Абу Нувас

Шидфар Бетси Яковлевна

Книга II

 

 

XI

Закрыв глаза, Хасан покачивается в седле в такт легкого хода коня. Тогда его спас только Фадл, отправивший за ним своих невольников. У Хасана не хватило сил даже сесть на мула, которого для него прислали, и его отнесли в носилках. Почти месяц его трясла изнурительная лихорадка — она, точно злой дух-гуль свила себе гнездо в сырой земле Болот и хватала в свои то огненные, то ледяные объятия каждого, кто проводил там ночь.

Фадл специально послал в Багдад за знаменитым лекарем Бахтишу-младшим, сыном Бахтишу-старшего, что пользовал самого халифа аль-Мансура. И тот и другой были невиданные пьяницы, так что отец требовал у Мансура подавать ему вино на завтрак, на обед и на ужин. Но знали они свое ремесло как никто другой; умели приготовлять бодрящие и укрепляющие зелья по предписаниям отца медицины Букрата. После их кровопусканий человек как бы рождался вновь, потому что им было ведомо, какая смесь преобладает в больном и что нужно сделать, чтобы привести все его смеси в соответствие и согласие. Они были посвящены также в тайны индийских лекарей, которые, как говорили о них в народе, умели воскрешать человека, пролежавшего в земле и утонувшего в воде.

Хасану после кровопусканий давали освежающий сок арбузов с кусочками льда — его за огромные деньги привозили Фадлу с северных гор, где находится Трон Сулеймана ибн Дауда. Бахтишу говорил, что арбуз усиливает холодную смесь и умеряет избыток жара, скопившийся в жилах. Потом больного поили отваром из горных фазанов — их мясо целебно и укрепляет горячую смесь. Хасан пил неразбавленное вино из розового и черного винограда с лекарством, пахнущим мускусом. Он не знал, что это было за снадобье, хотя не забыл еще уроков своего бывшего хозяина в лавке благовоний: Бахтишу строго хранил свои секреты. То ли от лекарств, то ли от спокойной жизни и хорошей еды, Хасану с каждым днем становилось лучше. Фадл навещал его, иногда вместе с Аджрадом, иногда один. Когда Хасан окреп, его снова стали звать на пирушки. Он писал стихи о вине, которые вызвали шумное одобрение собутыльников, составил несколько мадхов, — хвалебных стихотворений, в честь Фадла. Тот приказал переписать их лучшим почерком на самаркандской шелковой бумаге и отослал со специальным гонцом в Багдад ради укрепления своей славы.

Ибн Раби пытался выкупить Джинан у Иджли, но тот уперся: «Девушка понравилась мне, она нежна и покорна. А если часто плачет, то слезы лишь поднимают ее стоимость — они прославлены в стихах поэта, пусть же она проливает их как можно больше». Когда невольница надоест ему, говорил Иджли, он продаст ее за хорошую цену, но только не Фадлу, несмотря на уважение к нему и его отцу.

«Я подарю тебе девушку, похожую на Джинан. Выбирай любую из моих, или поищи на невольничьем рынке», — не раз говорил Фадл, но Хасан отказывался. Когда-нибудь потом, сейчас он не хочет смотреть на девушек, все кажутся ему грубыми и вызывают только отвращение.

Караван паломников Басры собирался за городом на площади, где устраивались праздничные гулянья, шествия и смотры войск. Облака пыли летели из-под ног медленно вышагивающих верблюдов, несущих паланкины, занавешенные полосатой шелковой тканью и богатыми коврами. Их завесы то и дело откидывали унизанные золотыми браслетами руки, озабоченные или лукавые глаза высматривали кого-то в толпе. Оборванные носильщики тащили тяжелые вьюки, бурдюки с водой, нагружали их на верблюдов, а рядом с паланкинами проезжали на чистокровных скакунах молодые всадники, то шагом, гордясь богатой сбруей, то пускали коней в галоп, чтобы показать свою удаль.

Большинство паломников были состоятельными людьми — ведь пророк сделал обязательным паломничество «сообразно достатку». Но были и бедняки-ремесленники, копившие весь год на богоугодное дело, даже несколько нищих, которые ехали и кормились в пути милостыней, «ради лика Аллаха».

Хасан впервые не заботился об одежде — Фадл облачил его во все новое, подобающее человеку, ехавшему в его свите, — ни о еде. К его услугам был конь из конюшен покровителя. Если всадник уставал с непривычки — ведь поэт не осваивал верхового искусства, как Фадл и его спутники, которых с детства учили самые умелые наездники из кочевых арабов, — он мог отдохнуть в паланкине, где он и провел большую часть пути.

Караван двигался к северу, потом свернул в земли племени Бану Фазара, славившегося храбростью мужчин и красотой женщин.

На ночлег остановились поздно вечером, когда начало слегка знобить от внезапно поднявшегося западного ветра. Засуетились слуги и невольники, снимая вязанки сухого хвороста и камыша с вьючных верблюдов. Оглушительно кричали погонщики, заставляя животных лечь, те с недовольным высокомерным видом подгибали колени и опускались в пыль.

Расставляли походные палатки, разжигали костры. Запахло дымом и разнообразной снедью — каждый питался также сообразно достатку.

Хасан ужинал со свитой Фадла в большом шатре на восьми столбах. Искусный повар, которому хозяин за мастерство и расторопность пожаловал имение недалеко от Багдада, покрикивал на невольников. Еще раньше он так умело замариновал мясо, что оно было готово за несколько минут. Пили процеженное и разбавленное розовое вино — в пути вредно пить вино неразбавленным, утверждал Бахтишу, может сгуститься кровь,

После обильной еды особенно приятным показался прохладный степной воздух. Хасан с жадностью вдыхал пряный аромат весенних трав. Светили яркие звезды. Они были не такие, как в городе, где отвлекает суета, где человеку некогда, да и не хочется поднять голову к небу. Только здесь, в степи, остаешься наедине с ними, чувствуешь величие мироздания и собственное ничтожество.

Мысли Хасана внезапно были прерваны. Фадл и несколько его спутников вышли из шатра, громко переговариваясь.

— Посмотри, там горят костры Бану Фазара, — сказал Фадл, обращаясь к Хасану. — Пойдем, посмотрим на их девушек, говорят, они у себя в становищах не закрывают лицо.

Один из спутников Фадла возразил:

— Господин, это дикие бедуины, а на тебе богатая одежда. Если пойдешь к ним, возьми с собой вооруженных людей.

— Но ведь они, как все жители степи чтут обычай гостеприимства!

— Ты можешь не дойти до их палаток, или они ограбят тебя после того, как ты их покинешь. Ты ведь не собираешься проводить ночь у этих несчастных — именно о них говорит пример, который приводят грамматики: «меня съели блохи».

Но Фадл, взбудораженный вином и весенней ночью, забыл свою обычную осторожность.

— Молчи! — крикнул он. — Со мной пойдет только Абу Али, он сложит стихи о какой-нибудь красавице из Бану Фазара, а девушки станут сговорчивей, если я подарю им один из перстней!

Фадл взял поэта за руку и повел к видневшимся на холме кострам. Хасан успел заметить, что несколько человек отправилось вслед за ним, стараясь, чтобы их не заметили. Это успокоило Хасана — если Бану Фазара на них нападут, стражники Фадла придут на помощь.

Они шагали по песчаной земле с островками свежей травы, иногда проваливаясь в норы тушканчиков. Костры стали ближе, было уже слышно, как плакали дети и кричали старухи.

Когда они подошли еще ближе, залаяли собаки, почуяв чужих. Их окружило около десятка тощих, похожих на шакалов, бедуинских псов. Хасан бросил им кусок лепешки, который откуда-то оказался у него в руке, и собаки, оставив их, начали драку, вырывая друг у друга подачку.

Кто-то у костра закричал:

— Идут мужчины с добычей! — и навстречу друзьям бросились собравшиеся у ближайшего костра женщины. Увидев двух юношей в богатой городской одежде, бедуинки остановились, потом, подняв визг, разбежались. На месте осталась только одна — высокая и статная, в длинной одежде. На голову она накинула рваный платок, и теперь закрыла им лицо.

— Кто вы будете, о путники? — спросила она, четко выговаривая каждое слово, и в ее речи Хасану послышался отголосок древних стихов. — Идите к нашим кострам и будьте нашими гостями, но знайте, что женщины Бану Фазара сумеют защитить свою честь от обидчиков. Один из наших поэтов сказал:

«Бану Фазара гостеприимны, когда к ним приходишь, как друг, Но даже их женщины и малые дети подобны львицам и львятам, защищающим свое логово».

— Мы не хотим обижать вас, красавица, — ответил Фадл. — Напротив, мы дадим вам дорогие подарки, если вы примете нас.

— Тогда добро пожаловать, — ответила бедуинка и, повернувшись, пошла к костру. Ее походка напомнила Хасану слова одного из древних поэтов: «Она идет величаво, как облако, не торопясь и не медля».

Усадив гостей на старую циновку — ничего лучшего поблизости не нашлось, — она крикнула подругам:

— Не бойтесь, выходите сюда, они дадут вам подарки!

К костру, хихикая и жеманясь, стали подходить девушки Бану Фазара. Они и вправду были хороши — пухлые губы, круглые быстрые глаза; даже ветхая одежда не могла скрыть их красоту.

Фадл восхищенно оглядывался:

— Клянусь своей жизнью, — шепнул он Хасану, — я не видал еще подобных красавиц!

Он вынул из-за пояса кошелек и стал бросать девушкам серебряные дирхемы. Они с хохотом ловили монеты, блестевшие при свете костра.

Только та, что встретила гостей, сидела молча и не снимала платка с головы. Обратившись к ней, Фадл сказал:

— Почему ты, госпожа всех красавиц, не покажешь нам свое лицо?

— За то, чтобы увидеть мое лицо, нужно заплатить большой выкуп!

Фадл снял с пальца кольцо с драгоценным изумрудом и протянул его бедуинке, но она даже не посмотрела на него.

— Это кольцо стоит больших денег, все ваше племя сможет прожить на них не меньше месяца! — воскликнул Фадл.

Но бедуинка молча пожала плечами и отвернулась. Фадл вышел из себя. Повернувшись к Хасану, он крикнул:

— Наверное, она не снимает платка, потому что уродлива и лицом и телом — вот причина ее мнимой гордости. Эти бедуины похваляются, что знают много стихов, теперь ты, Абу Али, сложи стихи о ней!

Девушки притихли, а Хасан, подумав немного, сказал:

— Прекрасная жемчужина скрывается порой в уродливой черной раковине, Но иногда скрывается тот, кто похож на жемчужину. Она показывает из-под покрывала только один глаз, Потому что крива, а тело ее закутано — ведь на нем проказа.

Девушки засмеялись, а одна из них насмешливо крикнула:

— Что же ты, Суда, теперь горожане ославят теперь нас повсюду, ведь у них болтливые языки!

Неожиданно Суда встала. Взяв несколько сухих палок, лежавших поблизости, бросила их в костер, и он ярко вспыхнул. Потом она быстрым движением руки расстегнула широкий ворот рубахи и сбросила с головы платок. Рубаха скользнула к ее ногам.

Пораженные юноши, не отрываясь, смотрели на бедуинку. Она было похожа на мраморную статую, воспетую царем всех поэтов Имруулькайсом. Колеблющееся пламя костра бросало желто-красные блики на стройные ноги, высокую грудь, отражалось в сверкающих глазах, подведенных до висков сурьмой. Маленькие змейки, — спирали, вытатуированные у нее на подбородке и на лбу, — казалось, плясали, придавая ей грозный вид языческой богини.

Так Суда стояла несколько минут, а потом, подхватив платок и рубаху, скрылась, будто растаяла в темноте. Девушки, стихнувшие от неожиданности, закричали:

— Ну, что вы скажете теперь о девушках нашего племени?

Фадл вскочил и хотел броситься за Судой, но Хасан удержал его:

— Могут вернуться мужчина племени, не подвергай нас опасности!

Но тот, потеряв голову, побежал к палаткам Бану Фазара, и Хасан поневоле последовал за ним.

Неожиданно Суда вышла к ним. Она была в рубахе, но без платка, и Хасан снова поразился ее красоте. Подойдя вплотную к юношам, девушка прошептала, — Тот из вас, кто смелее, пусть ждет меня в той пещере на склоне холма, но пусть придет один! — и снова исчезла.

Фадл, не слушая уговоров спутника, направился к пещере. Тогда Хасан бросился назад, надеясь встретить стражников. Он увидел их за палатками Бану Фазара и, задыхаясь, указал на холм.

У него не хватало дыхания, и он остановился. В это время он услышал голос Фадла: «На помощь!» Потом раздались крики его людей, послышались глухие удары. Через несколько минут стражники возвратились. Они вели огромного зинджа с закрученными за спину руками. Он вырывался и на все лады поносил их. Фадл в разорванном кафтане шел сзади. Он прикрывал ладонью большую ссадину на лбу. Наконец один из стражников сказал Фадлу:

— Разреши, господин, мы отрубим голову негодяю, который осмелился напасть на тебя. Без сомнения, он беглый раб, которого эти разбойники укрывают у себя

— Насильники, злодеи, да проклянет вас Аллах! — завопил зиндж. — Вы сами негодяи, нападающие на женщин в отсутствие мужчин, покушающиеся на их честь!

Фадл молча махнул рукой, и стражники, отпустив зинджа, подтолкнули его в спину. Он упал лицом в песок, а потом, вскочив, бросился бежать в степь.

Фадл обернулся к Хасану:

— Бедуинка обманула нас, в пещере вместо нее оказался этот зиндж, который едва не раскроил мне лоб камнем.

Вернувшись в лагерь, Хасан, едва войдя в палатку, бросился на постель и сразу же уснул. Во сне он видел костры Бану Фазара и сверкающие глаза Суды.

 

XII

Правду говорит древняя пословица: «Ветры дуют не по воле кораблей». Казалось бы, все шло хорошо. И тут вдруг это злополучное племя Бану Фазара! С тех пор, как Хасан стал свидетелем позора Фадла, тот заметно охладел к нему. Много раз поэт замечал, что покровитель отводит от него глаза. Может быть, он боялся, что Хасан сложит сатиру? Еще одна пословица приходит на ум: «Овощи месяц, а шипы вечно». Она будто сложена про Хасана. Чуть только счастье придет к нему, как его сменяет беда!

Он теперь приходил к Фадлу только тогда, когда тот посылал за ним одного из своих невольников, и не задерживался долго за беседой.

Однажды Фадл позвал Хасана в неурочное время, когда караван паломников собирался в путь после отдыха. Удивленный Хасан поспешил к нему. Фадл встретил юношу ласково, как прежде, и, усадив подле себя, сказал:

— Я узнал, что твоя Джинан тоже совершает хадж с женами и невольницами своего нового хозяина. Может быть, ты увидишь ее среди паломников в Мекке. А в награду за эту радостную весть сложи мне стихи!

Радостная весть! Знать, что Джинан где-то недалеко, и не иметь возможности увидеть ее! Хасан вспомнил, как древнего поэта Шанфару враги заставляли сочинять для них, подняв меч над его головой. Шанфара сказал им тогда: «От подобной ли радости слагать мне стихи?»

Что ответить Фадлу? Хасан не обладал смелостью Шанфары — тот был бедуином, мог терпеть голод и жажду много дней, а Хасан — изнеженный горожанин. Он бросил взгляд на своего покровителя и убедился, что тот ждет, неторопливо перебирая четки. Хасан закрыл глаза, чтобы лучше видеть Джинан «глазами сердца», как говорил ему когда-то Абу Убейда, и начал:

— Разве ты не видишь, что я погубил свою жизнь В погоне за ней, а настигнуть ее нелегко. И когда я увидел, что мне не найти ничего, Что приблизило бы меня к ней и что я бессилен, Я отправился в хадж, сказав: «Джинан ушла с паломниками, Может быть, путь соединит меня с ней…»

Вдруг он почувствовал, как что-то сжимает горло — будто на шею накинута петля. Сдавленным голосом сказал Фадлу:

— Господин мой, разреши мне после совершения паломничества остаться у жителей степи. Я хочу совершенствоваться в языке, а ведь никто не знает столько редких слов, пословиц и древних легенд, как они, а речь их несравнимо чище и благозвучнее, чем у прочих.

Фадл кивнул — как показалось Хасану, с радостью:

— После паломничества я дам тебе все необходимое — коня, одежду и деньги, а ты выбери какое-нибудь племя, и мы найдем принадлежащих к нему людей в Мекке, чтобы они сопровождали тебя до становища своих родичей.

Чем ближе к священному городу, где находится «Дом Аллаха», тем оживленнее. Халиф аль-Махди приказал построить новые крепости на мекканских дорогах, обновить и вычистить колодцы и источники. Недалеко от Благородной Мекки, родины пророка, их путь пересек другой караван. Погонщики затеяли было ссору, но тут же отступили. Хасан услышал шум и увидел, как толпа паломников и местных жителей обступила одного из верблюдов, нагруженного огромными вьюками. Один из них развязался, и на землю упал сосуд из тяжелого металла. Погонщики хлопотали вокруг него, но не могли поднять. Хасан сошел с коня и подошел ближе, расталкивая людей. Те сторонились, видя его богатую одежду. Впереди кричали:

— Это хрусталь, из которого делают чаши!

— Какой хрусталь, чтобы твоей матери больше не видеть тебя, это замерзшая вода, видишь, она тает!

Один из погонщиков объяснял:

— Это называется «лед», повелитель правоверных приказал доставить его сюда с далеких северных гор в стране, называемой Курдистан, где живут дикие племена.

— А зачем повелитель правоверных приказал везти сюда «лед»?

— Его кусочки кладут в питье для охлаждения, или заворачивают в войлок и обкладывают шатер, тогда в нем прохладно в самую сильную жару, или под полом делают настил из тростника, а на него кладут лед и покрывают соломой. Тогда в доме никогда не будет жарко.

— Много чудес в этом мире и лед из их числа!

Погонщик, польщенный вниманием окружающих, продолжал:

— А есть еще непрозрачный лед, мягкий, как вычесанный хлопок, а если его растопить, то питье будет слаще и приятнее, чем вода райского источника Сальсабиль.

Носильщики наконец обернули тяжелый сосуд войлоком, уложили в сосуд остатки льда, подняли груз на спину верблюда и стали из всех сил стягивать веревки.

— О связывающие, не забудьте о том времени, когда будете развязывать! — насмешливо крикнул им высокий человек в рваном плаще. Блеснули его ровные зубы и быстрые глаза. Хасан повернул голову, чтобы его рассмотреть. Широкие прямые плечи, ноги в грубых сандалиях, кинжал за поясом, характерная осанка степняка, чьи мысли лучше всего выразил гордец и разбойник Шанфара: «Я терплю голод и отбрасываю даже воспоминания и мысли о нем, лишь бы никто не кичился передо мной своими благодеяниями!»

Заметив, что Хасан разглядывает его, кочевник сказал:

— О смотрящий на людей, не знающих твоего имени, не о тебе ли сказано: «Нос в небесах, а зад в луже»?

Хасан не обиделся. Он знал, что бедуины не любят, когда им смотрят прямо в лицо — опасаются дурного глаза. Протолкавшись к нему поближе, спросил:

— Из какого ты племени, брат арабов?

— Если ты спрашиваешь добром, отвечу тебе, что я из племени Кудаа. Мы родичи славных химьяритов, но ныне победило семя Аднана, ибо сказано: «В нашей земле воробей становится соколом».

— Сколько пословиц ты знаешь, о брат арабов?

— Мы не считаем своих слов, они у нас обильны, как песчинки в пустыне и камни на берегах потока.

«Вот у кого надо мне остановиться! — подумал Хасан. — Это мои родичи, южные арабы, а говорят они красивее, чем Бану Фазара — у тех будто камешки пересыпаются во рту».

— Я тоже из рода Кахтана. — сказал он бедуину. — Я хотел бы провести некоторое время среди вашего племени, чтобы научиться у вас красноречию.

Бедуин испытующе посмотрел на Хасана:

— А как твое имя, молодец, и откуда ты будешь?

— Я из Басры, прибыл сюда с караваном паломников. А зовут меня Хасан Абу Али ибн Хани ад-Димашки, прозвище мое Абу Нувас по имени великого царя химьяритов.

— Что ж, добро пожаловать в наше становище, ты будешь нашим гостем. Хоть мы небогаты, но два темных и два прохладных у нас найдутся.

— Что такое «два темных и два прохладных»?

— Два темных — это сушеные финики и дикий мед, а два прохладных — это вода и молоко наших верблюдиц. Мы прославились тем, что не даем в обиду наших гостей, и это про нас говорят: «Гостеприимнее, чем приютивший саранчу».

— А в чем смысл этой пословицы? — с любопытством спросил Хасан, чувствуя все большую симпатию к бедуину.

— Смысл пословицы таков: Однажды Мурра ибн Хаумаль аль-Кудаи увидел, что у его шатра остановились всадники, в руках которых были большие мешки. Выйдя из шатра, он приветствовал их и спросил, зачем им мешки. Они ответили: «Чтобы поймать саранчу, севшую возле твоего шатра, и поджарить ее». Тогда Мурра схватил свое копье и встал, охраняя стаю, ибо считал, что она под его покровительством. Он ушел только тогда, когда она улетела, и он был прав, ибо та саранча, которая ныне поедает наше добро, не годится даже на то, чтобы ее поджарить — сохрани нас Боже от людоедства! Не иначе как в этих людей вселилась душа саранчи.

Кто-то из паломников, услышав слова бедуина, вмешался:

— Ты, наверное, еретик и последователь одетых в красное, а то и еще хуже — сторонник чужеземного безбожника Муканны. Но он уже издох от яда вместе со своими нечестивыми женами и мерзким отродьем, как зверь в норе, окруженный нашими доблестными войсками, и его душа полетела прямо в наихудшее обиталище — ад — или воплотилась в тело гиены или шакала, согласно их еретическому учению о переселении душ.

— Да, — подхватил другой паломник, — слышал я, что со времен Абдаллаха ибн Хубейра в этих святых местах не перевелись бунтовщики, которые смущают честных людей, побуждая их к смуте.

Поднялся шум. Люди, которые не слышали начала разговора, столпились вокруг бедуина и спрашивали друг друга: «Вот этот — еретик?» — «Нет, наверное он рядом, в городской одежде!»

Бедуин из племени Кудаа, оглядев крикунов, — он был выше всех, — презрительно процедил:

— Помочился один осел, а за ним пустили воду и все ослы. Да проклянет вас Аллах, болтуны, ваши рты шире, чем отверстие бурдюка, а головы меньше, чем у страуса. Вы глупее Шаранбаса, зарывшего свои деньги в степи под тенью облака, вы назойливее, чем грешник, который ругал обитателей ада за то, что там дрова сырые. Дайте мне дорогу, не то…

Опасаясь драки, Хасан вмешался:

— Успокойтесь, люди, мы все правоверные мусульмане, среди нас нет ни одного еретика и безбожника, вы ошиблись. Идите своей дорогой, здесь священное место и ссоры запретны, дайте нам пройти, мы с караваном паломников!

Уговаривая собравшихся, он пытался увести бедуина, взяв его за руку, но тот, презрительно глядя сверху вниз, пробивал толпу, идя прямо на людей, и те невольно уступали ему дорогу, а Хасан еле поспевал за ним.

Выйдя на свободное место, он спросил кудаита:

— Как мне найти тебя?

— Спроси аль-Аштара из племени Кудаа среди кочующих к югу от горы Мина, мы пробудем там еще долго после паломничества. А теперь прощай, и привет тебе.

Не оглядываясь, бедуин зашагал на своих длинных ногах, и через несколько минут Хасан потерял его из виду — он затерялся среди пешеходов, всадников, повозок и вьючных верблюдов, забивших мекканскую дорогу.

Через несколько дней Хасан был уже в степи, разыскивая становище Бану Кудаа. Утомительные обряды паломничества он исполнил машинально, уже не надеясь встретить Джинан среди толп, затопивших город. Обернутые в куски ткани, похожие на саваны, эти люди, покрытые потом, многие с восковой бледностью, проступающей сквозь смуглоту кожи, с покрасневшими от усталости глазами, казались ему осужденными грешниками в адской долине.

Они обтекали величественную глыбу Каабы, сверкавшую новой золототканой парчой, прошивками, узорами — халиф аль-Махди, «ревнитель веры», только что послал новые драгоценные покровы для святилища. Люди шептались, что сделал он это потому, что на старых были вытканы имена злейших врагов царствующего дома — Омеййядов Муавии и Абд аль-Мелика. Паломники прикасались губами к священному камню, к жесткой ткани покровов, бормоча что-то. Молились о ниспослании милости, об отвращении чумы, от которой в прошлом году погибли тысячи. Кто просил помощи в торговых делах, а кто — о возвращении здоровья.

У Хасана кружилась голова. Пестрая смесь цветов — белого, черного, синего и желтого — слепила глаза. Он плохо спал в ночь после завершения паломничества, заснул только утром, и увидел во сне: он стоит рядом с Джинан у переливающейся парчи покровов Каабы. Джинан что-то говорит ему, а он, не слушая ее слов, прижимается щекой к ее щеке. Вдруг кто-то кричит: «Он еретик!» Столбом поднимается черный вихрь и уносит Джинан.

Весь день его не покидало воспоминание об этом сне, а вечером, когда немного утихла жара и улеглась тоска, Хасан взял в руки калам:

«Я встретился с любимой у священных покровов, Мы прижались друг к другу и стояли, щека к щеке, Не обращая внимания ни на что вокруг» —

писал он, видя перед собой тонкую фигурку Джинан, завернутую в одежду паломников, чувствуя ее дыхание на губах.

Хасан не показал Фадлу эти стихи, а тот будто забыл о нем. Но когда паломничество завершилось, вручил поэту туго набитый серебряными дирхемами кошель и снабдил двумя сопровождающими из своих стражников.

Расстались они дружески. Фадл даже устроил пирушку в честь Хасана., а прощаясь с поэтом, сказал: «Твое место сейчас в Багдаде. Побудь год с Бану Кудаа, а потом я жду тебя в своем доме».

Долго ездили Хасан и стражники Фадла в поисках становища кудаитов. Наконец в лощине между невысокими холмами показались шатры. Их встретил лай собак. Поселение было небольшим — несколько десятков бедных войлочных палаток. Возле них бегали голые дети со вздутыми животами, сновали женщины с тощими вязанками хвороста. Заслышав лай, из шатров вышли мужчины — почти все старики — с копьями в руках. Но увидев подъезжающих и поняв, что им ничто не угрожает, прислонили оружие к стенкам палаток.

— Привет вам! — крикнул Хасан. — Не укажете ли вы шатер нашего брата аль-Аштара аль-Кудаи?

Старик, ростом и осанкой похожий на Аштара, подошел к Хасану.

— Аль-Аштар пребывает в этом жилище, но сейчас его нет, — сказал он. — Я его отец. А ты, о путник, знающий имя моего сына, и твои товарищи, будьте моими гостями и войдите к нам.

В шатре просторно и сравнительно чисто. Может быть, оттого, что там нет почти никакой утвари и одежды — несколько шкур, циновки, какие-то войлочные вьюки. Большеглазая статная девушка с открытым лицом подала гостям глиняные чашки с приятно охлаждающим напитком — кислым верблюжьим молоком.

Хасан рассказал отцу Аштара о знакомстве с его сыном и попросил разрешения остаться в становище. Старик кивнул:

— Мы поставим тебе небольшой шатер рядом с нашим и будем считать тебя сыном.

Хасан, вынув из-за пояса кошелек, подаренный Фадлом, протянул его старику:

— Отец мой, окажи мне честь принять этот подарок от родича, сына Кахтана, как и ваше племя.

Старик величественным жестом отстранил кошелек:

— Мы не берем денег за гостеприимство, — нахмурился он.

— Это подарок от меня, пусть девушки вашего племени сделают себе ожерелье из монет, — настаивал Хасан.

Старик ничего не ответил. Хасан положил кошелек на циновки к ногам хозяина шатра и краем глаза увидел, как блеснули глаза у девушки, стоявшей за спиной гостей, чтобы прислуживать им.

Когда настал вечер, стражники Фадла, простившись с Хасаном, отправились в обратный путь. Он долго сидел у порога своего шатра, поставленного на краю лощины. Веял прохладный ветер. Он нес запах дальнего дождя, неведомых цветов. Взошла луна, окрасив все вокруг в белый и черный цвета. Где-то выли степные волки, трещали ночные кузнечики, кричали птицы. Впервые за много дней Хасан вдохнул полной грудью. Казалось, далеко позади, как пестрый кошмар, осталась шумная Мекка, попойки с Фадлом и его друзьями и даже Джинан, — она будто ушла в стихи и воспоминания, стала бесплотной. Ярко горели звезды, напомнив Хасану стихи великих древних поэтов, чьи голоса, казалось, перебивали друг друга: «Я не спал, следя глазами за бессонными звездами», — жаловался Аша. «Какая ночь! Ее звезды словно прибиты гвоздями к вершинам высокой горы!» — восклицал Имруулькайс.

Подошел отец Аштара.

— Пойдем к нашему костру, — сказал он. — Собрались старики племени, которые многое могут порассказать, а тебе полезно послушать их, раз ты приехал к нам за диковинками чистой арабской речи.

Костер горел неровно, поддерживаемый скупыми охапками хвороста — в этих краях его было мало. Когда Хасан сел у костра, один из стариков говорил:

— …Что же касается красноречия, то и покойный халиф аль-Мансур, хотя и был из северян, превосходил красноречием Сахбана из племени Ваиль. Однажды мне довелось услышать его на минбаре в соборной мечети Куфы. Он взошел на минбар и начал громким голосом: «Хвала Аллаху, я восхваляю Его и прибегаю к Нему, я верую в Него и всецело полагаюсь на Него. Я свидетельствую, что нет бога, кроме Аллаха, Единого, у Которого нет подобия». Тут вдруг с правой стороны, где стояли молящиеся, послышался голос: «О человек, я хочу напомнить тебе о Боге, именем которого ты обратился к нам!» Тогда Мансур, прервав проповедь, сказал: «Слушаю, слушаю того, кто запомнил слова Аллаха и напомнил мне о них. Я прибегаю к помощи Аллаха, не желая быть жестокосердным притеснителем или вовлеченным в грех ослеплением гордыни. Если это будет так, то, значит, я сошел с праведного пути и Аллах отступился от меня. А ты, что сказал эти слова, клянусь Богом, произнес их не ради лика Аллаха. Нет, ты хочешь, чтобы про тебя говорили: „Он встал и сказал, был наказан и стерпел, пострадал за веру и был стоек“. Горе тебе, ты слишком ничтожен, чтобы я обратил внимание на тебя, и потому я прощаю, но берегитесь, люди, и берегись ты также совершить еще раз подобное!»

Старики закивали бородами:

— Это истинно арабское красноречие!

В это время раздался лай собак, ржание, радостные крики женщин.

— Вернулись наши молодцы, — сказал отец Аштара.

Тихое становище затопила волна шума — где-то забили в бубен, перекликались мужские и женские голоса, кричали дети. К костру подошла толпа молодых бедуинов, среди которых выделялся ростом и шириной плеч знакомый Хасана.

— Привет вам! — сказал Аштар старикам. — Сегодня мы вернулись с удачей.

Он осекся, увидев чужого, но тут же, узнав Хасана, улыбнулся ему:

— Привет тебе, Абу Нувас из Басры, видишь, я запомнил твое имя. Добро пожаловать к нам и не взыщи, если что-нибудь придется тебе не по вкусу.

Потом, обратившись к отцу, Аштар добавил:

— Я привез тебе теплый плащ. Ты можешь носить его сам, а можешь отдать сестрам, — и подал отцу сверток.

При скудном свете костра Хасан увидел на плаще медные застежки в форме полумесяца. Такие были у одного из стражников, сопровождавших Хасана к кудаитам. У него засосало под ложечкой: так вот чем занимались молодцы Бану Кудаа! Не показав виду, что узнал плащ, Хасан ответил Аштару:

— Привет тебе, я нашел приют и убежище в вашем становище и думаю пробыть у вас некоторое время.

— Добро пожаловать! — повторил Аштар.

Уйдя в свой шатер, Хасан долго не мог уснуть. Он чувствовал голод, немилосердно кусали блохи, тревожили непривычные звуки степи, а потом стало холодно. Он плотнее закутался в свой плащ с прослойкой хлопка, но это не помогало. Как эти молодые сильные мужчины, которые весь день проводят в седле, могут довольствоваться горстью сушеных фиников и чашкой кислого верблюжьего молока? Чему учиться у них? Что они знают и что видели в жизни? Тошнота подкатывала к горлу при мысли о том, что вся утварь и одежда, какая есть в становище, добыта тем же путем, что и плащ. Он с нетерпением ждал утра.

Наконец стало светлее. Хасан с трудом поднялся — все тело затекло от холода и лежания на тонком неровном войлоке, постеленном прямо на земле. Распахнув полы палатки, он вышел и остановился, ослепленный.

На нежно-розовом небе плыли легкие серебристые облака. Вершины холмов слегка курились — тонкие полоски песка струились под утренним ветром, чертя изменяющиеся с каждой минутой узоры, действительно напоминающие «буквы псалмов, начертанные рукой монаха», как говорили древние поэты. На самом краю неба ярко горела узкая алая полоса зари — «хвост волка», как называют ее степняки, а над ней, пронизывая тонкую пыль, носившуюся в воздухе, сиял ослепительный венец лучей солнца, еще не взошедшего, но возвещающего о своем появлении.

А на вершине соседнего холма виднелись четкие силуэты всадников, казавшиеся черными на фоне утреннего неба. Они будто сливались с ним и выглядели естественно, и вместе с тем, величественно, как породившие их степные земли. В самом высоком и широкоплечем наезднике он угадал Аштара. Тот, узнав городского гостя, приветственно махнул рукой, потом поднял коня на дыбы и растаял в искрящемся жемчужном воздухе, а за ним исчезли его спутники. Внезапно Хасан каким-то озарением понял бедуина и его соплеменников, и простил им все: грубость, жестокость, дикость. Да, только под таким просторным небом может жить человек, только здесь может жить свободный язык, красноречивый в своей естественности и изысканный в своей красоте!

Постояв немного, он вернулся в палатку, испытывая странное чувство тоски и зависти. Ему ведь не суждено существовать так легко и бездумно; он вечный раб листа бумаги и калама.

Прошло несколько недель. Хасан уже привык к ночному холоду. Он крепко засыпает, съев кусок лепешки и запив его верблюжьим молоком, и укусы блох уже не будят его. Вечерами приходит к костру и слушает рассказы стариков, шутливые перебранки девушек и юношей племени. Аштар не раз звал его с собой, но Хасан отговаривался тем, что он плохой наездник и будет мешать в пути. Аштар ядовито высмеивал его, называл трусом, но Хасан не обижался. «Я поэт, — говорил он, — а ты знаешь, что поэты сражаются не копьем и мечом, а языком и пером, и раны, нанесенные ими, не заживают до самой смерти».

Однажды вечером, придя к костру, он увидел незнакомого человека в небогатой городской одежде. Поднявшись навстречу, он вежливо поздоровался:

— Привет тебе, Абу Нувас, мы слышали о тебе в Багдаде, и даже сам повелитель правоверных, говорят, одобрил некоторые твои стихи.

— Добро пожаловать, брат арабов, — ответил Хасан по привычке: так обычно обращаются к бедуинам, а это горожанин, да еще из образованных, судя по разговору.

— Меня зовут аль-Муфаддаль, — продолжал багдадец, — я, подобно тебе, провожу свои дни среди сынов степи, собирая по приказу повелителя правоверных, пословицы и изречения арабов, хранящих их в своей памяти.

— И ты не боишься ездить один? — невольно спросил Хасан, вспомнив шерстяной плащ с медными застежками.

— Я бедный человек и у меня нет ничего, кроме моих свитков и чернильницы, а на моего верблюда не польстится даже живодер, но это животное кроткое и выносливое. У меня есть сушеное мясо и немного фиников, а воду я беру из родников и колодцев. Теперь я остановился в становище этого достойного и славного племени, чтобы услышать их пословицы и записать их. Продолжай же, достойный брат арабов.

Один из стариков, взяв в горсть тощую бородку, зашамкал:

— А знаешь ли ты пословицу: «Более косноязычный, чем Бакиль?».

Старики кругом захихикали. Муфаддаль, развернув один из своих свитков, просмотрел его, бормоча:

— Это будет на букву «ба»; нет, этой пословицы у меня, кажется, нет.

— Так слушай же. В одном из племен Аднанитов-северян, ибо большинство дураков и косноязычных родом северяне, жил человек по имени Бакиль. Однажды он купил у охотников молодую жирную газель за 11 дирхемов. Взвалив ее на плечо, Бакиль отправился домой. Ему встретились его родичи. Они спросили: «Сколько ты заплатил за эту газель?» Бакиль долго думал, а потом вытянул руки, растопырив все десять пальцев, и так как ему не хватало одного до одиннадцати, он еще высунул язык. С тех пор стали говорить: «Более косноязычен, чем Бакиль». И вот еще, кстати, пословица о дураках, которую ты вряд ли знаешь. Тебе известно, почему говорят: «Глупее, чем Иджль и Хабаннака?»

— Нет, эти имена мне незнакомы!

— Так слушай же. Что касается Иджля, то это тоже был человек из северян, из Бану Ваиль. Однажды он купил коня за большие деньги, но не успел дать ему имя. А когда его спросили: «Как ты назвал своего коня?» — он встал, выколол коню один глаз и сказал: «Я назвал его „Кривой“». А Хабаннака был верблюжьим пастухом. Чтобы не заблудиться в степи и узнать себя среди других людей, он повесил себе на шею ожерелье из костей. Его брат, чтобы посмеяться над ним, как-то ночью снял с его шеи ожерелье, надел его на себя и улегся спать. Проснувшись утром, Хабаннака долго смотрел на брата, пощупал свою шею и сказал: «Он — это Хабаннака, а кто же тогда я?»

Все засмеялись. Муфаддаль еле успевал записывать пословицы, которым, казалось, не было конца. Он был серьезен и не смеялся даже когда вокруг него люди вытирали слезы после какой-нибудь забавной непристойности, которые в изобилии хранила память стариков.

Ученый записывал пословицы, забавные рассказы и легенды до поздней ночи. Наконец все разошлись. Хасан пригласил Муфаддаля в свою палатку. Когда они улеглись на своих тощих постелях, багдадец предложил:

— Поезжай со мной. Мы объедем еще несколько племен, а потом направимся к северу. Бог даст, я по прибытии в Багдад представлю тебя повелителю правоверных аль-Махди. Если же он в одном из своих поместий, то мы направимся прямо туда.

Хасан задумался: его пугала встреча с повелителем правоверных, «грозой еретиков», которого он видел на палубе корабля во время избиения Абу Муаза. А вдруг его ожидает та же участь! Ведь он еще менее сдержан, чем Башшар, а при дворе халифа завистников всегда больше, чем друзей.

— Расскажи мне, что нового сейчас в Багдаде и во всем Ираке. Я давно уже нахожусь в пути и ничего не слыхал.

— В Багдаде недавно, в месяце Зу-ль-хиджа, приключился большой пожар на суднах, стоящих на Тигре у дворца Исы ибн Али. Сгорело множество кораблей и лодок со всеми товарами и людьми, которые там находились. Говорят, что огонь начался с помещения, где был оставлен горящий светильник, но Аллах один знает, как обстояло дело. В северных областях восстал Юсуф ибн Ибрахим, из мятежников, склонных к ереси. Но достойный Язид ибн Мазид, военачальник повелителя правоверных, разбил бунтовщиков и захватил их в плен. Я сам видел, как их ввозили в столицу. Их привязали к спинам верблюдов, лицом к хвосту. Повелитель правоверных подверг их жестокой казни — он приказал четвертовать Юсуфа на площади Русафы, а потом отрубить голову ему и его людям. А после их тела распяли на Верхнем мосту через Тигр, и там они находятся до сих пор, да проклянет их Аллах. Известно мне также, что у куфийской соборной мечети установили бревно, поднимающееся на цепях, потому что некоторые нечестивцы из знатных взяли обыкновение въезжать во двор мечети верхом, топча людей, совершающих омовения у водоема. Не подобное ли кощунство послужило причиной чумы, вот уже второй год опустошающей наши земли!

 

ХIII

Муфаддаль говорил все тише; наконец, утомленный трудной дорогой, он уснул. А Хасану не спалось. Перед ним проходило увиденное — зеленая вода болот, палуба, залитая кровью, и хмурое лицо чернобородого смуглого человека. Но ведь халиф Махди когда-то любил Башшара, и только его уродство и слепота помешали ему сделать поэта воспитателем сына — учитель наследника престола должен быть благообразен и свободен от телесных уродств и недостатков, благо внутренние уродства не видны. Повелитель правоверных отправил этого Муфаддаля собирать пословицы и изречения арабов, значит, он заботится о сохранении древнего красноречия.

Облик Махди вставал перед ним смутно и неясно. Он вспыльчив до безумия и может в гневе жестко покарать. Сумеет ли Хасан удержаться от шутки, если увидит кого-нибудь из набожных и тупоумных благочестивцев, которые окружают халифа? Говорят, Махди приказал своему вазиру Абу Убейде отрубить голову собственному сыну только за то, что тот не смог прочесть какую-то суру из Корана. Правда, старик упал, потеряв сознание, говорят, его разбил паралич, но его отпрыска все же казнили.

Опасна близость с таким человеком, тем более что Хасан не привык к дворцовой жизни. Но Махди любит хороших поэтов и щедро награждает, если стихи ему понравятся. Да и где поэт может испытать свои силы, как не в соревновании с блестящими багдадскими стихотворцами, такими как Муслим ибн аль-Валид, Ибн Дая, или Дик ал-Джины? Он много слышал о них — почти все его сверстники. Ему мучительно захотелось в город — пусть будет пыль, теснота, шум, но не мертвая тишина степи, от которой гудит в ушах. Вот и сейчас кругом тихо, слышится только идущий неизвестно откуда слабый свист, — то ли ветер, то ли степные суслики…

Спать не хотелось. Хасан вышел из шатра и направился к ближайшему холму. Из-под ног забавными маленькими тенями запрыгали длиннохвостые тушканчики. Вдали промелькнула чья-то ушастая тень — это степная лисица, фанак, вышла на ночную охоту. Кругом мертвенно-желтый свет луны и черные тени. Хасану живо представилась винная лавка Юханны, его черноглазая дочь Зара-лютнистка, ее тонкие пальцы, перебирающие струны лютни. В Багдаде, должно быть, такие заведения на каждой улице; говорят, в предместье Карх в садах устроены виноградные беседки, где собираются юноши со всего города. Там поэты устраивают состязания за кубком, там есть библиотеки и специальный рынок переписчиков и переплетчиков, где можно купить любую книгу, были бы деньги! Что ж, он добудет их! На первый раз сложит стихи об охоте и вине, в которых его признали мастером, а потом постарается попасть на маджлис халифа и продекламировать там восхваление Махди, — получится не хуже, чем у Башшара.

Надо ехать в Багдад. Придется, правда, побыть еще несколько месяцев в степи — ведь Муфаддаль специально для него не прервет своих занятий, но он согласен и на это.

Ученый не очень нравился Хасану — слишком серьезен, от него не услышишь ни шутки, ни остроумного слова, но кажется, он честный человек, на которого можно положиться. К тому же он сам предложил представить его халифу.

Замерзнув на прохладном ветру, Хасан вернулся в палатку, плотнее закутался в плащ и крепко уснул.

Еще несколько дней Муфаддаль провел в становище, собирая пословицы. Вечером в палатке при мерцающем огоньке светильника, он перечитывал свои записи и закатывал глаза, восхищаясь краткостью и меткостью бедуинских выражений. «Ни один народ не наделен красноречием в такой степени, как арабы. Греки и даже сам великий Аристотель, отец логики, не были красноречивы, они лишь стремились к точности выражений. У индийцев очень много книг, я слышал о них от одного из лекарей повелителя правоверных, родом из Индии. Он читал мне отрывки из некоторых сочинений, истолковывая их по-арабски. Я не нашел в них красноречия, подобного нашему. А персы наделены красноречием, но они неспособны сказать, не подумав, ибо хитрость побуждает их скрывать свои мысли, облекая их в одежду долгих слов. А ведь у арабов какой-нибудь верблюжий пастух, опершись о посох, сложит, не задумываясь и не размышляя, речь не хуже речи аль-Хаджаджа». Развернув свиток, он читал Хасану:

— «Он ест финики, а в меня швыряет косточки», — о несправедливом возмездии не совершившему проступка, «если бы ты торговал саванами, никто бы не умер» — о скупце, «кто сделал себя костью, того съедят собаки» — о робком и трусливом, «он ищет убежища от золы в огне» — о непредусмотрительном, «ты не уксус и не вино» — о человеке, не отличающемся ни дурными, не добрыми свойствами.

— А вот еще: «В чем моя вина — твои руки связывали и твои уста надували», — и тут же Муфаддаль читал объяснение пословицы: «Однажды несколько человек готовились переправиться через поток. Они надули бурдюки и крепко связали их. Но один из этих людей поленился. Он еле надул свой бурдюк и к тому же плохо завязал его. Вода понесла его, и бурдюк, еле державшийся на воде, развязался. Когда тот человек стал просить о помощи товарищей, один из них ответил: „В чем моя вина — твои руки связывали и твои уста надували“».

Хасан относился к этим пословицам с меньшим восторгом, они казались ему слишком простыми и грубыми. Ему хотелось скорее отправиться в путь, но Муфаддаль не спешил. Наконец, решив, что здесь больше нечего записывать, он объявил:

— Бог даст, завтра мы поедем дальше на север, пока не доберемся до Ирака, а там сразу же отправимся в Багдад или в одно из поместий Махди, где он сейчас находится: я уже посетил кочевья почти всех племен, у которых хотел побывать.

— А как ты находишь эти пословицы в своих записях? — спросил Хасан, пораженный быстротой, с которой Муфаддаль разыскивал нужное ему изречение.

— Я заношу их в порядке букв, к тому же помню почти все, знаю, в каком они свитке или в какой тетради, и на каком месте. Если хочешь, проверь.

Хасан взял наугад одну из тетрадей. Раскрыл ее, прочел:

— «Глупее страуса, так как он прячет голову, оставляя на виду тело».

— Дальше, — подхватил Муфаддаль — идет: «Глупее, чем жующий воду». Здесь кончаются пословицы о глупцах и невеждах. После этого идет: «Не будь слишком сладким, не то тебя съедят, и не будь горьким — выплюнут». Потом идет глава о возмездии и вознаграждении. Она начинается пословицей: «Он вознаградил его, как царь Нуман Синиммара» — а объясняется она вот как: царь Нуман решил построить себе дворец вблизи нынешней Куфы. Он пригласил румийского мастера-строителя, а когда тот через десять лет окончил сооружение дворца, которому дали имя Хаварнак, царь Нуман, взойдя вместе с Синиммаром на самую высокую башню, обманом сбросил его вниз, чтобы мастер больше никому не смог построить подобного дворца. А потом идет…

— Довольно, довольно, — со смехом прервал его Хасан, — поистине, твои знания «в голове, а не в строках», как говорит одна из твоих любимых пословиц. Я вижу, ты знаешь наизусть все твои тетради и свитки. А теперь их надо покрепче связать, чтобы, не дай Бог, ни одна из крупиц этой мудрости не свалилась на землю и не стала добычей степных мышей.

— Да, ты прав, — ответил Муфаддаль и начал укладывать в сумку свои записи.

И вот они наконец в пути. Конь Хасана, подаренный Фадлом, легко несет нетяжелого всадника, а старый и кроткий верблюд Муфаддаля с мудрыми глазами и отвисшей губой идет спокойно, как бы сознавая, какой драгоценный груз несет на своей облезлой спине, и чем-то похож на своего хозяина.

Бедные становища кочевых племен, оазисы с темно-зеленой, почти черной в ярком свете солнца, растительностью и ослепительно-белыми кубиками домов-крепостей, степь, то желтоватая от проглядывающих сквозь редкую траву песков, то пестрящая кровавыми пятнами анемонов. Полосатая йеменская ткань шатров, принадлежащих шейхам племен, в которых они изредка останавливаются, рваные циновки и войлок в палатках бедняков, скудная дорожная еда.

Трудно найти спутника лучше Муфаддаля. Он скромен и молчалив, довольствуется немногим и всегда уступает лучшую долю Хасану, не обижается на его насмешки и снисходительно улыбается в ответ на его жалобы. Его интересуют только его свитки, и, несмотря на свою рассеянность — иногда, увлекшись работой, Муфаддаль забывал даже поесть, — он ни разу не запамятовал, куда положил свою сумку с записями.

Плохо другое — новый друг Хасана неукоснительно соблюдает все правила и предписания ислама. Утром, когда сон слаще всего, он будит спутника: «Вставай, настало время утренней молитвы!» Хасан ворчал и пытался отшутиться, рассказывал Муфаддалю о бедуине, считавшем, что сон лучше молитвы, так как он испытал и то, и другое и может доказать свои слова, или поворачивался на другой бок, делая вид, что спит, но от Муфаддаля не так-то легко отделаться, и кончалось обычно тем, что Хасану приходилось вставать на молитву. Днем было легче, а вечером даже приятно, но вот ранним утром… Однако, Хасан не решался протестовать более решительно, помня о том, что Муфаддаль должен представить его Махди.

День за днем все ближе они к северу. Здесь им уже встречаются не кочевья, а поселения оседлых жителей-земледельцев, возделывавших пшеницу и виноград. Хасану становится легче дышать. Ему уже порядком надоела и бедуинская скудная жизнь, и скитания с Муфаддалем по выжженным степям.

Однажды вечером они остановились на постоялом дворе в небольшом селении. Глинобитный дом окружен невысокой глиняной стеной, за ней — резные листья виноградника и в одном из углов двора — виноградная беседка. Хитроглазый чернобородый хозяин, окинув взглядом коня Хасана и верблюда Муфаддаля, поклонился им со слегка насмешливой почтительностью. Ученый, наспех перекусив, взялся за свои свитки, которые с великим бережением вынул из сумки, а Хасан вышел во двор.

Солнце зашло и стало прохладнее. Воздух полон терпким запахом виноградных листьев и пыли. В беседке было шумно. Кто-то хриплым надорванным голосом пел. Хасан прислушался. Так и есть, это его стихи: «Не брани меня за вино», но незнакомый напев, скорее всего, сложенный тут же. Стараясь, чтобы его не заметили, Хасан подошел и заглянул внутрь. На низенькой скамеечке, которая шла вокруг беседки, сидело несколько молодцов в узких кафтанах, головы их были покрыты платками. В одном из них, сидевшем спиной, Хасану почудилось что-то знакомое, и он, не удержавшись, подвинулся поближе.

— Эй ты, асталь, что тебе надо здесь? — проворчал один из молодцов.

Певец, поместившийся напротив входа, замолчал, а сидевший спиной резко повернулся и, вдруг вскочив, втащил Хасана в беседку. Он даже не успел испугаться — сразу узнал Исмаила Однорукого. Казалось, его давний приятель стал еще смуглее; белые зубы сверкали, как у степного волка, которого Хасан встретил однажды неподалеку от шатра, а лицо пересекал свежий шрам, стянувший кожу. Исмаил хлопнул Хасана по плечу:

— Нет, молодцы, это не асталь, это молодец из наших басрийских, и что за молодец! Ведь он сложил ту песню, что пел Зейд Кривой своим непотребным голосом, Зейд, не знающий ни отца, ни матери! Садись с нами и выпей вина, хотя оно не хранилось со времени потопа, как говорится в твоих стихах.

Хасан сел на скамейку рядом с Исмаилом, остальные потеснились, давая ему место, Зейд, нисколько не обижаясь на Исмаила, спросил:

— Это ты приехал с той сушеной саранчой на облезлом одре?

Хасан не сразу понял, что тот имеет в виду Муфаддаля, а потом, представив себе своего спутника, подумал, что тот действительно похож на сушеную саранчу, и со смехом ответил:

— Это саранча из стаи повелителя правоверных, но увы, молодцы, в его сумках только раскрошившиеся финики и исписанные свитки.

— Свитки? — недоуменно протянул Зейд. — А зачем они ему?

— Записывает пословицы и мудрые изречения арабов.

Молодцы расхохотались:

— Пусть запишет наши мудрые изречения, например: «Копай, копай, пока не докопаешься» или «Не учи караси язвам, а кагани — падучей» или «А если ударят тебя ножом, прими подарок от храброго молодца!»

Хасан, посмеявшись вместе с ними, спросил: «А что такое „асталь“, „караси“ и „кагани“»?

— Асталь — поддельный слепец, который мажет веки жиром и глиной, и они у него слипаются. Зейд назвал тебя так, не зная кто ты, потому что их все презирают — подобным делом занимаются только трусы, не знающие и не умеющие ничего другого. Караси у нас делают язвы с помощью извести и краски, а кагани умеют бросаться на землю в корчах. Это все слова нашего языка, непонятного прочим. А мы здесь честные молодцы, и действуем только ножом.

Молодцы одобрительно зашумели, а Исмаил спросил:

— Куда же вы направляетесь с обладателем раскрошившихся фиников и собирателем бесполезных слов?

Хасан замялся:

— Мой спутник хотел представить меня кому-нибудь из багдадской знати…

— А может быть, и самому халифу, — прервал его Исмаил. Кто-то свистнул, и все замолчали. Потом Зейд ехидно предложил:

— Давай задержим их, предводитель, и назначим за них выкуп, раз они такие важные птицы.

Отмахнувшись от него, Исмаил сказал:

— Кто даст выкуп за поэта? — а потом обратился к Хасану: — Халиф сейчас не в Багдаде, он отправился на север, в Масабадан, где находится одно из его поместий. Если у тебя хватит смелости, поезжай туда, но помни о судьбе твоего учителя и того, кто был его учителем. Завтра утром мы тоже отправимся на север и можем немного проводить вас, но наш путь лежит в Багдад, обитель мира и прибежище молодцов. А теперь давай пить, а Кривой Зейд споет нам. Голос у него, правда, хриплый — его едва не удушил когда-то стражник, но он знает много стихов и песен.

Хасан просидел с Исмаилом и его товарищами допоздна. Наверное, Муфаддаль искал его, но безуспешно. Когда поэт вошел в комнату, которую они занимали, тот уже спал, подложив драгоценную сумку себе под голову. Хасану очень хотелось разбудить его и сказать, что молодцы прозвали его сушеной саранчой, но он бросился на циновку и тотчас не уснул.

Утром Муфаддаль подозрительно оглядывал новых спутников.

— Слишком хороши у них кони, — шепнул он Хасану.

И, действительно, скакуны были не под стать всадникам — холеные, в богатой сбруе, благородной крови. Но молодцы ловко держались в седле, а Исмаил, видя замешательство Муфаддаля — сушеной саранчи, подъехал к нему и проронил:

— Не бойся, шейх, мы такие же собиратели редкостей, как и ты, а наш Зейд знает великое множество редких и диковинных слов и рассказов, он поедет с тобой рядом, и, если его конь не испугается твоего почтенного верхового животного, будет беседовать с тобой до самого перекрестка дорог, где мы расстанемся.

Зейд, — теперь, когда Хасан мог его лучше рассмотреть, он увидел, что это худощавый и ловкий молодец с вытекшим глазом, — ухмыляясь, тронул коня. Но вскоре увлекся разговором с Муфаддалем, найдя внимательного слушателя. Пока они ехали вместе с «сасанидами», Хасан слышал его хриплый голос — видно рассказывал «сушеной саранче» всякие небылицы.

Исмаил был задумчив и молчалив. Вдруг он спросил:

— Не нашел свою Джинан среди паломников?

Хасан пожал плечами.

— Да, — продолжал Исмаил, — в Басре много красивых девушек, и в Багдаде тоже, но такая птица, как я, не вьет гнезда и не высиживает птенцов. А теперь прощай. Поезжайте большой дорогой, а мы отправимся стороной, как бы наших коней не узнал кое-кто, — и, повернув коня, крикнул:

— Прощай, может свидимся еще в Обители мира!

Всадники скрылись так неожиданно, что Хасан даже не успел ответить. Ученый, подъехав ближе, укоризненно сказал:

— Клянусь Аллахом, у этого одноглазого светлая голова, крепкая память и острый язык. Жаль, что он занимается богопротивным и опасным ремеслом, и, без сомнения, мы увидим когда-нибудь его голову торчащей на одном из кольев Верховного моста.

Хасан ничего не ответил, его охватила нестерпимая тоска. Счастлив Муфаддаль, не видящий ничего, кроме своих свитков, даже Исмаил нашел свое место, а он все еще мечется, не сделав ничего, ни хорошего, ни дурного! Поистине, он «ни вино и ни уксус», как сказали бы о нем жители пустыни.

Они ехали на север еще несколько дней. Расспросив каких-то людей, им встретившихся, Муфаддаль подтвердил:

— Да, халиф аль-Махди в Масабадане, к северу от столицы.

Путники оставили позади шумные багдадские дороги, где можно было увидеть людей бессчетных племен и народов, подвластных повелителю правоверных, реку, запруженную судами всех размеров так, что почти не видно воды, и направились в Масабадан. Их обгоняли всадники на верблюдах и конях, — барида, гонцы халифской почты, — повозки с провизией, которую спешили доставить в дворцовую кухню; встречались караваны грузовых верблюдов, навьюченных утварью придворных халифа, выехавших вслед за ним в Масабадан.

Постоялые дворы, разбросанные кое-где вдоль дороги, были переполнены, и путники остановились у обочины под деревом, недалеко от конюшен барида. Расстелив циновки, наломали на куске ткани, служившем им скатертью, черствых лепешек, высыпали остатки фиников из мешка и запили небогатую еду теплой водой из бурдюка, а потом улеглись.

Не прошло и трети ночи, как Хасан вскочил: что-то тревожное почудилось ему. Он прислушался. Кто-то скакал по дороге. «Несколько всадников на быстрых конях» — подумал он.

Из темноты вынырнули темные фигуры, остановили хрипящих лошадей у ворот барида. Застучало кольцо, послышался приглушенный звук голосов. Всадники, оставшиеся снаружи, сняли с коня человека, осторожно понесли его. Хасан встал. Заметив его, люди повернули в его сторону и уложили неизвестного на циновку, с которой только что встал Хасан. Судя по узкому черному кафтану, это гонец. Он был мертв или потерял сознание.

— Эй, дай ему напиться! — сказал кто-то из его сопровождающих. Хасан нацедил из бурдюка воды, налил в деревянную чашку и поднес к губам лежащего. Проснулся Муфаддаль и со страхом смотрел на людей, освещенных красноватым светом заходящей луны.

Один из всадников налил из бурдюка в пригоршню воды и плеснул в лицо гонцу. Тот медленно открыл глаза, облизнул пересохшие губы и внезапно сел, обводя лихорадочно блестевшими глазами склонившихся над ним людей.

— Скорее, где ваш старший? — прошептал он хриплым голосом.

— Не волнуйся, Абу-ль-Хусейн, мы уже у барида, сейчас в Багдад отправится другой гонец, — ответил кто-то.

Человек попытался встать, но колени у него подогнулись.

— Он знает, что нужно передать?

— Да, он все знает.

— Отправляйтесь с ним, а я останусь здесь и отдохну немного. Ступайте, с помощью Аллаха!

Люди, поклонившись, отошли, через несколько минут снова раздался топот, и все стихло.

Человек взял из рук Хасана чашку и стал жадно пить. Поблагодарив, он вернул чашку Хасану и всмотрелся в лицо Муфаддаля, сидевшего в растерянности:

— Ей-богу, да это же почтенный Ибн Сельма Абу-ль-Аббас!

— Да, Абу-ль-Хусейн, ты не ошибся, а это — мой друг, поэт из Басры, Абу Али ибн Хани, которого называют Абу Нувас.

Абу-ль-Хусейн покачал головой:

— Если ты едешь ко двору повелителя правоверных, то выбрал неудачное время!

— Почему? — спросил аль-Муфаддаль. — Ведь он сейчас в своем загородном дворце, в садах поместья Масабадан!

— Он сейчас в садах Всемогущего Аллаха, если Он того пожелал, — отозвался Абу-ль-Хусейн.

— Что?! — одновременно вырвалось у Хасана и Муфаддаля.

Абу-ль-Хусейн кивнул:

— Завтра утром это уже не будет тайной, а сегодня нужно поспешить к наследнику, иначе не избежать смуты. Сейчас никто не должен знать о том, что халиф умер. Все поместье Масабадан окружено стражниками по приказу вазира, так что никто не сможет проникнуть за его пределы. И если бы я не знал тебя, Абу-ль-Аббас, много лет как достойного человека, ничего бы не сказал.

— Как же это случилось, разве повелитель правоверных был болен?

— Непонятное дело, — вздохнул Абу-ль-Хусейн. — Вечером Махди выглядел здоровым, я видел его на прогулке в саду, а после полуночи мы услышали крики. Меня позвали и приказали скакать в Багдад к наследнику и сказать ему: «Повелитель правоверных преставился к милости Божией, поспеши в Масабадан, пока об этом не узнали те, кому не подобает знать». Я чувствовал с утра слабость, но не посмел отказаться. Когда уже готовился в путь вместе со своими людьми, подошел старший евнух Якут, с которым мы давно дружим, и рассказал мне дивное диво, которому я даже боюсь поверить.

У повелителя правоверных была невольница по имени Хасана, берберка родом, а берберки ревнивы до крайности. Недавно Махди купил за большие деньги молодую румийку и проводил с ней долгие часы. Эта берберка взяла отборные груши, которыми славится Масабадан, и разложила их на блюде, а на самые красивые плоды иглой нанесла яд, который магрибинцы мастера готовить из коры какого-то дерева, что растет только у них. Потом она дала блюдо с грушами своей прислужнице и приказала ей отнести румийке. Но случайно девочку увидел сам Махди, а он большой охотник до груш. И выбрал он как раз те плоды, которые были отравлены. Он съел грушу, а ночью его схватило. Говорят, что он кричал: «Живот болит!» так, что было слышно в саду. А Хасана, как сказал Якут, тем временем причитала: «О любимый, я хотела смерти соперницы и стала причиной твоей гибели». Якут сказал, что она удавилась шнуром, упаси нас Боже от коварства женщин! Но я говорю только то, что мне сказал евнух, а Аллах знает лучше, как было.

Муфаддаль пробормотал:

— Все мы принадлежим Аллаху и к Нему возвратимся!

А Хасан сидел молча. Еще одна надежда рухнула. Наследник престола, как говорят, пустой и никчемный человек, поклявшийся истреблять еретиков и уничтожить безбожников. Сейчас ему нет пути в Багдад, снова предстоят годы скитаний или нищей жизни в Басре. Он вспомнил слова Урвы ибн аль-Варда, своего любимого поэта, нищего, но гордого вождя племени:

«И куда я ни поверну лицо, Встречают меня когти и клыки враждебной судьбы».

 

XIV

…Где прежний Мирбад, где мои друзья, Сверкающие белизной благородных ликов, Щедрые, бесстрашные, достойные брака с дочерью лозы, Таящейся в темных подвалах времен Хосроев?

— Плохо встречает Басра своего достойного сына, — сказал Халаф, когда Хасан закончил читать свои стихи. — Сейчас даже некому оценить тебя здесь, разве что попытаться попасть к новому наместнику. Но его окружает столько прихлебателей, что вряд ли удастся сделать так, чтобы он обратил на тебя внимание. Завтра я, Бог даст, поговорю кое с кем из людей, знающих его нынешнего любимца Бармаки, который имеет большое влияние на Харуна. Но боюсь, ничего не получится. А пока отдохни, я оставлю тебя.

Халаф поднялся и тяжелыми шагами вышел из комнаты. Хасан устало закрыл глаза. Опять он остался один. Муфаддаль отправился в Багдад, надеясь занять прежнее место при новом халифе — ведь его имя записано в «Диван ученых», и он получал жалованье от казны. А Хасан остался. У него не хватило сил снова пускаться в дорогу — без денег, без надежды, без знакомых — нельзя же считать настоящим другом «сушеную саранчу»!

Хасан улегся на тощие подушки, но не мог уснуть — мысли лихорадочно бились, сменяли друг друга, не успевая оформиться. Что делать? Оставаться здесь, отправляться в Багдад, где он никого не знает или опять начать жизнь бродячего поэта?

Тоска сжала сердце, будто когтистая звериная лапа раздирала внутренности, как говорил безымянный бедуинский поэт из племени Кудаа.

Внезапно Хасан поймал себя на том, что внимательно анализирует свои ощущения, что его мысли складываются помимо его желания в строки стихов. Усилием воли он отогнал от себя поток рифм, но тут же в памяти всплыли слова Имруулькайса:

«Я вижу, что мы подвластны зову смерти, Но нас прельщает вкусная еда и питье. Мы воробьи, мухи и черви, Но более дерзки, чем серые степные волки».

Поняв, что ему не заснуть, Хасан сел, натянул на себя кафтан — последняя достойная одежда, оставшаяся от щедрот Фадла — и вышел. На улицах Басры разгоралась вечерняя жизнь. Открывались ставни лавок, запертых от яркого дневного света. Слуга стаскивал широкие деревянные щиты в ближайшую маленькую мечеть. Имам мечети, сгорбленный старичок, грозил палкой:

— Вы устроили склад из дома Аллаха, да покарает вас Бог на этом свете и в будущей жизни!

— Что же делать? — оправдывался слуга. — Больше некуда девать ставни, хозяин говорит, что его отец тоже относил ставни в эту мечеть, и никто не противился!

Имам что-то бормотал, но слуга, не слушая его больше, вошел в мечеть и с грохотом сбросил свою ношу на пол.

Усмехнувшись, Хасан узкими улочками пробрался в гавань. Еще издали он увидел сотни мачт с подвязанными парусами и услышал гул толпы. Чем ближе к гавани, тем чаще встречались ему вооруженные люди. В основном у них были мечи в старых ножнах, изъеденных ржавчиной так, что ее не мог отчистить даже промытый речной песок, копья с зазубренными остриями, большие бедуинские луки. У всех голова обвязана белой чалмой, кафтан туго подтянут поясом. Кое-где стояли чтецы Корана и возглашали: «Войдет в рай тот, кто отдаст свою жизнь в священной войне во имя Аллаха!» Голоса их звучали то пронзительно, то гнусаво, выделяясь среди глухого шума шагов и звона оружия.

Поравнявшись с одним из воинов, Хасан спросил:

— Скажи, брат мой, куда вы все направляетесь?

— В поход против язычников, неверных индийцев. Они поклоняются многоруким и многоголовым идолам, изготовленным самим дьяволом, и все эти идолы сделаны из золота, серебра и драгоценных камней. А жены неверных одеваются в богатые наряды, которых нет у правоверных мусульман, где же тут справедливость? Сами они красавицы, если не очень черные, и из них выходят отличные невольницы.

— А сколько невольниц у тебя, брат? — спросил Хасан гази — «борца за правую веру».

— У меня? Ни одной, но если пожелает Аллах, я привезу из Индии богатства, которых хватит мне на всю жизнь, и десять невольниц.

— А если ты умрешь?

— Тогда войду в рай и вместо нечистых язычниц буду наслаждаться черноокими райскими девами! Уйди, я и так задержался: видишь, отвязывают паруса!

Гази бегом пустился к кораблям, где один за другим распускался белый парус, падая с шумом с верхней реи. Хасан подошел к самому большому и нарядному судну, украшенному флажками и цветной бахромой. Рядом стоял воин в богатом снаряжении: из-под темного шелкового плаща сверкала тонкая стальная кольчуга с золотыми насечками и бахромой из тонких золотых цепочек, шлем украшен страусовыми перьями, прикрепленными большим рубином. Оружие не менее богато — меч в блестящих ножнах на широкой парчовой перевязи, кинжал с искрящимися камнями на рукоятке.

Узнав одного из собутыльников Фадла, Хасан подошел к нему и поздоровался.

— Привет тебе в Басре, Абу Али, добро пожаловать! — весело ответил воин — его имя было, кажется, Бишр, Хасан не помнил точно.

— Куда вы направляетесь?

— Мы идем в Индию на Барбад. Созвездия благоприятны нам, и астролог предсказал победу. Мы торопимся — сейчас установился ровный ветер.

— Сколько же добровольцев в вашем войске?

— Две тысячи из Басры и столько же из окрестных селений, да еще пришло множество народа с севера.

— Даже слишком много, — пробормотал смуглолицый воин, стоявший рядом, сверкнув желтоватыми белками глаз на собеседника Хасана. — Посмотри, как они набились на корабли. Половина из них — деревенщина, не знают даже, как обращаться с оружием, и если мы, Бог даст, доплывем до индийских берегов или хотя бы до одного из морских островов, язычники перебьют их, как перепелок.

— Перестань, Абу Разин, — перебил его Бишр. — У тебя разлилась желчь, и ты не в духе, тобой овладела меланхолия, победив здоровую смесь. Лучше уговори нашего прославленного поэта Абу Али отправиться с нами и повеселить нас.

— Только поэта нам не хватало, — пренебрежительно заметил Абу Разин, оглядев Хасана.

Хасан вдруг ощутил себя мальчишкой, ему захотелось, чтобы желтолицый меланхолик сильно рассердился и чтобы желчь, окрасившаяся его глаза, проникла в мозг. Он даже обрадовался — давно уж его не охватывало такое чувство, наверное, Муфаддаль отбил охоту к озорным шуткам. Он смиренно наклонил голову, потупил глаза и почтительно произнес:

— О почтенный и благороднейший эмир, я долго скитался среди сынов пустыни и почти забыл, как нужно достойно восхвалять подобных тебе. Но разреши мне обратиться от твоего имени к моему другу Бишре, которого я имел честь не раз сопровождать в попойках, не менее угодных Богу, чем война за веру, ибо, совершая грех, мы получаем возможность раскаяться. А теперь я начну стихи от твоего имени.

И Хасан, подняв руки, как это делали чтецы Корана, стал гнусаво читать, подражая их напеву:

— О друг мой Бишр, что у меня общего с мечом и войной — Ведь моя звезда ведет меня к наслаждениям и веселью. Не доверяй мне — смелость моя только в том, Что я доблестно назову себя трусом и в стычке, и в преследовании. И если я увижу, что показались язычники, Я пришпорю своего коня в обратную сторону. Я не знаю, что такое налокотник, что такое щит И не умею отличить шлем от нагрудника. И моя главная мысль, когда разгораются ваши войны, — Какую дорогу выбрать, чтобы спастись бегством.

Протянув последние слова, Хасан снова смиренно поклонился хохочущему Бишру. А его спутник нахмурился:

— Ты остроумен, но подобные стихи недостойны араба, даже такого шута, как ты. Если бы я не гнушался тобой, тотчас ударил бы мечом, а так ты достоин лишь плети!

— Успокойся, Абу Разин, — недовольно прервал его Бишр. — Этот юноша — близкий друг Фадла ибн Раби, и, если пожелает Аллах, будет представлен наследнику престола. Не очень возносись над басрийцами, ведь никто не может умалить наши заслуги!

Абу Разин пробормотал что-то и, отвернувшись, зашагал к сходням, а Бишр, протянув руку Хасану, сказал:

— Если не хочешь ехать с нами, оставайся с миром, выпей и сложи новые стихи в нашу честь.

— Я сделаю это, Бишр, возвращайся с победой и привези дюжину черноглазых язычниц — они будут нашими райскими девами.

Абу Разин гневно обернулся, услышав слова Хасана, но потом, пожав плечами, велел своим людям поторопиться.

У ворот дома Халафа стоял холеный мул в богатой сбруе, а рядом с ним привязан маленький ослик. Из дома слышались голоса. Войдя, Хасан не сразу узнал рослого молодца, важно восседавшего на потертом ковре. Но тот, увидев Хасана, вскочил, потеряв свою важность.

— Брат! — удивился Хасан. — Ты похож на индюка, смазанного жиром. Уж не твой ли это мул стоит перед домом? Клянусь его уздечкой, он очень похож на тебя, однако отличается большим благообразием.

— Поистине, клянусь Всевышним, это мой мул, и мул почтенный, ибо на нем ездил раньше имам мечети, а еще раньше он был собственностью одной лютнистки-вольноотпущенницы, которой поистине будут отпущены все ее грехи за вольность ее поведения. Но она охрипла, потеряв голос от вина, и продала это достойное животное духовному лицу, чей дух не слабеет от вина.

— Где ты живешь сейчас? — перебил Хасан вычурную речь брата.

— Я нашел себе покровителя — Хусейна ал-Амири. Он живет в поместье возле Басры. А теперь ему захотелось лучшего поэта, и он жаждет, чтобы ты сложил стихи в его честь. Поедем, брат, у него много золота, а его повара заставляют вкусить при жизни райское блаженство.

Хасан рассмеялся. Ему стало весело, он уже отвык от острословия басрийских гуляк, и теперь с удовольствием слушал быстрый говор брата.

Вошел Халаф и с ним Абу Убейда, сильно постаревший с той поры как Хасан видел его в последний раз. Братья поднялись и усадили их на почетное место. Но тут же Хасан, подмигнув брату, спросил:

— О почтенные старцы, разрешаете ли вы недостойным грешникам пить вино и вести вольные речи в вашем присутствии?

Халаф вздохнул и сказал слуге:

— К еде подашь нам вина для этих безбожников, не то они опозорят нас, обвинив в скупости.

Хасан развеселился. Несколько кубков разбавленного розового вина ударили ему в голову. Отодвинув чашу с водой, где он сполоснул пальцы, и вытерев руки о поданное слугой полотенце, он вдруг опустил голову, закрыл лицо руками и запричитал:

— Горе, о горе жителям Басры и ее окрестностей, Солнце никогда уже не встанет над ними во всем своем блеске. Закатилось солнце разума и вежества, потемнели дороги, Нет больше с нами Халафа, его укрыла влажная земля.

— Сохрани тебя Аллах, что ты говоришь?! — крикнул Абу Убейда, наклоняясь к Хасану. — Разве тебе не известно, что это — плохая примета? Ты ведь оплакиваешь живого человека, и это может повредить ему!

Халаф укоризненно покачал головой:

— Что ты, сынок, разве ты хочешь моей смерти?

Но Хасану было весело, и брат хохотал, ударяя себя по груди, увидев, как забеспокоились старики.

Халаф нахмурился, и Хасан немного пришел в себя:

— Я хотел посмотреть, проникают ли в душу мои стихи, — стал оправдываться он.

— Проникают, проникают, да проникнет беда тебе в кости, — сердито сказал Халаф, но Хасан видел, что тот едва сдерживает улыбку. Налив полные чаши, он подал брату одну, другую выпил залпом, не долив воды.

Ему стало еще веселее, голова закружилась. Взял в руки тазик, выплеснул воду на пол и, отбивая пальцами такт по гибкой и гулкой меди, запел:

— Развеселился старец, обручившись с молодым вином, Развеселился и стал плясать, празднуя свадьбу. Он разбил девичий венец — восковую печать, Он сорвал с невесты покровы — льняные ткани, окутывающие бутыль.

— Неужели ты сложил эти стихи сейчас? — спросил Абу Убейда — Клянусь Аллахом, это лучше, чем «Не жалей вина из Андарина!» Что за талант у этого молодца, если безбожие и вольнодумство не погубят его!

— Молчи! — закричал Хасан. — Я сейчас сложу стихи в твою честь:

Абу Убейда трясет седой бородой, как козел, Ему уже исполнилось сто лет или больше. Но он все еще видит любовные сны, А просыпаясь, обнимает грязную подушку.

Абу Убейда поднялся с места и отплюнулся:

— Мне надоело слушать недостойные речи этого нечестивца, непочтительного к старшим, неблагодарного, не помнящего добра! Прощай, достойнейший Абу Михраз, ты видишь, твои благодеяния пропали даром — вот что ты заслужил! Такова нынешняя молодежь — гуляки, бесстыдники…

— Пожалей себя, ты захлебнешься собственной слюной! — издевался Хасан. Но, посмотрев на печальное лицо Халафа, замолчал, ему вдруг стало скучно. Ухватив за руку брата, поднялся и направился в свою комнату.

Разбудил его крик петуха. Он сел и осмотрелся. Вокруг навалены в беспорядке подушки и покрывала. Брат спит, уткнувшись лицом в подушку. Хасан поморщился от нестерпимой головой боли и стал вспоминать, что было вчера вечером. Сначала он вспомнил строки своих стихов: «Развеселился старец, обручившись с молодым вином», потом на память пришли следующие строки. Боясь забыть их, Хасан стал искать бумагу — калам и чернильница стояли неподалеку на низком столике, но бумаги не было нигде.

Хасан хотел записать стихи на льняном покрывале, но оно было неровным — калам цеплялся за грубые нити. Хасан нетерпеливо оглядел комнату. Нигде ни клочка бумаги, ничего белого, кроме чисто выбеленных стен. А вот на полу, у порога, кусочек угля, выпавший из жаровни, которую слуга вносил, чтобы нагреть комнату. Схватив его, Хасан записал стихи на стене, на самом видном месте, напротив двери. Он добавил еще несколько строк и писал, пока уголек не стерся.

И тут он вспомнил, какую обиду нанес вчера Халафу и Абу Убейде — самым близким ему людям, которые любили его и всегда приходили на помощь в трудное время.

Хасан даже зажмурил глаза — так защемило сердце от стыда. Бросившись к похрапывающему брату, стал расталкивать его:

— Вставай, поедем к тебе, я больше не могу оставаться в доме Халафа! Вставай!

Брат наконец раскрыл слипшиеся глаза:

— В тебя вселился шайтан, или ты хочешь опохмелиться? — промычал он.

Но Хасан потянул его за ворот рубахи:

— Вставай, или я поеду один!

Пожав плечами, тот молча подчинился, и они, стараясь не разбудить никого, вышли из дома. Хасан вывел из стойла мула и ослика, брат молча держал стремя, пока Хасан усаживался — привыкнув к путешествиям, он уже уверенно держался в седле.

— А где твой конь? — спросил брат, усаживаясь на осла.

— Я продал его, — коротко ответил Хасан, ему не хотелось разговаривать, все так же болела голова.

Мул шел ровным шагом, и Хасан понемногу успокоился. Он больше не чувствовал себя виноватым. Глупые старики, не понимают, что их время прошло, им следовало помочь ему по-настоящему — представить наместнику Басры Харуну и добиться, чтобы его включили в Диван поэтов. Халаф сам не безгрешен — ведь говорят, что многие стихи, которые якобы записаны им от бедуинских сказителей, сочинил он сам, например, знаменитую «арабскую ламиййу» поэта-бродяги аш-Шанфары: «Поднимайте, родичи, ваших верблюдов». Похоже на правду, слишком уж эти стихи гладкие и ученые.

Хасан шептал один за другим строки «ламиййи», но, дойдя примерно до середины, громко сказал:

— Нет, это настоящие бедуинские стихи, горожанин не может сложить ничего подобного.

— Что ты бормочешь? — спросил брат, который терпеливо трясся на ослике — Я вижу, у тебя пересохла глотка от раскаяния.

— Я думал о том, кто составил «Арабскую ламиййю», — отозвался Хасан.

— Не время сейчас думать об этом, а надо подумать о том, чем воздать тому, кто составит для нас хороший кабаб и полный кувшин.

Хасан молча вынул из рукава тяжелый кошелек и бросил брату, который ловко подхватил его и, поцеловав тисненую кожу, запел:

— Слава арабскому скакуну, обратившемуся в круглые монеты, которые поскачут по ристалищу обжорства и гульбы, вместо ристалища брани!

Брат мой, ведь мы приближаемся к Мирбадану и здесь неподалеку винная лавка, где хозяином отец Зары-христианки, которая не раз спрашивала о тебе. О брат мой, заклинаю тебя Аллахом и его ангелами, соверши богоугодное дело, накорми голодного и напои жаждущего, ведь в хадисе сказано: кто накормит голодного и напоит жаждущего, тому отпустится сорок грехов.

— Сорок кнутов тебе, нечестивец, и сорок дней поста, — перебил Хасан, — я сам давно хотел повидаться с Зарой.

Хозяин винной лавки, узнав Хасана, с поклоном поспешил ему навстречу. Подхватив плащ поэта, он сделал знак мальчику, прислуживающему гостям, и тот исчез в задней комнате.

— Разумный понимает по малейшему знаку, — усмехнулся Хасан, усаживаясь за столик. Мальчик принес кувшин и поставил чашу с вином. Он хотел взять ее, но вдруг теплые и нежные руки закрыли ему глаза.

— Зара! — сказал он тихо.

— Ты сегодня богат, остроумнейший из поэтов?

— Я богаче Каруна, прекраснейшая из обманщиц. Садись с нами и пой нам.

— Только в обмен.

— На что же?

— На звонкие монеты и звонкие стихи.

— Зачем тебе стихи?

— Старые песни уже надоели, наши гости требуют твоих сочинений!

— Я скажу тебе их только наедине, чтобы никто не подслушал и не спел раньше тебя.

— Я должна узнать, стоят ли твои стихи этого.

Наклонившись к Заре, Хасан прошептал ей на ухо:

— Мои новые стихи начинаются: «Развеселился старец, обручившись с молодым вином».

Зара засмеялась:

— Начало превосходное, что же будет потом?

— Узнаешь позже.

— А как же насчет звонких монет?

— Сегодня мой брат платит, — подмигнул Хасан, указав на брата. Тот молча бросил на стол кошелек Хасана.

Кошелька хватило на несколько дней, от которых в памяти остались песни Зары, длинные серьги и звенящие браслеты, масляная улыбка ее отца и множество незнакомых лиц с открытыми ртами, в которых лились красные струи неразбавленного вина. Единственное, что Хасан запомнил твердо — это свои стихи «сраженные вином». Ему пришло в голову такое сравнение, когда он, очнувшись на короткое время в один из дней, проведенных в лавке, увидел вокруг себя множество тел, разбросанных, как на поле боя. На полу лежали охапки ароматной травы — рейхана, уже подсохшей, но пахнущей еще пронзительнее.

Хасан встал и, взяв из ниши чистый лист, — откуда он взялся, он не знал и лишь потом вспомнил, что специально посылал за самой дорогой бумагой к переписчику, — стал писать:

«Вперед, друзья, мы рыцари вина, Это самый славный бой в эту самую благостную ночь. Вино смиренно, как праведник, но, проникая в жилы, Оно делает нас грешниками и заставляет буйствовать. Оно горит, оставаясь холодным И проглотит его лишь отважный молодец, не боящийся ни Бога, ни черта».

Забыв обо всем, Хасан выводил строки при ярком свете стеклянного светильника, доверху наполненного чистым маслом, не дающим копоти. Ему казалось, что так должен был чувствовать себя Мухаммед, осудивший поэтов скорее как соперников — ведь в Коране Как же вы пропустили место где Мухаммед сочиняет Коран!дивные стихи, например, хрусталь назван сгустком света: сам Хасан не смог бы придумать лучше, хотя у Имруулькайса уже имелось нечто подобное. Эти еретические мысли не мешали писать, калам легко скользил по лощеной бумаге: «Мы победители вина и сраженные им» — такой должна быть последняя строка. Отложив бумагу, Хасан, опустошенный, повалился на ковер и снова уснул.

Прощаясь с Зарой, он отдал ей стихи:

— Это будет моим подарком сверх всего, — улыбнулся он, глядя в чуть припухшие глаза девушки. Просмотрев стихи, она радостно вскрикнула:

— Спаси тебя Христос, вот лучший подарок! Я сама подберу напев и заработаю кучу денег. Приезжай к нам, мы всегда рады тебе!

Они покинули винную лавку утром, когда на Мирбаде уже собралось множество разного люда. Проходили носильщики, неся на голове корзины с лепешками, рыбой, пирожками, жаренными в меду, и другой снедью. Стоя на порогах лавок, кричали зазывалы. А вот во дворе мечети собрались почтенные люди — чисто одетые, в больших чалмах, Поднявшись в седле, Хасан присмотрелся и увидел, что в центре кружка на циновке сидит знакомый ему богослов по имени Кабш. Резко повернув мула, поэт остановил его у ворот мечети и вошел во двор. Не обращая внимания на брата, который дергал его за полу кафтана, Хасан уселся на краю кружка. Кабш зычным голосом говорил:

— А земля покоится на ките, и когда придет день Страшного Суда, праведники, собравшиеся в раю, вкусят от печени кита, и вкус ее будет несравним ни с чем.

Присутствующие согласно закивали головами, а Кабш продолжал:

— Что же касается названий для этой печени, то Аллах установил их несколько…

— Можно спросить тебя, достойнейший учитель? — невинным голосом произнес Хасан.

— Спроси, в этом нет ничего дурного, — разрешил Кабш.

— Скажи мне, учитель, когда в день Страшного Суда Бог пошлет всем людям наказание потом и все будут потеть сообразно своим грехам, как Бог поступит с тварями бессловесными, придется ли они потеть вместе с теми, кого Бог наделил даром речи?

Немного замявшись, Кабш нерешительно ответил:

— Твари бессловесные, очевидно, не будут потеть, ибо не попадут ни в царство Аллаха, ни в геенну огненную и к тому же бессловесные твари не имеют души и не могут совершить греха.

— Ересь, ересь, почтенный учитель, — закричал Хасан. — Ты не упомянул об одной твари, которую я затрудняюсь отнести к тварям бессловесным, ибо слова, произнесенные ей, не имеют числа, ни к тварям разумным, ибо во всех словах, которые произносит эта тварь, нет ни капли разума.

— Что же это за тварь? — удивленно спросил проповедник.

— Неужели ты не знаешь животного по имени кабш-баран, такая тварь бывает и рогатой, и безрогой, она то покрыта шерстью, то ходит в чалме.

Проповедник побагровел:

— Откуда ты, негодяй? Я прикажу стражникам отрубить тебе голову, бросить в подземелье…

— Ты вспотел, — перебил его Хасан, — и сам опроверг свои слова.

Отстраняя протянутые к нему руки возмущенных чалмоносцев, Хасан вышел к воротам и, сев на мула, крикнул Кабшу:

— Мы встретимся в геенне огненной, о почтенный старец.

— Ну, куда теперь? — спросил брат, когда они отъехали на порядочное расстояние от мечети. — Клянусь бутылкой, я вспотел от страха не меньше, чем в день Страшного Суда!

— Куда же, как не к твоему щедрому Хусейну ал-Амири — ведь кошелек и все его содержимое мы оставили у Зары!

— Что ж, добро пожаловать под сень достойного аль-Амири! Я скажу ему, что поэта твоего ранга не пристало вознаграждать меньше, чем по десяти золотых за бейт.

— Не много ли? — усомнился Хасан. — Вряд ли он даст столько!

— Даст и больше, если постараешься. Тогда не забудь уделить мне мою долю за посредничество, и не обвесь, ведь Аллах в Своей Святой Книге сказал: «Горе обвешивающим!»

Братья приближались к поместью аль-Амири. Издали виднелись пальмовые рощи, белые стены дворца.

— Камень для облицовки привезли с севера, а всю утварь изготовили мастера из Исфагана — мать аль-Амири родом оттуда.

Хасан почти не слушал брата, он вглядывался в показавшиеся вдали стремительно приближавшиеся фигуры.

— Вон тот, пожалуй, сам хозяин, — сказал он наконец.

Всадник на сером коне отделился от остальных и направился к ним. Шерсть коня лоснилась словно драгоценный атлас, длинный хвост и пышная грива сверкали на солнце, как покрытые снегом вершины гор Курдистана, которые Хасан видел во время своих скитаний еще с Валибой. На сбруе вспыхивали разноцветные искры драгоценных камней.

На всаднике простой темный плащ, подчеркивающий блеск золотых ножен кинжала. «Настоящий араб, не скупец и не торговец, — подумал Хасан. — Мне нетрудно будет написать хорошие стихи в его честь».

— Привет тебе Абу Али, в нашем доме, — сказал аль-Амири, подъехав к Хасану, — Тебе будет оказан должный почет, а ты окажешь нам честь, остановишься у нас.

— Для меня будет честью воспеть достойного отпрыска славного племени Бану Амир, — ответил Хасан.

Когда братья после церемонного приема, устроенного в доме аль-Амири, очутились в отведенных им покоях, Хасан толкнул брата в грудь:

— Ты, сын греха, куда ты привел меня и как удерживаешься на грани дозволенного и запретного?

Смиренно опустив глаза, тот ответил:

— Я молюсь Всевышнему, а пью в соседнем монастыре, где монахи изготовляют отменное вино. У христиан тоже немало хорошего, о брат мой!

— Я пробуду здесь не больше недели. А теперь не мешай мне, я хочу начать работу.

Разложив перед собой привезенные из Басры стопы дорогой бумаги, чернильницу, калам и песочницу, Хасан задумался. Аль-Амири понравился ему, он напоминал Аштара, но без его грубости и бесцеремонности, и заслуживал достойных строк, тем более что плата, конечно, будет достойной. Проклятое ремесло — сложение стихов! Хороший кузнец работает руками, а поэт должен тратить кровь сердца, оставлять на бумаге частицу самого себя, пока не растратит силы, разменяв золото таланта на гроши слов! Хасан усмехнулся: надо запомнить это выражение, оно еще пригодится, но не теперь. Стихи в честь аль-Амири надо начинать, как полагается по обычаю, с вукуфа:

Стой, не торопись, дай излиться слезам, Не то они сожгут мое страдающее сердце

Как говорил Хасаф: «Хорошее начало — половина дела». А начало, кажется, неплохое, и рифма выбрана удачно, звонкая и торжественная. Дальше будет так:

Пастбище газелей, а не богатые шатры Здесь теперь, и прошли ветры, горя над моей юностью.

Строка за строкой ложились на желтоватый лист. Хасан писал сразу набело, не зачеркивая — сегодня работалось легко, и, кроме того, жалко бумагу — денег больше нет, и здесь ее не достанешь.

К вечеру он написал около пятидесяти бейтов и, отказавшись от ужина, лег спать. Так прошло четыре дня. Наконец касыда готова. Хасан несколько раз перечитал ее. Она понравилась ему, хотя вообще он не любил писать в таком стиле. Наконец Хасан дал стихи брату. Прочтя их, тот вздохнул:

— Да, мне никогда не написать так, как бы я ни старался. А ведь ты ни разу не посмотрел в записи каких-нибудь старых поэтов — все придумал сам, но при этом не отступил от правил. Такие стихи стоят больше, чем десять золотых за бейт!

Хасан смолчал. Он чувствовал опустошенность, обычную после такой работы. Ему было безразлично, сколько заплатит аль-Амири, и вообще все надоело.

— Где этот монастырь? — спросил он вдруг.

Удивленный брат не понял сразу, о чем говорит Хасан, а потом расхохотался:

— У нас нет денег, брат, а потом тебе нужно сохранить то, что тебе даст Амири, чтобы выбраться из нужды и из Басры, которая превратилась в болото, где квакают тощие лягушки, вроде этого Кабша. Да, он теперь не даст тебе покоя, и нужно ждать от него всяческого зла.

Хасан равнодушно пожал плечами. С таким же равнодушием встретил он и восторженные похвалы аль-Амири, заплатившего ему неслыханную сумму — десять тысяч дирхемов. Отговорившись нездоровьем, он вернулся к себе в комнату, а когда слуга аль-Амири принес ему кошель с деньгами, приказал отсчитать половину брату.

Хасан лег рано, намереваясь на следующее утро вернуться в Басру. Его разбудил необычный гул, наполнивший дом. Казалось, гудят трубы Страшного Суда. Он вскочил и вышел из комнаты. Нестерпимо ярко светила луна, а под ней мчались рваные облака, как стадо взбесившихся верблюдов. Иногда они закрывали луну, но, казалось, невидимые руки разрывали их, и острый свет луны снова показывался, резкий, как блеск стального клинка. Верхушки пальм шумели, и листья хлопали, как распущенные паруса. Хасан должен был ухватиться за резную колонну — порыв ветра едва не повалил его. По двору бегали испуганные слуги с зажженными факелами. Ветер отрывал от факелов горящую смолу, нес дымные вихри. Конюхи выводили храпящих коней. Кусок горящей смолы упал на камышовую крышу одного из строений, и сухой камыш вспыхнул.

— Погасите факелы, проклятие Аллаха на вашу голову! — крикнул кто-то. — И так все видно. Выводите коней из конюшен в ров, там ветер не так силен!

Крик отнесло порывом ветра, и Хасан услышал голос брата, который звал его. Чтобы не упасть под порывами ветра, тот цеплялся за колонны, окружавшие двор.

— Что случилось? — крикнул Хасан.

— Буря на суше и на море, — ответил брат. — Из Басры только что вернулся доверенный аль-Амири, который закупал для него товары. Он говорит, что буря на море началась несколько дней назад. Она разметала наши суда, которые направлялись в Индию и почти все потонули, так что морские волны каждый день выносят на берег сотни тел. Говорят, что наместник казнил астролога-сирийца, предсказавшего благоприятный день для похода, и объявил траур на сорок дней. В городе приказали закрыть все винные лавки и бросать в подземную тюрьму каждого, кто будет петь, смеяться и читать стихи, кроме оплакивания погибших. Повсюду крики и причитания, боятся, что начнется чума от большого скопления мертвецов, которых не успевают хоронить. Брат, не стоит тебе возвращаться в Басру, она превратилась в сплошное кладбище. Деньги у тебя есть. Амири даст тебе самого лучшего верхового коня и еще вьючного в придачу, я уже говорил с ним. Он так доволен твоими стихами, что отдаст тебе все, что ты попросишь. Отправляйся в Багдад, твое место там, а я не могу расстаться со своим покровителем, другого такого мне не найти, а в Багдаде блистают такие звезды, что мне не стоит даже приближаться к ним. Подожди, пока ветер стихнет, отправляйся с помощью Аллаха. Сегодня Амири отправляет со своими невольниками урожай фиников, с ними тебе будет безопаснее.

Прижавшись к колонне, Хасан оглянулся.

Пылает камышовая крыша, перекликаются хриплыми голосами невольники и слуги, их лица измазаны сажей и копотью. Ветер немного ослабел, но листья пальм еще шумят, как далекие боевые барабаны…

Опять судьба обманула его. Нечего и думать в такое время попасть к наместнику, ему не до стихов, тем более что нынешний халиф, аль-Хади, не очень-то жалует его. Надо ехать в Багдад, пока еще есть деньги… Обхватив колонну, Хасан громко запел, стараясь перекричать ветер:

— Прощай, Басра, прощайте, Мирбад и белые дворцы, Где я был другом благородных молодцов, подобных лунам. Опустела Басра и опустел Мирбад после беды, Захлестнувшей город и его пальмовые рощи, подобно высокой морской волне, поднятой бурей.

 

XV

— …да, и ни один недоброжелатель не посмеет отрицать, что Ирак — средина мира и пуп земли, потому что, как говорили древние, он находится в четвертом климате, а это — срединный климат, где царствует умеренность и каждое время года приходит в свой черед, постепенно, без внезапных перемен. Здесь летом жарко, а зимой холодно, но не так, как в областях зинджей, где жара испепеляет, и не так, как в областях Моря мрака, где жизнь невозможна из-за сильного холода.

«У этого человека хороший голос, — думает Хасан, — и он говорит, как проповедник. В такую холодную ночь нет лучше занятия, чем пить подогретое вино или слушать занимательные рассказы».

Они сидят в просторной комнате богатого постоялого двора на Багдадской дороге. На полу новые циновки, три стены чисто выбелены и расписаны пестрыми цветами и птицами, а вместо четвертой стены — портик, выходящий во двор. Посреди комнаты — блестящая медная жаровня на глинобитном возвышении. Она сверкает, как солнце и как солнце излучает тепло.

Собрались здесь все по виду почтенные люди — в суконных плащах, с холеными бородами, наверное, купцы, едущие по своим торговым делам в столицу повелителя правоверных. Громче всех говорит «проповедник» — так прозвал Хасан дородного человека с зычным голосом, восхвалявшего Багдад. Он не похож на араба, скорее это сириец, может быть, перс или набатеец — так называют арабы коренных жителей Ирака. Да, наверняка набатеец, уж слишком горячо хвалит он свой родной край.

Подступала приятная дремота: хорошо сидеть у горячей жаровни, когда лицо обвевали порывы холодного ночного ветра, проходящего сквозь колонны портика…

— Клянусь светом, персы проявили мудрость, поклоняясь огню.

Хасан поднял голову и с интересом посмотрел на того, кто произнес эти слова. Незнакомец примерно такого же возраста, как и Хасан, высокий и гибкий, с насмешливым блеском в глазах. Увидев любопытный и благожелательный взгляд поэта, улыбнулся ему и добавил:

— Конечно, поклоняться огню — великий грех, ведь огонь — это ад, но мы, как истинные мусульмане, спасемся от адского пламени в загробной жизни, поэтому в этой жизни мы сядем поближе к жаровне, думая о тех муках, которые уготованы грешникам, совершающим ныне свой ночной путь.

— Аминь, — подхватил Хасан, подвигаясь ближе к нему.

Тем временем набатеец, не удостоив их вниманием, выкатил глаза на своего соседа, тощего старика, брезгливо поджавшего тонкие губы, и продолжил:

— В этой стране протекают две великие реки — Тигр и Евфрат, и сюда приходит продовольствие и разные товары и по суше, и по воде с самыми малыми издержками, так что здесь собираются все товары с запада и востока, из стран ислама и из земель язычников. Сюда приходят товары из Хинда и Синда, из Китая и Тибета, от тюрок и дейлемитов, от хазар и эфиопов, так что в Багдаде оказывается больше товаров, чем в самих этих странах.

Тощий старик несколько раз порывался прервать его, и наконец, когда набатеец остановился, чтобы перевести дух, затряс перед его лицом сухим пальцем:

— Багдад — гнездо порока и жилище безбожников, здесь нашли приют все бродяги и разбойники, сюда стекаются еретики со всех краев, здесь люди забыли о скромности и богобоязненности, а пьяницы пользуются свободой и почетом!

Но набатеец вновь заговорил, заглушая визгливый голос старика:

— Ирак — это не Сирия с воздухом, полном заразы, где человек не находит себе места, где земля скудна и печальна, где каждый год свирепствует чума, где люди сухи и неприветливы; это не Египет, где погода неустойчива, зато устойчива лихорадка, раположенный между морем, испарения которого несут множество белезней и портят пищу, и засушливыми скалистыми горами, где из-за сухости, солености и бесплодности не произрастает никакая зелень и где не бьет ни один источник воды. Ирак — не то что далекая от родины ислама, от священного Дома Аллаха Ифрикия, где люди злы, а враги многочисленны, как саранча. Ирак — не то что дальняя, холодная Армения, каменистая и печальная, окруженная врагами, это не то что края Джибаля, внушающие печаль своим бесплодием и вечными снегами, жилище жестокосердных курдов.

Это не то что Хорасан, раскинувшийся в дальних местах восхода солнца, который со всех сторон окружают враги, будто псы на цепях, злобные воины, несущие страх. Ирак это не то что Хиджас, где жизнь полна тягот, а хлеб скуден и горек, где пища жителей — добыча грабежа. Ведь сам великий и славный Господь сообщил нам в своей Книге устами Ибрахима, мир ему: «Я поселил Моих сынов в долине, где нет посевов». Ирак не похож на Тибет, где от порчи воздуха и пищи изменился цвет его жителей и пожелтели их тела, а волосы сморщились…

Тут набатеец закашлялся, захлебнувшись слюной, а сосед Хасана засмеялся:

— Пусть Бог пошлет тебе всяких благ, Ибн аль-Мунаджим, никто не сомневается в том, что Ирак — благословенный край и пуп земли, особенно Кильваза, где вино выше всяких похвал, и Старый монастырь у канала Сарат, где погребены не только их попы, но и славные кувшины со столетним вином, и когда воскресает такой кувшин и его дух выходит из тела, то для людей этот день больше Дня Воскресения из мертвых.

— Аминь, — снова сказал Хасан, которому уже надоели однообразные похвалы Ираку, — А я прибавлю к этому стихи:

Начинай свое утро с попойки и кончай ею день, Не скупись и не откладывай на завтра! Ведь утренняя попойка отрезвляет всякого хмельного, Чьи руки поспешно тянутся к кубку, а губы делают глоток раньше, чем произносят молитву.

И лучше всего, — прибавил он, — пить вино в монастыре: ведь ты получаешь его из святых рук и его осеняют крестом.

Сосед толкнул Хасана, и он осекся, поняв, что сказал лишнее. Юноша кивнул на тощего старика, который вначале сидел с открытым ртом, а потом начал отплевываться:

— Тьфу, тьфу, прибегаю к Аллаху от шайтана, побиваемого камнями. Я говорил, что здесь гнездо безбожников!

Набатеец стал успокаивать его:

— Почтенный шейх, разве ты не видишь, что молодцы шутят? Они добрые мусульмане, но молодости свойственно веселье и шутка. Послушайте лучше, я расскажу вам, как повелитель правоверных, Абу Джафар аль-Мансур, основал город мира — Багдад. Когда аль-Мансур жил в Куфе, он разослал повсюду своих доверенных людей, чтобы они искали место, подходящее для постройки столицы, дабы не было там черни, всегда готовой к бунту, как в Басре или в Куфе.

И когда один из них прибыл в небольшое селение в округе Бадурая, некий монах сказал ему: «В наших книгах записано, что человек по имени Миклас-верблюжатник построит здесь город, где будут вечно править его потомки». Посланный возвратился к повелителю правоверных и поведал ему о словах монаха. Аль-Мансур тотчас же снарядился, а прибыв в селение и увидев, как обильны там воды и как здоров воздух, сказал: «Клянусь Аллахом, здесь будет моя столица и место моего царствования, ведь это меня в детстве называли Миклас-верблюжатник».

Мансур приказал моему отцу, который был его астрологом, составить гороскоп, и когда он увидел, что сочетание созвездий благоприятное, сказал об этом халифу. И в тот же день тот отдал приказ отправлять в то селение лучших мастеров со всех городов и стран. А наилучшие знатоки Ибн Артат и Абу Хинифа ибн ан-Нуман составили план города. Но повелитель правоверных захотел увидеть, как город будет выглядеть на самом деле. Тогда он приказал начертить весь город в его истинных размерах пеплом на земле и прошел вдоль всех этих линий. А ночью их обложили хлопком, облили нефтью и подожгли, а повелитель правоверных издали глядел на это. Клянусь Аллахом, это было дивное диво — ведь я тоже был при этом вместе со своим отцом и могу быть свидетелем.

Хасан и его сосед внимательно слушали. Поэт даже закрыл глаза, чтобы лучше представить себе это зрелище, оно, наверно, и вправду было красивым — темное иракское небо и яркие пылающие полосы пропитанного нефтью хлопка, клубящегося черным дымом.

Но тут сосед легонько дернул его за рукав:

— Послушай, брат мой, ты едешь в Багдад явно или скрываешься? Не бойся меня, я тебя не выдам — ведь я тоже поэт и тоже родом из Басры, и меня тоже зовут Хасан. Я-ад-Даххак, по прозвищу аль-Хали — Беспутный. Это прозвище я заслужил и от багдадских ханжей, и от гуляк.

Хасан удивленно спросил:

— Разве ты меня знаешь? И почему думаешь, что я еду в Багдад тайно?

Хасан аль-Хали улыбнулся:

— Ты точно Абу Али ибн Хани, прозванный Абу Нувасом. Я узнал тебя по описанию и по твоим стихам. Люди говорят, что тебя обвинили в ереси и заключили в тюрьму, но ты бежал. Поэтому я спросил тебя.

У Хасана заныло под ложечкой, но он тут же утешил себя: он не говорил ничего особенного, стихи его всегда были вольные, однако до большой беды не доходило. Потом ему стало даже приятно — значит, о нем уже говорят в Багдаде! О своем земляке он слышал множество скандальных историй — написал непристойную сатиру на почтенного человека, избил хозяина лавки, когда тот отказался дать ему вина в долг. Говорили даже, что он — тайный безбожник. Но Хали всегда удавалось избежать наказания — никто не мог найти свидетелей, чтобы доказать обвинение. К тому же он держался далеко от знатных и влиятельных людей и не возбуждал ни в ком зависти, а ведь сказано: «Зависть — мать всякой вражды».

Хали, дружелюбно глядя на Хасана, шептал:

— Поедем вместе в Багдад, я познакомлю тебя с лучшими людьми нашего города и его славой — с Абу-ль-Атахией, Ибн Дая, Абу Халсой. Даже если ты и едешь тайно, тебе не найти лучшего убежища, чем среди нас.

Хасан с досадой прервал его:

— Нет, брат мой, я не скрываюсь, и если попадусь в руки стражников или блюстителей правоверия, то только по твоей вине — посмотри, как следит за нами этот скверный старик. Лучше ляжем сейчас, а рано утром отправимся в путь — нам ведь уже недалеко.

И вот они с Ибн ад-Даххаком аль-Хали подъезжают к «Городу мира». Холодный утренний ветер режет лицо, руки мерзнут. Хасан плотнее закутывается в толстый шерстяной плащ, но не может согреться.

— Да, — подмигивает ему Хали, тоже съежившийся в седле, — сейчас бы выпить неразбавленного красного вина! Ничего, не унывай, брат мой, скоро мы будем уже в Кархе, а там каждая винная лавка — мой дом.

Несмотря на ранний час, дорога к Багдаду запружена, и ехать приходится шагом. Без конца вливаясь с боковых дорог, идут повозки, груженные мешками и камышовыми корзинами. Шагают пыльные злые верблюды; их шеи торчат, как мачты судов у басрийского берега, среди лодок. Густые тучи пыли возвещают о приближении стада овец. Тогда всадникам приходится потесниться на обочину. Овцы, подгоняемые палками пастухов, бегут плотной массой, волна шума — блеянье, крики, ржанье, хрип верблюдов, истошные вопли ослов — налетает вместе с мелкой пылью, забивая уши, глаза, кажется, сейчас задохнешься. Приходится прикрывать голову и лицо плащом, а когда стадо проходит, кажется, будто оглох.

К путникам привязался нищий-оборванец, еще не старый. Вытирая одной рукой слезящиеся глаза, другой он цепко держался за стремя Хасана. Тот несколько раз легонько отжимал его коленом, но потом, взглянув на его зловонные и пропитанные жирной грязью лохмотья, представил себе, сколько вшей гнездится в них, подобрав полу кафтана и отдернул ногу. Заметив это, нищий загнусил:

— О благородный молодец, брось одну монетку из того набитого добром кошелька, который выглядывает из складок твоего пояса!

Хасан раздраженно ответил:

— У меня ничего не выглядывает, а из-под твоих одежд выглядывают парша и чесотка, и все твои вши заткнули себе уши, чтобы не слышать твоего гнусавого голоса.

Хали расхохотался, с интересом прислушиваясь к разговору. Нищий, немного озадаченный быстрым ответом Хасана, не сдавался:

— Ты ведь благочестивый мусульманин, и если видишь, что твой ближний поражен бедностью, которая хуже, чем чесотка или парша, ты должен помочь ему. Подари мне свой плащ — и ты вознесешься на небо.

Раздражение Хасана улеглось — его стал забавлять назойливый попрошайка. Он, улыбаясь, ответил:

— Брат мой, но у меня нет другого.

Словно обрадовавшись его ответу, нищий крикнул:

— А Всевышний Аллах говорит в Своей Святой Книге: «Они, — то есть, правоверные, — предпочитают ближних, даже если нуждаются в чем-то».

Хасан быстро ответил:

— Брат мой, эти чудесные слова Корана были ниспосланы в июле и касались они жителей Хиджаза, в нем ведь не говорится, как поступать жителям Ирака в декабре.

Хали еще громче расхохотался, а нищий, выпустив из рук стремя, разочарованно сказал:

— Э, да вы из нашей братии, не стоит, видно, тратить на тебя красноречие!

Быстро оглядевшись, он увидел неподалеку всадников почтенного вида, и, проталкиваясь в толпе, стал пробираться к ним.

Дорога стала еще шире. Справа неожиданно открылся широкий грязноватый канал Сарат, по которому плыли разные суда и лодки — круглые, плетенные из камыша и обмазанные смолой, парусные суденышки и купеческие корабли с иноземными товарами. Слева послышался глухой шум, будто кто-то бил кулаками по воде. На пологом берегу глубокой узкой протоки столпились десятки повозок, нагруженных камышовыми корзинами, в воздухе стояла желтоватая пыль.

Полуголые чернокожие рабы, надрываясь, тащили тяжелые корзины, опрокидывали их в деревянный желоб. Золотистые струи пшеницы, шурша, лились по желобу, как золотая река.

— Это мельницы Патриция, они тянутся далеко по берегу, в них обмолачивают почти всю пшеницу Верхнего Ирака, — сказал Хали.

В это время один из рабов, подвернув ногу на скользких зернах, упал, корзина опрокинулась, и золотая река полилась на землю. Надсмотрщик появился мгновенно, будто из-под земли. В шуме мельниц и проходившего блеющего стада не было слышно ни ударов плети, ни крика. Надсмотрщик бесновался вокруг лежащего в желтой пыли чернокожего. Когда он отошел, по земле текли струйки крови, а раб не шевелился.

— Поистине, воздаяние не по проступку, — вздохнул Хали, — но сейчас зинджи дешевле пшеницы.

Хасан отвернулся и опустил голову, стараясь поскорее проехать это место. Он не раз видел, как убивали людей, но никак не мог привыкнуть к этому. А Хали, как будто ничего не случилось, рассказывал:

— Видишь, там уже начинаются финиковые рощи, которые развел аль-Басри, знаменитый садовник, получивший за свое искусство большие наделы. А тут река Кархая, которая течет в Тигр, она дала имя самому большому кварталу города — Карху.

Хасан ехал молча, ему не хотелось говорить; не радовала ни яркая зелень пальмовых рощ, ни веселый блеск зеленоватых вод рек. Наконец Хали, ненадолго замолчав, спросил его:

— Брат, неужели ты опечален тем, что избили черного раба? Клянусь жизнью, у нас избивают и рубят головы и свободным, а если надевать траур по каждому, будешь всю жизнь ходить в черном.

— Нет, мне стало грустно, потому что я задумался над тем, зачем Аллах бросил нас в такой мир, — ответил Хасан.

— Разве ты философ или богослов, чтобы думать об этом? — нетерпеливо прервал его Хали. — Ты поэт, не порть себе печень такими размышлениями, а то твои стихи прокиснут, как прокисли глаза и мысли у всех джабаритов, кадаритов и им подобных. Лучше посмотри вперед, ведь мы подъезжаем к Басрийским воротам!

Хасан поднял голову. Дорога опять стала уже, по бокам шли каналы, сплошь запруженные судами. Казалось, будто вода заросла камышом — так густо она утыкана остриями мачт. Впереди, на дороге, люди сбились в густую толпу. Поднявшись на стременах, Хасан различил впереди блестящую полосу воды.

— Что это? — спросил он, обернувшись к Хали.

— Мост на судах. Доставай два данника: за себя и своего коня. А если ты богат, можешь заплатить и за меня. Только наберись терпения, ведь, как говорит Аллах в Своей Книге: «Терпение лучше всего». Видишь, сколько народу скопилось у моста, и ни один из них не пройдет, пока не заплатит что причитается.

— Точь в точь как прямой путь, ведущий в рай, — усмехнулся Хасан. — И здесь всегда так?

— Сегодня четверг, люди едут на рынок, потому что в пятницу торговать запрещено, но христиане и иудеи часто обходят это запрещение, ведь они не соблюдают пятницы.

Толпа медленно несла их вперед. Хасан устал от шума и давки, ему хотелось выбраться отсюда куда угодно. Конь храпел и вскидывал голову. Наконец они очутились у берега.

Мост — широкие лодки, крытые бревнами и связанные толстыми канатами из пальмового волокна, — выглядел ненадежным. Он скрипел, и казалось, сейчас развалится. Однако по нему важно шли верблюды, бежали овцы, пробирались среди пешеходов всадники. Бросив сторожу несколько мелких монет, Хасан, а за ним Хали вступили на бревна. Кони шли осторожно, мост плавно покачивался, и внезапно Хасан понял, почему Багдад называют чудом света. С моста были хорошо видны широкие дороги и улицы предместья, перемежающиеся каналами. Серебряным полукругом сверкала вода во рву, окружавшем невысокие стены Большого города, охватывающего все рынки и предместья; зеленые пятна пальмовых рощ казались бархатными подушками. А вдали темными скалами вставали башни и стены Круглого города — 60 локтей высотой, с бойницами и румийскими окошечками, забранными частой решеткой, пропускающей свет, но задерживающей дождевую воду.

Ясное и холодное небо сияло ослепительно-голубым светом, и все краски казались ярче — белее стены богатых дворцов, темнее зелень садов, рощ и виноградников, протянувшихся широкой полосой у предместья Кильваза. «Средина мира и пуп земли», — вспомнил Хасан слова пучеглазого набатейца. А Хали, подъехав вплотную к нему, подтолкнул локтем:

— Первое, что мы сделаем, — отправимся в лавку Шломы, моего старого знакомого, она недалеко.

Хасан, утомленный непривычным шумом, кивнул. Они проезжали по широкой улице. Справа тянулся ряд больших зданий, их низ обмазан нефтяной смолой и блестел на солнце. — Это все бани, — пояснил Хали, видя, как недоуменно оглядывает Хасан необычные дома. — Их в Багдаде много тысяч. А налево — рынок хорасанских ткачей и суконщиков. Ты можешь купить здесь любую ткань, даже индийскую парчу, если захочешь подарить ее какой-нибудь красотке.

Потом они свернули, и Хасан увидел двухэтажный дом, обнесенный со всех сторон крытой галереей. У коновязей привязаны кони и мулы, отдельно стоят понурые ослики. В доме шумно спорят, чей-то голос урезонивает: «Тише, почтенные, если мухтасиб пришлет сюда своих людей, нам всем придется плохо — меня лишат права торговать, а вы поплатитесь спиной». — «Молчи, Шлома, ты так или иначе попадешь в ад и будешь просить меня о глотке воды, но я не дам тебе испить из райского источника, так же, как ты не даешь мне сейчас вина».

— Это Ибн Дая, — сказал Хали, останавливая коня. — Наверное, у него кончились деньги, а проклятый еврей не хочет дать ему в долг. Пойдем.

Хасан кивнул и, хотя ему сейчас больше всего хотелось остаться одному, пошел за своим новым другом.

Шлома был высокий рыжебородый и голубоглазый еврей. Он мягкими успокаивающими движениями отстранял от себя маленького человека, наскакивавшего на него. Увидев вошедших, Ибн Дая бросился к ним:

— Вы — ниспосланные мне с небес ангелы. Дайте мне динар, и я заткну им глотку этому неверному.

Сидевшие на скамьях и на полу захохотали, возгласами поддерживая маленького.

— Привет тебе, Хали! — крикнул кто-то. — Ты опоздал и теперь плати за это!

— Платить будет наш новый друг, — подмигнул Хали. — Абу Али ибн Хани из Басры, о котором вы, наверное, слышали.

— Слышали, слышали, — откликнулся юноша с красивым надменным лицом. — Он из южных арабов, которые женятся на своих матерях, чтобы не давать выкуп за невесту в чужую семью, а на свадьбе гостей угощают высосанным сахарным тростником и похлебкой из прошлогодних костей.

— О брат мой, скажи, как называется твой город? — привстал с лавки другой, маленький и толстый, похожий на овцу.

Хасан знал, что жителей Басры дразнили за то, что они будто бы произносят «Басира», а халиф аль-Мансур приказал даже дать за это одному басрийцу десять плетей. Усевшись, он вежливым тоном ответил толстяку:

— О достойнейший брат арабов, конечно же, мой город называется Басра, ибо если я назову его Басира, то это «и» будет отяжелять его так же, как тебя отяжеляет твой курдюк, лучшая твоя часть. Что же касается северных арабов, то я скажу, что лучше жениться на матери, чем взять в жены двоюродного брата, и кто сосал высосанный сахарный тростник, знает, что он вкуснее, чем бараний череп, который хозяин привязывает к веревке и подносит каждому гостю, чтобы тот насладился его лицезрением. А слюна, источаемая голодными гостями, не пропадает у благородных сынов Аднана зря — ее собирают в кувшины и подают вместо щербета, когда гости падают от жажды.

Не дожидаясь, пока присутствующие перестанут смеяться, Хасан достал кошелек и бросил его хозяину:

— Дай этим достойным юношам столько вина, сколько они потребуют.

Хозяин захлопотал, слуги стали разносить стеклянные кубки, а красивый юноша, поносивший южных арабов, обратился к Хасану:

— Я знаю некоторые твои стихи, они недурны, — снисходительно сказал он. — Может быть, и ты слышал обо мне. Я Муслим ибн аль-Валид.

Хасан почтительно наклонил голову. Конечно, он слышал о Муслиме, знал почти все его стихи и считал лучшим из нынешних поэтов.

Но ему не понравился снисходительный тон Муслима, баловня багдадских щеголей и гуляк, любимца Язида ибн Мазида, полководца халифа. Все же Хасан решил выслушать его — от слова Муслима сейчас для него зависело многое.

— Ты неплохой поэт, — продолжал тот, — но у тебя есть и погрешности. А ведь люди передают твои строки, и эти погрешности становятся явными для всех!

— Какие же погрешности ты заметил?

— Вот, например, ты говоришь:

«На заре он вспомнил об утренней попойке и обрадовался, Но его огорчил своим криком утренний петух».

Как же утренний петух может огорчить своим криком, если он несет радостную весть об утренней попойке? Здесь у тебя явное противоречие! Как могут быть вместе радость и огорчение?

Хасан нахмурил брови — упрек Муслима показался ему несправедливым. Его можно было бы ожидать от какого-нибудь тупицы, но не от такого тонкого ценителя поэзии и мастера, как Муслим. Как раз эти стихи безупречны — здесь нет ни одной погрешности против строгих правил стихосложения, бейты звучат мягко и музыкально, в них нет никаких грубых слов, за употребление которых его часто порицали.

Хасан хотел смолчать, но увидел, что на него с любопытством смотрят и Хали, и только что ссорившийся со Шломой Ибн Дая, и маленький толстяк, и сам Муслим. Они устроили ему испытание! Ну хорошо, он ответит тем же!

— Если ты не понял моих стихов, я могу истолковать их тебе. Он обрадовался, что выпьет утром и вместе с тем огорчился, что придется рано вставать — ведь петух разбудил его. Я не вижу здесь никакого противоречия. Худшее противоречие в твоих стихах, Муслим, когда ты говоришь:

«Взбунтовалась юность и непокорно пошла от меня, Остановившись между решимостью и терпением».

Как одна и та же вещь может одновременно пойти и остановиться? Ведь «пойти» — это значит «двигаться», «остановиться» — быть без движения. Значит, твоя юность в одно и то же время и движется, и стоит на месте? Клянусь Аллахом, если бы моя юность была столь непокорной, я оскопил бы ее, и тогда она бы не двигалась, постоянно проявляя покорность.

Прошло несколько мгновений, а потом все, даже Шлома, стоявший поодаль, который не понимал стихов, но уловил смысл последних слов Хасана, расхохотались. Хали схватился за живот и тихонько стонал, даже надменный Муслим улыбался. Толстяк мелко хихикал, с восторгом глядя на Хасана, а Хали, ударив его по плечу, крикнул:

— Эй, Раккаши, ты так же скуп на смех, как и на деньги! Смейся во всю глотку, это ничего не стоит! Почтенные друзья и собутыльники, достаточно испытаний, разве вы не видите, что этот басрийский молодец затмит любого из вас острословием? Или вы не знаете, что он — ученик Валибы ибн аль-Хубаба, да упокоит его Аллах в своих садах, если он уже не жарится в геенне огненной. Сам покойный Махди считал Валибу лучшим поэтом и не приближал только из-за его безбожия. Его любимыми стихами были строки Валибы:

«Она не виновата в том, что из-за нее Любовь, будто острия копий, В сердце вонзилась и в печень, И сердце разодрано ранами».

А Абу Али превзошел своего учителя, сказав:

«У дверей моего друга плачущая газель. По глади ее щек струится роса, Подобная росе кувшина, опьяняющего того, Кто лишь посмотрит на нее. Она тихо плачет, и все сердца пленены, Она терзает глазами, кого пожелает, Взглянув на каждого, она делает с ним, что захочет». Выпьем за нашего друга и за его щедрость!

Хасан впервые попробовал багдадское вино. Оно показалось ему терпким, но быстро согрело. Неприятное чувство, вызванное надменностью Муслима и насмешками, рассеялось. Он молча слушал Раккаши, который рассказывал о Хамдавейхе, назначенном для «вылавливания еретиков и безбожников».

Его прервал Хали:

— Однажды, еще при жизни Махди, привели человека, утверждавшего, будто он — пророк. Махди спросил его: «К кому же ты послан?» Тот человек ответил: «А разве вы дали мне пойти к тем, к кому я послан? Я вышел утром, а вечером вы уже схватили меня!» Махди так развеселился, что отпустил его и еще подарил осла — самое подходящее верховое животное для пророка.

— Да, — вздохнул Муслим. — аль-Махди любил хорошие стихи и даже подыгрывал мне на бубне.

— Но еще больше любила твои стихи Банука, его дочь, — хихикнул Раккаши.

Хасан вспомнил, что видел ее в Басре, когда она, в узком кафтане, с небольшой чалмой на маленькой головке, въезжала в город по улице Корейшитов. Несколько набожных шейхов пытались встать поперек улицы, но их так отхлестали плетьми телохранители Бануки, одетые в такие же кафтаны, что и дочь халифа, что больше никто не осмеливался даже отплевываться, видя, как попираются законы ислама. Хасану очень понравилось тогда смуглое гордое лицо девушки, ее стройное тело, затянутое в черный шелк. Он слышал, что багдадские богатые модницы и невольницы в знатных домах одеваются так же, но у него еще не было случая увидеть это.

А сейчас в лавку из внутренних покоев вышла высокая девушка в кафтане, богато расшитом жемчугом. Тонкая прозрачная ткань на голове не скрывала лицо и пышные белокурые волосы. Она поддерживала покрывало выкрашенными хной выхоленными пальцами, на которых сверкали драгоценные кольца. Шлома склонился в низком поклоне, а она, что-то прошептав ему, подошла к Муслиму:

— Привет вам всем, свободные юноши, — сказала она. — Я жду вас сегодня вечером, как условлено. А мой господин Муслим обещал мне новые стихи, пусть он не забудет их, сегодня меня посетит Ибрахим из Мосула и множество богатых и знатных людей.

От ее голоса у Хасана потеплело на сердце — такой он был бархатистый и мягкий. Когда девушка, сопровождаемая виноторговцем, вышла, Хасан спросил Муслима:

— Кто она?

— Это знаменитая певица, невольница Инан, ее хозяину предлагали 500 тысяч дирхемов, но он не продает ее и не хочет отпустить на волю; он устраивает в своем доме угощения, где поет Инан, и берет плату за вход. Бедняку не услышать голоса Инан, а хозяин ее стал одним из самых богатых людей Багдада.

Прошло несколько часов. Утомленный дорогой Хасан задремал; его разбудил громкий спор Раккаши и Хали. Его новый приятель кричал:

— Хотя все они были нечестивыми тиранами, но нынешний, аль-Хади, хуже всех, проклятый лицемер, скупердяй!

Раккаши возразил:

— Он не скуп, он хочет ограничить алчность военачальников и женщин из гарема, и прежде всего Хайзуран, своей матери, которая забрала такую власть, что у ее дверей день и ночь толпятся дармоеды, чтобы выпросить через нее прибыльную должность.

— Он заполнил город виселицами! Сейчас казнят за одно неосторожное слово. А я помню, как Махди даже не обратил внимания на то, что один глупец, услышав, как при нем произносили знаменитую касыду Зухейра, сказал: «Да, нет теперь людей, стоящих у власти, которых можно было бы так восхвалять!»

— Ты забыл, что он убил Абу Муаза!

— А ты забыл, какие стихи сложил о нем Абу Муаз:

«Это халиф, что прелюбодействует со своими тетками, Он то бьет в бубен, то играет в мяч. Аллах захотел дать нам другого вместо него — И выполз Мусса, сын халифа, из чрева Хайзуран».

Клянусь жизнью, я бы тоже не стерпел таких стихов! Посмотри теперь, что будет с Язданом ибн Базаном и его братом, которые попали в руки проклятого Хамдавейха!

Осторожный Раккаши пожал плечами, не произнеся ни слова. Вмешался Шлома: «Почтенные мусульмане, вы много пили и произнесли немало красноречивых слов, а сейчас самое время вам отдохнуть».

Хали, увидев, что Хасан проснулся, протянул ему наполовину опустошенный кошелек:

— Возьми, это осталось до следующей попойки, теперь надо снять какой-нибудь дом, ведь ты собираешься остаться здесь надолго?

Хасан молча кивнул. Нестерпимая тоска вновь охватила его. Ведь он чужой здесь, ему все незнакомо. Хватит ли силы, чтобы пробить себе путь среди насмешливых и завистливых недоброжелателей? Он со страхом думал о том, что придется выйти на шумные улицы, говорить с чужими людьми, кому-то угождать, кого-то высмеивать, стоять у дверей богатых дворцов. Потянуло снова в степь и будто охватило горьким запахом выгоревшей полыни.

Хали обернулся и взял его за руку:

— Если хочешь, мы снимем для тебя комнату рядом со мной. Следующий раз за угощение будет платить Муслим, потом Раккаши, хотя он скуп, как исфаганец, потом еще кто-нибудь из наших, пока черед снова не дойдет до тебя. А если пожелаешь, ты сможешь сегодня вечером пойти с нами к Инан, она будет петь новые песни на слова Муслима.

Хасан вздохнул:

— Нет, сегодня я устал.

Они встали и, попрощавшись с собутыльниками, вышли. После полутемной лавки солнце показалось особенно ярким. Стало теплее. Хасан потянулся:

— В нынешнем году погода хорошая, а когда начинаются дожди, по улицам не пройти, даже в высоких деревянных башмаках, а кони скользят и падают.

Приятели сели на коней. Они проехали несколько улиц и очутились на площади у моста, через который лежала дорога в Карх. На противоположном берегу толпились зеваки.

— Кого-то буду казнить, наверное, опять еретиков, — злобно сказал Хали.

— Свернем на другую дорогу, — попросил Хасан.

— Здесь только один путь, можно, правда, нанять большую лодку, чтобы наши кони могли в ней переправиться. Но я не вижу ни одной такой. Поедем, тебе ведь все равно придется привыкать к подобным зрелищам — они теперь чаще, чем драки между молодцами. А разве в Басре не казнили еретиков и бунтовщиков?

— Казнили, — кивнул Хасан. — Я видел много крови. Не хочется, чтобы мое пребывание в Багдаде началось с подобного. Ну что же, поедем.

Они двинулись по мосту. Все ближе голос глашатая. Уже можно различить слова:

«…и посему повелитель правоверных, желая примерно наказать неверие и кощунство, повелел, чтобы головы этих еретиков были отрублены, а их тела распяты на Большом мосту!»

Вдруг Хали приподнялся на стременах, разглядывая осужденных — двух коренастых широкоплечих мужчин в длинных рубахах с шутовскими колпаками на голове.

— Проклятие Аллаха на халифа и его псов! — прошептал он сдавленным голосом. — Это же Яздан и его брат, доблестные рыцари и верные друзья! Из-за какой-то безделицы сухоголовый казнит своих лучших людей! Не хочу подъезжать ближе…

За ними столпились всадники и пешеходы; люди поднимались на цыпочки, чтобы лучше видеть. Друзья хотели продвинуться вперед, но было уже поздно. Путь преграждала плотная толпа. Хасан мог хорошо разлядеть все, что происходит на том берегу. Осужденные сидели на верблюде, спиной друг к другу, их привязали к какому-то деревянному сооружению. От него отходила веревка. Сбоку шел человек, время от времени дергал за нее: тогда у осужденных извивались руки и ноги и они страшно кричали. Хали застыл в седле с искаженным лицом.

— Что это? — тихо спросил Хасан.

— «Страус» — доски, соединенные пружинами и усаженные гвоздями и острым железом. Когда дергают за веревку, железо впивается в тело, так что смерть после этого кажется избавлением.

Наконец верблюда подвели к «ковру крови», расстеленному над глубокой канавой, осужденных стащили на землю, они обессиленно упали. Дальше Хасан ничего не видел — беспокойная толпа багдадских зевак заволновалась, раздались крики, и на кресты, вбитые у самого моста, втащили на веревках и блоках два обезглавленных окровавленных тела.

Толпа стала расходиться, и друзья медленно проехали мимо крестов, опустив голову и стараясь не смотреть на распятых. Но, проехав мимо, Хали оглянулся и процедил сквозь зубы:

— Клянусь жизнью, этот человек не проживет долго, мы поможем ему в этом вместе с Халисой. Хотя она женщина и черная рабыня, но в одном ее волосе ума больше, чем в голове халифа.

— За что их казнили? — спросил Хасан.

Хали выругался так грубо и вычурно, как, кажется, не смогли бы даже басрийские лодочники, и ответил:

— Яздан родом из Нахравана. Это был щедрый и достойный человек. Его беда в том, что он часто распускал язык и говорил все, что думает. Донесли, что, когда Яздан совершал паломничество в Мекку, он увидел, как люди бегают вокруг Каабы, совершая таваф, и крикнул так, что многие его слышали: «Они точно волы на току!»

Один из завистников Яздана, некий благочестивый слепец аль-Ала ибн аль-Хаддад из приближенных халифа, произнес об этом стихи в присутствии повелителя правоверных, требуя наказать Яздана. Но мы думали, что Хади ограничится заточением, а там мы бы вызволили его. Как видишь, судьба пожелала иного исхода. Будь проклята эта жизнь и те, кто ведут ее, и тот, кто создал наш мир.

Хасан тихо сказал:

— Я видел, как убивали Абу Муаза. В тот день кончилась моя юность.

Хали только вздохнул, а потом неожиданно спросил:

— Ты умеешь биться на кулаках?

Хасан отрицательно покачал головой.

— Жаль, а то бы поехали на хорасанский рынок и подрались с одним мясником, знаменитым силачом — это хорошо для того, чтобы разогнать желчь.

Теперь они проезжали мимо Малого моста, за которым находился дом Хали. По обеим сторонам моста торчали колья с насаженными на них головами бунтовщиков — недавно восставших в Мекке сторонников алидов. Над ними тучами носились птицы, сладко пахло гнилью.

— Сейчас уже хорошо, — сказал Хали, кивнув на колья, — солнце и вороны сделали свое дело, а еще неделю назад нельзя было проехать здесь из-за вони, боялись, что начнется чума. А вот и свежие — видно, разбойники, которых недавно казнили.

Вдруг Хасан вскрикнул. С кола на него смотрело пустыми глазницами знакомое лицо. Вместо глаз зияли кровавые дыры, а на макушке сидела большая ворона, деловито чистившая клюв о дерево. Зубы у головы были оскалены, будто она смеялась над вороной, над Хасаном и над всем миром.

— Исмаил! — крикнул Хасан, не удержавшись.

Хали, искоса поглядев на него, прошептал:

— Если знаешь этого человека — молчи, говорят, что он — предводитель разбойников, нападавших на купеческие караваны. Поедем быстрее, видишь, стражник приглядывается к тебе!

Действительно, один из людей, охранявших мост, который стоял, привалившись к столбу, направился к Хасану. Хали подтолкнул его коня и пустил своего вскачь. Едва не подмяв нескольких прохожих, они промчались по улице, преследуемые воплями стражника: «Эй, погодите, сыны греха, разбойники, неверные собаки!»

Когда крики замерли, Хали придержал коня и укоризненно сказал Хасану:

— Не понимаю, ты трус или храбрец? Будь осторожен, хорошо, что здесь множество народу и стражник едва ли запомнил нас. Вот мой дом. Войди и отдохни до завтрашнего утра.

 

XVI

Первый раз Хасан видит такие инструменты — медные, блестящие. В их продуманной вычурности чудится что-то древнее, чужеземное, хотя арабы уже давно знакомы с астролябиями и искусством наблюдать звезды и находить по ним дорогу. Но, конечно, древние превзошли их в этом. Раньше Хасан думал, что достаточно учен, но здесь, в Багдаде, понял, что еще многого не знает. Его новые друзья и завистники — он уже убедился в том, как многочисленны они в столице среди собратьев-поэтов, — разбирались в таких вещах, о которых Хасан не имел представления.

Они истолковывали гороскопы, рассуждали о материи, субстанции и акциденциях, называли книги древних мудрецов, о которых поэт и не слышал. Приходилось молчать или поддакивать. И хотя вскоре ему стало ясно, что их знания по философии и, как они говорили, «тайной науке геометрии» не так уж глубоки, его потянуло изучать «скрытые науки». Когда он попросил Хали указать ему знающего человека, тот недоуменно вздернул голову:

— Зачем тебе все эти басни? Пусть этим занимаются греки, сирийцы и индийцы — язычники, которые не могут добыть себе пропитание другим путем. Для араба самое достойное занятие и оружие — сабля или слово. Но если хочешь, я могу отвести тебя к Рузбиху, ибн аль-Мунаджиму, помнишь того пучеглазого, который восхвалял Ирак на постоялом дворе? По крайней мере, он разумный человек и понимает вкус хорошего вина и песен.

Рузбих запросил дорого — по пять дирхемов за урок:

— Я делаю это только потому, что уважаю твой талант и думаю, что ты когда-нибудь сможешь замолвить за меня слово перед кем-нибудь из влиятельных людей. Ведь мой отец был астрологом самого Абу Джафара аль-Мансура, а я вынужден составлять гороскопы кому попало, чтобы заработать себе на хлеб. Но сейчас опасна близость к повелителю правоверных, подождем до лучших времен

Рузбих показывал Хасану книги древних, которые он мог читать по-гречески и по-сирийски, особенно часто — сочинение великого Птолемея, его он брал в руки с почтением. «Нет сейчас людей, подобных великим мужам древности, как Эвклидас, Аристотелис и Ифлатун, — часто говорил он. — Настанет время, когда ты сможешь прочитать их сочинения на языке арабов, а сейчас только незначительные части этих трудов переведены некоторыми персами и сирийцами, любителями древней науки и мудрости».

И он читал по старинному желтому свитку: «Знаменитые позднейшие ученые сходятся в признании того, что весна есть равноденствие после зимы, начало лета — восход Плеяд, и начало созревания плодов — восход Пса. Анаксагор говорит это, так как он обладал знанием других наук; он утверждает, что начало лета — восход Плеяд, а начало зимы — их закат. И уже поэт Гомерус говорил, что звезда, которая называется Псом, восходит во время созревания плодов ярким восходом».

— Это писал великий ученый Галенус, который прославился как отец науки врачевания, но был сведущ во всем, а также в науке о звездах. А если ты хочешь постигнуть науку о звездах, тебе нужно учить геометрию, уметь чертить круги и делить их на равные части, чтобы знать, в каком доме находится та или иная планета. Вот, например, если Зухра в доме Солнца, то гороскоп благоприятен для тех, кто родился под знаком девы, и неблагоприятен для родившихся в созвездии Рака.

Хасану нравились объяснения Рузбиха, но вычисления и чертежи были непонятны и утомляли. Он спрашивал: «А почему у двух звезд Симак одна называется „Копьеносец“, а другая „Безоружный“?» Рузбих терпеливо объяснял: «Потому что перед звездой Симак Копьеносец находится еще одно небольшое светило, наподобие оружия, а Безоружный не имеет при себе другой звезды».

Хасан пытался сосредоточиться, взяв в руки огромный циркуль и склонясь над тахтом-столиком, где он чертил по указаниям Рузбиха, но ему чудились на карте звездного неба иные созвездия, а нарисованные черной тушью Дева, Стрелец, Рак, Копьеносец сливались, оживали. Ему хотелось сложить стихи о звездном ночном небе, однако Рузбих не желал брать деньги даром и все толковал о способах чертить гороскопы, о влиянии небесных тел на судьбу, о расположении звезд и строении земли и четырех элементах.

— Древние учат, — говорил он, — что около центра четырех стихий лежит некий огненный куб или шар, обладающий первородным единством, а некоторые утверждали, что все происходит из воды и в воду распускается. А по-моему, — да и некоторые старые философы так считают, — основа жизни вечно пылающий огонь, как Солнце и планеты.

Хасан со смехом прерывал его:

— Это потому, что ты перс, и в тебе говорит кровь огнепоклонников.

Рузбих еще больше выкатывал глаза:

— Если бы я не знал, что твоя мать родом персиянка и что ты просто шутник, подумал бы, что ты доносчик Хамдавейха. Уже мой отец был правоверным мусульманином и никогда не проявлял небрежения ни в посте, ни в молитве, как и я.

— Будто бы, — дразнил его Хасан. — А как же вино? Ведь Аллах запретил его, да и твои занятия науками древних тоже далеки от веры и ислама.

Рузбих сердился, кричал, что в людях нет ни уважения, ни благодарности, но потом они мирились. Астролог приказывал рабу принести вина, а Хасан говорил ему свои новые короткие стихи, в основном об охоте, в легком размере реджез. Их он чаще всего складывал экспромтом, когда приходил в дом хозяина Инан.

На учение оставалось мало времени. Хасан знакомился с багдадскими поэтами и литераторами, слушал новые стихи и особенно старался запомнить изречения древних мудрецов, которые были тогда в моде. У Рузбиха он иногда встречал персов и сирийцов, многие из них служили в диванах, хорошо знали арабский язык и могли истолковать, а то и перевести отрывки из знаменитых книг «первого учителя» Аристотелиса — «Поэтики» и «Риторики», или красноречия.

Хасан даже попросил Юханну — благообразного старика-сирийца, читать с ним книгу «Поэтика» и записывал под его диктовку по-арабски: «Достоинство словесного выражения — быть ясным и не быть низким. При суждении же о том, хорошо или нехорошо кем-либо что-либо сказано или сделано, следует обращать внимание не только на самое деяние или слово, смотря, хорошо оно или дурно, но и на лицо действующее или говорящее».

Многое в этих рассуждениях оставалось неясным, некоторые места казались скучными. — Степные арабы изъясняются красноречивее и выразительнее, — говорил он Юханне.

Но тот лишь пожимал плечами:

— Степные арабы не знают логики и риторики, их красноречие лишь выражает их дикость.

— Стихи наших древних поэтов хороши, если не считать, что они часто повторяются и заимствуют друг у друга мысли и слова.

— Их стихи хороши для кочевой жизни, а если бы ты слышал стихи великого поэта греков Гомеруса! — и Юханна, полузакрыв глаза, произносил непонятные слова, с трудом истолковывая их по-арабски.

Теперь Хасан пожимал плечами: «Но ведь это те же стихи, что и у арабов, — нападение, войны и похвальба кочевников, только наши странствовали по пустыне, а те — по морю!»

Возмущенный Юханна умолкал и обычно больше не спорил с учеником.

Теперь Хасан чувствовал себя в Багдаде своим. Робость и тоска первых дней прошли. Мало-помалу он привыкал к шумному городу, не путался в его бесчисленных улицах, хотя еще не раз бывало, что он не мог найти выход в каком-нибудь из рынков. Рынки влекли его постоянно обновляющейся пестротой. И каждый рынок показывал свое — в узких рядах торговцев бумагой и книгами и переписчиков пахло кожей переплетов; здесь могли одеть книгу и в простую коричневую одежду без всяких украшений, могли украсить тонкую телячью кожу изящным узорным тиснением и позолотить его, вставить в переплет мелкий жемчуг и рубины, переписать любую книгу самым красивым и ясным почерком, сделать рамку из переплетающихся линий, позолотить бумагу, покрыть ее узором из анемонов и роз.

Переплетчики и мастера, разрисовывающие бумагу, казались Хасану волшебниками. Он подолгу следил за работой золотильщиков и чеканщиков, делавших медные и серебряные уголки и застежки для фолиантов. Правда, купить такую богатую книгу он не мог, к тому же чаще всего так украшали Коран по заказу какого-нибудь богатого купца. На этом ранке всегда царила тишина, покупатели вежливо называли знакомых мастеров по кунье, прозванию, которое умельцы получали так же, как поэты — Абу-ль-Хасан, Абу Али, Абу Разин. Здесь не бывало ни ругани, ни драк.

Почти так же благопристойно на рынке ювелиров. Здесь торговали самые зажиточные купца Багдада. Особым щегольством считалось надевать простую одежду, а пальцы унизывать золотыми перстнями с самыми дорогими алмазами, рубинами и изумрудами. Купцы соперничали в богатстве четок из крупных зерен жемчуга — белых, розовых или желтоватых, из драгоценного благоухающего сандалового дерева, из сердолика разных цветов, из персидской голубой бирюзы и ярко-синей лазури с гор Бадахшана. Их бусины были самой разной формы и работы: круглые, гладкие и резные, с инкрустациями из перламутра и слонового зуба…

Те купцы, что побывали в Китае, важно перебирали четки из дорогого нефрита цвета весенней травы или шарики знаменитой китайской глины — звонкие, белые, блестящие с тончайшим рисунком — золотыми цветами, точками, разноцветными травами, изображениями диковинных островерхих домов и таинственными письменами, похожими на следы муравьев. Если на рынок торговцев драгоценностями заходил человек бедно одетый или чем-то внушающий подозрения, помощники мухтасиба — сытые молодцы с палками в руках — вытесняли его с площади и не давали даже дойти до дверей какой-либо из лавок.

Хасан любил ходить по рынку тканей. Ему казалось, что он совершает путешествие по всем частям населенного мира. Нестерпимым блеском горела румийская драгоценная парча, затканная изображением птиц с человечьими головами, диковинных зверей, мягко переливался китайский тяжелый шелк, и по сравнению с его причудливым рисунком румийские изображения казались тяжелыми и грубыми.

Торговцы развертывали полосатые плащи и покрывала, изделия йеменских мастеров. Ткани притягивали чередованием яркого зеленого, желтого и красного цветов, и Хасан вспоминал древних поэтов, сравнивавших красавиц, облаченных в полосатые йеменские ткани, с финиковыми пальмами, увенчанными гроздьями красных и желтых плодов. Льняные египетские ткани будто приносили прохладу своей мягкой белизной, среди них яркими пятнами выделялись вышитые пояса из Искандарии, шерстяные седельные сумки, которые привозили с гор курды, сидевшие возле своих изделий с гордым видом, не обращая ни на что внимания, и презрительно роняющие несколько слов в ответ на вопрос покупателя. И наоборот, мягкими и вкрадчивыми были голоса персидских купцов, которых считали самыми богатыми в Багдаде. Они не гнушались разговора с незначительными покупателями, предлагая голубые исфаганские ковры, хорансанские молитвенные коврики и плотные черно-красные ковры, вывезенные из Заречья.

Купцы-евреи торговали в специальных рядах подержанным платьем и иногда, торгуясь, кричали: «Этот кафтан носил сам вазир повелителя правоверных, клянусь нашей Торой и вашим Писанием!» Покупатель возражал: «Его носил, может быть, конюх вазира, а теперь он годен разве что как тряпка, чтобы обтирать коней». — «Побойся Бога, разве ты не видишь на ней клейма? Она выткана в халифских мастерских!» Это были самые оживленные ряды, и Хасан веселился от души, прислушиваясь к перебранкам торговцев между собой и покупателями.

А вот на рынок мясников ходить одному небезопасно. Там могли обокрасть, изругать или прибить. Бритоголовые молодцы в шапочках, едва прикрывавших макушку, держались развязно и нагловато. Когда Хасан попадал сюда и его обдавало запахом бойни, он вспоминал Басру и всякий раз чувствовал угрызения совести, думая о матери. Но шутки Хали отвлекали его.

Хали познакомил Хасана с Пахлаваном-богатырем, как все называли знаменитого борца и силача Али из Кермана. Простоватый Али, раскрыв рот, слушал рассказы Хали: «Первым борцом был Шамшун из иудеев, — говорил тот, — и он научил людей этому искусству». «Из иудеев? — спрашивал Али. — Не может быть, ведь они слабее нас!» — «Тогда они были сильнее, потому что питались ослиным мясом, ведь недаром Шамшун избивал своих врагов ослиной челюстью!» Пахлаван отплевывался, а Хали начинал снова: «Вторым великим борцом был охотник Нимруд, это тот самый, что придумал полые гири для обмана покупателей, такие, как у тебя». Али возмущался: «У меня правильные гири, я ведь мусульманин!» Хали дразнил мясника, пока у того не надувались жилы на лбу. Тогда Хали успокаивал его: «Я пошутил, брат мой, твоя честность и богобоязненность известны всем, как и то, что ты лучший борец в Багдаде!»

Сегодня Хасан отправился на рынок мясников один, без Хали — к нему должны были прийти друзья, и он хотел купить хорошего мяса для кабаба. «Хватит пятидесяти дирхемов», — решил Хасан. Положив монеты в кошелек, он сунул его за пояс.

Войдя через низкую арку на улицу, ведущую к рынку мясников, он привычно вдохнул запах крови. Вокруг рыскали собаки. У ближайшей колоды мясник разрубал бараньи туши пополам и вешал куски на крюки. Хасан загляделся на его блестящий топор и волосатые жилистые руки, и по телу пробежала дрожь — ободранные кровавые туши показались ему похожими на тела казненных.

Хасан хотел пойти прямо к лавке Али-Пахлавана, но путь ему преградил страшный нищий с распухшими глазами и глянцевитыми шрамами на месте носа и ушей. Рядом ковылял на деревянных обрубках другой нищий. Он широко раскрывал рот, высовывая обрубок языка. Обернувшись спиной к Хасану, он поднял рубаху и что-то промычал. Хасан в испуге отшатнулся — спина нищего была покрыта страшными багровыми рубцами, кое-где засохшими, кое-где кровоточившими.

Безносый нищий прогнусавил:

— Ты видишь, господин, что делают с рабами Господа нашего! Клянусь, ни на мне, ни на нем нет вины. Пожалей нас, брось хотя бы по даннику, и Бог воздаст тебе наилучшим воздаянием!

Хасан вынул из-за пояса кошелек и бросил два дирхема. Нищий жадно подхватил их и забормотал что-то непонятное, видно, призывал благословение Аллаха. Хасан хотел идти дальше, как вдруг кто-то толкнул его прямо на безносого нищего. Он едва не упал и, вздрогнув от отвращения, когда его руки коснулись зловонных лохмотьев, выпрямился, сделав отчаянное усилие, чтобы устоять на ногах.

Он огляделся, ища того, кто его толкнул, но никого не увидел. Сердито отряхнувшись, пошел дальше. Али встретил его добродушной улыбкой:

— Выбирай, брат мой, у меня сегодня хорошее мясо и для кабаба, и для похлебки.

— Мне нужно столько, чтобы хватило на десять человек, — сказал поэт, опуская руку за пояс. Но кошелька не было. Нахмурившись, Хасан засунул руку поглубже. И вдруг он вспомнил, как в Басре, когда они оба были еще детьми, Исмаил толкнул его на купца.

— Проклятье Аллаха! — крикнул он в бешенстве. А потом спросил: — Али, не дашь ли ты мне сегодня мяса в долг?

Мясник нахмурился:

— Расскажи, что с тобой случилось!

— Я встретил двух нищих, но они немощные калеки…

— Один безносый, а второй без языка? — прервал его Али.

— Да, — удивился Хасан. — Ты разве знаешь их? Я никогда не встречал ни того, ни другого.

— И это было твоей удачей, — вздохнул Али. — Они такие же немощные калеки, как и мы с тобой. Тот, который без ушей — это Шейх Горшечников, а второй — Ахмад Хватай Веревку, так его прозвали, потому что однажды он увел лошадь у одного почтенного мусульманина и сам привязался к веревке, а потом уверял хозяина, что он и есть его конь, обращенный в этот облик в наказание за грехи, так что того несчастного едва не утащили в больницу для умалишенных — Маристан. Много денег было у тебя в кошельке?

— Пятьдесят дирхемов, — с сожалением сказал Хасан. — Но они все равно пропали.

— Что значит пропали? — у Али надулись на лбу жилы. Он немного подумал, а потом сказал: — Мяса я тебе дам, не беспокойся об этом, а твой кошелек мы вернем, не будь я Али-Пахлаван. Пойдем!

Подозвав сына, такого же высокого и широкоплечего, он оставил его в лавке и, не сменив одежды, с топором на плече и мясницким ножом за поясом, неторопливо зашагал по рынку, отталкивая тех, кто не успевал посторониться.

Выйдя за пределы рынка, они долго шли по каким-то узким кривым улочкам, мимо глухих глинобитных стен. Иногда Хасан слышал за спиной чьи-то осторожные шаги, шепот, в глухих деревянных воротах приоткрывались смотровые окошки, их провожали внимательные глаза. Наконец они дошли до узкого канала, пересекавшего улицу. Кругом было тихо и пустынно, казалось, улица вымерла.

— Это здесь, — сказал Али, указав на каменную кладку, возле самого берега. Хасан хотел спросить Али, куда он привел его, но тот, сняв топор с плеч, три раза ударил тупым концом по камню, в который был вделан кусок железа.

Железо глухо загудело, и откуда-то из-под земли раздался голос:

— Кто стучит?

— Джаванмарди, — ответил Али. — Именем Али и мученика Хусейна.

Камень медленно отвалился, и Хасан увидел в отверстии узкую каменную лестницу, ведущую в подземелье. Али пролез в отверстие, кивнул Хасану, и тот последовал за ним. Они долго спускались, потом лестница пошла вверх. Было почти совсем темно, только кое-где горели маленькие светильники, приделанные к стенам.

Вдруг они оказались в просторном помещении, освещенном дневным светом: он проникал сюда через окна, в которые были вставлены резные алебастровые решетки.

— Привет тебе, — сказал Али человеку, сидевшему на возвышении.

— Привет вам, — вежливо ответил он, жестом приглашая их подойти. Али и Хасан сели у нижнего конца комнаты и, как того требует вежливость, молчали.

Хасан украдкой оглядел комнату. Убрана чисто и даже богато. На возвышении зеленый ковер, на котором вытканы диковинные звери, похожие на крылатых львов, всюду сирийские циновки, подушки, в углу — раскладной столик, на нем толстая книга, наверное, Коран. Человек, сидевший на возвышении, помолчав, спросил:

— Что привело вас ко мне, братья?

Али, откашлявшись, сказал:

— О шейх, мы просим у тебя покровительства. Прикажи вернуть пятьдесят дирхемов и кошелек этому человеку. Он мой знакомый и друг Хасана аль-Хали. Прошу тебя, шейх, ты знаешь мою верность тебе. К тому же я дал ему слово и поклялся, что сдержу его.

Шейх спросил:

— Где?

— На рынке мясников.

Тогда он обратился к сидящему возле него старику:

— Кто был сегодня на рынке мясников?

— Горшечник и Хватай Веревку.

— Они здесь? — отрывисто спросил шейх.

— Да.

Шейх кивнул куда-то вправо, и Хасан только теперь заметил в глухой стене маленькое оконце. Оно раскрылось, а затем раздвинулась стена, открыв широкий проход, где стояло несколько вооруженных большими ножами людей с бритыми головами, облаченных в странные белые одеяния — не то покрывала, не то передники. Шейх приказал:

— Горшечника и Хватай Веревку!

Через несколько мгновений в комнату вошли двое. Они тоже были закутаны в белую ткань так, что спина и плечи оставались открытыми.

— Клевали птенца? — спросил шейх.

— Да, мастер, — ответил один, и Хасан узнал по голосу безносого нищего. Но теперь у него были и нос, и уши, а обнаженная спина второго не носила на себе следов страшных рубцов.

— Жир съели? — продолжал шейх.

— У собаки в норе, — ответил на этот раз тот, кто мычал, показывая обрубок языка, и Хасан невольно заглянул ему в рот.

— Снеси яйцо и пятьдесят камней! — повелительно сказал шейх.

Они переглянулись, потом бывший безносый сказал:

— Слушаю, мастер.

Они вышли, вскоре вошел еще один в такой же одежде и подал шейху кошелек Хасана. Он высыпал монеты на ковер перед собой, тщательно пересчитал их и бросил Хасану. Потом, обратившись к Али:

— Твой друг доволен теперь, пусть уходит, а ты, брат, оставайся на моление.

Облаченный в белое бритоголовый молча тронул Хасана за плечо, знаками приказывая ему идти за собой. Его завели в соседнюю комнату, завязали глаза, кто-то взял за руку и повел. Когда с него неожиданно сорвали повязку и вытолкнули за дверь, он не сразу мог опомниться, потом пришел в себя. Он был на улице Юниса, недалеко от рынка мясников. Купив мяса, зелени и другой провизии, Хасан заторопился домой. У него кружилась голова от неожиданного приключения.

Друзья уже ждали его — не было еще только Хали — и встретили укоризненными возгласами:

— Мы уже хотели уходить, не отведав твоего угощения.

Хасан отдал провизию хозяйскому повару и сел с гостями. Они рассказывали последние вести, услышанные утром, во дворце дочери Махди, Асмы, которая принимала у себя поэтов и литераторов, слушала стихи из-за толстых парчовых занавесей и даже сама принимала участие в спорах.

— Вы слышали, — горячился толстяк Раккаши, — что случилось с Идрисом, правителем Ифрикийи? К нему прибыл некто Шаммах аль-Иемами, выдававший себя за лекаря. У Идриса в то время болели зубы, и этот проклятый дал ему зубочистку, пропитанную смертельным ядом. Не успел Идрис почистить ею зубы, как упал в судорогах и тут же умер, а Шаммах скрылся. Говорят, что он был подослан халифом, опасавшимся, что Идрис пойдет на помощь потомкам Али.

— Это пустяки, — перебил его Ибн Дая. — А вот я видел, как наследник престола Харун въезжал в Круглый город, но перед ним не ехал, как обычно, копейщик со знаменем. Я спросил об этом знающих людей, и они мне сказали, что Хади назначил наследником своего сына Джафара, а Харун плакал и высказывал желание оставить помыслы о власти.

Спокойный Абу Халса говорил:

— Оставьте эти вещи, не все ли равно вам, кто будет сидеть на высоком троне за занавесями? Поторопите лучше повара, он что-то замешкался.

Вошел Хали с таинственным видом. Усевшись рядом с Хасаном, сказал:

— Ждите радостных перемен!

Но в это время повар внес блюдо с кабабом, и голодные гости набросились на еду. Когда все ополоснули руки, Хали сказал:

— Я вчера вечером видел Халису — нубийку, старшую над невольницами Хайзуран. Она рассказала мне вещи, которые вы должны держать в тайне, если не хотите потерять голову. Несколько дней назад Муса созвал своих военачальников и приближенных и запретил им посещать госпожу Хайзуран, угрожая отрубить голову каждому, кто будет замечен у ее дверей. Рабы слышали, как он кричал: «Почему вы день и ночь проводите у нее? Разве вам было бы приятно, если бы о вас говорили: „Его мать сказала или сделала то-то и то-то“?» Я не выполню ни одной ее просьбы, и ей не править так, как это было при Махди! Пусть занимается пряжей и другими женскими делами!

А вчера утром он послал ей блюдо с рисом. Она хотела было отведать его, но Халиса бросила горсть собаке, и та околела. А потом он сам явился во дворец матери, и когда увидел, что она жива и здорова, изменился в лице и спросил ее: «Как тебе понравился рис?» — Хайзуран ответила: «Хорош». Тогда Хади, не сдержавшись, крикнул: «Ты, наверное, его и не пробовала, а если бы отведала, я бы навеки избавился от тебя!» Теперь он не оставит ее и будет повторять свои попытки. Посмотрим, что будет.

— Бог даст, все будет нам ко благу, — сказал Халса. — А теперь отдохнем и поговорим о другом. Вы слышали, что Муфаддаль наконец закончил свою книгу пословиц и начал собирать стихи древних поэтов?

Хасан перебил его:

— Это нужное и полезное дело. Ведь если не записать эти стихи, они пропадут безвозвратно, как гибнут сочинения Абу Муаза, которые никто не записывал при его жизни. Большая часть их уже забылась.

— Кто будет сейчас записывать его стихи? — вздохнул Раккаши. — Если найдется такой смельчак, его тотчас же обвинят в ереси, и я не дам и финиковой кожуры за его жизнь.

— Ты не дашь финиковой кожуры даже другу, если он умирает с голода, — засмеялся Хали, а Хасан, вспомнив, как скудно было угощение у Раккаши, сказал:

— Я вижу, что котлы у людей черны от сажи, А котел Раккаши сияет, как полная луна. А в очаге видны дрова — Они целехоньки и нетронуты, их не постигла казнь сожжения, О котлах Раккаши ходят легенды и пословицы, Они стоят на чем хочешь, только не на огне. Его котел, встретившись с соседским, жалуется ему: Сегодня уже год, как меня не смазывали маслом.

Все засмеялись, а Раккаши надулся. Да, он действительно скуповат, но у него большая семья, в доме много женщин… Он пытался оправдаться, но хохот заглушил его слова.

— Скажи о нем еще, — крикнул Хали Хасану, и тот продолжал:

— Пусть Аллах уморит голодом Раккаши, И если бы не голод, люди из рода Раккаши не умирали бы совсем. Если их мертвецы учуют запах лепешки, Хотя они и в могиле, сразу же оживут.

Раккаши вскочил, и хотел уйти, но его потянули за полы, усадили, стали хлопать по плечам. Насмешки среди них были в ходу, иногда самые грубые и непристойные. Успокоившись, заспорили о том, какой из поэтов лучше.

— Я люблю Абу Муаза, — говорил Хасан, — и люблю Набигу, а Зухейр, которого все превозносят, — выживший из ума глупец.

— Хузейми пишет неплохие стихи, — заметил Халса.

— Холодные стихи, холодные слова, холодные мысли, — пренебрежительно бросил Хали, а Хасан кивнул:

— Когда я долго читаю стихи древних, например Кумейта, меня охватывает дрожь и жар восторга; тогда я, как к лекарству, обращаюсь к стихам Хузейми, чтобы излечить горячку их холодом.

— Хорошо сказано! — крикнул Хали. — Но еще лучше ты сказал два дня назад, когда мы сидели в Кархе в харчевне и у нас не хватало денег, чтобы заплатить хозяину за еду и вино. Тогда, друзья мои, наш Абу Али написал на клочке бумаги:

«Ибн Ибраим, о Абд аль-Малик, Я обращаюсь, полный веры, к Аллаху и к тебе — Ты — раб денег, если хранишь их, А если истратишь их — они твои рабы».

Потом он отправил мальчишку к Абд аль-Малику аш-Шайбани, с которым он не так давно знаком, и тот, сын греха, прислал десять дирхемов, хотя мог дать больше за такие стихи: небось, с тех пор показывает их всюду.

— Безбожие, безбожие, брат мой, — подражая имаму квартальной мечети, прошамкал Васити, которому приходилось скрываться по очереди у своих друзей из-за доноса имама — тот жаловался, что Васити небрежно молится и пропускает слова «Хвала Аллаху». В нынешние времена такой донос мог привести в тюрьму и на крест.

— Лучше скажи «Хвала Аллаху», сын греха, или получишь сто плетей, — перебил его Хасан, а потом, обратившись к Раккаши, сказал: — Не сердись, ты хороший друг и хороший поэт. Особенно мне нравятся твои стихи, которые начинаются: «Я разбудил своего друга». Но Раккаши вздохнул:

— Я отдам все мои стихи за один твой бейт:

«Все, что видел он, казалось ему кубком, Все, что видел он, звал виночерпием».

А как хороши твои стихи, которые ты сложил на пиру у Мансура ибн Аммара!

Хасан задумался. Строки, о которых сейчас сказал Раккаши, не давали ему покоя — он боялся, что как-нибудь ночью за ним придут люди Хамдавейха, а потом…

Он хорошо помнил тот вечер. Тогда его позвал Мансур ибн Аммар, человек богатый и влиятельный, славившийся своими красноречивыми проповедями и увещеваниями в духе Хасана Басрийского, хотя сам он не отличался праведной жизнью.

О Хасане уже говорили в Багдаде. Может быть, о нем слышал и Фадл ибн Раби, но поэт не решался к нему пойти и искал покровителей среди багдадской знати, людей, которые понимали бы в стихах и могли хорошо заплатить за них, поэтому он и принял приглашение.

Убранство дома Мансура не отличалось роскошью, но все в нем было добротным и новым — толстые персидские ковры темных расцветок, массивные серебряные блюда, темные занавеси и покрывала. Вся утварь напоминала хозяина — почтенного, квадратного, широкобородого человека средних лет. Угощение тоже было добротным — жирный кабаб, рис, жареные куры, свежий хлеб, финики лучших сортов. Не хватало только вина — Мансур строго соблюдал все предписания и запреты ислама.

Хасан изнывал от скуки. Он с нетерпением ждал окончания трапезы — после нее должно состояться состязание в поэтическом искусстве. Но вот гости уже ополоснули пальцы в серебряных тазах, вытерли руки мягкими льняными полотенцами, а состязание все еще не начинается — Мансуру захотелось показать свое искусство.

Он завел разговор об умении развивать тему, о разных фигурах красноречия и приводил примеры из собственных проповедей. Хасан дремал, делая вид, что внимательно слушает. В прежнее время он бы засмеялся или надерзил, но сейчас гордился тем, что научился сдерживаться.

Вдруг Хасан заметил, что его сосед, молодой поэт Яхья ас-Сакафи, красивый белолицый юноша, сидит понурившись, а щеки его мокры от слез. Неужели его растрогали проповеди Мансура? Хасан взял его за руку.

— Почему ты плачешь?

Вытерев щеки ладонью, Яхья шепотом ответил:

— Я люблю Инан, но она, видно, считает меня мальчиком и смеется надо мной. А ее хозяин приказал не пускать меня в их дом, да у меня и денег нет, чтобы заплатить за право войти.

Хасан улыбнулся:

— А я думал, что ты плачешь из-за проповедей Мансура, желая попасть в рай!

Слова сложились в стихи, и Хасану понравилась легкая и забавная рифма. Но тут хозяин дома наконец замолчал и подал знак к началу состязаний. Несколько поэтов сказали свои экспромты, написанные заранее, заслужив умеренную похвалу присутствующих.

Дошла очередь до Хасана, и он сказал:

— Я увидел в собрании, как белолицый юноша плакал от любви к красавице, и сложил об этом стихи:

Я плачу на пиру у Мансура не от любви к раю и его чернооким девам, Не потому, что проповедник упоминал об аде и его пламени, не от мысли о трубах Судного дня, Нет, я плачу, вспомнив молодую газель, бережно хранимую у меня в душе, Лучше, чем слушать проповеди Мансура, внимать ударам бубна или барабана.

Стихи были легкими и мелодичными, а Яхья ас-Сакафи, не удержавшись, крикнул:

— Да не умолкнут твои уста, Абу Али!

Мансур криво улыбнулся — видно, обиделся, но не хотел показать этого, ведь его бы засмеяли и сказали, что он ничего не понимает в поэзии, и произнес:

— Стихи прекрасные, Абу Али, наверное, все присудили бы тебе первенство в этом состязании, если бы не упоминание аб аде и рае и Судном дне. Но я признаю твое мастерство. Оно было бы еще выше, если бы ты еще поучился у Абу-ль-Атахии или Муслима — у первого легче стиль, а второй более изыскан, чем ты.

Хозяин дома знал, чем задеть Хасана, — Муслим его постоянный соперник. После спора в винной лавке Шломы он постоянно старался унизить Хасана, представить его простаком, высмеять. Правда, это ему редко удавалось — Хасан отбивался то шуткой, то грубой непристойностью. И сейчас, когда Раккаши напомнил ему тот вечер, снова поднялись в душе обида и тревога: кто знает, может быть, Мансур уже успел написать донос, обвиняя Хасана в кощунстве.

Тем временем Хали, Халса, Раккаши, Яхья складывали «муарады» — подражания стихам древних, и когда кому-то удавалось сочинить удачный бейт, подносили чашу. Раккаши отказывался, но ему вылили вино за ворот, потом стали стаскивать с него мокрую рубаху.

— Это вода потопа, обновившего мир. Может быть, ты обновишься и избавишься от своей скупости, — приговаривал Хали.

— Нет, это те воды, которыми Аллах оживляет всякий злак и выводит из мертвого живое, — бормотал Ибн Дая.

— Это воды, созданные во второй день творения, как говорят христиане и иудеи.

— Нет, это райский источник Сальсабиль!

— Это живая вода вечности, которую праведник Раккаши вкусил на этом свете!

— Это пот грешников, смешанный со сладостью Божественного милосердия!

— Нет, это слезы праведников, взирающих на ваше беспутство!

— Вы смеетесь, — пробормотал рассерженный Раккаши, вытираясь чьим-то сброшенным кафтаном. — А ведь за каждое из таких слов можно поплатиться спиной или головой.

— Ну, некоторых голов не жалко, — насмешливо сказал Хали. — Трус может прожить и без головы, если у него гибкая спина. Не бойся, Раккаши, нас не слышит никто чужой, среди нас нет ни лицемеров, ни доносчиков. А если меня спросят, то я, хоть и не люблю философов и прочих ученых мужей, скажу, что правы дахриты, говорящие, что мир вечен и не создан творцом, ибо для того, чтобы создать такой глупый мир, надо быть глупцом, но вряд ли глупое божество смогло бы вообще создать что-нибудь, кроме глупости, а ведь на свете есть еще и хорошее вино.

— Да, — подтвердил Хасан. — Дахриты, без сомнения, правы, и я считаю, что не существует ни ада, ни рая, хотя хорошо было бы поверить в рай и стать праведником без всяких трудов.

— Нет, вы ошибаетесь, — возразил Ибн Дая. — Кто-то должен был создать мир!

— И тебя, его украшение! — вставил Хасан.

— И меня, — серьезно сказал Ибн Дая. — Не зря же мы живем, нами движет чья-то воля!

— Ты, наверное, джабарит!

— Нет, я не считаю, как они, что у меня нет воли. Моя воля свободна, но должна же быть причина всех вещей.

— Вот причина всех вещей, — достал Хали из кошелька блестящий дирхем и бросил его в чашу. — Давайте выпьем за то, чтобы не иссякали причины нашей жизни и нашего благоденствия! Пусть ханжи славят Аллаха, а мы будем славить вино и любовь. Абу Али, скажи нам стихи про это розовое вино.

Хасан взял в руку кубок. Напиток просвечивал сквозь стекло цветом расцветающей розы, по краям пузырилась легкая пена. Он немного подумал и стал читать:

— Не оплакивай Лейлу, не радуйся лику Хинд — Выпей, глядя на розы, красное как роза, вино!

Когда он кончил, раздались одобрительные возгласы. Хали обнял Хасана и поцеловал в лоб, а молодой басриец, Абу Хиффан, не сказавший до этого ни слова, вдруг с набожным видом встал на колени и поклонился Хасану. На него посмотрели сначала с удивлением, потом все расхохотались, а он бормотал:

— О Абу Али, нет тебе подобного, да буду я жертвой за тебя! Возьми меня в ученики, и я буду твоим слугой и рабом!

— Ты пьян, молодец, — смущенно сказал Хасан.

— Нет, я трезв, клянусь жизнью, я еще никогда не пил вина, моя матушка запрещала мне, но теперь, когда я услышал тебя, ты заменил мне отца и мать!

— Хорошо, хорошо, — успокоил его Хасан, видя, что юноша сейчас заплачет. — Я возьму тебя в ученики, если у меня самого будет, чем прокормиться.

Еще долго спорили о том, кто совершеннее — Набига или Зухейр, какая рифма благозвучнее, кто лучше — древние или новые поэты, вспоминали знаменитые шутки Абу Муаза, приводили случаи кражи отдельных выражений и целых стихов, о чем Абу Муаз сказал:

— Если Али скажет хорошие стихи, Кричите: «Молодец, Башшар!»

Наконец спорщики устали. Хасан принес все циновки и одеяла, какие нашлись у него, одолжил несколько циновок у хозяина, и стал стелить гостям.

Неожиданно с улицы донесся топот и звон оружия. Судя по шуму, проскакал большой отряд, Что-то грохнуло — видно, с уличных рогаток сняли цепи, чтобы пропустить всадников.

Хали вдруг вскочил и стал искать свой плащ. Его друзья недоуменно переглянулись: «Так поздно, куда?»

— Я пойду узнаю, — бормотал он.

— Куда ты пойдешь ночью? — удерживал его Хасан. — Тебя схватят, оставайся у меня!

— Нет, я должен узнать, видно, случилось что-то важное!

Накинув чей-то плащ, Хали вырвался из его рук и выбежал за дверь. Хасан осторожно пошел за ним.

Проскакал еще один отряд. Хасан услышал голос Хали, окликнувшего предводителя. Он на ходу, не останавливая коня, крикнул что-то в ответ. Хасан не успел даже спуститься с лестницы, как столкнулся с возвращающимся другом.

— Мы можем спокойно спать, — сказал он с какой-то торжественностью в голосе. — Я говорил, что нынешний халиф не проживет долго.

— Убили?! — не подумав, крикнул Хасан.

— Тихо, — зажал ему рот Хали, — никто еще не знает об этом, надо, чтобы Харун без помех прибыл во дворец и принял присягу.

— Как это случилось? — шепотом спросил Хасан.

— Халиса подослала нескольких своих невольниц — у нее есть чернокожие женщины, ростом и силой превосходящие стражников халифа. Они проникли в покои Мусы ночью, когда он спал, и задушили его подушками.

— Ну что же, посмотрим, каков будет новый повелитель правоверных, Харун ар-Рашид.