадратного, широкобородого человека средних лет. Угощение тоже было добротным — жирный кабаб, рис, жареные куры, свежий хлеб, финики лучших сортов. Не хватало только вина — Мансур строго соблюдал все предписания и запреты ислама.

Хасан изнывал от скуки. Он с нетерпением ждал окончания трапезы — после нее должно состояться состязание в поэтическом искусстве. Но вот гости уже ополоснули пальцы в серебряных тазах, вытерли руки мягкими льняными полотенцами, а состязание все еще не начинается — Мансуру захотелось показать свое искусство.

Он завел разговор об умении развивать тему, о разных фигурах красноречия и приводил примеры из собственных проповедей. Хасан дремал, делая вид, что внимательно слушает. В прежнее время он бы засмеялся или надерзил, но сейчас гордился тем, что научился сдерживаться.

Вдруг Хасан заметил, что его сосед, молодой поэт Яхья ас-Сакафи, красивый белолицый юноша, сидит понурившись, а щеки его мокры от слез. Неужели его растрогали проповеди Мансура? Хасан взял его за руку.

— Почему ты плачешь?

Вытерев щеки ладонью, Яхья шепотом ответил:

— Я люблю Инан, но она, видно, считает меня мальчиком и смеется надо мной. А ее хозяин приказал не пускать меня в их дом, да у меня и денег нет, чтобы заплатить за право войти.

Хасан улыбнулся:

— А я думал, что ты плачешь из-за проповедей Мансура, желая попасть в рай!

Слова сложились в стихи, и Хасану понравилась легкая и забавная рифма. Но тут хозяин дома наконец замолчал и подал знак к началу состязаний. Несколько поэтов сказали свои экспромты, написанные заранее, заслужив умеренную похвалу присутствующих.

Дошла очередь до Хасана, и он сказал:

— Я увидел в собрании, как белолицый юноша плакал от любви к красавице, и сложил об этом стихи:

Я плачу на пиру у Мансура не от любви к раю и его чернооким девам, Не потому, что проповедник упоминал об аде и его пламени, не от мысли о трубах Судного дня, Нет, я плачу, вспомнив молодую газель, бережно хранимую у меня в душе, Лучше, чем слушать проповеди Мансура, внимать ударам бубна или барабана.

Стихи были легкими и мелодичными, а Яхья ас-Сакафи, не удержавшись, крикнул:

— Да не умолкнут твои уста, Абу Али!

Мансур криво улыбнулся — видно, обиделся, но не хотел показать этого, ведь его бы засмеяли и сказали, что он ничего не понимает в поэзии, и произнес:

— Стихи прекрасные, Абу Али, наверное, все присудили бы тебе первенство в этом состязании, если бы не упоминание аб аде и рае и Судном дне. Но я признаю твое мастерство. Оно было бы еще выше, если бы ты еще поучился у Абу-ль-Атахии или Муслима — у первого легче стиль, а второй более изыскан, чем ты.

Хозяин дома знал, чем задеть Хасана, — Муслим его постоянный соперник. После спора в винной лавке Шломы он постоянно старался унизить Хасана, представить его простаком, высмеять. Правда, это ему редко удавалось — Хасан отбивался то шуткой, то грубой непристойностью. И сейчас, когда Раккаши напомнил ему тот вечер, снова поднялись в душе обида и тревога: кто знает, может быть, Мансур уже успел написать донос, обвиняя Хасана в кощунстве.

Тем временем Хали, Халса, Раккаши, Яхья складывали «муарады» — подражания стихам древних, и когда кому-то удавалось сочинить удачный бейт, подносили чашу. Раккаши отказывался, но ему вылили вино за ворот, потом стали стаскивать с него мокрую рубаху.

— Это вода потопа, обновившего мир. Может быть, ты обновишься и избавишься от своей скупости, — приговаривал Хали.

— Нет, это те воды, которыми Аллах оживляет всякий злак и выводит из мертвого живое, — бормотал Ибн Дая.

— Это воды, созданные во второй день творения, как говорят христиане и иудеи.

— Нет, это райский источник Сальсабиль!

— Это живая вода вечности, которую праведник Раккаши вкусил на этом свете!

— Это пот грешников, смешанный со сладостью Божественного милосердия!

— Нет, это слезы праведников, взирающих на ваше беспутство!

— Вы смеетесь, — пробормотал рассерженный Раккаши, вытираясь чьим-то сброшенным кафтаном. — А ведь за каждое из таких слов можно поплатиться спиной или головой.

— Ну, некоторых голов не жалко, — насмешливо сказал Хали. — Трус может прожить и без головы, если у него гибкая спина. Не бойся, Раккаши, нас не слышит никто чужой, среди нас нет ни лицемеров, ни доносчиков. А если меня спросят, то я, хоть и не люблю философов и прочих ученых мужей, скажу, что правы дахриты, говорящие, что мир вечен и не создан творцом, ибо для того, чтобы создать такой глупый мир, надо быть глупцом, но вряд ли глупое божество смогло бы вообще создать что-нибудь, кроме глупости, а ведь на свете есть еще и хорошее вино.

— Да, — подтвердил Хасан. — Дахриты, без сомнения, правы, и я считаю, что не существует ни ада, ни рая, хотя хорошо было бы поверить в рай и стать праведником без всяких трудов.

— Нет, вы ошибаетесь, — возразил Ибн Дая. — Кто-то должен был создать мир!

— И тебя, его украшение! — вставил Хасан.

— И меня, — серьезно сказал Ибн Дая. — Не зря же мы живем, нами движет чья-то воля!

— Ты, наверное, джабарит!

— Нет, я не считаю, как они, что у меня нет воли. Моя воля свободна, но должна же быть причина всех вещей.

— Вот причина всех вещей, — достал Хали из кошелька блестящий дирхем и бросил его в чашу. — Давайте выпьем за то, чтобы не иссякали причины нашей жизни и нашего благоденствия! Пусть ханжи славят Аллаха, а мы будем славить вино и любовь. Абу Али, скажи нам стихи про это розовое вино.

Хасан взял в руку кубок. Напиток просвечивал сквозь стекло цветом расцветающей розы, по краям пузырилась легкая пена. Он немного подумал и стал читать:

— Не оплакивай Лейлу, не радуйся лику Хинд — Выпей, глядя на розы, красное как роза, вино!

Когда он кончил, раздались одобрительные возгласы. Хали обнял Хасана и поцеловал в лоб, а молодой басриец, Абу Хиффан, не сказавший до этого ни слова, вдруг с набожным видом встал на колени и поклонился Хасану. На него посмотрели сначала с удивлением, потом все расхохотались, а он бормотал:

— О Абу Али, нет тебе подобного, да буду я жертвой за тебя! Возьми меня в ученики, и я буду твоим слугой и рабом!

— Ты пьян, молодец, — смущенно сказал Хасан.

— Нет, я трезв, клянусь жизнью, я еще никогда не пил вина, моя матушка запрещала мне, но теперь, когда я услышал тебя, ты заменил мне отца и мать!

— Хорошо, хорошо, — успокоил его Хасан, видя, что юноша сейчас заплачет. — Я возьму тебя в ученики, если у меня самого будет, чем прокормиться.

Еще долго спорили о том, кто совершеннее — Набига или Зухейр, какая рифма благозвучнее, кто лучше — древние или новые поэты, вспоминали знаменитые шутки Абу Муаза, приводили случаи кражи отдельных выражений и целых стихов, о чем Абу Муаз сказал:

— Если Али скажет хорошие стихи, Кричите: «Молодец, Башшар!»

Наконец спорщики устали. Хасан принес все циновки и одеяла, какие нашлись у него, одолжил несколько циновок у хозяина, и стал стелить гостям.

Неожиданно с улицы донесся топот и звон оружия. Судя по шуму, проскакал большой отряд, Что-то грохнуло — видно, с уличных рогаток сняли цепи, чтобы пропустить всадников.

Хали вдруг вскочил и стал искать свой плащ. Его друзья недоуменно переглянулись: «Так поздно, куда?»

— Я пойду узнаю, — бормотал он.

— Куда ты пойдешь ночью? — удерживал его Хасан. — Тебя схватят, оставайся у меня!

— Нет, я должен узнать, видно, случилось что-то важное!

Накинув чей-то плащ, Хали вырвался из его рук и выбежал за дверь. Хасан осторожно пошел за ним.

Проскакал еще один отряд. Хасан услышал голос Хали, окликнувшего предводителя. Он на ходу, не останавливая коня, крикнул что-то в ответ. Хасан не успел даже спуститься с лестницы, как столкнулся с возвращающимся другом.

— Мы можем спокойно спать, — сказал он с какой-то торжественностью в голосе. — Я говорил, что нынешний халиф не проживет долго.

— Убили?! — не подумав, крикнул Хасан.

— Тихо, — зажал ему рот Хали, — никто еще не знает об этом, надо, чтобы Харун без помех прибыл во дворец и принял присягу.

— Как это случилось? — шепотом спросил Хасан.

— Халиса подослала нескольких своих невольниц — у нее есть чернокожие женщины, ростом и силой превосходящие стражников халифа. Они проникли в покои Мусы ночью, когда он спал, и задушили его подушками.

— Ну что же, посмотрим, каков будет новый повелитель правоверных, Харун ар-Рашид.

 

Книга III

 

XVII

Он спит в шатре в кочевье Аштара. Вдруг налетает буйная степная гроза, молнии полосуют небо сквозь мутные потоки дождя. Вода проникает в шатер, заливает его с головой, холодная дождевая вода. Она несет каких-то страшных зубастых рыб, их челюсти вцепляются в бока, живот, голову и начинают грызть, грызть, прогрызают кости. Тело становится дырявым, сквозь дыры проникает боль. Потом рыбы уплывают, и Хасан видит себя на Мирбаде. Кругом кресты, колья, на них торчат отрубленные головы. Он узнает свою голову. На ней надет красный колпак. Голова подмигивает ему и смеется. Появляется стражник и толкает его копьем в бок: «Это твоя голова, полезай к ней на крест!» Хасан падает, а стражник кричит ему: «Вставай, еретик, вставай!»

Хасан с трудом открывает глаза. Все тело нестерпимо болит, ноги и шея затекли, пальцы замерзли и почти не сгибаются, когда Хасан хочет протереть глаза. Яхья ас-Сакафи, его ученик, толкает его в бок:

— Вставай, Абу Али, вставай, ты замерзнешь, видишь, у тебя уже посинело лицо, как у утопленника!

Хасан встряхнул головой и пришёл в себя. Вспомнил! Он в харчевне, еще вчера утром они пришли сюда с Яхьей и Абу Хиффаном — тот еще спит, скорчившись и натянув на голову свой плохонький плащ.

Вместе с пробуждением проснулась и привычная тоска, засосало под ложечкой. Эта тоска приходила постоянно, будто пятидневная лихорадка, будто чувство голода, которое теперь не оставляло его. Пока еще хватало денег на простую пищу — лепешки, финики — выжимки, похлебку, но он теперь никогда не ел досыта и тосковал о хорошем кабабе и пшеничных лепешках с чистым медом.

Хасан неприязненно оглядел своих учеников. Он взял их, когда дела шли лучше, когда еще оставались деньги и надежда пробиться. Но друзья не торопились помочь ему, а влиятельных знакомых, кроме Фадла, не было. Обращаться к прежнему покровителю не хотелось. Это на крайний случай, решил Хасан. Яхья все тормошил его:

— Вставай, Абу Али, сейчас время молитвы, может быть, согреемся.

Потом он разбудил Абу Хиффана, и все трое, наскоро размазав по лицу холодную воду из кувшина, стали с преувеличенным усердием сгибаться в земных поклонах.

Стало немного теплее. Яхья из озорства сделал несколько лишних поклонов, но Абу Хиффан молча дал ему подзатыльник, рискуя испортить свою молитву — дверь плотно не закрывается, кто-нибудь может подглядеть и донести на них как на еретиков.

Потом они уселись на циновку и принялись за еду: две лепешки и горсть фиников. Яхья передразнивал купца, которого недавно видел на рынке — небрежным движением отламывал маленький кусочек хлеба, делал вид, что макает его а мед, а потом, выпучил глаза и громко чмокая, жадно обсасывал. Абу Хиффан хотел было дать ему еще один подзатыльник, но Яхья увернулся, и его приятель едва не упал носом в пепел потухшего очага.

Глядя на учеников, Хасан развеселился:

— Ваши тощие зады напоминают мне один рассказ о халифе Муавии Омеййяде. Однажды он молился в мечети, и какой-то пьяница подошел к нему, похлопал по заду, когда повелитель правоверных совершал земной поклон и сказал: «Как похож твой зад на зад твоей матушки!» А надо вам сказать, что мать Муавии, Хинд, в молодости славилась красотой, а к старости сильно растолстела.

— Что же сделали с этим несчастным? — с интересом спросил Яхья.

— Ничего. Муавия был умным человеком. Он засмеялся и отправил молодца домой. Но болван по дороге подошел к Зияду ибн Абихи, незаконнорожденному, и спросил его: «А кто твой отец?» Тот выхватил меч и отрубил ему голову без всяких разговоров.

— Интересно, — протянул Абу Хиффан. — А зачем он приставал к ним?

— Ему было скучно и одолела тоска, — серьезно объяснил Хасан — Наверное, поел таких же черствых лепешек, как и мы с тобой сейчас.

— Как может быть, — недоумевал Яхья, — что такой мастер, как ты, Абу Али, голоден, а шуты вроде Ибн Абу Марьям или Ибрахима строят себе дворцы?

— Ибрахим великий музыкант, хотя и неважный поэт, не будем говорить о нем плохо. А шутом, как ты говоришь, его делают те, которые ему платят.

— Да, — вздохнул Абу Хиффан, — разреши мне сказать об этом в прозе и в стихах?

— Говори, — сказал Хасан.

Абу Хиффан еще раз вздохнул и начал:

— Жизнь моя теснее чернильницы, а тело тоньше линейки, место мое в жизни непрочно, как стекло, а судьба чернее черного дерева. Моя злая судьба прилипчивей чесотки, а еда горше, чем терпение. Питье мое мутнее чернил, а горе и боль осели в глубине души как оседают чернила в разрезе калама. А теперь стихи:

Деньги скрывают любой порок, Деньги поднимают любого ничтожного, Бросайся на деньги, старайся собрать их побольше, Брось об стену все книги с наукой!

Яхья восхищенно хлопнул Абу Хиффана по спине, а Хасан задумчиво проговорил:

— И проза, и стихи неплохие, но слишком пахнут диваном и писцами или даже куттабом. К тому же у тебя два или три раза встречаются чернила. А в стихах у тебя слова не облечены в образы. Если бы ты сказал, например, что деньги подобны плащу, скрывающему уродливую внешность, или подобрал какое-нибудь другое сравнение, твои стихи стали бы еще лучше. Например, если ты хочешь написать, что виноторговец забрал у тебя все деньги, не говори об этом прямо, а придумай что-нибудь вроде:

Я спасся от разбойника, угрожавшего мне мечом, Когда он преградил путь каравану. Но виноторговцу дало надо мной власть вино, И он забрал мою одежду, а я отправился домой, качаясь.

Помнишь, как Имруулькайс сравнивал войну со злой вдовой — старухой, а Башшар — жизнь с кривой сводней? А помнишь, как Джарир говорил о скупцах?

«Они говорят своей матери, заслышав лай собак и боясь прихода гостей: Помочись на огонь, чтобы он погас, но лишней капли не пролей!»

То есть, потуши его, чтобы гости не смогли сидеть у костра. Здесь у него яркий образ, который запоминается навеки и может уничтожить тех, о ком это сказано. А если бы он просто назвал тех людей скупердяями, получилось бы холодно и не привлекло бы внимания. Ты понял меня?

Абу Хиффан кивнул:

— Да, мастер, я постараюсь, но это трудно, не всегда в голову приходит удачное сравнение.

Хасан пожал плечами:

— Иначе ты не станешь поэтом. Твоя голова должна быть вечно занята и кипеть, как котел, мыслями и образами. Увы, этот котел не насыщает брюха.

— Что будем делать, мастер? — спросил Яхья, когда они догрызли лепешки и финики и запили их водой из кувшина. Хасан задумался, потом медленно произнес:

— Во имя Аллаха, Милостивого, Милосердного. Пойдем во дворец Фадла ибн Ваби. Я когда-то хорошо его знал. Но теперь он может не узнать меня.

Они вышли из полутемной комнаты и зажмурились. День выдался ясный и ветреный, пахло мокрой пылью и виноградной листвой. Здесь кругом виноградники. Солнце бросало бледно-зеленые блики на желтую глинистую землю, проходя сквозь плетение лоз. Гроздья светились розовым, зеленым и золотым. Они были так красивы, что Хасану захотелось сесть рядом с ними на землю и остаться там навечно. Но приходилось думать о своей судьбе и об учениках:

— Ну, пошли, — и они отправились в путь, снова пешком, как когда-то он шагал с Валибой, — лошадь Хасан давно уже продал, приходилось платить конюхам только за уход по дирхему в день, да еще овес! Все это ему теперь не по карману.

Он до сих пор еще часто с тоской вспоминает коня — его гладкую шерсть, умные и кроткие глаза, теплые губы. Яхья и Абу Хиффан еле поспевали за Хасаном. Их учитель шел, крепко сжав рот и нахмурившись. Юноши за его спиной хохотали, придумывали друг для друга шуточные прозвища.

Дворец Фадла был далеко, в «Лагере Махди», или, как называли этот квартал сейчас, «Шаркиййя» — «Восточная сторона». Они шли мимо Старого Кладбища, ощетинившегося могильными камнями, мимо конюшен Куннасы, где когда-то и Хасан держал своего коня. Проходя мимо знакомого здания, откуда как раз выводили лошадей, он невольно пригляделся, будто забыл, что давно его продал, потом отвернулся, вытирая запорошенные глаза.

За конюшнями тянулись нескончаемые стены Багдадского невольничьего рынка — Дар ар-Ракик. Здесь ждали своей участи тысячи рабов, которых свозили со всех концов в государство повелителя правоверных. Яхья и Абу Хиффан, проходя мимо ворот, остановились, с любопытством глядя на вновь прибывший караван.

— Это из страны зинджей, — сказал Яхья, указывая на длинную вереницу усталых людей, прикованных за руку к одной цепи. Они были так покрыты пылью, что трудно было разобрать цвет кожи. Только по росту, длинным ногам и курчавым волосам можно узнать уроженцев восточных берегов Африки.

— Нет, там есть и белые! — возразил Хасан. — Не видишь разве среди них желтоволосых? Это пленные румийцы, их будут выкупать или обменивать на пленных мусульман.

Ворота закрылись, и Хасан с учениками пошли дальше. Он много раз видел, как вели рабов на рынок, и раньше такое зрелище не волновало его. А сейчас он вдруг представил себе, что идет в ряду этих людей, его правая рука прикована к тяжелой цепи, а ноги связаны длинной веревкой. Он даже захромал, но, опомнившись, оглянулся на Яхью и Абу Хиффана.

— Устал, мастер? — спросил Яхья. — Может быть, отдохнем, путь еще долгий?

Хасан кивнул.

Они подошли к харчевне. Пересчитав монеты, Хасан подозвал Яхью:

— Купи хлеба и похлебки.

Они уселись на низенькой скамеечке и принялись за еду. Сидевший неподалеку на земле крестьянин в оборванной домотканой рубахе жадно посмотрел на хлеб и отвел глаза.

Перехватив его взгляд, Хасан отломил пол-лепешки и сунул ему. Тот, поколебавшись, протянул руку:

— Да благословит тебя Аллах! Не думал я, что придет время, когда мне подадут милостыню!

— Это не милостыня, — успокоил его Хасан. — Я просто разделил с тобой обед.

— Плохие времена, — вздохнул крестьянин, бережно разламывая свой кусок. — Часто мрут правители, а новые задаривают жирных скотов — гвардейцев, чтобы те не взбунтовались против них. Клянусь жизнью, с нас два раза брали налог в этом году, так что совсем разорили, заставили умирать с голоду. Я говорю это тебе потому, что мы вместе едим хлеб. Но даже если ты выдашь меня, лучше смерть, чем такая жизнь!

Хасан промолчал. Доев похлебку, подозвал учеников.

Фадл жил за мостом, неподалеку от арсенала. Его дворец не виден в густой зелени финиковых пальм, кипарисов, высоких кустов жасмина. Только подойдя к высоким каменным воротам можно разглядеть белую колоннаду и цветники во внутреннем дворе.

Хасан втайне надеялся, что у ворот окажется кто-нибудь знакомый, так что не придется просить и унижаться. Но стражники были новые. Они подозрительно осмотрели Хасана и его спутников:

— Кто такие?

Хасану больше всего хотелось плюнуть в их наглые сытые лица, даже сердце забилось быстрее от гнева и унижения. Но, пересилив себя, он вежливо ответил:

— Я поэт Хасан ибн Хани, по прозвищу Абу Нувас. Когда-то я знал вашего господина и хотел бы сказать в его честь стихи. А это мои ученики.

Стражники переглянулись:

— Ну что ж, если ты поэт, — нерешительно сказал один из них, — пройди и жди господина у дверей покоев, там уже сидят какие-то стихоплеты.

Чувствуя, как горит лицо и сохнут губы, Хасан кивнул Яхье и Абу Хиффану и перешагнул порог. Он шел мимо цветников, подобранных так, чтобы самые темные растения находились в середине, а по краям росли белоснежные нарциссы, ромашки, крохотные цветочки эстрагона с одуряющим ароматом. Дорожки посыпаны мелким желтым песком, в него вдавлены причудливые узоры из гладких белых и черных камешков. Хасан шел, опустив глаза, слыша за спиной восхищенный шепот своих спутников.

Их провели в большую комнату, ведущую во внутренние покои дворца. Кроме них здесь толпилось множество людей — в военных кафтанах с поддетыми кольчугами, в черной одежде служащих диванов. Были и такие, как Хасан. В комнате стоял негромкий гул, собравшиеся вполголоса переговаривались.

Рядом с Хасаном старик в пышной чалме шепелявил:

— Говорят, что, когда Муса аль-Хади умер, Харун был в постели, и к нему пришел Яхья Бармекид и разбудил его, сказав: «Вставай, повелитель правоверных!» Но Харун был так напуган, что не поверил, пока в доказательство того, что старой власти больше нет, и он стал правителем, ему не показали перстень, снятый с прежнего вазира. И если бы не Хузейма ибн Хазим, может быть, Харуну и не пришлось бы стать халифом.

— А что сделал Хузейма? — спросили шепотом.

— Он взял ночью пять тысяч своих вооруженных всадников, ворвался к наследнику престола Джафару, сыну Мусы, и взял его прямо в постели. Ну а потом они заперли изнутри ворота его дворца, чтобы к нему не смогла прийти помощь, и утром вывели Джафара на стену и заставили отречься перед всем народом. Посмотришь, как Хузейма возьмет теперь верх над нами! А кто он такой?

— Да, и Фадл тоже большая сила, но долго ли так будет?

Хасану надоел шепелявый шепот, и он кашлянул. Собеседники, поняв, что их услышали, замолчали.

Поэт стоял, не поднимая глаз. Вдруг он почувствовал какое-то движение среди присутствующих. Те, кто сидел, встали, двери внутренних покоев открылись, вышел Фадл. Хасан быстро поднял голову, всматриваясь в своего прежнего друга. Он мало изменился, только одет более роскошно, чем раньше, а лицо стало каким-то неподвижным и надменным. Он быстро шел среди расступавшихся перед ним людей, небрежно отвечая на их приветствия.

Фадл подходил все ближе, и Хасану вдруг захотелось бежать, не видеть никого, оказаться где-нибудь далеко. Бывший покровитель прошел мимо и, будто вспомнив что-то, обернулся. Их глаза встретились, но Хасан не смог сказать, как подобало: «Привет тебе!» — горло у него пересохло. Фадл усмехнулся и сказал Хасану:

— Я скажу о тебе повелителю правоверных в честь нашего давнего знакомства. А сейчас я тороплюсь. Мир тебе, достойный поэт.

Милостиво кивнув головой, Фадл быстро вышел, не обращая внимания больше ни на кого. Яхья и Абу Хиффан стояли за учителем, гордые всеобщим вниманием, а Хасан кусал губы, ему хотелось плакать. Кто-то сказал:

— Привет тебе, Абу Али.

Он поднял голову. Муслим улыбался и подмигивал ему.

Когда все направились к выходу, Муслим подошел к Хасану.

— Ты, оказывается, знаешь Фадла. Откуда?

— Был знаком с ним в Басре, — коротко ответил Хасан.

— Это знакомство теперь дорого стоит, — заметил Муслим, потом хлопнул Хасана по плечу: — Инан уже несколько раз спрашивала о тебе. Ты ей нравишься. Почему ты у нее не бываешь? Пойдем к ней, сегодня у нее будет Ибрахим. Если он сложит музыку на твои стихи, ты прославишься еще больше. Может быть, халиф захочет видеть тебя и занесет в список поэтов. Тогда ты будешь получать жалованье каждый месяц и тебе не придется заботиться о хлебе насущном. Пойдем же!

Муслим мягко толкал его к выходу. Хасан шел как во сне — все случилось так быстро, что он не успел опомниться. Только выйдя с Муслимом и учениками за ворота, Хасан остановился.

— Я не пойду к Инан.

— Почему? — удивился Муслим.

Хасан молчал. Муслим, да и вообще никто не знал, что он провел у нее ночь. Это случилось месяц назад, когда у него еще оставались деньги и он особенно не задумывался о будущем. У Инан он бывал часто: делал ей богатые подарки и даже как-то спросил ее хозяина, сколько он хотел бы за свою невольницу. Конечно, у Хасана не хватило бы денег на то, чтобы выкупить Инан, и хозяин не принял его предложения всерьез.

Инан обычно пела за занавесями, но иногда, когда приходил кто-нибудь из гостей, хозяин звал ее к ним, и Хасан хорошо рассмотрел девушку. Она гораздо красивее Джинан — высокая, белокожая, светловолосая, с темными глазами. Ее привезли маленькой девочкой во время набега на земли румийцев, и нынешний хозяин купил ее дешево на невольничьем рынке. «Да, это была выгодная сделка, — не стесняясь, говорил он, хихикая и потирая руки. — Если я продам ее когда-нибудь, то не меньше, чем за сто тысяч дирхемов. Ведь я должен вернуть себе те деньги, которые я истратил на учителей музыки, грамматики, поэзии и всяких других наук!» — «Ты ведь и так нажился на ней, — возражали гости, — и, наверное, уже давно возместил все свои расходы!» Но он клялся жизнью, что Инан стоила ему целого состояния: «Я продам ее вазиру или халифу, а пока пусть услаждает своим пением моих гостей!»

В тот вечер Хасан велел Яхье и Абу Хиффану оставаться дома и учить стихи Имруулькайса и других древних мастеров — поэт не может обойтись без этого, основы всех основ его ремесла. Побродив по рынкам, Хасан зашел к Хали, но не застал его. Тогда он вспомнил, что договорился встретиться с другом у Инан.

Знакомый привратник с поклоном проводил его в зал, где обычно собирались гости. Никого еще не было. Хасан прислушался, ему показалось, что кто-то всхлипывает. Осторожно открыв дверь во внутренние покои, он заглянул в полутемную комнату. Когда глаза привыкли к темноте, он увидел диван с разбросанными в беспорядке подушками. На диване кто-то лежал. Хасан прошел дальше и увидел разметавшиеся светлые волосы.

Он тихо присел рядом и положил руку на плечо Инан.

— Кто это? — вскочила она, но, узнав поэта, села и глубоко вздохнула, потом всхлипнула. Лицо у нее было мокрым от слез и, когда Хасан потрогал подушку, на которой лежала Инан, то почувствовал, что и она влажная.

— Что с тобой?

— Хозяин избил меня, — свистящим от ненависти голосом ответила Инан.

— Как, этот кислоглазый? — почти крикнул Хасан. — Как же он посмел? За что?

— Мне подарили рубиновый перстень, и он захотел взять его себе, а я не давала. Тогда он набросился на меня и избил своим хлыстом. Клянусь жизнью, я этого никогда не забуду. Пойду к судье и попрошу продать меня кому угодно и за любую цену — тогда уж ему не удержать меня! Вот, смотри!

Инан засучила рукав, и Хасан увидел на ее белой руке вспухшие красные рубцы.

— Не плачь, Инан, — сказал он, чувствуя, как перехватило горло жалостью и желанием. — Послушай лучше мои стихи:

Заплакала Инан, и потекли ее слезы, Как отборный жемчуг, стекающий по нитке…

Инан всхлипнула еще раз и неожиданно сказала, подхватив ритм:

…Пусть у того, что избил ее, безвинную, Отсохнет десница, схватившая бич.

— Видишь, любовь моя, ты уже утешилась, — обрадовался Хасан.

Взяв руку Инан, он ласково погладил ее и хотел поцеловать, но она, вырвав руку, шепнула:

— Когда гости разойдутся, выйди вместе с ними, а потом незаметно возвращайся и иди к двери. Тебя встретит моя служанка и проводит ко мне. Можешь ее не опасаться — она скорее даст вырвать себе язык, чем выдаст меня!

Тогда, расставаясь с Инан уже под утро, он дал ей слово, что будет часто приходить. Даже завел разговор о том, чтобы собрать денег и выкупить ее у хозяина или выкрасть, но она только смеялась: денег у него мало, настоящих друзей нет, и даже если он украдет ее, где они будут жить? Хасан даже подумал об Али-Пахлаване и намекнул ему на то, что хочет похитить девушку, но тот лишь поднял руки к небу и назвал Хасана безбожником: «Попрана справедливость и царит зло, а этот нечестивец думает только о любовных утехах!». Увидев, что у Али надулись жилы на лбу, Хасан тихо убрался и больше не заговаривал с ним об этом.

Хасан упирался и хмурился, но Муслим взял его под руку:

— Инан любит тебя. Если у тебя сейчас нет денег — не беда. Пойдем!

Откуда-то вынырнул Хали и его постоянные спутники. Теперь уже отказаться было невозможно.

 

XVIII

Инан встретила Хасана так, будто ничего не случилось, только бросила на него презрительный взгляд. Она ходила среди гостей, особенно часто присаживалась рядом со знаменитым музыкантом Ибрахимом из Мосула, красавцем и весельчаком. Рубиновый перстень сверкал у нее на пальце. Подойдя к Хасану, Инан показала ему перстень и повернула голову, чтобы он смог увидеть тяжелые рубиновые серьги. Хасан пожал плечами:

— Сейчас мои руки сухи, — сказал он, — послушай, что я тебе скажу:

Что прикажешь делать влюбленному, Которому достаточно от тебя капли любви?

Инан не задумываясь ответила:

— Простим этого несчастного, Ведь с него ничего не возьмешь, хоть сдери с него шкуру.

Все засмеялись, а Инан продолжала:

— Теперь ты можешь умереть, ведь я сказала о тебе стих, Гордись же и влачи гордо свой плащ — память о тебе будет жить вечно.

— Довольно, Инан, пожалей несчастного Абу Али, видишь, он сейчас заплачет, — прервал ее Хали. — Лучше скажи нам, чьи это стихи, ведь ты все знаешь:

«Он все жаловался на любовь молча, и наконец я услышал, Как он вздохнул из самых глубин сердца и заговорил»?

Инан дернула плечом:

— Стыдно такого не знать — стихи принадлежат Кумейту, а дальше идет:

«Он плачет, и я плачу из жалости к его плечу, Но если он плачет слезами, я заплакал кровью».

— Да благословит Аллах твои уста! — крикнул Хали. — Почему Бог создал тебя женщиной? Иди и садись на почетное место, ты будешь сегодня нашим судьей. И не сердись на Абу Али, он ведь не виноват, что судьба не посылает ему удачи.

— Я не сержусь, — тихо ответила Инан, глядя на Хасана.

Девушка села на самое высокое сиденье, которое придвинул ей Хали, а вокруг на подушках уселись Хали, Муслим, Васити, Раккаши, Дауд ибн Разин, которого учил Башшар, Дибиль, Абу-ш-Шис и еще кто-то, кого Хасан не мог рассмотреть. Сзади пристроились их ученики, в том числе Яхья и Абу Хиффан.

У ног Инан примостился Ибрахим, сын Эмира Хасыба, наместник Египта, с тетрадью, каламом и чернильницей — он приготовился записывать стихи самых известных поэтов. Ибрахим из Мосула сел на скамеечку пониже рядом с Инан и объявил:

— Я сложу музыку на стихи победителя и буду петь их у xалифа. Начинайте!

Ибрахим ибн Хасыб подал Инан серебряную чашу. На дне ее лежали свернутые полоски бумаги, на которых записаны имена участников состязания.

— «Муслим», — прочла Инан, развернув одну из полосок.

Поэты зашумели, возгласами подбадривая Муслима. Он встал:

— Когда вино проникнет к нам в жилы, Оно заставит нас идти, покачиваясь, будто закованный идет, утопая в грязи. Жизнь только в том, что вечером ты влюблен, А утром сражен кубком и большеглазой красавицей.

— Будь благословен, сраженный красавицами, — крикнул Хали. — с сегодняшнего дня я стану называть тебя только так.

— «Абу Нувас» — прочла Инан, и все замолчали. Ибрахим, сын Хасыба, окунул калам в чернильницу.

— Ну, сраженный красавицами, я скажу в том же размере, что и ты:

Вино проникло к ним в суставы, как выздоровление проникает в больного, Когда его смешали, оно сделало с домом то же, что утро делает с мраком. Идущий во тьме нашел по его свету путь, Как путешественник находит путь по приметному знаку.

Когда Хасан кончил, был слышен только лихорадочный скрип калама. Наконец Ибрахим записал стихи и восторженно крикнул:

— Он победил!

— Подожди! — остановила его Инан. — У нас еще есть участники, посмотрим, что скажут они. Дибиль!

Высокий, худощавый, похожий на степняка-кочевника, Дибиль начал:

— Не дивись, о Сельма, человеку, У которого седина улыбнулась на висках, а он заплакал.

Хали насмешливо сказал:

— Наш бедуин не может без Сельмы или Лейлы.

— Молчи! — прервала его Инан. — Здесь я судья.

Хали поклонился и подмигнул Хасану. А Инан разворачивала следующую записку:

— Абу-ш-Шис!

Застенчиво улыбнувшись, тот встал и, заложив руки за пояс, стал читать нараспев:

— Отвяжите моего коня — не из ненависти говорю это — Уходи, ведь и я, Умейма, ухожу. Двоих женщины не любят — Того, кто поседел, и кого преследуют неудачи. Но любовь остановила меня там, где ты остановилась, Не могу я идти вперед, не могу и назад.

— Хорошо! — крикнул Хасан, не удержавшись. — Клянусь жизнью, это лучшее из всего, что было здесь сказано, и я возьму у него эту мысль, только выскажу ее другими словами!

— Подожди! — остановила его Инан. — Сейчас мое слово. Я считаю, что двое заслуживают похвалы — Абу Али и Абу-ш-Шис. Но мы подвергнем их еще одному испытанию.

Инан взяла кубок из красного стекла на тонкой ножке, налила вина из кувшина и подала кубок Хасану:

— Опиши его!

Закрыв на минуту глаза рукой, Хасан сказал:

— Кубок — рубин, вино — жемчуг из рук жемчужины с тонким станом. Она поит вином из своих очей и вином из рук, и не избежать двойного опьянения. Я вдвойне опьянен, а друзья мои — вполовину, я отличен этим среди всех один.

Все молчали. Инан подала кубок Абу-ш-Шису, но тот отстранил его:

— Я не могу состязаться с Абу Али, — покачал он головой.

— Тогда первенство присудим Абу Нувасу, — весело сказал Ибрахим из Мосула и, взяв лютню, стал тихонько напевать последние стихи, подбирая к ним напев.

Яхья и Абу Хиффан подобрались поближе к Хасану и сели, восхищенно глядя на него. Ибрахим ибн Хасыб листал свою тетрадь, показывая записи стихов, сделанные им на состязаниях поэтов.

Хали привязался к важному ан-Нумейри:

— Эй, Абу Хеййя, где твой знаменитый меч «Уста судьбы»?

— Он остался дома, сын греха, я не знал, что он понадобится мне сегодня, чтобы подрезать тебе язык.

— Где там, дядюшка, им не разрезать и жир из курдюка овцы, ты ведь купил его за дирхем у торговца-иудея!

— Молчи, нечестивец, этот меч рассекает и волос!

— Разве что волос твоей бороды, — издевался Хали.

Покраснев от гнева, ан-Нумейри невольно схватился за свою редкую бороденку и открыл рот, но Хали не дал ему ответить:

— Пожалей волосы, они ведь у тебя сосчитаны и записаны, и если ты будешь вырывать их, то проявишь расточительность. Расскажи лучше, что случилось с тобой в прошлую ночь!

Ан-Нумейри возмущенно сказал:

— Ты — клеветник, вчера ночью я спокойно спал в своем доме.

— Как бы не так! Ты действительно проспал до полуночи, а потом вышел во двор по нужде. А в это время к тебе в дом забралась бродячая собака. Послушайте все, что было дальше. Услышав, что кто-то ходит по дому, Нумейри подумал, что это вор и крикнул: «О негодный грабитель, о вор-погубитель, ты разве не знаешь, кто пред тобой — доблестный герой, владелец острого меча под названием „Уста судьбы“, что зарубит тебя сгоряча!» Собака все бродила по дому, а Нумейри кричал, изъясняясь такими же красноречивыми рифмами, как я вам описал.

Сбежались соседи с оружием, но в это время из дома выбежала собака и подбежала к Кумейри, виляя хвостом. Нумейри воздел руки к небесам и возгласил: «Хвала тебе, о Всевышний Аллах, Справедливый во всех Своих делах! Хвала тебе навеки, что ты превратил в собаку этого негодного человека!». Соседи стали успокаивать Нумейри и говорили ему, что он может спокойно вернуться домой, но тот поразмыслил и сказал, на этот раз простой прозой: «Да, вам легко говорить, а если это — собака вора, а вор еще сидит в доме!»

Нумейри схватил Хали за ворот и стал трясти, но Хали ударил его твердой подушкой. Обессилевшие от смеха Муслим и Раккаши разняли их и заставили помириться — пить из одной чаши поочередно. Нумейри пытался вырваться, но его окунули лицом в вино.

Инан тоже смеялась. Только Хасан отчужденно смотрел на возню. Увидев это, девушка сошла со своего высокого сиденья и села рядом с ним.

— Что с тобой, Абу Али, всегда ты весел, а сегодня будто сам не свой?

Не ответив, Хасан спросил девушку:

— Ты уже забыла, как хозяин избил тебя?

Инан нахмурилась:

— Я его невольница, и тебе незачем напоминать мне об этом лишний раз. Если все время думать об одном, можно сойти с ума, да и морщины появляются от горя и размышлений. Хочешь остаться у меня сегодня? Хозяин надеется продать меня халифу и думает только о том, чтобы запросить подороже. Он даже не следит за мной. А слугам я подарю что-нибудь, и они будут молчать.

Хасан покачал головой:

— К чему, раз тебя все равно продадут халифу?

— Ты мне нравишься, — тихо ответила Инан — Хочешь, я подарю тебе этот перстень, а ты продашь его? Я ведь знаю, что тебе в последнее время приходится туго.

Хасан не ответил девушке, и она замолчала. Потом он сказал:

— Лучше я подарю тебе стихи, хотя они не похожи на те, за которые ты присудила мне первенство. Вот послушай:

Люди, достойные этого имени, ушли от нас, А мы остались, затерянные среди выродков обезьяньего племени. Ты считаешь их людьми, но посмотри — Испытай их — каждый из них уже не человек.

Она испуганно взглянула на Хасана, а поэт быстро встал, и, ухватив за ворот учеников, подтолкнул их к двери. Неплохой выход придумала для него Инан — жить на деньги, вырученные за продажу перстня. А перстень подарил ей кто-то из гостей ее хозяина за то, что она провела с ним ночь. Только одну, как Хасан, или несколько?

Хасан почти бежал. Яхья и Абу Хиффан, не понимая, что рассердило учителя, еле поспевали за ним.

— Идите домой! — бросил им Хасан — Я вернусь завтра утром.

— Но, мастер… — возразил Абу Хиффан.

— Делайте, что я говорю, и выучите из своих записей то, что не успели, — крикнул Хасан, сворачивая в переулок, который вел в лавку Шломы.

Он едва успел проскочить за ворота квартала — стражники накидывали толстую цепь на крючья.

— Все правоверные уже спят, — недовольно ворчал сторож, освещая Хасана факелом.

— Да пошлет тебе Аллах мирный сон на этом и на том свете, и поскорей! — ответил ему Хасан. Не разобравшись, сторож ответил: «Аминь!» — и это развеселило поэта.

В доме Шломы было темно и тихо. Хасан постучал в дверное кольцо сначала один раз, потом еще несколько. Встревоженный голос спросил:

— Кто у дверей?

— Это я, Шлома, Абу Али, открой мне!

Дверь, скрипя, приотворилась, и Шлома зашептал:

— Входи скорее, Абу Али, а то увидят свет с улицы!

Войдя в темную лавку, освещенную только глиняной плошкой, мигавшей в руках хозяина, Хасан протянул ему все оставшиеся деньги — жалкую горсточку монет.

— Возьми, Шлома, здесь мало, но когда-нибудь я дам тебе больше. Подай мне любого вина, я хочу опьянеть и уснуть, чтобы забыться хотя бы на время.

Владелец лавки кивнул, и от его острого колпака по стенам пробежали причудливые тени. «Будто дьявол с рогами», — подумал Хасан. Взяв из рук Шломы кувшин и стеклянную чашу, сказал:

— Мне никого не нужно, я буду пить один.

Проснулся он рано с ощущением странной пустоты в голове и во всем теле. Хотел было позвать Шлому, но вспомнил, что денег больше не осталось. Вышел во двор. Привязанные к столбам кони и ослы дремали, на стене сидел петух, весь встопорщившийся — видно, его крик и разбудил Хасана. Набожный люд торопился на утреннюю молитву.

«Сегодня пятница, — вспомнил Хасан. — Если выйти на улицу в час молитвы, придется войти вместе со всеми в мечеть, не то люди мухтасиба туда загонят плетьми». Он вернулся в лавку и сел на скамью. Откуда-то появился Шлома, сел возле, стал вздыхать:

— Тяжелые пошли времена. Говорят, заставят всех евреев-иноверцев, зиммиев, снова носить особую одежду, запретят ездить верхом и носить оружие. Я-то уж старик, но мои сыновья — щеголи и расточители и не хотят ни в чем отставать от вас, мусульман.

— Пусть примут ислам, — равнодушно сказал Хасан. Шлома возмущенно взмахнул руками, разлетелась рыжая борода, глаза выпучились:

— Что ты, что ты, у нас это нельзя, как можно отступать от веры предков? Бог покарает всех потомков до двенадцатого колена!

— Только и дела Богу, что помнить о том, кого надо покарать из принявших ислам иудеев! Посмотри, сколько у нас таких! А у Бога и так много забот — ему надо управляться с райскими девами. Если они такие же, как наши дворцовые красотки, то у него не хватит времени не только на всех иудеев, но, пожалуй, даже и на мусульман.

Шлома вздохнул:

— Правду говорят, что ты еретик.

— Я не еретик, просто говорю тебе правду. А те, кто так меня называет, хотят отправить в подвал, чтобы крысы отъели мне язык и они избавились от моих стихов!

— Не сердись, неужели ты думаешь, что я донесу на тебя? Во-первых, моего свидетельства никто в вашем суде не примет, — нас ведь не считают людьми, а во-вторых, ты единственный из здешних мусульман, кого я всегда рад видеть.

— Раз ты рад меня видеть, дай вина, — прервал его Хасан: ему вдруг надоело разговаривать со Шломой.

Виноторговец замялся. Хасан еще никогда не просил вина в долг, да и сейчас не хотелось. Он снял плащ, который накинул, когда вышел во двор, — хороший плащ, суконный, новый, если бы он продал его на рынке подержанных вещей, то мог бы прожить с учениками по крайней мере неделю. Но гордость не позволяла просить в долг. Проклятая йеменская гордость! В той жизни, которую приходится вести, такое свойство только причиняет лишние страдания, но избавляться от нее Хасан не хотел — пусть хоть такое наследство останется у него от предков, раз они ничего другого ему не дали. Хасан протянул плащ Шломе:

— На сколько бутылей разрежешь ты эту ткань?

— На хорошее угощение тебе и твоим друзьям.

— Пусть будет так. Пошли твоего мальчика ко мне домой за учениками.

Хасан задремал, сидя на лавке, проснулся от веселого шума. Яхья и Абу Хиффан уже были здесь, шмыгали возле своего учителя, чтобы будто невзначай разбудить его. Увидев, что он открыл глаза, Яхья воскликнул:

— Уже полдень, скоро придут Муслим и Хали, вставай и не сердись на нас больше!

Хасан притянул к себе Яхью и усадил рядом:

— Я сержусь не на вас, а на старую кривую сводню.

— На кого? — широко распахнув глаза, переспросил Яхья.

— Ты плохо выучил урок, — заметил Хасан, — забыл, как Абу Муаз называл нашу земную жизнь?

Яхья захихикал. Вошел Хали.

— Привет всем! Еще не опомнились от вчерашнего, а уж снова за пирушку? Ты видно разбогател, Абу Али!

Хасан кивнул. Он не хотел, чтобы Хали знал, что у него нет денег. Хали сел рядом с Хасаном:

— Будем пить и гневить Аллаха, пока живы, а когда умрем, пусть наши тела зароют под тенью виноградных лоз, а на могиле принесут жертву по древнему арабскому обычаю, только не верблюда пусть зарежут, а прольют доброе вино. Наши предки делали так издавна. Говорят, что люди из племени Кинана везли однажды бурдюки с вином из Сирии в Хиджаз и по дороге один из них умер от какой-то болезни. Вырыв ему могилу, они похоронили его, сели вокруг могилы и стали пить, а один из них полил могильную землю вином и сказал:

«Не лишай этот череп его питья, Напои его вином, хотя бы в могиле. Напои суставы, череп и могильного духа, Как поит утром землю рассеивающееся влагой облако».

— Мастер сказал лучше! — невежливо вмешался Яхья. — Куда этим бедуинам до его стихов:

«О друзья, заклинаю вас Аллахом, не ройте Мне могилу нигде, кроме Кутраббуля. У чанов для выжимания винограда среди лоз, А не возле похоронной зелени и душистых кипарисов. Может быть, я услышу в своей могиле Шум от ног выжимальщиков винограда».

— Когда ты сложил их, Абу Али? — восхищенно спросил Хали. Хасан пожал плечами:

— Не помню, я даже не записал. Мне понадобился пример на рифму «ли», и я сказал их ученикам.

— Эти стихи, которые ты даже не записал, останутся навеки, как строки Абу Муаза, — торжественно произнес Хали.

Постепенно в лавке собирались друзья — Ибн Дая, Раккаши, Муслим. Рассказывали, что после ухода Хасана Инан ушла к себе, а потом вышла с покрасневшими глазами, да и то потому, что хозяин заставил показаться гостям. В это время Шлома принес вина; он клялся, что лучшего не пили даже персидские цари.

Хасану стало весело, «расширилась грудь», как говорили в степи. Вино нежно журчало, переливаясь из кувшина в чаши, косые лучи солнца проникали через полуоткрытую дверь, и в их скользящем свете все казалось иным — циновка превращалась в блестящий шелковый ковер, войлок пушился собольим мехом, а стекло сверкало радугой горного хрусталя. Хасан посмотрел на учеников — они раскраснелись, уписывая кабаб, заказанный Хали; глаза Яхьи блестели, а у Абу Хиффана стали по-девичьи томными.

— Выпьем за здоровье этих молодых газелей, — сказал Хасан и обнял Яхью. — Пусть они получат от Аллаха все блага, которые Он обещал верующим, но, увы, не всегда посылает им!

Хали провел ладонью по щеке Яхьи:

— Клянусь Аллахом, такой молодец красивее любой девушки, пока у него не вырастет борода. Я охотно выпью за его здоровье и за здоровье любого, пока есть вино!

Шлома не скупился — видно, ему понравился плащ, к тому же он не хотел терять постоянных посетителей, которых по-своему любил. Они сидели долго — ели, выпили несколько кувшинов вина, стали было складывать шуточные стихи, высмеивая друг друга, но это быстро наскучило.

С минарета ближайшей мечети раздался призыв на молитву.

— Хороший голос у этого негодника, он мог бы стать певцом, — заметил Хали, прислушиваясь к муэззину.

— Сегодня ведь пятница, пойдем в мечеть, не пристало совершать молитву в доме иноверца, — предложил Раккаши. Со смехом и шутками друзья поднялись и, держась за руки, пошли в мечеть.

— Где твой плащ? — спросил Хали, видя, что Хасан выходит в кафтане.

— Он стал жертвой греховных побуждений, — ответил Хасан.

— Этот неверный не дал тебе в долг! — крикнул Хали и хотел вернуться в лавку, но Хасан удержал его:

— Аллах велел прощать грехи. Я сам не хотел просить его. Пойдем, мне не холодно.

Хасану было весело, щеки обвевал прохладный ветер, голова слегка кружилась. Они вошли в мечеть, сняли туфли и стали в ряды верующих. Перед Хасаном молился какой-то толстяк. Когда он стал на колени и поклонился, Хасан вспомнил рассказ о Муавии, и ему стало смешно. Боясь громко расхохотаться, он незаметно зажал рот ладонью, но смех прорвался сквозь закушенные губы. На него оглянулись, и он закусил губы еще плотнее.

Имам читал из Священной Книги. Хасан не вслушивался — он хорошо знал Коран и мог продолжить с любого стиха, его интересовала лишь манера декламировать.

— У муэззина хороший голос, а у этого — как у холощеного козла, — прошептал он вместо «аминь». Но вот до него дошел смысл стихов — имам дребезжащим старческим голосом возглашал суру «Неверные».

— Тут надо говорить громче, как же этот козел справится? — шептал Хасан. Имам, видно сделав отчаянное усилие, чтобы читать громко, провизжал:

— О вы, неверные!

— Мы здесь! — неожиданно для себя крикнул Хасан и рассмеялся, уже не сдерживаясь. Он смеялся, чувствуя, как по щекам текут слезы, смеялся до боли в животе. Друзья дергали его за одежду, кто-то из них пытался зажать ему рот, но Хасан отбивался. — Эй, имам, старый козел, ты звал неверных, а мы здесь! — еще раз крикнул Хасан. Он ничего не боялся, ему было только смешно. Он не испугался и тогда, когда разъяренные верующие набросились на него, вывернули за спину руки и потащили из мечети. Он не отбивался, когда неизвестно откуда взявшиеся стражники туго связали его, сняли с головы чалму и, сделав петлю, накинули на шею. Они отогнали беснующуюся толпу. Потом один из них, взяв в руку конец чалмы, пустил коня шагом. Хасан шел за ним, не оглядываясь. Ему все еще было смешно и казалось, что он освободился от какого-то бремени, уже давно тяготившего его.

Кто-то из толпы бросил в него камнем, но не попал. Выворачивая шею, Хасан увидел Хали, ударившего кого-то, и своих учеников, которые, прячась за спинами любопытных, пробирались за ним.

— А кто же будет разгонять дерущихся? — весело спросил Хасан стражников.

— Молчи, еретик, — замахнулся тот плетью, но опустил руку, встретившись с издевательским взглядом Хасана. Он выругался и пустил коня рысью, и поэту, чтобы не задохнуться, пришлось бежать. Он чувствовал, что выбивается из сил, сердце, казалось, подступило к самому горлу. Петля все туже давила шею, не хватало воздуха, ноги онемели, потемнело в глазах. Но тут стражник остановил коня, и Хасан, срывая с горла петлю, без чувств повалился на каменные плиты.

 

XIX

Первое, что он увидел, открыв глаза, были черные сапоги из блестящей мягкой кожи. Они переступали по каменным плитам, и их движение, как ему показалось, предвещало какую-то угрозу.

Хасан с трудом поднял голову, потом, сделав усилие, сел. Руки развязаны. Сильно болела щека. Он невольно схватился за лицо и поморщился, взглянув на ладонь — она была в крови.

Черные сапоги подошли ближе. Хасан поднял голову и увидел худощавого бледного человека в черной одежде с плетью в руке. Он внимательно посмотрел на Хасана, потом повернулся к стражникам:

— Где это случилось?

— В квартальной мечети Карха, господин.

— Встань, — холодно сказал человек Хасану. Поэт с трудом поднялся, держась за врытый в землю деревянный столб. Стражник захохотал:

— Смотрите, как вцепился! Не торопись, тебя еще привяжут к нему, и ты получишь свою долю!

Пошатываясь, Хасан отошел от липкого и зловонного столба, пахнущего засохшей разлагающейся кровью.

— Кто ты и как твое имя? — спросил человек в черном.

Хасан хотел ответить, но горло нестерпимо болело, и он что-то прохрипел. Человек в черном нетерпеливо похлопывал плетью о сапоги, но видя, что Хасан не может говорить, повернулся к стоящим за ним стражникам:

— Отведите его к тем людям.

Стражники подтолкнули Хасана к неглубокой яме, покрытой толстой деревянной решеткой.

— Прыгай! — сказал один из них, приподняв решетку.

Протиснувшись под гладкий брусок, Хасан прыгнул, стараясь не попасть в столпившихся в яме людей. Решетка упала над его головой, стражник навесил на кольца огромный замок.

— Здесь все твои друзья, тебе будет хорошо с ними! — сказал он.

Хасан сел на землю. Ноги у него дрожали, да и все равно в яме стоять невозможно — голова упиралась в решетку, хотя Хасан и невысок. Сидящие в яме, оглядывали его безразличными глазами. Некоторые лежали без движения, видно, обессилели от пыток и голода. Изможденный старик в изодранной рубахе подполз к Хасану, уставился в лицо лихорадочно блестевшими расширенными зрачками:

— Если ты веришь в святого Мани, терпи — твоя душа не умрет, а переселится в прекраснейший облик в обиталище света.

Хасан молча отодвинулся от него. Старик что-то забормотал. В углу ямы страшно завыли, кто-то крикнул:

— Заткните пасть этому бесноватому!

Раздался звон железа, звук глухих ударов, и вой умолк.

Он начал задыхаться. Попытался встать, но ударился головой о железные прутья, и стражник, не глядя, ткнул в них тупым концом копья. Хасан снова упал. С земли тянуло нестерпимым зловонием, люди вздыхали, стонали, копошились в яме, как могильные черви. Хасан перевернулся и лег на спину. Стало немного легче — отсюда видно темнеющее вечернее небо, перечеркнутое решеткой.

Какой-то человек, низко пригнувшись, подошел к Хасану, присел возле него на корточки, положил на плечо тяжелую руку:

— Что, сынок, тебя нашли пьяным, или обвиняют в ереси? Если тебя сюда бросили из-за вина, то это пустяки — дадут десять ударов и отпустят. Ересь хуже…

Хасан неохотно ответил:

— И то, и другое.

— Горе тебе! Как же ты попался? — в голосе чувствовалась мягкость и доброта, и он неожиданно рассказал все.

Человек покачал головой:

— У тебя нет покровителя?

— Не знаю, — нерешительно сказал Хасан, — может быть, есть.

— Я дам тебе один совет. Сейчас строже всего преследуют верующих в лжепророка Мани. Говорят, что они поклоняются свету и тьме, умываются мочой, вступают в брак с сестрами и дочерьми, крадут детей мусульман и убивают их или заставляют участвовать в своих богохульных обрядах. Когда тебя выведут утром, тебе для испытания дадут изображение Мани и велят плюнуть в него.

— Зачем? — удивился Хасан.

— Если ты поклоняешься Мани, то не станешь делать этого, как бы тебя ни заставляли, и тогда тебе отрубят голову. Послушай меня, плюнь в него. Если ты веришь в пророка Мани, он простит тебя, а наказание Хамдавейха страшнее, чем гнев любого пророка.

— Хамдавейха? — спросил Хасан, и ему стало страшно. — Это такой тощий, в черных сапогах?

— Он самый, — прошептал человек. — Он не становится толще от крови своих жертв и не знает жалости.

— А ты почему попал сюда? — спросил Хасан.

— По наговору, сынок. Я Мухаммед-ткач, меня знают во всем квартале, и купцы всегда берут у меня пряжу по самой хорошей цене. Но глаз завистника хуже собачьего глаза. Меня обвинили в том, что я неправильно молюсь, хотя, клянусь Аллахом, все мои молитвы по закону и обычаю. А теперь надо нам поспать, пусть даже сегодня наша последняя ночь.

Утром в яме оказалось еще страшнее: по краю — кучи нечистот, люди измученные, со встрепанными бородами. Некоторые лежат в бреду: видно, началась горячка от гнилых испарений.

— Скорее бы вывели отсюда, пусть рубят голову! — сказал Хасан соседу, он оказался дородным человеком почтенного вида: странно было видеть его в яме вместе с другими.

— Терпи, сынок, только терпеливый проживет на этом свете, — вздохнул Мухаммед-ткач и замолчал.

Стражники протянули каждому из сидящих в яме по лепешке на острие копья и опустили на веревке кувшин воды на всех. Хасан не притронулся к еде, он очень хотел пить, но не мог заставить себя отхлебнуть из кувшина, к которому жадно припадали губы больных, покрытые темной коркой. Только сейчас Хасан осознал, что с ним случилось, но вместо раскаяния почувствовал злобу, и она помогала ему выдержать ожидание.

Наконец стражники засуетились — сняли замок с колец и приподняли решетку.

— Выходите! — крикнул один из них, кивая Хасану и Мухаммеду.

Старик в рваной рубахе поднял голову, когда стражник ткнул его копьем, но не встал с земли, и тому пришлось спуститься в яму. Злобно ругаясь, он поднял старика и вытолкнул его наружу.

Хасан с жадностью глотнул утренний воздух, и вдруг почувствовал, что злость прошла. Все показалось ему смешным — неужели он умрет сегодня из-за какого-то старого козла-имама? На Хасана, Мухаммеда и старика надели цепи и куда-то повели.

— Плохо наше дело, сегодня Хамдавейх рассержен, — шепнул Мухаммед Хасану, когда они, пройдя широкий портик, вошли во внутренний двор, наполовину прикрытый навесом.

Всех троих подвели к возвышению, и стражник ткнул их, так что они упали на колени. Сидящий в середине возвышения Хамдавейх посмотрел на них и отвернулся, потом указал на Мухаммеда, однако тут же вскочил и, сложив руки на груди, склонился в низком поклоне. Хасан обернулся, но стражник ударил его ногой в спину:

— Сиди тихо, проклятый еретик, вас будет судить сам повелитель правоверных.

— Хвала Аллаху, — еле слышно прошептал Мухаммед; только старик стоял, безучастно сгорбившись, голова свалилась ему на грудь.

На помост взошел рослый и статный человек, одетый в черную одежду, затканную золотом. Высокая шапка, вокруг которой была обмотана пышная чалма, и башмаки на толстых подошвах увеличивали его рост, так что он казался выше всех. Садясь, он небрежно подобрал плащ, и на пальце засверкал огромный алмаз. За ним встали два телохранителя, будто выточенные из черного камня: на обнаженной груди и плечах переливались мускулы, на поясе у каждого висел широкий прямой меч.

Хамдавейх подошел к халифу.

— Кто это? — указал Харун на Мухаммеда.

— Его обвиняют в ереси, сосед донес, что он совершает молитвы не по обычаю.

— Приведите свидетелей, — приказал халиф.

К помосту подошли двое, и секретарь Хамдавейха стал спрашивать каждого об имени, занятиях и месте жительства.

Вдруг Хамдавейх, который внимательно всматривался в одного из свидетелей, спросил:

— Постой, не тебя ли уличили в ложной клятве в прошлом году?

Тот сбился и что-то забормотал.

— Эй, палач! — позвал Хамдавейх.

Увидев палача с засученными рукавами, держащего толстую плеть, свидетель повалился на колени:

— Он заставил меня! — крикнул он, указывая на второго. — Я у него в долгу и не могу отказать ему. Милости, милости, повелитель правоверных!

Харун махнул рукой:

— Обоим по десять плетей за ложный донос, и то только потому, что милосердие достойнее гнева. В следующий раз, если вы снова ложно донесете на кого-нибудь, вам придется хуже. А ты можешь идти, человек, но должен будешь заплатить, сколько тебе скажут, за то, что в твоей молитве усомнились, — значит, она оказалась небрежной!

Мухаммед ударился лбом о землю, бормоча слова благодарности и, когда стражники сняли с него цепь, быстро пятясь задом и кланяясь, дошел до ворот и юркнул в них.

Харун посмотрел на Хасана. Тот поднял голову, и их глаза встретились. Поэт знал, что невежливо смотреть в глаза, но не мог отвести взгляд. Харун повернулся к Хамдавейху и что-то спросил у него, тот недоуменно пожал плечами. Секретарь спросил Хасана:

— Как твое имя?

— Мое имя Абу Али ибн Хани Хасан из Басры.

— Чем ты занимаешься?

— Я поэт, и…

— Это не тебя ли прозвали Абу Нувасом? — с интересом прервал его Харун и слегка улыбнулся. — Я слышал о тебе еще в Басре, а недавно твое имя упоминал Фадл. Как же ты, образованный и остроумный человек, очутился здесь с пьяницами и еретиками?

— Повелитель правоверных, у имама в мечети был плохой голос, я захотел помочь ему, а верующие не расслышали и сказали, что я еретик, хотя правильнее было бы назвать еретиком того имама, что косноязычно произносил Слово Божие!

— Разве ты не знаешь, как вести себя в мечети, Ибн Хани? Ты, наверное, был пьян?

— О повелитель правоверных, да поможет тебе Аллах, я не знаю, что такое вино и какого рода это слово — мужского или женского, — я ведь рассеян и часто забываюсь.

— Не занимайся шутовством в этом месте перед повелителем правоверных, — желчно сказал Хамдавейх и, обратившись к Харуну, почтительно предложил:

— Подвергнем его испытанию, может быть, он тайный последователь лжепророка Мани — их расплодилось множество, и они самые зловредные еретики, грозящие государству

— Ты ведь не последователь этих еретиков? — спросил халиф.

— Клянусь жизнью, я не верю ни в каких лжепророков.

Хамдавейх сказал:

— Принесите изображение и покажите ему!

Палач достал откуда-то большую толстую доску и поставил перед Хасаном. На ней было грубо сделанное изображение длинноволосого человека с огромными остановившимися безумными глазами.

Хасан засмеялся — так вот из-за чего гибнут люди на кресте. С невинным видом он спросил:

— Это изображение Иешу-сирийца, ростовщика? Клянусь жизнью, он здесь очень похож, но ведь вырезать человеческое лицо на дереве — великий грех: когда настанет день Страшного Суда и вострубят в трубы, Аллах потребует у создателей изображений дать им души, а они не смогут и их низвергнут в геенну огненную. Однако у Иешу нет и никогда не было души, так что, возможно, создателей этого изображения накажут не так строго.

Взбешенный Хамдавейх спрыгнул с возвышения и хотел дать Хасану пощечину, но Харун остановил его:

— Погоди, Хамдавейх, он шутит, разве ты не видишь? Ибн Хани, плюнь на изображение лжепророка, и мы убедимся, что ты не еретик.

— Я готов плюнуть на изображение любого лжепророка, но приличнее это сделать мысленно.

— Видишь, повелитель правоверных, он еретик! — крикнул Хамдавейх.

Харун поморщился:

— Не кричи в присутствии того, кто выше тебя, человек! А ты, Ибн Хани, не упрямься, не то мы сочтем тебя злодеем и еретиком.

Хасан вздохнул:

— Я погибаю от жажды, о повелитель правоверных, у меня высохла слюна. Прикажи, чтобы мне подали воды, только чистой.

— Дайте ему воды! — приказал Харун.

Один из стражников подал Хасану чашу, и он жадно выпил ее, а последний глоток с силой выдул на доску с изображением. Капли воды потекли по доске, и казалось, Мани плачет.

Вдруг старик, стоящий на коленях рядом с Хасаном, будто неживой, стукнулся лбом обземь и крикнул:

— О пророк, о покровитель света! — потом зашептал что-то на непонятном языке, не то по-персидски, не то по-сирийски.

— Вот видишь, Ибн Хани не еретик, как этот бесноватый. Но старика мы не прикажем казнить из уважения к его сединам. Пусть его отведут в подземелье и держат там, пока он не раскается — объявил Харун.

— Я хочу умереть! — простонал старик.

— Раскайся, и ты умрешь быстрой смертью, — ответил ему Хамдавейх.

— А что сделать с этим?

Харун задумался:

— Дайте ему пять плетей и отпустите.

Хамдавейх злорадно сказал, подойдя к Хасану:

— Я дам тебе пять плетей, и каких! Эй, Ибн Шахик!

Палач подошел к Хасану и хотел схватить за ворот, чтобы сорвать одежду. Но Хасан вскочил на ноги:

— Повелитель правоверных, ты пощадил еретика из-за его старости, пощади же меня из-за моей молодости. Ты не захотел ввергнуть меня в подземелье, где я был бы забыт навеки, не ввергай же меня в пучину страдания.

— Пойдем, пойдем, — потянул его Ибн Шахик.

От палача несло бараньим жиром и потом, его влажные и липкие руки коснулись шеи. Хасан повернулся и изо всех сил дал ему пощечину, так что тот пошатнулся. Хамдавейх схватился за меч, но Харун крикнул:

— Оставьте его! Он не еретик, просто несдержанный гуляка, а за это в нашем обычае не предусмотрено наказания, тем более нет доказательств, что он был пьян. Возможно, люди ошиблись, и он ничего не говорил в мечети. Ибн Хани, иди к себе домой, а вечером разрешаем прийти к нашим дверям. Если ты понадобишься, мы позовем тебя. А теперь подайте ему метлу!

Стражник снял с Хасана цепь, другой сунул в руки метлу.

— Вот тебе наказание от меня, — продолжал Харун. — Десять дней утром и вечером ты должен подметать вашу квартальную мечеть, и трудиться со всем старанием.

Взяв метлу, Хасан ответил:

— Слушаю и повинуюсь, повелитель правоверных, эта метла так пышна, а труд так богоугоден, что боюсь как бы мне не взлететь на небо живым!

— Ну, иди, — прервал его Харун, пытаясь сдержать улыбку.

Хасан, держа метлу перед собой, пятился до самых ворот и быстро выскочил на улицу.

— Мети, мети! — крикнул вслед ему стражник, стоящий у ворот.

— Пусть Аллах выметет бездельников, подобных тебе, со всей земли, вдоль и поперек, — ответил Хасан.

На другой стороне улицы, бледные и испуганные, стояли его ученики и Хали. Подняв метлу, как копье, Хасан приветствовал их.

— Тебя отпустили, учитель! — радостно крикнул Яхья, подбегая к Хасану. — А что это?

— Подарок от повелителя правоверных! — и он еще выше поднял гладкую рукоятку метлы.

 

ХX

Ярко горят в хрустальных светильниках туго скрученные фитили, свет дробится в отполированных гранях, отражается в округлых боках серебряной чаши, падает на огромный алмаз, и тот вспыхивает красным цветом, будто раскаленная головня упала на руку и тлеет на пальце.

«Интересно, сколько стоит такой камень?» — думает Хасан. А халиф, медленно поворачивая перстень, говорит Фадлу:

— Этот алмаз называется «Гора», а получил я его от аль-Махди, да упокоит его Аллах

— Я раньше не видел у тебя такого перстня, — замечает Фадл.

— У этого камня своя история. Когда халифом стал мой брат, он потребовал, чтобы я отдал алмаз ему, и тогда я бросил перстень в канал Сарат на восточной стороне у Верхнего моста. Недавно его достали ныряльщики по моему приказу. Хорошо, что канал в этом месте неглубок — они нашли камень по его блеску. — Харун еще раз повернул перстень, и камень засиял голубым..

Халиф вздохнул:

— Сегодня у нас скучно. Ибн Абу Марьям, развесели нас!

Небольшой худощавый человечек вскочил и поклонился Харуну. Лицо его было так подвижно, что Хасан не мог как следует разглядеть его.

— О повелитель правоверных, я расскажу тебе историю о жадном имаме… — начал он, но Харун прервал:

— Мы уже знаем эту историю, а также о глупом имаме, о косноязычном имаме и прочее. Расскажи нам что-нибудь новое!

Бесшумно распахнулась парчовая занавесь:

— Повелитель правоверных, Яхья ибн Абдаллах спрашивает, не сможешь ли ты принять его, — бархатным голосом доложил дворцовый отрок.

— Мы бы не хотели видеть его сейчас, — нахмурился халиф.

— Да сохранит Аллах эмира, — вмешался Ибн Абу Марьям. — Пусть войдет. Мы позабавимся, а его заставим обнаружить, что скрыто у него в душе.

— Пусть войдет, — обратился Харун к отроку и выпрямился на высоком сиденье.

Хасан слышал про Яхью, одного из наиболее почтенных шейхов из дома Али. Зачем понадобилась ему приходить? Все знали, что Харун не жаловал его и не раз грозил расправиться с ним и его сторонниками.

Хасан украдкой обвел взглядом присутствующих, увидел, как напряжены их лица и понял, что сейчас что-то должно произойти. Он не любил этих людей и боялся их. Они похожи на оборотней — никогда не знаешь, чего от них ждать. Вот и сейчас притаились, будто волки в засаде, хотя Яхья сам из их волчьей породы.

Занавесь всколыхнулась снова, вошел Яхья ибн Абдаллах — немолодой тучный человек, одетый с нарочитой скромностью. Все знали, что он не просто богат, а едва ли не самый богатый человек после Мухаммеда ибн Сулеймана из Басры, но он всюду подчеркивал свою умеренность, непритязательность и богобоязненность, хотя не мог удержаться от покупки молодых красивых невольниц.

— Привет тебе, повелитель правоверных! — склонил голову Яхья; правда, поклон его был не очень глубоким.

— Привет и тебе, Яхья, садись с нами.

Харун указал Яхье на сиденье рядом с собой. Ибн Абу Марьям, угодливо согнувшись и гримасничая, пододвинул ему сиденье и сел рядом на ковер, глядя в лицо снизу вверх.

Яхья нахмурился, но, сдержавшись, промолчал.

— Что привело тебя в поздний час, Яхья? — спросил Харун.

— О повелитель правоверных, завтра я покидаю Багдад и хотел бы проститься с тобой.

— Счастливой дороги, ибн-Абдаллах, и пусть Господь укажет тебе истинный путь.

Яхья кашлянул — слова Харуна звучали двусмысленно. Он вынул из широкого рукава резную деревянную коробку. «Сандаловое дерево» — определил Хасан, ощутив резкий и пряный запах.

— О повелитель правоверных, мне принесли благовоние, и я счел эту галлию достойной только тебя. Я не люблю роскоши, ведь Аллах Всевышний сказал: «Не ешьте с золотых и серебряных блюд». Но благовония допустимы и для благочестивого человека — их запах угоден Аллаху. В этой галлии, повелитель правоверных, индийская амбра, благовония из Тибета, из Хинда и Синда и лучший мускус. Посмотри, какой цвет у смеси, он подобен перьям ворона!

Яхья осторожно раскрыл коробку, вынул лежавшую сверху маленькую золотую ложку и, набрав ею немного блестящей черной смеси, протянул ее Харуну. Тот невольно отстранился:

— Мы уже умащались сегодня, положи свою коробку!

Но Яхья, вытряхнув галлию с ложечки на ладонь, бережно провел рукой по бороде, потом так же бережно положил ложечку в коробку, закрыл крышку и протянул коробку халифу:

— Возьми, повелитель правоверных, эта галлия достойна тебя!

Харун, не двигаясь, приказал:

— Пусть кто-нибудь возьмет у него коробку!

Неожиданно Ибн Абу Марьям вскочил:

— Подари ее мне, повелитель правоверных, а наши поэты прославят твою щедрость.

— Бери, — кивнул Харун.

Подскочив к Яхье, Ибн Абу Марьям выхватил коробку у него из рук. Тот смотрел на него, открыв рот, потом перевел взгляд на халифа:

— Повелитель правоверных!

Ибн Абу Марьям перебил его:

— Какая галлия! Она достойна моего зада, клянусь жизнью!

Он раскрыл коробку и, вынув пригоршню галлии, запустил руку себе в шаровары. Яхья побагровел:

— Повелитель правоверных! — прохрипел он.

Но Харун махнул рукой и засмеялся, а Ибн Абу Марьям причмокнул:

— Какая галлия! Она холодит и исцеляет, ее благоухание подобно запаху из твоих уст, о Яхья! Эй, гулям, возьми коробку, отнеси моей жене и скажи, чтобы она умастилась ею и подготовилась к моему приходу. Но сначала я должен умаститься сам!

Ибн Абу Марьям взял еще одну пригоршню галлии и намазал себе лицо. Он стал похож на уродливую обезьяну с черной мордой, Хасан видел таких в зверинце халифа.

— Нечестивец, проклятый шут, чтоб Аллах покарал тебя! — взвизгнул Яхья.

Но тот крикнул ему в ответ:

— Глупый старик, ты приходишь к повелителю правоверных, которому доступна луна с небес и все, что есть в этом мире, и хвалишься перед ним своей галлией, будто купец или разносчик! Ты не знаешь, как вести себя в его высоком присутствии!

Яхья вскочил:

— Повелитель правоверных, и ты не накажешь этого проклятого, который оскорбляет потомков пророка?

Харун пожал плечами:

— Он шутит, разве ты не видишь?

— Раз ты называешь это шуткой, ты увидишь, какую шутку приготовлю тебе я! — с вызовом произнес Яхья.

— Ты угрожаешь мне?

— Нет, просто говорю о том, что может случиться в скором времени. Привет тебе, Харун!

Путаясь в полах одежды, Яхья бросился к выходу. Все расхохотались: взбешенный старик, и правда, выглядел нелепо, особенно рядом с гримасничающим шутом. Хасан тоже смеялся. Вот как шутят во дворце повелителя правоверных! Басрийские лодочники и багдадские мясники намного изобретательнее в своих насмешках. По правде говоря, Хасан не ожидал этого. Но он в первый раз приглашен к халифу вечером, как придворный «собеседник» — с этого дня его должны внести в списки, и он станет получать каждый месяц жалованье, сколько — еще не знает. Фадл говорил, что все зависит от того, как он проявит себя, — сочтут ли его достаточно остроумным.

Теперь он увидел, что здесь считают «остроумием». Конечно, Хасан не сочувствовал Яхье ибн Абдаллаху, его просто поразило, какой успех имела наглая выходка халифского шута. Возможно, от него ждут шуток того же пошиба? И как непохоже то, что он видел сейчас, на тронный прием Харуна! Какими величественными и недоступными казались тогда эти люди, которые сейчас ведут себя как басрийские гуляки:

Торжественная белизна мрамора дворца Хульд, шуршание шелка одежды придворных, мягкий плеск фонтанов, доносящийся из сада и вдруг — грохот барабанов, гудение труб, поднимаются парчовые занавеси, отделяющие халифа, и все видят сначала сверкание золотого трона, усаженного драгоценными камнями. Трон стоит на высоком помосте, «возвышаясь к престолу Божьему», как любят говорить придворные поэты. Над троном возведено причудливое сооружение — дерево с золотыми листьями. Во время торжественных приемов, когда халиф допускает к себе иноземных послов, листья этого дерева колышутся — их приводит в движение хитроумное устройство с рычагами и пружинами.

А халиф в высокой шапке и парчовой просторной одежде кажется изображением чужеземного бога. Его лицо неподвижно, борода, умащенная драгоценными благовониями, лежит на груди. Фадл в длинном черном кафтане, с посохом букового дерева, ряды придворных в черной одежде, а у трона халифа Яхья аль-Бармаки, Джафар аль-Бармаки, еще кто-то из рода бармекидов.

Фадл ибн ар-Раби не раз предупреждал Хасана: «Не вздумай смеяться над кем-нибудь из рода Бармака — они могущественны и злопамятны, ведь Джафар — молочный брат Харуна, мать его кормила нынешнего халифа своим молоком, а Хайзуран нянчила Джафара, когда они были в Рее. Только Аллах знает, как велики богатства рода Бармака и каким путем они добыты».

Хасан знал, что между Фадлом и Джафаром идет постоянная борьба, но тот, кому это было неизвестно, ничего не заметил бы: на торжественных приемах Фадл проводил Джафара к халифу первым, а тот превозносил перед Харуном сдержанность Фадла, его умение держать себя и даже его внешность — высокий рост и прямую осанку…

Одного слова Фадла оказалось достаточно для того, чтобы открыть Хасану доступ во дворец Хульд, где теперь жил Харун. Поэт долго готовился к этому дню, от него зависело все его будущее. Правда, Хасан видел, что понравился халифу, но ему предстоить еще подтвердить свою славу поэта, чтобы не стать шутом вроде Ибн Абу Марьяма. Хасан отвык писать восхваления-мадхи — за то время, что он в Багдаде, пока не написал ни одного.

Хотя на столике лежала лучшая бумага и новый калам, ему не работалось. В голову лезли строки чужих стихов, легко складывались слова описаний бумаги, калама, даже циновки, но нужного — открывающих мадх строк — не было. Отчаянным усилием воли Хасан заставил себя думать. Надо начать, как того требует обычай, с оплакивания развалин или с описания путешествия. Но как же надоели эти развалины! Трудно придумать что-нибудь новое, ведь уже древний поэт-воин Антара сказал: «Оставили ли еще поэты что-либо, о чем не сложили стихов?»

А сколько виршеплетов складывало стихи после Антары! «Лучше начать с описания перекочевки», — подумал Хасан и тут же представил себе степь, шатры; он уезжает и прощается со смуглой статной девушкой, откинувшей покрывало. Она плачет, слезы бороздят ее щеки, стекают с подбородка, капают на одежду. Неожиданно сложились строки:

В утро разлуки одна из девушек племени говорит мне: Сердце мое ранено. Что ж, поезжай, если можешь терпеть. Плач окрасил ей глаза, а слезы Бороздят ее щеки и убивают ей грудь. Она спросила: «К сынам Аббаса?» Я ответил: «А куда же еще?» Я ведь не могу обойтись без сынов Аббаса, не могу и ослушаться. Откуда дождешься росы щедрости, как не с их ладоней? Как будет процветать благодарность, если не их доблестями?

Хасан записал строки, чтобы не забыть их, и перечитал.

— Хорошо! — громко сказал он. Дверь соседней комнаты сразу приоткрылась. показались растрепанные головы Яхьи и Абу Хиффана, которым строго-настрого велели не мешать.

— Ну как, мастер, есть начало? — не удержался любопытный Яхья.

— Уйди, сын греха, не то мой джинн-покровитель покинет меня до самого вечера, — пробормотал Хасан, кусая калам. Головы исчезли, в соседней комнате началась приглушенная возня.

Хасан не глядя взял с края циновки деревянный башмак и бросил его в открытую дверь. Кто-то из учеников взвизгнул, и возня прекратилась.

— Сидите тихо, бездельники, — проворчал Хасан, хотя знал, что его слов не слышно из соседней комнаты. И тут же калам вновь заскользил по бумаге:

Сидите смирно, враги ислама, на страже повелитель правоверных, Он бросит на вас доблестное войско, как падающую звезду против дьявола.

Хасан увлекся работой. Он писал, не исправляя и не зачеркивая, своим мелким, убористым и не очень красивым почерком — привык беречь бумагу.

Время шло незаметно. За стеной шуршали, стучали чашками, но Хасан ни на что не обращал внимания: знакомое опьянение охватило его. Наконец он бросил калам и разогнулся. Слышно было пение муаззина. «Наверное, уже вечерняя молитва», — подумал Хасан и, как все добрые мусульмане, встав на колени, согнулся в поклоне, разминая спину и шепча вместо айатов Корана строки из только что написанного мадха. Выпрямившись, крикнул:

— Эй, Абу Хиффан, Яхья!

Никто не отзывался: наверное, ученики, не дождавшись его, ушли. Хасан направился к выходу, но тут с виноватым видом в дверь протиснулись оба ученика, а за ними вошел Хали.

— Привет тебе, Абу Али. Ты готовишь из этих юношей аскетов-отшельников? — весело спросил он. — Почему ты заставляешь их поститься целыми днями? Посмотри, как они исхудали.

В это время Яхья пошатнулся и, чтобы не упасть, ухватился за рукав Хали.

— Вы к тому же и пьяны, отшельники? — поморщился Хасан. — Лучше садитесь и послушайте, я хочу знать, что вы скажете о мадхе, который я написал сегодня.

Хасан сел в середине циновки, рядом с ним — Хали, ученики — с противоположной стороны. Взяв исписанный лист, Хасан начал медленно читать. Абу Хиффан, стараясь не шуметь, принес зажженный светильник и поставил его возле учителя. Кончив мадх, Хасан огляделся. Все молчали.

— Что вы молчите? Вам не понравилось?! — крикнул он, рассерженный молчанием.

— Напротив, Абу Али, — успокоил его Хали, — нам очень понравились твои стихи. Ты употребил здесь множество образов, которые до тебя не использовал ни один из поэтов, например: «слезы бороздят ее щеки и убивают ей грудь» и другие. Я молчу, потому что думаю о том, как велик твой талант и как под твоим пером оживают мертвые и устаревшие слова.

— Как ты думаешь, понравится мадх Харуну? — спросил Хасан, чувствуя как сильно бьется сердце, словно у мальчика перед трудным испытанием.

— Без сомнения, — уверенно ответил Хали. — Харун понимает стихи и ценит тонкую похвалу.

— Я боюсь Фадла аль-Бармаки, — признался Хасан. — Он враг Фадла ибн ар-Раби, а ведь это он ввел меня к Харуну.

— Два Фадла, — задумчиво произнес Хали. — Мы еще увидим между ними битву, более жестокую, чем битва Бадра.

— Признайся, учитель, — вмешался Яхья, — слова «сидите смирно, враги ислама», и «он бросит на вас доблестное войско» ты написал после того, как бросил в нас башмаком?

— Молчите, нечестивцы, не впутывайте повелителя правоверных и Аллаха в наши драки! А если в следующий раз вы будете мешать мне работать, я брошу в вас горящую жаровню, тогда вам придется хуже, чем шайтанам, в которых Бог бросает падающие звезды. Шайтанам огонь не вредит — они созданы из огня, а вы — из бренной плоти и еще не пропитались вином, которое гасит всякое пламя.

Хасан улыбнулся, вспомнив, как присмирели после его окрика ученики. Мадх удался, он тогда же почувствовал это, а окончательно убедился в успехе на приеме у халифа.

Харун допускал поэтов в малый тронный зал. Здесь не было ни высокого помоста, ни дерева с золотыми листьями. Зато стены покрывала яркая роспись, а ковры переливались светло-голубым, бледно-желтым и оранжевым солнечным светом. Хасан помнит, что его тогда слегка знобило — не то начало пятидневной лихорадки, не то волнение.

Он вошел вместе с другими поэтами, стараясь не показать, что попал сюда впервые. Хасан чувствовал, что из-за этого кажется глупо напыщенным, смешным, но ничего не смог с собой сделать. Приглядываясь к приглашенным на прием, он обратил внимание на угрюмого старика с нависшими бровями. Сгорбившись и ни на кого не глядя, он шел сбоку. Удивительно, как его допустили во дворец: старик одет, как бродяга. «Какой-нибудь благочестивец, притворяющийся бедняком, подобным Катаде и имеющий дворец и десятки молодых наложниц», — подумал Хасан.

Случайно коснувшись локтем одежды молодого человека, который шел немного впереди, Хасан со злостью толкнул его. Незнакомец — он был выше поэта на голову — удивленно обернулся, и Хасана поразила его красота — длинные глаза с густыми, как у девушки, ресницами, ласковый и немного грустный взгляд, яркие губы под блестящими черными усами и такие же черные брови, длинные и тонкие, будто нарисованные, слегка поднимающиеся к вискам.

Хасан думал, что сейчас услышит какую-нибудь грубость и заранее нахмурился, но тот неожиданно улыбнулся:

— Я знаю тебя. Ты ведь Абу Али, по прозвищу Абу Нувас? — негромко произнес он.

Хасан, не останавливаясь, молча кивнул. Тот взял его за руку:

— Меня называют здесь Абу-ль-Атахия, может быть, ты слышал это имя?

Хасан еще раз кивнул и тоже улыбнулся:

— Кто же не слышал про тебя? Прости, я толкнул тебя нарочно, чтобы ты упал.

Абу-ль-Атахия хмыкнул:

— Здесь многие падают так, что больше им никогда не подняться. Но это страшно тем, кто стоит высоко, нам же нечего делить. Я хочу дать тебе совет — не в сочинении стихов, тут ты понимаешь не меньше, чем я. Если будешь восхвалять халифа, встань подальше от него и читай громко, чтобы все слышали, он любит громкое и протяжное чтение. А если видел Харуна где-нибудь в другом месте, старайся не показывать этого, иначе тебе придется плохо. И впредь пытайся поступать так же — ведь халиф на торжественных приемах совсем иной, чем он бывает вечером со своими ближайшими друзьями и собеседниками.

— Спасибо, я последую твоему совету.

Они вышли в зал. У Хасана зарябило в глазах от росписи стен, пестрых ковров, разноцветной одежды собравшихся здесь — в черное имел право одеваться только тот, кто состоял на службе халифа. Человек в одежде бродяги уже сидел по правую руку в первом ряду.

— Кто он? — спросил Хасан, глазами указывая на старика; Абу-ль-Атаха повернул голову:

— Это аль-Асмаи, разве ты его не знаешь? — удивился он. — А он знает твои стихи и не раз с похвалой отзывался о них.

— Аль-Асмаи… — недоуменно протянул Хасан. — Как он изменился! Но неужели он так беден, что не может купить лучшей одежды?

— Эй, брат мой, — вздохнул Абу-ль-Атахия. — Он гордый человек и не будет попрошайничать по мелочам, а большие подарки бывают редко

— Разве он не получает жалованья из халифской казны?

— Абу-ль-Атахия, не ответив на вопрос, тихонько засмеялся:

— Сразу видно, что ты еще не знаешь здешних обычаев.

Хасан примостился в одном из задних рядов. Абу-ль-Атахия, с улыбкой кивнув ему, прошел вперед.

Сидели долго. Знакомые переговаривались вполголоса, иногда раздавался шелест страниц. Хасан сунул руку за пазуху — листы дорогой бумаги, на которых записан его мадх, бережно свернуты, но он боялся, что бумага помнется, и вынул свиток. Он знал стихи наизусть, читать по записи неприятно, но с листами чувствовал себя увереннее: было чем занять руки.

Наконец раздались тяжелые шаги телохранителей. Шум в зале затих. Вышел халиф, облаченный не в черную одежду, как на торжественных приемах, а в атласный желтый халат и мягкие сапоги, так что шел он почти неслышно.

В его походке чувствовалась какая-то кошачья гибкость. «Похож на гепарда», — подумал Хасан и тотчас же понял, почему эта мысль пришла ему в голову: за Харуном чернокожие невольники вели двух гепардов. Звери шли пружинистыми шагами, гордо подняв маленькие изящные головки. Их шкура блестела, как атласный халат халифа, а коричневые пятна походили на шелковое шитье.

Халиф небрежно уселся на невысокое сиденье, немного отставив правую ногу, гепарды улеглись перед ним.

— Кого ты представишь нам сегодня, Фадл?

— Поэт Хузейми просит милостивого разрешения повелителя прочесть стихи, в которых он хочет воспеть его, кроме того, поэт Абу Али ад-Димашки, прежде не присутствовавший на приемах, прочтет свой красноречивый мадх в честь рода Аббаса.

Харун кивнул:

— Мы послушаем аль-Хузейми.

Хасан вытянул шею, чтобы посмотреть на поэта, которого никогда не видел, хотя знал многие его стихи. Хузейми оказался неприметным худощавым человеком, он декламировал громко, высоким голосом. «Читает хорошо, но стихи холодные», — прошептал кто-то рядом с Хасаном. Он, не глядя на говорящего, кивнул. Действительно, стихи были посредственные — громкие восхваления, но ни одной новой мысли. Страх прошел, Хасану хотелось только поскорее прочитать свой мадх и уйти к ученикам — они ждут его с нетерпением.

Сначала Хасан внимательно вслушивался в стихи Хузейми, потом перестал — слова обволакивали мозг липкой паутиной, веки тяжелели; издали наблюдая за халифом, он видел, что и тот еле сдерживает зевоту. Наконец Хузейми кончил стихи и, поклонившись, сел. Хасан напрягся — сейчас его очередь.

Но в это время к Харуну наклонился смуглый человек с большим носом и сдвинутыми бровями:

— Повелитель правоверных, нам стало известно, что почтенный и ученейший Абу аль-Малик аль-Асмаи, присутствующий здесь, собирает предания и рассказы о подвигах арабов. Он записал вещи, достойные твоего внимания, и среди них жизнеописание доблестного воина арабов и поэта Антары ибн Шаддада из племени Абс.

— Джафар аль-Бармаки, — прошептали сзади.

Хасан скрипнул зубами, враги Фадла, бармекиды, не гнушаются хитростей, достойных разве что гаремных красоток! Кто такой он, Хасан, что на его пути становятся такие люди? Харун небрежно кивнул:

— Пусть он расскажет нам что-нибудь об этом герое северных арабов.

Асмаи с трудом встал. Взглянув на него, Харун поморщился — одежда старика выглядела особенно ветхой и убогой среди роскошного убранства зала.

— Пусть он расскажет, — повторил халиф.

Асмаи выпрямился и заговорил неожиданно сильным молодым голосом:

— О повелитель правоверных, и вы все, что собрались здесь, чтобы насладиться диковинками красноречивой арабской речи, повелитель правоверных приказал мне насытить его слух рассказами о подвигах его доблестных предков, и я повинуюсь ему. Знайте, что в племенах Абс и Аднан жил некогда всадник из всадников и герой из героев, чернокожий богатырь Антара ибн Шаддл. Деяния его были славными и достойными свободных арабов. Хоть был он рабом по происхождению, но своими подвигами добыл себе свободу и до самой своей смерти защищал и хранил свое племя. Но чудо из чудес в том, что охранял он своих родичей и после своей смерти, и об этом я вам хочу поведать, ибо это — дивное диво и удивительное дело.

Несмотря на охвативший его гнев, Хасан наслаждался и звучным голосом Асмаи, и его речью, живо напомнившей ему дни, проведенные в степи. Сейчас они казались лучшими в его жизни. Аль-Асмаи продолжал:

— Я расскажу вам, как Антара, погибший от раны, нанесенной отравленной стрелой, которую выпустил в него предатель Визр, спас от гибели свою жену, красавицу Аблу, и всадников-абситов, что были с ним.

Когда Антара почувствовал, что ему не вынести тягот пути, он с трудом вышел из паланкина, сел на своего верного коня Абджара и поехал со всеми. Его спутники продолжали путь, громко рыдая и причитая, а он сидел, опершись на копье, и смотрел вслед Абле и соплеменникам, а из глаз его текли слезы. Когда Абла скрылась из виду, Антара глубоко вздохнул, а потом из его груди вырвался последний хрип, и дух его покинул тело.

Абджар под ним стоял неподвижно, потому что Антара часто засыпал сидя верхом, и Абджар стоял на месте и берег сон своего хозяина. А те всадники, что преследовали абситов, думали, что Антара жив, и не знали, что он уже испил чашу смерти. Они думали, что он стоит, поджидая их, чтобы сразиться с ними. Тогда они стали говорить друг другу: «Горе вам, возвращайтесь скорее, прежде чем вас станут оплакивать ваши друзья и родичи!»

Но один из старейшин сказал: «Все это очень странно, я уверен, что Антара уже умер, потому что иначе эти долины уже гудели бы от битвы. Ведь не трус же он, чтобы стоять так и дожидаться нападения, словно он боится вступить в бой!»

Но эти всадники все еще не решались приблизиться к Антаре. А тем временем абситы углубились в степь, скрылись из глаз и оказались в безопасности, думая, что Антара все еще следует за ними на спине Абджара. А конь стоял, не двигаясь, и так продолжалось до тех пор, пока они не утомились так, что еле держались в седле. Тогда старейшина сказал им: «Горе вам, разве я не говорил, что он умер! А теперь послушайте меня, нападите на него и окружите со всех сторон. А если вы боитесь его, то пустите на Абджара мою кобылицу и посмотрите что получится».

И всадники послушались его совета. Старейшина спешился, и они пустили его кобылицу к Абджару, и когда кобылица подбежала к коню, он бросился к ней, и Антара упал с седла на землю. Тогда воины перестали опасаться и приблизились к нему, а увидев, что он мертв, воскликнули в один голос: «О доблестный герой, ты и после смерти охранял свою семью и родичей, как при жизни!»

Потом они взяли одежду Антары и его оружие и хотели удалиться, оставив его в степи, но старейшина сказал им: «Как же вы, родичи, взяли его одежду и оружие и хотите оставить Антару поверженным в этой безлюдной степи? Ведь этот человек не заслуживает того, чтобы остаться непогребенным. По-моему, следует зарыть его, и Творец всего живого наградит вас за этот благородный поступок».

Тогда все всадники спешились, вырыли глубокую могилу, положили туда тело Антары и засыпали его землей. Так от Антары не осталось и следа, словно его никогда не было на земле. А с того времени, как Антара был ранен, и до его смерти прошло пять месяцев и пять дней. Когда эти всадники увидели, что тело Антары скрылось под землей, они повернули назад и отправились в степь. И никто из них не может поймать Абджара, который вырвался у них из рук, умчался в широкую степь и там одичал…

Неожиданно наступившее молчание подействовало на Хасана как пощечина — так потрясло его это предание, рассказанное бесхитростным и вместе с тем величавым языком кочевников.

Асмаи был великолепным рассказчиком — он, казалось, преображался то в обессилевшего от ран умирающего Антару, то в нетерпеливого старика, то в его трусливых спутников.

Хасан огляделся. Халиф, опустив плечи, плакал, вытирая глаза шелковым расшитым платком. Абу-ль-Атахия побледнел, а его глаза стали еще более грустными. Потом вокруг зашептались, закивали, а Харун, отняв платок от глаз, сказал:

— Ты утешил нас, о Абд аль-Малик, мы жалуем тебе пять тысяч дирхемов, скажи об этом казначею.

Джафар снова наклонился к Харуну:

— Повелитель правоверных, наверное, утомился и не захочет продолжать прием?

Хотя это было сказано не очень громко, Хасан услышал. От злости у него задрожали руки. Проклятый Джафар! Теперь стихи пропадут — когда еще дождешься приглашения! И если даже Харун выслушает его, они уже не произведут на него впечатления после Асмаи.

Но с другой стороны к Харуну наклонился Фадл ибн ар-Раби:

— Повелитель правоверных, не следует ли тебе рассеять грусть, навеянную печальной историей смерти Антары, остроумными стихами? Как раз такие приготовил тебе Ибн Хани, которого ты знаешь как Абу Нуваса.

Джафар и Фадл обменялись взглядами. Сосед Хасана прошептал строку из старинных стихов: «И будто сыплются искры от ударов мечей!» Харун внимательно оглядел соперников и сказал Джафару:

— Мы не утомились и охотно послушаем сейчас остроумные стихи Ибн Хани.

Не дожидаясь приглашения Фадла, Хасан вскочил и, держа свернутые листы в руке, вышел в передний ряд. Он очутился напротив Абу-ль-Атахии, который довольно громко произнес стих из Корана: «И посрамлены неверные» — и ободряюще подмигнул Хасану. Повернувшись к халифу, но не глядя на него, — смотреть в лицо повелителю правоверных считалось неприличным — Хасан начал читать свои стихи. Забывшись, он поднял глаза. Халиф улыбался, опустив руку на загривок гепарда, зажмурившего глаза от удовольствия. Улыбка Харуна ободрила его, и он стал читать свободнее, на ходу меняя стихи и вставляя новые строки, находя слова, которые казались ему более удачными.

Когда Хасан кончил читать стихи, Харун хлопнул в ладоши:

— Эй, кто-нибудь, подайте мне хорасанский серебряный кубок с жемчугом!

Потом, жестом подозвав Хасана, сказал ему:

— Открой рот!

Хасан оглядывался в замешательстве, не понимая, чего хочет от него халиф. Кто-то из телохранителей халифа нажал ему на плечо и он, зашатавшись, упал на колени.

Харун засмеялся и взял из рук евнуха серебряный кубок, доверху наполненный жемчугом.

— Открой рот! — зашипел слуга в ухо Хасану.

Тот, по-прежнему не понимая, чего от него хотят, машинально подчинился, а Харун стал сыпать ему в рот жемчуг из кубка. От неожиданности Хасан закрыл глаза, но тотчас же открыл их. Жемчужины с мягким шелестом высыпались из кубка, падали ему на язык, прилипали к небу. Он едва не проглотил несколько штук, но, сделав судорожное движение, удержался и стоял на коленях с открытым ртом, чувствуя всю смехотворность и унизительность своего положения.

Ему не было видно ничего, кроме белой холеной руки Харуна с черными волосками на пальцах, края желтого атласного рукава и серебряного полумесяца. «Наверное, это край кубка», — в полузабытьи подумал он. Харун все сыпал жемчуг, а Хасана нестерпимо затошнило. Он сдерживался последним усилием, чувствуя, как с углов губ стекает слюна, и когда, наконец, рука в желтом рукаве исчезла, быстро наклонил голову и, прикрыв рот полой, выплюнул жемчужины, выталкивая их языком в мягкую ткань, которую собрал мешочком. Скользкие жемчужины скатывались легко, только несколько остались на языке, но Хасан, проведя языком по краю зубов, избавился и от них.

Быстро вытерев губы одеждой, он отнял ее от лица и поднял налитые кровью глаза на Харуна. Тот смеялся, откинувшись на спинку сиденья. Повелитель правоверных опять вытирал глаза тем же платком, но на этот раз Харун плакал от смеха.

Хасан огляделся, думая, что все присутствующие тоже потешаются над ним. Но кругом было тихо. Он уловил только несколько завистливых взглядов, а Абу-ль-Атахия тоже благожелательно улыбался. Значит, в том, что его едва не задушили, нужно видеть особую милость халифа.

Фадл кивнул Хасану, и он с трудом встал. Подбежавший невольник поднес шелковый мешочек-кошелек. Хасан пересыпал в него жемчуг, слуга стянул шнурки и с глубоким поклоном вручил ему дар повелителя правоверных. По знаку халифа ему поставили невысокое сиденье слева от Харуна.

— Ты утешил нас, Абу Али, — благосклонно сказал Харун, отсмеявшись, — а теперь мы хотим послушать еще какие-нибудь твои стихи. Опиши нам что-нибудь из того, что видишь здесь, по-своему желанию.

Хасан еще раз огляделся, на этот раз спокойнее и внимательнее. Описать цветочный узор на коврах или роспись стен? Описать роскошное сиденье халифа, из точеного черного дерева, с врезанными завитками из рыбьего зуба? В это время один из гепардов открыл яркие, изумрудно-янтарные глаза и зевнул, высунув тонкий розовый язык, изогнутый, как лепесток розовой лилии.

— Я опишу этого гепарда, повелитель правоверных, — быстро сказал Хасан. — А начну так, как начинал царь поэтов Имруулькайс:

Я выеду, когда ночь заткана черным покрывалом туч, Когда утро робко остановилось во мраке, не находя пути, И трепещет от страха, как тонкое светлое острие меча. Я выеду с широкоротым, быстрым в беге гепардом. Он неутомим, с черными крапинками на боках, Крепконогий, подобный стреле и льву, хоть со шкурой леопарда.

Гепард внимательно смотрел на Хасана, вытянув длинные крепкие лапы, и Хасан представлял его распластавшимся в беге в погоне за степными антилопами. В словах и образах не было недостатка, и это было утешением и легкой работой после составления мадха. Когда Хасан кончил, Харун одобрительно кивнул и сказал Фадлу:

— Мы сделали его нашим собеседником, он достоин того, чтобы развлекать нас и развеивать грустные мысли.

Хасан очнулся от нахлынувших воспоминаний. Казалось, все это было уже давно. Теперь его трудно чем-нибудь удивить, и все же он часто поражался, видя как быстро веселье сменяется у Харуна безудержными вспышками гнева или приступами черной тоски, от которой его лучше всего избавляли стихи Абу-ль-Атахии. Халиф громко рыдал, слушая, как тот своим мягким голосом говорит о безнадежной покорности воле Аллаха, и тут же приказывая подать вино, звал певиц и танцовщиц, а потом удалялся во внутренние покои той, которая в тот день привлекала его внимание.

Однажды, когда Хасан остался наедине с Фадлом, он осторожно спросил, почему у Харуна так часто меняется настроение. Фадл, оглядевшись, нет ли кого-нибудь за шелковыми занавесями, неохотно сказал: «Он провел молодость в постоянном страхе, да и теперь не избавился от него. Говорят, что он не раз хотел отказаться от престола, но Хубейда, его жена, не позволила ему сделать этого, уж не говоря о Хайзуран. Но здесь не место говорить о таких вещах. Будь осторожен, и с тобой ничего дурного не случится»

Сейчас Харун был весел.

— Клянусь жизнью, мы хорошо проучили этого надутого спесью глупца! — говорил он шуту. — Он думает, что у себя, в горах Дейлема, находится в безопасности среди своих сторонников-невежественных горцев, которые не могут сказать «хлеб» по-арабски. Но наша десница длинна, как сказал Зухейр:

«Его десница обладает великой силой и не коротка». Мы достанем его, где бы он ни укрылся!

— Забудь о нем, повелитель правоверных, не давай грусти и гневу проникнуть тебе в жилы! — сказал Фадл.

Неожиданно халиф обратился к Хасану:

— Ты молчишь и думаешь о чем-то! Не о том ли, что мы несправедливо поступили с Яхьей?

— Да сохранит Аллах повелителя правоверных, я думаю о том, как можно продолжить стихи Зухейра.

— Попробуй продолжить их, — оживился Харун, — мы любим эту игру!

— Но я прошу повелителя правоверных обещать мне безопасность — аман, и дать платок пощады, чтобы я не боялся последствий его гнева!

— Так ты хочешь сказать что-нибудь непристойное? — с улыбкой осведомился Харун.

— Все, сказанное в этом высоком присутствии, теряет свою непристойность, становясь пристойным в силу своей непристойности, — поклонившись, ответил Хасан.

— Мы не поняли твоих слов, Абу Али, но даем тебе платок пощады, однако, не переступай границ!

Бросив на колени Хасану свой шелковый платок, Харун выпрямился с выжидательным видом, а Хасан торжественно произнес:

— Десница повелителя обладает великой силой и не коротка, Она достанет врага, где бы он ни укрылся. И нога повелителя правоверных не короче, Она наступила врагам на горло в самой дальней стороне. О Боже, как сильны и длинны его прочие члены, Они проникнут на дно морское и взлетят на небо!

Харун недоуменно посмотрел на Хасана, потом расхохотался. Присутствовавшие, со страхом поглядывавшие на поэта, тоже облегченно захихикали, а он сидел будто не понимая причину всеобщего веселья. Неожиданно оборвав смех, Харун нахмурился, а Хасан сразу поднял платок халифа над головой.

— Клянусь Аллахом, если бы я не наказал себя сам, обещав тебе пощаду, твоя голова уже рассталась бы с телом, и я напоил бы землю твоей кровью! — проворчал повелитель правоверных.

— Поистине, нет печальнее расставания, чем разлука головы с телом, — вздохнул Хасан. — «О, как печальна разлука», как сказал Аша. Но ведь повелитель правоверных дал мне платок пощады, и, кроме того, я восхвалил его так, как не восхваляли еще ни одного халифа.

— Довольно, довольно, ты дерзок сегодня, — перебил его Харун. — А сейчас кто-нибудь из вас пусть скажет стихи, высмеивая этого дерзкого поэта.

Вскочил Аббан аль-Лакики, секретарь Фадла аль-Бармаки. Либо по воле своего господина, либо по собственной прихоти он постоянно старался задеть Хасана. Может быть, он узнал, как пренебрежительно отзывался тот о его стихах.

— Повелитель правоверных, разреши мне!

Аббан вспотел, его лицо лоснилось, и пахло от него не то бараньим салом, не то прокисшим тестом. Хасан вспомнил, что его соперник известен своей скупостью: рассказывали, что он дважды перелицовывает свою одежду и два раза варит похлебку из одной кости.

Прервав Аббана, Хасан крикнул:

— Где собрались благородные арабы, там молчат скупцы. Эй, Аббан, послушай сначала, что скажу о тебе я:

Ты не покоишь гостей, защищая их от голода, Нет, ты защищаешь пищу от гостей, так что они боятся иссохнуть от голода и жажды. Питье, что ты подаешь, когда мы захотим пить, в облаках, А хлеб твой в недрах земли. Как же ты хочешь заслужить почет и славу, Коль твой хлеб появляется, лишь когда мы уходим? А подмышки твои — злой убийца, выпускающий Стрелы смертельной вони под одеждой.

— Аббан, он убил тебя, — захлебнулся смехом Харун. — Клянусь Аллахом, это лучшая сатира со времени Хутеййи. Мы простили тебя, Абу Али, за твое красноречие. Эй, гулям, подай Абу Али вина и напои его дважды, он заслужил это!

Хасан плохо помнит, что было потом. Его заставляли говорить стихи о вине, потом Ибн Абу Марьям плясал, накинув на голову женское покрывало. Невольницы пели и танцевали в прозрачной одежде, Аббан что-то говорил ему — не то просил, не то угрожал. Он помнит только, как чьи-то сильные руки подняли его в носилки, потом отнесли в дом и положили на постель.

 

XXI

Морщась, Хасан с трудом раскрыл глаза. Голова была тяжелой, будто налитой свинцом. У постели сидела смуглая большеглазая девочка.

— Кто ты? — удивленно спросил он.

Девочка вскочила и поклонилась.

— Меня прислал тебе в подарок повелитель правоверных, а еще он прислал Лулу.

— Кто такой Лулу? — проворчал Хасан. У него болела голова, и не хотелось никого видеть, а тоненький голосок девочки раздражал. К тому же она, кажется, боялась: ее длинные худенькие пальцы дрожали, в глазах набухли слезы.

— Лулу — твой невольник, его подарил тебе повелитель правоверных.

— Мне не хватает только невольников, — хмыкнул Хасан. Ему стало смешно. Сев на постели, он спросил девочку:

— А как зовут тебя?

— Меня зовут Нарджис, — заторопилась она.

— Сколько тебе лет?

— Мне тринадцать лет, а Лулу уже исполнилось пятнадцать.

Красивые имена дают невольникам халифа — Нарджис-нарцисс и Лулу-жемчуг!

— Ну, зови сюда эту жемчужину! — сказал Хасан.

Девочка вскочила и выбежала за дверь. Она вернулась, ведя за руку высокого юношу, затянутого в узкий кафтан. Он казался старше своих лет, но когда Нарджис поставила его перед хозяином и юноша поднял глаза, Хасан увидел совсем еще детское лицо с испуганными круглыми глазами. Он вздохнул:

— Что же мне делать с вами, Нарджис и Лулу?

— Не знаю, господин, — прошептала Нарджис. — Только не отсылай нас, не то скажут, что мы не угодили тебе и накажут.

— Может, взять тебя в наложницы и жениться на тебе? Но ведь ты изменишь мне с Лулу — он моложе и красивее меня, и я тогда стану рогачом.

— Побойся Бога, господин, почему ты думаешь обо мне дурно? — обиженно сказала Нарджис.

Хасан продолжал:

— Нет, лучше сделаем так: я поженю тебя и Лулу, и ты будешь изменять ему со мной. Эй, Лулу, хочешь взять ее в жены?

Лулу недоверчиво посмотрел на нового хозяина, покраснел и кивнул.

— Ну, вот, теперь наконец я знаю, что делать с вами, только пока я еще не решил, чем буду кормить вас. Ну-ка, подай мне этот кошелек.

Нарджис подала ему шелковый мешочек. Жемчуга было много, хватит на несколько месяцев, а там Харун заплатит ему жалованье.

Хасан высыпал на ладонь несколько зерен, и они засияли мягким светом. Невольники почтительно стояли перед ним, ожидая приказаний.

— Ну-ка, Лулу, — сказал Хасан. — Сейчас ты пойдешь на рынок ювелиров и приведешь мне оценщика. Скажи, что его требует поэт повелителя правоверных. А ты, Нарджис, отправляйся вниз и скажи хозяину, чтобы он приготовил нам чего-нибудь побольше и повкуснее и не забыл вина. И передай ему от меня в счет платы.

Хасан выбрал три довольно крупные жемчужины правильной круглой формы. Когда невольники вышли, он крикнул вслед:

— И не возвращайтесь раньше полудня — я хочу спать.

Вечером, когда Хасан после обильного угощения, поданного хозяином, необычайно угодливым на этот раз, сидел со своими учениками и друзьями, Хали и Ракккаши, вошел Лулу. Поняв, что его не отправят назад, он больше не смотрел на Хасана со страхом, стал даже покрикивать на владельца дома, приказывать, что и как подать. Сейчас вид у него был важный и торжественный. Низко поклонившись, он сказал Хасану:

— Господин мой, тебя спрашивает какой-то человек.

— Если человек приходит без приглашения во время дружеской беседы, к тому же вечером, это уже не человек, а скотина, — пробормотал Хали.

— Погоди, — остановил его Хасан. — Что за человек, Лулу?

— Это слуга из дома Джафара аль-Бармаки, и он просит разрешения войти к тебе.

Хали поднял брови:

— Слуга из дома Бармекидов приходит к бедному поэту! Но я забыл, что ты уже не бедный поэт, раз тебя посещают такие благородные слуги!

— Пусть войдет, — нерешительно сказал Хасан, оглянувшись на друзей. — Кто ты и что тебе нужно? — спросил он вошедшего.

Тот был одет богаче, чем Хасан и его друзья, и держался надменно. Презрительно оглядев комнату, он все же поклонился и спросил:

— Кто из вас будет поэт Абу Нувас?

— Ты не ответил на мой вопрос, — нахмурился Хасан.

Будто не слыша его, тот продолжал:

— Мой господин, Джафар аль-Бармаки, просил тебя прийти сегодня вечером для увеселения его гостей. Где находился его дворец, знают все в Багдаде. Оставайся с миром.

Не дожидаясь ответа Хасана, слуга повернулся, вышел, громко протопал по лестнице. Слышно было, как он, выйдя за ворота, свистнул коню и сразу пустил его вскачь.

— Да, брат мой, не очень то вежливы слуги Джафара с поэтами, — насмешливо протянул Хали.

— Я не пойду к нему, — сказал Хасан, чувствуя, как сильно бьется сердце.

— Пойдешь, брат мой, — спокойно ответил Хали, — ибо приглашениями сынов Бармака не пренебрегают.

— Не пойду! — крикнул Хасан, покраснев. — Пусть будут прокляты все Бармекиды и их приглашения!

— Иди, иди, брат мой, — сказал Хали, поднимаясь и дергая за рукав Раккаши. — Теперь ты вступил на эту дорогу, а она острее меча и лежит над пропастью, как прямой путь, ведущий в рай изобилия. Не думай, что мы сердимся на тебя. Напротив, с каждого подарка, который сделают тебе твои высокие покровители, мы станем брать пошлину, ибо сказано: «Добыча собаки охотника идет на пользу ее владельцу». Идем, Раккаши.

Проклиная себя за трусость, Хасан вышел из дома. Он шел, пробиваясь локтями в густой толпе пешеходов и всадников. Сейчас он жалел, что отдал оценщику жемчуг, не торгуясь, ему надо было взять настоящую цену и купить хорошего коня. Всадник чувствует себя совсем по-иному.

Дворец Джафара был окружен плотной толпой. Люди поднимались на цыпочки, чтобы увидеть подъезжающих гостей. Издали слышна музыка. Хасан, отталкивая зевак, пробивался вперед.

— Эй ты, что ты толкаешь добрых мусульман? — огрызнулся какой-то молодец, по всей видимости, из почтенного братства Бану Сасан.

— Он торопится на угощение к вазиру, — сказал другой, толкая Хасана в бок; поэт удержался на ногах только потому, что падать было некуда, но пошатнулся и невольно схватился за рукав первого.

— Ты хватаешь меня за одежду, ты, наверное, вор! — крикнул тот и хотел ударить Хасана, но тут толпа раздалась.

Слуга Джафара, приходивший в дом Хасана, злобно оскалив зубы, направил лошадь прямо на людей. Он молча протянул ему руку, и поэт забрался в седло за его спиной. Молодцы оглушительно свистнули прямо в ухо коню, тот испуганно дернулся, едва не сбросил всадников. Слуга вытянул кого-то плетью, заставил скакуна идти вперед, вынуждая зевак расступиться; наконец, провожаемые криками и проклятиями, они выбрались из толпы и остановились у ворот дворца. Слуга Джафара соскочил на землю и прошел в ворота, не оглядываясь. На ходу он бросил стражникам, охранявшим вход:

— Этот приглашен к вазиру для увеселения.

Хасан последовал за ним. Его губы дрожали от гнева, он едва удерживал себя от того, чтобы сказать какую-нибудь грубость важным стражникам.

Но войдя в покои Джафара, Хасан забыл обо всем. Даже у халифа он не видел такой роскоши. Зал не очень велик, стены сплошь покрыты тончайшей алебастровой резьбой. Такой же узор покрывает стройные деревянные колонны, расписанные лазурью и золотом, которые выделяются на белизне алебастра. С потолка на серебряных цепочках спускаются светильники, вырезанные из цельных кусков горного хрусталя, и все завитки ажурной серебряной оправы светильников высвечены, будто черное кружево на переливах прозрачного хрустального блеска.

На полу — покрывающий весь зал ковер из темных пушистых шкур северного зверя — соболя. Хасан только слышал о таком мехе и знал, что цены одной шкуры хватило бы ему, чтобы прожить по крайней мере месяц, каждый день наедаясь досыта. Но здесь, видно, иная мера деньгам.

Он осторожно ступил на ковер, и, поймав себя на этом, снова разозлился и пошел, нарочно загребая ногами. Джафар сидел в верхнем конце зала; когда Хасан подошел, он вежливо наклонил голову, отвечая на приветствие и указал на одно из сидений — резную скамеечку, покрытую мягкой бархатной подушкой. Сам Джафар сидел на причудливо изогнутом сиденье из резной слоновой кости. «Наверное, индийская работа», — подумал Хасан, невольно залюбовавшись резьбой.

На высокой спинке была изображена битва каких-то странных хвостатых существ с обезьяньими головами. Они сидели в высоких беседках на слонах, на бивни которых надеты ножи. В зверинце Харуна было несколько слонов, Хасан не раз видел их, и теперь удивился мастерству чужеземных резчиков — живтоные совсем как живые, казалось даже, что их маленькие глазки горят бешенством битвы. Присмотревшись, Хасан увидел, что в глазницы вставлены небольшие рубины.

«Я пришел слишком рано», — подумал Хасан, — «Джафар вообразит, что я заискиваю перед ним». И внезапно, словно его ударили, осознал: конечно, он заискивает перед вазиром, так же как перед Фадлом ибн ар-Раби и Харуном, иначе не пришел бы сюда, не стоял бы у дверей, как бродячая собака, ожидающая обглоданную кость. И покраснел, вспомнив, как халиф набивал ему рот жемчугом — тошноту, стекавшую с губ слюну….

В зал вошли слуги. Двое держали за ручки огромную серебряную жаровню. Третий нес ее крышку и, когда жаровню установили на каменной плите, накрыл ее. Хасан пораженно смотрел. Крышка была из полированного красноватого золота, а на ней лежал золотой лев, раскрывший пасть. Его рубиновые глаза сверкали, хвост извивался, грива стояла торчком. Хасану хотелось протянуть руку и коснуться льва, чтобы убедиться в том, что он действительно сделан из металла.

Вошло еще несколько приглашенных. Среди них Хасан увидел Аббана. Так вот почему Джафар позвал его! Ему хочется позабавиться дракой двух собак. Аббан сел неподалеку, искоса взглянув на соперника.

Начали подавать угощение. Хасан не всегда мог понять, что за еда лежит на блюде. Вот слуги бережно и торжественно внесли серебряное блюдо с какой-то дымящейся коричневой массой, обложенной зеленью, а другой серебряной лопаткой накладывал гостям на специальные маленькие блюда куски этой массы.

Не утерпев, Хасан спросил, когда ему подавали:

— Что это такое?

— Костный мозг индийских петухов, — ответил слуга. Хасан попробовал, — он слышал, что такое кушанье подавали древним персидским царям, — но нашел его слишком жирным. «Хороший кабаб из обыкновенного мяса лучше», — подумал он, беря с большого блюда какие-то куски белого мяса и окуная их в соус, чтобы не было так пресно.

После еды подавали цветочную воду разных сортов — жасминную, розовую, еще какую-то с незнакомым Хасану сложным ароматом. Он не смотрел по сторонам и хотел только поскорее вернуться домой: гнев прошел, осталась глухая знакомая тоска.

Вдруг Аббан поднялся:

— О достойнейший вазир, разреши мне сказать стихи, сложенные мной в твою честь.

Джафар кивнул:

— Мы послушаем тебя, Лахики.

Хасан дал себе слово, что не будет вмешиваться — какое ему дело до Лахики, Джафара и всех Бармекидов? Он пытался не слушать, но въедливый голос Аббана, казалось, сам лез ему в уши:

«Я собственность господина, его вещь, сокровищница, Одна из его сокровищниц, из которой он черпает по мере надобности. У меня холеная борода, длинный нос, достойный арабов, Я горю бодростью, как полный светильник».

— Это уже нельзя стерпеть, клянусь Аллахом, это поругание поэтов и поэзии! — процедил сквозь зубы Хасан, когда Аббан кончил свои стихи и сел с видом победителя глядя на Хасана.

— Не правда ли, стихи хороши? — вдруг обратился к Хасану Джафар.

— О да, они очень хороши, так же, как и тот, кто сочинил их.

— Не хотел ли бы ты ответить ему? — с невинным видом спросил вазир.

Хасан отрицательно покачал головой. Аббан усмехнулся:

— На такие стихи трудно ответить — они безупречны и содержат только истину.

Кто-то из гостей заметил:

— К тому же только выдающийся поэт способен ответить сразу.

— Да, — подхватил Аббан, — это не то что сложить стишки о пьянстве или распутстве!

Хасан почувствовал, что не может больше сдерживаться. Жалко, что им все-таки удалось вовлечь его в эту собачью драку, но молчать — еще хуже. Он в первый раз за весь вечер повернулся к Аббану:

— Ты прав, достойнейший, но не все в твоих стихах истина, как ты сейчас узнаешь:

У тебя есть только две вещи из того, Чем ты похвалялся, пузатый коротышка — Холеная борода и длинный нос, А кроме этого — все прах, летящий по ветру. Но зато в тебе есть спесь и гордыня, А также алчность, превосходящая всякую алчность, Из твоих сокровищ можно черпать лишь глупую ложь, Спесивую болтовню и тощие шутки.

Аббан побледнел., Как того требовала вежливость, гости смеялись, негромко, но очень искренне и обидно. Он наклонился к Хасану:

— Абу Али, прошу тебя, не разглашай этих стихов, пусть они останутся достоянием только тех, кто присутствовал здесь!

Хасан со злостью ответил:

— Даже если бы мне дали весь мир в награду за молчание, я все равно бы распространил их как можно шире. Терпи же их жар и узнай себе подлинную цену!

Аббан крикнул:

— Господин мой вазир! Защити меня в своем доме от злого языка!

Но Джафар, пожав плечами, ответил:

— Теперь мне уж не защитить тебя, а тебе не отговориться, раз было сказано.

Аббан опустил голову и прошептал:

— Я отомщу тебе, еретик, пьяница, безбожник!

— Пожалей свою холеную бороду и длинный нос, достойный арабов! — прошептал Хасан в ответ.

В это время Джафар обратился к нему:

— Абу Али, ты мастер давать имена, как мне говорили. Я прошу тебя назвать каким-нибудь подходящим именем охотничью суку, которую я недавно купил.

Хасан молча кивнул. Джафар хлопнул в ладоши, и слуга вывел высокую поджарую охотничью собаку с гладкой шерстью, лишь чуть курчавившейся на груди.

Хасан оглядел собаку и медленно сказал:

— У нее холеная борода и длинный нос, я нарекаю ее Умм Аббан — мать Аббана.

Гости, уже не сдерживаясь громко засмеялись, Джафар тоже улыбнулся, но как-то криво.

— Мы благодарны тебе, Абу Али, и Аббан тоже постарается отблагодарить как сумеет, только не сетуй, если какой-нибудь его подарок тебе не понравится.

— «Тонущий не боится промочить ноги», — пословицей ответил Хасан. Он был доволен: хоть как-то показал, что не боится ни Джафара, ни его прихлебателей, а там пусть делают с ним что угодно. К счастью, он проявил осторожность и не сказал ничего, что можно было бы истолковать как ересь.

В эту ночь Хасан спал спокойно, и всю неделю у него сохранялось хорошее настроение. Утром он занимался с учениками, после полудня к нему приходили друзья, и они все отправлялись в монастырь или винную лавку, где всегда можно купить дешевого вина, правда, монастырское лучше. Иногда собирались у него, и тогда Хасан впервые чувствовал себя настоящим хозяином — он снял еще две комнаты, у него было просторно, и вино подают его собственные невольники.

В четверг утром к нему явился песец из «Дивана подношений». Хасан уже давно ждал его — ведь Харун сказал, что внесет его в список, и ему каждый месяц будут платить жалованье. По дороге в диван Хасан расспрашивал писца о том, сколько дают поэтам в месяц. «По их заслугам, таланту и умению», — коротко ответил тот. Хасан так ничего от него не добился и замолчал.

Войдя в тесное помещение дивана, Хасан едва не оглох — говорившие писцы диктовали своим помощникам какие-то бумаги, и те скрипели перьями, согнувшись на своих циновках и положив лист бумаги на колено. «Вот здесь раздают жалованье поэтам», — указали ему на одно из боковых помещений.

Войдя, Хасан почувствовал, как упало сердце — перед ним на небольшом возвышении сидел Аббан аль-Лахики, рядом с ним — писец.

— Привет тебе, Абу Али, наконец-то ты к нам пожаловал, — сладким голосом почти пропел Аббан.

— Что ты тут делаешь, гладкобородый? — грубо спросил Хасан.

Аббан сладко улыбнулся:

— Повелитель правоверных назначил меня старшим в «Диване подношений поэтам». Теперь я могу достойно заплатить тебе за все добро, что ты сделал мне. Эй, писец, выдай этому человеку два дирхема, за месяц он больше не заработал, да его стихи не стоят и щербатого даника.

Одним прыжком Хасан подскочил к Аббану, схватил его левой рукой за бороду — она действительно была у него густая и холеная, — а правой изо всех сил дал пощечину, так, что заболела ладонь. Потом, отпустив Лахики, сказал:

— Присчитай и это и добавь еще два дирхема к заработку твоей матери, которой гости платят по полданика за ночь. Поистине, я опозорил честную собаку, дав ей имя такой потаскухи.

Придя домой, Хасан увидел испуганные и удивленные лица своих учеников. Он бросился на постель и, сжимая зубами подушку, чтобы не заплакать процедил:

— Будь проклята эта жизнь и тот, кто ее ведет!

 

XXII

В большую силу вошел Фадл ибн ар-Раби после того, как ему удалось уговорить Яхью ибн Абдаллаха покончить миром с Харуном. Высокий старик долго не мог оправится от обиды, нанесенной ему халифским шутом в присутствии самого повелителя правоверных и его приближенных, и затаился в горах Дейлема со своими сторонниками. Потом, уже через несколько месяцев, стали доходить вести о том, что по дорогам Дейлема на юг направляются подозрительные люди в грубых дерюгах и шерстяных одеждах. Начальник управления-барида Дейлема отправил в столицу одного из этих людей, у которого при обыске нашли подметное письмо с призывом помогать потомкам пророка. Под пыткой он сознался, что нес послание в Хорасан, а дал ему это письмо человек, которого он не знает, ему известно только, что он из людей Яхьи ибн Абдалаха.

Казалось бы, Хасану нет никакого дела до Яхьи — он не принадлежал к числу сторонников рода Али, которых называли алидами или шиитами, но все же чувствовал какую-то смутную зависть к этим людям, его все чаще тянуло отправиться в степь или горы. Но мешала привычка к городской жизни, хорошей еде, вину и, главное, друзьям и ученики. С тех пор как Хасан стал «надимом» Рашида, у него прибавилось учеников, появились собственные «рави» — люди, которые заучивали его сочинения и разносили среди знати и простого люда. Больше не приходилось самому ходить в дома богатых горожан, чтобы увеселять их стихами о вине — это делали ученики и равии. Хасан теперь и не принимал подобных приглашений и был очень доволен, что удается избежать участия в пирушках купцов — это всегда было тягостным для него.

Успех пришел неожиданно. Только теперь Хасан, избавленный от забот о куске лепешки, мог отдохнуть, записать те строки, которые ему больше всего нравились, работать более тщательно, не торопясь. И только теперь он понял, как много сделал. Иногда кто-нибудь из его учеников говорил ему стихи, которые давно им забылись; Хасан даже не мог вспомнить, когда он сочинил их, по какому поводу. Но они распространялись среди людей, и их становилось все больше. Иногда ему казалось, что автор кто-то другой, и действительно, люди часто передавали стихи Хали или даже Муслима как сложенные Абу Нувасом.

Абу Хиффан уже стал поговаривать о том, что надо составить диван, но Хасан не торопился, да и Фадл не советовал ему делать это:

— Твои соперники подумают, что ты хочешь еще больше выделиться, — говорил он. — Погоди, ты сложишь еще немало строк.

Хасан много времени проводил с Фадлом. Казалось, вернулась их былая дружба. Поэта, как и раньше, восхищала спокойная властность его покровителя, умевшего держаться в тени, и, не навязываясь, мягко диктовать свою волю. Он заметил, что даже Харун, позволявший себе грубые выходки с самыми близкими к нему людьми, был очень сдержан с Фадлом, как будто побаивался его.

А тот, казалось, отдыхал в обществе Хасана. Он часто просил его прочесть стихи какого-нибудь древнего или нового поэта, и превозносил друга, хранившего в памяти все известные до нинешнего времени стихи.

Как-то Фадл пригласил вместе с Хасаном аль-Асмаи, и тот долго спрашивал Хасана, будто проверял его начитанность и память. В конце вечера старик прослезился и обнял Хасана, призывая на него благословение Божие.

— Если бы не твое небрежение в делах веры, не распутство и не злой язык, — торжественно сказал он, — поистине, ты был бы украшением нашего времени.

Хасан молча пожал плечами — он и не хочет стать украшением, его единственное желание — пожить спокойно, в достатке, изучить досконально тех древних поэтов, которые ему еще не знакомы, прочесть переводы сочинений древних, — а их становилось все больше, найти и проштудировать книги по философии…

Придя однажды к Фадлу, Хасан узнал, что тот срочно выехал в Дейлем по приказу халифа. Его управитель, хорошо знавший Хасана, вышел к нему и, проведя в покои, шепнул:

— Господин выехал для того, чтобы вручить грамоту повелителя правоверных Яхье ибн Абладдаху, главе мятежников. Ведь смута, несмотря на слова о примирении, разрастается и начинает угрожать власти. Если пожелает Аллах, Яхья примет прощение-аман, который везет с собой мой господин, и прибудет в столицу.

Управитель приказал приготовить лучшее угощение, и они провели вечер за вином, чувствуя себя свободнее в отсутствие Фадла.

После этого Хасана несколько дней не покидал смутная тревога. Каждую ночь его мучил один и тот же кошмар.

Фадл едет на белом коне по узкой долине. Вдруг конь падает, откуда-то сверху спрыгивают люди в высоких меховых шапках. Они хватают Фадла, душат его железными крюками.

Хасан просыпался в холодном поту, кричал во сне. Однажды на шум прибежала испуганная Нарджис.

— Что с тобой, господин мой? — шептала она, широко открыв глаза.

— Мне снился плохой сон, — нехотя ответил Хасан, вытирая пот со лба.

— Господин мой, расскажи мне, я умею толковать сны. Моя мать была ливийка, в ее племени самые лучшие колдуны и гадатели.

— Что ты сможешь истолковать в таком сне? — усмехнулся он, но все же рассказал Нарджис. Она серьезно задумалась, нахмурив тонкие брови, и сказала:

— Господин, это совсем не плохой сон, ибо долина знаменует долгую жизнь, а белый конь — удачу.

— Ну, а дикари в меховых колпаках? — засмеялся Хасан, которого, хоть он и не хотел признаваться себе в этом, успокоили слова невольницы.

Нарджис снова задумалась, потом нерешительно произнесла:

— Не знаю, господин, кажется в книгах о таком не говорилось.

Хасан внимательно оглядел девочку. Смуглая и худенькая, с большими серебряными глазами, он вдруг живо напомнила ему Джинан. Он обнял ее и посадил рядом с собой. Нарджис не отстранилась, и когда он сжал ее крепче, вдруг обхватила его руками за шею и поцеловала:

— Я люблю тебя, господин мой, — прошептала она, закрыв глаза…

Когда она уходила к себе, Хасан сказал:

— Ты придешь ко мне снова, только когда я скажу, не раньше.

Нарджис вздохнула и вышла, а Хасан заснул и больше не видел снов. На следующий день он заметил, что Лулу смотрит на него исподлобья и отвечает коротко, обиженным голосом. Хасану наконец надоело это, и он сказал:

— Послушай, желторотый, твоя Нарджис не понравилась мне, она слишком молода и глупа, да и тоща к тому же. Ты гораздо лучше. Сегодня ты придешь ко мне вместо нее.

Лулу испуганно посмотрел на него:

— Слушаюсь, господин мой!

— Я пошутил, ты не нужен мне, — прервал его Хасан, — лучше сходи на рынок, а потом отправляйся во дворец Фадла ар-Раби, скажи, что ты от меня и узнай, когда должен вернуться господин.

Обрадованный Лулу быстро улизнул, но через полчаса вбежал, задыхаясь и широко раскрыв глаза:

— Господин, господин, сейчас Фадл въезжает в город. Перед ним бьют в большой барабан повелителя правоверных и несут знамена, но ты сейчас к нему не пройдешь — на улицах давка. Идем лучше на крышу, у соседа высокий дом, и он пускает всех.

Не дослушав, Хасан бросился к выходу. С соседней крыши была видна улица Ибрахима, по которой должен был проходить Фадл. Уже были слышны звуки большого барабана, которым обычно возвещали выход халифа. Лулу был прав. Хасан ни за что не смог бы пробраться к своему покровителю, даже верхом.

Улицы бурлили. Сверху Хасану были видны головы — кто в чалме, кто в полосатом или белом перехваченным жгутом платке-укале, кто в головной повязке. Издали показался большой пучок страусовых перьев. Он украшал голову великолепного белого верблюда. Халифские всадники ехали рядом, похожие на статуи из черного мрамора, в блестящих атласных кафтанах, на вороных конях. На высоких пиках развевались треугольные черные знамена, с позолоченным орлом. А за ним медленно и гордо шел залул — белоснежный верблюд, на спине которого установлены большие барабаны халифа, по одному с каждой стороны. Бамбуковые палочки мелькали в руках барабанщиков, и туго натянутая кожа отвечала оглушительным громом, в котором лишь угадывался рев длинных боевых труб, установленных на другом верблюде.

Фадл ехал немного поодаль, все так же спокоен и сдержан; тем надменнее казалась посадка Яхьи ибн Абладдаха, который старался опередить своего спутника хотя бы на вершок, но это ему не удавалось — как-то тихо и незаметно Фадл оттирал его, отчего Яхья еще больше пыжился. Хасану угадал что-то зловещее в спокойствии своего покровителя.

— Глупец, — прошептал он, глядя на Яхью с жалостью. — Думает, что именно в его честь устроен такой торжественный въезд!

— Что ты сказал, господин? — спросил Лулу, который стоял, открыв рот, рядом с ним. Хасан щелкнул его по лбу:

— Не спрашивай о том, что тебя не касается, не то увидишь то, что тебе не нравится. Пойдем домой, наверное, за мной пришлют.

Хасан лихорадочно записывал строку за строкой, боясь забыть их. Это была искусная похвала и Фадлу, и Харуну, так что каждый из них мог принять ее на свой счет. Возбужденный зрелищем, он работал легко, без напряжения, и стихи выходили легкими, простыми и вместе с тем величественными, как содержание черного и белого цвета в торжественной процессии. Хасан был уверен, что сегодня за ним пришлют, и поэтому торопился. Стихи были готовы к вечеру — пятьдесят строк, за которые, он не сомневался, халиф заплатит не меньше, чем за первый мадх. Он перечитал, и остался доволен. Привычная память впитала мадх без малейшего усилия — что такое пятьдесят строк, когда Хасан заучил наизусть целые диваны!

За ним прислали уже после того, как стемнело, когда он едва не поддался разочарованию. Стал снова просматривать стихи, и на этот раз они показались ему гораздо хуже. Он едва не изорвал лист, но тут вбежал Лулу:

— Господин, тебя спрашивают!

Нарочито медленно, чтобы мальчик не заметил, как он взволнован, Хасан повернулся к невольнику и спросил:

— Кто?

— Посланец от повелителя правоверных! — выпалил Лулу, переводя дыхание.

— Не сопи в присутствии поэта повелителя правоверных! — строго сказал Хасан, и тот послушно закрыл рот и затаил дыхание. Не выдержав, Хасан рассмеялся:

— Зови своего посланца!

Вошел затянутый в черное стражник.

— Повелитель правоверных просит поэта Абу Али аль-Хасана ибн Хани прибыть сегодня на торжественный прием и заготовить по этому поводу приличественные стихи, — еле разжимая губы, сказал он.

Хасан встал и так же чопорно ответил:

— Поэт Абу Али аль-Хасан ибн Хани просит достойного посланца соблаговолить выслушать и, если нужно, доложить, что вышеупомянутый поэт вместе с приличествующими стихами будет иметь честь пожаловать на торжественный прием, а также просит достопримечательного посланца протянуть свою многоуважаемую руку и соблаговолить принять недостойный его высокой милости золотой за радостную весть.

Хасан протянул стражнику золотой. Тот, взяв монету, удивленно спросил:

— Ты что, бесноватый?

— О достойнейший, наконец-то я слышу из твоих высокочтимых уст подобающие слова. Ведь сказано в Благороднейшем Коране: «И мертвое оживляет». Без сомнения, это сказано о золоте. Иди же, высокочтимый, и постарайся не окаменеть по дороге.

Стражник, пожав плечами, вышел, а Хасан почувствовал, что его возбуждение немного улеглось, решил сразу же отправиться в Хульд.

Улицы все еще были оживленными, но Хасан легко пробирался среди прохожих, расступавшихся перед всадником в богатой одежде. Теперь Хасан мог содержать своего скакуна в лучшей конюшне Куннасы. Конь был не хуже того, на котором он некогда въехал в Багдад.

Все было как всегда на торжественных приемах. Хасану показалось только, что Харун необычайно бледен и как будто чем-то встревожен. Хасан первым из поэтов прочел свои стихи, и Харун благосклонно кивнул, снял рубиновый перстень и передал его Хасану. Перстень стоит не меньше, а может быть, и больше, чем жемчуг. Он так красив, что, когда Хасан, поклонившись, надел дар халифа на палец, он понял, что не решится продать его. «Пусть бы лучше дал деньгами!» — с досадой подумал Хасан.

Другие поэты тоже восхвалили повелителя правоверных, и вдруг все словно замерло. Тишина была такой долгой, что Хасану стало страшно.

Наконец халиф сделал знак разойтись, и Фадл стал провожать наиболее почтенных гостей к дверям. Проходя мимо Хасана, он шепнул ему:

— Ты можешь остаться, если хочешь позабавиться.

Поэт смотрел на свой перстень и слегка поворачивал его, любуясь кровавым блеском камня. Больше всего он желал бы вернуться домой, послать Лулу за друзьями и отпраздновать богатый подарок за чашей розового вина — уже не самого дешевого, как раньше. Но он не осмелился уйти — пожелание Фадла равнозначно приказу. Фаворит халифа сдержан, однако Хасан на себе убедился, как долго он помнит зло, даже если не ты виноват, не ты причина случившегося. Он высказывает приказания в мягкой, даже шутливой форме, но никто не может ослушаться, даже Харун.

В зале кроме халифа остались Фадл ибн ар-Раби, Бармекиды — Фадл, Яхья и Джафар, Яхья ибн Абаллах и в стороне от возвышения — Хасан, прислонившийся к мраморной колонне, почти слившийся с ней.

Хрустальные плошки горели ярко, освещая лицо Харуна. Он был так же бледен, смотрел куда-то вглубь зала. Тишина становилась все более зловещей: никто не проронил ни слова, никто не двигался, только Яхья, видно почуявший опасность, беспокойно ерзал на сиденье. Наконец Харун повернулся к Фадлу:

— Ты хорошо выполнил мое поручение и не дал разгореться огню смуты. Не сомневайся, мы не забудем твоих заслуг.

Фадл молча поклонился. Совсем другим тоном Харун обратился к Яхье:

— Ты прибыл к нам, не стыдясь того, что пытался возбудить чернь против нас и нашей власти. А теперь ты сидишь здесь, рядом с троном повелителя правоверных, и не опасаешься гнева и мести Аллаха, Повелителя миров?

Испуганный Яхья поднялся:

— Ты ведь дал мне аман, повелитель правоверных…

— Аман? — прервал его Харун. — Не может быть безопасности и пощады для врагов Аллаха. Где эта бумага?

Фадл протянул ему грамоту, будто держал ее наготове, и Харун, растянув пергаментный свиток, с усилием разорвал его и бросил под ноги Яхье.

Хасан притаился у колонны. Его била дрожь. Он закусил рукав, чтобы не стучали зубы и, не отрываясь, смотрел на Харуна — тот был красив в гневе, как древний арабский герой: мертвенно-бледное лицо, бурно раздувающиеся ноздри, горящие глаза.

— Эй, Масрур! — крикнул Харун, и когда знаменитый глава телохранителей, склонился перед ним, приказал: — Уведите этого врага Аллаха и мусульманской общины в подземелье, и чтобы цепи его были тяжелыми, как тяжелы его прегрешения против власти сынов Аббаса.

Все произошло так быстро, что Яхья не успел опомниться и молчал, когда Масрур и еще один телохранитель взяли его под руки. Потом он как-то странно запрокинул голову и повис на руках телохранителей. «Наверное, потерял сознание», — подумал Хасан. Он хотел встать, но не смог подняться — ноги ослабели и стали словно из хлопка, а зубы не разжимались.

Наконец, когда Яхью увели, вернее, унесли, Харун сказал, обращаясь к Фадлу:

— Несчастный старик, посмотри, как он бледен и слаб, даже не может идти без помощи. Я думаю, он не проживет долго.

Фадл молча наклонил голову. Хасан наконец разжал зубы и шумно выдохнул. Харун посмотрел в его сторону:

— А, это ты, Абу Али! — весело и совершенно спокойно проговорил он. — Подойди ближе, мы сделали доброе дело, избавившись от самого упорного из наших врагов, а теперь будем отдыхать. Кто там у дверей из музыкантов?

— Ибрахим ждет твоего зова, повелитель правоверных, и Бурсума со своими флейтистами.

— Пусть войдут.

Скинув тяжелый парчовый халат и сняв высокую шляпу, он облокотился на мягкий подлокотник и закрыл глаза.

Фадл поманил Хасана, и тот подошел ближе и сел рядом с Ибрахимом и пучеглазым розоволицым Барсумой — знаменитым флейтистом.

— Я хочу, чтобы ты, Ибрахим, спел мне песню на слова Абу Али, например, «Не упрекай меня» или что-нибудь в этом роде, — сказал Харун.

— Слушаю и повинуюсь, повелитель правоверных, — весело ответил Ибрахим и, быстро настроив лютню, запел.

Хасан увидел, как изменилось во время пения лицо Харуна. Он снова побледнел и закрыл глаза, что-то прошептал, и Хасану почудились слова: «Из рода Али ибн Абу Талиба»

«Раскаивается, что заточил Яхью», — догадался Хасан.

Внезапно Харун раскрыл глаза и резким движением выпрямился:

— Я утомлен сегодня, мы продолжим наше веселье в другой день.

Оборвав пение, Ибрахим поднялся, за ним Барсума и его музыканты собрали свои флейты и барабаны разных сортов и размеров. Хасан, стараясь оставаться незамеченным, выскользнул из зала и свободно вздохнул, только оказавшись на широкой улице, выходяшей на Большой мост.

На следующее утро он чувствовал себя разбитым, будто участвовал в попойке. Не хотелось открывать глаза, и когда Лулу заглянул в комнату, Хасан со злостью запустил в него подушку.

— Господин, пришел аль-Хали. У него важное дело, — снова просунул голову мальчик.

— Какое важное дело может быть у этого бездельника? Наверное, не хватает денег на выпивку, — пробормотал Хасан.

— Ты угадал, сын греха, у меня не хватает пять дирхемов на пятидирхемовую бутыль, — весело сказал Хали, но, посмотрев на приятеля, нахмурился: — Что с тобой, Абу Али? Посмотри-ка сюда! — и поднес к лицу Хасана отполированное металлическое зеркало.

Хасан отстранил его:

— Я не шлюха, чтобы с утра любоваться на свое отражение!

— Посмотри! — настаивал Хали.

Хасан нехотя взглянул в зеркало и пожал плечами:

— Что особенного увидел ты во мне сегодня?

— У тебя на висках седые волосы, — серьезно сказал Хали.

Хасан взял у него из рук зеркало и внимательно всмотрелся. Да, действительно, на висках он увидел несколько седых волос. Он попытался выдернуть их, но волосы были слишком короткие, и он не смог за них ухватиться.

— Это вестники старости, — поддразнил его Хали, — но ты можешь подкрасить их, и они снова почернеют. А для этого дай мне для ровного счета десять дирхемов, и мы будем в расчете, ведь я принес тебе радостную весть о том, что наступает время покаяния.

— Мне не в чем каяться, — сказал Хасан, садясь — Я еще не успел как следует согрешить.

Ему очень хотелось рассказать приятелю, что случилось вчера во дворце, но он боялся: тот не умеет хранить тайну, к тому же очень близок с Халисой, невольницей Хайзуран, и если она узнает, что Хасан видел то, что не подобало, ему придется плохо. Хали начал рассказывать Хасану о заточении Яхьи, но поэт перебил его:

— Послушай лучше стихи о седине, которые я сложил сейчас:

Удивилась Дурр-жемчужина, увидя мою седину, и я сказал ей: «Не удивляйся, ведь солнце восходит из белого облака». А еще больше она удивилась, увидя, что я хожу в лохмотьях, Ведь Дурр не знала, что самая ценная жемчужина бывает в неказистой раковине.

— Хорошо, как всегда, — одобрил Хали. — А теперь дай мне десять дирхемов или угости меня вином, чтобы мне не идти на пир трезвому.

— На какой пир? — спросил Хасан. — Разве сегодня праздничный день?

— Сегодня Сулейман ибн Нейбахт празднует свадьбу своего сына и просил нас прийти к нему.

— Не хочется мне идти к этому хворому персу, — пробормотал Хасан. — Я бы лучше пошел в харчевню или винную лавку. После того как побываешь во дворце, пьяницы кажутся праведниками.

— Как же так? — снова поддразнил его Хали. — Ведь ты теперь собеседник самого повелителя правоверных и, говорят, стал его другом.

Хасан хотел бросить в Хали подушкой, но тут из-за двери снова показалась голова Лулу:

— Подушку ты уже бросил в меня, господин,

— Убирайся в самый нижний круг преисподней, сын потаскухи! — крикнул Хасан, потом сказал: — Не смейся, Хали для меня быть во дворце тяжелее, чем сидеть на горячих углях; того и гляди, загорится зад. Но если проявлять осторожность, можно и погреться у этих углей.

— Дай же и мне погреться, сын мой! Если не хочешь пожертвовать десять дирхемов, напои меня у себя дома.

— Ладно, — согласился Хасан, — мы выпьем с тобой, а потом ты пойдешь к Сулейману, а я в винную лавку или на рынок мясников, я давно уже не был там.

— Горе тебе, мы выпьем здесь, а потом продолжим и совершим нашу полуденную и вечернюю выпивку у Сулеймана.

Хасан вздохнул. Ему не хотелось пить, он бы с большим удовольствием пошел на улицу, заглянул на рынок, потолкался среди простого народа, послушал базарных завывал и бродячих поэтов, но Сулейман злопамятен. Если Хасан не придет к нему, он затаит обиду и потом отомстит. Говорили, что у него есть лекарь — мастер составлять яды, которые убивают незаметно и медленно, так что все думают, будто человек умер от болезни кишок.

— Хорошо, — согласился он наконец. — Я пойду к Сулейману, но сегодня не расположен к веселью и вряд ли смогу быть приятным собеседником.

— Ничего, — успокоил его Хали. — Ты выпьешь кувшин неразбавленного вина и развеселишься.

Сулейман женил единственного сына и расходов не жалел. С женской половины доносились пронзительные свадебные крики, звуки музыки, пение. Сам Сулейман не любил громкую музыку и старался показать, что у него изысканный вкус. Он уговорил петь у него Ибрахима, пообещав ему богатый подарок. Угощения и вино были самые дорогие — на женскую половину подавали что попроще, а хозяину несли отборные блюда замысловатой персидской кухни — курица с ореховой подливкой, приправленные гранатовым соком индюшачьи грудки, овощи, запеченные с яйцами, под кудрявой зеленью.

Сытые и полупьяные гости притихли. Как обычно, завели разговор о стихах. Из поэтов Сулейман пригласил самых известных, надеясь, что они скажут стихи в его честь хотя бы несколько строк. Но он был разочарован — Муслим сложил, правда, несколько изысканных бейтов, но они восхваляли больше жирный кабаб, чем хозяина дома, Хали проборматал что-то невразумительное, а потом долго смеялся над своим остроумием, хотя никто ничего не понял из его стихов. Абу-ль-Атахия был задумчив и молчал. Хасан сидел рядом и время от времени поглядывал на него: ему, как и раньше, очень нравился этот неизменно благожелательный человек с плавными движениями и ласковыми женским глазами.

Хали, немного протрезвев, стал задирать его, но тот вдруг сказал:

— Не подобает говорить об этом на свадебном пиру, но меня уже долгое время не оставляет одна мысль. Вот мы собрались здесь за самым лучшим вином и яствами, мы все молоды или, во всяком случае, не стары. Мы все одарены Аллахом талантом и потратили не один год на то, чтобы развить его. Но вот неожиданно для каждого из нас настанет срок, и мы покинем этот мир. Куда мы пойдем, и зачем мы жили здесь? Любовь не утешала нас, а жалобы не помогали нам. А после смерти что ожидает нас? Ведь те муки, о которых говорится в Святой книге, ужасны, но справедливы ли они?

— Ты прочитал нам дивную проповедь, возьми за нее полный кубок, — сказал Хасан, протягивая кубок соседу. Тот, как ни в чем не бывало, выпил вино и продолжал:

— А ведь люди и до нас задумывались над этим, и многие говорили, что мир вечен и нет никакой будущей жизни. Я не верю им, но то, что они приводили как доказательство, убедительно.

— Полно, достойнейший, ты слишком много выпил и начинаешь рассуждать, а твоя голова не приспособлена для этого, — прервал его Муслим, который, выпив, не терял осторожности.

— Постой, не мешай ему, пусть его голова не приспособлена для мыслей, зато язык у него красноречивый, — вмешался Хали.

Муслим усмехнулся:

— Его язык, как и его стихи, похож на площадь у халифского дворца, ты найдешь там и навоз, и случайно оброненный драгоценный камень.

— Я не позволю тебе оскорблять моих друзей, — нахмурился Хасан

— О, я не знал, что он твой друг. И давно вы сочетались узами дружбы?

— Не ссорьтесь, ведь вы оба достойные люди и прекрасные поэты, — старался успокоить их Сулейман.

Муслим, высокомерно подняв брови, замолчал, а Хасан сказал:

— Послушайте мои стихи, я скажу их в ответ на слова Абу-ль-Атахии:

Язык мой выдал скрытую тайну, Я говорю, что мир вечно существовал и будет существовать. А после смерти уже не будет никакой беды — Смерть случается один раз, это «петушье яйцо» и это последняя мука.

Наступила тишина. Хали испуганно оглянулся и внимательно посмотрел на Сулеймана. Тот побледнел и крепко сжал губы.

— Так вот, достойнеший Абу-ль-Хасан, — обратился он к соседу, почтенному старику в высокой чалме, — Мы здесь шутим и веселимся, и я надеюсь, что ни ты, ни другие присутствующие не принимают всерьез слова, которые произносятся здесь за дружеской беседой.

— Конечно, почтенный хозяин, мы все умеем отличить шутку от слов, сказанных всерьез, иначе нас всех можно было бы обвинить в ереси.

— Упаси, Боже, — поддержал его другой гость. — Но уже поздно, и нам пора отправляться домой.

Вернувшись к себе, Хасан долго не мог уснуть. Зачем он сказал стихи в присутствии Нейбахта и его гостей? Многих из них он не знал даже в лицо. А если среди них найдутся недоброжелатели и доносчики? Правда, Харун пока не проявлял недовольства, но ведь у него настроение меняется, как погода весной в степи, — только что было тихо, и вдруг налетает буря, а то и поток, несущий с собой обломки скал и смывающий все на своем пути.

Хасан ворочался на постели и громко вздыхал. Заглянула Нарджис, но Хасан грубо отослал ее и велел Лулу седлать коня.

— Куда ты поедешь ночью, господин? — робко спросила Нарджис, но Хасан прикрикнул:

— Не твое дело, дочь распутницы, иди и скажи сделать, что я приказал.

 

XXIII

Улицы были безлюдны, в ярком свете луны дома бросали резкие тени, напомнив Хасану сказки матери о заколдованном городе. У перекрестка дремал стражник, почти уткнувшись носом в низко провисшую цепь. Хасан пустил коня в галоп, и тот с разбегу перепрыгнул цепь, едва не разбудив стражника. Тот проснулся, сонно поморгал и опять свесил голову на грудь.

Это немного успокоило его, но возвращаться домой не хотелось. Конь шел медленно и плавно, и Хасан задремал. Оглядевшись, он увидел, что находится неподалеку от дома мясника Али-Пахлавана. Его потянуло к Али — хотя он и не чувствовал себя персом и даже иногда издевался над хитростью и скупостью жителей Хорасана и Исфагана, но что-то влекло его к ним — не то воспоминания детства, звуки быстрой и плавной речи персов, не то смутное недовольство высокомерием родовитых арабов, не то отголоски услышанных им когда-то от Абу Убейды преданий о поклонении священному огню, о древних царях и героях.

Хасан спрыгнул у ворот и взялся за дверное кольцо. Кто-то, будто дожидаясь стука, спросил хриплым голосом:

— Кто у ворот?

Хасан громким голосом ответил:

— Ангел смерти!

В воротах приоткрылось окошко, раздались приглушенные голоса, затем ворота с тяжелым скрипом медленно отворились, хотя Хасан и не ждал, что ему откроют в такой поздний час. Перед ним стоял Али и еще какой-то человек, закутанный в покрывало.

— Проходи, брат! — сказал Али. — Я знаю, ты не из посвященных, но твоя душа озарена светом откровения, которое неясно еще тебе самому. Послушай моего шейха и, может быть, ты присоединишься к нам.

Хасану уже не хотелось заходить, но Али провел его в большую полутемную комнату. Собравшихся не разглядеть — они жались в углах, куда не доходил слабый свет подвешенного у самой двери масляного светильника, Хасан сел у порога, коснувшись чего-то лохматого, похожего на баранью шкуру. Шкура зашевелилась, и Хасан понял, что это одежда, которую обычно носили иракские пастухи — грубо выделанные и сшитые бараньи шкуры с прорезью для головы и завязками по бокам. Он хотел отодвинуться, но тут кто-то вышел на середину комнаты. Приглядевшись, Хасан увидел, что там стоит какой-то крупный предмет наподобие чана.

Неожиданно вспыхнул яркий, слепящий свет. Поэт от неожиданности дернул головой и зажмурился. Когда открыл глаза, сначала будто ослеп. Когда привык к яркому свету, понял — в чаше какая-то жидкость, похожая на каменное масло — нефть, но горит она без обычной копоти, ровным пламенем. А перед огнем чернела причудливым пятном фигура человека в высокой шапке и лохматой шкуре, накинутой на плечи, как у соседа Хасана. У стен сидели люди. Их много — наверное, больше сотни, и все одеты так же.

Вдруг тот, кто стоял у чана, раскинул руки и начал кружиться на месте. Он кружился долго, так что Хасану казалось — он вот-вот должен упасть. Потом он так же внезапно остановился и громко, даже не запыхавшись, произнес:

— Сура «Нур — божественный свет»!

Вокруг словно зажужжали пчелы. Хасан сначала не понял, что это, но потом услышал, как его сосед шепотом повторяет: «Нур, божественный свет». Хасан покрутил головой, но отовсюду доносилось монотонное гудение. Потом опять все стихло, а человек у чана продолжал:

— Бог — светоч Земли и неба, свет Его подобен нише, в которой светильник, в том светильнике склянка, подобная звезде жемчужной, что горит от благословенного древа оливы, не западной и не восточной, и масло от нее словно светится, даже если не коснулся его огонь. Это свет над светом….

Люди снова забормотали, а человек в высокой шапке снова завертелся.

Хасан почувствовал, что у него кружится голова. Все тело подозрительно чесалось. Он потерся спиной о стену, чтобы унять зуд, но стало хуже. Сосед свирепо покосился на него, и Хасан увидел заросшее черной бородой лицо и налитые кровью глаза. Поэт замер, потом, приглядевшись, увидел, что по лицу у него бегают вши, переползая с бороды на космы бараньей шкуры. Его затошнило, и он закрыл глаза, решив терпеть: эти люди могут убить его, если он помешает их молению.

Тем временем шейх начал новую молитву:

— О солнце, божественный свет, причина огня, рассыпающего искры, от тебя Хурдад, и Мурдад, и разум Исфахбад. Ты Хуршид, дающий благодать. О братья, обратимся разумом и душой к божественному свету, поклонимся священному огню, сгорим в его духовном пламени, не то наши души сгорят в адском пламени телесном, будем молиться за потомков божественного света — Али, пророка нашего, и его дом!

Несмотря на духоту, Хасану стало холодно. Если станет известно, что он побывал на тайном сборище сторонников дома Али в самом сердце халифата — Багдаде, ничто не спасет его. «Как об этом узнают — эти люди никогда меня не видели, не знают, кто я такой», — успокаивал себя он.

Чтобы как-то отвлечься от мучительного зуда, Хасан стал повторять слова шейха. А тот закружился еще быстрее и свистящим шепотом исступленно твердил:

— На пути к свету стоянки и ступени, пост и бдение, и созерцание, и смирение, и упражнение, и отвлечение от телесных дел. Сначала: «Нет бога, кроме бога», потом: «нет его, кроме него», затем: «нет тебя, кроме тебя», наконец «нет меня, кроме меня». Я пропал, я уничтожен в его созерцании. О свет, о блаженство, о молния, о пожар, о ты, ты — это я, а я — это ты! Братья, уничтожимся в созерцании, оторвем страждущую душу, частицу вечного света, от тела — воплощения мрака и тьмы, порождеия сатаны, обратимся мыслью к пророку нашему и потомкам его из рода воплощения света — Али, отдадим наши жизни за воцарение света на земле. Он — это он! Скажите: «Я — в нем, я — истина!»

Шейх закружился с такой бешеной скоростью, что пламя в чаше заколебалось и по стенам побежали тени. Сосед Хасана вскочил, едва не опрокинув его, и тоже стал кружиться. Хасан попятился, прижался к стене и молча смотрел, как люди в высоких шапкахНе в шляпах и тем более шляпках — много смысловых опечаток! крутятся как безумные, уставившись на огонь.

А шейх кричал визгливым голосом:

— Отрекитесь от мира, где царит зло и насилие, откажитесь от зла, отдав душу за Али — божественный свет, сгорите в божественном пламени!

Хасан увидел среди впавших в экстаз огромную фигуру Али Пахлавана и рядом с ним его сына. Глаза у обоих выпучены, лица залиты потом.

Еще немного, и его затопчут. Хасан стал пятиться, пока не нащупал в двери задвижку; нажал на нее. У него сильно дрожали руки, и он смог ее сдвинуть только когда всем телом на нее навалился. Наконец задвижка подалась. Хасан вывалился наружу. Прикрыв дверь, сел на камень, прислоненный к стене, и тут почувствовал, что весь пропах запахом грязных лохмотьев. Его вырвало, он вытер рот кафтаном, снял его и бросил на землю. Пробиваясь ощупью по двору, наткнулся на калитку, отодвинул тяжелый деревянный засов и вышел на улицу. Конь стоял неподалеку, у ворот. Когда Хасан подошел к нему, он слегка заржал и раздул ноздри, встревоженный незнакомым запахом.

После душной комнаты, пропитанной вонью сгоревшего масла и бараньих шкур, ночной воздух показался особенно свежим. Несмотря на усталость, домой еще не хотелось. Правда, эта часть города очень опасна — здесь нападают и днем, но у него хороший конь. Хасан пожалел, что не взял с собой никакого оружия. Он не мастер владеть мечом, но нужно иметь при себе что-то для защиты. Пройдя по улице, Хасан увидел прислоненную к стене рукоятку лопаты. Он взял ее и сел на коня.

Ему удалось спокойно добраться до самой городской стены. Стражник, увидев у него в руке палку, спросил подозрительно:

— Что это у тебя?

Хасан, бросив ему дирхем, ответил:

— Это посох пророка Мусы.

Стражник поймал монету и снял цепь. Но когда Хасан хотел проехать, он загородил дорогу копьем и сказал:

— Смотри, как бы твой посох не превратился в змею!

Хасан бросил ему еще один дирхем и, когда стражник убрал копье, сказал:

— Если мой посох превратится в змею, я продам его заклинателю змей.

Утром он неспешно ехал домой… Ночная прогулка освежила и ободрила его. Плавная поступь коня навевала приятную дремоту, с ними складывались строки:

«Я выеду рано утром на охоту и ловлю…»

Покачиваясь в седле, Хасан повторял только что сложенные стихи и решил записать их. Рынок варраков — торговцев бумагой и переписчиков был по дороге, рядом с лавками мясников.

Али Пахаван, будто и не провел бессонную ночь, легко нес на плечах жирную баранью тушу. Бросив ее на колоду, он одним ударом топора разрубил ее поперек и, подняв голову, увидел Хасана, остановившего коня перед ним. Али вытер со лба пот и широко улыбнулся:

— Я искал тебя, но не смог найти, видно, тебе показалось тяжело наше моление. Сначала не каждый может вынести удар божественного света. Но среди нас есть и поэты, и даже один из твоих друзей. Это Муслим, сын Валида. Он крепко стоит за род Али, да упокоит Аллах мученика.

Не дослушав мясника, Хасан поспешно простился с ним и тронул коня. Муслим! Он никогда бы не подумал, что завистливый и высокомерный куфиец, который никакне мог простить ему легкого, как ему казалось, успеха у Харуна, всерьез принимает эти сборища и занимается подобными делами. Разве не все равно ему, в чьих руках будет власть? Если халифом станет кто-нибудь из потомков Али, в городах и на дорогах снова установятся столбы с телами распятых и головами казненных. Хасан шепотом произнес, машинально оглянувшись, будто кто-то мог услышать его слова:

— Эти уже насытились кровью, а те еще жаждут…

Ибрахим Абу Шакик аль-Варрак, переписчик и продавец бумаги, сидел уже в своей лавке. Войдя, Хасан почувствовал обычное умиротворение, которое овладевало им всегда, когда он вдыхал сложную смесь запахов — пергамента, бумаги, кожи переплетов. Ибрахим, маленький пухлый старичок, встал и пошел на встречу:

— Сегодня у меня замечательный день — до тебя, господин, заходил Абу-ль-Атахия, да не запечатает Аллах его уста. Он как раз говорил о тебе.

— Что же он говорил обо мне? — заинтересовался поэт, зная, что Ибрахим считает грехом соврать. Обидно, если сейчас выяснится, что доброжелательность Абу-ль-Атахии, которую он неизменно выказывает, показная, а на самом деле он не лучше других.

— Он вспомнил твои сочинения и говорил, что одна твоя строка стоит всех его стихов.

— Он проявил излишнюю скромность, — усмехнулся Хасан, хотя ему было приятно слышать похвалу Абу-ль-Атахии.

— О какой же строке он говорил?

Ибрахим сморщил лоб, вспоминая:

— Прости меня, сын мой, с годами память слабеет! — но потом он ударил себя по лбу:

— Он хвалил вот такие твои стихи:

«Если разумный человек испытает мир, то он откроется ему Как враг в одеянии друга».

Клянусь Аллахом, это дивные стихи, они соединяют правдивость с прекрасной формой выражения. И еще он взял мою большую тетрадь, которую я храню у себя в лавке, и записал в ней свои новые стихи.

— Покажи мне, — попросил Хасан.

В тетради неровным размашистым, но все же красивым почерком было выведено:

«О диво, как можно восстать против Творца, Как можно отрицать его и быть неблагодарным? Ведь в каждом движении жизни, Ведь в каждом успокоении ты слышишь его. Во всем мире явленное им чудо, Указывающий на то, что он — един».

Стихи были написаны, действительно, мастерски, и ничего другого не мог написать Абу-ль-Атахия в тетради Абу Шакика, которую тот с гордостью демонстрировал всем своим посетителям.

«Я тоже могу так написать», — подумал Хасан. — «Пусть показывает мои стихи и радуется».

— Это дивные строки, — сказал он старику. — Я сам не отказался бы от них. Но я могу занести тебе в твою тетрадь такие же, если ты дашь мне калам и чернила.

Обрадованный Ибрахим подал Хасану калам, и тот, положив тетрадь на колено, вывел:

«Хвала тому, кто сотворил людей Из ничтожного и презренного, Слава тому, кто сгонит людей С места бренной жизни к вечернему пребыванию, Но поколение за поколением Люди не видят его — будто он за завесой».

Абу Шакик жадно следил за быстро бегающим каламом. Когда Хасан кончил, он схватил его руку и поцеловал:

— Поистине, сам Абу-ль-Атахия не напишет лучше! Я непременно покажу ему твои стихи, когда он придет снова. Приказывай, господин мой, говори, что тебе нужно, я дам тебе самую лучшую бумагу.

— Мне нужно записать стихи, — коротко сказал Хасан.

Увлекшись, он просидел в лавке Ибрахима больше часа — дополнил свои стихи, изменил некоторые строки, показавшиеся ему слишком «бедуинскими», а потом отдал листок Ибрахиму:

— Я дарю тебе их, считай, что они написаны в твою честь.

Ибрахим, низко кланяясь, проводил Хасана до дверей.

Базар уже шумел во весь голос. Раздавались крики продавцов, посредников и зазывал; в толпе шныряли, задевая людей плечами и бедрами, закутанные в яркие покрывала женщины — невольницы и свободные из расположенных вокруг рынка домов, где можно было и выпить вина, и провести время с белой или темнокожей красоткой.

Одна из них, высокая и светлолицая, с густо насурьмленными глазами, с темной родинкой на виске, легонько толкнула Хасана:

— Эй, молодец, не выпьешь с нами сирийского вина?

Чтобы отделаться от нее, Хасан грубо ответил:

— В Сирии сейчас чума и смута, а ты зовешь меня пить сирийское вино, запрещенное Аллахом и его пророком? Сейчас я позову людей Мухтасиба, и ты прокатишься лицом к ослиному хвосту по городу повелителя правоверных!

Женщина метнулась в сторону, прошипев:

— Чтоб ты пропал, сын шлюхи, чтоб сгорел твой дом, проклятье Аллаха на твою голову!

Хасан расхохотался и, успокоенный, вернулся домой. Спать ему не хотелось. Позвав Лулу, он приказал ему добыть необходимые припасы для хорошей пирушки и известить Хали, Муслима, Абу-ль-Атахию, Раккаши — всех, кто обычно бывал у него в доме. Бросив Лулу оставшиеся деньги — довольно объемистый еще мешочек с дирхемами, — Хасан добавил:

— Возле рынка мясников есть винная лавка. Ее хозяин, кажется, Абу Сахль, сабеец. Узнай, не ему ли принадлежит высокая белолицая невольница с родинкой на лбу. Приведи ее и еще кого-нибудь из его рабынь, и позови Нахид — певицу с ее флейтистками. Вино возьмешь у Шломы.

— Слушаю, господин, — поклонился Лулу. — Только Шлома недавно умер, и его нечистая душа отлетела в огонь. А вместо него в лавке его дочь Марьям, она тоже держит неплохое вино.

Хасан пожал плечами:

— Делай как знаешь.

Вечером он с каким-то новым чувством смотрел на бледное лицо Муслима. К обычной настороженности Хасана — поэт всегда ждал от Муслима нападок и был готов отразить их — примешивались теперь новые чувства: презрение и легкая жалость. Как мечется этот человек в поисках того, что сможет хоть как-то его выделить!

Видно, что Муслим не успел отдохнуть — под глазами у него синие круги. Хали подшучивает над ним, думая, что тот провел ночь у одной из его знакомых певиц, но Хасану даже не хочется вышучивать своего соперника.

Когда Лулу и Нарджис принесли кабаб, зелень и вино, а Нахид спела несколько песен, Хасан обратился к Муслиму:

— Сегодня здесь собрались почти все известные поэты. Кто знает, когда еще нам придется собраться всем вместе за чашей и беседой, как сейчас. Пусть наше веселье будет полным. Возможно, когда-нибудь мы вспомним нынешний вечер с грустью как лучший в жизни.

Абу-ш-Шис удивленно сказал:

— Что это ты так серьезен сегодня, Абу Али?

Но Абу-ль-Атахия прервал его:

— Он прав, братья, хотя бы на день забудем о зависти и раздорах, будем жить так, как будто завтра с нас спросят отчет о наших поступках!

Муслим разлепил тонкие губы:

— Абу Исхак, ты говоришь так, будто ты образец всех добродетелей, которые ты воспеваешь в своих стихах.

— Я не образец добродетелей, а грешный человек и раб своих страстей, но по крайней мере не делаю зла никому. А за свои грехи отвечу перед Аллахом.

Муслим усмехнулся, как всегда надменно:

— А перед кем ты ответишь за свои стихи, подобные этим:

«Хвала и благо — тебе, И царство без соперников — тебе. Я перед тобой, ведь царствие — тебе».

Если бы я писал такие стихи, то мог бы в день создать десять тысяч бейтов.

— А как пишешь ты? — спросил Абу-ль-Атахия. Он пытался говорить так же высокомерно, как Муслим, но природная мягкость характера мешала ему. Все прислушивались к их перебранке — кто с досадой, а кто и с удовольствием.

— Я пишу вот так, — холодно сказал Муслим, полузакрыв глаза и не глядя на Абу-ль-Атахию:

Он влачится на пробегающем пустыню, когда испепеляет полдневный жар,

Он будто сам рок, устремляющий помыслы к достижению желаемого.

Абу-ль-Атахия хмыкнул:

— Он влачится! Что же, попробуй написать, как пишу я, тогда и я напишу как ты. Это не так трудно, как тебе кажется.

— Ты полагаешь? А не ты ли сказал как-то:

«Потише, человек, что ты прыгаешь»?

Разве из уст настоящего поэта выйдет когда-нибудь вульгарное слово «прыгаешь»? Да еще ты употребил здесь местоимение «анта». Так говорят у нас в Куфе на рынке, ведь ты тоже куфиец.

— На рынке такие же люди, как и мы с тобой, Абу-ль-Валид, — безнадежно махнул рукой Абу-ль-Атахия. — Но ты признаешь только эмиров, хотя они не всегда хотят признать тебя.

Муслим покраснел. Все знали, что он долго и безнадежно пытался проникнуть к Харуну, однако халиф почему-то постоянно отказывался принять его, может быть, он узнал о его склонности к алидам.

Хасан вмешался:

— Абу Исхак, ты ведь не хранишь долго зла ни на кого, подай чашу Абу-ль-Валиду в знак примирения.

— Первая стычка как будто кончилась, — пробормотал Хали, а Хасан повернулся к Муслиму:

— Мы знаем, как велика твоя любезность, если тебя попросят. Скажи нам какие-нибудь свои стихи по своему выбору, ведь каждый из нас, поэтов, знает лучшую жемчужину своего ожерелья.

Тот выпрямился и сверкнул глазами. Обведенные синими кругами, они казались еще больше и лихорадочно блестели.

— У тебя нет нужды восхвалять нас, — сухо ответил он. — Мы все знаем, как много хранится в твоих сокровищах отборного жемчуга слов и алмазов речи. Если ты хочешь, чтобы мы еще раз признали это, мы готовы.

Поэты загудели, но Хасан с досадой отмахнулся:

— Я имел в виду совсем не это. Скажи стихи, что сам считаешь лучшими, похвались щедростью своего дарования, так же сделают и другие, а мои ученики запишут наши слова, они останутся навечно и придут к нашим потомкам.

Хасан говорил убедительно, с необычайной серьезностью и горячностью. Наверное, сказалась бессонная ночь и возбуждение после долгой прогулки. Муслим удивленно посмотрел на Хасана, вздохнул, будто избавился от тяжелого груза и начал:

— Я развязал узы безумной любви, Бесстыдной страсти безумств И подобрали подол в быстром беге помыслы Недоброжелателей и хулителей.

— Клянусь Аллахом, Муслим Абу-ль-Валид, ты достоин быть предводителем всех поэтов и благочестивых пьяниц! — крикнул Хали, который, кажется, и не слушал его, и перемигивался с одной из флейтисток. — А сейчас я спрошу Абу Исхака, кто по его мнению лучший поэт в наше время.

Абу-ль-Атахия поднял голову:

— Лучший поэт, по-моему, тот, кто сказал в мадхе:

«И если мы восхваляем тебя по праву, То ты таков, как в нашем восхвалении, и даже выше похвал. А если судьба заставит нас восхвалить кого-нибудь Иного, то все равно, это ты, кого мы восхваляем».

Здесь сочетается простота и торжественность. И лучший поэт тот, кто сказал в осмеянии:

«Я возвысил его своим осмеянием, Тем, что он приобщился к роду Абу Нуваса».

И лучший поэт, по моему мнению, тот, кто сказал, размышляя о бренности жизни:

«Люди смертны и сыновья смертны, И смертен также знатный и родовитый. Если разумный испытает жизнь, то увидит, Что это враг, вырядившийся в одежду друга».

— Но ведь все, что ты сейчас процитировал, создал Абу Али! — не удержался Абу Киффан.

Абу-ль-Атахия улыбнулся:

— У кого есть разум, тот поймет.

— Поистине, у этого лучшего из лучших тоже немало таких стихов, которых я постыдился бы, хоть и не поэт Харуна, — процедил Муслим.

— Какие же это стихи? — спросил Хали, которого, видно, забавляла перебранка давних соперников.

— Вот, послушай:

«Следы сна у меня под веками стерты Моим долгим плачем по тебе». —

Эти стихи по безвкусности можно сравнить только со словами аль-Азафира:

«Любовь снесла яйцо у меня в сердце, И из него вылупилось воспоминание» —

Но я признаю, так же, как и Абу-льАтахия, что Абу Али лучший из нас, наш эмир и имам. И если бы меня спросили, кого я ставлю на первое место, я сказал бы не задумываясь: Абу Нуваса.

— А себя куда поставишь? — со смехом спросил Хали.

— Себя после него.

Но тут вмешался Дибиль, бывший ученик Муслима, который ушел от него, говорят, из-за скупости учителя, который не уделял ему долю от своих доходов:

— Я расскажу вам сейчас, что случилось у нас недавно, чтобы вы отрешились от серьезности, не подобающей в час веселья. Ведь сейчас вы говорите, как проповедники в соборной мечети в пятницу, а не бесшабашные багдадские гуляки. Послушайте меня, и вы развеселитесь.

Однажды я сидел у ворот Кахра, и мимо меня прошла девушка. Она приоткрыла покрывало, и я увидел, что это красавица, равной которой еще не создавал Аллах. Ее стан колыхался, как гибкая ветвь на утреннем ветру, а глаза были насурьмлены, и их взгляд оставлял в сердце тысячу вздохов. Я встал и пошел рядом с ней, говоря:

«Слезы глаз моих изобильны, Но скупится сон и не идет к моим глазам».

Не успел я закончить, как девушка отозвалась:

«И это немного, для того, кого ранили Своим взглядом томные глаза».

Я поразился, как быстро она ответила мне, и продолжал:

«Не сжалится ли надо мной госпожа, Надо мной, чье тело горит огнем?»

Она же на это сказала:

«Если ты хочешь от нас любви, То наша вера велит нам любить правоверных».

И при этом подмигнула мне. А у меня, клянусь Аллахом, не было ни гроша, чтобы снять комнату и угостить ее. Тогда я решил, что мы отправимся к господину моему Муслиму — ведь он верующий мусульманин и не откажет несчастному бесприютному. Я тоже подмигнул ей и пошел вперед, время от времени оглядываясь. Красавица шла за мной и не отставала. Я постучал к Абу-ль-Валиду и объяснил, в чем дело. Он с большой любезностью принял девушку, а мне сказал, что у него тоже нет ни гроша, и дал мне шелковый платок, чтобы я продал его и купил вина, мяса и зелени.

Я, как человек простой и доверчивый, пошел на рынок, продал платок, купил вина и всякой снеди. Но когда вернулся и невольник отпер мне дверь, я увидел, что мой достопочтенный учитель уединился с девушкой и управился очень быстро. Когда я стал упрекать его.

— Упрекать? — перебил Муслим. — Он бросился на меня с кулаками и таскал за ворот так, что я думал: «Этот бесноватый задушит меня из-за девки».

— Да не запечатает твои уста Аллах, о учитель, я действительно слегка оттаскал тебя, но не так сильно, как мне бы хотелось, ибо мне мешает по сей день почтение к старшим. Так вот, когда я стал упрекать его, он издевательски сказал мне: «Да воздаст тебе Аллах за твое благодеяние, о глупец. Ты вошел в мой дом, продал мой платок и истратил мои деньги. Чем же ты недоволен, сводник?» Мне нечего было сказать на это и я ответил: «Ты много говорил обо мне несправедливого, но сейчас я действительно дурак и сводник».

Муслим пытался что-то сказать, но его заглушил громкий хохот.

— Вот так праведник! — кричал Хали. — Ты отбил девку у своего ученика, а потом пошел замаливать грехи!

— Эй, Абу Али, сложи стихи в честь проворства своего соперника!

— Нет, сложи стихи в честь его благочестия и преданности эмиру Язиду!

— Оставь эмира Язида, он щедрый и благородный араб! — крикнул Муслим.

— Все они щедрые и благородные, когда их прославляешь, но попробуй сказать что-нибудь неугодное, и ты увидишь их щедрость! — как бы про себя сказал Хасан, но его слова услышали все.

— Ну, твой покровитель Фадл никогда не обижал тебя, — как бы подзуживая Хасана, произнес кто-то, кажется, Раккаши.

— Он не обижает меня, как не обижает свою собаку, ведь в его глазах я не человек, — огрызнулся Хасан, задетый пренебрежительным тоном того, кто это сказал и самим словом «покровитель», которого он не переносил.

Абу Хиффан, сидевший рядом, дотронулся до него локтем, но Хасан оттолкнул его так, что он опрокинулся на спину.

— Ты пьян, сын распутницы, — сказал он ученику, который удивленно смотрел на него.

— Я не пьян, а тебе не мешает выпить холодной воды.

— Зачем нам холодная вода, когда мы сейчас будто в райских садах с черноокими гуриями, — подхватил Хали.

Хасан вдруг вскочил:

— Клянусь Аллахом, я два раза напою того, кто скажет лучшие стихи о райских садах!

Никто не отозвался. Тогда он поднял чашу, налитую до краев, и проливая вино на пол сказал:

— О вы, кто спорите о вере, все это не стоит споров — Свободна ли наша воля, или не свободна, мне что за дело — все это пустое. Изо всего, о чем вы говорите, истинно, по-моему, только то, Что все мы когда-нибудь умрем и сойдем в могилу.

Муслим возмущенно прервал его:

— Абу Али, не веди подобных разговоров, от них не будет блага ни в земной ни в будущей жизни.

Но Хасан будто не слышал его:

— Еще никто не пришел с того света и не сказал мне, В раю он с тех пор, как умер, или в аду.

Абу Хиффан дернул его за полу и громко сказал:

— Послушай, у тебя множество врагов, которые только и ждут, чтобы ты сказал что-нибудь неподобающее. Им только того и надо, чтобы обвинить тебя в ереси и безбожии, донести и погубить в глазах повелителя правоверных!

Возбуждение Хасана улеглось, но он не чувствовал страха, как в прошлый раз, когда сказал подобные стихи. Ему надоело бояться и сейчас было стыдно за тогдашний испуг, — может быть, поэтому он и сказал сейчас эти стихи, когда в его доме было множество людей, которых он даже не знал в лицо. Выпив чашу, Хасан ответил ученику:

— Клянусь Богом, я не стану скрывать свои мысли из страха. Если чему суждено сбыться, пусть сбудется.

 

XXIV

Вот они собрались — недоброжелатели, завистники, враги, желающие погубить его любой ценой. Ненависть застилает глаза, но Хасан хорошо видит и кривую усмешку Лахики, и сдвинутые брови Джафара аль-Бармаки, и постное, старчески-желтое лицо кади Багдада, ненавидевшего Хасана «за распутство и безбожные речи», как он говорил, но в действительности за то, что тот как-то высмеял его племянника, еще большего любителя пирушек, чем сам Абу Нувас.

И малый тронный зал, который раньше Хасан любил больше, чем самые роскошные уголки дворца Хульд, кажется сейчас жарким и выцветшим. Харун, казалось, недоволен тем, что присутствует на суде над поэтом, он бросает косые взгляды на кади, своими жалобами доведшего дело до того, что Хасан могут приговорить как еретика и безбожника. Много же их собралось, не меньше пятидесяти — кади, поэты, законоведы-фахики.

Хасан не помнит, скольким из них пришлось туго из-за его насмешек — ведь он не церемонился с этими людьми! И сейчас он не жалел о том, что высмеивал их, — уж очень тупыми и наглыми были они. Но дело было вовсе не в них, они лишь охотничьи собаки, которых науськивает ловчий — Джафар. А ненависть вазира особенно усилилась в последнее время, и причин тому немало — успех Фадла ибн ар-Раби, который после расправы с Яхьей пользовался особым расположением халифа, насмешливое отношение Хасана к Муслиму, любимцу Бармекидов, и, наконец, та злополучная сатира, написанная Хасаном в порыве гнева.

Кади что-то говорит, но Хасан не слышит его — перед глазами снова, как много раз до этого, встает день, когда он испытал величайшее уважение в своей жизни.

Он решил тогда пойти к Фадлу аль-Бармаки, в честь которого написал стихи. Хасан опасался этого Бармекида больше всего и поэтому не раз посвящал ему мадхи, которые как будто нравились Фадлу. Правда, ему передали, что один из его мадхов ему не понравился, хотя был довольно щедро оплачен, — как раз те стихи, которыми Хасан гордился, считая их удачными. Но там, среди прочего, говорилось:

«К тебе, о Фадл, опережая всех идущих направился я, Оседлав свои йеменские башмаки с загнутыми носками — Они быстрее верблюдиц и не скинут седока, Они не знают несчастья прорех и не протираются. Мы идем в них к тому, кому запретно Отпускать гостя, не одарив его».

Фадл считал, что такие строки грубы и не подходят ему, но никогда не высказывал недовольства. Решив загладить вольность, Хасан написал в честь соперника своего покровителя безупречные по стилю стихи, — они выдержаны в духе старого поэтического обычая и должны понравится ценителю строгой формы.

Наверное, Хасан выбрал неудачное для посещения время, а, может быть, Бармекид припомнил, что поэт присутствовал при расправе над Яхьей ибн Абдаллахом, — он так и не узнал, почему Фадл тогда так обошелся с ним.

Не подозревая ничего дурного, Хасан вошел в его дворец. Путь ему преградил знакомый управляющий-хаджиб:

— Господин занят, у него гость.

Удивленный Хасан ответил:

— Но твой господин принимал меня много раз, и его не стесняло присутствие гостей.

— Я спрошу у господина — ответил хаджиб.

Хасан потом еще не раз упрекал себя — надо было сразу же уйти. Но он растерялся и остановился у дверей под насмешливыми взглядами челяди. Наконец хаджиб вышел:

— Господин разрешил тебе войти.

Дрожащими от унижения и гнева руками Хасан откинул тяжелое покрывало, висящее перед дверью.

Бармекид сидел, небрежно облокотившись, опустив глаза. За ним стояла Рабия — молоденькая невольница, на которую приятели Фадла специально приходили посмотреть — так она была красива. Говорили, что ее отец — византийский патриций — давал неслыханно большой выкуп за нее, но Фадл не согласился отдать девушку, да и она отказалась и даже приняла ислам, чтобы отец не мог ее требовать. Рабия держала большой веер из страусовых перьев и тихонько раскачивала его.

Рядом с Фадлом сидел Муслим. Увидев Хасана, он взглянул на него и сразу же опустил голову. Хозяин дворца, будто не замечая Хасана, сказал:

— Ты превзошел себя сегодня, о Абу-ль-Валид, возьми от меня в подарок это.

Фадл небрежно протянул руку, взял большое серебряное блюдо, на котором лежали прозрачно-желтые сирийские яблоки и пододвинул его к Муслиму.

Тот быстро встал, поклонился и бережно поднял блюдо. Фадл милостиво кивнул ему:

— Ты можешь идти, Абу-ль-Валид, и не забывай нас, ты поистине красноречивейший из всех, кто восхвалял нас.

Муслим осторожно выложил на парчовую скатерть яблоки, еще раз поклонился и, пятясь, направился к двери. Не удержавшись, он бросил на Хасана торжествующий взгляд, а тот поднял брови — стоило ли так радоваться из-за блюда? Правда, оно стоит немало.

У Бармекида действительно были гости — несколько человек, которых Хасан не знал, по виду похожие на хорасанцев. Они с любопытством смотрели на поэта, видно, ожидая, что будет дальше. Хасан ждал, что Фадл пригласит его сесть, как всегда было раньше, но тот будто не замечал его. Растерявшись — он отвык за последнее время от такого обращения — Хасан произнес:

— Привет тебе, Абу-ль-Аббас!

Фадл что-то неразборчиво пробормотал в ответ. Все молчали. Кто-то из гостей, видно почувствовав неловкость, говорил с соседом, а хозяин дворца сидел, будто никого не видел перед собой.

Хасан в бешенстве огляделся. Он отметил любопытные взгляды, насмешливые улыбки. Фадл не поднимал головы. Наконец Хасан немного дрожавшим от гнева и унижения голосом сказал:

— Я сложил о тебе новые стихи. Сказать их?

Фадл, не меняя позы, небрежно махнул рукой:

— Говори!

Стараясь унять унизительную дрожь, Хасан начал:

— Я пожалуюсь Фадлу ибн Яхье ибн Халиду На любовь к тебе — может быть он соединит нас…

Но Бармекид, не дав Хасану кончить первый бейт, крикнул:

— Стой, можешь не продолжать, проклятье Аллаха на твою голову! Разве это поэзия? Где возвышенные мысли, где редкие слова и выражения? Пусть Аллах обезобразит тебя так, как безобразны твои стихи!

Хасан стоял, закусив губу. Первый раз в жизни он не знал, что ответить. Он не ожидал такой грубости от Бармекида, кичившегося своей вежливостью и воспитанностью. А тот, повернувшись к соседу, говорил:

— Как тебе понравилось бесстыдство этого человека, который осмелился представить нам такие стихи, подобающие разве что простонародью? Ведь в них нет никакой изысканности, которая отличает слова истинного поэта и образованного человека!

Тот робко ответил:

— Но имя Абу Али известно повсюду и слава его велика.

Фадл раздраженно прошипел:

— Слава велика у кого? Горе тебе, у кого пользуется известностью этот человек? У таких же безродных гуляк, как он сам, у тех, кто проводит время на рынках, набираясь там простонародных выражений, подобно ему!

Сосед Фадла пожав плечами, спросил:

— Разве Муслим лучше?

У Фадла надулись жилы на лбу:

— Клянусь Ааллахом, я не пущу тебя в свой дом три дня и не буду разговаривать с тобой семь дней, если разум твой побуждает тебя к подобным словам. Абу Нувас известен багдадскому простонародью и базарной черни — вот все, что ты можешь сказать о нем!. Клянусь жизнью, Муслим несравненно выше, и твоему Абу Али никогда не сравнится с ним. Не приходи ко мне три дня!

Не глядя на Хасана, Фадл хлопнул в ладоши:

— Эй, выведите этого человека, и кто приведет его ко мне еще раз, получит столько плетей, сколько слов скажет негодный стихоплет.

Хасан, не дожидаясь, покуда слуги выведут его, грубо оттолкнул их и выбежал на улицу. У него так дрожали ноги, что он едва мог вскочить в седло. Поэт ехал, не разбирая дороги.

Он не помнит, как пришел домой, только ясно видит перед собой чистый лист лучше самаркандской бумаги, калам и строки стихов:

«У Фадла высокий дворец, Но нет в нем ни верующего, ни честного человека. А на дверях дворца надпись: Нет бога, кроме лепешки».

Исписав лист, Хасан позвал Лулу:

— Отнеси эту бумагу во дворец Фадла аль-Бармаки и смотри, не потеряй его по дороге.

В ту ночь он впервые почувствовал странное недомогание — казалось, острые когти раздирают сердце, дышать стало нечем, хотя ночь выдалась прохладной. Вернулся Лулу, и поэт нетерпеливо спросил, отнес ли он бумагу. Когда мальчик утвердительно кивнул, приказал позвать лекаря — сирийца. Тот, что-то шепча, пустил кровь, дал выпить какого-то терпкого напитка, и Хасан уснул.

Несколько дней после этого он не выходил из дому. К нему приходили друзья, рассказывали, что стихи каким-то образом стали известны повсюду — наверное, проболтался один из слуг Фадла. Говорили так же, что Рашид справлялся о нем у его покровителя Фадла ибн ар-Раби, и тот не упустил случая прочесть сатиру Хасана. Повелитель правоверных не разгневался, а слушал с какой-то странной улыбкой и распорядился послать Хасану еды с дворцовой кухни. «То-то я ел последние дни какой-то особый рис», — вспомнил тогда Хасан…

И вот теперь этот суд. Неужели звезда его счастья начала клониться к закату? Но кади что-то говорит, обращаясь к Хасану. Он прислушался:

— Не ты ли сказал в своих стихах:

«О господин мой, на которого я надеюсь во всех несчастьях, Встань, взбунтуемся против могущественного господина небес»?

— Да, я это сказал, — равнодушно ответил Хасан.

Кади даже покраснел:

— О повелитель правоверных, ты видишь, как нагло признается этот человек в кощунстве и ереси. Ведь он кафир — неверный, хуже тех неверных, с которыми мы ведем священную войну, истребляем их и разрушаем их жилища. Неужели среди нас место человеку, который более вредоносен, чем моровая язва или черная оспа? О повелитель правоверных, освободи нас от него, ведь твой престол возвышается к небесам, ты опора мусульман и их надежда!

Морщинистое личико кади еще более сморщилось, из глаз потекли слезы.

Харун недовольно произнес:

— Ну, а вы, законоведы и поэты, что скажете о стихах Абу Нуваса?

Чей-то голос, — похожий на Лахики, отозвался:

— Кади прав, о повелитель правоверных, он зиндик — безбожник, неверный, не признающий Аллаха и его могущества.

Но тут Хасан рассмеялся:

— Разреши мне сказать, о повелитель правоверных, чтобы тебе стала яснее тупость и невежество этих людей, обвиняющих меня в безбожии и ереси.

Харун, который ожидал, что поэт будет смиренно оправдываться, оживился:

— Говори, мы слушаем тебя, Абу Али.

— Не слушай его, повелитель правоверных, — заныл кади. — Этот человек одарен красноречием, и если ты станешь внимать его речам, он сумеет убедить тебя в своей невиновности.

— Почему ты приказываешь повелителю правоверных? Если я опора и надежда мусульман, то мне лучше известно, кто еретик и враг нашей власти, чем тебе!

Кади, не осмеливаясь больше возражать халифу, замолчал, а Хасан так же насмешливо продолжал:

— Вы говорите, что я безбожник и еретик. Но если бы вы были более образованными и знали науку логики, то поняли бы, что в ваших словах явное противоречие, и я вам его докажу. Во-первых, еретик не может быть безбожником, потому что безбожник не верит ни в какого бога, а еретик верует, и часто искренне, однако вера его не соответствует действительности, то есть тому, что принято.

Вы поняли мои слова? Тогда я продолжу. Если вы говорите, опираясь на предание и изучение, то да будет мир вам, но если вы основываетесь на своем разумении, то горе вам, ибо ваше мнение не лучше, чем ваше разумение, а ваше разумение так же скверно, как ваше поведение. Как я могу быть безбожником, если я признаю, что у небес или в небесах, или на небесах есть могущественный Господин, он же Господь. как сказано в Благородном Коране: «Господь наш, который восседает на престоле». А где же он восседает, как не на небесах?

Может быть, вы возражаете против моих слов и утверждения о том, что Господин небес могуществен? Но тогда вы сами безбожники, ибо в Пресветлом Коране сказано: «Господь наш могуществен». Однако я не говорю, что вы безбожники, ибо отрицание чего-либо есть утверждение противного, а вашего разума, как явствует из ваших обвинений, недостанет даже на утверждение о наличии у вас разума. Что же касается второй части моего высказывания, то как я могу быть еретиком, если признаю, что поступок, который я собираюсь совершить, а это, как догадался досточтимый кади, знакомый с подобными поступками если не по их совершению, то по лицезрению, — винопитие. Но я ведь признаю, что это непокорность Всемогущему Господину небес, стало быть, я уже на пути к раскаянию, а если я раскаюсь, то Господь простит все мои грехи, совершенные прежде, тем более, что мой грех не состоит в числе смертных грехов.

Харун, который с трудом следил за быстрой речью Хасана, улыбнулся и с довольным видом повернулся к кади:

— Ведь он прав, кади, я бы сам не смог лучше опровергнуть ваше обвинение.

Но кади не хотел сдаваться:

— Повелитель правоверных, я хочу задать ему еще один вопрос. Не ты ли сказал в своих стихах:

«О ты, кто упрекает меня за красное прозрачное вино — Иди в райские сады, пусть я войду в ад?»

Нахмурившись, Хасан ответил:

— О кади, к лицу ли столь почтенному старцу произносить слова, сказанные гулякой? Ибо, произнося подобные слова, ты сам приобщаешься к их скверне. Посмотри, с каким вкусом ты произносишь слово «вино», а подобает ли тебе это? Что же касается этих стихов, то где ты нашел ересь или безбожие? Разве сам Господь в Благородном Коране не устрашает адскими муками и не обещает верующим блаженство в раю?

И если бы грешники не подвергались мукам болезненным, разве блаженствовали бы праведники, взирая на их муки с небес? Ведь грешники попросят у обителей рая воды и плодов, но те ответят им: «Мучения — неверных удел». Что же, ты против этого, ты возражаешь против того, чтобы грешники получали достойное воздаяние позорными муками за свои грехи? Но тогда горе тебе, горе и еще раз горе, о кади, о сквернейший из всех судей, ты сам еретик и безбожник, не тебе говорить о праведности и чести!

Кади открыл рот и пытался что-то сказать, но Харун, слушающий Хасана сначала серьезно, а потом полузакрывши лицо платком, как он обычно делал, желая скрыть улыбку, сказал:

— О достойный кади, по-моему, Абу Али оправдался и объяснился. Не лучше ли искать еретиков в другом месте, не при дворе повелителя правоверных?!

И он кивком головы попрощался с присутствующими, отпуская всех. Хасан вышел первым. Проходя мимо кади, едва заметно подмигнул ему и с удовольствием отметил, каким ненавидящим взглядом окинул его старик. Нет, его звезда еще не закатилась!

После неудавшегося суда противники на время притихли, притаились, а Харун стал еще больше благосклонен — видно, понравилось, как Хасан посрамил кади, которого халиф недолюбливал.

Правда, Хасану не раз говорили, что Харун выражал недовольство слишком «вольным» поведением поэта, но, кажется, тот делал это для того, чтобы ему больше не жаловались на Хасана.

При встрече с Асмаи Хасан обычно терпеливо выслушивал упреки в том, что не блюдет обычая. «Послушай меня, сын мой, — говорил старик проникновенно, — не презирай обычая и твоих собратьев, которые придерживаются его. Посмотри на Муслима — он почти так же легок в своих винных песнях и газелях, как и ты, хотя явно подражает тебе в этом». И Асмаи, подчеркивая те места, в которых, как ему казалось, Муслим «взял прекрасные значения» у Абу Нуваса, произносил:

«О безумец, ты исхудал от отказов, Ты гибнешь от любви, поверженный бессонницей, В сердце твоем огонь, его не потушить».

Хасан усмехался, а Асмаи неизменно говорил: «Но в своих стихах он не выходит за рамки обычая, хотя употребляет разные риторические фигуры даже больше, чем ты, и начинает всегда с описания кочевья или любви к бедуинке».

Однажды, когда Асмаи особенно хвалил Муслима, Хасан не выдержал: «Оставь этого человека, шейх, я лучше тебя знаю его хорошие и плохие стороны. Он умирает от зависти, что не может пробраться к халифу — как будто ему не хватает мешков с золотом, которые он получает от этого чванливого бедуина, насильника и убийцы, Язида ибн Мазьяда, и от своих хозяев Бармекидов, которым служит как черный раб. Он пишет в своих мадхах:

„Полетел вслед за тем, кого заставило лететь бегство, Страх, вставая у него на пути в каждой тесной теснине“.

А его знаменитые строки, хуже и безобразнее которых не бывает:

„Она обнажила меч взгляда, и он обнажился, Обнажив обнажение обнаженной страсти!“

Ей-богу, если бы он стал разбойником и отнимал деньги у людей на дорогах, это было бы лучше, чем отнимать у них время и оглушать подобной нелепостью!».

«Как знаешь, — пробормотал Асмаи. — Но ты мог бы хоть в начале мадхов соблюдать старый обычай, ведь наши поэты уже давно шепчутся, что ты вознесся над ними и не хочешь никого признавать».

Хасан, раздраженный упреками, резко ответил: «Не знаю, как древние поэты, может, я и хуже их — они ведь уже сказали главное и выловили лучшие жемчужины из моря стихов — но из новых поэтов я лучший, и никто не может отрицать этого». Асмаи вздохнул, пробормотал что-то о скромности и смирении, приличествующих мусульманину, но больше не заговаривал о Муслиме и соблюдении обычаев.

Позже, когда Хасан остался один, он пожалел о сказанном. Он так и не научился сдерживаться! «Будь первым, но сторонись», — никогда не надо забывать эту пословицу Бану Кудаа. Возможно, кто-нибудь из поэтов уже донес о том, какие стихи он сложил о загробной жизни. Если бы они прозвучали на суде, ему не удалось бы отговориться. И Хасан засмеялся, вспомнив, каким ненавидящим взглядом проводил его кади Багдада. Но Асмаи прав — не надо раздражать Харуна. Пока что он благосклонен — ему нравится остроумие, легкость стихов и даже дерзость Хасана, но кто знает, как изменится повелитель правоверных через год, через месяц или даже на следующий день?

С утра, пока голова свежая, Хасан решил приступить к составлению нового мадха халифу — кошель почти пуст. Но начать прямо с описания покинутого кочевья он не мог — это слишком безвкусно, отдает рабским духом какого-нибудь второсортного восхваления богатого покровителя. Даже Хузейми не написал бы так. Харун потому-то и ценит его, что в стихах Абу Нуваса всегда есть что-то чуть насмешливое, неожиданное, пряное. Хасан задумался. Пусть будет насмешка, как в тех стихах, где он говорит:

«Скажи тому, кто плачет у покинутого кочевья Стоя: „Не худо бы тебе сесть“».

Но в мадхе надо сделать легче и не так открыто. Например, так:

«Отдай свои стихи остаткам кочевья и опустелому жилищу, Уже давно ты презрел их, описывая вино. Слушаю, повелитель правоверных, и повинуюсь, Хотя ты заставил меня оседлать норовистого коня».

Да, так будет хорошо — рифма на «ра» хороша, и размер тавиль торжественный, как полагается в мадхе. И начал он с помянутого кочевья, так что и упрекнуть не в чем. Кто разбирается в стихах, поймет насмешку, а если нет — тем лучше.

Харун пригласит в этот раз Хасана не на торжественный прием, а в свои покои. За ним прислали поздно. Уже стемнело, но жар еще не спал.

Весна в этом году выдалась ранняя, и халиф решил раньше обычного отправиться в «саифу» — летний поход на «неверных румов». Прежние войны были удачными — византийская императрица Ирина не смогла собрать сильное войско против мусульман, и они вернулись с богатой добычей. На Мусалле — площади, где устраивались военные смотры — уже расставили сотни шатров. Куннаса была запружена — по улицам вели богато украшенных скакунов знатных «борцов за веру», а кто победнее, останавливался на постоялом дворе и здесь же привязывал своего коня. Но халиф задерживался — созвездия пока неблагоприятны для похода.

Хасан ехал по шумным улицам, проезжая знакомые лавки, постоялые дворы, дворцы богачей, и впервые поймал себя на мысли, что его ничего не интересует здесь. Ему уже не хотелось, как прежде, зайти в винную лавку, послушать пение, перемигнуться с бойкой хозяйкой, христианкой или иудейкой. Что это — старость, или усталость души? Он не желал никого видеть, тем более очутиться рядом с Бармекидами, Фадлом, придворными, которые не видели разницы между ним и халифским шутом.

Хасан чуть не повернул обратно, но вовремя опомнился — не следовало сердить Харуна, особенно накануне похода, когда он становился особенно раздражительным.

Хасана ввели во внутренние покои. Он еще никогда не был в этой не очень большой комнате, сплошь затянутой редкостными коврами и занавесями, заставленной маленькими шкафчиками и столами: резными, с инкрустациями из серебра, золота, слоновой кости. В глубине комнаты откинули занавеси, там, наверное, вход на половину Зубейды. Едва взглянув на халифа, поэт понял — сегодня не время для мадхов. Харун был бледен, густые брови сдвинуты, ворот распахнут. Он вздыхал и кусал ногти. Стоя против него, Абу-ль-Атахия говорил свои новые стихи, и Хасан позавидовал его смелости:

— Кто расскажет имаму мусульман, Кто будет давать ему совет за советом? Я вижу, что цены, цены товаров Непомерно высоки для народа, Я вижу, что заработки ничтожны, Я вижу, что нужда царит повсюду. Я вижу вдов и сирот, Я вижу их в нищих домах. Кто наполнит пустые животы? Кто оденет нагую плоть? О сын халифов, не оставляй их, О повелитель, не будь лишен милосердия!

— Да, клянусь Аллахом, я помогу мусульманам, я сотру с лика земли неверных, я наполню сокровищницу динарами и раздам их беднякам и нуждающимся, чтобы последний нищий в земле ислама был богаче их патрициев!

Он никогда не слышал, чтобы Харун так кричал. У халифа надулись жилы на лбу, он сжал кулаки. «Сейчас начнется припадок», — подумал Хасан, но Харун неожиданно успокоился и, вытерев со лба пот шелковым платком, сказал Абу-ль-Атахие:

— Спасибо тебе, ты всегда напоминаешь нам о делах мусульман, мы пожалуем тебе за это поместье Хариду с принадлежащими ему рабами и крестьянами.

Поэт молча поклонился и сел.

— Ну а ты, Абу Али, что приготовил для нас сегодня? — неожиданно обратился Харун к Хасану.

— Я сложил стихи восхваляющие повелителя правоверных, — нерешительно сказал Хасан.

— Мы слушаем тебя.

Когда Хасан кончил приготовленный мадх, Харун довольно улыбнулся:

— Ну вот, а твои враги говорят, что ты не умеешь начинать стихи, как это делали наши лучшие поэты. Клянусь Аллахом, сегодня ты превзошел самого себя. Мы приказываем нашему казначею выдать тебе за эти стихи десять тысяч дирхемов, а после похода, даст Бог, ты получишь от нас еще.

В дверях послышался шум. Вошел Масрур. Свирепо сверкнув белками налитых кровью глаз, он наклонился к Харуну и что-то шепнул. Харун поднял брови:

— Пусть войдет, когда дело касается войны за веру, мы не знаем отдыха.

В комнату вошел высокий румиец, затянутый в кольчугу. Видно было, что ему не по себе — он оглядывался, как волк, попавший в западню. Сделав несколько шагов, он упал на колени и дальше полз по мягким коврам. Его сабля оставляла глубокий след в их пушистом ворсе.

— Повелитель правоверных, — сказал он на хорошем арабском языке. — Разреши мне удалиться, чтобы твой гнев не пал на безвинного, ибо я не виновен ни в чем из того, что содержится в этом послании.

Харун махнул рукой:

— Возьмите у него свиток, и пусть он уходит.

Фадл взял из рук румийца длинный кожаный футляр. С него свисала золотая императорская печать, на которой вытеснены арабские буквы — говорили, что Никифор, новый император Рума — араб из древнего царского рода Гассанидов и в его войсках немало арабов-христиан, бежавших в Рум.

Передав послание, румиец встал, разогнулся и, пятясь, вышел из комнаты.

— Прочти! — кивнул Харун Фадлу.

Тот раскрыл футляр, вынул туго свернутый пергаментный свиток, перевязанный тонкой золотой нитью и прочел:

«От Никифора, царя румийцев, Харуну, нынешнему царю арабов. Далее: Царица, которая правила до меня, поставила тебя высоко, как рухх на шахматной доске, а себя сделала пешкой. Она присылала дань, которую было бы пристойно присылать тебе в Рум. Но это все было от женской слабости и глупости. Когда прочтешь мое послание, немедленно верни все, что получил от нас, и пришли еще выкуп за свою жизнь. Не то между нами будет меч, и только меч».

Стало тихо. Хасан, не поднимая головы, бросил взгляд на Харуна и испугался — глаза халифа, казалось, вылезут из орбит, зубы оскалены. Наконец он хрипло сказал:

— Чернил и калам.

Фадл торопливо подал ему калам и поставил на изукрашенный столик чернильницу. Харун перевернул письмо и что-то написал на обороте. Потом он громко прочел:

«Во имя Аллаха, Милостивого, Милосердного. От Харуна, повелителя правоверных, Никифору, румийской собаке. Я прочел твое послание, о сын неверной, а ответ ты увидишь раньше, чем услышишь. На этом конец».

Фадл хлопнул в ладоши:

— Эй, гонца к царю румийцев Никифору!

Присутствующие сидели молча и, воспользовавшись тем, что Харун опустил голову и закрыл глаза, тихо разошлись, стараясь не проходить мимо халифа.

Хасан все же успел получить деньги у казначея. Сначала тот отнекивался, отговариваясь неотложными делами и приготовлениями к походу, но Хасан сказал: «Законная пятая часть пророка „хумс“ за тобой, ибо ты в моих глазах выше любого пророка». Казначей ухмыльнулся, и Хасан повез домой два увесистых мешка, которые слуги казначейства подвесили по обеим сторонам его седла.

Хасан не был особенно напуган или удивлен поведением Харуна, ему было только смешно, когда придворные, не выдержав положенный для приемов срок, разбегались по домам.

— Как мыши, убегающие от злого кота, — сказал он громким шепотом одному из чернокожих невольников, но тот только сверкнул на него белками — наверное, не понимал по-арабски.

Когда Хасан в сопровождении двух охранников, которых дал ему казначей, довольный щедрым подношением, выезжал из ворот, увидел, что город преобразился. Отовсюду доносились крики воинов за веру-газиев: «Аллах велик! Вперед на священную войну!» Те, что остановились на постоялых дворах, поспешно направлялись к Мусалле — всадники, пешие, ведущие на поводу вьчных коней, оседлавшие верблюдов.

Все ворота дворца Хульд, распахнутые настежь, казалось, извергали сотни всадников. Одетые в черное, в боевом вооружении, на сытых конях, они проносились мимо Хасана, словно видения в свете догорающего дня. «Как черные орлы, бросающиеся на добычу в час заката», — прошептал Хасан строки одного из древних поэтов. На концах длинных копий развевались прямоугольные, длинные и треугольные знамена и значки, черные, из блестящего атласа, с вышитым золотом орлом. Иногда проезжал военачальник в золотом шлеме, на острие шлема и на конской сбруе колыхались пучки черных страусовых перьев.

Быстрой рысью выехал отряд гвардейцев халифа. Это были бронзовокожие нубийцы, подобранные по высокому росту и красоте, и Хасан залюбовался юношами, которые славились в Багдаде своими любовными приключениями и пирушками. Хасан подъехал ближе, и один из нубийцев, откинув плащ из шкуры леопарда, отличительный знак гвардейцев, поднял копье. Сверкнули ровные зубы:

— Привет тебе, Абу Нувас, поэт любви и вина! — крикнул он.

Хасан почувствовал, как учащенно забилось сердце. Ни одна похвала, даже одобрение Асмаи и других ученых ценителей не была ему так приятна, как приветствие этого невольника-гвардейца, может быть, и даже наверняка, неграмотного и не искушенного в тонкостях арабского языка и поэзии.

Лулу встретил хозяина тревожными возгласами и сразу же втащил мешки.

— Позвать твоих друзей, господин? — спросил он, когда стражники казначея, получив по нескольку монет уехали.

— Нет, Лулу, сегодня я не останусь дома, мне надоела добродетельная жизнь. Я почти превратился в отшельника-суфия и чувствую, что моя шелковая рубаха начинает превращаться в жесткую власяницу.

— Как можно, господин, ведь мы недавно стирали твою рубаху! — испуганно сказал мальчик.

Хасан усмехнулся и, потрепав юношу по круглой щеке, сказал:

— Возьми коня, я пойду пешком.

Лулу запричитал:

— Господин, побойся Бога, сколько в Багдаде злодеев! Они могут убить и ограбить тебя, и тогда мы осиротеем!

— Не оплакивай меня, я еще жив, — прервал его Хасан, и, взяв из мешка пригоршню серебра, вышел на улицу.

Уже совсем стемнело, но прохладнее все не становилось. В воздухе носилась чадная вонь нефтяных факелов, раздавалось громкое чтение Корана, кто-то визжал. Хасан прошел мимо рынка ювелиров, потом подошел к кварталу ткачей, где жили христиане.

Несмотря на то, что было еще далеко до полуночи, у входа в квартал были протянуты толстые цепи, вдобавок путь преграждали толстые бревна, поставленные крест-накрест поперек улицы. Когда Хасан подошел ближе, его окликнули настороженно:

— Кто ты?

— Я ваш брат, постоянный посетитель ваших монастырей и винных лавок и покупатель вашего вина, — весело откликнулся Хасан.

Из-за стены выдвинулся человек в особом поясе-зуннаре, который в последнее время заставили носить всех христиан.

— Ты мусульманин? — подозрительно спросил человек.

— У меня своя вера, я не считаюсь с верой других, — сказал Хасан. Ему понравились эти слова, и он повторил: — У меня своя вера.

Христианин окинул его взглядом:

— Зачем ты идешь сюда?

— Я хочу посетить вашу винную лавку.

— Уходи, уходи! — крикнул христианин. — Сегодня все закрыто, кто знает, что затеете вы, мусульмане, перед походом!

— Ты, неверный, сын неверной, пропусти меня, ведь я один! — крикнул Хасан.

На шум выглянуло еще несколько христиан. В руках у них он увидел ножи, палицы и просто обломки бревен. Хасан поспешил убраться: эти люди напуганы, от страха им может померещиться все, что угодно.

Хасан был раздосадован. Куда идти? Он не хотел видеть никого из своих друзей — даже Абу-ль-Атахия в последнее время стал раздражать его своим спокойствием. К тому же он скуп — Хасан убедился в этом, когда однажды навестил его. И надоело все — напыщенность Муслима, легкомысленность Хали, обидчивость Раккаши…

Он шел, вслух проклиная всех мусульман, христиан и иудеев, а заодно с ними огнепоклонников и язычников. Вдруг он вспомнил: Лулу говорил, что у Шломы теперь хозяйничает его дочь. Кажется, ее зовут Марьям. Но она, наверное, тоже закрыла лавку — перед походом войска халифа горожане и крестьяне, которые присоединялись к нему, обычно громили заведения христиан и иудеев, добавляя награбленное в Багдаде к тому добру, которое захватывали в землях румийцев. Многие, удовлетворясь багдадской добычей, возвращались к себе домой до следующего лета.

Мусульманские кварталы по-прежнему оживлены, но большинство борцов за веру ушло на Мусаллу — на утро объявлено начало похода. У лавки Шломы было, как всегда, людно и шумно. Хасан уже давно не посещал ее, и сейчас оглядывался, будто пришел на новое место. Но внутри все по-старому — широкие лавки, по углам огромные кувшины, мехи с вином, на полках чаши, медные и глиняные сосуды для воды.

Хасан с трудом отыскал свободное место у самой стены. Ему не хотелось сидеть рядом с кем-то незнакомым, поэтому он отодвинул свою скамью подальше от соседей. Вино разливали мальчики, наверное, сыновья Шломы, но они были одеты, как мусульмане. На одной из скамеек сидела лютнистка в шароварах и мужском камзоле. Хасан загляделся на нее и вздрогнул от неожиданности, почувствовав, что кто-то положил ему руку на плечо.

— Привет тебе, сын благородных арабов, — сказал чуть хрипловатый женский голос. Хасан обернулся. «Это Марьям», — сразу подумал он. Девушка, стоявшая рядом, действительно напоминала Шлому — светлоглазая, с рыжеватыми волосами, но было в ней что-то новое, непривычное для Хасана, какой-то насмешливый вызов в глазах, слегка презрительная улыбка.

— Привет тебе, благородная дочь Израиля. Не ты ли достойная госпожа этого рая? Тогда прикажи подать мне что-нибудь из благ, ниспосланных Аллахом.

— А разве пирушка у повелителя правоверных уже кончилась?

— Ты знаешь меня? — вместо ответа спросил Хасан.

— Кто же из владельцев кабака не знает Абу Нуваса?

— Меня знают не только владельцы кабаков, — ответил Хасан, задетый ее пренебрежением.

— Да, конечно, тебя знают еще и владельцы веселых домов!

— Нет, клянусь Аллахом, меня знает весь Багдад! — крикнул Хасан.

— Багдад еще не весь мир, — холодно ответила Марьям. — А почему ты не отправляешься в поход вместе с другими? Ведь это долг каждого мусульманина.

— Клянусь вашей Торой, я уже расплатился со своими долгами, и у меня есть на то фетва самого ученого и благочестивого законоведа. Хочешь, я скажу тебе стихи об этом?

Марьям молча пожала плечами, а Хасан вскочил на скамейку и крикнул:

— Эй, люди, я думаю, вы знаете Абу Нуваса, веселого поэта Багдада. Слушайте, какие советы дал ему ученейший и благочестивейший кади нашего города:

«Скажи тому, кто упрекает нас в лавке виноторговца, Когда мы пьем под красноречивое пение струн: Я ходил к мудрому и знающему фахику, Благочестивому, одному из святых мужей Глубоко знающему все законы, Проникшему в науку богословия и преданий. Я спросил его: „Ты дозволяешь вино?“ Он ответил: „Нет, Кроме искрометного хмельного зелья“. Я спросил: „А молитва?“ Он ответил: „Это непременный долг, Соверши молитву, а потом проводи ночь, подружившись с вином, Соедини для себя молитвы за целый год Из тех, что следует совершать ночью, и соверши все это днем“. Я спросил его: „А пост?“ Он объяснил мне: „Не стремись поститься, но соединяй разговение с разговением“. Я спросил его: „А милостыня и налог в пользу бедных?“ Он сказал: „Это вещь, которая по праву считается орудием мошенников“. Я спросил его: „Буду ли я благочестивым, если совершу паломничество?“ Он ответил: „Это все лишнее и крайнее отступление от основ веры. Не ходи в Мекку, не надевай одеяние паломника, Хотя бы Мекка была у дверей твоего дома!“ Я спросил: „А неверные?“ Он ответил: „Не веди с ними войну, Хотя бы они подступали к самому Анбару! Помирись с ними и мсти их дочерям, Если ты уж так сильно ненавидишь иноверцев, Сражайся с дочерьми неверных своим природным копьем — Вот истинная священная война и лучшее последствие для дома“.»

Громкий хохот прервал Хасана. Кто-то крикнул:

— Смерть еретику! Он осмеливается говорить такие богопротивные стихи, когда все правоверные идут на священную войну против христианских собак!

Но голос внезапно умолк, будто крикуну заткнули рот — верно, так и случилось. Багдадские вольные люди, «сасаниды» и ночные гуляки не жаловали благочестивых лицемеров. Кругом зашумели:

— Это Абу Нувас, наш поэт!

Марьям крикнула лютнистке:

— Эй, Рита, спой нам какую-нибудь песню на слова Абу Нуваса!

Девушка в мужском камзоле взяла лютню, а Марьям обернулась к Хасану, ее глаза блестели, щеки раскраснелись:

— Ты смелый человек, это хорошо! Но здесь шумно и жарко, пойдем лучше ко мне, у меня есть хорошее вино, а закуска к нему будет еще лучше.

Утром Марьям разбудила Хасана ласковым прикосновением:

— Вставай, господин мой, посмотри, наступил Страшный суд.

Наспех одевшись, Хасан вышел на улицу. Издали доносилось сильное монотонное гудение, будто тысячи пчел гигантским роем кружили над городом. Это трубили большие походные трубы халифа, возвещая о выступлении.

 

XXV

В Багдаде тихо. Ушло халифское войско, по улицам не скачут всадники, город не просыпается каждое утро от оглушительного шума, сопровождающего вереницу повозок, доставляющих провизию в Хульд и дворцы придворных халифа. Меньше толкотни на рынках, легче дышится простым горожанам — они могут не опасаться того, что их растопчут хрипящие кони стражников, изобьют наглые гвардейцы. Меньше стало и разбоя на дорогах — люди благородного братства Сасанидов отправились с войском или вслед за ним. В городе из них остались только безобидные попрошайки и мелкие воришки — те, кому не под силу трудный путь на север.

А Хасану тоскливо. Не потому, что уехал халиф, — денег еще оставалось достаточно. Но он чувствовал, что друзья как-то сторонятся его. Может быть, он сам виноват — слишком подчеркивал свое превосходство.

Особенно упрекал он себя за слова, сказанные им однажды Хали. Они собрались, как обычно, в доме Хасана, и каждый должен был произнести по очереди два бейта из тех стихов на одну рифму, которые считает лучшими. В тот день, кажется, они выбрали рифму на «лам». Хали сказал тогда:

«Дивитесь, дивитесь, люди, как прекрасна невеста, выросшая в садах Кутраббуля».

Все одобрительно зашумели, только Хасан пренебрежительно сказал — он и теперь еще краснеет, вспоминая это: «Да, хорошие стихи, но все равно люди припишут их мне!» Хали бросил на него быстрый взгляд, но ничего не ответил. С того вечера он почти не бывал у Хасана; говорили, что все время он проводит с одной из дворцовых невольниц и даже хочет выкупить ее.

Хасан скучал по Хали, но гордость не давала ему сделать первый шаг к примирению. К тому же кто-то из учеников передал ему, что Асмаи сказал Джафару Бармаки: «Абу Нувас был бы хорошим поэтом, если бы не его пристрастие к простонародью и к низким выражениям. Он потакает базарной черни, и эти невежды приписывают ему все лучшие стихи других поэтов». Хасан сразу вспомнил свои необдуманные слова. Значит, Хали передал их Асмаи, и старик тоже стал его врагом.

Но окончательный разрыв произошел позже, когда Хасан встретился со своими прежними друзьями в мечети. Как обычно, поэт пришел туда вечером, чтобы позаниматься с учениками. В дальнем углу, у колонны, расположились на своих ковриках Муслим, Хали, Раккаши, несколько молодых начинающих поэтов и Асмаи.

Увидев Хасана, все поэты одновременно встали, а Хали, нарочито торжественным жестом указал ему на почетное место. Хасан огляделся, думая, что тот шутит, но его бывший друг был непривычно серьезен. Обозлившись, Хасан поднял лежавшую неподалеку бамбуковую палку, уселся посередине.

— Раз уж мне предоставили это место, я воспользуюсь им как считаю нужным, — сказал он, подняв палку словно учитель куттаба, угрожающий нерадивым ученикам.

Но никто не принял его шутку. Муслим криво улыбнулся, а Хали сказал: «Мы слушаем тебя, учитель». Асмаи недовольно проворчал:

— Ты растерял свой адаб с тех пор, как делишь ложе с неверной, безбожницей, распутницей, проклятие Аллаха на ее голову! Всем известно, что она давала приют разбойникам и грабителям, а сейчас приютила тебя, собеседника повелителя правоверных. Ты мог бы жениться на состоятельной и непорочной девушке, а выбрал нечистую шлюху с красными волосами. И что только прельстило тебя в ней?

Кровь ударила Хасану в лицо. Так вот о чем говорит теперь этот праведник! «Сушеная саранча» — вспомнилось ему прозвище Муфаддаля. Но, сдержавшись, он с вежливой издевкой ответил:

— О, достойный шейх, ты не знаешь всех качеств этой женщины. Дело в том, что она постоянно остается девственной, как черноокие райские девы. Вот так я на земле наслаждаюсь райским блаженством, без паломничества, милостыни и священной войны.

Асмаи возмущенно отвернулся:

— Поистине, ты еретик, и лишь чудом избежал наказания. Опомнись, вернись к Аллаху, не то даже твой талант не спасет тебя!

— Я обязательно раскаюсь, шейх, когда земля забьет мне глотку, и я не смогу ни выпить вина, ни сложить стихи!

Хасан ждал, что кто-нибудь, хотя бы Хали, засмеется, но все молчали. Тогда он отбросил палку и вышел, не простившись.

В тот вечер Хасан окончательно решил уехать в Египет — правитель Хасыб давно звал его к себе, надеясь, что стихи Абу Нуваса, восхваляющие его, прибавят ему славы. Его сын, вернувшись домой, много рассказывал о том, как знаменит багдадский «эмир поэтов», как широко известны его стихи. «Тебя ждет наилучший прием, — много раз писал Хасыб Хасану. — Ты получишь от меня не меньшее вознаграждение, чем от повелителя правоверных, ведь Египет — богатая страна, а его харадж обилен и разнообразен. А если захочешь развлечений, то получишь столько наложниц и рабынь, сколько захочешь — наши женщины черноглазы, широкобедры и ласковы».

Он покинул Багдад как будто тайком — никто не провожал его, он даже не сказал ученикам, что уезжает. Теперь никто из них не жил с ним — каждый обзавелся собственным домом, Яхья женился и думал теперь только о том, как бы прокормить свое растущее семейство. Единственное, что как-то утешало и успокаивало Хасана, — это то, что он дал свободу Лулу и Нарджис.

Когда он писал договор у судьи, Нарджис, закутанная в темное, будто траурное, покрывало, плакала, а Лулу был растерян. Оба остались в доме Хасана, но он мало обращал на них внимания и позвал только перед отъездом. Нарджис прошептала: «Не уезжай, господин мой», а Лулу молча поцеловал Хасану руку и поклонился. «Будто провожают меня в могилу», — подумал Хасан и резко сказал:

— Оставьте меня, мне нужно еще собрать кое-какие вещи, а потом я вас позову еще.

Но как только они ушли, он тихо покинул дом, сам оседлал коня и пустился в путь.

Один, как в былое время… Но теперь он еще более одинок — тогда его сопровождали молодость и надежда. А на что надеяться сейчас? Казалось, он достиг всего, о чем мечтал, — у него есть слава, и денег немало, они оставлены в залог у нескольких багдадских менял и купцов, так что, если он вернется, не придется думать о заработке.

А дальше что? Седина все больше прокрадывается в волосы, друзья предали, поддавшись зависти. Кто знает, что ему еще готовит судьба? Как всегда в мгновения тоски, он стал произносить про себя строки из любимых стихов Имруулькайса: «Судьба — это злодей, жестокий убийца, гуль, пожирающий людей».

Потом повторять чужие слова надоело. Он задумался и под мерный шаг коня произнес:

— Разве жизнь может принести что-нибудь хорошее? Нет в ней радости, она, как горький миндаль. Разве ты не видишь, что чистая сущность жизни И ее источник — из соленой морской воды?

Хасан ехал медленно, но еще до полуночи был уже далеко от городских ворот. В полях царила тишина, но где-то скользили странные фигуры, что-то таинственно шумело, в пальмовых рощах будто кто-то прятался и тайно следовал за путником.

— Я смелый человек, поэтому мне не пристало путешествовать одному ночью, — громко, чтобы успокоить себя и напугать призрачных злодеев, сказал Хасан. — Ведь еще мои предки говорили: «Храбрец тот, кто умеет уберечься от опасности».

Дорога была хорошо знакома — бессознательно он избрал путь, ведущий в монастырь, где не раз проводил ночи с друзьями за чашей сирийского вина. Его стены уже белели из-за мохнатых стволов высаженных монахами молодых пальм. После легкого стука ворота монастыря сразу отворились — здесь привыкли к поздним посещениям, которые приносили доход настоятелю.

— Мир тебе, путник! — сказал привратник, изможденный до того, что казалось, состоял из тонких костей, обтянутых желтоватой кожей. Хасан не мог удержаться:

— Отец, тебя сушили на солнце или возле печи?

— Сын мой, я иссох от поклонения Богу, как ты когда-нибудь иссохнешь от жажды.

Хасан улыбнулся — даже монахи в Багдаде не лишены остроумия! Пройдя вслед за ним в комнату для гостей, он приказал:

— Пусть мне подадут лучшего вина и свежих фиников.

Молча поклонившись, монах вышел, и через несколько минут вошел молодой послушник, такой красивый, что Хасан смотрел на него, не отрываясь, пока он расставлял на столике кувшин с вином, стеклянную чашу, наполненную прозрачной родниковой водой, финики в простом глиняном блюде.

— Да благословит ваш бог твою красоту, молодец! — сказал он наконец, когда послушник смешал вино с водой и с поклоном подал ему чашу.

Мальчик покраснел. Хасан залпом выпил кисловатое вино и спросил монашка:

— Ты грамотный?

Тот молча кивнул.

— Тогда принеси бумагу и калам, и я продиктую тебе стихи.

— Ты Абу Нувас, правда? — первый раз поднял на него глаза мальчик и тут же опустил их: по уставу не полагалось послушникам смотреть в глаза собеседникам, тем более мусульманам.

— Да, я Абу Нувас, а ты знаешь меня?

— Я знаю тебя хорошо, господин, и даже переписывал твои стихи, хотя настоятель побил меня за это.

— Ну, иди, принеси калам, я скажу тебе стихи, которые сложил только что.

Когда монашек примостился на краю стола, Хасан, любуясь тонким лицом мальчика, стал диктовать:

— Оставь сады, где цветут розы и плодоносят яблони, В добрый путь тебе, сверни туда, где старые монастырские стены. Сверни в пути к людям, чьи тела стали прозрачными От поклонения их богу, как бесплотные тени. Они то и дело звонят в звонкий колокол, Нежный, будто флейта Дауда, на утрени и вечерне. Услышав эти звуки, ты забываешь о ненавистных тебе Восклицаниях и призывах муэззина, зовущего к радости молитвы за Аллаха. О, какое благоухание, когда запах вина обвевает нас, Выплескиваясь из широких глиняных чаш. Тебя поит вином тонкостанный, стройный юноша, Кощунственно облачивший дивное тело в грубую шерсть.

Мальчик снова поднял глаза на Хасана, восхищенно спросил:

— И эти стихи ты сложил только что, господин?

— Да, — ответил Хасан, довольный и тронутый наивным восхищением монашка. Тот вздохнул:

— Но их придется спрятать так, чтобы никто не увидел, настоятель скажет, что это кощунство.

— Беда мне! — вздохнул Хасан. — И христиане, и мусульмане называют меня еретиком. А теперь прими от меня монету и отдыхай, а стихи можешь порвать, если тебе грозит из-за них наказание.

— Как можно, господин! — широко раскрыл глаза послушник. — Я спрячу их под одеждой!

Хасан хорошо выспался и утром выехал, уже не чувствуя той тоски, которая грызла его вчера. Ему предстоял многодневный путь до становища племени Кинда, а там он присоединится к каравану, идущему в Сирию. Послушник проводил его до ворот. Проезжая мимо огромного кувшина с вином, вкопанного в землю, Хасан наклонился к мальчику и прошептал:

— Хочешь, я скажу тебе еще стихи?

Тот кивнул головой. А Хасан, глядя на кувшин, сказал:

— Я все впивал в себя душу кувшина, тихонько и ласково, Я утолял жажду кровью из его раненого тела. Так что я склонился наконец под тяжестью двух душ, А кувшин был повержен, оставшись телом без души.

Опасливо оглядевшись, мальчик достал тетрадь и, торопясь, записал новые стихи.

— Ты араб? — спросил Хасан.

Послушник кивнул.

— Уходи отсюда, здесь тебе нечего делать, ты погубишь и тело и душу. Лучше займись каким-нибудь ремеслом.

Мальчик вздохнул и ничего не ответил, а Хасан, положив ему в руку монету, выехал в ворота.

Путь до становища Бану Кинда он проехал без приключений. Оно раскинулась в холмистой степи. К нему вели проложенные караваном широкие дороги, такие же оживленные, как улицы в предместьях Багдада.

Видно было, что недавно здесь прошло большое войско — на обочинах слева и справа кое-где лежали раздувшиеся трупы вьючных лошадей, обломки копий. Остатки рвов и воткнутые в землю колья указывали на места стоянок. Несмотря на палившее с утра солнце, высушивающее и сжигающее все нечистоты, до путников доносилась нестерпимая вонь.

Хасан решил свернуть с большой дороги к пальмовым рощам, видневшимся справа. Пальмы тоже принадлежали людям из Бану Кинда, а поэт невольно относился к ним, как к родичам, — ведь они кахтаниды, южные арабы, такие же, как Бану Кудаа, у которых он когда-то провел целый год.

Конь шел с трудом, иногда проваливаясь в норы тушканчиков. Хасан не торопил его, боялся, что конь повредит ногу. Наконец песчаные холмы кончились, пошла узкая дорога, мощенная остатками гладких каменных плит, заросших по бокам жесткой колючей травой; плит, уложенных еще древними, погибшими народами.

Неожиданно откуда-то из-за холма, разевая пасть и свесив язык, выскочила тощая бедуинская собака. Послышалось разноголосое блеяние. На дорогу, не торопясь, вышел пастух в грубом шерстяном плаще; лицо закрыто складками головного платка-укаля, виден только длинный нос. Овцы бежали серой лохматой кучей, хрипло блеяли.

Поравнявшись с одиноким всадником, пастух откинул укаль с лица. Его глаза оживились — нечасто на этой дороге можно встретить собеседника!

— Привет тебе! — сказал он низким гулким голосом. — О свернувший с большой дороги, какие новости ты несешь с собой?

Хасана точно овеяло воспоминаниями юности.

— О вождь пасущегося стада, я несу весть о большом войске и малой удаче, — ответил он на наречии их племени, напоминавшем звучную речь Бану Кудаа.

— Ты знаешь наш язык, всадник, свернувший в наши края, из каких ты?

— Я твой родич, потомок славного Кахтана.

— Добро пожаловать всем нашим родичам, здесь неподалеку мой шатер.

— Я тороплюсь, но хочу обратиться к тебе на языке стихов, которыми славились и славятся потомки славного племени Кинда.

Привстав на седле и взяв в руки плеть вместо посоха, на который обычно опирались кочевые поэты, когда произносили стихи, Хасан сказал:

— О владелец овец и баранов, гонящий их, Сколько ты хочешь за того барана, что у тебя предводителем?

Не задумавшись, бедуин ответил:

— Я продам его тебе, если ты стремишься к его покупке И не шутишь со мной, за двадцать дирхемов.

Хасан в восторге крикнул:

— Ты красноречив, брат арабов, но я отвечу тебе:

Ты был непревзойденным в ответе, да ведет тебя Аллах истинным путем, Будь щедр с нами и окажи благодеяние и честь.

Немного помолчав, бедуин сказал:

— Я скину с двадцати пять, ибо я Вижу, что ты остроумен, отсчитай же и получай!

— Клянусь Аллахом, далеко до тебя всем багдадским поэтам, брат арабов! — крикнул Хасан.

Пастух довольно улыбнулся:

— Да, у нас говорят, что я не из последних в мастерстве слагать стихи, но у нас есть и лучшие. А ты, всадник, не носишь ли имя Абу Нувас?

— Да, — ответил Хасан, не веря тому, что здесь знают его имя. — Разве ты слышал обо мне?

Пастух с обидой произнес:

— Мы были бы безродными, если бы не знали тех людей, что дали нам славу. Я не возьму с тебя денег, уводи хоть все стадо!

— Полно, брат мой, к чему мне овцы? Я хотел только испытать твое искусство в быстрых ответах, которыми, как я слышал, славятся все люди племени Кинда.

Хасан уже не знал, как ему отговорить пастуха, который упорно предлагал ему всех овец с собакой в придачу, и ему удалось избавиться от степняка только сложив песню, прославлявшую племя южных арабов. Наконец они расстались, и поэт, боясь, что длинноногий бедуин нагонит его, пустил коня рысью.

От становища Бану Кинда отправлялся в Дамаст небольшой караван, как раз такой, как хотелось Хасану. Среди путников оказалось несколько египетских купцов, не очень богатых, но и не бедных, которые возвращались в Фустат — столицу египетского наместничества. В дороге было скучно, и, чтобы развлечся, один из них по имени Абу Разин, смуглый худощавый человек, по виду суровый, а на самом деле легкомысленный весельчак, стал рассказывать забавные истории о неверных женах. Он давно знал своих спутников-купцов, а приглядевшись к Хасану, стал доверять и ему, поэтому говорил о чем вздумается.

— Рассказывают, — шептал он, таинственно расширив глаза, — что халиф Харун очень любит одного шута по имени Ибн Абу Марьям и прощает ему все.

Однажды, когда халиф проснулся после попойки, он стал будить своего шута, чтобы помолиться вместе с ним. Но тот оттолкнул его и сказал: «Эй, ты, чего тебе надо, иди по своим делам, утро наступит тогда, когда я высплюсь». А другой раз халиф стал молиться, а Ибн Абу Марьям смотрел на него. Когда Харун произнес слова молитвы: «Что же я не поклоняюсь тому, что явилось мне?» — шут подхватил: «Я не знаю, человек, почему ты не поклоняешься, ей-богу!» И халиф не наказал его, а только засмеялся.

А еще при дворе халифа есть поэт Ибн Хани, и это такой еретик и распутник, какого свет не видел. Но он любит простой народ и всегда заступается перед халифом за людей.

Хасан насторожился. Он знал, что о нем рассказывают разные истории, но сам никогда не слышал их — наверное потому, что в Багдаде почти все знали его в лицо.

— А что это за Ибн Хани? — спросил он.

Абу Разин оживился:

— О, о нем можно рассказать многое. Его прозвище Абу Нувас, и родом он из южных арабов. Он воспевает вино и распутство, но не боится сказать и самому халифу правду в глаза. Один раз, например, когда Харун поссорился со своей любимой женой, госпожой Зубейдой, Абу Нувас стал восхвалять в красноречивых стихах красоту других женщин, и халиф утешился. Тогда Зубейда послала своих слуг в дом Абу Нуваса, чтобы они избили его, но Абу Нувас скрылся у одного мясника, и народ защитил его.

А еще я знаю одну историю, которую рассказывают у нас в Египте. Как-то Харун сидел в своих покоях, и с ним была любимая чернокожая невольница госпожи Зубейды по имени Халиса, которую ее госпожа посылала как соглядатая к халифу. Халиса была напряжена в драгоценные одежды, а на шее у нее блестело алмазное ожерелье. В это время к халифу вошел Абу Нувас и произнес свои стихи, но халиф не обратил на него внимания. Разозлившись, Абу Нувас вышел и написал мелом на дверях покоев:

«Пропали мои стихи у вас на дверях, Как пропало ожерелье на Халисе».

Когда слуги увидели, что написал Абу Нувас, они доложили это халифу, и тот разгневался и приказал позвать поэта. Но тот, проходя мимо, стер кончик буквы «айн» и смысл стихов изменился.

Когда разгневанный Харун спросил Абу Нуваса, что написал тот на дверях, тот прочел:

«Мои стихи осветили ваши двери, Как ожерелье осветило Халису».

Второй египтянин отплевывался:

— Все они там бездельники и безбожники, и даже сам халиф, сохрани меня Боже, тоже не лучше, если терпит у себя такой срам.

Абу Разин рассказывал еще что-то об Абу Нувасе, а Хасан задумался. Он нисколько не был обижен услышанными историями, напротив, это ему льстило. Но удивляло легковерие этих людей — они принимают за чистую монету все, что слышат, потому-то их так легко обмануть. Им кажется, что поэт, получивший доступ ко двору халифа, — баловень судьбы, бездельник. «Может быть, еретик и распутник, но никак не бездельник» — пробормотал про себя Хасан.

— Что ты сказал, брат мой? — спросил Абу Разин.

— Я дивлюсь распущенности нравов при дворе нынешнего владыки, — ответил Хасан.

Дамаск ослепил яркой зеленью деревьев, белизной стен, оглушил шумом толпы, казавшимся особенно сильным после степной тишины. В этом городе была своя красота, отличная от всех других городов, где побывал поэт, чувствовалось что-то чужеземное. Устав с дороги, он не выбирал и остановился вместе со своими попутчиками в первом же постоялом дворе. Когда утром вышел на улицу, его поразила непривычная для него прохлада. По сравнению с Багдадом здесь было намного тише, даже торговцы, казалось, зазывали покупателей вежливее и благозвучнее.

Хасан уселся на пороге, наслаждаясь свежестью весеннего воздуха и ароматом незнакомых ему цветов, густо расцветших на невысоком дереве с кривыми ветвями. В этот ранний час улицы пустовали: изредка проезжал крестьянин на осле, проходили набожные мусульмане на утреннюю молитву. Из-за угла показался какой-то высокий человек. Он вел за руку мальчика, внимательно рассматривавшего окружающие дома. Увидев Хасана, мальчик потянул за руку человека, и они подошли к нему.

Присмотревшись, Хасан понял, что мужчина слепой, а схожий с ним внешностью мальчик, наверное, сын, указывает ему дорогу. Он подвел отца почти вплотную к Хасану и остановился.

— Привет тебе, брат мой, — сказал слепой.

— И тебе привет, — с невольной жалостью ответил Хасан. Слепой отличался высоким ростом, красивыми правильными чертами, но все лицо покрывали шрамы от оспы — наверное и ослеп от этой страшной болезни.

— Послушай, человек, — продолжал слепой, — мне передали, что на этом постоялом дворе остановился поэт из Багдада по имени Абу Нувас. Ты не слышал о таком?

Хасан засмеялся:

— А откуда тебе известно, что поэт по имени Абу Нувас прибыл в ваш город?

— Наверное, ты не из жителей Дамаска и не знаешь, как они любопытны. Нет ничего на свете, что не становилось бы им известно сразу же, как только это случится, а иногда даже раньше. Что же касается Абу Нуваса, то мне сказал о нем один писец, который видел его в Багдаде. А почему ты спрашиваешь меня? Ты знаешь Абу Нуваса?

Не отвечая, Хасан снова спросил:

— А что ты мне дашь, если я укажу тебе на него?

Слепой поднял брови:

— Я не знаю, что ты попросишь. У меня есть несколько дирхемов…

Хасан прервал его:

— Я прошу только поцелуй газеленка — твоего поводыря, он напомнил мне дни моей юности.

Человек неожиданно наклонился к Хасану и провел рукой по его лицу.

— Клянусь Аллахом, ты и есть Абу Нувас, я узнал тебя по описанию, да благословит тебя Бог. Я тоже поэт, хоть и не могу сравниться с тобой. Если ты окажешь мне честь, посетив мой дом, я прикажу записать этот день, как самый счастливый в моей жизни.

Хасан пытался отказаться от приглашения, но слепой настаивал, и ему пришлось уступить. Давно он не чувствовал себя так хорошо, как в небогатом доме слепого поэта. Тот с благоговением выслушивал каждое его слово, записал несколько коротких стихотворений, который Хасан сложил тут же, а вечером, накормив жарким из голубей, проводил на постоялый двор. Спутник и его египетские купцы были нахмурены и озабочены.

— Зачем ты ходил в город? — накинулись они на Хасана. — Говорят, что здесь началась чума-таун. Эти земли Аллах наделил красотой и плодородием, но каждый год посылает им наказание за безбожие и своеволие жителей. Если хочешь добраться живым до Фустата, надо сегодня же отправляться в путь. Задержимся хоть на один день — не достанем ни верблюдов, ни проводников, потому что местные жители тоже начали покидать город.

— Я отправлюсь с вами, — согласился Хасан, — а свою долю платы внесу вам.

Купцы уже начали собираться: караван выходил в путь на рассвете. Они улеглись рано, чтобы выспаться перед дорогой, но незадолго до полуночи их разбудили громкие крики и конское ржание.

— Неужели отряды борцов за веру направились в Дамаск? — испуганно спросил Абу Разин, немало слышавший о бесчинствах войска газиев.

К постояльцам заглянул хозяин, успокоил их:

— Нет, войска газиев не доходят до Дамаска, наверное, обычная стычка между северными и южными арабами.

Хасан прислушался. С улицы доносились возгласы: «Вы Кинда — собаки и дети собак, проклятие Аллаха на ваши головы, от вас только смуты и беспокойства, вы прирожденные язычники и враги Господа миров!» «Нет, это вы, Беду Рабина, тупоголовые ослы, затеваете смуту из-за своей злости и скаредности. Вы всегда завидовали нам, но не могли ничего сделать, потому что вы бессильные трусы, и издревле лисицы мочились на ваших идолов». Потом рздались удары сабель, истошные вопли.

Хозяин поднялся:

— Надо пойти запереть двери крепче! — пробормотал он.

Хасан возразил:

— Но ведь там кто-то ранен, может быть, нужна помощь…

Хозяин пожал плечами:

— Брат мой, они дерутся почти каждый день. Если мы станем вмешиваться в их дела, от нас не останется кому разжечь огонь в очаге.

Крики и шум постепенно стихли, и Хасан снова уснул.

Он плохо помнит дорогу в Фустат. Его сильно укачало сначала в верблюжьем седле, потом на корабле. Абу Разин с шуточками ухаживал за ним— мочил голову холодной водой, давал нюхать какое-то пряное снадобье, повесил на шею амулет — голубую бусину, помогающую от морских духов, но Хасану не становилось легче. В последнюю ночь путешествия море успокоилось, он уснул и спокойно проспал всю ночь.

— Эй, молодец, вставай! — разбудил его Абу Разин. — Путь еще не окончен, до Фустата мы найдем гончих лошадей.

Слегка покачиваясь, Хасан сошел на берег. Сначала ему показалось, что он вернулся в свою Басру, но, оглядевшись, он понял, что она не сравнится с огромным городом, раскинувшимся, казалось, по краям плоской чаши. Далеко в море виднелась высокая башня — маяк, построенный еще во времена румийского владычества. Фарос, так назывался древний маяк, украшавший город, который некогда славился своими учеными и мыслителями. Говорят, что его основал великий Искандер Зу-ль-Карнейн Двурогий, построивший стену против диких народов Яджудж и Маджудж.

Абу Разин, размахивая руками, превозносил достоинства египетских земель:

— Нет равных благословенному Нилу, приносящему плодородие, и жители Египта, будучи богобоязненными, не бунтуют, как сирийцы, чей хлеб — смута, а питье — неверность.

Наконец Хасану надоели эти восхваления.

— Я передам твои слова эмиру Хасыбу, когда увижу его, — небрежно бросил он.

Абу Разин поперхнулся:

— Ты едешь к правителю? Кто же ты такой? Разве ты не собиратель хадисов, как сказал нам, когда мы сговорились о путешествии?

Хасан засмеялся:

— Я и собиратель, я и расточитель хадисов и различных историй. А если ты не угодишь мне, я опозорю тебя в стихах, как опозорил многих других до тебя. Ведь я тот самый Абу Нувас, которого, как говорил ты, чуть не убил в гневе Харун, и приказала избить палками госпожа Зубейда.

Абу Рузин открыл рот и невольно оглянулся на своих спутников но те, занятые разгрузкой своих тюков, ничего не слышали. Потом он оглядел Хасана, будто увидел его в первый раз.

— Клянусь Аллахом, если ты не шутишь, то тебе незачем ехать с нами и терпеть тяготы пути. Неподалеку от гавани находится местное управление — барид, и если у тебя есть письмо эмира, его служащие дадут тебе без всякой платы лучшего коня или верблюда и сопровождающих. Если хочешь, я провожу тебя.

Хасан вскинул на плечо свой мешок.

— Я дойду сам, прощай достойный Абу Разин, и не забудь добавить к своим рассказам повесть о том, как ты ехал через море с Абу Нувасом, поэтом повелителя правоверных.

Хасан медленно шел, пробираясь через толпу, такую же густую и шумную, как в Багдаде. Люди почти все очень смуглые, отметил он, с короткими носами и курчавыми волосами. Много чернокожих, не поймешь — свободных или рабов. И говорят как-то странно — глотают звуки, не то пришепетывают, не то напевают: похоже на некоторые хиджазские говоры бедуинов. А большинство говорит на каком-то незнакомом языке.

Служащий барида, которому Хасан показал письмо эмира Хасыба, проводил его к начальнику — сразу было видно, что он не чистокровный араб. Пока писец читал письмо, начальник с любопытством смотрел на Хасана.

— Так ты, значит, и есть Абу Али? Добро пожаловать тебе в Египет! Мы сейчас же прикажем приготовить все необходимое для твоего путешествия в Фустат. А не желаешь ли ты остановиться в нашем доме на несколько дней, чтобы мы насладились твоим искусством?

«Не доставало мне только этого», — подумал Хасан и преувеличенно вежливо ответил:

— О благородный потомок арабов! Я должен спешить к эмиру, но могу отблагодарить тебя за твою доброту стихами:

У тебя холеная борода и длинный нос, достойный арабов, Которым ты выделяешься, как и своими достоинствами.

Услышав слово «достоинства», которое он уловил среди непонятных слов, начальник барида с довольным видом кивнул головой и проводил Хасана до дверей.

Фустат еще не потерял своего первоначального облика военного лагеря — окруженный широким рвом, с прямыми ровными улицами. Но шатров уже не было, только разве где-нибудь в предместьях, куда кочевники пригоняли стада на продажу, — рынки находились за городскими воротами.

На улицах необычно много конников в боевых кольчугах, с длинными копьями, будто они собрались на войну. А в предместьях, наоборот, безлюдно, рынки полупусты, продают всякую мелочь — птицу, яйца, зелень, — то, без чего не обойтись.

— Почему так пусто на рынках? — спросил Хасан одного из сопровождающих его стражников барида. Тот засмеялся:

— Неспокойно, господин мой, сейчас время сбора хараджа.

— И что, у всегда так в это время?

— Харадж обычно собирают осенью, после сбора урожая, но в нынешнем году большой поход против Рума, казна нуждается в деньгах…

Хасан промолчал; его охватила досада. Всюду волнения — в Багдаде, Дамаске, Химсе, а теперь еще и здесь. Стражник добавил:

— Людям тяжело, но налог платить надо. Побунтуют и заплатят, у нас всегда так.

Дворец Хасыба был больше и роскошнее, чем Хасан думал. Он выделялся среди других зданий своей высотой и белизной стен. Вокруг качались верхушки высоких пальм.

Дворец был окружен двойным кольцом стражи, но поэта в сопровождении «людей барида» пропустили сразу. Во дворце забегали, засуетились, слуги поспешили навстречу Хасану. «Добро пожаловать, господин, эмир ждет тебя!» Но Хасыб с сыном уже шли навстречу. Он удивился: еще никогда не было, чтобы его принимали так торжественно: видно, Хасыбу очень польстило, что поэт повелителя правоверных откликнулся на его приглашение. Особенно доволен его сын. Он улыбнулся, взял Хасана за руку, провел его во внутренние покои. Поэту отвели роскошное помещение в отдельном крыле дома. Хасыб приставил к нему множество слуг, подарил трех молоденьких невольниц и приказал им хорошо ухаживать за гостем.

Хасан так устал, что мечтал только выспаться. Но вечером он должен присутствовать на торжественном угощении, которое Хасыб давал в его честь, а к тому времени надо приготовить стихи.

Немного отдохнув и отослав всех слуг, Хасан взял калам и бумагу. Он думал, что ему будет трудно начать работу, но вопреки ожиданию начало написал сразу:

«Вспомнил Карх тот, кто далек от родины, И устремился он сердцем к ней, и стал тосковать. Никто мне не поможет в Египте в моей страсти К прекрасным лицам, что покинул я там».

Хасану понравилось начало. Как всегда в таких случаях, он отпил немного вина, которое стояло на столике, и продолжал:

«Теперь я под покровительством Хасыба, Здесь меня не настигнут превратности времени. Да и как мне бояться злобных ночей, подобных гулям, Если Хасыб почтил меня так, как почтил.»

Хасан работал около двух часов. Устав, он сосчитал бейты. Семнадцать. Хватит с Хасыба, ведь он не халиф, а всего-навсего правитель дальней египетской земли. Семнадцать бейтов для него как раз достаточно. Отложив бумагу с записанными на ней стихами, Хасан упал на подушку и крепко заснул.

Вечером одна из невольниц разбудила его:

— Господин мой, эмир спрашивает, сможешь ли ты принять его приглашение и присутствовать вместе с его гостями на пиру?

Хасан приподнялся. Когда-то ему ничего не стоило, проснувшись, сразу же прийти в себя и даже сложить стихи; теперь это труднее, хоть он еще не стар.

— «Злобные ночи, подобные гулям», — повторил он. Слабость страшнее сказочных чудовищ.

Потом хрипло ответил:

— Скажи, что я приду и произнесу стихи, которые сложил в его честь.

Чтобы прочистить горло, он выпил полную чашу вина. Сразу стало легче, и в голове прояснилось.

Гости Хасыба с нетерпением ждали, когда прославленный багдадский поэт произнесет свои стихи, и долго шумели, услышав их:

— Да благословит Аллах твои уста, Абу Али!

— Тысячу благословений Аллаха на красноречивого поэта!

А Хасану было скучно; надоели разговоры о сборах хараджа и ценах на товары, о наглой черни и способах утихомирить ее. Он пил одну чашу за другой, но не пьянел.

Наступил час вечерней молитвы, и гости во главе с Хасыбом встали на колени и забормотали, а потом склонились в земном поклоне. Сначала Хасан думал молиться вместе с ними, но все тело болело, и он, один из всех, полулежал, облокотившись о мягкую подушку. Кое-кто из гостей с удивлением искоса поглядывал на него, но никто не решился высказать удивления.

После молитвы Хасыб решил развлечь гостей и приказал позвать танцовщиц.

— У меня есть невольница, подобной которой нет у самого повелителя правоверных. Это нубийка, я купил ее за большие деньги у одного мекканского торговца, когда совершал хадж, — говорил он гостям.

Хасан смотрел на пляску девушек, словно сквозь какую-то пелену. Нубийка, действительно, была очень красива. Гости выкрикивали похвалы и хлопали в ладоши, сопровождая ее конвульсивно-быстрые движения. Потом танцовщицы ушли, и их место заняли мужчины-танцовщики. Они плясали шуточную пляску, надев широкие юбки с прикрепленными лошадиными головами. Изображая сражение конного отряда, они сходились, размахивали деревянными саблями, изредка кто-нибудь падал, смешно задирая ноги. Хасыб и его гости хохотали, но Хасану не было смешно, забава казалась ему грубой. Примиряло его с обществом Хасыба только то, что тот не трогал его, не просил больше говорить стихи и приказывал слугам подавать поэту лучшую еду и вино.

Опять наступило время молитвы, и все встали на колени. Оглянувшись на Хасана, Хасыб увидел, что тот полулежит, как прежде. Хасыб подошел к нему:

— Абу Али, я понимаю, что ты устал после долгого путешествия, но все же помолись с нами — ведь пришел час молитвы.

Хасан сделал вид, что не слышит, но Хасыб взял его за рукав:

— Абу Али, прошлый раз ты не молился, и я не неволил тебя, а сейчас помолись с нами!

Хасан лениво ответил:

— Разве ты не видишь, эмир, что я нетрезв? Какая молитва может быть у пьяного человека — ведь Аллах не примет ее.

Хасыб не отставал. Наклонившись над Хасаном, он уговаривал:

— Абу Али, ты в доме людей, которые любят и почитают тебя. Но ведь всех не заставишь молчать. Помолись с нами, я боюсь, что из-за небрежения в вере ты будешь жестоко наказан и этом мире, и, главное, на том свете, ведь муки Господа твоего неисчислимы и болезненны!

Рассерженный приставаниями Хасыба, поэт отдернул руку и засмеялся:

— Берегись, эмир, ты пропустишь время молитвы и будешь жестоко наказан вместо меня. Да и потом, мы ведь говорим, что Господь наш всепрощающий, милосердный, щедрый на блага, снисходительный и прочее, а потом утверждаем, что он посылает страшные муки, которых должны бояться все твари, созданные им. Разве его милость, не уничтожает его муки, если вы говорите истину?

Правитель, с ужасом посмотрев на Хасана, отскочил от него и стал молиться. Сын его молился рядом с ним, и Хасан словно сквозь сон слышал, как эмир говорил сыну:

— Над этим человеком проклятье Аллаха, и проклят будет тот, кто сидит рядом и сочувствует его словам. Я боюсь, что из-за него мы попадем в беду.

Но сын его успокоил:

— Абу Али многие пытались обвинить в ереси, но он так красноречив, что все происки его врагов обернулись против них. Пока халиф благосклонен к нему из-за его дарования, ни ему, ни нам не следует бояться.

Эти слова были последними, что запомнил Хасан.

Он проснулся в покоях, отведенных ему хозяином, и не мог вспомнить, где находится. Только постепенно всплывали подробности вчерашнего вечера: стихи, произнесенные в честь Хасыба, молитва, страх правителя и пляска невольниц.

Когда Хасан сел, в глаза ему бросился большой мешок из египетской позолоченной кожи. Потянувшись к нему, Хасан вытряхнул содержимое на ковер. Засверкали новенькие золотые монеты. Хасану давно не приходилось видеть столько золота. Плата от Харуна шла на серебро — золотые монеты появлялись в казне только после прибытия румийской дани и расходились во дворце повелителя правоверных очень быстро, так что поэтам не приходилось мечтать о динарах.

Любуясь блеском новеньких полновесных монет, Хасан стал считать их. «Тысяча динаров! — удивленно подумал он. — За такие деньги я мог бы и помолиться вчера!» Он встал, и тотчас из-за занавеси вышла одна из невольниц, подаренных Хасыбом.

— Что прикажет господин?

— Я прикажу подать мне какой-нибудь еды, — весело ответил Хасан и, когда невольница поклонилась и собралась выйти, взял ее за руку: — Скажи мне, ты бы помолилась за тысячу динаров?

Девушка улыбнулась:

— Ты шутишь, господин?

— Нет, я не шучу, я хочу знать, сколько, по-твоему, стоит молитва.

— Если бы мне платили, господин, я согласилась бы и на один даник.

— Ты умная девушка, когда я уеду, отпущу тебя на волю. А сейчас принеси мне чего-нибудь вкусного.

Когда невольница вошла с дымящимся блюдом кабаба, Хасан услышал шум, доносящийся с улицы.

— Что, опять бунт? — спросил он ее.

Девушка серьезно кивнула головой:

— Люди не хотят платить харадж, сейчас ведь не время. Если они отдадут то, что у них есть сейчас, умрут с голоду.

— Но египетская земля, говорят, плодородна и дает по нескольку урожаев в год, — возразил Хасан. — К тому же, если они поднимут бунт сейчас, когда халиф в походе, их обвинят в ереси и расправятся как с еретиками — будут распинать и сжигать.

Девушка, ничего не ответила, хотела выйти. Хасан спросил ее:

— А как ты стала невольницей, ведь ты, кажется, мусульманка?

— Меня отдали за долги, — коротко ответила невольница и вышла.

Хасан принялся за еду, но едва он взял в руку кусок мяса, у дверей раздались поспешные шаги. Вошел Хасыб.

— Абу Али, я прибегаю к твоей помощи!

Хасан вежливо встал, но, не дав правителю договорить, прервал его:

— Почтенный эмир, разреши мне поесть, ведь вчера я только пил, а потом я сделаю все, что ты захочешь.

Хасыб уселся нетерпеливо поглядывая на Хасана. А тот наслаждался вкусным кебабом, ел нарочито медленно, запивая мясо вином и закусывая мягким тонким хлебом. Только увидев, что Хасыб нахмурился и кусает губы, вымыл руки и обратился к нему:

— Я слушаю тебя, эмир.

— Чернь бунтует, — пробормотал тот. — Они собрались вокруг моего дома и грозят напасть на нас, а потом разграбить казначейство и освободить из тюрьмы всех разбойников. Но кто-то сказал им, что у меня гостит поэт Абу Нувас, и они требуют, чтобы ты вышел к ним, поговорил и передал их слова повелителю правоверных.

— Чтобы я вышел к ним? — удивленно переспросил Хасан и засмеялся. — Что же я могу сделать для них? И разве халиф будет слушать поэта, которого он ценит не выше своего шута?

— Не говори так, Абу Али, — поднял руку Хасыб. — Здесь твое имя известно народу, они считают тебя своим заступником.

— Хорошо, я выйду к ним и буду говорить с ними в соборной мечети с минбара, как проповедник.

— Ты говоришь серьезно, Абу Али? — обрадованно спросил Хасыб.

— Да, — поднялся Хасан, запахивая полы.

На улицу он вышел не без страха — кто знает этих египтян? Может быть, они и спокойнее, чем жители Басры, но в суматохе могут затолкать. Но люди стояли спокойно, ожидая его. Кто-то крикнул:

— Смотрите, вот Абу Нувас, друг простого народа, он даст нам правильный совет.

Хасан спустился во двор, его подхватили, подсадили на коня, и он вместе с толпой направился к соборной мечети. Если бы Хасан и хотел, он не мог бы скрыться — так плотно толпа сжимала его. Отовсюду теснились люди, чтобы посмотреть на знаменитого поэта. У дверей мечети его сняли с коня, почти внесли в мечеть, он не заметил, как очутился на минбаре. Стало тихо. Все ждали, с какими словами обратится к жителям Египта Абу Нувас. А он, постояв несколько минут в раздумье, произнес так громко, как только мог:

— О жители Египта, ваша земля благословенна Богом, не гневите же его. И если вас обстригут, как баранов в этом году, то вы обрастете в будущем еще более густой шерстью. Не подвергайте же опасности свою жизнь, ибо она, как мы убедились, самое большое благо в земной жизни. И поэтому выслушайте, что я вам скажу:

Не нападайте, как нападают глупцы, не то вас предадут Острию меча-защитника, никем не посрамленного. И если у вас еще осталось что-то от гордости фараонов, То посох Мусы — в руках Хасыба. Повелитель правоверных наслал на вас бедствие — Эмира, что подобен змее, губящей жизнь страны.

Послушайте же меня, люди, и расходитесь, ибо нет блага в бесполезной смуте. Да будет благословение Аллаха над вами.

Хасан замолчал, тогда чей-то голос подхватил: «Повелитель правоверных послал нам эмира, подобного змее, губящей жизнь нашей страны» — это ты сказал правильно, Абу Нувас.

— Убьем эмира Хасыба! — крикнул другой, но его перебили возгласы:

— Мы убьем Хасыба, который уже насытился, и взвалим на шею алчущего! Нет, Абу Нувас прав, разойдемся, пока не дождались еще худшего бедствия.

Хасан кричал в толпу:

— Расходитесь, люди, послушайтесь голоса разума!

Он не знает, слышал ли его кто-нибудь, но люди действительно начали расходиться.

Хасан тихо сошел с минбара, стараясь, чтобы его не заметили. Подождав, пока мечеть не опустела, вышел. Найдя у ограды своего коня, направился к дому Хасыба. Вокруг него было пусто, только у ворот стояли стражники.

Когда Хасан подъезжал к воротам, они прервали свой разговор. Один из них сказал:

— Ловко ты заставил их разойтись!

Другой пренебрежительно заметил:

— Эта чернь — как бараны, что им скажешь, то и делают. Если б им сказали броситься в реку, подчинились бы, не раздумывая.

Хасан нахмурился — его возмутила наглость стражников.

— Не говорите о том, что выше вашего разумения, — грубо бросил он и, оттолкнув того, который загородил ему дорогу, вошел в дом.

Хасан думал, что Хасыб будет благодарить его, но тот, увидев Хасана, нахмурил брови:

— Ты навеки опозорил меня своими словами там, в мечети, Абу Али. Так-то ты воздаешь за добро! Сначала ведешь богохульные речи у меня дома в присутствии чужих людей, а потом говоришь, что я гублю жизнь страны. Не думал я, что ты так наградишь меня за гостеприимство и щедрый дар. Но правду говорят: «У кого низкая родословная, тот неблагодарен».

Хасан вспылил:

— Я ехал через море не для того, чтобы быть твоим слугой и выполнять твои приказания! Если я и пошел в мечеть, то только потому, что уже насмотрелся на кровь у себя на родине и не хотел снова видеть казни невинных. Что же касается моей родословной, то она не ниже, чем у тебя, к тому же мои стихи заменяют мне родословную. А если ты тяготишься своим гостеприимством, то я могу покинуть тебя и нисколько не пожалею об этом.

Придя в свою комнату, Хасан схватил походный мешок пораздумал, брать ли деньги, которые ему дал Хасыб и решил забрать их, ведь это законная плата за стихи. Сын Хасыба вошел в комнату и пытался уговорить его, но Хасан сказал:

— Лучший гость тот, кто вовремя уходит.

Уже на постоялом дворе он написал несколько строк и отправил их со слугой-мальчиком Хасыбу:

«Все в Хасыбе ложь, даже дыхание, Его речи — бедствие для собеседников. И его одежда плачет на нем, желая Быть надетой лучше на собаку».

 

XXVI

Шаг за шагом конь ступает по шатким бревнам моста. Хасан оглядывается, будто никогда не видел величественных стен и башен, дворцов и пальмовых рощ, вид на которые открывается со Среднего моста.

Легко путешествовать тому, у кого полный мешок золотых монет — все почтительны, ни в чем нет недостатка. Поэтому нельзя считать неудачей поездку к Хасыбу. Но и удачей ее тоже не назовешь — теперь Хасан по-новому понял слова эмира о родословной. Значит, говорят, что знаменитый Абу Нувас низкого происхождения, а такое обвинение для людей, подобных Хасыбу, много значит.

Хасан раньше никогда особенно не задумывался над своей родословной. Правда, он всегда считал южных арабов выше северян — ведь самые прославленные древние герои и поэты были кахтанидами; они, а не северяне, побеждали даже могущественную персидскую державу и стали ее союзниками.

Может быть, это Абу Убейда внушил ему уважение к преданиям южных арабов, рассказывая о древнем Химьяритском царстве и о его царях. И кочевые племена кахтанидов казались поэту благороднее, их язык — красивее. Хасан почти не помнил своего отца, а мать всегда хлопотала, пыталась свести концы с концами, ей было не до арабских преданий. Хасан вспомнил сейчас, что она говорила на каком-то ломаном языке. Но отец-то его — чистокровный араб, а теперь его завистники утверждают, что он из «принятых в племя чужих» — маула, а родом перс.

Медленно продвигаясь по мосту, среди обычной утренней толкотни, Хасан думает: «Будь я помоложе, доказал бы чистоту своей родословной, а теперь уже поздно. Но допускать насмешки я не намерен — ведь если собаке не перебить ноги, она отгрызет голову».

На той стороне Среднего моста куча зевак окружила столб с чьей-то головой, воткнутой, как обычно, на кол, торчащий недалеко от берега. Хасан уже привык к этому зрелищу и не обращал внимания на зевак, но когда он подъехал близко и поднял голову, его поразило что-то знакомое в искаженных чертах уже иссохшего под жарким солнцем лица — густые, почти сросшиеся брови, немного отвисшая губа. Вдруг его охватил озноб.

— Не может быть… — прошептал он и внезапно охрипшим голосом обратился к одному из любопытных:

— Кто это?

Тот охотно отозвался:

— Джафар аль-Бармаки, бывший вазир халифа, разве ты не знаешь? Ты что, чужеземец?

Хасан не отвечал. У него не было сил даже держаться за повод — толпа несла его по улице, и конь шел свободно и медленно, не чувствуя воли всадника. «Как это может быть?» — размышлял он. — «Пусть Джафар мой недруг, пусть он оскорбил меня, но ведь он один из умнейших, прозорливейших людей, на которых держится власть ар-Рашида! Неужели Харун так безрассуден, что убил Джафара?» Ему вспомнился взгляд, которым обменялись «два Фадла» — его покровитель ар-Раби и его враг аль-Бармаки, и у него закружилась голова. Он много раз думал, что первый окажется победителем в опасной игре за власть, но не полагал, что это случится так скоро. Какое значение имели теперь мелкие обиды и распри? Хасан решил направиться к Хали: тот всегда знал, что происходит во дворце.

На улицах тихо, все идет своим чередом. Странно: он всегда думал, что даже смещение Джафара не обойдемся без смуты, ведь у Бармекидов есть свое войско — хорошо обученные и вооруженные хорасанцы, не менее многочисленные, чем гвардейцы халифа. Но вокруг спокойно: видно, Харун проделал все тайно и заранее удалил хорасанцев из Багдада.

В доме Хали тихо, как будто умер кто-то из близких. Давний приятель Хасана сидел, одетый в простой черный кафтан, а с ним Раккаши, Абу-ль-Атахия, Хузейми, и еще кто-то из поэтов. Здесь и Яхья, и Абу-ль-Бейда, которого Хасан незадолго до отъезда взял в ученики. Никто не удивился его приходу, как будто его ждали. Хали поднялся навстречу и обнял Хасана:

— Добро пожаловать, сегодня у нас день траура.

— Как это случилось? — спросил Хасан. Хали пожал плечами:

— Все было проделано втайне, и только потом мы узнали некоторые подробности. Мусрур рассказывал мне, что Харун послал его ночью к Джафару и приказал привести вазира или доставить его голову. Тот переспросил несколько раз, но Харун пригрозил, что казнит и его. Когда Масрур вошел к Джафару, у того сидел певец Заннат и пел: «Недалек тот день, когда к молодцу явится смерть. Кто знает, ночью это будет, или поутру».

Масрур услышал слова песни и сказал: «Горе тебе, это будет ночью». Джафар плакал и умолял пощадить его, уверяя, что Харун ошибся и не мог отдать подобного приказания. Масрур вернулся к Харуну, но тот повторил свой приказ. Так Масрур возвращался к халифу три раза, пока тот не бросился на него с мечом.

Джафара заковали в толстую цепь, к которой привязывают ослов, доставили к Харуну и там убили. А один из его невольников говорил мне, что еще утром Харун выехал вместе с Джафаром на охоту, держал руку у него на плече и уговаривал не выезжать из дому.

— Да, — вздохнул Раккаши, — они взяли уж слишком большую власть, вот и поплатились…

— А может, Харун отомстил за свою сестру Аббасу, говорят, что у нее ребенок от Джафара.

Хали прервал:

— Не будем говорить о том, что нас не касается, лучше скажем, что каждый из нас сложил на смерть этого человека, который был светочем среди вельмож.

Раккаши подхватил:

— Послушайте, что я скажу:

Тебя убили в субботу, о худшая из суббот, О месяц сафар, злосчастный, нет тебя злосчастнее. В субботу случилась вещь, сломившая нас, Месяц сафар принес несчастье, решившись погубить нас.

Хасан продолжил:

Скажи смерти: «Ты получила Джафара, Никого достойнее ты не получишь после него из облаченных в черное». Скажи дарам: «После его смерти вы кончились». Скажи бедствиям: «Каждый день приходите вновь».

Вдруг Хасан заметил, что среди собравшихся нет Муслима. Кто-то из поэтов начал в свою очередь читать стихи, оплакивающие гибель Джафара и других Бармекидов, а Хасан, наклонившись к Хали, вполголоса спросил:

— А где Муслим?

Хали вздохнул:

— Он скрывается. Кто-то донес, что он из сторонников Али, и Харун приказал разыскать его и доставить к нему. Только Аллах знает, что будет с ними всеми.

Покинув Хали, Хасан пошел домой. Лулу и Нарджис услышав его голос, бросились к нему и стали целовать руки.

— О господин мой, тебя несколько раз спрашивал гонец от повелителя правоверных и говорил, что он выражает недовольство твоим отсутствием.

Хасан отдохнул немного и решил отправиться во дворец.

Никогда еще Хульд не охранялся так тщательно — у каждой башни стоял отряд гвардейцев, вооруженных длинными боевыми копьями. Хасана пропускали только расспросив, кто он и куда направляется. Несмотря на то, что большинство гвардейцев знали Абу Нуваса, его останавливали и спрашивали, нет ли при нем оружия. Хасан показывал свой короткий нож, который всегда носил с собой.

Пришлось долго ждать у дверей Большого тронного зала, прежде чем хаджиб ввел его к халифу. Харун благосклонно ответил на приветствие, и поэт заметил, что халиф очень изменился. На лбу обозначились морщины, глаза обведены темными кругами. Хасан знал, что Харун, взбешенный дерзостью Никифора, сам повел в поход свои войска и одержал небывалые победы. Войско мусульман прошло по пограничным областям Рума, почти не встречая сопротивления, город Гераклея был разграблен, тысячи людей уведены в рабство. На невольничьих рынках Багдада румов продавали за бесценок, придерживали только самых знатных, чтобы получить за них выкуп.

Никифор униженно просил мира и был вынужден послать Харуну еще большую, чем прежде, дань. Проезжая мимо «Дар-ар-ракик» — главного невольничьего рынка, он видел, что обширный двор устлан телами пленников, обессиленно лежавших прямо в пыли после изнурительного пути.

Но Харун будто и не радуется победе. Он сидит, окруженный придворными, устало полузакрыв глаза, так что Хасану становится даже его жаль. Ибн Бахтишу, лекарь Харуна, оказавшийся неподалеку от Хасана, шепчет ему:

— Повелитель правоверных болен, он жалуется на резь в животе, особенно после той злосчастной субботы. — И совсем тихо продолжает: — Тебе я могу сказать, Абу Али: Яхья, отец Джафара, заточенный в подземелье, тоже болен и сначала отказывался лечиться, но потом сказал мне: «Я буду принимать твои снадобья из-за Харуна — ведь предсказано, что он умрет через двадцать дней после моей смерти. Пусть убьют его сына так, как он убил моего, но сам он пусть живет, я не хочу его смерти». Я каждый день спускаюсь в подземелье и стараюсь, как могу, облегчить его участь, но он плох и долго не протянет: у него уже отнялась правая рука, а в подземелье такая сырость, что вода капает со стен. Боже, помилуй Яхью и всех Бармекидов.

Вдруг раздался истошный вой большой трубы.

— Сегодня повелитель правоверных принимает иноземных послов, — отодвинулся от Хасана Ибн Бахтишу. — Говорят, что король франков Карлус, услышав о великих победах мусульман, хочет дружбы с халифом.

Все замолчали. Слышно только, как шелестят с каким-то металлическим скрипом серебряные и золотые листья на знаменитом дереве, установленном у трона.

В зал вошло около сотни людей, одетых в странные короткие не то рубахи, не то плащи, оставляющие открытыми ноги, затянутые в узкие кожаные чулки. Хасан обратил внимание на их длинные усы — не такие, как носили в Багдаде, а низко свисающие. Но бороды у людей были обриты, поэтому лица показались Хасану странными, похожими на морды степных сусликов.

Старший из них, маленький и приземистый, что-то сказал, и толмач дворцового дивана стал переводить его речь — обычные пышные приветствия, передаваемые от Карлуса, царя франков, которого посол называл Великим, Харуну, царю мусульман.

Харун слушал, как обычно на больших приемах, неподвижно, потом сделал легкий знак рукой, и в зал внесли громоздкое сооружение из драгоценного дерева и меди — водяные часы. Хасан уже видел такие у халифа.

Франкские послы, наконец, дали волю своему изумлению, которое долго пытались сдержать. Хасан понимал их — для людей, прибывших из холодных варварских стран, здесь все казалось удивительным. Хасан вспомнил, какая робость охватила его самого, когда он был впервые допущен к большому приему.

Наконец послы ушли. Харун устало опустил голову:

— Пусть наши собеседники останутся, и позови к нам нашего астролога, — приказал он Фадлу.

Усевшись на мягкую подушку и подложив другую подушку под локоть, Харун, обратившись к Хасану, спросил:

— Что ты видел в наших египетских землях?

Хасан рассказал о своем путешествии, стараясь развеселить Харуна, но на сей раз это ему не удалось — тот только слабо улыбнулся, когда Хасан изобразил ссору кахтанитов с аднанитами на улицах Дамаска. Хасан обратил внимание на бритоголового темнокожего человека, обернутого в белое покрывало, который сидел неподалеку от Харуна.

— Кто это? — спросил он, наклонившись к Ибн Бахтишу. Тот сердито ответил:

— Индийский лекарь Харуна, он лечит каким-то диковинными зельями, но они, насколько мне известно, не приносят пользы.

Низко склонившись, вошел астролог. Харун, ответив на его приветствие. Указал рукой на сиденье возле себя и с трудом повернулся к нему:

— Я хочу, чтобы ты истолковал мне мой сон, из-за которого я лишился покоя.

Астролог молча поклонился.

— Мне снилось, — говорил Харун, — что какая-то огромная темная рука подает мне на ладони горсть красной земли, а неведомый голос, будто раздающийся с небес, говорит: «Вот земля, в которой ты будешь похоронен». Как ты истолкуешь этот сон?

Астролог задумался:

— Повелитель правоверных, я должен составить гороскоп…

— Мне не надо никакого гороскопа, — гневно прервал его Харун, — я хочу, чтобы ты сейчас же истолковал мне мой сон.

Астролог нерешительно начал:

— Повелитель правоверных, твой сон означает, что земля неверных покорится тебе вновь. Что же касается слов о том, что ты будешь похоронен, то ведь ни один из нас не свободен от этой доли…

— Уйди! — крикнул Харун. — Ты просидишь в подземелье до тех пор, пока не научишься истолковывать сны.

Астролога увели; все сидели, опустив головы. Харун в гневе, и участь несчастного звездочета грозит всякому, кто не угодит халифу. Хасан ушел домой в тот день с тяжелым чувством — ему казалось, что меч Масрура занесен у него над головой.

Единственным средством рассеять тоску было бы собраться, как когда-то с друзьями, позвать певиц и танцовщиц, устроить веселое состязание.

Может быть, истратить деньги, полученные от Хасыба, на угощение приятелей-поэтов? «Время сглаживает то, чего не могут сгладить ласковые слова» — говорит пословица. И что значат их мелкие распри в такое грозное время? Вот-вот разгорится смута — два старших сына Харуна враждуют уже давно, и хотя халиф заблаговременно написал завещание, которое было разослано всем наместникам и даже, записанное лучшими чернилами на прочном пергаменте подвешено в Каабе, что значит бумага и пергамент, когда дело пойдет о власти?

Хасан приказал позвать всех друзей и передал им, чтобы они приводили кого захотят из знакомых и незнакомых ему. Ему принесли для охлаждения напитков лед, недавно доставленный в Багдад, лучшую птицу, отборную зелень и фрукты. Чернокожий повар, — как говорили, непревзойденный мастер своего дела, — хлопотал во дворе, по всему кварталу разносился дразнящий запах жареного мяса, подливок, пряных трав.

Когда собрались гости, Хасану показалось, что вернулись дни его молодости. Были все, кроме Муслима, скрывавшегося неведомо где, и ученика Хасана, Абу-ль-Бейда ар-Рияхи, того самого, о ком он сложил стихи, оплакивающие его раннюю смерть: «Пусть бы промахнулась судьба, послав в него стрелу». Хасан вопреки обыкновению быстро опьянел. То ли сказалась усталость от недавнего путешествия, то ли возраст…

Зашла речь о волнениях в Сирии. Кто-то спросил:

— Почему каждый год в этих землях неспокойно? Ведь и Бану Кинда, и Бану Мадаа, и Бану Рабиа, и другие племена живут на своих землях и могли бы давно забыть о распрях, начало которых идет от язычества.

— Что поделаешь с бедуинами, им скучно без драки! — ответил Хали, а Хасан поднял руку:

— То ли дело у нас в Багдаде, мы пируем в цветущих садах, а не охотимся на саранчу и тушканчиков. Послушайте, что я сказал о бедуинах:

Оставь остатки жилища, которые давно заплесневели, Испытывая на себе свирепость ветра И сырость дождя. Будь человеком, Что в совершенстве постиг Науку наслаждений и безумств.

Кто-то выкрикнул — Хасан не узнал голоса, возможно, незнакомый человек, попавший к нему случайно, а может быть, он уже забыл его, ведь у него в Багдаде так много знакомых:

— Абу Али так плохо отзывается о кочевниках потому, что родом не араб, а маула южан. Но всем известно, что северные превосходят их благородством.

Хасан пришел в бешенство. Теперь у него на родине и в его собственном доме осмеливаются прямо в глаза повторять клевету о его неарабском происхождении! Да еще превозносят северян, издавна отличавшихся тупостью и непомерной дикостью. Ведь все лучшие поэты и храбрецы древности были из южных арабов — его родичей! Он крикнул:

— Я не знаю тебя, человек, но ты лжешь тысячу раз. Во-первых, я покончу с каждым, кто еще раз осмелиться сказать, что я не араб, а во-вторых, вся слава нашего народа — от рода Кахтана! Послушайте, что я вам скажу сейчас и запомните навсегда:

Я не буду воспевать палатку, которая истлела, ее изменили То дождь, то непомерный зной. Не буду я оплакивать руины, Ставшие жертвой ветра и ливней. Не буду я долго плакать, когда Далек я от цели, и руины должны служить мне увещанием. Нет! Мы владели троном, наша была Сана Дворцы которой благоухали мускусом.

Давно уже Хасан не чувствовал такого вдохновения — теперь он редко читал стихи, не записав их предварительно. Но тут слова, казалось, лились сами, вспоминались восторженные описания Абу Убейды, предания о древних южноарабских героях. Он складывал стихи о прославленном герое Амре ибн Мадикарибе, о Зейде по прозвищу «Зейд — покровитель конников», о двух Аштарах, ближайших сподвижниках пророка.

— Мы — южные арабы, били персов и «желтолицых» — румийцев еще в древности, и герои Бахрам Гур водил дружбу только с нами. Химьяритские цари наводили страх на марзубанов Персидской державы.

Восхвалив своих родичей, Хасан перешел к описанию северных арабов — «сыновей Аднана»:

— Я люблю только Бану Корейш из-за их пророка, Я признаю их красноречие и дарования. Но зато другие северные племена не заслуживают ни любви, ни уважения.

Наверное, ни один из присутствующих не знал столько преданий арабских племен — пригодились и уроки Халафа и Абу Убейды, и пословицы Муфаддаля. Хасан, уже забыв о цели своих стихов и упиваясь собственным красноречием, издевался над всеми северо-арабскими племенами:

Кайс Гайлан, Асад, Бекр, Ваиль — это дураки и лжецы, Тамим и Хандиф — ничтожные трусы, такие же и Бану Таглиб: Бану Таглиб только оплакивают останки становищ, Но никогда не отомстили за убитого злодею.

Затем он возвращался к безудержному восхвалению Кахтанитов; вспоминал Хатима из племени Тай, самого щедрого из арабов, вождя доблестных всадников, у которых искал помощи сам царь персов Парвиз, и вновь поносил Тамим, Бакр ибн Ваиль за их дикость, нечистоплотность и надменность.

Стихи разили, как отравленные стрелы — Хасан чувствовал это и не понимал, почему они вызвали такую настороженную тишину.

Закончив декламировать, он не услышал привычных восторженных похвал, и обиделся. Нахмурился, ворчливо заметил:

— Видно, в Багдаде потеряли вкус к хорошим стихам.

Но Хали, наклонившись к нему, шепнул с какой-то странной интонацией:

— Ты очень неосторожен, Абу Али, сейчас не время поносить родичей повелителя правоверных и восхвалять персов — опору Бармекидов.

— Пустое, — отмахнулся Хасан. — Харуну известно, что я никогда не был их сторонником и много раз высмеивал их в стихах.

— И все же, — настаивал Хали, — я бы на твоем месте побыстрее разыскал свои залоги и поспешил скрыться куда-нибудь в безопасное место.

Хасан снова махнул рукой:

— Он не тронет меня, мы слишком хорошо знаем друг друга.

Он не заметил, как гости разошлись. Было еще не очень поздно, спать не хотелось. Побродив по дому и выпив еще вина, он решил выйти прогуляться по ночному городу.

Внезапно послышался топот. Хасан услышал, как у двери остановилось несколько всадников. Двое ворвались к нему, скрутили руки за спиной, потащили из дома. Он не успел даже испугаться.

Его взвалили на спину лошади, так что он уткнулся лицом в попону, пахнущую конским потом. Хасан не сопротивлялся, все происходящее казалось ему естественным: кажется, он ждал такой развязки с той самой минуты, когда увидел на Среднем мосту страшную оскаленную голову Джафара.

Хасану казалось, что он сейчас умрет, но страшно не было. Как всегда в минуту опасности его охватило только нестерпимое любопытство: казалось, все это происходит с кем-то другим, а он наблюдает со стороны и издевается над беспомощным человеком с сединой в волосах, болтающимся на конской спине в руках дюжих стражников.

Наконец его стянули на землю, и он обессилено упал. Кто-то поднял его, стражники подхватили под руки и повели.

В этом помещении Хасан еще никогда не был, хотя думал, что хорошо знает дворец. Казалось, его привезли куда-то в Хорасан, на постоялый двор — пустые стены, пол, устланный простыми циновками грубые деревянные сиденья. Он с трудом узнал халифа в сидящем на полу человеке. Харун был бос, одет в грубую шерстяную ткань, на голове — низкая войлочкая шапочка-такиййя. Увидев Хасана, поднял на него покрасневшие глаза. «Не спал — молился, а может быть плакал».

Бросив быстрый взгляд, Харун отвернулся и хрипло сказал:

— Мы прощали тебе твое безбожие и ересь, и Господь покарал нас.

— Повелитель правоверных… — начал Хасан, но Харун перебил его. В его словах даже не было гнева, только усталость:

— Мы узнали, что ты позволил себе поносить наших родичей — северных арабов, а ведь и пророк наш, да будет над ним мир и благословение Аллаха, из северных арабов. Правда, ты упомянул с похвалой племя Корейш в своих строках, и за это мы пощадили тебя и не предаем казни. Но наши друзья передали нам, что ты сказал стихи, подвергающие сомнению загробную жизнь, и мы заподозрили тебя в том, что ты из безбожников-дахритов. Прав был тогда кади Багдада, но мы не обратили внимания на его слова.

«Опять кади Багдада», — с тоской подумал Хасан.

— Мы повелеваем заковать тебя в тяжелые оковы и держать в заточении до тех пор, пока ты не раскаешься в своем безбожии.

Хасан хотел что-то сказать, но Харун нахмурил брови и сделал знак.

 

XXVII

Хасана снова подхватили под руки, повели куда-то вниз. Он только слышал о подземелье дворца, но никогда не бывал там, из свободных людей туда имели доступ только Бахтишу, его сын и стражники, охранявшие заключенных. Его ввели в сырую низкую комнату с закопченными стенами. В углу горел огонь, кто-то раздувал мехи. «Сейчас наденут цепи», — как-то тупо и безразлично подумал Хасан. Ему вдруг сильно захотелось спать, он желал только одного — лечь куда угодно и забыться.

Его подвели к печи. Человек в кожаном переднике поднял с земли зазвеневшие цепи и ловко надел их ему на руки. Другой так же ловко просунул в отверстия, проделанные в железных запястьях цепей, раскаленный гвоздь и, согнув, сжал его клещами. Потом быстро окунул руку Хасана в ведро с холодной водой. Раскаленный гвоздь зашипел. То же самое проделали с другой рукой, потом так же быстро заковали ноги.

Хасан пробовал ступить. Цепи были тяжелые, но очень длинные, в них можно ходить без особого труда. Внимательно посмотрев на закованного, кузнец зубами оторвал от края своей рубахи длинную полосу и, оттянув железные кольца, забинтовал руки и ноги под железом.

— Иначе ты собьешь их себе до мяса, а в сыром подвале в ране сразу заведуться черви, и ты умрешь, потому что кровь в тебе загниет. Я уж много видел таких, а тебя мне жалко.

— Разве ты меня знаешь? — спросил Хасан.

— Конечно, кто же тебя не знает? Я лишь удивляюсь, что ты только сейчас попал сюда.

В комнату вошел кривоногий человек с приплюснутым носом.

— Ну, готово? — грубо спросил он.

— Готово, почтенный Саид, да благословит Аллах твою красоту, — насмешливо ответил кузнец.

Саид подошел к Хасану и, подняв цепь, сильно дернул ее.

— Что ты делаешь, проклятый? — крикнул Хасан: острые края железного запястья больно врезались в кожу.

— Молчи, враг Аллаха, или я заткну тебе рот кляпом, чтобы ты не богохульствовал, как обычно, — ненавидяще покосился на него тюремщик.

— Разве ты не знаешь, Абу Али, что это Мункар и Накир в одном лице? — сказал кузнец, обращаясь к Хасану. — Для него первое удовольствие — заткнуть кому-нибудь рот, пока Азраил не заткнет рот ему самому.

— Тебе тоже не мешало бы заткнуть рот, — пробормотал Саид, поворачиваясь и беря в руки цепь Хасана.

— Подбери цепь и иди за мной!

Спотыкаясь о выступающие из пола камни, Хасан шел за Саидом. Путь показался ему бесконечным. Было почти темно, только кое-где длинный узкий проход освещался факелами, воткнутыми в специальные углубления в стенах. Потолок и стены покрыты жирной копотью, со стен стекает вода, собирается в небольшие лужи. Все время слышен какой-то слабый шорох — не то падающих на пол капель, не то крысиных лап — зверьки то и дело шмыгают в углах. В проходе открываются какие-то темные дыры, оттуда слышны стоны, бормотание, иногда вопли — может быть, кого-то избивают, а может быть, сидящие там люди потеряли рассудок и бредят…

«Только бы не ослепнуть», — подумал Хасан, почти ощупью пробираясь за Саидом. Наконец, тот втолкнул его в какую-то дыру:

— Здесь будет твой дворец, о достойнейший из поэтов.

Хасан шагнул вперед и упал, больно ударившись головой — за порогом пол был гораздо ниже.

Он встал и осмотрелся. Вопреки его опасениям было довольно светло — под потолком проделано отверстие, выходившее, наверное, во внутренний двор — Хасан не раз замечал эти круглые дыры и с жалостью думал о том, как тяжело приходится тем, кто видит солнце только через них. На полу постланы циновки, есть даже что-то вроде столика: видно, Харун все же пожалел его и не приказал бросить в дальний угол подземелья, где совсем нет света.

Хасан удивился — ведь сейчас должна быть ночь! Неужели прошло так много времени с тех пор, как он проводил последних гостей? И как Харун узнал про его стихи? Наверное, среди приглашенных нашелся человек тут же сообщивший о них халифу. Хасан напряг память: кажется, он тогда заметил племянника кади Багдада — он мог донести.

Его вдруг стало знобить, наверное, задул предрассветный холодный ветер. Увидев в углу какие-то лохмотья, заменявшие одеяло, Хасан притянул их к себе, лег и укрылся. Неважно, кто кутался в них до него. Сейчас ему хотелось только спать.

Его разбудил скрип открывающейся двери. Саид просунул лепешку и кувшин.

— Эй, еретик, возьми это и принеси хвалу Аллаху. Ты проспал утреннюю молитву, вставай, помолись хоть сейчас.

Хасан поднялся. Тело болело от жесткой постели. Присмотревшись, увидел, что вся циновка покрыта пятнами от раздавленных клопов. Несколько ползало по лохмотьям, которыми он укрывался.

Но чувствовал он себя бодрее, появилась какая-то надежда. Башшар не раз попадал в подземелье, и другие тоже, а Исхак провел в нем несколько месяцев.

Саид закрывал дверь.

— Эй, почтенный! — крикнул Хасан вслед ему. — Не принесешь ли ты для меня калам и бумагу?

Тот снова просунул голову:

— Ты просишь бумагу, чтобы снова писать еретические стихи? Нет, клянусь Аллахом, Господом миров, я не дам тебе бумаги, хоть бы мне заплатили золотой за каждый лист.

— Постой! — с отчаянием продолжал Хасан. — Вазир Фадл ибн ар-Раби заплатит тебе больше, если ты передашь ему мои стихи.

Не ответив, Саид закрыл дверь; послышались его удаляющиеся шаги.

Хасан упал на циновку. Он чувствовал, что сейчас потеряет сознание. В груди закололо, стало нечем дышать. Приподнявшись на руках, он отполз к стене и несколько раз сильно ударился об нее головой. От боли как будто стало немного легче на душе. «Здесь нельзя писать даже на стенах», — подумал Хасан, оглядев выложенную твердыми плитами грубую поверхность. Халифы не жалели дорогого камня для постройки темницы — не будь каменной облицовки, можно было бы устроить подкоп.

Хасан снова опустился на циновку и забылся. Когда пришел в себя, уже стемнело. Кто-то трогал его за плечо:

— Абу Али, я Мухаммед, кузнец. Меня пускают здесь повсюду, когда надо расковать мертвеца, потому что цепи ведь дороги и в них не хоронят. Скажи мне, что тебе нужно, и я все передам

Хасан присел, стараясь разглядеть в потемках того, кто говорил с ним. Ему показалось, что он узнал человека в кожаном фартуке, который заковал его.

— Мне нужна бумага, чернила и калам, — прошептал он. — а когда я напишу записку, ее нужно будет передать вазиру Фадлу ибн ар-Раби.

— Я принесу тебе все завтра, когда стемнеет.

На следующий день Хасану было как-то легче от сознания, что ему могут помочь. Изредка его будто ударяла мысль, что кузнец обманет его, но он себя успокаивал: «К чему ему обманывать? Ведь Фадл наградит его, если он передаст записку».

Приходил Саид, принес еще лепешку и кувшин с водой. На этот раз Хасан жадно накинулся на хлеб и съел его сразу, не обращая внимания на издевательства тюремщика.

Вечером дверь приоткрылась и голос кузнеца произнес:

— Держи, Абу Али, в этом свертке то, что ты просил.

— Как ты приходишь сюда? — удивленно спросил Хасан.

— Для кузнеца не бывает закрытых дверей, а золото вазира раскрывает их еще шире.

Хасан жадно схватил сверток и сунул под лохмотья, чтобы тюремщик не заметил и не отнял бумагу и калам.

Утром, когда Саид, как обычно, просунул в дверь лепешку и кувшин с водой, Хасан крикнул ему:

— Эй, кривоногий, как ты сегодня провел ночь? Твоя чесотка не мешала тебе спать?

Саид, не ответив, раскрыл дверь шире. В воздухе свистнула плеть. Хасан успел прикрыть лицо рукой, удар пришелся по руке, на ней вздулся широкий кровавый шрам. Тюремщик засмеялся:

— Тут не поболтаешь, как на пиру у халифа! За каждую дерзость будешь получать удвоенную порцию.

Дверь закрылась, а Хасан, дрожа от боли и унижения, упал на циновку. Если бы не мысль о том, что у него есть бумага и калам, разбил бы голову о каменную стену.

Он вытащил сверток, развернул его. Несколько листов, медная туго завинченная чернильница и калам. Разложив на постели бумагу, Хасан отвинтил крышку чернильницы, окунул в чернила калам и начал писать:

«Близка ко мне гибель, тяжелы мои оковы, Дана воля надо мной бичу и дубинке. Закрыли за мной двери и поручили охранять меня Стражу, больше похожему на злого непокорного шайтана, по имени Саид. Он дал мне испытать тяжесть железа И отягчил горем железо, надрывая мне сердце».

Оторвав небольшой кусок бумаги, Хасан свернул его и положил у себя в изголовье. Вечером он передал стихи кузнецу.

Этой ночью ему приснился Башшар. Он сидел в своей излюбленной позе на циновке. Его окружали равии и ученики, среди них Разин, с которым Хасан дружил и даже написал стихи, оплакивая его смерть. Сам он тоже находился среди них. Потом он увидел Башшара рядом с собой в подземной темнице. Слепой поэт был спокоен, а Хасан плакал. Он спросил Башшара: «Учитель, за что заключили тебя?» Башшар повернул в сторону Хасана покрытые бельмами глаза, и ответил: «За стихи:

Напои меня вином и скажи мне: это вино, Не пои меня тайно, если это можно сделать у всех на виду».

«Но ведь я их сложил?» — воскликнул Хасан.

«Нет, я. Махди узнал о них и сказал, что я безбожник. А за что заточили тебя?»

«Я восхвалил южных арабов и поносил сынов Аднана». Башшар покачал головой: «Сын мой, что тебе до сынов Кахтана и Аднана?»

Хасан проснулся от слабого света, проникшего в подземелье. Он не сразу понял, что Башшар и разговор с ним только приснились ему. Медленно сел, растер горевшее от укусов насекомых тело, и громко сказал:

— И в самом деле, что мне до сынов Кахтана и Аднана, стоит ли терпеть из-за них страдания, разрушающие душу и плоть?

На этот раз Саид принес Хасану кусок жареного мяса и лепешку из чистой пшеничной муки.

— Счастлив тот, у кого есть богатые покровители, — проворчал он, подавая еду Хасану. — А бедный человек трудится в вонючем подземелье долгие годы и не получает того, что дают проклятым безбожникам.

Дернув Хасана за цепь, объявил:

— Пойдем, тебя приказали перевести в другое место.

Хасан еле шел — ноги подкашивались, в ушах шумело. Он плелся, хватаясь за острые выступы в каменной стене, и радовался, что успел захватить с собой узелок с бумагой — спрятал его под одеждой. Новое помещение было немного лучше: окно проделано ближе к полу, так что можно дотянуться до нижнего края и увидеть каменные плиты двора, циновка на полу целая, в углу лежит несколько одеял и подушек. Но сырость чувствуется и здесь — она изъела стены, проникала с каждым вдохом в грудь.

Кузнец больше не показывался — видно, в эту часть подземелья доступ затруднен. «Хорошо, что успел передать бумагу и чернила», — подумал Хасан.

Но писать становилось все труднее — терялись силы, временами казалось, что окружающее только снится, кружилась голова…

Хасан потерял счет времени. Теперь большую часть дня он проводил лежа на цыновке, изредка просыпаясь от наступления света или темноты. Даже Саид больше не изводил его — молча приносил еду, ставил блюдо на землю, уходил, гремел замком.

Крыс здесь не было, зато много мышей, и Хасан забавлялся, скармливая им крошки хлеба. «Суетятся, как придворные во время большого приема или охоты».

Охота… Хасан не любил ее, и когда приходилось сопровождать Харуна, всегда ворчал и жаловался на усталость. С каким удовольствием выехал бы он сейчас! Ему нестерпимо захотелось на волю. Нужно попытаться, может быть, в последний раз — кто знает, сколько ему осталось жить в этом сыром подземелье? Оторвав еще кусок бумаги, Хасан окунул калам в чернильницу. Чернила высохли, и он развел их водой из кувшина. Он вытерпит любое унижение, лишь бы вырваться отсюда.

Хасан стал лихорадочно писать:

«К тебе, к тебе стремятся караваны, Твоей милостью и волей, о повелитель правоверных! Прощения! Я ведь не предавал тебя И в помыслах моих не было предать тебя».

Дальше Хасан восхвалял халифа за милосердие и щедрость, говорил о том, что Харун по своей воле взял на себя тяжкий труд — охранять землю от неверных, а мог бы поручить другим, ведь у него немало славных и умелых полководцев. Стихи мало походили на обычный мадх, это был крик отчаяния. Если Харун сохранил хоть немного того благоговения, с которым он относился к его таланту раньше, он простит его! Но как передать стихи?

Когда Саид на следующее утро зашел к нему, Хасан протянул ему лист.

— Что это? — спросил тюремщик.

— Я хочу, чтобы ты передал бумагу записку повелителю правоверных, — сухими губами почти прошептал Хасан.

— Кто я такой, чтобы передавать что-то повелителю правоверных? — недоуменно пожал тот плечами. — Дай мне, я передам ее вазиру Фадлу, если хочешь.

— Да, хочу, — заторопился Хасан, в ужасе, что Саид передумает.

Но тюремщик взял лист и коснулся кончиком пальцев руки Хасана:

— У тебя лихорадка, я позову лекаря, — угрюмо сказал он.

Хасан уже не слышал его. Он болел лихорадкой когда-то в Басре, но тогда был молод и крепок; несколько месяцев, проведенных в подземелье, превратили его в старика. Будто сквозь покрывало слышал он голос, кого-то напомнивший ему… Наверное, Ибн Бахтишу, догадался он потом: «Он умрет, если не перенести его наверх». Другой голос отвечал: «Но как же, ведь я не получал приказания …»

«Повелитель правоверных не будет гневаться, он не хочет его смерти. А потом мы возвратим его в подземелье».

Очнулся Хасан в незнакомой комнате. Пахло душистыми травами, какими-то смолами. Над ним наклонился Ибн Бахтишу.

— Нашему роду выпала судьба спасать тебя от смерти, — весело сказал он.

Хасан сел и огляделся:

— Меня выпустили? — спросил он.

Ибн Бахтишу уложил его:

— Нет еще, но обязательно выпустят, вазир Фадл обещал похлопотать за тебя перед халифом. — Ибн Бахтишу понизил голос: — Харун тяжело болен, к нему трудно подступиться. Когда ему станет легче, вазир попросит за тебя.

В доме был сухо и тепло. Запах трав напомнил Хасану лавку благовоний, мать, Валибу. Но думал он об этом без грусти, как-то отрешенно.

Поправлялся Хасан медленно — болело все тело, особенно ноги, было трудно ходить, тело покрывалось испариной. Он все ждал, что к нему придет Фадл, и всякий раз, как у порога раздавались чьи-то шаги, поднимался с постели. Но Фадл не приходил, и когда Хасан спрашивал о нем Ибн Бахтишу, тот отводил глаза: «Вазир, наверное, занят, а может быть, Харун гневается…» Однажды, когда Хасан особенно упорно спрашивал о своем покровителе, лекарь рассердился:

— Благодари меня, что с тебя сняли цепи и разрешили перевезти в мой дом! Если бы не я, тебя вынесли бы из подземелья на носилках для мертвецов. Твой Фадл забыл о тебе или боится упомянуть твое имя перед Харуном, халиф раздражителен как никогда, пей лекарства и радуйся, что о тебе никто не вспоминает.

Хасан закрыл глаза. Если вазир ему не поможет, то чего ждать от судьбы? Внезапно он ощутил неистовую злобу — ведь Фадл, постоянно превозносивший южных арабов, и никто другой, виноват в том, что он написал эти злосчастные стихи! Что стоило осторожному вазиру предупредить его — он не стал бы их говорить, да еще в присутствии посторонних!

— Дай мне калам и бумагу, — сказал он лекарю. Тот недоуменно посмотрел на него, но просьбу выполнил, а Хасан расправив лист на колене, написал:

«Передайте привет коню моему и соколу, И утрам веселья, они забыли, где было мое место. Если бы кто-нибудь из близких увидел, как я Склоняюсь перед тюремщиком, он не узнал бы меня. Если бы увидели, как цепи тянут меня, Если бы увидели, как я хожу, отягощенный нечистотами, Они бы прокляли Аллаха. Что мне до сынов Кахтана и до их восхвалений, Что я повсюду похваляюсь ими?»

Хасан вдруг представил себе голову Фадла, кровавые клочки мяса — разрубленное тело на кольях Верхнего моста, и добавил:

«Я хотел бы увидеть тебя, как Джафара, Чтобы обе половины твоего лица были выставлены на мосту».

Обессилев, он уронил голову на руки и вдруг услышал приближающиеся шаги. Неужели все-таки Фадл пришел к нему? Если он увидит стихи…

Но когда дверь открылась, на пороге показался Ибн Бахтишу, за ним в комнату вошел незнакомый стражник. Лекарь был бледен, у него кривились губы.

— Абу Али, — сказал он неуверенно, — я помог тебе чем мог, а теперь повелитель правоверных требует, чтобы тебя возвратили в подземелье. Мне позволено приходить к тебе, давать лекарства и наблюдать за твоим состоянием. Я постараюсь добиться того, чтобы тебя поместили в лучшее помещение и хорошо кормили, но не могу ослушаться приказа халифа.

С трудом встав, Хасан окинул взглядом комнату Ибн Бахтишу:

— Я, наверное, не выйду из подземелья, брат мой, пусть же халиф делает, что пожелает.

 

Книга IV

 

XXVIII

Его будит легкое прикосновения мягкого опахала. Он медленно открывает глаза и тут же зажмуривает их — яркий утренний свет пробивается сквозь занавеси, задергивающие глубокую нишу, в которой помещается постель. Глаза сразу начинают слезиться — год, проведенный в полутемном подземелье, не остался без последствий.

Можно еще полежать, но Хасан садится на постели — он не хочет опоздать на большую охоту, которую устраивает молодой халиф, Мухаммед аль-Амин. Чернокожая невольница, задремавшая у его изголовья, вскочила и подняла упавшее опахало, но Хасан, не обращая на нее внимания, натянул шаровары, мягкие узкие сапоги и вышел из ниши.

Несмотря на зимний холодный день, в доме тепло — посреди большой комнаты, пол которой устлан дорогим ковром, стоит жаровня, наполненная пылающими углями, в нишах книги, многие в дорогих золоченых переплетах. Хасан сел возле жаровни, наслаждаясь теплом, обвевавшим лицо. Вошла его любимица, румийская невольница, которую он отпустил на волю после рождения сына. Хасан рассеянно улыбнулся, слушая ее ломаную арабскую речь с иноземным пришепетыванием.

Повар-нубиец принес кабаб, свежий хлеб, розовое кархское вино. Хасан начал есть. Вдруг он поймал себя на том, что отрывает слишком большие куски и ест слишком быстро. Он положил хлеб и заставил себя передохнуть — наверное, в подземелье родилась у него эта недостойная жадность, будто он боится, что кто-нибудь помешает или отнимет еду.

Целый год в подземелье… Хасан понимал, что мог пробыть там и дольше, если бы не внезапная смерть Харуна в окрестностях Туси. Ибн Бахтишу, который сопровождал халифа в последней поездке, рассказал недавно Хасану, шепотом и постоянно оглядываясь, что будто бы исполнился сон, который Харун видел когда-то. Масрур принес ему на ладони немного земли из халифского имения, чтобы показать, как она плодородна. Но Харун, увидев ее, с криком отшатнулся и несколько раз повторил: «Та самая рука и та же красная земля, что я видел во сне».

После этого ему стало хуже, началась кровавая рвота, и к вечеру он умер, а перед смертью приказал разрубить на двадцать четыре части одного из мятежников, угрожавших северным границам, и его казнили в присутствии халифа, так что кровь попала ему на одежды. «Клянусь крестом, вырыли более пятидесяти могил, и только Бог знает, в какой из них покоится прах Харуна», — шептал Ибн Бахтишу.

Когда Хасан удивленно спросил, зачем это, врач ответил:

— Чтобы враги не выкопали его прах и не надругались над ним.

Воцарение нового халифа обошлось без смуты. Правда, другой сын Харуна, аль-Мамун, который должен получить халифат только после Мухаммеда, был недоволен, но не решился открыто выступить против законного наследника престола, к тому же хорасанцы, напуганные расправой с родом Бармака, ослабели и немного присмирели, по крайней мере в пределах Ирака.

Освобождение пришло к Хасану неожиданно. Рано утром, когда он еще спал, закутавшись во все одеяла, которые были на его постели, дверь заскрипела, двое стражников ворвались к нему, подхватили под руки и потащили к выходу. Спросонья Хасан не понял, что с ним хотят сделать, опомнился лишь тогда, когда кузнец, весело подмигивая, разогнул гвоздь, скрепляющий его цепи и отбросил его далеко в сторону.

— Не забудь меня в дни благоденствия, Абу Али! — крикнул он, когда Хасан с помощью стражников поднимался по крутой лестнице

Стражники, ни о чем не спрашивая, отвели его в один из дворцовых покоев и оставили там. Хасан обессилено сидел на мягких подушках, закрыв глаза, — яркий утренний свет вызывал нестерпимую боль, будто под веки насыпали горячего песка.

— Куда отвезти тебя, господин? — склонился к нему невольник, всегда прислуживавший Харуну во время малых приемов.

Хасан пришел в себя. Он подумал, что слишком слаб для того, чтоб ехать сейчас к в свой дом.

— Дай мне бумагу, калам и чернила. Я напишу домашним, чтобы приготовились к моему возвращению, а потом прикажи подать мне носилки или оседлать спокойного мула — ведь сейчас я сам вроде мула, и мне не удержаться на коне. А перед этим я хотел бы, чтобы ты сводил меня в одну из ваших бань.

— Я сделаю все, что ты прикажешь господин, — поклонился невольник.

Взяв калам в распухшие, негнущиеся пальцы, он задумался. Вряд ли Лулу прочтет эту записку — ведь Хасан только начал учить его грамоте, и юноша наверное все уже забыл. Не беда, пойдет к кому-нибудь из соседей, они помогут, рядом живет писец дивана податей…

Хасан давно уже ничего не писал и, взяв калам в руки, почувствовал необычайный прилив сил. Нет, он еще будет жить и постарается больше не попасть в подземную тюрьму. Он будто вышел из могилы, куда его хотели закопать живым. Хасан начал:

«Я пришел к вам, выйдя из могилы, Когда другие люди томятся там, дожидаясь Страшного Суда…»

Написав еще несколько строк, он свернул записку и отослал ее с невольником. Выкупавшись в одной из дворцовых бань, Хасан поехал домой на красивом и спокойном муле, которого ему дал невольник Харуна.

С того утра прошло не так уж много времени, но как изменилось все! У Хасана новый дом, не хуже, чем у любого басрийского богача, невольников столько, что для них пришлось отвести почти половину здания, хотя он до сих пор не понимает, зачем они нужны ему.

Хасан не знает, нужно ли ему благодарить за все Фадла, или молодой халиф, стремящийся все делать наперекор советам, по своей воле приблизил его. Во всяком случае, уже на следующий день после того как Хасан оказался дома, Амин послал справиться о здоровье «поэта повелителя правоверных», как сказал посланец. Хасан сначала хотел отговориться нездоровьем, но подумал, что это неразумно. Выпив вина и приказав не мешать ему, он сел за столик, положив перед собой лист любимой самаркандской бумаги. Стихи, написанные им тогда, были составлены по всем строгим правилам мадха и стали его образцом. Хасан знал, что уже теперь по этим стихам учат молодых поэтов:

«О шатер, что сделало с тобой время, Оно обидело тебя, шатер, но времени не отомстишь, его не обидишь. Время, как горный поток, смыло всех, с кем я был близок, Тех, кто жил в этом шатре, — ведь время все смывает».

Амин, красивый белолицый, немного полный юноша слушал Хасана, широко открыв глаза и, когда тот кончил стихи, которые читал тихо, — ему было еще трудно говорить в полный голос, — вскочил и обнял:

— Клянусь Аллахом, только ты будешь нашим первым поэтом и собеседником, как был им у нашего отца. Завистники говорят о тебе, что ты склонен проводить время с простонародьем и любишь употреблять низкие слова, но только такой человек, как ты, достоин стать нам наперсником и другом!

Хасану тогда понравился халиф — в нем было что-то от древних арабских героев и от персидских царей: ленивая величавость вдруг сменялась вспышками веселья или гнева, и тогда его бледное лицо искажалось яростью, а на губах выступала пена.

— Сегодня большая охота, — объявил Хасан Лулу, который стоял у двери в почтительной позе, скрестив руки на груди, — теперь он управляющий и старший над всеми невольниками. — Прикажи оседлать Миска.

Миск — Мускус, — его самый быстрый вороной конь, приведенный из халифской конюшни в награду за мадх, особенно понравившийся Амину, где Хасан оплакивал смерть Рашида и сразу же переходил к восхвалению его сына, молодого повелителя правоверных.

«Одно солнце закатилось, — говорил он, — но небеса не бывают без светила, и на смену ему пришло новое солнце, сияющее светом молодости и красоты». Завистливый Хузейми пытался опорочить эти стихи, говорил, что не подобает восхвалять халифа за внешность, ведь он не женщина, но Амину понравились именно эти строки — он очень ценил свою бледную кожу и приказывал подводить черной целебной краской свои небольшие круглые глаза.

Позавтракав, Хасан вышел во двор, превращенный в причудливый цветник садовником-исфаганцем, который подстриг кусты по персидскому обычаю и посадил вокруг роз ирисы и нарциссы. Его ждали два первых псаря, держа на подводках около десятка поджарых псов, и сокольничий. Серебристая птица переливчатого лунного цвета сидела у него на рукавице, голова ее была закрыта черным кожаным колпачком. Она была неподвижна, будто изваяние, и Хасану вдруг захотелось вернуться домой и составить стихи о соколе «с лунным оперением». «Напишу потом, когда вернусь», — подумал Хасан и пустил коня рысью.

Большая халифская охота была важным событием в придворной жизни, и к ней готовились заранее. Придворные покупали лучших коней, охотничьих собак и соколов, выменивали их на невольников и невольниц, заказывали за большие деньги драгоценные уздечки, одежду, украшения. Каждый надевал лучшее из того, что у него имелось, брал с собой слуг и большой запас провизии — охота продолжалась обычно несколько дней, и только самые приближенные к халифу люди допускались к его трапезе и могли не возить с собой еду.

Хасан со своими невольниками пронесся по полупустым утренним улицам, распугивая редких прохожих. Вслед им из-за глиняных оград истошно лаяли собаки.

Когда он прибыл к дворцу Хульд, охота уже выезжала. Тянулись шумные ряды придворных, каждый в сопровождении по крайней мере десятка слуг и невольников, покачивались повозки, на которых громыхали огромные котлы халифской кухни, из паланкинов, установленных на спинах верблюдов, выглядывали женщины халифского гарема — певицы, танцовщицы, служанки. Откинув покрывала, они перемигивались с мужчинами, передавали записки.

Собаки бежали, поджав хвосты и оглядываясь, наиболее злобные уже сцепились в драке, псари изо всех сил растаскивали их. Пахло псиной, пылью, конским потом, резкими мускусными благовониями.

К Хасану подскакал стражник Амина:

— Повелитель правоверных уже не раз спрашивал о тебе. Он зовет тебя — повинуйся халифу.

Увидев поэта, Амин весело улыбнулся:

— Мне говорили, что ты проводишь время с какой-то иудейкой — хозяйкой винной лавки, и мы думали, что ты не придешь.

— Это все пустые разговоры, повелитель правоверных, я расскажу лучше, как я продал бедуинам повара повелителя правоверных Харуна ар-Рашида, да упокоит его Аллах своей милостью.

Слушая рассказ Хасана, Амин хохотал, откидываясь на седле, а Фадл, ехавший рядом, слегка улыбался — он помнил, как Хасан, обозлившись на повара Харуна за то, что тот не захотел накормить его во время охоты, выехал в степь и, встретив проезжавших бедуинов, сказал, что обменяет на хорошего верблюда своего бесноватого раба, которого можно вылечить только плеткой.

Охота продолжалась четыре дня. Слуги халифа и придворные стаскивали к обозу туши убитых газелей, обдирали и вешали на деревянные распялки лисьи шкуры, конюхи чистили усталых коней.

Амин с ближайшими людьми удалился в загородный дворец неподалеку от Верхнего моста.

«Бустан Муса» — «Сад Мусы» по имени старшего сына халифа назывался небольшой загородный дворец, окруженный густой пальмовой рощей, аллеями кипарисов, розовыми цветниками. Место это славилось плодородием: нигде в окрестностях Багдада не было таких фиников, айвы, винограда, дынь и арбузов.

Амин развеселился. Отослав придворных, пропыленных и уставших, которые после купания расположились в беседках у прудов сада, халиф вместе с самыми приближенными удалился в покои, выходящие на прохладный портик, уставленный цветущими розами в бесценных горшках из китайской глины.

В центре покоев, устланных нежно-голубыми коврами, небольшой трон — легкое сиденье из слоновой кости с врезанными золотыми цветами, листьями. Халиф очень любит его и повсюду возит с собой.

Хасан, певец Ибрахим, собеседник Амина Ибн аль-Мухарик и несколько человек сидят вокруг трона на бархатных подушках. Хасан, уставший после долгой скачки, замерзший на ветру, с наслаждением пьет подогретое разбавленное вино из хрустального кубка. В руке халифа оправленная в золото хрустальная чаша — он пьет только из нее: в дно ее вставлен большой изумруд, предохраняющий от яда, ее называют «Изумрудная звезда».

Амин еще не опьянел, и пока можно не опасаться, — ведь хмельной он способен на самые неожиданные поступки.

Вдруг халиф обращается к Хасану:

— Абу Али, ты давно не говорил нам ничего нового. Сложи стихи, восхваляющие нас, и мы щедро наградим тебя. — Потом прибавляет со смехом: — А если нам не понравятся твои стихи, мы искупаем тебя в том пруду.

Кровь ударяет Хасану в голову — этот мальчишка обращается с ним как с шутом! Пусть будет так, ведь молодой халиф подобным же образом обходится со всеми, кто ниже его и кого он не боится.

— Слушаю и повинуюсь, повелитель правоверных, — отвечает Хасан. — Но мне неудобно на этой низкой подушке, твое царское сиденье подошло бы мне больше.

Амин нахмурился:

— Ты дерзок сегодня, Абу Али, видно, наша благосклонность к тебе была слишком велика. Хорошо, садись на мой трон, но знай — если ты сложишь хорошие стихи, мы дадим тебе хороший подарок, а если оплошаешь — мы примерно накажем тебя!

Хасан подумал: «Будь я моложе, что бы я ему сказал!» Но, посмотрев в разрумянившееся лицо халифа, улыбнулся:

— Как ты красив, повелитель правоверных, а еще красивее ты был, помнишь, тогда, без одежды, когда купался в пруду!

Ибн Мухарик испуганно посмотрел на Хасана и толкнул его локтем, но тот, не обращая на него внимания, встал и подошел к трону. Амин подозрительно посмотрел на поэта, потом все же сошел с трона и уселся на подушку. Хасан понял, что больше шутить нельзя, — опасно. Устроившись на троне поудобнее, еще раз посмотрел на Амина, теперь уже сверху вниз, и нараспев произнес:

— Свет солнца и ясного месяца, Когда они взойдут, подобен нашему эмиру. Но если они и похожи на него немного, То еще больше то, что умаляет их перед ним. Ведь солнце скрывается, устав к вечеру, А месяц все уменьшается на своем пути.

Амин закрыл глаза, слушая стихи, потом, не открывая глаз, произнес:

— Мой отец, ар-Рашид, однажды наполнил тебе рот жемчугом. Клянусь Аллахом, я одарю тебя вдвое! Эй, позвать казначея!

Хасан поспешно сошел с трона.

— Повелитель правоверных, ты можешь насыпать жемчуг прямо мне в карман, — сказал он, но Амин засмеялся:

— Нет, стань на колени предо мной, это отучит тебя сидеть на троне халифов.

— Я уже стар, и у меня болят колени!

Но Амин, вытянув свою полную белую руку, сильно толкнул Хасана, так, что тот упал на спину, и, взяв из рук казначея довольно большой мешочек, стал сыпать жемчуг Хасану в рот. Большая часть зерен раскатилась по полу, жемчуг скользил по лицу, а Хасан кричал:

— Довольно, я уже убит твоей щедростью!

Амину быстро надоела забава, и он бросил мешочек с оставшимся жемчугом на грудь Хасану и знаком приказал слугам подобрать раскатившиеся зерна.

— Теперь мы будем пить, а Ибрахим споет нам, а потом мы прикажем петь нашим невольницам, — весело объявил повелитель.

Они пили уже несколько часов, с небольшими передышками. Амину стало жарко, и он приказал подать другую одежду, полегче. Слуги принесли белую атласную джуббу, отороченную собольим мехом и расшитую серебром и черным шелком.

Ибн Мухарик, который влил в себя уже не меньше двух кувшинов вина, уставился на халифа.

— Эй, сын греха, что ты смотришь на повелителя правоверных?! — крикнул Амин.

— Клянусь Аллахом, о великий эмир, я никогда не видел такой вышивки. Даже у твоего родителя, да упокоит его Аллах Своей милостью, не было такой одежды.

Амин поднял брови и поманил слугу:

— Подайте мне другую одежду, а на Ибн Мухарика наденьте мою джуббу!

Слуга выполнил приказ халифа, и Ибн Мухарик, довольный, сел, поглаживая белый атлас.

Когда Амин надел другую джуббу, на этот раз жемчужно-серого цвета, он поднял голову. Видно, ему показалось, что Ибн Мухарик снова смотрит на него. Поэтому он снял и новый наряд, и приказал надеть на Ибн Мухарика поверх первого.

— Это добром не кончится, — шепнул Хасан Ибн Мухарику, вытиравшему лоб, — он вспотел и от жары, и от страха.

А у халифа кривились губы — верный признак того, что он разгневан. Несчастный Ибн Мухарик потел уже в пяти джуббах и не осмеливался протестовать. Вдруг Амин крикнул:

— Эй, скажите на кухне, чтобы нам подали бараньих ножек в подливке, пожирнее и погорячее.

Хасан и все присутствующие, будто сговорившись, облегченно вздохнули — наконец гнев эмира прошел. Но Амин как-то искоса взглянул на Ибн Мухарика, и Хасан понял: тому не миновать беды.

Повар внес дымящееся блюдо с бараньими ножками в подливе и, когда он проходил мимо Ибн Мухарика, Амин, привстал и толкнул повара под руку. Жирная подлива полилась на пол, забрызгала Ибн Мухарика, его платье пропиталось жиром. Он испуганно подобрал ноги, вскочил, стряхивая с себя жидкость и горячие бараньи ножки. А халиф смеялся, всхлипывая и вытирая слезу:

— Эй, Ибн Мухарик, как тебе нравится теперь твое новое платье? А этому слуге, что не почитает собеседников повелителя правоверных, дать десять плетей за неловкость!

Ибн Мухарик одну за одной снял все джуббы. Его собственная одежда тоже была испорчена. Обратившись к Хасану, все еще смеявшийся Амин сказал:

— А теперь, Абу Али, сложи на этого глупца стихи, чтобы нам запомнить сегодняшний день!

«Я уже стал шутом, вроде Ибн Абу Марьям», — подумал Хасан. Но мысль только промелькнула, уступив место хмельному веселью:

— Сейчас я скажу эмиру стихи, которые сложил о его собеседнике:

У меня есть друг тяжелее, чем гора Оход, Нет тяжелее труда, чем жить с ним. На его лице знак тупости, Появившийся на нем еще с тех пор, как он был в колыбели, Если бы он попал в ад, весь жар геенны бы потух И все, находящиеся там, умерли бы от холода.

Амин смеялся долго, морщины на его лице расправились, и поэт хохотал вместе с ним, радуясь, что халиф больше не гневается и никому не угрожает опасность, по крайней мере в ближайшее время.

Амин встал и, покачиваясь, вышел. Ибн Мухарик, наклонившись к Хасану, прошептал:

— Я не могу больше, у меня будто огонь в животе от красного вина.

— Погоди, — успокоил его Хасан, — я вылечу твою хворь.

Когда халиф вернулся, поэт громко засмеялся.

— Над чем ты смеешься, Абу Али? — подозрительно спросил халиф.

— Я смеюсь на тем, повелитель правоверных, что Ибн Мухарик не терпит вкуса и запаха арбузов и, когда видит его, у него начинаются колики в кишках.

Халиф с интересом посмотрел на Ибн Мухарика:

— Это правда?

Тот кивнул. Амин широко улыбнулся:

— Клянусь Аллахом, я никогда еще не видел такого. Эй, Ибн Мухарик, если съешь арбуз, я отдам тебе все ковры и всю утварь из этой комнаты!

Ибн Мухарик сделал испуганное лицо:

— Повелитель правоверных, не убивай меня, — заныл он, делая вид, что его тошнит.

Но Амин крикнул:

— Эй, принесите два арбуза!

Слуги разрезали арбуз, а Ибн Мухарик дергался, притворяясь, что испытывает нестерпимые боли в животе. Потом Амин приказал держать его за руки и вкладывать в рот куски арбуза. Ибн Мухарик давился, арбузный сок залил бороду и одежду. Затем халиф приказал слугам разрезать второй арбуз и кричал, захлебываясь смехом:

— Съешь еще один арбуз, и я отдам тебе всю утварь из второй комнаты.

Внезапно Хасана затошнило, и он еле удержался от рвоты. Ему стал противен залитый арбузным соком и жиром Ибн Мухарик, а Амин, крупные и очень белые зубы которого блестели в широко открытом рту, походил на одного из постоянно голодных львов, содержавшихся во рву, забранном решеткой.

Пошатываясь, он поднялся и, держась за стены, вышел в сад. Прохладный ночной воздух сразу отрезвил его, и он долго стоял, наслаждаясь чистотой ясного ночного неба. Из покоев Амина донесся шум, в сад вышли слуги с тюками и скатанными коврами на плечах: «Переносят ковры в дом Ибн Мухарика». Хасан позавидовал — он и сам не прочь получить такие ковры.

— Но не такой ценой, — сказал он громко и тут же подумал: «А чем лучше я сам? Разве я не такой же шут этого бешеного толстощекого мальчишки?»

Из покоев Амина доносились теперь звуки лютни и голоса певиц. Хасан обошел здание и заглянул внутрь. На возвышении, покрытом парчовым ковром, сидели десять девушек-невольниц, певицы и лютнистки халифа. Ибрахим что-то говорил старшей. Запели сложенную им песню, слова для которой он взял у древнего поэта… Потом они вышли, и их место заняли еще десять девушек. Хасан подумал: «Эта забава не кончится до утра, моего отсутствия никто не заметит».

Он с трудом растолкал псарей — они улеглись после утомительной охоты:

— Выспитесь завтра, а сейчас возвращаемся домой.

Слуги вскочили.

— Господин мой, — сказал один, — у нас случилось несчастье: Быстрого укусила змея, и он околел.

— Что же ты, сын греха, не смог уберечь пса, который стоит десятерых таких, как ты, по крайней мере по разуму! — разозлился Хасан и хотел было ударить слугу, но вспомнил Амина и опустил руку.

— Где пес?

— Мы закопали его в саду.

— Отведите меня на это место, и я сложу стихи в его честь.

Слуги переглянусь:

— Слушаем, господин.

Хасан шел за ними по кипарисовой аллее. Чья-то собака бросилась ему под ноги и, испуганно взвизгнув, отскочила.

— Эй, стойте! — крикнул он вдруг слугам. — Не все ли равно, где я сложу свои строки?

И, подняв руку, как во время чтения торжественного мадха, начал:

— Я оплакиваю лучшего из псов, унесенного жестокой судьбой…

Стихи приносили облегчение, казалось, он очищается от шутовства, мелкой зависти, злобы — всех тех чувств, которые овладевают каждым в халифских покоях даже помимо его воли. Сейчас ему казалось странным, как он может так долго терпеть этих людей. Ведь он не раз говорил друзьям: «Во дворце я чувствую себя точно на горящих углях».

Мимо Хасана важно прошел толстый евнух, один из любимцев Амина, Он красовался в блестящем шелковом кафтане, и его бедра колыхались, как у женщины. Евнух узнал придворного поэта, но не поздоровался, только надменно поднял голову. Не удержавшись, Хасан довольно громко сказал вслед:

— Восхваляйте премного Аллаха, о мусульмане, И твердите, не уставая: «О Господин наш, сохрани нам Амина, Он пустил в ход евнухов, так что поклонение им стало верой, И все люди стали подражать повелителю правоверных».

Евнух оглянулся, — может быть услышал, но Хасан, не обращая больше на него внимания, подозвал слуг и приказал им седлать коней.

Дома Хасан встретил вопли и причитания женщин. Румийка с распущенными волосами по обычаю арабов, обессилев от слез, сидела в своей комнате и, когда Хасан вошел, бросилась к нему:

— Господин мой, я не уберегла твоего сына, накажи меня!

— Что с ним случилось? — спросил Хасан, глядя на посиневшее личико и судорожно сжавшиеся кулачки младенца.

— Он стал кашлять и задыхаться, а потом на него напали судороги и он захрипел. Я позвала лекаря, но было слишком поздно…

— Смерть преследует меня, — прошептал Хасан. — Это плохая примета, видно, и мой конец близок.

Отстранив цепляющуюся за него женщину, он повернулся и быстро вышел из дома, чтобы не слышать воплей и причитаний, от которых звенело в ушах. Ему показалось, что он задыхается, закружилась голова и он едва не упал.

Было совсем темно, на перекрестках протягивали цепи, и их концы, падая на землю, тяжело звенели. Он может пойти сейчас только к Марьям — ее лавка открыта допоздна и она не ложится, присматривая за посетителями.

Все еще кружилась голова. Хасан закрыл глаза, надеялось, что это пройдет, и действительно, стало немного легче. Он пошел медленней, опираясь на какую-то палку, подобранную на улице. Внезапно его ослепил яркий свет факелов. Их красное пламя, окруженное черными космами дыма, освещало гримасничающие лица — у одного из-под шапки будто высовывались рога, другой показывал необычайно длинный красный язык. Хасан вздрогнул — именно такими должны быть черти, пляшущие над телами грешников в адском пламени.

— Эй, ты кто таков? — окликнул его хриплый голос.

Хасан опомнился — это ведь ночная стража.

— Я упал и повредил ногу, и сейчас иду домой. А за вашу заботу, добрые мусульмане, возьмите этот дар.

Поэт бросил стражникам несколько серебряных монет, один из них ловко подхватил деньги:

— Это почтенный человек, пусть проходит!

Хасан пошел дальше, но у него дрожали ноги и сильно билось сердце — все стояли перед глазами страшные рожи, освещенные адским огнем. Марьям посмотрела ему в лицо и сразу увела в заднюю комнату. Молча поставила перед ним стеклянную чашу с лимонным напитком, яблоки, блюдо с фисташками.

— Дай мне бумагу и калам,

Марьям подала ему несколько листов бумаги, вопросительно взглянула.

— У меня умер сегодня сын, — коротко сказал Хасан. Марьям подала ему чернильницу и калам:

— Напиши стихи о нем, и тебе станет легче. У вас, поэтов, чувства долго не держатся в сердце, все выливается в слова.

Хасан вздохнул: может быть, эта иудейка права. Ведь стихи уносят часть сердца. Кто-то сказал о нем: «Стихи Абу Али выходят из сердца и попадают прямо в сердце, а крики других поэтов идут не дальше ушей». Он взял калам, и ему представилось крошечное сморщенное лицо ребенка, похожее на вялый плод инжира. Но ведь так не напишешь! Он начал стихи со строк:

«Клянусь жизнью твоей, смерть не оставила нам никого живого, Она выклевала, как ворон, ему глаза в то злосчастное утро. Как будто я обидел смерть, заимев сына, который был бы мне опорой. В то время, когда придет старость и седина».

Хасан писал, и постепенно тоска отходила куда-то, действительно становилось легче, будто, как сказала Марьям, вся боль перешла в слова.

— Я останусь сегодня у тебя, — сказал он девушке. — А если меня будут спрашивать, скажи, что я утонул вон в том кувшине.

— Хорошо, — кивнула Марьям. — А сейчас отдохни.

Он проснулся и не понял, утро сейчас или вечер. Слабый розовый свет отражался на бледном потолке, проходя сквозь узкое оконце.

Хасан заставил себя вспомнить, что было вчера, но сморщился от стыда и отвращения — будто перед собой увидел он Ибн Мухарика и самого себя, глупо смеющегося, жалкого… Потом прислушался — кто-то, видно, хотел войти к нему, а Марьям не пускала. Наконец она замолчала, и в комнате появился Ибн Мухарик в новой джуббе, зеленой, которую накануне залили жиром; на полах и теперь еще кое-где виднелись пятна, но уже сильно побледневшие, наверное, слуги Ибн Мухарика потрудились, вымывая жир.

— Абу Али, повелитель правоверных требует тебя, повинуйся эмиру эмиров!

Хасан повернул голову, не вставая:

— Как ты нашел меня?

— Кто же не знает, где искать Абу Нуваса? В кабаке у неверных, конечно, пока он не раскается и не прибегнет к Аллаху, Господу миров. Повелитель правоверных уже не раз спрашивал о тебе. Завистники распустили языки — конечно, и я в их числе. Ибрахим например, говорит: «Это грешник, пьяница и бродяга, он любит общаться с чернью и всяким сбродом, ходит по кабакам и прелюбодействует». Но Амин всякий раз отвечал: «Только человек, обладающий подобным остроумием, образованностью и совершенством, достоин быть собеседником халифа». Пойдем, Абу Али, халиф скучает без тебя.

Хасан отвернулся к стене, ничего не ответив. Но Ибн Мухарик не отставал:

— Пойдем, Абу Али, повелитель правоверных ждет и будет недоволен, если ты опоздаешь.

Хасан поднялся на постели:

— Разве ты не видишь, что я пьян? — раздраженно спросил он — Не могу же я в таком виде идти к имаму всех мусульман, ведь пьянство — грех и запрещено нашей верой!

Ибн Мухарик засмеялся:

— Ты действительно остроумный человек, все знают это, а сейчас пойдем, халиф не любит ждать!

Хасан в бешенстве вскочил:

— Разве ты не понимаешь, что я не хочу идти сегодня и не пойду, хоть бы меня разрубили на двадцать четыре куска, или на сорок восемь! С халифами могут постоянно общаться только те, которые смотрят им в руки и не поступают иначе как по их воле. А я вхожу к Амину и думаю только о том, как бы уйти от него, потому что в его дворце я не принадлежу себе. Лучше гореть в аду, чем жариться на угольях страха и унижения!

— Но ведь Амин благоволит тебе, и ты не раз говорил, что он тебе нравится.

— Да, он мне нравится, как всякий белолицый молодец-гуляка, но я не хочу продаваться целиком даже за мешок жемчуга, хватит с них моего языка. Иди, Ибн Мухарик, и скажи, что застал меня бесчувственно пьяным, да опиши все это посмешнее, чтобы твой рассказ пришелся по вкусу повелителю правоверных.

Мухарик вздохнул и, с трудом поднявшись, вышел, а Хасан снова повернулся лицом к стене и попытался уснуть, но напрасно. Ему показалось вдруг, что пол под ним проваливается, снова закружилась голова.

Хасан сел, внезапно ударила мысль: ребенка похоронили без него! Он вспомнил его жалкое сморщенное личико и заплакал, как не плакал никогда в жизни. Правда, у него есть еще дети от жены и других наложниц, но эта нравилась ему больше всех, и он хотел, чтобы ее сын остался жить после его смерти. В глаза бросился листок со стихами на смерть ребенка. Взяв его, Хасан написал под ними:

Смерть близка к нам И не хочет покинуть нас. Каждый день я слышу вопли, Каждый день кричат плакальщицы. Сердца горюют и плачут, И стонут, и слышны крики. До каких пор ты будешь веселиться? Беспечно шутить и смеяться! Ведь смерть каждый день Может ударить по огниву твоей жизни! Поступай же так, словно завтра Наступит мрачный день, полный ужасов. Пусть не прельщает тебя мир, Ведь его блага для тебя не вечны. Ненависть к миру — твое украшение, А любовь к нему — твой позор!

 

Книга V

 

XXIX

— Привет тебе, Абу Али, да пошлет Аллах несчетные милости твоему дому!

— И тебе привет, Абу Муххамед, добро пожаловать, но что у тебя за благочестивый вид?

Аль-Уттаби с усмешкой посмотрел на Хасана:

— Нет, достойнейшей господин, это ты стал знаменитым благочестивцем. Об этом уже говорит весь Багдад.

Хасан с удивлением посмотрел на Уттаби:

— Что же говорит весь Багдад?

— Говорят, то Абу Нувас раскаялся, ходит босиком в мечеть пять раз каждый день, даже в дождь по грязи, отрекся от вина и от своих прежних заблуждений и пишет только стихи, предостерегающие от адских мук и призывающие к праведной жизни.

— Кто говорит это? — спросил Хасан в бешенстве. — Я уже стал шутом повелителя правоверных, не хватает мне только превратиться в посмешище для багдадских гуляк и являть собой осла из набожных слов!

Хасан хлопнул в ладоши. Появился растолстевший и важный Лулу.

— Пошли к Марьям, вели ей доставить два бурдюка с вином получше для моих друзей, и пусть нам прислуживает ее брат. А потом пригласи ко мне всех моих друзей и тех, кто раньше считался другом, и прикажи потом приготовить все, что нужно, и побыстрей.

Получить приглашение от любимого поэта халифа, прославленного Абу Нувасу, считается честью, тем более что он теперь реже устраивал пирушки — вечерами его требовал к себе Амин, а в другое время он был утомлен. Встретиться с ним легче всего у Марьям — там он часто занимался с учениками, диктовал им свои стихи, исправлял писанное ими, иногда читал молодым любимых древних поэтов.

Но сегодня выдался свободный вечер. Амин нашел себе новую забаву — танцы в широкой длинной юбке на обручах с приделанной тряпичной лошадиной головой. Если кто посмотрит со стороны, покажется, что перед ним низенькая пузатая лошадь, покрытая попоной и несущая коротконогого всадника. Раньше эту персидскую простонародную игру можно было увидеть разве что на рынках, но Амин ввел ее в обиход, и один из придворных халифа жаловался Хасану, что повелитель правоверных однажды заставил его всю ночь дудеть в пастушью свирель, под звуки которой халиф любил плясать вместе со своими невольницами и евнухами.

… Друзья собрались, и Хасан с теснящей грудь тоской увидел, как изменились многие — Хали потерял несколько зубов и стал шепелявить, Раккаши сидел, приоткрыв рот и вытирая платком слезящиеся глаза, Муслима не было — говорили, что он находится в Хорасане, при Абдаллахе, брате халифа. Из учеников некоторые выглядели старше Хасана, которому негустая борода и все еще сохранившаяся подвижность придавали моложавый вид.

Наконец брат Марьям принес вино.

— Ну-ка, налей нам на пробу, молодец! — обратился к нему Хали, а Хасан добавил:

— Мы будем пить и посрамим клеветников, упрекающих нас в лицемерном раскаянии и отказе от вина — брата нашей души. Эй, сын Шломы, потомок собеседника божьего, налей и подай чашу мне первому, а я пущу ее по кругу.

Взяв в правую руку чащу с густым красным вином, Хасан сказал:

— Как мне отказаться от вина, когда сердце мое разделили

Взор прекрасных глаз и блеск вина в кубке?

Если ты не можешь высечь искру из огнива,

Разожги свой костер, если хочешь, взяв огонь моего сердца!

— Живи вечно, Абу Нувас! — крикнул Хали и взял чашу из рук Хасана.

Приходили еще гости, и каждому хозяин подносит чашу, отпив из нее ровно половину со словами:

— Смотри, ты своими глазами видел, как верно известие о том, что я раскаялся!

Наверное, он выпил слишком много, потому что проспал весь следующий день и не мог подняться, когда Амин прислал за ним. Посыльный халифа ушел, услышав от Лулу, что Абу Нувас болен и лежит в постели, но вскоре вернулся:

— Повелитель правоверных недоволен и приказывает Абу Нувасу встать и явиться на площадь Мусалла, приготовив стихи по случаю постройки новой мечети.

Испуганный Лулу встал перед постелью и, переминаясь с ноги на ногу, передал слова посланца.

— Чтобы Аллах покарал Амина, Зубейду, его мать, и весь их проклятый род! — прошептал Хасан, с трудом садясь на постели.

Голова у него кружилась, во рту было горько, будто наелся дикой дыни — колоквинта. Не выполнить приказ Амина опасно, тем более что он дважды посылал за ним. Пошатываясь, Хасан встал, подошел к столику и выпил полную чашу неразбавленного вина.

— Ну что же, передай этому сыну шлюхи, что я буду на площади Мусалла с готовыми стихами.

Новая мечеть сверкала свежей позолотой михраба, деревянная резьба соперничала в тонкости с алебастровой решеткой, и Хасан порадовался — он словно знал, какой она будет, хотя ни разу не видел. Он теперь долго не задумывался над стихами — надо написать хороший васф, и он его напишет. Ему легко описать коня, сокола, вино в серебряной или хрустальной чаше, дворец или мечеть: для каждого описания есть свои слова, и он выбирает их безошибочно, не колеблясь.

Амин остался доволен:

— Ты хорошо сложил эти стихи, Абу Али, похвально, что они не очень длинны, так что награда тебе не будет обременительной для казны. Я жалую тебе за каждый бейт по тысяче дирхемов и приглашаю тебя сегодня ночью на прогулку по Тигру.

Кругом все замолчали — по тысяче дирхемов за бейт — щедрость, неслыханная даже для Амина, не знающего цены деньгам. Казначей открыл рот:

— Повелитель правоверных…

Но халиф прервал его:

— Ты будешь сейчас говорить, что казна пуста, я знаю. Но я сказал, и не тебе оспаривать мои слова!

Хасан не раз совершал с Амином ночные прогулки по реке, но в этот раз все казалось ему каким-то необычным: особенно яркими были звезды на бархатно-черном небе, особенно мягкими — всплески длинных весел, одновременно входивших в спокойную речную воду.

Сегодня Амин праздновал спуск новых кораблей. Они носили имена «Лев» и «Орел». Их силуэты вырисовывались на темном небе сгустками еще большей темноты, только сверкала густая позолота резных деревянных изображений львиной головы и орла с распростертыми крыльями на носу кораблей. У бортов торчали сооружения, напоминающие наклоненные башенки — для метания греческого огня.

Глухо звучали голоса рабочих, толкавших корабли по бревнам, и вот наконец огромные суда с шумом разрезали волны; по воде разбежались дорожки отраженного красного света факелов.

И тотчас на реке подожгли наполненные нефтью чаши, установленные на круглых плотах, а на «Дельфине», любимом корабле халифа, где сейчас он находился вместе со своим поэтом и с придворными, загудели трубы и забили барабаны, раздались пронзительные трели пастушьей дудки, без которой Амин не признавал музыки.

Хасана не покидало странное чувство, будто все, что он видит сейчас, происходит во сне. Даже лицо Амина, на которое падал отраженный от воды свет, выглядело каким-то зеленоватым, будто неживым. Хасана вдруг пронизало предчувствие беды — все кругом слишком празднично, чтобы быть долговечным. Он с каким-то испугом смотрел на халифа и тихонько дотронулся до его рукава, чтобы убедиться в том, что видит его наяву. Но Амин, широко улыбаясь, повернулся к нему:

— Что, Абу Али, ты хочешь сказать нам еще стихи?

Чтобы избавиться от наваждения, Хасан сильно встряхнул головой:

— Да, повелитель правоверных, я хочу сказать тебе новые стихи:

Оседлал дельфина Амин — месяц, освещающий мрак, Рассекая бурную пучину вод. И Тигр озарился во всей его красе И люди возликовали, освещенные его сиянием.

Стихотворение не было длинным — всего несколько бейтов. Когда Хасан закончил его, он увидел на глазах Амина слезы.

— Ты любишь меня, Абу Али? — тихо спросил он, сжав горячими пальцами руку Хасана.

— Да, сынок, — тихо ответил поэт, забыв о том, что перед ним взбалмошный и своевольный халиф — сейчас он видел только красивого белолицего юношу, нуждающегося в покровителе: таким мог быть и его сын. — Да, я люблю тебя, — повторил он. — Живи вечно, и пусть твои враги никогда не злорадствуют из-за твоих неудач!

Амин вздохнул:

— Аминь, пусть исполнятся твои слова, Абу Али! Не скажешь ли ты нам теперь стихи о наших новых кораблях?

Хасан устал, но, сделав усилие, чтобы собраться с мыслями, начал:

— Аллах послал аль-Амину верховых коней, Каких не давал самому Сулейману. И если караваны Сулеймана ходили по суше, То аль-Амин плывет по морям, оседлав льва из зарослей. Льва, распластавшего в быстром беге лапы весел, С широкой пастью, оскалившего клыки огнеметов. Как же велико было удивление людей, когда они увидели Эмира вверху на орле. С высокой грудью, острым клювом и широкими крыльями…

Закончив стихи обычным славословием Амину, Хасан замолчал. Чувство близости к собеседнику внезапно исчезло, и когда Хасан посмотрел на ставшее вдруг высокомерным лицо повелителя правоверных, он понял — тот не простит ему своей слабости и запомнит, что поэт назвал его «сынок».

— Мы благодарим тебя, Абу Али, за твои прекрасные стихи и просим завтра с утра сопровождать нас на прогулке в нашем загородном дворце для беседы и нашего увеселения, — довольно сухо сказал Амин и кивком головы отпустил своего поэта.

Поэт с трудом поднялся. От реки сейчас поднимался туман, стало сыро и разболелись колени. Он молча спустился по шаткой веревочной лестнице в лодку, и гребец опустил весла. Они скользили по воде, покрытой маслянистой пленкой нефти, вокруг лодки плавали хлопья сажи, обгоревшие куски дерева. Нефтяные чаши догорали, и небо затуманилось пеленой едкого дыма.

У Хасана было тяжело на сердце, не хотелось на следующий день снова встречаться с Амином, но дома тоже тоскливо после смерти сына. А у Марьям слишком много забот, и она иногда раздражает своей излишней самостоятельностью, насмешливостью и резкостью.

Хасан провел ночь неспокойно, ворочался, мучило сердцебиение. Хотелось спать, но сон не шел. Вспоминались все несправедливости, которые встретились в жизни. Некоторым Хасан отомстил, опозорил в стихах, другие обиды остались неотомщенными, их было слишком много. Вдруг в памяти всплыл один случай: несколько лет назад он с друзьями был в доме богатого перса из знатного рода Нейбахт, по имени Исмаил ибн Абу Сахль. Хасан слагал тогда стихи в его честь — он даже сейчас помнит их начало. Но почему-то тот принял стихи равнодушно, даже не угостил их как следует. Теперь-то Исмаил очень любезен с Хасаном, но старая обида не забылась, она вдруг приобрела новую остроту. Хасан понимал: виной этому усталость и бессонница, но ему требовалось дать выход своему раздражению.

В комнате горел светильник из зеленого стекла, света было мало. Хасан зажег от дрожащего огонька свечу и стал писать:

Хлеб Исмаила подобен вышитой одежде, Если он порвется, его тот час же латают…

Сложив десяток бейтов на рифму «алиф», Хасан начал новые стихи, взяв другую рифму — «лам»:

Хлеб Исмаила под стражей его скупости, Он не может найти ему достаточно надежного убежища Ни в горах, ни на равнине. Его хлеб похож на сказочную птицу, Которую изображают на царских коврах. Люди говорят об этой птице, никогда не видев ее, А только воображая ее облик.

Эта рифма понравилась ему больше, и он с удовольствием дописал стихи, думая о том, что прикажет переписать их красивым почерком и отнести в дом Исмаила. Стихи, как всегда, успокоили его, и он уснул.

Хасан ожидал, что Амин будет держаться с ним настороженно и сухо, но сегодня халиф весел. Его любимец, евнух Каусар, предложил новое развлечение — бить рыбу острогой в нешироком канале, протекавшем в саду.

Хасан нашел Амина на берегу канала в нижней рубахе и белых шароварах, завернутых до колен. Амин ударял заостренной палкой по воде, вокруг летели брызги, но он никак не мог попасть. Возле Каусара уже лежали две крупные рыбины, и халиф то и дело с досадой поглядывал на них. Увидев Хасана, Амин крикнул:

— Идем, Абу Али! Бери палку и попробуй наколоть хоть одну рыбу. Ты увидишь как это трудно.

— У меня болят ноги, повелитель правоверных! — с улыбкой ответил Хасан, но взял палку и попытался ударить быстро проплывающую рыбу. Брызги попали ему на одежду, в лицо, он отшатнулся, закрыв глаза, а халиф засмеялся.

Вдруг Хасан услышал глухой стук копыт по мягкой земле. Всадник на взмыленном коне остановился у берега, свалился с седла и, встав на колени, подал халифу запечатанный свиток. Посмотрев на исполосованные плетью бока понурившегося коня, на пропыленную одежду гонца, поэт почувствовал смутное беспокойство, но Амин, оглянувшись, крикнул:

— Кто там еще? Эй, возьмите у него грамоту!

Кто-то из слуг потянулся к гонцу, но тот, отстранив протянутую руку, встал и подошел к халифу.

— Повелитель правоверных, дурные вести! Полководец Абдаллаха аль-Мамуна, Тахир ибн аль-Хусейн, разбил твоих воинов на подступах к Хорасану…

— Погоди! — с досадой прервал его Амин. — Ты мне мешаешь! Видишь, Каусар поймал уже три большие рыбины, а я все еще не могу попасть ни в одну!

— Повелитель правоверных! — настойчиво хрипел гонец. — Выслушай своего раба. Знай, что твой полководец, достойный и доблестный Али ибн Иса убит хорасанским отступником Тахиром ибн аль-Хусейном!

Амин неожиданно обернулся и вскочил:

— Что? — крикнул он срывающимся голосом. — Али ибн Иса убит Тахиром? Где мой меч?

На губах у него показалась пена, глаза едва не вылезли из орбит. Он схватил железную острогу и с силой запустил ее в гонца, но руки его дрожали, и палка, пролетев мимо, воткнулась в землю.

— Оставь его, повелитель правоверных, — поднялся Каусар. — Ведь он не виноват в том, что случилось. Пойдем во дворец, там ты соберешь своих полководцев и отправишь войско, чтобы покарать Тахира!

Немного успокоившись, Амин обратился к гонцу, снова опустившемуся на колени:

— Говори, как это произошло!

— Повелитель правоверных, уже несколько недель назад, узнав, что ты объявил наследником своего сына Мусу, наместник и правитель Хорасана, брат повелителя правоверных, отложился, приказал читать в мечетях проповедь на свое имя и чеканить монеты с надписью: «Абдаллах аль-Мамун, повелитель правоверных».

Амин заскрипел зубами. Покосившись на него, гонец нерешительно продолжал:

— В мечетях Хорасана стали читать грамоты, порочащие повелителя правоверных, но я не хочу осквернять слух эмира их упоминанием…

— Нет, говори все! — прервал его Амин.

— Там говорилось…

— Продолжай! — крикнул Амин в бешенстве.

— Там говорилось, что аль-Амин мало занимается делами государства, предается пороку пьянства и приблизил к себе недостойных людей, и среди них поэта, распутника и безбожника по имени Хасан ибн Хани, с которым ведет тесную дружбу, пьет вино и совершает смертные грехи, нарушая запретное.

У Хасана потемнело в глазах. Он плохо слышал, что говорил гонец дальше. Вот он, последний удар судьбы — недаром в эти дни его томило неясное предчувствие беды. Пусть Амин смертельно ненавидит своего брата, но он не может пренебречь мнением многих тысяч мусульман Хорасана. И обиднее всего, что втайне Хасан сочувствовал больше Абдаллаху аль-Мамуну — этот человек не чета нынешнему халифу и по праву мог бы занять трон.

Амин бесновался. Выхватив из рук гонца послание, он развернул его и, не читая, разорвал на мелкие клочки. Он осыпал Мамуна самыми грубыми ругательствами, которые не пристало не то что произносить, но даже знать потомку пророка. И Каусар, славившийся умением успокаивать своего господина, не сразу смог усмирить его. Потом халиф сел прямо на землю и зарыдал, оплакивая Али ибн Ису, самого удачливого и верного из полководцев.

Наконец Каусар натянул на Амина сапоги, сменил ему промокшую рубаху и надел на халифа охотничий кафтан. Амин, все еще всхлипывая, поднялся и вдруг повернулся к Хасану, и тот встал, глядя прямо в лицо халифу. «Казнь, ссылка или подземелье?» — подумал он и прежняя дерзость вернулась к нему:

— О повелитель правоверных, раз уж ты не поймал ни одной рыбы, почему бы тебе не заняться ловлей наслаждений за чашей вина, назло хорасанским ханжам? — спросил он весело, будто ничего не произошло.

Амин, открыв рот, в бешенстве топнул ногой, но потом вздохнул, плечи его опустились:

— Ты верен себе, Хасан ибн Хани. Неужели ты ничего не боишься?

— Я боюсь Божьей кары и немилости своей возлюбленной, — спокойно ответил Хасан.

Амин покраснел:

— Так вот, Абу Нувас! — крикнул он. — Если я еще раз увижу или услышу, что ты пьешь вино, я распну тебя живым на Верхнем мосту, а когда ты умрешь, твой труп бросят собакам!

— Но я надеюсь, повелитель правоверных, что мне можно будет предаваться хотя бы греху обоняния и вдыхать запах вина, ибо старость моя не проживет без этого.

Не отвечая, Амин безнадежно махнул рукой и сел на коня, подведенного Каусаром.

Халиф больше не присылал за своим поэтом, но Хасан был только рад этому. Он проводил время в своем доме, где поселил нескольких молодых учеников, заставляя их заучивать целые диваны старых поэтов.

Ученики с восхищением говорили: «Наш учитель знает семь сотен разных урджуз, почти все диваны поэтов, и среди них шестьдесят диванов только женщин, слагавших стихи, таких, как аль-Ханса и Лейла». Хасан был беспощаден к ученикам, прерывая их на каждой ошибке, заставляя находить бесконечные метафоры и сравнения, заучивать пословицы, поговорки и редкие слова. «Ты не должен употреблять излюбленные бедуинскими поэтами диковинные выражения в твоих стихах, ибо это некрасиво в наше время, но ты должен знать как можно больше старых и редких слов, чтобы никто не мог обвинить тебя в невежестве и незнании чудес арабской речи. Если жадность в еде и приобретении богатства — порок, то жадность в приобретении знаний — величайшее достоинство».

На его занятиях часто появлялся мальчик, выделявшийся на редкость уродливым лицом, изрытым оспенными шрамами, с выпученными глазами. Пораженный его внешностью, Хасан спросил о нем, и ему сказали, что юноша родом из Басры. Потом поэт забыл о нем, не поинтересовавшись его именем.

Он снова обратил внимание на мальчика только тогда, когда тот восторженно хлопнул в ладоши, услышав, как Хасан сказал о каком-то из старых поэтов: «От его зрения осталось лишь мечтание, от разговора — небылицы и старческие воспоминания, а от тела — лишь видение, которое увидишь, если хорошенько всмотришься». Хасан сказал тогда: «Этот молодец понимает толк в искусстве красноречия, и если бы не его уродство, я взял бы его в ученики».

Иногда его тянуло к Марьям, но он боялся — если бы он появился у нее, это тотчас бы донесли халифу, а Хасан дорожил так трудно доставшейся свободной жизнью в достатке.

Правда, и сейчас не обходилось без неприятностей и волнений — ему рассказали, что Исмаил ибн Нейбахт оскорблен его сатирой и хочет отомстить. Сулейман, сын халифа аль-Мансура, вдруг тоже выяснил, что Хасан когда-то написал на него оскорбительные стихи и повсюду поносил поэта. Хали обиделся на то, что Хасан отказался устроить у себя пирушку.

Много волнений принесла новая любовь — Хасану уже давно нравилась певица Зуфафа, вольноотпущенная Амина, и она была раз как будто благосклонна к нему, но теперь при встречах издевалась, называла старым благочестивцем. «Ты боишься Амина до того, что потерял все, что у тебя было», — не раз говорила она.

Наконец Хасану надоело все это. Он надеялся, что Амин уже давно забыл о своих словах и оставит его в покое, занятый борьбой со все усиливающимися сторонниками Мамуна.

В погожий весенний день он приказал своему гуляму Духейму созвать прежних друзей и запиской пригласил Зуфафу с ее лютнистками. Ему было весело, как в дни юности. Певица, лукаво улыбаясь, сама подносила ему чашу за чашей, и Хасан, забыв о том, что все его слова запоминаются друзьями и недругами, поднял чашу и сказал обращаясь к певице:

— Ничтожен в моих глазах тот, кто не любит вина, Надеясь на милость Бога или страшась эмира, Так же, как стал ничтожным и пропал Халифат после Харуна.

Зуфафа нахмурилась и взяла чашу из рук Хасана:

— Ты слишком много выпил с непривычки, Абу Али!

Вмешался Хани:

— Абу Али заважничал в последнее время и не хочет признавать старых друзей. Слава вскружила ему голову, и он думает, что оседлал судьбу и схватил ее за волосы.

— Я никого не забыл, сын греха! Ты столько лет знаешь меня, но все никак не можешь понять. Послушай, что я скажу, и пусть слушают все!:

Я превозношусь перед людьми больше всего потому, Что вижу — я терпеливее всех, когда придет беда. И если бы я даже не заслуживал славы, то моя защита От всех людей достаточна мне, и это — мой язык. Пусть же на мою свободу не покушается никто, Даже носящий царский венец, тот, кто укрылся за завесой дворца.

Расходились молча. Хасан понимал, что его слова передадут Амину и задумался. Не пришло ли время седлать коня и ехать в Хорасан, как сделал Муслим? Лучше покаяться в своих грехах перед разумным и образованным Мамуном, хитрым и дальновидным политиком, который не питает к нему никаких вражеских чувств. Ведь то, что читается с минбаров хорасанских мечетей — только оружие против Амина. Нет, пожалуй, уже поздно — его схватят раньше, чем он доедет до Хорасанских ворот Багдада. В конце концов, от судьбы не уйдешь. Ему надоело бояться — это не в его нраве, а в подземелье он уже был, и вышел оттуда живым и невредимым.

Позвав Лулу и Духейма, Хасан дал им на всякий случай наставления — у кого из надежных людей спрятать деньги.

Вопреки ожиданиям, он проспал ночь спокойно, никто не потревожил его и на следующий день. Лишь вечером его потребовали во дворец Хульд к халифу.

Амин находился во внутренних покоях, с ним было только несколько человек из рода Аббасидов. Увидев среди них Сулеймана ибн Мансура, Хасан понял: тот нажаловался, и вместе со вчерашними стихами получается серьезное обвинение. Как всегда в подобных случаях его охватила веселая злость, и страх пропал.

Он ожидал, что Амин станет кричать на него, но тот был спокоен. Когда Хасан дошел до середины большого ковра, устилавшего помещение, халиф жестом приказал ему остановиться и вдруг разразился самыми отборными ругательствами, которых Хасан не слышал даже от басрийских лодочников.

— Сын шлюхи, — говорил халиф с издевательской улыбкой, — ты не гнушаешься брать за свои стихи вознаграждения из грязных рук черни, а потом осмеливаешься говорить: «И даже носящий царский венец, тот, кто укрылся за завесой во дворце!» Клянусь Аллахом, ты презрел мои благодеяния и не получишь от меня больше ничего!

Сулейман ибн Мансур погладил бороду:

— А известно ли повелителю правоверных, что это — величайший еретик, из поклоняющихся двум началам — добру и злу?

— Кто-нибудь может засвидетельствовать это? — быстро спросил Амин, глядя на Сулеймана. Тот кивнул:

— Конечно, повелитель правоверных, я могу, и еще люди, которые хорошо его знают. Они здесь, за дверью.

Сулейман хлопнул в ладоши. Сразу вошли несколько человек, видно ожидавшие знака. Хасан готов был поклясться, что не знает никого из свидетелей.

— Как вы можете подтвердить, что этот человек еретик? — обратился к ним Амин.

Один из свидетелей, упавших на колени перед халифом, поднял голову:

— Однажды, когда мы вместе с ним пили вино в дождливый день…

— Поистине, то был злосчастный день, хоть и дождливый, — вставил Хасан.

— …он выставил свою чашу из беседки наружу, и в нее попало несколько дождевых капель. Тогда этот человек сказал: «Утверждают, что с каждой каплей с неба спускается ангел. Интересно, сколько я сейчас выпью ангелов небесных?» И он выпил ту воду, смешанную с вином.

— Ересь, ересь, повелитель правоверных, — закивали старцы высокими чалмами.

— Ну, что ты скажешь, Абу Нувас, и как защитит тебя на этот раз твой прославленный язык? — насмешливо спросил Амин.

— Я не скажу ничего, повелитель правоверных, раз эти надежные и почтенные люди свидетельствовали против меня, хотя я, клянусь Аллахом, не знаю ни их, ни тех ангелов небесных, о которых они говорят.

— Он снова богохульствует! — не сдержавшись, закричал Сулейман.

Амин окинул Хасана даже не враждебным, а просто холодным и безразличным взглядом:

— Эй, Каусар, распорядись, чтобы его отвели в подземелье к еретикам. Там ему, наверное, понравится больше, чем во дворце носящего царский венец.

В подземелье Хасана поместили вместе с подозреваемыми в ереси. Просторное помещение распологалось неглубоко, и сырость не чувствовалась, только ужасная духота. На этот раз оковы ему не надели; вообще, порядки оказались свободнее, чем раньше, заключенных даже прогуливали под охраной стражника, а за дирхем пропускали посетителей. В стражниках не было заметно злости, они равнодушно сидели у входа в подземелье и оживлялись, только если можно было чем-нибудь поживиться. Заключенных никто не беспокоил, и Хасану казалось, что об их судьбе просто забыли.

Он попросил одного из стражников передать записку к себе домой, и тот охотно согласился. Вернулся он очень скоро, принес одеяла, хорошей еды, бумагу и калам и долго благодарил поэта за щедрый подарок, когда получил пять дирхемов за услугу.

Хасан разделил еду между еретиками и, чтобы не скучать, сел играть с одним из них в нарды, сделанные кем-то из старожилов.

— За что тебя посадили сюда? — спросил он тощего человека с провалившимися глазами, бросавшего кости. Тот коротко ответил:

— Обвинили в том, что я поклоняюсь лжепророку Мани.

— Это правда?

Человек молча посмотрел на него и пожал плечами, и Хасан понял, что лучше больше не спрашивать. Бросая в свой черед кости, он сказал: «Наихудшая ересь, брат мой, — держать людей в заточении под землей, вдали от света и воздуха, а все остальное — дело совести каждого».

Человек кивнул головой и больше они о таких вещах не говорили.

Прошло почти три месяца. Вначале Хасану даже нравилось здесь: не нужно ничего делать, нечего желать, можно спать целый день. Еду приносил один из его гулямов, иногда он даже пытался пронести вино, но стражники отбирали его. Но постепенно все больше одолевала тоска. Ночью не спалось, мешала духота, храп или бредовые выкрики соседей. Он пробовал писать стихи, но слова казались ненужными и бледными. И все чаще тревожила мысль о смерти. Зачем он прожил жизнь; что останется после него? Раньше Хасану казалось, что у него есть множество прекрасных сочинений, но теперь, перебирая их в памяти, он находил свои стихи однообразными. Если бы начать жизнь снова, он написал бы лучше! Надо работать еще, создать такие строки, которые не забудутся никогда, но для этого прежде всего надо выйти отсюда!

Он не раз задумывался о том, что надо написать Фадлу и Амину, пусть вазир похлопочет за него, ведь Амин не помнит долго зла, да и какое зло причинил ему Хасан?!

И однажды рано утром, когда соседи еще спали, взял калам и, преодолевая внутренне сопротивление, вывел:

«Вспомни, повелитель правоверных, всегда вспоминаются дни, проведенные вместе! Я рассыпал перед тобой жемчуг свой, о жемчужина рода Хашима! Пожалей того, кто сеял жемчуг перед твоим жемчужным лицом».

Потом он написал вазиру длинные стихи о том, что тот научил его благочестию и набожности своим примером. Стихи можно понять как серьезные, и как шуточные, Фадл сумеет оценить их!

Отправив со стражником бумаги во дворец Фадла, он стал ждать. И снова написал Амину, отбросив гордость и умоляя о помиловании.

Однажды в подземелье вошел маленький старик в огромной чалме. Хасан видел его не раз во дворце — это был дядя Фадла ибн ар-Ра, добрый и немного недалекий человек. Амин очень любил его именно за эти качества. Поздоровавшись и прочитав молитву, он стал опрашивать всех, за какой грех или преступление они содержаться здесь.

Когда очередь дошла до Хасана, старик спросил:

— А ты, молодец? Я смотрю на тебя, и мне кажется, что я где-то уже видел твое лицо, но не могу вспомнить. Почему ты находишься с еретиками, разве ты тоже из их числа?

— Упаси Аллах! — ответил Хасан, которого забавляла наивность старика.

Тот продолжал:

— Может быть, ты поклоняешься барану или тельцу?

— Я ем и баранину и телятину, а не поклняюсь ей, — весело ответил Хасан. — А теперь я так голоден, что могу съесть и шерсть с барана.

— Может быть, ты поклоняешься солнцу?

— Я так ненавижу его, что не сижу на солнце, особенно в полдень.

— Но за что же тебя заключили? — округлил глаза старик.

Хасан поднял руки:

— По наговору, достойный шейх, по подозрению, но я невиновен!

— Да, да, должно быть так, клянусь Аллахом, я верю тебе, ты говоришь правду, я вижу это по твоим глазам, а ведь ни один преступник и еретик не может укрыться от моего взора. О Боже! Держат в темнице невинных людей! Где же справедливость, которую завещал нам Аллах и его пророк? Я сейчас же пойду к моему племяннику, пойду к повелителю правоверных и расскажу ему о тебе, и тебя выпустят, сын мой, не беспокойся!

— Да благословит тебя Аллах, достойнейший старец! — склонился перед ним Хасан, чтобы скрыть улыбку, и еще раз удивился хитрости Фадла, умевшего помочь ему и остаться в стороне.

Прошло еще несколько дней, и Хасан начал терять надежду выйти из темницы. Но в один из нестерпимо душных вечеров он услышал шум, испуганные голоса стражников. Дверь открылась.

— Хасан ибн Хани, тебя зовет повелитель правоверных! — крикнул кто-то, и Хасан вскочил и, путаясь в полах одежды, бросился к выходу. У дверей его ждали закрытые темной тканью носилки.

— Садись, Абу Али! — сказал чей-то незнакомый голос, и Хасан увидел Каусара. — Ты не очень грязный?

— Нет, — ответил Хасан. — Нам разрешали посещать баню.

— Тогда садись рядом со мной.

Амин встретил Хасана, будто ничего не случилось. С улыбкой оглядев его, он заметил:

— Ты похудел и побледнел, Абу Али. Нам понравились те стихи, которые ты посылал дважды. Мы внимательно прочли их и нашли там подобающее узнику и грешнику смирение. К тому же за тебя просил почтенный и богобоязненный старец, к словам которого мы прислушиваемся.

Потом, как бы невзначай, Амин добавил:

— А Сулейман ибн Мансур надоел нам своими жалобами на тебя, так что мы решили тебя выпустить и наградить, и пусть лопнут от злости все сыновья Мансура, они стали слишком много вмешиваться в дела халифата.

«Вот истинная причина моего освобождения», — подумал Хасан, а Амин так же благосклонно говорил:

— Но мы надеемся, что ты откажешься от своей привычки и больше не будешь пить вино, запрещенное Аллахом!

— Да, повелитель правоверных, я откажусь от него навеки!

— А если все-таки будешь пить?

— Тогда повелителю правоверных будет дозволено Аллахом пролить мою кровь!

— Хорошо, я отпускаю тебя и приказываю выдать тебе на первый раз пять тысяч дирхемов, чтобы ты мог поправить свое здоровье!

— Благодарю повелителя правоверных! — поклонился Хасан. Во рту у него было горько, и, выйдя на улицу, он с наслаждением сплюнул.

 

ХХX

Хасан с трудом поворачивается на бок. Болит все тело — ноги, грудь и особенно живот. Он проводит рукой по животу и закусывает губы от боли — внутри все вздулось, так что трудно передохнуть. Когда Хасан сильно выдыхает воздух, в горле что-то клокочет и с губ стекает тонкая струйка крови. Лекарь подает ему какой-то терпкий вяжущий напиток с запахом айвы, и Хасан закрывает глаза.

С улицы доносятся какие-то глухие удары, крики. Лекарь вздыхает:

— Пропал Багдад! Горе его жителям и проклятие тем, кто затеял смуту!

Потом он со вздохом поднимается и отходит от постели, Хасан, чувствуя, как постепенно утихает боль, начинает вспоминать.

Все началось с пирушки, которую устроил Исмаил ибн Нейбхат. Тогда еще Хасану показалось, что рис с каким-то странным привкусом, и он спросил Исмаила, откуда родом его повар — не с южных ли островов, где люди кладут в пищу все пряности разом. Исмаил тогда как-то смешался и ответил что-то невразумительное.

Только придя домой, Хасан задумался и вдруг похолодел: а если Исмаил подсыпал ему яду? Ведь он повсюду хвалится, что отомстит Абу Нувасу за его стихи: «Этот человек утверждает, что я скуп, — говорил он. — Ну что ж, я ему отомщу так, что он узнает мою щедрость». Хасан тайно советовался с Ибн Бахтишу, и тот дал ему противоядие, действующее против всякой отравы. Каждое утро, просыпаясь, поэт долго смотрел на себя в серебряное зеркало, ощупывал живот, глаза — говорят, что действие яда сказывается раньше всего на глазах. Ничего не болело, но мысль о яде не оставляла Хасана — он вспоминал все истории об отравлениях, которые слышал когда-то, о лекаре Нейбахта, умеющем составлять хитрые отравы, и ему становилось страшно.

У халифа дела шли все хуже. Войско Мамуна под предводительством жестокого и непримиримого Тахира приближалось к Багдаду, захватывая одну область за другой, провозглашая там власть нового повелителя, и полководцы правящего халифа не могли остановить его. Амин стал еще более несдержан, и придворные боялись попадаться ему на глаза.

Однажды утром Лулу разбудил Хасана:

— Вставай, господин мой! Дурные вести!

Хасан нехотя поднялся, по привычке ощупывая живот:

— Что случилось, что ты кричишь? Разве тебе не известно, что у меня по утрам и без того болит голова?

— Вставай, господин мой, настало время уезжать из Багдада, который из города мира скоро превратится в город сражения. Я уже взял твои деньги, которые оставлял у надежных людей.

— Что же случилось? — нетерпеливо спросил Хасан.

— Воины Тахира подошли к Кильвазе. Если ад-Дибби не отобьет его, Тахир захватит каналы и будет задерживать суда с продовольствием. Начнется голод и вспыхнут болезни. Послушай меня, господин мой, уедем отсюда пока не поздно!

Хасан задумался: куда ему бежать? Будто проникнув в его мысли, Лулу предложил:

— Поедем в Басру, там твои родичи и друзья. Мы снимем там дом, и ты будешь жить там спокойно, занимаясь учениками.

— Нет, Лулу, — ответил Хасан. — Поезжайте сами, возьмите все деньги, оставьте мне только то, что я доверил Абу Исхаку. Этого мне хватит надолго — ведь я не собираюсь больше устраивать пирушек. Забери женщин и детей и сегодня же отправляйся, а я останусь здесь.

— Как же можно, господин мой… — начал Лулу, но поэт остановил его:

— Поступай так, как я велел, и оставь меня!

Хасан выехал проводить своих домашних, а возвращаясь домой от Басрийских ворот, решил посмотреть издали на хорасанское войско.

Замок предместья Кильвазы стоял на месте старого христианского монастыря, от которого еще сохранились толстые кирпичные стены и невысокая колокольня. По направлению к предместью тянулись сотни повозок с толстыми бревнами, тяжелыми железными рычагами, свернутыми канатами — разнообразные камнеметные машины манджаники и аррады. Другие повозки были нагружены большими камнями, сосудами для горючей смеси. Жители предместья тащили железные колья и лопаты, воины ад-Дибби подгоняли их — нужно вырыть ров от замка до моста и сделать ямы для установки камнеметных машин.

Неподалеку уже была собрана аррада. Один из воинов, невысокий жилистый человек, ловко оттянул длинный рычаг, вложил сосуд, что-то подкрутил и крикнул:

— Во имя Аллаха!

Рычаг громко щелкнул, и через несколько мгновений на другом берегу канала вспыхнуло яркое пламя.

— Да не отсохнут твои руки, Самарканди, пусть Аллах покарает так всех смутьянов! — крикнул кто-то из жителей Кильвазы, толпившихся вокруг аррады. Другой вздохнул:

— Говорят, что на восточной стороне Тахир установил аррады и манджаники и стреляет горящей нефтью, так что многие дома сгорели, а их жители бежали и убиты.

Самарканди вложил еще сосуд с горящей жидкостью, и еще один шатер на том берегу охватило пламя. Всадник из войска Тахира поскакал по берегу канала и, очутившись против Самарканди, крикнул:

— Эй, собака, сын неверной, если попадешь к нам в руки, будешь распят и сожжен живым, а после смерти труп твой бросят псам, и душа твоя пойдет прямо в ад! — Но, увидев, что Самарканди вкладывает новый заряд, пустил коня рысью.

Хасан снова почувствовал себя живым среди людей, каждый из которых занят делом — кто шел копать ров, кто грузил свои пожитки на повозку. Он бросил поводья, и конь, вздрагивавший от шумных ударов рычага камнеметной машины, опустив голову, пошел вверх по улице.

Поэт сидел неподвижно, не глядя по сторонам. Он опомнился только от необычной тишины. Хасан поднял голову и увидел, что стоит перед дворцом Хульда. Все ворота обычно оживленного и шумного дворца были закрыты, казалось, огромное здание затаилось. Но издали доносились звуки лютни и голос певицы. Хасан спешился, привязал коня у ворот — улица пустынна, да и вряд ли даже сейчас кто-нибудь осмелится увести коня от дворца халифа.

Он стучал в несколько ворот, но ему не открывали. Наконец у главного входа приоткрылось смотровое окошко:

— Что тебе надо, человек? — спросил стражник.

— Я поэт повелителя правоверных и хотел бы посетить его

— Поистине, сейчас время для поэтов и поэзии, — проворчал стражник и позвал кого-то. Потом открылась боковая дверца и Хасан вошел.

Огромный двор почти опустел, только кое-где стояли стражники, да у ворот конюшни суетились конюхи.

— Проходи, — сказал стражник. — Здесь тебя, оказывается, знают.

С Амином были Каусар, Хали, Исхак ибн Барсума, музыкант, а на возвышении сидели невольницы-певицы.

— Добро пожаловать, Абу Али! — сказал Амин, когда Хасан пожелал мира повелителю правоверных. — Ты не оставил нас, и это похвально. Нам нужно сейчас немного развлечений, не то нас думы одолеют. Ведь я видел сон, который могу истолковать только как знамение беды. Мне снилось, что я стою на вершине высокой кирпичной стены, уходящей под облака. А где-то далеко внизу, так что я могу едва почувствовать, кто-то сильно бьет по основанию стены. И с каждым ударом снизу от кирпичей отлетают куски, и стена становится все ниже, так что я уже могу различить лицо того, кто разрушает ее. Это Тахир ибн Хусейн. И с последним его ударом стена разваливается, а я падаю с нее. Ну, Каусар, как ты истолкуешь этот сон?

— Лживые сновидения, повелитель правоверных, ты, наверное, видел что-нибудь неподобающее перед сном.

— Нет, Каусар, я думаю, что конец. А ты что скажешь, Абу Али?

Хасан, захваченный врасплох, пожал плечами, а Амин вздохнул:

— Даже Абу Али с его находчивостью не мог найти подходящего истолкования. Нам остается сейчас только надеяться на Аллаха, а чтобы развлечься, выпьем вина и послушаем песню.

— Но, повелитель правоверных, — возразил Хасан. — Ведь ты запретил мне пить вино!

— В такой час я снимаю свой запрет, и пусть грех будет на мне.

Амин хлопнул в ладоши. Невольники внесли золотые и серебряные кубки и блюда, подали Амину его чашу — «Изумрудную звезду». По знаку надсмотрщицы невольницы ударили по струнам:

Они убили его, чтобы встать на его место. Как однажды Хосроя предали его марзубаны…

— Что вы поете, проклятые? — вскочил с места Амин. — Убирайтесь отсюда, у меня и без вашей песни немало предзнаменований! Пусть придут другие!

Испуганные невольницы убежали, на их место взошли еще десять девушек. Амин сделал знак Каусару подать вино: «Мы выпьем все по полному кубку, а эти пусть споют нам, только что-нибудь повеселее!»

Девушки по знаку сидящей спереди невольницы начали старинную песню о подвигах арабов:

— Кто радуется тому, что убит Малик, Пусть придет к нашим женщинам при свете дня!

Подбежав к девушкам, Амин выплеснул в лицо ближней все вино:

— Каждой по десять плетей и вон отсюда! — прохрипел он. Каусар попытался успокоить его:

— Повелитель правоверных…

Но Амин не слыша его, стоял, понурившись.

Хасан встал и подошел к халифу:

— Повелитель правоверных, хочешь я скажу тебе стихи, которые сложил в твою честь?

Амин молча отстранил его и снова сел на свое место.

— Пусть споет Асма. Если и ее песня будет вроде этих, значит, мне суждено умереть, и нет мне спасения!

Асма, самая красивая и искусная певица Амина, йеменская невольница с татуировкой на смуглых щеках, села по приказу Амина рядом с ним. Она была испугана, облизывала губы и крепко сжимала лютню дрожащими пальцами.

— Спой нам песню, которая первой придет тебе в голову! — приказал Амин.

Асма открыла рот и тут же сжала губы, испуганно глядя на халифа.

— Пой! — крикнул Амин.

С трудом переводя дыхание, она запела о Кулейбе ибн Ваиле, древнем герое арабов:

— У Кулейба, клянусь своей жизнью, было больше помощников, У него было меньше грехов, чем у тебя, но вот он обагрен кровью…

Амин, размахнувшись, запустил хрустальный кубок в голову девушки. Она упала, закрыв лицо руками, из глубокой раны на лице хлынула кровь.

— Бросить эту проклятую львам, она все равно ни на что больше не годна! — хрипло сказал Амин и, встав, пнул ногой невольницу. Осколки «изумрудной звезды» хрустнули у него под ногами, а когда девушку унесли, он обратился к Каусару:

— Распорядись, чтобы все ценности из наших сокровищниц были проданы. Вырученными деньгами пусть заплатят войску. И все это, — он толкнул ногой золотые и серебряные чаши, блюда и кубки, стоявшие на ковре, — перелить в динары и дирхемы. Мы сегодня же к вечеру перебираемся в Круглый город, в крепость Мансура, и с нами будут только наши родичи и воины. Поспеши выполнить наш приказ!

Не глядя ни на кого, Амин переступил через натекшую на ковер лужу крови и вышел.

Хасан возвращался домой поздно. Он сделал большой круг, так как на всех перекрестках были протянуты цепи и его не пропускали, несмотря на угрозы и посулы:

«Все добрые мусульмане сидят дома. А бродяги вроде тебя собрались в квартале Харбийя, где грабят на пожаре, воспользовавшись несчастьем людским, или в рынке Карха. Ступай к ним, если хочешь».

Рынок Карха оживлен, как днем, но люди сейчас иные. Большинство — из братства Бану Сасан, с ножами, заткнутыми за туго завязанные пояс, и еще какие-то люди, босые, без одежды, на каждом только набедренная повязка.

Кто — то схватил коня за уздечку:

— Эй, молодец, не узнал меня?

Хасан всмотрелся в заросшее нечесаной седой бородой лицо и отрицательно покачал головой.

— А я вот узнал тебя. Помнишь нашу встречу на постоялом дворе, когда нами предводительствовал Исмаил-басриец?

— Да, теперь вспоминаю, — медленно ответил Хасан, вглядываясь внимательнее в собеседника. Он был тоже босой, в набедренной повязке; торчащие ребра и заросшая седыми волосами грудь измазаны смолой.

— Что вы делаете здесь? — спросил Хасан.

— Мы сражаемся, и проклятые хорасанцы, люди Тахира, боятся нас больше, чем чумы, хотя у нас нет оружия и предводителя.

— А откуда взялись эти люди? — указал Хасан на толпу, заполнившую рынок. Почти все были одеты так же, мало у кого имелись сабля или копье.

— Это крестьяне из предместий, дома которых сожгли люди Тахира или аййары — бродяги, а многие бежали из подземелья. А что ты делаешь в этом месте? У тебя ведь хороший конь и богатая одежда. Ты не боишься, что все это достанется людям из братства Бану Сасан?

Хасан, не отвечая, проехал к освещенной лавке, откуда, как ему показалось, доносился голос Хали. Не сходя с седла, Хасан заглянул внутрь. Так и есть — Хали сидит за столом вместе с несколькими аййарами и громко читает, почти выкрикивает:

Амин, верный Аллаху, верь Аллаху, И тебе будут даны терпение и победа. Доверь дело Аллаху, И Аллах охранит тебя своей силой. Наша будет победа с помощью Аллаха, Мы будем нападать и заманивать!

— Эй, Хали! — окликнул его Хасан.

Тот, подняв голову, увидел его:

— Иди к нам, сын греха, здесь самые смелые и достойные сыны Багдада, которые защищают город от хорасанских разбойников.

Хасан провёл ночь в лавке. Они пили вино, захваченное аййарами в лавках иноверцев, и Хали, который эти дни проводил на улицах Багдада, рассказывал Хасану последние новости, передавал стихи, сложенные жителями Багдада, где они описывали беду, постигнувшую столицу великого государства.

А поэт Хузейми сложил длинную касыду о несчастьях этого «земного рая», и люди заучили их наизусть и читают в домах и на улицах.

Они спали всего два — три часа. Их разбудили истошные вопли, топот, визг бешеных коней. Пахло гарью. Хасан и Хали, стараясь остаться незамеченными, выглянули из окна лавки. Уже рассвело, и на рынке началось сражение. Слева наступали хорасанские верховые лучники, вооружённые ещё и длинными копьями, справа — аййары в набедренных повязках.

Неподалёку Хасан увидел вчерашнего аййара. У него в одной руке была круглая, вроде щита, обмазанная смолой камышовая плетёнка, в другой — праща, а на плече висел мешок из грубой шерсти, наполненный камнями — метательными снарядами. Аййары прикрывались плетёнками, как щитами, и стрелы хорасанцев застревали в них или прилипали к смоле. Вот одна такая стрела прилипла к щиту знакомого Хасана, и он снял её, весело воскликнув: «Даник!»

— Что он кричит? — удивлённо спросил Хасан.

— Он собирает стрелы и потом продаёт каждую за данник, — объяснил Хали.

В это время одна из стен лавки с грохотом обвалилась, и их заволокло сухой глиной и чадом. «Бежим!» — крикнул Хали и схватил Хасана за руку. Они бросились из лавки и, скрываясь в узких проходах между торговыми рядами, побежали к реке. Хали бежал легко, а Хасан задыхался. «Я не могу больше, Хали, оставь меня!» «Бежим, Абу Али, или нас затопчут!» — дёргал его за руку Хали. «Беги и оставь меня здесь!» Но Хали, поддержав падающего Хасана, затащил его в чей-то полуразрушенный дом. «Побудь здесь и никуда не выходи, я вернусь за тобой», — крикнул он изо всех сил, так чтобы друг его услышал среди шума, и скрылся.

Хасан в изнеможении упал на землю. Запах пыли и каких-то пряностей успокоил его, и он лежал долго, пока сердце не забилось ровнее. Грохот немного стих. Сражение между аййарами и хорасанцами продолжалось на восточной стороне — видно, аййары сильно потеснили конников Тахира.

Стемнело. «Если я останусь здесь до ночи, меня снова не пустят домой», — подумал он и с трудом встал. Ноги были словно чужие, вдруг сильно заболело в груди. Но Хасан, не обращая внимания на боль, шёл, держась за закопчённые стены домов. Ему казалось, что он остался один среди этих пожарищ, разрушений и присыпанных сажей, словно чёрным саваном, мертвецов. Откуда-то послышались стоны, но Хасан не свернул в ту сторону — разве он в силах кому-нибудь помочь?

Он несколько раз падал, поднимался, потом свалился в канал — его счастье, что там было мелко. Как во сне добрался он до Марьям, не надеясь, что найдёт её заведение целым, но лавка была на месте, и оттуда, как всегда, доносился шум. У дверей стояло несколько дюжих молодцов — сасанидов. Увидев, что Хасан направляется к двери, один из них ударил его в грудь: «Эй ты, сын шлюхи, куда лезешь? Разве ты не видишь, что здесь пируют благородные молодцы?» На его крик выглянула Марьям. «Оставьте его: это Абу Нувас. Иди сюда, Абу Али, ты отдохнёшь у меня!» — «Абу Нувас?» — удивлённо выпятил губу второй — «Я думал, что он давно уже умер!» — «Он ещё не умер, молодец, но скоро умрёт от твоего голоса», — нашёл в себе силы на ответ Хасан и упал, перешагнув через порог.

Он не помнит, сколько дней пролежал у Марьям, но, когда, наконец, очнулся, почувствовал себя бодрым, будто в дни молодости. Марьям заботилась о нём и не выпускала из дому, и Хасан был рад этому. Он сидел в её лавке, пил вино вместе с молодцами — аййарами. Писать стихи не хотелось, и он дал себе отдых. Говорили, что в Багдаде начинается голод, что хлеб подорожал так, что не всякий может купить себе пол-лепёшки в день, но Марьям как-то ухитрялась доставать и вино, и всякую еду.

Однажды в лавку зашёл знакомый Хасана, Мухаммед ибн Саид, сильно похудевший, с провалившимися глазами. Увидев Хасана, он от неожиданности отступил на шаг: «Абу Али! Мы думали, что ты умер, и Хали искал твоё тело среди трупов в квартале Карх. Почему ты не известил нас, где ты находишься?» Хасан неохотно ответил:

— Я уже был среди мертвецов и воскрес перед Страшным Судом. Как видишь, за свои грехи я попал в ад и сижу теперь среди грешников.

Ибн Саид нахмурился:

— Ты всё ещё не оставил легкомыслия и вольнодумства, из-за которых столько пострадал! И всё ещё пьешь вино. Опомнись, ведь тебе уже перевалило за пятьдесят! Разве ты не видишь, к чему привело пьянство нашего халифа, которого уже открыто называют «свергнутым»?

Хасан возразил:

— Халиф пьёт от богатства, а я от бедности, и эти достойные молодцы, которые, как ты видишь, пьют вместе со мной, спасли город от гибели! Так что прощай, Ибн Саид, и привет тебе — винная лавка не место для истинного мусульманина, иди лучше в мечеть замаливать наши грехи!

Аййары засмеялись, а Ибн Саид, оскорблено подняв голову, вышел.

Снова заглянув с улицы в лавку, он сказал:

— Люди Исмаила ибн Нейбахта повсюду ищут тебя, чтобы отомстить. Конечно, они будут искать тебя не в мечети, а среди негодяев и бродяг!

Один из аййаров поднялся с места: «Этот пёс сейчас получит вознаграждение за свои слова!» Хасан схватил его за рукав: «Оставь! Какая честь тебе будет, если ты пришибёшь слабого старика? Лучше давай выпьем ещё, и я скажу тебе свои любимые стихи о вине!»

Марьям не раз говорила Хасану: «Какие-то люди стоят у дверей, заглядывают в лавку, но внутрь не заходят и не покупают вина. Может быть, это люди Нейбахта?» Но Хасан отмахивался:

— Сейчас им всем не до меня. Каждый думает только о том, как бы сохранить свою жизнь после прихода аль-Мамуна. Посмотри, сколько людей Амина перешло уже на сторону его брата и сдались Тахиру!

Когда стало скучно сидеть в лавке, Хасан вышел на улицу. «Не ходи далеко!» — предупредила его Марьям. — «Здесь тебя сохраняют друзья, но они не могут повсюду ходить за тобой».

— Разве ты не знаешь, что у каждого человека есть сто ангелов, охраняющих его, куда бы он ни направился, об этом говорится в наших преданиях, но ты, язычница, конечно, не веришь этому?

— Я не верю больше ничему, — коротко сказала Марьям.

С каждым днём Хасан стал уходить всё дальше. Иногда он не узнавал улиц, по которым проходил — так велики были разрушения. Но пожаров становилось всё меньше — Мамун не хотел войти победителем в сожжённый город и приказал Тахиру сжимать осаду, но не использовать горючей жидкости.

Амин с семьёй укрылся в Круглом городе, при нём остались только самые близкие люди, те, которые не ждали добра от Мамуна, а евнухи — любимцы Амина, большинство стражников, невольники и невольницы разбежались.

Улицы городы были пустынны. Выжидая. люди заперлись в домах. Даже аййары не выступали больше против Тахира — Хасану сказали, что Мамун приказал раздавать им деньги и пообещал взять самых храбрых в своё войско.

Блуждая по давно не убиравшимся улицам, он забрёл в чей-то сад. Ему показалось, что кто-то крадучись идёт следом, но, оглянувшись, он никого не заметил. Он с жадностью вдыхал влажный воздух — в саду не чувствовался запах гари, которым, кажется, пропитались все дома и одежда жителей Багдада. Хасан сел в тени дерева, потом лёг на мягкую траву, всем телом впитывая её свежесть.

И вдруг словно обрушилось небо — кто-то прыгнул на него с дерева, затянул на шее петлю и накинул чёрную тряпку на голову. Ещё кто-то вязал руки. Хасан отбивался ногами, задыхаясь под вонючей тканью, но ему навалились на грудь, потом стали топтать ногами, стараясь попасть в живот. Это продолжалось не очень долго, Хасан даже не потерял сознания.

Послышались крики, топот, потом всё стихло. С него сдёрнули тряпку и подняли.

Хасан попытался встать, но изо рта хлынула кровь. «Дайте ему воды!» — проговорил кто-то, и Хасан, подняв голову, увидел Абу Сахля из рода Нейбахт, отца Исмаила.

— Негодяй! — прохрипел Хасан, глотая кровь. — Ты послал своих людей убить меня, а теперь делаешь вид, что хочешь помочь!

— Побойся Бога, Абу Али, разве я могу сделать такое?

— Ты или твой сын, ведь он грозился, что отомстит мне!

— Боже тебя упаси, Абу Али! Исмаил, правда, был рассержен из-за твоих стихов, где ты называешь его рафидитом и непочтительно отзываешься о Али ибн Абу Талибе, да упокоит его Аллах, но разве он пойдёт на такое богопротивное дело? К тому же он любит и уважает тебя и очень горевал, когда распустили слух о твоей кончине. А теперь мы отнесём тебя в дом, ведь ты находишься в нашем саду, по счастливому случаю.

— Да проклянёт Аллах этот случай! — сквозь зубы сказал Хасан. Словно не слыша его, Абу Сахль продолжал:

— Мы позовём лекаря, чтобы он помог тебе!

— Отнесите меня лучше в винную лавку Марьям, — простонал Хасан.

— Нет, Абу Али, как можно, чтобы мусульманин пользовался услугами неверной, непотребной девки! У неё тебе будет лучше и удобнее.

И вот Хасан лежит почти неподвижно целую неделю. Он не может пожаловаться на хозяев — они очень внимательны к нему, так что он иногда начинает даже сомневаться в том, что его избили подкупленные ими люди. Но кто же тогда? Кому понадобилось мстить поэту в такое время? Он, наверное, этого никогда не узнает и никогда не встанет больше.

Вчера приходил Хали, оборванный и какой-то одичавший, с провалившимися глазами, и Хасан узнал от него, что Амин погиб:

— Его убил какой-то грязный воин-хорасанец. В последние дни халиф и его семья голодали, во дворце Круглого города не нашлось даже чёрствой лепёшки. Амин решил сдаться Харсаме, который когда-то учил его воинскому искусству, но люди Тахира выследили его и потопили судно, на котором он встретился с Харсамой. Старик утонул, а халиф выплыл на берег, но его узнали и схватили.

Мне рассказывал человек, который присутствовал при последних часах жизни Амина: на свергнутого халифа надели грубую шерстяную рубаху, и он дрожал от холода, потому что промок. Этот человек говорил: «Амин посмотрел на рубаху и увидел, что по ней ползают вши. Он спросил: „Что это?“ Тот человек ответил ему: „Это вещь, которая бывает на одежде бедняков“. Амин заплакал и проговорил: „Упаси нас Боже от беды!“» Он до последнего мгновения ждал, что брат пожалеет его, но когда услышал крики хорасанцев: «Убейте сына Зубейды!», сказал: «Это конец!»

Клянусь Аллахом, каким бы ни был этот человек, мне жаль его!

У Хали по щекам потекли слезы. Хасан не мог плакать — не было сил. «Запиши мои стихи», — сказал он, и под его диктовку друг написал:

Свернула смерть то, что было между мной и Мухаммедом аль-Амином, А то, что свернёт смерть, не развернуть. И нет свидания с ним, лишь слёзы, которые вновь и вновь вызывают Воспоминания и зов вечно жаждущей души. Я боялся только, что его унесёт рок — Ведь нечего мне было бояться, кроме этого. Я живу в доме тех, кого не люблю, А тот, кого я любил, поселился в могиле.

Дописав последнюю строку, Хали сказал:

— Клянусь своей жизнью, Абу Али, я не видел поминального риса лучше этого!

— А сейчас запиши риса, которое я сложил на себя… — тихо сказал Хасан.

— Бог с тобой, Абу Али, это плохая примета! Ты будешь жить ещё долго!

— Нет, брат мой, к чему обманываться? Я ведь чувствую, как жизнь постепенно покидает моё тело, и его обволакивает могильный холод. Я прошу тебя, запиши мои стихи, может быть, они будут последними, и скажи, что Абу Нувас сам оплакал свою смерть. Это, правда, не будет новшеством после аш-Шанфары, но из новых поэтов никто ещё не делал этого. Пиши же:

«Смерть проникает сверху и снизу, Я вижу, что умираю, часть за частью. Не проходит и часа, чтобы я не почувствовал, Как лишаюсь частицы своего существования».

Нет, запиши лучше другую рифму:

«Каждый день умирает в душе моей что-то, Хотя тело еще цепляется за жизнь. В человеке все время исчезает что-то, скрыто иди явно. Скажи, сколько можно быть в этой жизни действительно живым?»

— Я истощил себя, Хали, и не написал того, что хотел, наверное, мне это не было суждено.

В комнату вошел Абу Сахль, за ним Исмаил и Ибн Бахтишу, которого они с трудом разыскали где-то в предместьях Багдада.

— Привет тебе Абу Али! — сказал лекарь с напускной бодростью. — Я хочу посмотреть, как продвинулось твое выздоровление.

— Ты хочешь сказать, как далеко продвинулось мое умирание?

— Ну что ты, брат мой, дай я посмотрю на тебя. Привстань немного.

Хасан хотел встать и сделал резкое движение, но сильно закашлялся, изо рта потекла кровь. Ибн Бахтишу бросился к нему, поддержал, вытер платком губы и достал из своего сафьянного расшитого мешка какие-то зерна.

— Пожуй это, Абу Али, тебе станет легче.

Хасан послушно жевал. Рот наполнился вкусом мяты. Действительно, стало легче дышать. Ибн Бахтишу осторожно уложил его, ощупал и все так же бодро сказал:

— Это все пустяки, ты отлежишься и встанешь еще более здоровым.

Поэт закрыл глаза и молчал. Думая, что он потерял сознание и ничего не слышит, Ибн Бахтишу отвел в сторону Абу Сахля и сказал шепотом:

— Он проживет самое большее два-три дня, не тревожьте его и старайтесь утешить надеждой на выздоровление.

Тут Хасан открыл глаза и сказал неожиданно громко:

— Это смерть, я чувствую ее приближение, и вам незачем скрывать это. Я хочу, чтобы вы записали мои последние слова. Я прошу прощения у Бога и у людей, если сделал что-нибудь не так и говорю:

«Я прошу у Тебя дать мне силу и мужество, Я прошу приблизить меня к Твоему жилищу, хотя оно далеко».

А еще я скажу:

«Я вижу, что я все еще среди живых и жив еще. Но большая часть моего тела уже в пасти судьбы, и она грызет его. То, что еще живо во мне, отягощает меня, И тело мое, еще не угаснув, могила для души».

Хасан говорил из последних сил и, хотя Ибн Бахтишу нажал ему на плечи, чтобы он не приподнимался, цепляясь за стену, встал. Как в тумане увидел он перед собой своих учеников, брата, Муслима, неизвестно как появившихся здесь, и упал, не видя уже больше ничего.