Абу Нувас

Шидфар Бетси Яковлевна

Книга III

 

 

XVII

Он спит в шатре в кочевье Аштара. Вдруг налетает буйная степная гроза, молнии полосуют небо сквозь мутные потоки дождя. Вода проникает в шатер, заливает его с головой, холодная дождевая вода. Она несет каких-то страшных зубастых рыб, их челюсти вцепляются в бока, живот, голову и начинают грызть, грызть, прогрызают кости. Тело становится дырявым, сквозь дыры проникает боль. Потом рыбы уплывают, и Хасан видит себя на Мирбаде. Кругом кресты, колья, на них торчат отрубленные головы. Он узнает свою голову. На ней надет красный колпак. Голова подмигивает ему и смеется. Появляется стражник и толкает его копьем в бок: «Это твоя голова, полезай к ней на крест!» Хасан падает, а стражник кричит ему: «Вставай, еретик, вставай!»

Хасан с трудом открывает глаза. Все тело нестерпимо болит, ноги и шея затекли, пальцы замерзли и почти не сгибаются, когда Хасан хочет протереть глаза. Яхья ас-Сакафи, его ученик, толкает его в бок:

— Вставай, Абу Али, вставай, ты замерзнешь, видишь, у тебя уже посинело лицо, как у утопленника!

Хасан встряхнул головой и пришёл в себя. Вспомнил! Он в харчевне, еще вчера утром они пришли сюда с Яхьей и Абу Хиффаном — тот еще спит, скорчившись и натянув на голову свой плохонький плащ.

Вместе с пробуждением проснулась и привычная тоска, засосало под ложечкой. Эта тоска приходила постоянно, будто пятидневная лихорадка, будто чувство голода, которое теперь не оставляло его. Пока еще хватало денег на простую пищу — лепешки, финики — выжимки, похлебку, но он теперь никогда не ел досыта и тосковал о хорошем кабабе и пшеничных лепешках с чистым медом.

Хасан неприязненно оглядел своих учеников. Он взял их, когда дела шли лучше, когда еще оставались деньги и надежда пробиться. Но друзья не торопились помочь ему, а влиятельных знакомых, кроме Фадла, не было. Обращаться к прежнему покровителю не хотелось. Это на крайний случай, решил Хасан. Яхья все тормошил его:

— Вставай, Абу Али, сейчас время молитвы, может быть, согреемся.

Потом он разбудил Абу Хиффана, и все трое, наскоро размазав по лицу холодную воду из кувшина, стали с преувеличенным усердием сгибаться в земных поклонах.

Стало немного теплее. Яхья из озорства сделал несколько лишних поклонов, но Абу Хиффан молча дал ему подзатыльник, рискуя испортить свою молитву — дверь плотно не закрывается, кто-нибудь может подглядеть и донести на них как на еретиков.

Потом они уселись на циновку и принялись за еду: две лепешки и горсть фиников. Яхья передразнивал купца, которого недавно видел на рынке — небрежным движением отламывал маленький кусочек хлеба, делал вид, что макает его а мед, а потом, выпучил глаза и громко чмокая, жадно обсасывал. Абу Хиффан хотел было дать ему еще один подзатыльник, но Яхья увернулся, и его приятель едва не упал носом в пепел потухшего очага.

Глядя на учеников, Хасан развеселился:

— Ваши тощие зады напоминают мне один рассказ о халифе Муавии Омеййяде. Однажды он молился в мечети, и какой-то пьяница подошел к нему, похлопал по заду, когда повелитель правоверных совершал земной поклон и сказал: «Как похож твой зад на зад твоей матушки!» А надо вам сказать, что мать Муавии, Хинд, в молодости славилась красотой, а к старости сильно растолстела.

— Что же сделали с этим несчастным? — с интересом спросил Яхья.

— Ничего. Муавия был умным человеком. Он засмеялся и отправил молодца домой. Но болван по дороге подошел к Зияду ибн Абихи, незаконнорожденному, и спросил его: «А кто твой отец?» Тот выхватил меч и отрубил ему голову без всяких разговоров.

— Интересно, — протянул Абу Хиффан. — А зачем он приставал к ним?

— Ему было скучно и одолела тоска, — серьезно объяснил Хасан — Наверное, поел таких же черствых лепешек, как и мы с тобой сейчас.

— Как может быть, — недоумевал Яхья, — что такой мастер, как ты, Абу Али, голоден, а шуты вроде Ибн Абу Марьям или Ибрахима строят себе дворцы?

— Ибрахим великий музыкант, хотя и неважный поэт, не будем говорить о нем плохо. А шутом, как ты говоришь, его делают те, которые ему платят.

— Да, — вздохнул Абу Хиффан, — разреши мне сказать об этом в прозе и в стихах?

— Говори, — сказал Хасан.

Абу Хиффан еще раз вздохнул и начал:

— Жизнь моя теснее чернильницы, а тело тоньше линейки, место мое в жизни непрочно, как стекло, а судьба чернее черного дерева. Моя злая судьба прилипчивей чесотки, а еда горше, чем терпение. Питье мое мутнее чернил, а горе и боль осели в глубине души как оседают чернила в разрезе калама. А теперь стихи:

Деньги скрывают любой порок, Деньги поднимают любого ничтожного, Бросайся на деньги, старайся собрать их побольше, Брось об стену все книги с наукой!

Яхья восхищенно хлопнул Абу Хиффана по спине, а Хасан задумчиво проговорил:

— И проза, и стихи неплохие, но слишком пахнут диваном и писцами или даже куттабом. К тому же у тебя два или три раза встречаются чернила. А в стихах у тебя слова не облечены в образы. Если бы ты сказал, например, что деньги подобны плащу, скрывающему уродливую внешность, или подобрал какое-нибудь другое сравнение, твои стихи стали бы еще лучше. Например, если ты хочешь написать, что виноторговец забрал у тебя все деньги, не говори об этом прямо, а придумай что-нибудь вроде:

Я спасся от разбойника, угрожавшего мне мечом, Когда он преградил путь каравану. Но виноторговцу дало надо мной власть вино, И он забрал мою одежду, а я отправился домой, качаясь.

Помнишь, как Имруулькайс сравнивал войну со злой вдовой — старухой, а Башшар — жизнь с кривой сводней? А помнишь, как Джарир говорил о скупцах?

«Они говорят своей матери, заслышав лай собак и боясь прихода гостей: Помочись на огонь, чтобы он погас, но лишней капли не пролей!»

То есть, потуши его, чтобы гости не смогли сидеть у костра. Здесь у него яркий образ, который запоминается навеки и может уничтожить тех, о ком это сказано. А если бы он просто назвал тех людей скупердяями, получилось бы холодно и не привлекло бы внимания. Ты понял меня?

Абу Хиффан кивнул:

— Да, мастер, я постараюсь, но это трудно, не всегда в голову приходит удачное сравнение.

Хасан пожал плечами:

— Иначе ты не станешь поэтом. Твоя голова должна быть вечно занята и кипеть, как котел, мыслями и образами. Увы, этот котел не насыщает брюха.

— Что будем делать, мастер? — спросил Яхья, когда они догрызли лепешки и финики и запили их водой из кувшина. Хасан задумался, потом медленно произнес:

— Во имя Аллаха, Милостивого, Милосердного. Пойдем во дворец Фадла ибн Ваби. Я когда-то хорошо его знал. Но теперь он может не узнать меня.

Они вышли из полутемной комнаты и зажмурились. День выдался ясный и ветреный, пахло мокрой пылью и виноградной листвой. Здесь кругом виноградники. Солнце бросало бледно-зеленые блики на желтую глинистую землю, проходя сквозь плетение лоз. Гроздья светились розовым, зеленым и золотым. Они были так красивы, что Хасану захотелось сесть рядом с ними на землю и остаться там навечно. Но приходилось думать о своей судьбе и об учениках:

— Ну, пошли, — и они отправились в путь, снова пешком, как когда-то он шагал с Валибой, — лошадь Хасан давно уже продал, приходилось платить конюхам только за уход по дирхему в день, да еще овес! Все это ему теперь не по карману.

Он до сих пор еще часто с тоской вспоминает коня — его гладкую шерсть, умные и кроткие глаза, теплые губы. Яхья и Абу Хиффан еле поспевали за Хасаном. Их учитель шел, крепко сжав рот и нахмурившись. Юноши за его спиной хохотали, придумывали друг для друга шуточные прозвища.

Дворец Фадла был далеко, в «Лагере Махди», или, как называли этот квартал сейчас, «Шаркиййя» — «Восточная сторона». Они шли мимо Старого Кладбища, ощетинившегося могильными камнями, мимо конюшен Куннасы, где когда-то и Хасан держал своего коня. Проходя мимо знакомого здания, откуда как раз выводили лошадей, он невольно пригляделся, будто забыл, что давно его продал, потом отвернулся, вытирая запорошенные глаза.

За конюшнями тянулись нескончаемые стены Багдадского невольничьего рынка — Дар ар-Ракик. Здесь ждали своей участи тысячи рабов, которых свозили со всех концов в государство повелителя правоверных. Яхья и Абу Хиффан, проходя мимо ворот, остановились, с любопытством глядя на вновь прибывший караван.

— Это из страны зинджей, — сказал Яхья, указывая на длинную вереницу усталых людей, прикованных за руку к одной цепи. Они были так покрыты пылью, что трудно было разобрать цвет кожи. Только по росту, длинным ногам и курчавым волосам можно узнать уроженцев восточных берегов Африки.

— Нет, там есть и белые! — возразил Хасан. — Не видишь разве среди них желтоволосых? Это пленные румийцы, их будут выкупать или обменивать на пленных мусульман.

Ворота закрылись, и Хасан с учениками пошли дальше. Он много раз видел, как вели рабов на рынок, и раньше такое зрелище не волновало его. А сейчас он вдруг представил себе, что идет в ряду этих людей, его правая рука прикована к тяжелой цепи, а ноги связаны длинной веревкой. Он даже захромал, но, опомнившись, оглянулся на Яхью и Абу Хиффана.

— Устал, мастер? — спросил Яхья. — Может быть, отдохнем, путь еще долгий?

Хасан кивнул.

Они подошли к харчевне. Пересчитав монеты, Хасан подозвал Яхью:

— Купи хлеба и похлебки.

Они уселись на низенькой скамеечке и принялись за еду. Сидевший неподалеку на земле крестьянин в оборванной домотканой рубахе жадно посмотрел на хлеб и отвел глаза.

Перехватив его взгляд, Хасан отломил пол-лепешки и сунул ему. Тот, поколебавшись, протянул руку:

— Да благословит тебя Аллах! Не думал я, что придет время, когда мне подадут милостыню!

— Это не милостыня, — успокоил его Хасан. — Я просто разделил с тобой обед.

— Плохие времена, — вздохнул крестьянин, бережно разламывая свой кусок. — Часто мрут правители, а новые задаривают жирных скотов — гвардейцев, чтобы те не взбунтовались против них. Клянусь жизнью, с нас два раза брали налог в этом году, так что совсем разорили, заставили умирать с голоду. Я говорю это тебе потому, что мы вместе едим хлеб. Но даже если ты выдашь меня, лучше смерть, чем такая жизнь!

Хасан промолчал. Доев похлебку, подозвал учеников.

Фадл жил за мостом, неподалеку от арсенала. Его дворец не виден в густой зелени финиковых пальм, кипарисов, высоких кустов жасмина. Только подойдя к высоким каменным воротам можно разглядеть белую колоннаду и цветники во внутреннем дворе.

Хасан втайне надеялся, что у ворот окажется кто-нибудь знакомый, так что не придется просить и унижаться. Но стражники были новые. Они подозрительно осмотрели Хасана и его спутников:

— Кто такие?

Хасану больше всего хотелось плюнуть в их наглые сытые лица, даже сердце забилось быстрее от гнева и унижения. Но, пересилив себя, он вежливо ответил:

— Я поэт Хасан ибн Хани, по прозвищу Абу Нувас. Когда-то я знал вашего господина и хотел бы сказать в его честь стихи. А это мои ученики.

Стражники переглянулись:

— Ну что ж, если ты поэт, — нерешительно сказал один из них, — пройди и жди господина у дверей покоев, там уже сидят какие-то стихоплеты.

Чувствуя, как горит лицо и сохнут губы, Хасан кивнул Яхье и Абу Хиффану и перешагнул порог. Он шел мимо цветников, подобранных так, чтобы самые темные растения находились в середине, а по краям росли белоснежные нарциссы, ромашки, крохотные цветочки эстрагона с одуряющим ароматом. Дорожки посыпаны мелким желтым песком, в него вдавлены причудливые узоры из гладких белых и черных камешков. Хасан шел, опустив глаза, слыша за спиной восхищенный шепот своих спутников.

Их провели в большую комнату, ведущую во внутренние покои дворца. Кроме них здесь толпилось множество людей — в военных кафтанах с поддетыми кольчугами, в черной одежде служащих диванов. Были и такие, как Хасан. В комнате стоял негромкий гул, собравшиеся вполголоса переговаривались.

Рядом с Хасаном старик в пышной чалме шепелявил:

— Говорят, что, когда Муса аль-Хади умер, Харун был в постели, и к нему пришел Яхья Бармекид и разбудил его, сказав: «Вставай, повелитель правоверных!» Но Харун был так напуган, что не поверил, пока в доказательство того, что старой власти больше нет, и он стал правителем, ему не показали перстень, снятый с прежнего вазира. И если бы не Хузейма ибн Хазим, может быть, Харуну и не пришлось бы стать халифом.

— А что сделал Хузейма? — спросили шепотом.

— Он взял ночью пять тысяч своих вооруженных всадников, ворвался к наследнику престола Джафару, сыну Мусы, и взял его прямо в постели. Ну а потом они заперли изнутри ворота его дворца, чтобы к нему не смогла прийти помощь, и утром вывели Джафара на стену и заставили отречься перед всем народом. Посмотришь, как Хузейма возьмет теперь верх над нами! А кто он такой?

— Да, и Фадл тоже большая сила, но долго ли так будет?

Хасану надоел шепелявый шепот, и он кашлянул. Собеседники, поняв, что их услышали, замолчали.

Поэт стоял, не поднимая глаз. Вдруг он почувствовал какое-то движение среди присутствующих. Те, кто сидел, встали, двери внутренних покоев открылись, вышел Фадл. Хасан быстро поднял голову, всматриваясь в своего прежнего друга. Он мало изменился, только одет более роскошно, чем раньше, а лицо стало каким-то неподвижным и надменным. Он быстро шел среди расступавшихся перед ним людей, небрежно отвечая на их приветствия.

Фадл подходил все ближе, и Хасану вдруг захотелось бежать, не видеть никого, оказаться где-нибудь далеко. Бывший покровитель прошел мимо и, будто вспомнив что-то, обернулся. Их глаза встретились, но Хасан не смог сказать, как подобало: «Привет тебе!» — горло у него пересохло. Фадл усмехнулся и сказал Хасану:

— Я скажу о тебе повелителю правоверных в честь нашего давнего знакомства. А сейчас я тороплюсь. Мир тебе, достойный поэт.

Милостиво кивнув головой, Фадл быстро вышел, не обращая внимания больше ни на кого. Яхья и Абу Хиффан стояли за учителем, гордые всеобщим вниманием, а Хасан кусал губы, ему хотелось плакать. Кто-то сказал:

— Привет тебе, Абу Али.

Он поднял голову. Муслим улыбался и подмигивал ему.

Когда все направились к выходу, Муслим подошел к Хасану.

— Ты, оказывается, знаешь Фадла. Откуда?

— Был знаком с ним в Басре, — коротко ответил Хасан.

— Это знакомство теперь дорого стоит, — заметил Муслим, потом хлопнул Хасана по плечу: — Инан уже несколько раз спрашивала о тебе. Ты ей нравишься. Почему ты у нее не бываешь? Пойдем к ней, сегодня у нее будет Ибрахим. Если он сложит музыку на твои стихи, ты прославишься еще больше. Может быть, халиф захочет видеть тебя и занесет в список поэтов. Тогда ты будешь получать жалованье каждый месяц и тебе не придется заботиться о хлебе насущном. Пойдем же!

Муслим мягко толкал его к выходу. Хасан шел как во сне — все случилось так быстро, что он не успел опомниться. Только выйдя с Муслимом и учениками за ворота, Хасан остановился.

— Я не пойду к Инан.

— Почему? — удивился Муслим.

Хасан молчал. Муслим, да и вообще никто не знал, что он провел у нее ночь. Это случилось месяц назад, когда у него еще оставались деньги и он особенно не задумывался о будущем. У Инан он бывал часто: делал ей богатые подарки и даже как-то спросил ее хозяина, сколько он хотел бы за свою невольницу. Конечно, у Хасана не хватило бы денег на то, чтобы выкупить Инан, и хозяин не принял его предложения всерьез.

Инан обычно пела за занавесями, но иногда, когда приходил кто-нибудь из гостей, хозяин звал ее к ним, и Хасан хорошо рассмотрел девушку. Она гораздо красивее Джинан — высокая, белокожая, светловолосая, с темными глазами. Ее привезли маленькой девочкой во время набега на земли румийцев, и нынешний хозяин купил ее дешево на невольничьем рынке. «Да, это была выгодная сделка, — не стесняясь, говорил он, хихикая и потирая руки. — Если я продам ее когда-нибудь, то не меньше, чем за сто тысяч дирхемов. Ведь я должен вернуть себе те деньги, которые я истратил на учителей музыки, грамматики, поэзии и всяких других наук!» — «Ты ведь и так нажился на ней, — возражали гости, — и, наверное, уже давно возместил все свои расходы!» Но он клялся жизнью, что Инан стоила ему целого состояния: «Я продам ее вазиру или халифу, а пока пусть услаждает своим пением моих гостей!»

В тот вечер Хасан велел Яхье и Абу Хиффану оставаться дома и учить стихи Имруулькайса и других древних мастеров — поэт не может обойтись без этого, основы всех основ его ремесла. Побродив по рынкам, Хасан зашел к Хали, но не застал его. Тогда он вспомнил, что договорился встретиться с другом у Инан.

Знакомый привратник с поклоном проводил его в зал, где обычно собирались гости. Никого еще не было. Хасан прислушался, ему показалось, что кто-то всхлипывает. Осторожно открыв дверь во внутренние покои, он заглянул в полутемную комнату. Когда глаза привыкли к темноте, он увидел диван с разбросанными в беспорядке подушками. На диване кто-то лежал. Хасан прошел дальше и увидел разметавшиеся светлые волосы.

Он тихо присел рядом и положил руку на плечо Инан.

— Кто это? — вскочила она, но, узнав поэта, села и глубоко вздохнула, потом всхлипнула. Лицо у нее было мокрым от слез и, когда Хасан потрогал подушку, на которой лежала Инан, то почувствовал, что и она влажная.

— Что с тобой?

— Хозяин избил меня, — свистящим от ненависти голосом ответила Инан.

— Как, этот кислоглазый? — почти крикнул Хасан. — Как же он посмел? За что?

— Мне подарили рубиновый перстень, и он захотел взять его себе, а я не давала. Тогда он набросился на меня и избил своим хлыстом. Клянусь жизнью, я этого никогда не забуду. Пойду к судье и попрошу продать меня кому угодно и за любую цену — тогда уж ему не удержать меня! Вот, смотри!

Инан засучила рукав, и Хасан увидел на ее белой руке вспухшие красные рубцы.

— Не плачь, Инан, — сказал он, чувствуя, как перехватило горло жалостью и желанием. — Послушай лучше мои стихи:

Заплакала Инан, и потекли ее слезы, Как отборный жемчуг, стекающий по нитке…

Инан всхлипнула еще раз и неожиданно сказала, подхватив ритм:

…Пусть у того, что избил ее, безвинную, Отсохнет десница, схватившая бич.

— Видишь, любовь моя, ты уже утешилась, — обрадовался Хасан.

Взяв руку Инан, он ласково погладил ее и хотел поцеловать, но она, вырвав руку, шепнула:

— Когда гости разойдутся, выйди вместе с ними, а потом незаметно возвращайся и иди к двери. Тебя встретит моя служанка и проводит ко мне. Можешь ее не опасаться — она скорее даст вырвать себе язык, чем выдаст меня!

Тогда, расставаясь с Инан уже под утро, он дал ей слово, что будет часто приходить. Даже завел разговор о том, чтобы собрать денег и выкупить ее у хозяина или выкрасть, но она только смеялась: денег у него мало, настоящих друзей нет, и даже если он украдет ее, где они будут жить? Хасан даже подумал об Али-Пахлаване и намекнул ему на то, что хочет похитить девушку, но тот лишь поднял руки к небу и назвал Хасана безбожником: «Попрана справедливость и царит зло, а этот нечестивец думает только о любовных утехах!». Увидев, что у Али надулись жилы на лбу, Хасан тихо убрался и больше не заговаривал с ним об этом.

Хасан упирался и хмурился, но Муслим взял его под руку:

— Инан любит тебя. Если у тебя сейчас нет денег — не беда. Пойдем!

Откуда-то вынырнул Хали и его постоянные спутники. Теперь уже отказаться было невозможно.

 

XVIII

Инан встретила Хасана так, будто ничего не случилось, только бросила на него презрительный взгляд. Она ходила среди гостей, особенно часто присаживалась рядом со знаменитым музыкантом Ибрахимом из Мосула, красавцем и весельчаком. Рубиновый перстень сверкал у нее на пальце. Подойдя к Хасану, Инан показала ему перстень и повернула голову, чтобы он смог увидеть тяжелые рубиновые серьги. Хасан пожал плечами:

— Сейчас мои руки сухи, — сказал он, — послушай, что я тебе скажу:

Что прикажешь делать влюбленному, Которому достаточно от тебя капли любви?

Инан не задумываясь ответила:

— Простим этого несчастного, Ведь с него ничего не возьмешь, хоть сдери с него шкуру.

Все засмеялись, а Инан продолжала:

— Теперь ты можешь умереть, ведь я сказала о тебе стих, Гордись же и влачи гордо свой плащ — память о тебе будет жить вечно.

— Довольно, Инан, пожалей несчастного Абу Али, видишь, он сейчас заплачет, — прервал ее Хали. — Лучше скажи нам, чьи это стихи, ведь ты все знаешь:

«Он все жаловался на любовь молча, и наконец я услышал, Как он вздохнул из самых глубин сердца и заговорил»?

Инан дернула плечом:

— Стыдно такого не знать — стихи принадлежат Кумейту, а дальше идет:

«Он плачет, и я плачу из жалости к его плечу, Но если он плачет слезами, я заплакал кровью».

— Да благословит Аллах твои уста! — крикнул Хали. — Почему Бог создал тебя женщиной? Иди и садись на почетное место, ты будешь сегодня нашим судьей. И не сердись на Абу Али, он ведь не виноват, что судьба не посылает ему удачи.

— Я не сержусь, — тихо ответила Инан, глядя на Хасана.

Девушка села на самое высокое сиденье, которое придвинул ей Хали, а вокруг на подушках уселись Хали, Муслим, Васити, Раккаши, Дауд ибн Разин, которого учил Башшар, Дибиль, Абу-ш-Шис и еще кто-то, кого Хасан не мог рассмотреть. Сзади пристроились их ученики, в том числе Яхья и Абу Хиффан.

У ног Инан примостился Ибрахим, сын Эмира Хасыба, наместник Египта, с тетрадью, каламом и чернильницей — он приготовился записывать стихи самых известных поэтов. Ибрахим из Мосула сел на скамеечку пониже рядом с Инан и объявил:

— Я сложу музыку на стихи победителя и буду петь их у xалифа. Начинайте!

Ибрахим ибн Хасыб подал Инан серебряную чашу. На дне ее лежали свернутые полоски бумаги, на которых записаны имена участников состязания.

— «Муслим», — прочла Инан, развернув одну из полосок.

Поэты зашумели, возгласами подбадривая Муслима. Он встал:

— Когда вино проникнет к нам в жилы, Оно заставит нас идти, покачиваясь, будто закованный идет, утопая в грязи. Жизнь только в том, что вечером ты влюблен, А утром сражен кубком и большеглазой красавицей.

— Будь благословен, сраженный красавицами, — крикнул Хали. — с сегодняшнего дня я стану называть тебя только так.

— «Абу Нувас» — прочла Инан, и все замолчали. Ибрахим, сын Хасыба, окунул калам в чернильницу.

— Ну, сраженный красавицами, я скажу в том же размере, что и ты:

Вино проникло к ним в суставы, как выздоровление проникает в больного, Когда его смешали, оно сделало с домом то же, что утро делает с мраком. Идущий во тьме нашел по его свету путь, Как путешественник находит путь по приметному знаку.

Когда Хасан кончил, был слышен только лихорадочный скрип калама. Наконец Ибрахим записал стихи и восторженно крикнул:

— Он победил!

— Подожди! — остановила его Инан. — У нас еще есть участники, посмотрим, что скажут они. Дибиль!

Высокий, худощавый, похожий на степняка-кочевника, Дибиль начал:

— Не дивись, о Сельма, человеку, У которого седина улыбнулась на висках, а он заплакал.

Хали насмешливо сказал:

— Наш бедуин не может без Сельмы или Лейлы.

— Молчи! — прервала его Инан. — Здесь я судья.

Хали поклонился и подмигнул Хасану. А Инан разворачивала следующую записку:

— Абу-ш-Шис!

Застенчиво улыбнувшись, тот встал и, заложив руки за пояс, стал читать нараспев:

— Отвяжите моего коня — не из ненависти говорю это — Уходи, ведь и я, Умейма, ухожу. Двоих женщины не любят — Того, кто поседел, и кого преследуют неудачи. Но любовь остановила меня там, где ты остановилась, Не могу я идти вперед, не могу и назад.

— Хорошо! — крикнул Хасан, не удержавшись. — Клянусь жизнью, это лучшее из всего, что было здесь сказано, и я возьму у него эту мысль, только выскажу ее другими словами!

— Подожди! — остановила его Инан. — Сейчас мое слово. Я считаю, что двое заслуживают похвалы — Абу Али и Абу-ш-Шис. Но мы подвергнем их еще одному испытанию.

Инан взяла кубок из красного стекла на тонкой ножке, налила вина из кувшина и подала кубок Хасану:

— Опиши его!

Закрыв на минуту глаза рукой, Хасан сказал:

— Кубок — рубин, вино — жемчуг из рук жемчужины с тонким станом. Она поит вином из своих очей и вином из рук, и не избежать двойного опьянения. Я вдвойне опьянен, а друзья мои — вполовину, я отличен этим среди всех один.

Все молчали. Инан подала кубок Абу-ш-Шису, но тот отстранил его:

— Я не могу состязаться с Абу Али, — покачал он головой.

— Тогда первенство присудим Абу Нувасу, — весело сказал Ибрахим из Мосула и, взяв лютню, стал тихонько напевать последние стихи, подбирая к ним напев.

Яхья и Абу Хиффан подобрались поближе к Хасану и сели, восхищенно глядя на него. Ибрахим ибн Хасыб листал свою тетрадь, показывая записи стихов, сделанные им на состязаниях поэтов.

Хали привязался к важному ан-Нумейри:

— Эй, Абу Хеййя, где твой знаменитый меч «Уста судьбы»?

— Он остался дома, сын греха, я не знал, что он понадобится мне сегодня, чтобы подрезать тебе язык.

— Где там, дядюшка, им не разрезать и жир из курдюка овцы, ты ведь купил его за дирхем у торговца-иудея!

— Молчи, нечестивец, этот меч рассекает и волос!

— Разве что волос твоей бороды, — издевался Хали.

Покраснев от гнева, ан-Нумейри невольно схватился за свою редкую бороденку и открыл рот, но Хали не дал ему ответить:

— Пожалей волосы, они ведь у тебя сосчитаны и записаны, и если ты будешь вырывать их, то проявишь расточительность. Расскажи лучше, что случилось с тобой в прошлую ночь!

Ан-Нумейри возмущенно сказал:

— Ты — клеветник, вчера ночью я спокойно спал в своем доме.

— Как бы не так! Ты действительно проспал до полуночи, а потом вышел во двор по нужде. А в это время к тебе в дом забралась бродячая собака. Послушайте все, что было дальше. Услышав, что кто-то ходит по дому, Нумейри подумал, что это вор и крикнул: «О негодный грабитель, о вор-погубитель, ты разве не знаешь, кто пред тобой — доблестный герой, владелец острого меча под названием „Уста судьбы“, что зарубит тебя сгоряча!» Собака все бродила по дому, а Нумейри кричал, изъясняясь такими же красноречивыми рифмами, как я вам описал.

Сбежались соседи с оружием, но в это время из дома выбежала собака и подбежала к Кумейри, виляя хвостом. Нумейри воздел руки к небесам и возгласил: «Хвала тебе, о Всевышний Аллах, Справедливый во всех Своих делах! Хвала тебе навеки, что ты превратил в собаку этого негодного человека!». Соседи стали успокаивать Нумейри и говорили ему, что он может спокойно вернуться домой, но тот поразмыслил и сказал, на этот раз простой прозой: «Да, вам легко говорить, а если это — собака вора, а вор еще сидит в доме!»

Нумейри схватил Хали за ворот и стал трясти, но Хали ударил его твердой подушкой. Обессилевшие от смеха Муслим и Раккаши разняли их и заставили помириться — пить из одной чаши поочередно. Нумейри пытался вырваться, но его окунули лицом в вино.

Инан тоже смеялась. Только Хасан отчужденно смотрел на возню. Увидев это, девушка сошла со своего высокого сиденья и села рядом с ним.

— Что с тобой, Абу Али, всегда ты весел, а сегодня будто сам не свой?

Не ответив, Хасан спросил девушку:

— Ты уже забыла, как хозяин избил тебя?

Инан нахмурилась:

— Я его невольница, и тебе незачем напоминать мне об этом лишний раз. Если все время думать об одном, можно сойти с ума, да и морщины появляются от горя и размышлений. Хочешь остаться у меня сегодня? Хозяин надеется продать меня халифу и думает только о том, чтобы запросить подороже. Он даже не следит за мной. А слугам я подарю что-нибудь, и они будут молчать.

Хасан покачал головой:

— К чему, раз тебя все равно продадут халифу?

— Ты мне нравишься, — тихо ответила Инан — Хочешь, я подарю тебе этот перстень, а ты продашь его? Я ведь знаю, что тебе в последнее время приходится туго.

Хасан не ответил девушке, и она замолчала. Потом он сказал:

— Лучше я подарю тебе стихи, хотя они не похожи на те, за которые ты присудила мне первенство. Вот послушай:

Люди, достойные этого имени, ушли от нас, А мы остались, затерянные среди выродков обезьяньего племени. Ты считаешь их людьми, но посмотри — Испытай их — каждый из них уже не человек.

Она испуганно взглянула на Хасана, а поэт быстро встал, и, ухватив за ворот учеников, подтолкнул их к двери. Неплохой выход придумала для него Инан — жить на деньги, вырученные за продажу перстня. А перстень подарил ей кто-то из гостей ее хозяина за то, что она провела с ним ночь. Только одну, как Хасан, или несколько?

Хасан почти бежал. Яхья и Абу Хиффан, не понимая, что рассердило учителя, еле поспевали за ним.

— Идите домой! — бросил им Хасан — Я вернусь завтра утром.

— Но, мастер… — возразил Абу Хиффан.

— Делайте, что я говорю, и выучите из своих записей то, что не успели, — крикнул Хасан, сворачивая в переулок, который вел в лавку Шломы.

Он едва успел проскочить за ворота квартала — стражники накидывали толстую цепь на крючья.

— Все правоверные уже спят, — недовольно ворчал сторож, освещая Хасана факелом.

— Да пошлет тебе Аллах мирный сон на этом и на том свете, и поскорей! — ответил ему Хасан. Не разобравшись, сторож ответил: «Аминь!» — и это развеселило поэта.

В доме Шломы было темно и тихо. Хасан постучал в дверное кольцо сначала один раз, потом еще несколько. Встревоженный голос спросил:

— Кто у дверей?

— Это я, Шлома, Абу Али, открой мне!

Дверь, скрипя, приотворилась, и Шлома зашептал:

— Входи скорее, Абу Али, а то увидят свет с улицы!

Войдя в темную лавку, освещенную только глиняной плошкой, мигавшей в руках хозяина, Хасан протянул ему все оставшиеся деньги — жалкую горсточку монет.

— Возьми, Шлома, здесь мало, но когда-нибудь я дам тебе больше. Подай мне любого вина, я хочу опьянеть и уснуть, чтобы забыться хотя бы на время.

Владелец лавки кивнул, и от его острого колпака по стенам пробежали причудливые тени. «Будто дьявол с рогами», — подумал Хасан. Взяв из рук Шломы кувшин и стеклянную чашу, сказал:

— Мне никого не нужно, я буду пить один.

Проснулся он рано с ощущением странной пустоты в голове и во всем теле. Хотел было позвать Шлому, но вспомнил, что денег больше не осталось. Вышел во двор. Привязанные к столбам кони и ослы дремали, на стене сидел петух, весь встопорщившийся — видно, его крик и разбудил Хасана. Набожный люд торопился на утреннюю молитву.

«Сегодня пятница, — вспомнил Хасан. — Если выйти на улицу в час молитвы, придется войти вместе со всеми в мечеть, не то люди мухтасиба туда загонят плетьми». Он вернулся в лавку и сел на скамью. Откуда-то появился Шлома, сел возле, стал вздыхать:

— Тяжелые пошли времена. Говорят, заставят всех евреев-иноверцев, зиммиев, снова носить особую одежду, запретят ездить верхом и носить оружие. Я-то уж старик, но мои сыновья — щеголи и расточители и не хотят ни в чем отставать от вас, мусульман.

— Пусть примут ислам, — равнодушно сказал Хасан. Шлома возмущенно взмахнул руками, разлетелась рыжая борода, глаза выпучились:

— Что ты, что ты, у нас это нельзя, как можно отступать от веры предков? Бог покарает всех потомков до двенадцатого колена!

— Только и дела Богу, что помнить о том, кого надо покарать из принявших ислам иудеев! Посмотри, сколько у нас таких! А у Бога и так много забот — ему надо управляться с райскими девами. Если они такие же, как наши дворцовые красотки, то у него не хватит времени не только на всех иудеев, но, пожалуй, даже и на мусульман.

Шлома вздохнул:

— Правду говорят, что ты еретик.

— Я не еретик, просто говорю тебе правду. А те, кто так меня называет, хотят отправить в подвал, чтобы крысы отъели мне язык и они избавились от моих стихов!

— Не сердись, неужели ты думаешь, что я донесу на тебя? Во-первых, моего свидетельства никто в вашем суде не примет, — нас ведь не считают людьми, а во-вторых, ты единственный из здешних мусульман, кого я всегда рад видеть.

— Раз ты рад меня видеть, дай вина, — прервал его Хасан: ему вдруг надоело разговаривать со Шломой.

Виноторговец замялся. Хасан еще никогда не просил вина в долг, да и сейчас не хотелось. Он снял плащ, который накинул, когда вышел во двор, — хороший плащ, суконный, новый, если бы он продал его на рынке подержанных вещей, то мог бы прожить с учениками по крайней мере неделю. Но гордость не позволяла просить в долг. Проклятая йеменская гордость! В той жизни, которую приходится вести, такое свойство только причиняет лишние страдания, но избавляться от нее Хасан не хотел — пусть хоть такое наследство останется у него от предков, раз они ничего другого ему не дали. Хасан протянул плащ Шломе:

— На сколько бутылей разрежешь ты эту ткань?

— На хорошее угощение тебе и твоим друзьям.

— Пусть будет так. Пошли твоего мальчика ко мне домой за учениками.

Хасан задремал, сидя на лавке, проснулся от веселого шума. Яхья и Абу Хиффан уже были здесь, шмыгали возле своего учителя, чтобы будто невзначай разбудить его. Увидев, что он открыл глаза, Яхья воскликнул:

— Уже полдень, скоро придут Муслим и Хали, вставай и не сердись на нас больше!

Хасан притянул к себе Яхью и усадил рядом:

— Я сержусь не на вас, а на старую кривую сводню.

— На кого? — широко распахнув глаза, переспросил Яхья.

— Ты плохо выучил урок, — заметил Хасан, — забыл, как Абу Муаз называл нашу земную жизнь?

Яхья захихикал. Вошел Хали.

— Привет всем! Еще не опомнились от вчерашнего, а уж снова за пирушку? Ты видно разбогател, Абу Али!

Хасан кивнул. Он не хотел, чтобы Хали знал, что у него нет денег. Хали сел рядом с Хасаном:

— Будем пить и гневить Аллаха, пока живы, а когда умрем, пусть наши тела зароют под тенью виноградных лоз, а на могиле принесут жертву по древнему арабскому обычаю, только не верблюда пусть зарежут, а прольют доброе вино. Наши предки делали так издавна. Говорят, что люди из племени Кинана везли однажды бурдюки с вином из Сирии в Хиджаз и по дороге один из них умер от какой-то болезни. Вырыв ему могилу, они похоронили его, сели вокруг могилы и стали пить, а один из них полил могильную землю вином и сказал:

«Не лишай этот череп его питья, Напои его вином, хотя бы в могиле. Напои суставы, череп и могильного духа, Как поит утром землю рассеивающееся влагой облако».

— Мастер сказал лучше! — невежливо вмешался Яхья. — Куда этим бедуинам до его стихов:

«О друзья, заклинаю вас Аллахом, не ройте Мне могилу нигде, кроме Кутраббуля. У чанов для выжимания винограда среди лоз, А не возле похоронной зелени и душистых кипарисов. Может быть, я услышу в своей могиле Шум от ног выжимальщиков винограда».

— Когда ты сложил их, Абу Али? — восхищенно спросил Хали. Хасан пожал плечами:

— Не помню, я даже не записал. Мне понадобился пример на рифму «ли», и я сказал их ученикам.

— Эти стихи, которые ты даже не записал, останутся навеки, как строки Абу Муаза, — торжественно произнес Хали.

Постепенно в лавке собирались друзья — Ибн Дая, Раккаши, Муслим. Рассказывали, что после ухода Хасана Инан ушла к себе, а потом вышла с покрасневшими глазами, да и то потому, что хозяин заставил показаться гостям. В это время Шлома принес вина; он клялся, что лучшего не пили даже персидские цари.

Хасану стало весело, «расширилась грудь», как говорили в степи. Вино нежно журчало, переливаясь из кувшина в чаши, косые лучи солнца проникали через полуоткрытую дверь, и в их скользящем свете все казалось иным — циновка превращалась в блестящий шелковый ковер, войлок пушился собольим мехом, а стекло сверкало радугой горного хрусталя. Хасан посмотрел на учеников — они раскраснелись, уписывая кабаб, заказанный Хали; глаза Яхьи блестели, а у Абу Хиффана стали по-девичьи томными.

— Выпьем за здоровье этих молодых газелей, — сказал Хасан и обнял Яхью. — Пусть они получат от Аллаха все блага, которые Он обещал верующим, но, увы, не всегда посылает им!

Хали провел ладонью по щеке Яхьи:

— Клянусь Аллахом, такой молодец красивее любой девушки, пока у него не вырастет борода. Я охотно выпью за его здоровье и за здоровье любого, пока есть вино!

Шлома не скупился — видно, ему понравился плащ, к тому же он не хотел терять постоянных посетителей, которых по-своему любил. Они сидели долго — ели, выпили несколько кувшинов вина, стали было складывать шуточные стихи, высмеивая друг друга, но это быстро наскучило.

С минарета ближайшей мечети раздался призыв на молитву.

— Хороший голос у этого негодника, он мог бы стать певцом, — заметил Хали, прислушиваясь к муэззину.

— Сегодня ведь пятница, пойдем в мечеть, не пристало совершать молитву в доме иноверца, — предложил Раккаши. Со смехом и шутками друзья поднялись и, держась за руки, пошли в мечеть.

— Где твой плащ? — спросил Хали, видя, что Хасан выходит в кафтане.

— Он стал жертвой греховных побуждений, — ответил Хасан.

— Этот неверный не дал тебе в долг! — крикнул Хали и хотел вернуться в лавку, но Хасан удержал его:

— Аллах велел прощать грехи. Я сам не хотел просить его. Пойдем, мне не холодно.

Хасану было весело, щеки обвевал прохладный ветер, голова слегка кружилась. Они вошли в мечеть, сняли туфли и стали в ряды верующих. Перед Хасаном молился какой-то толстяк. Когда он стал на колени и поклонился, Хасан вспомнил рассказ о Муавии, и ему стало смешно. Боясь громко расхохотаться, он незаметно зажал рот ладонью, но смех прорвался сквозь закушенные губы. На него оглянулись, и он закусил губы еще плотнее.

Имам читал из Священной Книги. Хасан не вслушивался — он хорошо знал Коран и мог продолжить с любого стиха, его интересовала лишь манера декламировать.

— У муэззина хороший голос, а у этого — как у холощеного козла, — прошептал он вместо «аминь». Но вот до него дошел смысл стихов — имам дребезжащим старческим голосом возглашал суру «Неверные».

— Тут надо говорить громче, как же этот козел справится? — шептал Хасан. Имам, видно сделав отчаянное усилие, чтобы читать громко, провизжал:

— О вы, неверные!

— Мы здесь! — неожиданно для себя крикнул Хасан и рассмеялся, уже не сдерживаясь. Он смеялся, чувствуя, как по щекам текут слезы, смеялся до боли в животе. Друзья дергали его за одежду, кто-то из них пытался зажать ему рот, но Хасан отбивался. — Эй, имам, старый козел, ты звал неверных, а мы здесь! — еще раз крикнул Хасан. Он ничего не боялся, ему было только смешно. Он не испугался и тогда, когда разъяренные верующие набросились на него, вывернули за спину руки и потащили из мечети. Он не отбивался, когда неизвестно откуда взявшиеся стражники туго связали его, сняли с головы чалму и, сделав петлю, накинули на шею. Они отогнали беснующуюся толпу. Потом один из них, взяв в руку конец чалмы, пустил коня шагом. Хасан шел за ним, не оглядываясь. Ему все еще было смешно и казалось, что он освободился от какого-то бремени, уже давно тяготившего его.

Кто-то из толпы бросил в него камнем, но не попал. Выворачивая шею, Хасан увидел Хали, ударившего кого-то, и своих учеников, которые, прячась за спинами любопытных, пробирались за ним.

— А кто же будет разгонять дерущихся? — весело спросил Хасан стражников.

— Молчи, еретик, — замахнулся тот плетью, но опустил руку, встретившись с издевательским взглядом Хасана. Он выругался и пустил коня рысью, и поэту, чтобы не задохнуться, пришлось бежать. Он чувствовал, что выбивается из сил, сердце, казалось, подступило к самому горлу. Петля все туже давила шею, не хватало воздуха, ноги онемели, потемнело в глазах. Но тут стражник остановил коня, и Хасан, срывая с горла петлю, без чувств повалился на каменные плиты.

 

XIX

Первое, что он увидел, открыв глаза, были черные сапоги из блестящей мягкой кожи. Они переступали по каменным плитам, и их движение, как ему показалось, предвещало какую-то угрозу.

Хасан с трудом поднял голову, потом, сделав усилие, сел. Руки развязаны. Сильно болела щека. Он невольно схватился за лицо и поморщился, взглянув на ладонь — она была в крови.

Черные сапоги подошли ближе. Хасан поднял голову и увидел худощавого бледного человека в черной одежде с плетью в руке. Он внимательно посмотрел на Хасана, потом повернулся к стражникам:

— Где это случилось?

— В квартальной мечети Карха, господин.

— Встань, — холодно сказал человек Хасану. Поэт с трудом поднялся, держась за врытый в землю деревянный столб. Стражник захохотал:

— Смотрите, как вцепился! Не торопись, тебя еще привяжут к нему, и ты получишь свою долю!

Пошатываясь, Хасан отошел от липкого и зловонного столба, пахнущего засохшей разлагающейся кровью.

— Кто ты и как твое имя? — спросил человек в черном.

Хасан хотел ответить, но горло нестерпимо болело, и он что-то прохрипел. Человек в черном нетерпеливо похлопывал плетью о сапоги, но видя, что Хасан не может говорить, повернулся к стоящим за ним стражникам:

— Отведите его к тем людям.

Стражники подтолкнули Хасана к неглубокой яме, покрытой толстой деревянной решеткой.

— Прыгай! — сказал один из них, приподняв решетку.

Протиснувшись под гладкий брусок, Хасан прыгнул, стараясь не попасть в столпившихся в яме людей. Решетка упала над его головой, стражник навесил на кольца огромный замок.

— Здесь все твои друзья, тебе будет хорошо с ними! — сказал он.

Хасан сел на землю. Ноги у него дрожали, да и все равно в яме стоять невозможно — голова упиралась в решетку, хотя Хасан и невысок. Сидящие в яме, оглядывали его безразличными глазами. Некоторые лежали без движения, видно, обессилели от пыток и голода. Изможденный старик в изодранной рубахе подполз к Хасану, уставился в лицо лихорадочно блестевшими расширенными зрачками:

— Если ты веришь в святого Мани, терпи — твоя душа не умрет, а переселится в прекраснейший облик в обиталище света.

Хасан молча отодвинулся от него. Старик что-то забормотал. В углу ямы страшно завыли, кто-то крикнул:

— Заткните пасть этому бесноватому!

Раздался звон железа, звук глухих ударов, и вой умолк.

Он начал задыхаться. Попытался встать, но ударился головой о железные прутья, и стражник, не глядя, ткнул в них тупым концом копья. Хасан снова упал. С земли тянуло нестерпимым зловонием, люди вздыхали, стонали, копошились в яме, как могильные черви. Хасан перевернулся и лег на спину. Стало немного легче — отсюда видно темнеющее вечернее небо, перечеркнутое решеткой.

Какой-то человек, низко пригнувшись, подошел к Хасану, присел возле него на корточки, положил на плечо тяжелую руку:

— Что, сынок, тебя нашли пьяным, или обвиняют в ереси? Если тебя сюда бросили из-за вина, то это пустяки — дадут десять ударов и отпустят. Ересь хуже…

Хасан неохотно ответил:

— И то, и другое.

— Горе тебе! Как же ты попался? — в голосе чувствовалась мягкость и доброта, и он неожиданно рассказал все.

Человек покачал головой:

— У тебя нет покровителя?

— Не знаю, — нерешительно сказал Хасан, — может быть, есть.

— Я дам тебе один совет. Сейчас строже всего преследуют верующих в лжепророка Мани. Говорят, что они поклоняются свету и тьме, умываются мочой, вступают в брак с сестрами и дочерьми, крадут детей мусульман и убивают их или заставляют участвовать в своих богохульных обрядах. Когда тебя выведут утром, тебе для испытания дадут изображение Мани и велят плюнуть в него.

— Зачем? — удивился Хасан.

— Если ты поклоняешься Мани, то не станешь делать этого, как бы тебя ни заставляли, и тогда тебе отрубят голову. Послушай меня, плюнь в него. Если ты веришь в пророка Мани, он простит тебя, а наказание Хамдавейха страшнее, чем гнев любого пророка.

— Хамдавейха? — спросил Хасан, и ему стало страшно. — Это такой тощий, в черных сапогах?

— Он самый, — прошептал человек. — Он не становится толще от крови своих жертв и не знает жалости.

— А ты почему попал сюда? — спросил Хасан.

— По наговору, сынок. Я Мухаммед-ткач, меня знают во всем квартале, и купцы всегда берут у меня пряжу по самой хорошей цене. Но глаз завистника хуже собачьего глаза. Меня обвинили в том, что я неправильно молюсь, хотя, клянусь Аллахом, все мои молитвы по закону и обычаю. А теперь надо нам поспать, пусть даже сегодня наша последняя ночь.

Утром в яме оказалось еще страшнее: по краю — кучи нечистот, люди измученные, со встрепанными бородами. Некоторые лежат в бреду: видно, началась горячка от гнилых испарений.

— Скорее бы вывели отсюда, пусть рубят голову! — сказал Хасан соседу, он оказался дородным человеком почтенного вида: странно было видеть его в яме вместе с другими.

— Терпи, сынок, только терпеливый проживет на этом свете, — вздохнул Мухаммед-ткач и замолчал.

Стражники протянули каждому из сидящих в яме по лепешке на острие копья и опустили на веревке кувшин воды на всех. Хасан не притронулся к еде, он очень хотел пить, но не мог заставить себя отхлебнуть из кувшина, к которому жадно припадали губы больных, покрытые темной коркой. Только сейчас Хасан осознал, что с ним случилось, но вместо раскаяния почувствовал злобу, и она помогала ему выдержать ожидание.

Наконец стражники засуетились — сняли замок с колец и приподняли решетку.

— Выходите! — крикнул один из них, кивая Хасану и Мухаммеду.

Старик в рваной рубахе поднял голову, когда стражник ткнул его копьем, но не встал с земли, и тому пришлось спуститься в яму. Злобно ругаясь, он поднял старика и вытолкнул его наружу.

Хасан с жадностью глотнул утренний воздух, и вдруг почувствовал, что злость прошла. Все показалось ему смешным — неужели он умрет сегодня из-за какого-то старого козла-имама? На Хасана, Мухаммеда и старика надели цепи и куда-то повели.

— Плохо наше дело, сегодня Хамдавейх рассержен, — шепнул Мухаммед Хасану, когда они, пройдя широкий портик, вошли во внутренний двор, наполовину прикрытый навесом.

Всех троих подвели к возвышению, и стражник ткнул их, так что они упали на колени. Сидящий в середине возвышения Хамдавейх посмотрел на них и отвернулся, потом указал на Мухаммеда, однако тут же вскочил и, сложив руки на груди, склонился в низком поклоне. Хасан обернулся, но стражник ударил его ногой в спину:

— Сиди тихо, проклятый еретик, вас будет судить сам повелитель правоверных.

— Хвала Аллаху, — еле слышно прошептал Мухаммед; только старик стоял, безучастно сгорбившись, голова свалилась ему на грудь.

На помост взошел рослый и статный человек, одетый в черную одежду, затканную золотом. Высокая шапка, вокруг которой была обмотана пышная чалма, и башмаки на толстых подошвах увеличивали его рост, так что он казался выше всех. Садясь, он небрежно подобрал плащ, и на пальце засверкал огромный алмаз. За ним встали два телохранителя, будто выточенные из черного камня: на обнаженной груди и плечах переливались мускулы, на поясе у каждого висел широкий прямой меч.

Хамдавейх подошел к халифу.

— Кто это? — указал Харун на Мухаммеда.

— Его обвиняют в ереси, сосед донес, что он совершает молитвы не по обычаю.

— Приведите свидетелей, — приказал халиф.

К помосту подошли двое, и секретарь Хамдавейха стал спрашивать каждого об имени, занятиях и месте жительства.

Вдруг Хамдавейх, который внимательно всматривался в одного из свидетелей, спросил:

— Постой, не тебя ли уличили в ложной клятве в прошлом году?

Тот сбился и что-то забормотал.

— Эй, палач! — позвал Хамдавейх.

Увидев палача с засученными рукавами, держащего толстую плеть, свидетель повалился на колени:

— Он заставил меня! — крикнул он, указывая на второго. — Я у него в долгу и не могу отказать ему. Милости, милости, повелитель правоверных!

Харун махнул рукой:

— Обоим по десять плетей за ложный донос, и то только потому, что милосердие достойнее гнева. В следующий раз, если вы снова ложно донесете на кого-нибудь, вам придется хуже. А ты можешь идти, человек, но должен будешь заплатить, сколько тебе скажут, за то, что в твоей молитве усомнились, — значит, она оказалась небрежной!

Мухаммед ударился лбом о землю, бормоча слова благодарности и, когда стражники сняли с него цепь, быстро пятясь задом и кланяясь, дошел до ворот и юркнул в них.

Харун посмотрел на Хасана. Тот поднял голову, и их глаза встретились. Поэт знал, что невежливо смотреть в глаза, но не мог отвести взгляд. Харун повернулся к Хамдавейху и что-то спросил у него, тот недоуменно пожал плечами. Секретарь спросил Хасана:

— Как твое имя?

— Мое имя Абу Али ибн Хани Хасан из Басры.

— Чем ты занимаешься?

— Я поэт, и…

— Это не тебя ли прозвали Абу Нувасом? — с интересом прервал его Харун и слегка улыбнулся. — Я слышал о тебе еще в Басре, а недавно твое имя упоминал Фадл. Как же ты, образованный и остроумный человек, очутился здесь с пьяницами и еретиками?

— Повелитель правоверных, у имама в мечети был плохой голос, я захотел помочь ему, а верующие не расслышали и сказали, что я еретик, хотя правильнее было бы назвать еретиком того имама, что косноязычно произносил Слово Божие!

— Разве ты не знаешь, как вести себя в мечети, Ибн Хани? Ты, наверное, был пьян?

— О повелитель правоверных, да поможет тебе Аллах, я не знаю, что такое вино и какого рода это слово — мужского или женского, — я ведь рассеян и часто забываюсь.

— Не занимайся шутовством в этом месте перед повелителем правоверных, — желчно сказал Хамдавейх и, обратившись к Харуну, почтительно предложил:

— Подвергнем его испытанию, может быть, он тайный последователь лжепророка Мани — их расплодилось множество, и они самые зловредные еретики, грозящие государству

— Ты ведь не последователь этих еретиков? — спросил халиф.

— Клянусь жизнью, я не верю ни в каких лжепророков.

Хамдавейх сказал:

— Принесите изображение и покажите ему!

Палач достал откуда-то большую толстую доску и поставил перед Хасаном. На ней было грубо сделанное изображение длинноволосого человека с огромными остановившимися безумными глазами.

Хасан засмеялся — так вот из-за чего гибнут люди на кресте. С невинным видом он спросил:

— Это изображение Иешу-сирийца, ростовщика? Клянусь жизнью, он здесь очень похож, но ведь вырезать человеческое лицо на дереве — великий грех: когда настанет день Страшного Суда и вострубят в трубы, Аллах потребует у создателей изображений дать им души, а они не смогут и их низвергнут в геенну огненную. Однако у Иешу нет и никогда не было души, так что, возможно, создателей этого изображения накажут не так строго.

Взбешенный Хамдавейх спрыгнул с возвышения и хотел дать Хасану пощечину, но Харун остановил его:

— Погоди, Хамдавейх, он шутит, разве ты не видишь? Ибн Хани, плюнь на изображение лжепророка, и мы убедимся, что ты не еретик.

— Я готов плюнуть на изображение любого лжепророка, но приличнее это сделать мысленно.

— Видишь, повелитель правоверных, он еретик! — крикнул Хамдавейх.

Харун поморщился:

— Не кричи в присутствии того, кто выше тебя, человек! А ты, Ибн Хани, не упрямься, не то мы сочтем тебя злодеем и еретиком.

Хасан вздохнул:

— Я погибаю от жажды, о повелитель правоверных, у меня высохла слюна. Прикажи, чтобы мне подали воды, только чистой.

— Дайте ему воды! — приказал Харун.

Один из стражников подал Хасану чашу, и он жадно выпил ее, а последний глоток с силой выдул на доску с изображением. Капли воды потекли по доске, и казалось, Мани плачет.

Вдруг старик, стоящий на коленях рядом с Хасаном, будто неживой, стукнулся лбом обземь и крикнул:

— О пророк, о покровитель света! — потом зашептал что-то на непонятном языке, не то по-персидски, не то по-сирийски.

— Вот видишь, Ибн Хани не еретик, как этот бесноватый. Но старика мы не прикажем казнить из уважения к его сединам. Пусть его отведут в подземелье и держат там, пока он не раскается — объявил Харун.

— Я хочу умереть! — простонал старик.

— Раскайся, и ты умрешь быстрой смертью, — ответил ему Хамдавейх.

— А что сделать с этим?

Харун задумался:

— Дайте ему пять плетей и отпустите.

Хамдавейх злорадно сказал, подойдя к Хасану:

— Я дам тебе пять плетей, и каких! Эй, Ибн Шахик!

Палач подошел к Хасану и хотел схватить за ворот, чтобы сорвать одежду. Но Хасан вскочил на ноги:

— Повелитель правоверных, ты пощадил еретика из-за его старости, пощади же меня из-за моей молодости. Ты не захотел ввергнуть меня в подземелье, где я был бы забыт навеки, не ввергай же меня в пучину страдания.

— Пойдем, пойдем, — потянул его Ибн Шахик.

От палача несло бараньим жиром и потом, его влажные и липкие руки коснулись шеи. Хасан повернулся и изо всех сил дал ему пощечину, так что тот пошатнулся. Хамдавейх схватился за меч, но Харун крикнул:

— Оставьте его! Он не еретик, просто несдержанный гуляка, а за это в нашем обычае не предусмотрено наказания, тем более нет доказательств, что он был пьян. Возможно, люди ошиблись, и он ничего не говорил в мечети. Ибн Хани, иди к себе домой, а вечером разрешаем прийти к нашим дверям. Если ты понадобишься, мы позовем тебя. А теперь подайте ему метлу!

Стражник снял с Хасана цепь, другой сунул в руки метлу.

— Вот тебе наказание от меня, — продолжал Харун. — Десять дней утром и вечером ты должен подметать вашу квартальную мечеть, и трудиться со всем старанием.

Взяв метлу, Хасан ответил:

— Слушаю и повинуюсь, повелитель правоверных, эта метла так пышна, а труд так богоугоден, что боюсь как бы мне не взлететь на небо живым!

— Ну, иди, — прервал его Харун, пытаясь сдержать улыбку.

Хасан, держа метлу перед собой, пятился до самых ворот и быстро выскочил на улицу.

— Мети, мети! — крикнул вслед ему стражник, стоящий у ворот.

— Пусть Аллах выметет бездельников, подобных тебе, со всей земли, вдоль и поперек, — ответил Хасан.

На другой стороне улицы, бледные и испуганные, стояли его ученики и Хали. Подняв метлу, как копье, Хасан приветствовал их.

— Тебя отпустили, учитель! — радостно крикнул Яхья, подбегая к Хасану. — А что это?

— Подарок от повелителя правоверных! — и он еще выше поднял гладкую рукоятку метлы.

 

ХX

Ярко горят в хрустальных светильниках туго скрученные фитили, свет дробится в отполированных гранях, отражается в округлых боках серебряной чаши, падает на огромный алмаз, и тот вспыхивает красным цветом, будто раскаленная головня упала на руку и тлеет на пальце.

«Интересно, сколько стоит такой камень?» — думает Хасан. А халиф, медленно поворачивая перстень, говорит Фадлу:

— Этот алмаз называется «Гора», а получил я его от аль-Махди, да упокоит его Аллах

— Я раньше не видел у тебя такого перстня, — замечает Фадл.

— У этого камня своя история. Когда халифом стал мой брат, он потребовал, чтобы я отдал алмаз ему, и тогда я бросил перстень в канал Сарат на восточной стороне у Верхнего моста. Недавно его достали ныряльщики по моему приказу. Хорошо, что канал в этом месте неглубок — они нашли камень по его блеску. — Харун еще раз повернул перстень, и камень засиял голубым..

Халиф вздохнул:

— Сегодня у нас скучно. Ибн Абу Марьям, развесели нас!

Небольшой худощавый человечек вскочил и поклонился Харуну. Лицо его было так подвижно, что Хасан не мог как следует разглядеть его.

— О повелитель правоверных, я расскажу тебе историю о жадном имаме… — начал он, но Харун прервал:

— Мы уже знаем эту историю, а также о глупом имаме, о косноязычном имаме и прочее. Расскажи нам что-нибудь новое!

Бесшумно распахнулась парчовая занавесь:

— Повелитель правоверных, Яхья ибн Абдаллах спрашивает, не сможешь ли ты принять его, — бархатным голосом доложил дворцовый отрок.

— Мы бы не хотели видеть его сейчас, — нахмурился халиф.

— Да сохранит Аллах эмира, — вмешался Ибн Абу Марьям. — Пусть войдет. Мы позабавимся, а его заставим обнаружить, что скрыто у него в душе.

— Пусть войдет, — обратился Харун к отроку и выпрямился на высоком сиденье.

Хасан слышал про Яхью, одного из наиболее почтенных шейхов из дома Али. Зачем понадобилась ему приходить? Все знали, что Харун не жаловал его и не раз грозил расправиться с ним и его сторонниками.

Хасан украдкой обвел взглядом присутствующих, увидел, как напряжены их лица и понял, что сейчас что-то должно произойти. Он не любил этих людей и боялся их. Они похожи на оборотней — никогда не знаешь, чего от них ждать. Вот и сейчас притаились, будто волки в засаде, хотя Яхья сам из их волчьей породы.

Занавесь всколыхнулась снова, вошел Яхья ибн Абдаллах — немолодой тучный человек, одетый с нарочитой скромностью. Все знали, что он не просто богат, а едва ли не самый богатый человек после Мухаммеда ибн Сулеймана из Басры, но он всюду подчеркивал свою умеренность, непритязательность и богобоязненность, хотя не мог удержаться от покупки молодых красивых невольниц.

— Привет тебе, повелитель правоверных! — склонил голову Яхья; правда, поклон его был не очень глубоким.

— Привет и тебе, Яхья, садись с нами.

Харун указал Яхье на сиденье рядом с собой. Ибн Абу Марьям, угодливо согнувшись и гримасничая, пододвинул ему сиденье и сел рядом на ковер, глядя в лицо снизу вверх.

Яхья нахмурился, но, сдержавшись, промолчал.

— Что привело тебя в поздний час, Яхья? — спросил Харун.

— О повелитель правоверных, завтра я покидаю Багдад и хотел бы проститься с тобой.

— Счастливой дороги, ибн-Абдаллах, и пусть Господь укажет тебе истинный путь.

Яхья кашлянул — слова Харуна звучали двусмысленно. Он вынул из широкого рукава резную деревянную коробку. «Сандаловое дерево» — определил Хасан, ощутив резкий и пряный запах.

— О повелитель правоверных, мне принесли благовоние, и я счел эту галлию достойной только тебя. Я не люблю роскоши, ведь Аллах Всевышний сказал: «Не ешьте с золотых и серебряных блюд». Но благовония допустимы и для благочестивого человека — их запах угоден Аллаху. В этой галлии, повелитель правоверных, индийская амбра, благовония из Тибета, из Хинда и Синда и лучший мускус. Посмотри, какой цвет у смеси, он подобен перьям ворона!

Яхья осторожно раскрыл коробку, вынул лежавшую сверху маленькую золотую ложку и, набрав ею немного блестящей черной смеси, протянул ее Харуну. Тот невольно отстранился:

— Мы уже умащались сегодня, положи свою коробку!

Но Яхья, вытряхнув галлию с ложечки на ладонь, бережно провел рукой по бороде, потом так же бережно положил ложечку в коробку, закрыл крышку и протянул коробку халифу:

— Возьми, повелитель правоверных, эта галлия достойна тебя!

Харун, не двигаясь, приказал:

— Пусть кто-нибудь возьмет у него коробку!

Неожиданно Ибн Абу Марьям вскочил:

— Подари ее мне, повелитель правоверных, а наши поэты прославят твою щедрость.

— Бери, — кивнул Харун.

Подскочив к Яхье, Ибн Абу Марьям выхватил коробку у него из рук. Тот смотрел на него, открыв рот, потом перевел взгляд на халифа:

— Повелитель правоверных!

Ибн Абу Марьям перебил его:

— Какая галлия! Она достойна моего зада, клянусь жизнью!

Он раскрыл коробку и, вынув пригоршню галлии, запустил руку себе в шаровары. Яхья побагровел:

— Повелитель правоверных! — прохрипел он.

Но Харун махнул рукой и засмеялся, а Ибн Абу Марьям причмокнул:

— Какая галлия! Она холодит и исцеляет, ее благоухание подобно запаху из твоих уст, о Яхья! Эй, гулям, возьми коробку, отнеси моей жене и скажи, чтобы она умастилась ею и подготовилась к моему приходу. Но сначала я должен умаститься сам!

Ибн Абу Марьям взял еще одну пригоршню галлии и намазал себе лицо. Он стал похож на уродливую обезьяну с черной мордой, Хасан видел таких в зверинце халифа.

— Нечестивец, проклятый шут, чтоб Аллах покарал тебя! — взвизгнул Яхья.

Но тот крикнул ему в ответ:

— Глупый старик, ты приходишь к повелителю правоверных, которому доступна луна с небес и все, что есть в этом мире, и хвалишься перед ним своей галлией, будто купец или разносчик! Ты не знаешь, как вести себя в его высоком присутствии!

Яхья вскочил:

— Повелитель правоверных, и ты не накажешь этого проклятого, который оскорбляет потомков пророка?

Харун пожал плечами:

— Он шутит, разве ты не видишь?

— Раз ты называешь это шуткой, ты увидишь, какую шутку приготовлю тебе я! — с вызовом произнес Яхья.

— Ты угрожаешь мне?

— Нет, просто говорю о том, что может случиться в скором времени. Привет тебе, Харун!

Путаясь в полах одежды, Яхья бросился к выходу. Все расхохотались: взбешенный старик, и правда, выглядел нелепо, особенно рядом с гримасничающим шутом. Хасан тоже смеялся. Вот как шутят во дворце повелителя правоверных! Басрийские лодочники и багдадские мясники намного изобретательнее в своих насмешках. По правде говоря, Хасан не ожидал этого. Но он в первый раз приглашен к халифу вечером, как придворный «собеседник» — с этого дня его должны внести в списки, и он станет получать каждый месяц жалованье, сколько — еще не знает. Фадл говорил, что все зависит от того, как он проявит себя, — сочтут ли его достаточно остроумным.

Теперь он увидел, что здесь считают «остроумием». Конечно, Хасан не сочувствовал Яхье ибн Абдаллаху, его просто поразило, какой успех имела наглая выходка халифского шута. Возможно, от него ждут шуток того же пошиба? И как непохоже то, что он видел сейчас, на тронный прием Харуна! Какими величественными и недоступными казались тогда эти люди, которые сейчас ведут себя как басрийские гуляки:

Торжественная белизна мрамора дворца Хульд, шуршание шелка одежды придворных, мягкий плеск фонтанов, доносящийся из сада и вдруг — грохот барабанов, гудение труб, поднимаются парчовые занавеси, отделяющие халифа, и все видят сначала сверкание золотого трона, усаженного драгоценными камнями. Трон стоит на высоком помосте, «возвышаясь к престолу Божьему», как любят говорить придворные поэты. Над троном возведено причудливое сооружение — дерево с золотыми листьями. Во время торжественных приемов, когда халиф допускает к себе иноземных послов, листья этого дерева колышутся — их приводит в движение хитроумное устройство с рычагами и пружинами.

А халиф в высокой шапке и парчовой просторной одежде кажется изображением чужеземного бога. Его лицо неподвижно, борода, умащенная драгоценными благовониями, лежит на груди. Фадл в длинном черном кафтане, с посохом букового дерева, ряды придворных в черной одежде, а у трона халифа Яхья аль-Бармаки, Джафар аль-Бармаки, еще кто-то из рода бармекидов.

Фадл ибн ар-Раби не раз предупреждал Хасана: «Не вздумай смеяться над кем-нибудь из рода Бармака — они могущественны и злопамятны, ведь Джафар — молочный брат Харуна, мать его кормила нынешнего халифа своим молоком, а Хайзуран нянчила Джафара, когда они были в Рее. Только Аллах знает, как велики богатства рода Бармака и каким путем они добыты».

Хасан знал, что между Фадлом и Джафаром идет постоянная борьба, но тот, кому это было неизвестно, ничего не заметил бы: на торжественных приемах Фадл проводил Джафара к халифу первым, а тот превозносил перед Харуном сдержанность Фадла, его умение держать себя и даже его внешность — высокий рост и прямую осанку…

Одного слова Фадла оказалось достаточно для того, чтобы открыть Хасану доступ во дворец Хульд, где теперь жил Харун. Поэт долго готовился к этому дню, от него зависело все его будущее. Правда, Хасан видел, что понравился халифу, но ему предстоить еще подтвердить свою славу поэта, чтобы не стать шутом вроде Ибн Абу Марьяма. Хасан отвык писать восхваления-мадхи — за то время, что он в Багдаде, пока не написал ни одного.

Хотя на столике лежала лучшая бумага и новый калам, ему не работалось. В голову лезли строки чужих стихов, легко складывались слова описаний бумаги, калама, даже циновки, но нужного — открывающих мадх строк — не было. Отчаянным усилием воли Хасан заставил себя думать. Надо начать, как того требует обычай, с оплакивания развалин или с описания путешествия. Но как же надоели эти развалины! Трудно придумать что-нибудь новое, ведь уже древний поэт-воин Антара сказал: «Оставили ли еще поэты что-либо, о чем не сложили стихов?»

А сколько виршеплетов складывало стихи после Антары! «Лучше начать с описания перекочевки», — подумал Хасан и тут же представил себе степь, шатры; он уезжает и прощается со смуглой статной девушкой, откинувшей покрывало. Она плачет, слезы бороздят ее щеки, стекают с подбородка, капают на одежду. Неожиданно сложились строки:

В утро разлуки одна из девушек племени говорит мне: Сердце мое ранено. Что ж, поезжай, если можешь терпеть. Плач окрасил ей глаза, а слезы Бороздят ее щеки и убивают ей грудь. Она спросила: «К сынам Аббаса?» Я ответил: «А куда же еще?» Я ведь не могу обойтись без сынов Аббаса, не могу и ослушаться. Откуда дождешься росы щедрости, как не с их ладоней? Как будет процветать благодарность, если не их доблестями?

Хасан записал строки, чтобы не забыть их, и перечитал.

— Хорошо! — громко сказал он. Дверь соседней комнаты сразу приоткрылась. показались растрепанные головы Яхьи и Абу Хиффана, которым строго-настрого велели не мешать.

— Ну как, мастер, есть начало? — не удержался любопытный Яхья.

— Уйди, сын греха, не то мой джинн-покровитель покинет меня до самого вечера, — пробормотал Хасан, кусая калам. Головы исчезли, в соседней комнате началась приглушенная возня.

Хасан не глядя взял с края циновки деревянный башмак и бросил его в открытую дверь. Кто-то из учеников взвизгнул, и возня прекратилась.

— Сидите тихо, бездельники, — проворчал Хасан, хотя знал, что его слов не слышно из соседней комнаты. И тут же калам вновь заскользил по бумаге:

Сидите смирно, враги ислама, на страже повелитель правоверных, Он бросит на вас доблестное войско, как падающую звезду против дьявола.

Хасан увлекся работой. Он писал, не исправляя и не зачеркивая, своим мелким, убористым и не очень красивым почерком — привык беречь бумагу.

Время шло незаметно. За стеной шуршали, стучали чашками, но Хасан ни на что не обращал внимания: знакомое опьянение охватило его. Наконец он бросил калам и разогнулся. Слышно было пение муаззина. «Наверное, уже вечерняя молитва», — подумал Хасан и, как все добрые мусульмане, встав на колени, согнулся в поклоне, разминая спину и шепча вместо айатов Корана строки из только что написанного мадха. Выпрямившись, крикнул:

— Эй, Абу Хиффан, Яхья!

Никто не отзывался: наверное, ученики, не дождавшись его, ушли. Хасан направился к выходу, но тут с виноватым видом в дверь протиснулись оба ученика, а за ними вошел Хали.

— Привет тебе, Абу Али. Ты готовишь из этих юношей аскетов-отшельников? — весело спросил он. — Почему ты заставляешь их поститься целыми днями? Посмотри, как они исхудали.

В это время Яхья пошатнулся и, чтобы не упасть, ухватился за рукав Хали.

— Вы к тому же и пьяны, отшельники? — поморщился Хасан. — Лучше садитесь и послушайте, я хочу знать, что вы скажете о мадхе, который я написал сегодня.

Хасан сел в середине циновки, рядом с ним — Хали, ученики — с противоположной стороны. Взяв исписанный лист, Хасан начал медленно читать. Абу Хиффан, стараясь не шуметь, принес зажженный светильник и поставил его возле учителя. Кончив мадх, Хасан огляделся. Все молчали.

— Что вы молчите? Вам не понравилось?! — крикнул он, рассерженный молчанием.

— Напротив, Абу Али, — успокоил его Хали, — нам очень понравились твои стихи. Ты употребил здесь множество образов, которые до тебя не использовал ни один из поэтов, например: «слезы бороздят ее щеки и убивают ей грудь» и другие. Я молчу, потому что думаю о том, как велик твой талант и как под твоим пером оживают мертвые и устаревшие слова.

— Как ты думаешь, понравится мадх Харуну? — спросил Хасан, чувствуя как сильно бьется сердце, словно у мальчика перед трудным испытанием.

— Без сомнения, — уверенно ответил Хали. — Харун понимает стихи и ценит тонкую похвалу.

— Я боюсь Фадла аль-Бармаки, — признался Хасан. — Он враг Фадла ибн ар-Раби, а ведь это он ввел меня к Харуну.

— Два Фадла, — задумчиво произнес Хали. — Мы еще увидим между ними битву, более жестокую, чем битва Бадра.

— Признайся, учитель, — вмешался Яхья, — слова «сидите смирно, враги ислама», и «он бросит на вас доблестное войско» ты написал после того, как бросил в нас башмаком?

— Молчите, нечестивцы, не впутывайте повелителя правоверных и Аллаха в наши драки! А если в следующий раз вы будете мешать мне работать, я брошу в вас горящую жаровню, тогда вам придется хуже, чем шайтанам, в которых Бог бросает падающие звезды. Шайтанам огонь не вредит — они созданы из огня, а вы — из бренной плоти и еще не пропитались вином, которое гасит всякое пламя.

Хасан улыбнулся, вспомнив, как присмирели после его окрика ученики. Мадх удался, он тогда же почувствовал это, а окончательно убедился в успехе на приеме у халифа.

Харун допускал поэтов в малый тронный зал. Здесь не было ни высокого помоста, ни дерева с золотыми листьями. Зато стены покрывала яркая роспись, а ковры переливались светло-голубым, бледно-желтым и оранжевым солнечным светом. Хасан помнит, что его тогда слегка знобило — не то начало пятидневной лихорадки, не то волнение.

Он вошел вместе с другими поэтами, стараясь не показать, что попал сюда впервые. Хасан чувствовал, что из-за этого кажется глупо напыщенным, смешным, но ничего не смог с собой сделать. Приглядываясь к приглашенным на прием, он обратил внимание на угрюмого старика с нависшими бровями. Сгорбившись и ни на кого не глядя, он шел сбоку. Удивительно, как его допустили во дворец: старик одет, как бродяга. «Какой-нибудь благочестивец, притворяющийся бедняком, подобным Катаде и имеющий дворец и десятки молодых наложниц», — подумал Хасан.

Случайно коснувшись локтем одежды молодого человека, который шел немного впереди, Хасан со злостью толкнул его. Незнакомец — он был выше поэта на голову — удивленно обернулся, и Хасана поразила его красота — длинные глаза с густыми, как у девушки, ресницами, ласковый и немного грустный взгляд, яркие губы под блестящими черными усами и такие же черные брови, длинные и тонкие, будто нарисованные, слегка поднимающиеся к вискам.

Хасан думал, что сейчас услышит какую-нибудь грубость и заранее нахмурился, но тот неожиданно улыбнулся:

— Я знаю тебя. Ты ведь Абу Али, по прозвищу Абу Нувас? — негромко произнес он.

Хасан, не останавливаясь, молча кивнул. Тот взял его за руку:

— Меня называют здесь Абу-ль-Атахия, может быть, ты слышал это имя?

Хасан еще раз кивнул и тоже улыбнулся:

— Кто же не слышал про тебя? Прости, я толкнул тебя нарочно, чтобы ты упал.

Абу-ль-Атахия хмыкнул:

— Здесь многие падают так, что больше им никогда не подняться. Но это страшно тем, кто стоит высоко, нам же нечего делить. Я хочу дать тебе совет — не в сочинении стихов, тут ты понимаешь не меньше, чем я. Если будешь восхвалять халифа, встань подальше от него и читай громко, чтобы все слышали, он любит громкое и протяжное чтение. А если видел Харуна где-нибудь в другом месте, старайся не показывать этого, иначе тебе придется плохо. И впредь пытайся поступать так же — ведь халиф на торжественных приемах совсем иной, чем он бывает вечером со своими ближайшими друзьями и собеседниками.

— Спасибо, я последую твоему совету.

Они вышли в зал. У Хасана зарябило в глазах от росписи стен, пестрых ковров, разноцветной одежды собравшихся здесь — в черное имел право одеваться только тот, кто состоял на службе халифа. Человек в одежде бродяги уже сидел по правую руку в первом ряду.

— Кто он? — спросил Хасан, глазами указывая на старика; Абу-ль-Атаха повернул голову:

— Это аль-Асмаи, разве ты его не знаешь? — удивился он. — А он знает твои стихи и не раз с похвалой отзывался о них.

— Аль-Асмаи… — недоуменно протянул Хасан. — Как он изменился! Но неужели он так беден, что не может купить лучшей одежды?

— Эй, брат мой, — вздохнул Абу-ль-Атахия. — Он гордый человек и не будет попрошайничать по мелочам, а большие подарки бывают редко

— Разве он не получает жалованья из халифской казны?

— Абу-ль-Атахия, не ответив на вопрос, тихонько засмеялся:

— Сразу видно, что ты еще не знаешь здешних обычаев.

Хасан примостился в одном из задних рядов. Абу-ль-Атахия, с улыбкой кивнув ему, прошел вперед.

Сидели долго. Знакомые переговаривались вполголоса, иногда раздавался шелест страниц. Хасан сунул руку за пазуху — листы дорогой бумаги, на которых записан его мадх, бережно свернуты, но он боялся, что бумага помнется, и вынул свиток. Он знал стихи наизусть, читать по записи неприятно, но с листами чувствовал себя увереннее: было чем занять руки.

Наконец раздались тяжелые шаги телохранителей. Шум в зале затих. Вышел халиф, облаченный не в черную одежду, как на торжественных приемах, а в атласный желтый халат и мягкие сапоги, так что шел он почти неслышно.

В его походке чувствовалась какая-то кошачья гибкость. «Похож на гепарда», — подумал Хасан и тотчас же понял, почему эта мысль пришла ему в голову: за Харуном чернокожие невольники вели двух гепардов. Звери шли пружинистыми шагами, гордо подняв маленькие изящные головки. Их шкура блестела, как атласный халат халифа, а коричневые пятна походили на шелковое шитье.

Халиф небрежно уселся на невысокое сиденье, немного отставив правую ногу, гепарды улеглись перед ним.

— Кого ты представишь нам сегодня, Фадл?

— Поэт Хузейми просит милостивого разрешения повелителя прочесть стихи, в которых он хочет воспеть его, кроме того, поэт Абу Али ад-Димашки, прежде не присутствовавший на приемах, прочтет свой красноречивый мадх в честь рода Аббаса.

Харун кивнул:

— Мы послушаем аль-Хузейми.

Хасан вытянул шею, чтобы посмотреть на поэта, которого никогда не видел, хотя знал многие его стихи. Хузейми оказался неприметным худощавым человеком, он декламировал громко, высоким голосом. «Читает хорошо, но стихи холодные», — прошептал кто-то рядом с Хасаном. Он, не глядя на говорящего, кивнул. Действительно, стихи были посредственные — громкие восхваления, но ни одной новой мысли. Страх прошел, Хасану хотелось только поскорее прочитать свой мадх и уйти к ученикам — они ждут его с нетерпением.

Сначала Хасан внимательно вслушивался в стихи Хузейми, потом перестал — слова обволакивали мозг липкой паутиной, веки тяжелели; издали наблюдая за халифом, он видел, что и тот еле сдерживает зевоту. Наконец Хузейми кончил стихи и, поклонившись, сел. Хасан напрягся — сейчас его очередь.

Но в это время к Харуну наклонился смуглый человек с большим носом и сдвинутыми бровями:

— Повелитель правоверных, нам стало известно, что почтенный и ученейший Абу аль-Малик аль-Асмаи, присутствующий здесь, собирает предания и рассказы о подвигах арабов. Он записал вещи, достойные твоего внимания, и среди них жизнеописание доблестного воина арабов и поэта Антары ибн Шаддада из племени Абс.

— Джафар аль-Бармаки, — прошептали сзади.

Хасан скрипнул зубами, враги Фадла, бармекиды, не гнушаются хитростей, достойных разве что гаремных красоток! Кто такой он, Хасан, что на его пути становятся такие люди? Харун небрежно кивнул:

— Пусть он расскажет нам что-нибудь об этом герое северных арабов.

Асмаи с трудом встал. Взглянув на него, Харун поморщился — одежда старика выглядела особенно ветхой и убогой среди роскошного убранства зала.

— Пусть он расскажет, — повторил халиф.

Асмаи выпрямился и заговорил неожиданно сильным молодым голосом:

— О повелитель правоверных, и вы все, что собрались здесь, чтобы насладиться диковинками красноречивой арабской речи, повелитель правоверных приказал мне насытить его слух рассказами о подвигах его доблестных предков, и я повинуюсь ему. Знайте, что в племенах Абс и Аднан жил некогда всадник из всадников и герой из героев, чернокожий богатырь Антара ибн Шаддл. Деяния его были славными и достойными свободных арабов. Хоть был он рабом по происхождению, но своими подвигами добыл себе свободу и до самой своей смерти защищал и хранил свое племя. Но чудо из чудес в том, что охранял он своих родичей и после своей смерти, и об этом я вам хочу поведать, ибо это — дивное диво и удивительное дело.

Несмотря на охвативший его гнев, Хасан наслаждался и звучным голосом Асмаи, и его речью, живо напомнившей ему дни, проведенные в степи. Сейчас они казались лучшими в его жизни. Аль-Асмаи продолжал:

— Я расскажу вам, как Антара, погибший от раны, нанесенной отравленной стрелой, которую выпустил в него предатель Визр, спас от гибели свою жену, красавицу Аблу, и всадников-абситов, что были с ним.

Когда Антара почувствовал, что ему не вынести тягот пути, он с трудом вышел из паланкина, сел на своего верного коня Абджара и поехал со всеми. Его спутники продолжали путь, громко рыдая и причитая, а он сидел, опершись на копье, и смотрел вслед Абле и соплеменникам, а из глаз его текли слезы. Когда Абла скрылась из виду, Антара глубоко вздохнул, а потом из его груди вырвался последний хрип, и дух его покинул тело.

Абджар под ним стоял неподвижно, потому что Антара часто засыпал сидя верхом, и Абджар стоял на месте и берег сон своего хозяина. А те всадники, что преследовали абситов, думали, что Антара жив, и не знали, что он уже испил чашу смерти. Они думали, что он стоит, поджидая их, чтобы сразиться с ними. Тогда они стали говорить друг другу: «Горе вам, возвращайтесь скорее, прежде чем вас станут оплакивать ваши друзья и родичи!»

Но один из старейшин сказал: «Все это очень странно, я уверен, что Антара уже умер, потому что иначе эти долины уже гудели бы от битвы. Ведь не трус же он, чтобы стоять так и дожидаться нападения, словно он боится вступить в бой!»

Но эти всадники все еще не решались приблизиться к Антаре. А тем временем абситы углубились в степь, скрылись из глаз и оказались в безопасности, думая, что Антара все еще следует за ними на спине Абджара. А конь стоял, не двигаясь, и так продолжалось до тех пор, пока они не утомились так, что еле держались в седле. Тогда старейшина сказал им: «Горе вам, разве я не говорил, что он умер! А теперь послушайте меня, нападите на него и окружите со всех сторон. А если вы боитесь его, то пустите на Абджара мою кобылицу и посмотрите что получится».

И всадники послушались его совета. Старейшина спешился, и они пустили его кобылицу к Абджару, и когда кобылица подбежала к коню, он бросился к ней, и Антара упал с седла на землю. Тогда воины перестали опасаться и приблизились к нему, а увидев, что он мертв, воскликнули в один голос: «О доблестный герой, ты и после смерти охранял свою семью и родичей, как при жизни!»

Потом они взяли одежду Антары и его оружие и хотели удалиться, оставив его в степи, но старейшина сказал им: «Как же вы, родичи, взяли его одежду и оружие и хотите оставить Антару поверженным в этой безлюдной степи? Ведь этот человек не заслуживает того, чтобы остаться непогребенным. По-моему, следует зарыть его, и Творец всего живого наградит вас за этот благородный поступок».

Тогда все всадники спешились, вырыли глубокую могилу, положили туда тело Антары и засыпали его землей. Так от Антары не осталось и следа, словно его никогда не было на земле. А с того времени, как Антара был ранен, и до его смерти прошло пять месяцев и пять дней. Когда эти всадники увидели, что тело Антары скрылось под землей, они повернули назад и отправились в степь. И никто из них не может поймать Абджара, который вырвался у них из рук, умчался в широкую степь и там одичал…

Неожиданно наступившее молчание подействовало на Хасана как пощечина — так потрясло его это предание, рассказанное бесхитростным и вместе с тем величавым языком кочевников.

Асмаи был великолепным рассказчиком — он, казалось, преображался то в обессилевшего от ран умирающего Антару, то в нетерпеливого старика, то в его трусливых спутников.

Хасан огляделся. Халиф, опустив плечи, плакал, вытирая глаза шелковым расшитым платком. Абу-ль-Атахия побледнел, а его глаза стали еще более грустными. Потом вокруг зашептались, закивали, а Харун, отняв платок от глаз, сказал:

— Ты утешил нас, о Абд аль-Малик, мы жалуем тебе пять тысяч дирхемов, скажи об этом казначею.

Джафар снова наклонился к Харуну:

— Повелитель правоверных, наверное, утомился и не захочет продолжать прием?

Хотя это было сказано не очень громко, Хасан услышал. От злости у него задрожали руки. Проклятый Джафар! Теперь стихи пропадут — когда еще дождешься приглашения! И если даже Харун выслушает его, они уже не произведут на него впечатления после Асмаи.

Но с другой стороны к Харуну наклонился Фадл ибн ар-Раби:

— Повелитель правоверных, не следует ли тебе рассеять грусть, навеянную печальной историей смерти Антары, остроумными стихами? Как раз такие приготовил тебе Ибн Хани, которого ты знаешь как Абу Нуваса.

Джафар и Фадл обменялись взглядами. Сосед Хасана прошептал строку из старинных стихов: «И будто сыплются искры от ударов мечей!» Харун внимательно оглядел соперников и сказал Джафару:

— Мы не утомились и охотно послушаем сейчас остроумные стихи Ибн Хани.

Не дожидаясь приглашения Фадла, Хасан вскочил и, держа свернутые листы в руке, вышел в передний ряд. Он очутился напротив Абу-ль-Атахии, который довольно громко произнес стих из Корана: «И посрамлены неверные» — и ободряюще подмигнул Хасану. Повернувшись к халифу, но не глядя на него, — смотреть в лицо повелителю правоверных считалось неприличным — Хасан начал читать свои стихи. Забывшись, он поднял глаза. Халиф улыбался, опустив руку на загривок гепарда, зажмурившего глаза от удовольствия. Улыбка Харуна ободрила его, и он стал читать свободнее, на ходу меняя стихи и вставляя новые строки, находя слова, которые казались ему более удачными.

Когда Хасан кончил читать стихи, Харун хлопнул в ладоши:

— Эй, кто-нибудь, подайте мне хорасанский серебряный кубок с жемчугом!

Потом, жестом подозвав Хасана, сказал ему:

— Открой рот!

Хасан оглядывался в замешательстве, не понимая, чего хочет от него халиф. Кто-то из телохранителей халифа нажал ему на плечо и он, зашатавшись, упал на колени.

Харун засмеялся и взял из рук евнуха серебряный кубок, доверху наполненный жемчугом.

— Открой рот! — зашипел слуга в ухо Хасану.

Тот, по-прежнему не понимая, чего от него хотят, машинально подчинился, а Харун стал сыпать ему в рот жемчуг из кубка. От неожиданности Хасан закрыл глаза, но тотчас же открыл их. Жемчужины с мягким шелестом высыпались из кубка, падали ему на язык, прилипали к небу. Он едва не проглотил несколько штук, но, сделав судорожное движение, удержался и стоял на коленях с открытым ртом, чувствуя всю смехотворность и унизительность своего положения.

Ему не было видно ничего, кроме белой холеной руки Харуна с черными волосками на пальцах, края желтого атласного рукава и серебряного полумесяца. «Наверное, это край кубка», — в полузабытьи подумал он. Харун все сыпал жемчуг, а Хасана нестерпимо затошнило. Он сдерживался последним усилием, чувствуя, как с углов губ стекает слюна, и когда, наконец, рука в желтом рукаве исчезла, быстро наклонил голову и, прикрыв рот полой, выплюнул жемчужины, выталкивая их языком в мягкую ткань, которую собрал мешочком. Скользкие жемчужины скатывались легко, только несколько остались на языке, но Хасан, проведя языком по краю зубов, избавился и от них.

Быстро вытерев губы одеждой, он отнял ее от лица и поднял налитые кровью глаза на Харуна. Тот смеялся, откинувшись на спинку сиденья. Повелитель правоверных опять вытирал глаза тем же платком, но на этот раз Харун плакал от смеха.

Хасан огляделся, думая, что все присутствующие тоже потешаются над ним. Но кругом было тихо. Он уловил только несколько завистливых взглядов, а Абу-ль-Атахия тоже благожелательно улыбался. Значит, в том, что его едва не задушили, нужно видеть особую милость халифа.

Фадл кивнул Хасану, и он с трудом встал. Подбежавший невольник поднес шелковый мешочек-кошелек. Хасан пересыпал в него жемчуг, слуга стянул шнурки и с глубоким поклоном вручил ему дар повелителя правоверных. По знаку халифа ему поставили невысокое сиденье слева от Харуна.

— Ты утешил нас, Абу Али, — благосклонно сказал Харун, отсмеявшись, — а теперь мы хотим послушать еще какие-нибудь твои стихи. Опиши нам что-нибудь из того, что видишь здесь, по-своему желанию.

Хасан еще раз огляделся, на этот раз спокойнее и внимательнее. Описать цветочный узор на коврах или роспись стен? Описать роскошное сиденье халифа, из точеного черного дерева, с врезанными завитками из рыбьего зуба? В это время один из гепардов открыл яркие, изумрудно-янтарные глаза и зевнул, высунув тонкий розовый язык, изогнутый, как лепесток розовой лилии.

— Я опишу этого гепарда, повелитель правоверных, — быстро сказал Хасан. — А начну так, как начинал царь поэтов Имруулькайс:

Я выеду, когда ночь заткана черным покрывалом туч, Когда утро робко остановилось во мраке, не находя пути, И трепещет от страха, как тонкое светлое острие меча. Я выеду с широкоротым, быстрым в беге гепардом. Он неутомим, с черными крапинками на боках, Крепконогий, подобный стреле и льву, хоть со шкурой леопарда.

Гепард внимательно смотрел на Хасана, вытянув длинные крепкие лапы, и Хасан представлял его распластавшимся в беге в погоне за степными антилопами. В словах и образах не было недостатка, и это было утешением и легкой работой после составления мадха. Когда Хасан кончил, Харун одобрительно кивнул и сказал Фадлу:

— Мы сделали его нашим собеседником, он достоин того, чтобы развлекать нас и развеивать грустные мысли.

Хасан очнулся от нахлынувших воспоминаний. Казалось, все это было уже давно. Теперь его трудно чем-нибудь удивить, и все же он часто поражался, видя как быстро веселье сменяется у Харуна безудержными вспышками гнева или приступами черной тоски, от которой его лучше всего избавляли стихи Абу-ль-Атахии. Халиф громко рыдал, слушая, как тот своим мягким голосом говорит о безнадежной покорности воле Аллаха, и тут же приказывая подать вино, звал певиц и танцовщиц, а потом удалялся во внутренние покои той, которая в тот день привлекала его внимание.

Однажды, когда Хасан остался наедине с Фадлом, он осторожно спросил, почему у Харуна так часто меняется настроение. Фадл, оглядевшись, нет ли кого-нибудь за шелковыми занавесями, неохотно сказал: «Он провел молодость в постоянном страхе, да и теперь не избавился от него. Говорят, что он не раз хотел отказаться от престола, но Хубейда, его жена, не позволила ему сделать этого, уж не говоря о Хайзуран. Но здесь не место говорить о таких вещах. Будь осторожен, и с тобой ничего дурного не случится»

Сейчас Харун был весел.

— Клянусь жизнью, мы хорошо проучили этого надутого спесью глупца! — говорил он шуту. — Он думает, что у себя, в горах Дейлема, находится в безопасности среди своих сторонников-невежественных горцев, которые не могут сказать «хлеб» по-арабски. Но наша десница длинна, как сказал Зухейр:

«Его десница обладает великой силой и не коротка». Мы достанем его, где бы он ни укрылся!

— Забудь о нем, повелитель правоверных, не давай грусти и гневу проникнуть тебе в жилы! — сказал Фадл.

Неожиданно халиф обратился к Хасану:

— Ты молчишь и думаешь о чем-то! Не о том ли, что мы несправедливо поступили с Яхьей?

— Да сохранит Аллах повелителя правоверных, я думаю о том, как можно продолжить стихи Зухейра.

— Попробуй продолжить их, — оживился Харун, — мы любим эту игру!

— Но я прошу повелителя правоверных обещать мне безопасность — аман, и дать платок пощады, чтобы я не боялся последствий его гнева!

— Так ты хочешь сказать что-нибудь непристойное? — с улыбкой осведомился Харун.

— Все, сказанное в этом высоком присутствии, теряет свою непристойность, становясь пристойным в силу своей непристойности, — поклонившись, ответил Хасан.

— Мы не поняли твоих слов, Абу Али, но даем тебе платок пощады, однако, не переступай границ!

Бросив на колени Хасану свой шелковый платок, Харун выпрямился с выжидательным видом, а Хасан торжественно произнес:

— Десница повелителя обладает великой силой и не коротка, Она достанет врага, где бы он ни укрылся. И нога повелителя правоверных не короче, Она наступила врагам на горло в самой дальней стороне. О Боже, как сильны и длинны его прочие члены, Они проникнут на дно морское и взлетят на небо!

Харун недоуменно посмотрел на Хасана, потом расхохотался. Присутствовавшие, со страхом поглядывавшие на поэта, тоже облегченно захихикали, а он сидел будто не понимая причину всеобщего веселья. Неожиданно оборвав смех, Харун нахмурился, а Хасан сразу поднял платок халифа над головой.

— Клянусь Аллахом, если бы я не наказал себя сам, обещав тебе пощаду, твоя голова уже рассталась бы с телом, и я напоил бы землю твоей кровью! — проворчал повелитель правоверных.

— Поистине, нет печальнее расставания, чем разлука головы с телом, — вздохнул Хасан. — «О, как печальна разлука», как сказал Аша. Но ведь повелитель правоверных дал мне платок пощады, и, кроме того, я восхвалил его так, как не восхваляли еще ни одного халифа.

— Довольно, довольно, ты дерзок сегодня, — перебил его Харун. — А сейчас кто-нибудь из вас пусть скажет стихи, высмеивая этого дерзкого поэта.

Вскочил Аббан аль-Лакики, секретарь Фадла аль-Бармаки. Либо по воле своего господина, либо по собственной прихоти он постоянно старался задеть Хасана. Может быть, он узнал, как пренебрежительно отзывался тот о его стихах.

— Повелитель правоверных, разреши мне!

Аббан вспотел, его лицо лоснилось, и пахло от него не то бараньим салом, не то прокисшим тестом. Хасан вспомнил, что его соперник известен своей скупостью: рассказывали, что он дважды перелицовывает свою одежду и два раза варит похлебку из одной кости.

Прервав Аббана, Хасан крикнул:

— Где собрались благородные арабы, там молчат скупцы. Эй, Аббан, послушай сначала, что скажу о тебе я:

Ты не покоишь гостей, защищая их от голода, Нет, ты защищаешь пищу от гостей, так что они боятся иссохнуть от голода и жажды. Питье, что ты подаешь, когда мы захотим пить, в облаках, А хлеб твой в недрах земли. Как же ты хочешь заслужить почет и славу, Коль твой хлеб появляется, лишь когда мы уходим? А подмышки твои — злой убийца, выпускающий Стрелы смертельной вони под одеждой.

— Аббан, он убил тебя, — захлебнулся смехом Харун. — Клянусь Аллахом, это лучшая сатира со времени Хутеййи. Мы простили тебя, Абу Али, за твое красноречие. Эй, гулям, подай Абу Али вина и напои его дважды, он заслужил это!

Хасан плохо помнит, что было потом. Его заставляли говорить стихи о вине, потом Ибн Абу Марьям плясал, накинув на голову женское покрывало. Невольницы пели и танцевали в прозрачной одежде, Аббан что-то говорил ему — не то просил, не то угрожал. Он помнит только, как чьи-то сильные руки подняли его в носилки, потом отнесли в дом и положили на постель.

 

XXI

Морщась, Хасан с трудом раскрыл глаза. Голова была тяжелой, будто налитой свинцом. У постели сидела смуглая большеглазая девочка.

— Кто ты? — удивленно спросил он.

Девочка вскочила и поклонилась.

— Меня прислал тебе в подарок повелитель правоверных, а еще он прислал Лулу.

— Кто такой Лулу? — проворчал Хасан. У него болела голова, и не хотелось никого видеть, а тоненький голосок девочки раздражал. К тому же она, кажется, боялась: ее длинные худенькие пальцы дрожали, в глазах набухли слезы.

— Лулу — твой невольник, его подарил тебе повелитель правоверных.

— Мне не хватает только невольников, — хмыкнул Хасан. Ему стало смешно. Сев на постели, он спросил девочку:

— А как зовут тебя?

— Меня зовут Нарджис, — заторопилась она.

— Сколько тебе лет?

— Мне тринадцать лет, а Лулу уже исполнилось пятнадцать.

Красивые имена дают невольникам халифа — Нарджис-нарцисс и Лулу-жемчуг!

— Ну, зови сюда эту жемчужину! — сказал Хасан.

Девочка вскочила и выбежала за дверь. Она вернулась, ведя за руку высокого юношу, затянутого в узкий кафтан. Он казался старше своих лет, но когда Нарджис поставила его перед хозяином и юноша поднял глаза, Хасан увидел совсем еще детское лицо с испуганными круглыми глазами. Он вздохнул:

— Что же мне делать с вами, Нарджис и Лулу?

— Не знаю, господин, — прошептала Нарджис. — Только не отсылай нас, не то скажут, что мы не угодили тебе и накажут.

— Может, взять тебя в наложницы и жениться на тебе? Но ведь ты изменишь мне с Лулу — он моложе и красивее меня, и я тогда стану рогачом.

— Побойся Бога, господин, почему ты думаешь обо мне дурно? — обиженно сказала Нарджис.

Хасан продолжал:

— Нет, лучше сделаем так: я поженю тебя и Лулу, и ты будешь изменять ему со мной. Эй, Лулу, хочешь взять ее в жены?

Лулу недоверчиво посмотрел на нового хозяина, покраснел и кивнул.

— Ну, вот, теперь наконец я знаю, что делать с вами, только пока я еще не решил, чем буду кормить вас. Ну-ка, подай мне этот кошелек.

Нарджис подала ему шелковый мешочек. Жемчуга было много, хватит на несколько месяцев, а там Харун заплатит ему жалованье.

Хасан высыпал на ладонь несколько зерен, и они засияли мягким светом. Невольники почтительно стояли перед ним, ожидая приказаний.

— Ну-ка, Лулу, — сказал Хасан. — Сейчас ты пойдешь на рынок ювелиров и приведешь мне оценщика. Скажи, что его требует поэт повелителя правоверных. А ты, Нарджис, отправляйся вниз и скажи хозяину, чтобы он приготовил нам чего-нибудь побольше и повкуснее и не забыл вина. И передай ему от меня в счет платы.

Хасан выбрал три довольно крупные жемчужины правильной круглой формы. Когда невольники вышли, он крикнул вслед:

— И не возвращайтесь раньше полудня — я хочу спать.

Вечером, когда Хасан после обильного угощения, поданного хозяином, необычайно угодливым на этот раз, сидел со своими учениками и друзьями, Хали и Ракккаши, вошел Лулу. Поняв, что его не отправят назад, он больше не смотрел на Хасана со страхом, стал даже покрикивать на владельца дома, приказывать, что и как подать. Сейчас вид у него был важный и торжественный. Низко поклонившись, он сказал Хасану:

— Господин мой, тебя спрашивает какой-то человек.

— Если человек приходит без приглашения во время дружеской беседы, к тому же вечером, это уже не человек, а скотина, — пробормотал Хали.

— Погоди, — остановил его Хасан. — Что за человек, Лулу?

— Это слуга из дома Джафара аль-Бармаки, и он просит разрешения войти к тебе.

Хали поднял брови:

— Слуга из дома Бармекидов приходит к бедному поэту! Но я забыл, что ты уже не бедный поэт, раз тебя посещают такие благородные слуги!

— Пусть войдет, — нерешительно сказал Хасан, оглянувшись на друзей. — Кто ты и что тебе нужно? — спросил он вошедшего.

Тот был одет богаче, чем Хасан и его друзья, и держался надменно. Презрительно оглядев комнату, он все же поклонился и спросил:

— Кто из вас будет поэт Абу Нувас?

— Ты не ответил на мой вопрос, — нахмурился Хасан.

Будто не слыша его, тот продолжал:

— Мой господин, Джафар аль-Бармаки, просил тебя прийти сегодня вечером для увеселения его гостей. Где находился его дворец, знают все в Багдаде. Оставайся с миром.

Не дожидаясь ответа Хасана, слуга повернулся, вышел, громко протопал по лестнице. Слышно было, как он, выйдя за ворота, свистнул коню и сразу пустил его вскачь.

— Да, брат мой, не очень то вежливы слуги Джафара с поэтами, — насмешливо протянул Хали.

— Я не пойду к нему, — сказал Хасан, чувствуя, как сильно бьется сердце.

— Пойдешь, брат мой, — спокойно ответил Хали, — ибо приглашениями сынов Бармака не пренебрегают.

— Не пойду! — крикнул Хасан, покраснев. — Пусть будут прокляты все Бармекиды и их приглашения!

— Иди, иди, брат мой, — сказал Хали, поднимаясь и дергая за рукав Раккаши. — Теперь ты вступил на эту дорогу, а она острее меча и лежит над пропастью, как прямой путь, ведущий в рай изобилия. Не думай, что мы сердимся на тебя. Напротив, с каждого подарка, который сделают тебе твои высокие покровители, мы станем брать пошлину, ибо сказано: «Добыча собаки охотника идет на пользу ее владельцу». Идем, Раккаши.

Проклиная себя за трусость, Хасан вышел из дома. Он шел, пробиваясь локтями в густой толпе пешеходов и всадников. Сейчас он жалел, что отдал оценщику жемчуг, не торгуясь, ему надо было взять настоящую цену и купить хорошего коня. Всадник чувствует себя совсем по-иному.

Дворец Джафара был окружен плотной толпой. Люди поднимались на цыпочки, чтобы увидеть подъезжающих гостей. Издали слышна музыка. Хасан, отталкивая зевак, пробивался вперед.

— Эй ты, что ты толкаешь добрых мусульман? — огрызнулся какой-то молодец, по всей видимости, из почтенного братства Бану Сасан.

— Он торопится на угощение к вазиру, — сказал другой, толкая Хасана в бок; поэт удержался на ногах только потому, что падать было некуда, но пошатнулся и невольно схватился за рукав первого.

— Ты хватаешь меня за одежду, ты, наверное, вор! — крикнул тот и хотел ударить Хасана, но тут толпа раздалась.

Слуга Джафара, приходивший в дом Хасана, злобно оскалив зубы, направил лошадь прямо на людей. Он молча протянул ему руку, и поэт забрался в седло за его спиной. Молодцы оглушительно свистнули прямо в ухо коню, тот испуганно дернулся, едва не сбросил всадников. Слуга вытянул кого-то плетью, заставил скакуна идти вперед, вынуждая зевак расступиться; наконец, провожаемые криками и проклятиями, они выбрались из толпы и остановились у ворот дворца. Слуга Джафара соскочил на землю и прошел в ворота, не оглядываясь. На ходу он бросил стражникам, охранявшим вход:

— Этот приглашен к вазиру для увеселения.

Хасан последовал за ним. Его губы дрожали от гнева, он едва удерживал себя от того, чтобы сказать какую-нибудь грубость важным стражникам.

Но войдя в покои Джафара, Хасан забыл обо всем. Даже у халифа он не видел такой роскоши. Зал не очень велик, стены сплошь покрыты тончайшей алебастровой резьбой. Такой же узор покрывает стройные деревянные колонны, расписанные лазурью и золотом, которые выделяются на белизне алебастра. С потолка на серебряных цепочках спускаются светильники, вырезанные из цельных кусков горного хрусталя, и все завитки ажурной серебряной оправы светильников высвечены, будто черное кружево на переливах прозрачного хрустального блеска.

На полу — покрывающий весь зал ковер из темных пушистых шкур северного зверя — соболя. Хасан только слышал о таком мехе и знал, что цены одной шкуры хватило бы ему, чтобы прожить по крайней мере месяц, каждый день наедаясь досыта. Но здесь, видно, иная мера деньгам.

Он осторожно ступил на ковер, и, поймав себя на этом, снова разозлился и пошел, нарочно загребая ногами. Джафар сидел в верхнем конце зала; когда Хасан подошел, он вежливо наклонил голову, отвечая на приветствие и указал на одно из сидений — резную скамеечку, покрытую мягкой бархатной подушкой. Сам Джафар сидел на причудливо изогнутом сиденье из резной слоновой кости. «Наверное, индийская работа», — подумал Хасан, невольно залюбовавшись резьбой.

На высокой спинке была изображена битва каких-то странных хвостатых существ с обезьяньими головами. Они сидели в высоких беседках на слонах, на бивни которых надеты ножи. В зверинце Харуна было несколько слонов, Хасан не раз видел их, и теперь удивился мастерству чужеземных резчиков — живтоные совсем как живые, казалось даже, что их маленькие глазки горят бешенством битвы. Присмотревшись, Хасан увидел, что в глазницы вставлены небольшие рубины.

«Я пришел слишком рано», — подумал Хасан, — «Джафар вообразит, что я заискиваю перед ним». И внезапно, словно его ударили, осознал: конечно, он заискивает перед вазиром, так же как перед Фадлом ибн ар-Раби и Харуном, иначе не пришел бы сюда, не стоял бы у дверей, как бродячая собака, ожидающая обглоданную кость. И покраснел, вспомнив, как халиф набивал ему рот жемчугом — тошноту, стекавшую с губ слюну….

В зал вошли слуги. Двое держали за ручки огромную серебряную жаровню. Третий нес ее крышку и, когда жаровню установили на каменной плите, накрыл ее. Хасан пораженно смотрел. Крышка была из полированного красноватого золота, а на ней лежал золотой лев, раскрывший пасть. Его рубиновые глаза сверкали, хвост извивался, грива стояла торчком. Хасану хотелось протянуть руку и коснуться льва, чтобы убедиться в том, что он действительно сделан из металла.

Вошло еще несколько приглашенных. Среди них Хасан увидел Аббана. Так вот почему Джафар позвал его! Ему хочется позабавиться дракой двух собак. Аббан сел неподалеку, искоса взглянув на соперника.

Начали подавать угощение. Хасан не всегда мог понять, что за еда лежит на блюде. Вот слуги бережно и торжественно внесли серебряное блюдо с какой-то дымящейся коричневой массой, обложенной зеленью, а другой серебряной лопаткой накладывал гостям на специальные маленькие блюда куски этой массы.

Не утерпев, Хасан спросил, когда ему подавали:

— Что это такое?

— Костный мозг индийских петухов, — ответил слуга. Хасан попробовал, — он слышал, что такое кушанье подавали древним персидским царям, — но нашел его слишком жирным. «Хороший кабаб из обыкновенного мяса лучше», — подумал он, беря с большого блюда какие-то куски белого мяса и окуная их в соус, чтобы не было так пресно.

После еды подавали цветочную воду разных сортов — жасминную, розовую, еще какую-то с незнакомым Хасану сложным ароматом. Он не смотрел по сторонам и хотел только поскорее вернуться домой: гнев прошел, осталась глухая знакомая тоска.

Вдруг Аббан поднялся:

— О достойнейший вазир, разреши мне сказать стихи, сложенные мной в твою честь.

Джафар кивнул:

— Мы послушаем тебя, Лахики.

Хасан дал себе слово, что не будет вмешиваться — какое ему дело до Лахики, Джафара и всех Бармекидов? Он пытался не слушать, но въедливый голос Аббана, казалось, сам лез ему в уши:

«Я собственность господина, его вещь, сокровищница, Одна из его сокровищниц, из которой он черпает по мере надобности. У меня холеная борода, длинный нос, достойный арабов, Я горю бодростью, как полный светильник».

— Это уже нельзя стерпеть, клянусь Аллахом, это поругание поэтов и поэзии! — процедил сквозь зубы Хасан, когда Аббан кончил свои стихи и сел с видом победителя глядя на Хасана.

— Не правда ли, стихи хороши? — вдруг обратился к Хасану Джафар.

— О да, они очень хороши, так же, как и тот, кто сочинил их.

— Не хотел ли бы ты ответить ему? — с невинным видом спросил вазир.

Хасан отрицательно покачал головой. Аббан усмехнулся:

— На такие стихи трудно ответить — они безупречны и содержат только истину.

Кто-то из гостей заметил:

— К тому же только выдающийся поэт способен ответить сразу.

— Да, — подхватил Аббан, — это не то что сложить стишки о пьянстве или распутстве!

Хасан почувствовал, что не может больше сдерживаться. Жалко, что им все-таки удалось вовлечь его в эту собачью драку, но молчать — еще хуже. Он в первый раз за весь вечер повернулся к Аббану:

— Ты прав, достойнейший, но не все в твоих стихах истина, как ты сейчас узнаешь:

У тебя есть только две вещи из того, Чем ты похвалялся, пузатый коротышка — Холеная борода и длинный нос, А кроме этого — все прах, летящий по ветру. Но зато в тебе есть спесь и гордыня, А также алчность, превосходящая всякую алчность, Из твоих сокровищ можно черпать лишь глупую ложь, Спесивую болтовню и тощие шутки.

Аббан побледнел., Как того требовала вежливость, гости смеялись, негромко, но очень искренне и обидно. Он наклонился к Хасану:

— Абу Али, прошу тебя, не разглашай этих стихов, пусть они останутся достоянием только тех, кто присутствовал здесь!

Хасан со злостью ответил:

— Даже если бы мне дали весь мир в награду за молчание, я все равно бы распространил их как можно шире. Терпи же их жар и узнай себе подлинную цену!

Аббан крикнул:

— Господин мой вазир! Защити меня в своем доме от злого языка!

Но Джафар, пожав плечами, ответил:

— Теперь мне уж не защитить тебя, а тебе не отговориться, раз было сказано.

Аббан опустил голову и прошептал:

— Я отомщу тебе, еретик, пьяница, безбожник!

— Пожалей свою холеную бороду и длинный нос, достойный арабов! — прошептал Хасан в ответ.

В это время Джафар обратился к нему:

— Абу Али, ты мастер давать имена, как мне говорили. Я прошу тебя назвать каким-нибудь подходящим именем охотничью суку, которую я недавно купил.

Хасан молча кивнул. Джафар хлопнул в ладоши, и слуга вывел высокую поджарую охотничью собаку с гладкой шерстью, лишь чуть курчавившейся на груди.

Хасан оглядел собаку и медленно сказал:

— У нее холеная борода и длинный нос, я нарекаю ее Умм Аббан — мать Аббана.

Гости, уже не сдерживаясь громко засмеялись, Джафар тоже улыбнулся, но как-то криво.

— Мы благодарны тебе, Абу Али, и Аббан тоже постарается отблагодарить как сумеет, только не сетуй, если какой-нибудь его подарок тебе не понравится.

— «Тонущий не боится промочить ноги», — пословицей ответил Хасан. Он был доволен: хоть как-то показал, что не боится ни Джафара, ни его прихлебателей, а там пусть делают с ним что угодно. К счастью, он проявил осторожность и не сказал ничего, что можно было бы истолковать как ересь.

В эту ночь Хасан спал спокойно, и всю неделю у него сохранялось хорошее настроение. Утром он занимался с учениками, после полудня к нему приходили друзья, и они все отправлялись в монастырь или винную лавку, где всегда можно купить дешевого вина, правда, монастырское лучше. Иногда собирались у него, и тогда Хасан впервые чувствовал себя настоящим хозяином — он снял еще две комнаты, у него было просторно, и вино подают его собственные невольники.

В четверг утром к нему явился песец из «Дивана подношений». Хасан уже давно ждал его — ведь Харун сказал, что внесет его в список, и ему каждый месяц будут платить жалованье. По дороге в диван Хасан расспрашивал писца о том, сколько дают поэтам в месяц. «По их заслугам, таланту и умению», — коротко ответил тот. Хасан так ничего от него не добился и замолчал.

Войдя в тесное помещение дивана, Хасан едва не оглох — говорившие писцы диктовали своим помощникам какие-то бумаги, и те скрипели перьями, согнувшись на своих циновках и положив лист бумаги на колено. «Вот здесь раздают жалованье поэтам», — указали ему на одно из боковых помещений.

Войдя, Хасан почувствовал, как упало сердце — перед ним на небольшом возвышении сидел Аббан аль-Лахики, рядом с ним — писец.

— Привет тебе, Абу Али, наконец-то ты к нам пожаловал, — сладким голосом почти пропел Аббан.

— Что ты тут делаешь, гладкобородый? — грубо спросил Хасан.

Аббан сладко улыбнулся:

— Повелитель правоверных назначил меня старшим в «Диване подношений поэтам». Теперь я могу достойно заплатить тебе за все добро, что ты сделал мне. Эй, писец, выдай этому человеку два дирхема, за месяц он больше не заработал, да его стихи не стоят и щербатого даника.

Одним прыжком Хасан подскочил к Аббану, схватил его левой рукой за бороду — она действительно была у него густая и холеная, — а правой изо всех сил дал пощечину, так, что заболела ладонь. Потом, отпустив Лахики, сказал:

— Присчитай и это и добавь еще два дирхема к заработку твоей матери, которой гости платят по полданика за ночь. Поистине, я опозорил честную собаку, дав ей имя такой потаскухи.

Придя домой, Хасан увидел испуганные и удивленные лица своих учеников. Он бросился на постель и, сжимая зубами подушку, чтобы не заплакать процедил:

— Будь проклята эта жизнь и тот, кто ее ведет!

 

XXII

В большую силу вошел Фадл ибн ар-Раби после того, как ему удалось уговорить Яхью ибн Абдаллаха покончить миром с Харуном. Высокий старик долго не мог оправится от обиды, нанесенной ему халифским шутом в присутствии самого повелителя правоверных и его приближенных, и затаился в горах Дейлема со своими сторонниками. Потом, уже через несколько месяцев, стали доходить вести о том, что по дорогам Дейлема на юг направляются подозрительные люди в грубых дерюгах и шерстяных одеждах. Начальник управления-барида Дейлема отправил в столицу одного из этих людей, у которого при обыске нашли подметное письмо с призывом помогать потомкам пророка. Под пыткой он сознался, что нес послание в Хорасан, а дал ему это письмо человек, которого он не знает, ему известно только, что он из людей Яхьи ибн Абдалаха.

Казалось бы, Хасану нет никакого дела до Яхьи — он не принадлежал к числу сторонников рода Али, которых называли алидами или шиитами, но все же чувствовал какую-то смутную зависть к этим людям, его все чаще тянуло отправиться в степь или горы. Но мешала привычка к городской жизни, хорошей еде, вину и, главное, друзьям и ученики. С тех пор как Хасан стал «надимом» Рашида, у него прибавилось учеников, появились собственные «рави» — люди, которые заучивали его сочинения и разносили среди знати и простого люда. Больше не приходилось самому ходить в дома богатых горожан, чтобы увеселять их стихами о вине — это делали ученики и равии. Хасан теперь и не принимал подобных приглашений и был очень доволен, что удается избежать участия в пирушках купцов — это всегда было тягостным для него.

Успех пришел неожиданно. Только теперь Хасан, избавленный от забот о куске лепешки, мог отдохнуть, записать те строки, которые ему больше всего нравились, работать более тщательно, не торопясь. И только теперь он понял, как много сделал. Иногда кто-нибудь из его учеников говорил ему стихи, которые давно им забылись; Хасан даже не мог вспомнить, когда он сочинил их, по какому поводу. Но они распространялись среди людей, и их становилось все больше. Иногда ему казалось, что автор кто-то другой, и действительно, люди часто передавали стихи Хали или даже Муслима как сложенные Абу Нувасом.

Абу Хиффан уже стал поговаривать о том, что надо составить диван, но Хасан не торопился, да и Фадл не советовал ему делать это:

— Твои соперники подумают, что ты хочешь еще больше выделиться, — говорил он. — Погоди, ты сложишь еще немало строк.

Хасан много времени проводил с Фадлом. Казалось, вернулась их былая дружба. Поэта, как и раньше, восхищала спокойная властность его покровителя, умевшего держаться в тени, и, не навязываясь, мягко диктовать свою волю. Он заметил, что даже Харун, позволявший себе грубые выходки с самыми близкими к нему людьми, был очень сдержан с Фадлом, как будто побаивался его.

А тот, казалось, отдыхал в обществе Хасана. Он часто просил его прочесть стихи какого-нибудь древнего или нового поэта, и превозносил друга, хранившего в памяти все известные до нинешнего времени стихи.

Как-то Фадл пригласил вместе с Хасаном аль-Асмаи, и тот долго спрашивал Хасана, будто проверял его начитанность и память. В конце вечера старик прослезился и обнял Хасана, призывая на него благословение Божие.

— Если бы не твое небрежение в делах веры, не распутство и не злой язык, — торжественно сказал он, — поистине, ты был бы украшением нашего времени.

Хасан молча пожал плечами — он и не хочет стать украшением, его единственное желание — пожить спокойно, в достатке, изучить досконально тех древних поэтов, которые ему еще не знакомы, прочесть переводы сочинений древних, — а их становилось все больше, найти и проштудировать книги по философии…

Придя однажды к Фадлу, Хасан узнал, что тот срочно выехал в Дейлем по приказу халифа. Его управитель, хорошо знавший Хасана, вышел к нему и, проведя в покои, шепнул:

— Господин выехал для того, чтобы вручить грамоту повелителя правоверных Яхье ибн Абладдаху, главе мятежников. Ведь смута, несмотря на слова о примирении, разрастается и начинает угрожать власти. Если пожелает Аллах, Яхья примет прощение-аман, который везет с собой мой господин, и прибудет в столицу.

Управитель приказал приготовить лучшее угощение, и они провели вечер за вином, чувствуя себя свободнее в отсутствие Фадла.

После этого Хасана несколько дней не покидал смутная тревога. Каждую ночь его мучил один и тот же кошмар.

Фадл едет на белом коне по узкой долине. Вдруг конь падает, откуда-то сверху спрыгивают люди в высоких меховых шапках. Они хватают Фадла, душат его железными крюками.

Хасан просыпался в холодном поту, кричал во сне. Однажды на шум прибежала испуганная Нарджис.

— Что с тобой, господин мой? — шептала она, широко открыв глаза.

— Мне снился плохой сон, — нехотя ответил Хасан, вытирая пот со лба.

— Господин мой, расскажи мне, я умею толковать сны. Моя мать была ливийка, в ее племени самые лучшие колдуны и гадатели.

— Что ты сможешь истолковать в таком сне? — усмехнулся он, но все же рассказал Нарджис. Она серьезно задумалась, нахмурив тонкие брови, и сказала:

— Господин, это совсем не плохой сон, ибо долина знаменует долгую жизнь, а белый конь — удачу.

— Ну, а дикари в меховых колпаках? — засмеялся Хасан, которого, хоть он и не хотел признаваться себе в этом, успокоили слова невольницы.

Нарджис снова задумалась, потом нерешительно произнесла:

— Не знаю, господин, кажется в книгах о таком не говорилось.

Хасан внимательно оглядел девочку. Смуглая и худенькая, с большими серебряными глазами, он вдруг живо напомнила ему Джинан. Он обнял ее и посадил рядом с собой. Нарджис не отстранилась, и когда он сжал ее крепче, вдруг обхватила его руками за шею и поцеловала:

— Я люблю тебя, господин мой, — прошептала она, закрыв глаза…

Когда она уходила к себе, Хасан сказал:

— Ты придешь ко мне снова, только когда я скажу, не раньше.

Нарджис вздохнула и вышла, а Хасан заснул и больше не видел снов. На следующий день он заметил, что Лулу смотрит на него исподлобья и отвечает коротко, обиженным голосом. Хасану наконец надоело это, и он сказал:

— Послушай, желторотый, твоя Нарджис не понравилась мне, она слишком молода и глупа, да и тоща к тому же. Ты гораздо лучше. Сегодня ты придешь ко мне вместо нее.

Лулу испуганно посмотрел на него:

— Слушаюсь, господин мой!

— Я пошутил, ты не нужен мне, — прервал его Хасан, — лучше сходи на рынок, а потом отправляйся во дворец Фадла ар-Раби, скажи, что ты от меня и узнай, когда должен вернуться господин.

Обрадованный Лулу быстро улизнул, но через полчаса вбежал, задыхаясь и широко раскрыв глаза:

— Господин, господин, сейчас Фадл въезжает в город. Перед ним бьют в большой барабан повелителя правоверных и несут знамена, но ты сейчас к нему не пройдешь — на улицах давка. Идем лучше на крышу, у соседа высокий дом, и он пускает всех.

Не дослушав, Хасан бросился к выходу. С соседней крыши была видна улица Ибрахима, по которой должен был проходить Фадл. Уже были слышны звуки большого барабана, которым обычно возвещали выход халифа. Лулу был прав. Хасан ни за что не смог бы пробраться к своему покровителю, даже верхом.

Улицы бурлили. Сверху Хасану были видны головы — кто в чалме, кто в полосатом или белом перехваченным жгутом платке-укале, кто в головной повязке. Издали показался большой пучок страусовых перьев. Он украшал голову великолепного белого верблюда. Халифские всадники ехали рядом, похожие на статуи из черного мрамора, в блестящих атласных кафтанах, на вороных конях. На высоких пиках развевались треугольные черные знамена, с позолоченным орлом. А за ним медленно и гордо шел залул — белоснежный верблюд, на спине которого установлены большие барабаны халифа, по одному с каждой стороны. Бамбуковые палочки мелькали в руках барабанщиков, и туго натянутая кожа отвечала оглушительным громом, в котором лишь угадывался рев длинных боевых труб, установленных на другом верблюде.

Фадл ехал немного поодаль, все так же спокоен и сдержан; тем надменнее казалась посадка Яхьи ибн Абладдаха, который старался опередить своего спутника хотя бы на вершок, но это ему не удавалось — как-то тихо и незаметно Фадл оттирал его, отчего Яхья еще больше пыжился. Хасану угадал что-то зловещее в спокойствии своего покровителя.

— Глупец, — прошептал он, глядя на Яхью с жалостью. — Думает, что именно в его честь устроен такой торжественный въезд!

— Что ты сказал, господин? — спросил Лулу, который стоял, открыв рот, рядом с ним. Хасан щелкнул его по лбу:

— Не спрашивай о том, что тебя не касается, не то увидишь то, что тебе не нравится. Пойдем домой, наверное, за мной пришлют.

Хасан лихорадочно записывал строку за строкой, боясь забыть их. Это была искусная похвала и Фадлу, и Харуну, так что каждый из них мог принять ее на свой счет. Возбужденный зрелищем, он работал легко, без напряжения, и стихи выходили легкими, простыми и вместе с тем величественными, как содержание черного и белого цвета в торжественной процессии. Хасан был уверен, что сегодня за ним пришлют, и поэтому торопился. Стихи были готовы к вечеру — пятьдесят строк, за которые, он не сомневался, халиф заплатит не меньше, чем за первый мадх. Он перечитал, и остался доволен. Привычная память впитала мадх без малейшего усилия — что такое пятьдесят строк, когда Хасан заучил наизусть целые диваны!

За ним прислали уже после того, как стемнело, когда он едва не поддался разочарованию. Стал снова просматривать стихи, и на этот раз они показались ему гораздо хуже. Он едва не изорвал лист, но тут вбежал Лулу:

— Господин, тебя спрашивают!

Нарочито медленно, чтобы мальчик не заметил, как он взволнован, Хасан повернулся к невольнику и спросил:

— Кто?

— Посланец от повелителя правоверных! — выпалил Лулу, переводя дыхание.

— Не сопи в присутствии поэта повелителя правоверных! — строго сказал Хасан, и тот послушно закрыл рот и затаил дыхание. Не выдержав, Хасан рассмеялся:

— Зови своего посланца!

Вошел затянутый в черное стражник.

— Повелитель правоверных просит поэта Абу Али аль-Хасана ибн Хани прибыть сегодня на торжественный прием и заготовить по этому поводу приличественные стихи, — еле разжимая губы, сказал он.

Хасан встал и так же чопорно ответил:

— Поэт Абу Али аль-Хасан ибн Хани просит достойного посланца соблаговолить выслушать и, если нужно, доложить, что вышеупомянутый поэт вместе с приличествующими стихами будет иметь честь пожаловать на торжественный прием, а также просит достопримечательного посланца протянуть свою многоуважаемую руку и соблаговолить принять недостойный его высокой милости золотой за радостную весть.

Хасан протянул стражнику золотой. Тот, взяв монету, удивленно спросил:

— Ты что, бесноватый?

— О достойнейший, наконец-то я слышу из твоих высокочтимых уст подобающие слова. Ведь сказано в Благороднейшем Коране: «И мертвое оживляет». Без сомнения, это сказано о золоте. Иди же, высокочтимый, и постарайся не окаменеть по дороге.

Стражник, пожав плечами, вышел, а Хасан почувствовал, что его возбуждение немного улеглось, решил сразу же отправиться в Хульд.

Улицы все еще были оживленными, но Хасан легко пробирался среди прохожих, расступавшихся перед всадником в богатой одежде. Теперь Хасан мог содержать своего скакуна в лучшей конюшне Куннасы. Конь был не хуже того, на котором он некогда въехал в Багдад.

Все было как всегда на торжественных приемах. Хасану показалось только, что Харун необычайно бледен и как будто чем-то встревожен. Хасан первым из поэтов прочел свои стихи, и Харун благосклонно кивнул, снял рубиновый перстень и передал его Хасану. Перстень стоит не меньше, а может быть, и больше, чем жемчуг. Он так красив, что, когда Хасан, поклонившись, надел дар халифа на палец, он понял, что не решится продать его. «Пусть бы лучше дал деньгами!» — с досадой подумал Хасан.

Другие поэты тоже восхвалили повелителя правоверных, и вдруг все словно замерло. Тишина была такой долгой, что Хасану стало страшно.

Наконец халиф сделал знак разойтись, и Фадл стал провожать наиболее почтенных гостей к дверям. Проходя мимо Хасана, он шепнул ему:

— Ты можешь остаться, если хочешь позабавиться.

Поэт смотрел на свой перстень и слегка поворачивал его, любуясь кровавым блеском камня. Больше всего он желал бы вернуться домой, послать Лулу за друзьями и отпраздновать богатый подарок за чашей розового вина — уже не самого дешевого, как раньше. Но он не осмелился уйти — пожелание Фадла равнозначно приказу. Фаворит халифа сдержан, однако Хасан на себе убедился, как долго он помнит зло, даже если не ты виноват, не ты причина случившегося. Он высказывает приказания в мягкой, даже шутливой форме, но никто не может ослушаться, даже Харун.

В зале кроме халифа остались Фадл ибн ар-Раби, Бармекиды — Фадл, Яхья и Джафар, Яхья ибн Абаллах и в стороне от возвышения — Хасан, прислонившийся к мраморной колонне, почти слившийся с ней.

Хрустальные плошки горели ярко, освещая лицо Харуна. Он был так же бледен, смотрел куда-то вглубь зала. Тишина становилась все более зловещей: никто не проронил ни слова, никто не двигался, только Яхья, видно почуявший опасность, беспокойно ерзал на сиденье. Наконец Харун повернулся к Фадлу:

— Ты хорошо выполнил мое поручение и не дал разгореться огню смуты. Не сомневайся, мы не забудем твоих заслуг.

Фадл молча поклонился. Совсем другим тоном Харун обратился к Яхье:

— Ты прибыл к нам, не стыдясь того, что пытался возбудить чернь против нас и нашей власти. А теперь ты сидишь здесь, рядом с троном повелителя правоверных, и не опасаешься гнева и мести Аллаха, Повелителя миров?

Испуганный Яхья поднялся:

— Ты ведь дал мне аман, повелитель правоверных…

— Аман? — прервал его Харун. — Не может быть безопасности и пощады для врагов Аллаха. Где эта бумага?

Фадл протянул ему грамоту, будто держал ее наготове, и Харун, растянув пергаментный свиток, с усилием разорвал его и бросил под ноги Яхье.

Хасан притаился у колонны. Его била дрожь. Он закусил рукав, чтобы не стучали зубы и, не отрываясь, смотрел на Харуна — тот был красив в гневе, как древний арабский герой: мертвенно-бледное лицо, бурно раздувающиеся ноздри, горящие глаза.

— Эй, Масрур! — крикнул Харун, и когда знаменитый глава телохранителей, склонился перед ним, приказал: — Уведите этого врага Аллаха и мусульманской общины в подземелье, и чтобы цепи его были тяжелыми, как тяжелы его прегрешения против власти сынов Аббаса.

Все произошло так быстро, что Яхья не успел опомниться и молчал, когда Масрур и еще один телохранитель взяли его под руки. Потом он как-то странно запрокинул голову и повис на руках телохранителей. «Наверное, потерял сознание», — подумал Хасан. Он хотел встать, но не смог подняться — ноги ослабели и стали словно из хлопка, а зубы не разжимались.

Наконец, когда Яхью увели, вернее, унесли, Харун сказал, обращаясь к Фадлу:

— Несчастный старик, посмотри, как он бледен и слаб, даже не может идти без помощи. Я думаю, он не проживет долго.

Фадл молча наклонил голову. Хасан наконец разжал зубы и шумно выдохнул. Харун посмотрел в его сторону:

— А, это ты, Абу Али! — весело и совершенно спокойно проговорил он. — Подойди ближе, мы сделали доброе дело, избавившись от самого упорного из наших врагов, а теперь будем отдыхать. Кто там у дверей из музыкантов?

— Ибрахим ждет твоего зова, повелитель правоверных, и Бурсума со своими флейтистами.

— Пусть войдут.

Скинув тяжелый парчовый халат и сняв высокую шляпу, он облокотился на мягкий подлокотник и закрыл глаза.

Фадл поманил Хасана, и тот подошел ближе и сел рядом с Ибрахимом и пучеглазым розоволицым Барсумой — знаменитым флейтистом.

— Я хочу, чтобы ты, Ибрахим, спел мне песню на слова Абу Али, например, «Не упрекай меня» или что-нибудь в этом роде, — сказал Харун.

— Слушаю и повинуюсь, повелитель правоверных, — весело ответил Ибрахим и, быстро настроив лютню, запел.

Хасан увидел, как изменилось во время пения лицо Харуна. Он снова побледнел и закрыл глаза, что-то прошептал, и Хасану почудились слова: «Из рода Али ибн Абу Талиба»

«Раскаивается, что заточил Яхью», — догадался Хасан.

Внезапно Харун раскрыл глаза и резким движением выпрямился:

— Я утомлен сегодня, мы продолжим наше веселье в другой день.

Оборвав пение, Ибрахим поднялся, за ним Барсума и его музыканты собрали свои флейты и барабаны разных сортов и размеров. Хасан, стараясь оставаться незамеченным, выскользнул из зала и свободно вздохнул, только оказавшись на широкой улице, выходяшей на Большой мост.

На следующее утро он чувствовал себя разбитым, будто участвовал в попойке. Не хотелось открывать глаза, и когда Лулу заглянул в комнату, Хасан со злостью запустил в него подушку.

— Господин, пришел аль-Хали. У него важное дело, — снова просунул голову мальчик.

— Какое важное дело может быть у этого бездельника? Наверное, не хватает денег на выпивку, — пробормотал Хасан.

— Ты угадал, сын греха, у меня не хватает пять дирхемов на пятидирхемовую бутыль, — весело сказал Хали, но, посмотрев на приятеля, нахмурился: — Что с тобой, Абу Али? Посмотри-ка сюда! — и поднес к лицу Хасана отполированное металлическое зеркало.

Хасан отстранил его:

— Я не шлюха, чтобы с утра любоваться на свое отражение!

— Посмотри! — настаивал Хали.

Хасан нехотя взглянул в зеркало и пожал плечами:

— Что особенного увидел ты во мне сегодня?

— У тебя на висках седые волосы, — серьезно сказал Хали.

Хасан взял у него из рук зеркало и внимательно всмотрелся. Да, действительно, на висках он увидел несколько седых волос. Он попытался выдернуть их, но волосы были слишком короткие, и он не смог за них ухватиться.

— Это вестники старости, — поддразнил его Хали, — но ты можешь подкрасить их, и они снова почернеют. А для этого дай мне для ровного счета десять дирхемов, и мы будем в расчете, ведь я принес тебе радостную весть о том, что наступает время покаяния.

— Мне не в чем каяться, — сказал Хасан, садясь — Я еще не успел как следует согрешить.

Ему очень хотелось рассказать приятелю, что случилось вчера во дворце, но он боялся: тот не умеет хранить тайну, к тому же очень близок с Халисой, невольницей Хайзуран, и если она узнает, что Хасан видел то, что не подобало, ему придется плохо. Хали начал рассказывать Хасану о заточении Яхьи, но поэт перебил его:

— Послушай лучше стихи о седине, которые я сложил сейчас:

Удивилась Дурр-жемчужина, увидя мою седину, и я сказал ей: «Не удивляйся, ведь солнце восходит из белого облака». А еще больше она удивилась, увидя, что я хожу в лохмотьях, Ведь Дурр не знала, что самая ценная жемчужина бывает в неказистой раковине.

— Хорошо, как всегда, — одобрил Хали. — А теперь дай мне десять дирхемов или угости меня вином, чтобы мне не идти на пир трезвому.

— На какой пир? — спросил Хасан. — Разве сегодня праздничный день?

— Сегодня Сулейман ибн Нейбахт празднует свадьбу своего сына и просил нас прийти к нему.

— Не хочется мне идти к этому хворому персу, — пробормотал Хасан. — Я бы лучше пошел в харчевню или винную лавку. После того как побываешь во дворце, пьяницы кажутся праведниками.

— Как же так? — снова поддразнил его Хали. — Ведь ты теперь собеседник самого повелителя правоверных и, говорят, стал его другом.

Хасан хотел бросить в Хали подушкой, но тут из-за двери снова показалась голова Лулу:

— Подушку ты уже бросил в меня, господин,

— Убирайся в самый нижний круг преисподней, сын потаскухи! — крикнул Хасан, потом сказал: — Не смейся, Хали для меня быть во дворце тяжелее, чем сидеть на горячих углях; того и гляди, загорится зад. Но если проявлять осторожность, можно и погреться у этих углей.

— Дай же и мне погреться, сын мой! Если не хочешь пожертвовать десять дирхемов, напои меня у себя дома.

— Ладно, — согласился Хасан, — мы выпьем с тобой, а потом ты пойдешь к Сулейману, а я в винную лавку или на рынок мясников, я давно уже не был там.

— Горе тебе, мы выпьем здесь, а потом продолжим и совершим нашу полуденную и вечернюю выпивку у Сулеймана.

Хасан вздохнул. Ему не хотелось пить, он бы с большим удовольствием пошел на улицу, заглянул на рынок, потолкался среди простого народа, послушал базарных завывал и бродячих поэтов, но Сулейман злопамятен. Если Хасан не придет к нему, он затаит обиду и потом отомстит. Говорили, что у него есть лекарь — мастер составлять яды, которые убивают незаметно и медленно, так что все думают, будто человек умер от болезни кишок.

— Хорошо, — согласился он наконец. — Я пойду к Сулейману, но сегодня не расположен к веселью и вряд ли смогу быть приятным собеседником.

— Ничего, — успокоил его Хали. — Ты выпьешь кувшин неразбавленного вина и развеселишься.

Сулейман женил единственного сына и расходов не жалел. С женской половины доносились пронзительные свадебные крики, звуки музыки, пение. Сам Сулейман не любил громкую музыку и старался показать, что у него изысканный вкус. Он уговорил петь у него Ибрахима, пообещав ему богатый подарок. Угощения и вино были самые дорогие — на женскую половину подавали что попроще, а хозяину несли отборные блюда замысловатой персидской кухни — курица с ореховой подливкой, приправленные гранатовым соком индюшачьи грудки, овощи, запеченные с яйцами, под кудрявой зеленью.

Сытые и полупьяные гости притихли. Как обычно, завели разговор о стихах. Из поэтов Сулейман пригласил самых известных, надеясь, что они скажут стихи в его честь хотя бы несколько строк. Но он был разочарован — Муслим сложил, правда, несколько изысканных бейтов, но они восхваляли больше жирный кабаб, чем хозяина дома, Хали проборматал что-то невразумительное, а потом долго смеялся над своим остроумием, хотя никто ничего не понял из его стихов. Абу-ль-Атахия был задумчив и молчал. Хасан сидел рядом и время от времени поглядывал на него: ему, как и раньше, очень нравился этот неизменно благожелательный человек с плавными движениями и ласковыми женским глазами.

Хали, немного протрезвев, стал задирать его, но тот вдруг сказал:

— Не подобает говорить об этом на свадебном пиру, но меня уже долгое время не оставляет одна мысль. Вот мы собрались здесь за самым лучшим вином и яствами, мы все молоды или, во всяком случае, не стары. Мы все одарены Аллахом талантом и потратили не один год на то, чтобы развить его. Но вот неожиданно для каждого из нас настанет срок, и мы покинем этот мир. Куда мы пойдем, и зачем мы жили здесь? Любовь не утешала нас, а жалобы не помогали нам. А после смерти что ожидает нас? Ведь те муки, о которых говорится в Святой книге, ужасны, но справедливы ли они?

— Ты прочитал нам дивную проповедь, возьми за нее полный кубок, — сказал Хасан, протягивая кубок соседу. Тот, как ни в чем не бывало, выпил вино и продолжал:

— А ведь люди и до нас задумывались над этим, и многие говорили, что мир вечен и нет никакой будущей жизни. Я не верю им, но то, что они приводили как доказательство, убедительно.

— Полно, достойнейший, ты слишком много выпил и начинаешь рассуждать, а твоя голова не приспособлена для этого, — прервал его Муслим, который, выпив, не терял осторожности.

— Постой, не мешай ему, пусть его голова не приспособлена для мыслей, зато язык у него красноречивый, — вмешался Хали.

Муслим усмехнулся:

— Его язык, как и его стихи, похож на площадь у халифского дворца, ты найдешь там и навоз, и случайно оброненный драгоценный камень.

— Я не позволю тебе оскорблять моих друзей, — нахмурился Хасан

— О, я не знал, что он твой друг. И давно вы сочетались узами дружбы?

— Не ссорьтесь, ведь вы оба достойные люди и прекрасные поэты, — старался успокоить их Сулейман.

Муслим, высокомерно подняв брови, замолчал, а Хасан сказал:

— Послушайте мои стихи, я скажу их в ответ на слова Абу-ль-Атахии:

Язык мой выдал скрытую тайну, Я говорю, что мир вечно существовал и будет существовать. А после смерти уже не будет никакой беды — Смерть случается один раз, это «петушье яйцо» и это последняя мука.

Наступила тишина. Хали испуганно оглянулся и внимательно посмотрел на Сулеймана. Тот побледнел и крепко сжал губы.

— Так вот, достойнеший Абу-ль-Хасан, — обратился он к соседу, почтенному старику в высокой чалме, — Мы здесь шутим и веселимся, и я надеюсь, что ни ты, ни другие присутствующие не принимают всерьез слова, которые произносятся здесь за дружеской беседой.

— Конечно, почтенный хозяин, мы все умеем отличить шутку от слов, сказанных всерьез, иначе нас всех можно было бы обвинить в ереси.

— Упаси, Боже, — поддержал его другой гость. — Но уже поздно, и нам пора отправляться домой.

Вернувшись к себе, Хасан долго не мог уснуть. Зачем он сказал стихи в присутствии Нейбахта и его гостей? Многих из них он не знал даже в лицо. А если среди них найдутся недоброжелатели и доносчики? Правда, Харун пока не проявлял недовольства, но ведь у него настроение меняется, как погода весной в степи, — только что было тихо, и вдруг налетает буря, а то и поток, несущий с собой обломки скал и смывающий все на своем пути.

Хасан ворочался на постели и громко вздыхал. Заглянула Нарджис, но Хасан грубо отослал ее и велел Лулу седлать коня.

— Куда ты поедешь ночью, господин? — робко спросила Нарджис, но Хасан прикрикнул:

— Не твое дело, дочь распутницы, иди и скажи сделать, что я приказал.

 

XXIII

Улицы были безлюдны, в ярком свете луны дома бросали резкие тени, напомнив Хасану сказки матери о заколдованном городе. У перекрестка дремал стражник, почти уткнувшись носом в низко провисшую цепь. Хасан пустил коня в галоп, и тот с разбегу перепрыгнул цепь, едва не разбудив стражника. Тот проснулся, сонно поморгал и опять свесил голову на грудь.

Это немного успокоило его, но возвращаться домой не хотелось. Конь шел медленно и плавно, и Хасан задремал. Оглядевшись, он увидел, что находится неподалеку от дома мясника Али-Пахлавана. Его потянуло к Али — хотя он и не чувствовал себя персом и даже иногда издевался над хитростью и скупостью жителей Хорасана и Исфагана, но что-то влекло его к ним — не то воспоминания детства, звуки быстрой и плавной речи персов, не то смутное недовольство высокомерием родовитых арабов, не то отголоски услышанных им когда-то от Абу Убейды преданий о поклонении священному огню, о древних царях и героях.

Хасан спрыгнул у ворот и взялся за дверное кольцо. Кто-то, будто дожидаясь стука, спросил хриплым голосом:

— Кто у ворот?

Хасан громким голосом ответил:

— Ангел смерти!

В воротах приоткрылось окошко, раздались приглушенные голоса, затем ворота с тяжелым скрипом медленно отворились, хотя Хасан и не ждал, что ему откроют в такой поздний час. Перед ним стоял Али и еще какой-то человек, закутанный в покрывало.

— Проходи, брат! — сказал Али. — Я знаю, ты не из посвященных, но твоя душа озарена светом откровения, которое неясно еще тебе самому. Послушай моего шейха и, может быть, ты присоединишься к нам.

Хасану уже не хотелось заходить, но Али провел его в большую полутемную комнату. Собравшихся не разглядеть — они жались в углах, куда не доходил слабый свет подвешенного у самой двери масляного светильника, Хасан сел у порога, коснувшись чего-то лохматого, похожего на баранью шкуру. Шкура зашевелилась, и Хасан понял, что это одежда, которую обычно носили иракские пастухи — грубо выделанные и сшитые бараньи шкуры с прорезью для головы и завязками по бокам. Он хотел отодвинуться, но тут кто-то вышел на середину комнаты. Приглядевшись, Хасан увидел, что там стоит какой-то крупный предмет наподобие чана.

Неожиданно вспыхнул яркий, слепящий свет. Поэт от неожиданности дернул головой и зажмурился. Когда открыл глаза, сначала будто ослеп. Когда привык к яркому свету, понял — в чаше какая-то жидкость, похожая на каменное масло — нефть, но горит она без обычной копоти, ровным пламенем. А перед огнем чернела причудливым пятном фигура человека в высокой шапке и лохматой шкуре, накинутой на плечи, как у соседа Хасана. У стен сидели люди. Их много — наверное, больше сотни, и все одеты так же.

Вдруг тот, кто стоял у чана, раскинул руки и начал кружиться на месте. Он кружился долго, так что Хасану казалось — он вот-вот должен упасть. Потом он так же внезапно остановился и громко, даже не запыхавшись, произнес:

— Сура «Нур — божественный свет»!

Вокруг словно зажужжали пчелы. Хасан сначала не понял, что это, но потом услышал, как его сосед шепотом повторяет: «Нур, божественный свет». Хасан покрутил головой, но отовсюду доносилось монотонное гудение. Потом опять все стихло, а человек у чана продолжал:

— Бог — светоч Земли и неба, свет Его подобен нише, в которой светильник, в том светильнике склянка, подобная звезде жемчужной, что горит от благословенного древа оливы, не западной и не восточной, и масло от нее словно светится, даже если не коснулся его огонь. Это свет над светом….

Люди снова забормотали, а человек в высокой шапке снова завертелся.

Хасан почувствовал, что у него кружится голова. Все тело подозрительно чесалось. Он потерся спиной о стену, чтобы унять зуд, но стало хуже. Сосед свирепо покосился на него, и Хасан увидел заросшее черной бородой лицо и налитые кровью глаза. Поэт замер, потом, приглядевшись, увидел, что по лицу у него бегают вши, переползая с бороды на космы бараньей шкуры. Его затошнило, и он закрыл глаза, решив терпеть: эти люди могут убить его, если он помешает их молению.

Тем временем шейх начал новую молитву:

— О солнце, божественный свет, причина огня, рассыпающего искры, от тебя Хурдад, и Мурдад, и разум Исфахбад. Ты Хуршид, дающий благодать. О братья, обратимся разумом и душой к божественному свету, поклонимся священному огню, сгорим в его духовном пламени, не то наши души сгорят в адском пламени телесном, будем молиться за потомков божественного света — Али, пророка нашего, и его дом!

Несмотря на духоту, Хасану стало холодно. Если станет известно, что он побывал на тайном сборище сторонников дома Али в самом сердце халифата — Багдаде, ничто не спасет его. «Как об этом узнают — эти люди никогда меня не видели, не знают, кто я такой», — успокаивал себя он.

Чтобы как-то отвлечься от мучительного зуда, Хасан стал повторять слова шейха. А тот закружился еще быстрее и свистящим шепотом исступленно твердил:

— На пути к свету стоянки и ступени, пост и бдение, и созерцание, и смирение, и упражнение, и отвлечение от телесных дел. Сначала: «Нет бога, кроме бога», потом: «нет его, кроме него», затем: «нет тебя, кроме тебя», наконец «нет меня, кроме меня». Я пропал, я уничтожен в его созерцании. О свет, о блаженство, о молния, о пожар, о ты, ты — это я, а я — это ты! Братья, уничтожимся в созерцании, оторвем страждущую душу, частицу вечного света, от тела — воплощения мрака и тьмы, порождеия сатаны, обратимся мыслью к пророку нашему и потомкам его из рода воплощения света — Али, отдадим наши жизни за воцарение света на земле. Он — это он! Скажите: «Я — в нем, я — истина!»

Шейх закружился с такой бешеной скоростью, что пламя в чаше заколебалось и по стенам побежали тени. Сосед Хасана вскочил, едва не опрокинув его, и тоже стал кружиться. Хасан попятился, прижался к стене и молча смотрел, как люди в высоких шапкахНе в шляпах и тем более шляпках — много смысловых опечаток! крутятся как безумные, уставившись на огонь.

А шейх кричал визгливым голосом:

— Отрекитесь от мира, где царит зло и насилие, откажитесь от зла, отдав душу за Али — божественный свет, сгорите в божественном пламени!

Хасан увидел среди впавших в экстаз огромную фигуру Али Пахлавана и рядом с ним его сына. Глаза у обоих выпучены, лица залиты потом.

Еще немного, и его затопчут. Хасан стал пятиться, пока не нащупал в двери задвижку; нажал на нее. У него сильно дрожали руки, и он смог ее сдвинуть только когда всем телом на нее навалился. Наконец задвижка подалась. Хасан вывалился наружу. Прикрыв дверь, сел на камень, прислоненный к стене, и тут почувствовал, что весь пропах запахом грязных лохмотьев. Его вырвало, он вытер рот кафтаном, снял его и бросил на землю. Пробиваясь ощупью по двору, наткнулся на калитку, отодвинул тяжелый деревянный засов и вышел на улицу. Конь стоял неподалеку, у ворот. Когда Хасан подошел к нему, он слегка заржал и раздул ноздри, встревоженный незнакомым запахом.

После душной комнаты, пропитанной вонью сгоревшего масла и бараньих шкур, ночной воздух показался особенно свежим. Несмотря на усталость, домой еще не хотелось. Правда, эта часть города очень опасна — здесь нападают и днем, но у него хороший конь. Хасан пожалел, что не взял с собой никакого оружия. Он не мастер владеть мечом, но нужно иметь при себе что-то для защиты. Пройдя по улице, Хасан увидел прислоненную к стене рукоятку лопаты. Он взял ее и сел на коня.

Ему удалось спокойно добраться до самой городской стены. Стражник, увидев у него в руке палку, спросил подозрительно:

— Что это у тебя?

Хасан, бросив ему дирхем, ответил:

— Это посох пророка Мусы.

Стражник поймал монету и снял цепь. Но когда Хасан хотел проехать, он загородил дорогу копьем и сказал:

— Смотри, как бы твой посох не превратился в змею!

Хасан бросил ему еще один дирхем и, когда стражник убрал копье, сказал:

— Если мой посох превратится в змею, я продам его заклинателю змей.

Утром он неспешно ехал домой… Ночная прогулка освежила и ободрила его. Плавная поступь коня навевала приятную дремоту, с ними складывались строки:

«Я выеду рано утром на охоту и ловлю…»

Покачиваясь в седле, Хасан повторял только что сложенные стихи и решил записать их. Рынок варраков — торговцев бумагой и переписчиков был по дороге, рядом с лавками мясников.

Али Пахаван, будто и не провел бессонную ночь, легко нес на плечах жирную баранью тушу. Бросив ее на колоду, он одним ударом топора разрубил ее поперек и, подняв голову, увидел Хасана, остановившего коня перед ним. Али вытер со лба пот и широко улыбнулся:

— Я искал тебя, но не смог найти, видно, тебе показалось тяжело наше моление. Сначала не каждый может вынести удар божественного света. Но среди нас есть и поэты, и даже один из твоих друзей. Это Муслим, сын Валида. Он крепко стоит за род Али, да упокоит Аллах мученика.

Не дослушав мясника, Хасан поспешно простился с ним и тронул коня. Муслим! Он никогда бы не подумал, что завистливый и высокомерный куфиец, который никакне мог простить ему легкого, как ему казалось, успеха у Харуна, всерьез принимает эти сборища и занимается подобными делами. Разве не все равно ему, в чьих руках будет власть? Если халифом станет кто-нибудь из потомков Али, в городах и на дорогах снова установятся столбы с телами распятых и головами казненных. Хасан шепотом произнес, машинально оглянувшись, будто кто-то мог услышать его слова:

— Эти уже насытились кровью, а те еще жаждут…

Ибрахим Абу Шакик аль-Варрак, переписчик и продавец бумаги, сидел уже в своей лавке. Войдя, Хасан почувствовал обычное умиротворение, которое овладевало им всегда, когда он вдыхал сложную смесь запахов — пергамента, бумаги, кожи переплетов. Ибрахим, маленький пухлый старичок, встал и пошел на встречу:

— Сегодня у меня замечательный день — до тебя, господин, заходил Абу-ль-Атахия, да не запечатает Аллах его уста. Он как раз говорил о тебе.

— Что же он говорил обо мне? — заинтересовался поэт, зная, что Ибрахим считает грехом соврать. Обидно, если сейчас выяснится, что доброжелательность Абу-ль-Атахии, которую он неизменно выказывает, показная, а на самом деле он не лучше других.

— Он вспомнил твои сочинения и говорил, что одна твоя строка стоит всех его стихов.

— Он проявил излишнюю скромность, — усмехнулся Хасан, хотя ему было приятно слышать похвалу Абу-ль-Атахии.

— О какой же строке он говорил?

Ибрахим сморщил лоб, вспоминая:

— Прости меня, сын мой, с годами память слабеет! — но потом он ударил себя по лбу:

— Он хвалил вот такие твои стихи:

«Если разумный человек испытает мир, то он откроется ему Как враг в одеянии друга».

Клянусь Аллахом, это дивные стихи, они соединяют правдивость с прекрасной формой выражения. И еще он взял мою большую тетрадь, которую я храню у себя в лавке, и записал в ней свои новые стихи.

— Покажи мне, — попросил Хасан.

В тетради неровным размашистым, но все же красивым почерком было выведено:

«О диво, как можно восстать против Творца, Как можно отрицать его и быть неблагодарным? Ведь в каждом движении жизни, Ведь в каждом успокоении ты слышишь его. Во всем мире явленное им чудо, Указывающий на то, что он — един».

Стихи были написаны, действительно, мастерски, и ничего другого не мог написать Абу-ль-Атахия в тетради Абу Шакика, которую тот с гордостью демонстрировал всем своим посетителям.

«Я тоже могу так написать», — подумал Хасан. — «Пусть показывает мои стихи и радуется».

— Это дивные строки, — сказал он старику. — Я сам не отказался бы от них. Но я могу занести тебе в твою тетрадь такие же, если ты дашь мне калам и чернила.

Обрадованный Ибрахим подал Хасану калам, и тот, положив тетрадь на колено, вывел:

«Хвала тому, кто сотворил людей Из ничтожного и презренного, Слава тому, кто сгонит людей С места бренной жизни к вечернему пребыванию, Но поколение за поколением Люди не видят его — будто он за завесой».

Абу Шакик жадно следил за быстро бегающим каламом. Когда Хасан кончил, он схватил его руку и поцеловал:

— Поистине, сам Абу-ль-Атахия не напишет лучше! Я непременно покажу ему твои стихи, когда он придет снова. Приказывай, господин мой, говори, что тебе нужно, я дам тебе самую лучшую бумагу.

— Мне нужно записать стихи, — коротко сказал Хасан.

Увлекшись, он просидел в лавке Ибрахима больше часа — дополнил свои стихи, изменил некоторые строки, показавшиеся ему слишком «бедуинскими», а потом отдал листок Ибрахиму:

— Я дарю тебе их, считай, что они написаны в твою честь.

Ибрахим, низко кланяясь, проводил Хасана до дверей.

Базар уже шумел во весь голос. Раздавались крики продавцов, посредников и зазывал; в толпе шныряли, задевая людей плечами и бедрами, закутанные в яркие покрывала женщины — невольницы и свободные из расположенных вокруг рынка домов, где можно было и выпить вина, и провести время с белой или темнокожей красоткой.

Одна из них, высокая и светлолицая, с густо насурьмленными глазами, с темной родинкой на виске, легонько толкнула Хасана:

— Эй, молодец, не выпьешь с нами сирийского вина?

Чтобы отделаться от нее, Хасан грубо ответил:

— В Сирии сейчас чума и смута, а ты зовешь меня пить сирийское вино, запрещенное Аллахом и его пророком? Сейчас я позову людей Мухтасиба, и ты прокатишься лицом к ослиному хвосту по городу повелителя правоверных!

Женщина метнулась в сторону, прошипев:

— Чтоб ты пропал, сын шлюхи, чтоб сгорел твой дом, проклятье Аллаха на твою голову!

Хасан расхохотался и, успокоенный, вернулся домой. Спать ему не хотелось. Позвав Лулу, он приказал ему добыть необходимые припасы для хорошей пирушки и известить Хали, Муслима, Абу-ль-Атахию, Раккаши — всех, кто обычно бывал у него в доме. Бросив Лулу оставшиеся деньги — довольно объемистый еще мешочек с дирхемами, — Хасан добавил:

— Возле рынка мясников есть винная лавка. Ее хозяин, кажется, Абу Сахль, сабеец. Узнай, не ему ли принадлежит высокая белолицая невольница с родинкой на лбу. Приведи ее и еще кого-нибудь из его рабынь, и позови Нахид — певицу с ее флейтистками. Вино возьмешь у Шломы.

— Слушаю, господин, — поклонился Лулу. — Только Шлома недавно умер, и его нечистая душа отлетела в огонь. А вместо него в лавке его дочь Марьям, она тоже держит неплохое вино.

Хасан пожал плечами:

— Делай как знаешь.

Вечером он с каким-то новым чувством смотрел на бледное лицо Муслима. К обычной настороженности Хасана — поэт всегда ждал от Муслима нападок и был готов отразить их — примешивались теперь новые чувства: презрение и легкая жалость. Как мечется этот человек в поисках того, что сможет хоть как-то его выделить!

Видно, что Муслим не успел отдохнуть — под глазами у него синие круги. Хали подшучивает над ним, думая, что тот провел ночь у одной из его знакомых певиц, но Хасану даже не хочется вышучивать своего соперника.

Когда Лулу и Нарджис принесли кабаб, зелень и вино, а Нахид спела несколько песен, Хасан обратился к Муслиму:

— Сегодня здесь собрались почти все известные поэты. Кто знает, когда еще нам придется собраться всем вместе за чашей и беседой, как сейчас. Пусть наше веселье будет полным. Возможно, когда-нибудь мы вспомним нынешний вечер с грустью как лучший в жизни.

Абу-ш-Шис удивленно сказал:

— Что это ты так серьезен сегодня, Абу Али?

Но Абу-ль-Атахия прервал его:

— Он прав, братья, хотя бы на день забудем о зависти и раздорах, будем жить так, как будто завтра с нас спросят отчет о наших поступках!

Муслим разлепил тонкие губы:

— Абу Исхак, ты говоришь так, будто ты образец всех добродетелей, которые ты воспеваешь в своих стихах.

— Я не образец добродетелей, а грешный человек и раб своих страстей, но по крайней мере не делаю зла никому. А за свои грехи отвечу перед Аллахом.

Муслим усмехнулся, как всегда надменно:

— А перед кем ты ответишь за свои стихи, подобные этим:

«Хвала и благо — тебе, И царство без соперников — тебе. Я перед тобой, ведь царствие — тебе».

Если бы я писал такие стихи, то мог бы в день создать десять тысяч бейтов.

— А как пишешь ты? — спросил Абу-ль-Атахия. Он пытался говорить так же высокомерно, как Муслим, но природная мягкость характера мешала ему. Все прислушивались к их перебранке — кто с досадой, а кто и с удовольствием.

— Я пишу вот так, — холодно сказал Муслим, полузакрыв глаза и не глядя на Абу-ль-Атахию:

Он влачится на пробегающем пустыню, когда испепеляет полдневный жар,

Он будто сам рок, устремляющий помыслы к достижению желаемого.

Абу-ль-Атахия хмыкнул:

— Он влачится! Что же, попробуй написать, как пишу я, тогда и я напишу как ты. Это не так трудно, как тебе кажется.

— Ты полагаешь? А не ты ли сказал как-то:

«Потише, человек, что ты прыгаешь»?

Разве из уст настоящего поэта выйдет когда-нибудь вульгарное слово «прыгаешь»? Да еще ты употребил здесь местоимение «анта». Так говорят у нас в Куфе на рынке, ведь ты тоже куфиец.

— На рынке такие же люди, как и мы с тобой, Абу-ль-Валид, — безнадежно махнул рукой Абу-ль-Атахия. — Но ты признаешь только эмиров, хотя они не всегда хотят признать тебя.

Муслим покраснел. Все знали, что он долго и безнадежно пытался проникнуть к Харуну, однако халиф почему-то постоянно отказывался принять его, может быть, он узнал о его склонности к алидам.

Хасан вмешался:

— Абу Исхак, ты ведь не хранишь долго зла ни на кого, подай чашу Абу-ль-Валиду в знак примирения.

— Первая стычка как будто кончилась, — пробормотал Хали, а Хасан повернулся к Муслиму:

— Мы знаем, как велика твоя любезность, если тебя попросят. Скажи нам какие-нибудь свои стихи по своему выбору, ведь каждый из нас, поэтов, знает лучшую жемчужину своего ожерелья.

Тот выпрямился и сверкнул глазами. Обведенные синими кругами, они казались еще больше и лихорадочно блестели.

— У тебя нет нужды восхвалять нас, — сухо ответил он. — Мы все знаем, как много хранится в твоих сокровищах отборного жемчуга слов и алмазов речи. Если ты хочешь, чтобы мы еще раз признали это, мы готовы.

Поэты загудели, но Хасан с досадой отмахнулся:

— Я имел в виду совсем не это. Скажи стихи, что сам считаешь лучшими, похвались щедростью своего дарования, так же сделают и другие, а мои ученики запишут наши слова, они останутся навечно и придут к нашим потомкам.

Хасан говорил убедительно, с необычайной серьезностью и горячностью. Наверное, сказалась бессонная ночь и возбуждение после долгой прогулки. Муслим удивленно посмотрел на Хасана, вздохнул, будто избавился от тяжелого груза и начал:

— Я развязал узы безумной любви, Бесстыдной страсти безумств И подобрали подол в быстром беге помыслы Недоброжелателей и хулителей.

— Клянусь Аллахом, Муслим Абу-ль-Валид, ты достоин быть предводителем всех поэтов и благочестивых пьяниц! — крикнул Хали, который, кажется, и не слушал его, и перемигивался с одной из флейтисток. — А сейчас я спрошу Абу Исхака, кто по его мнению лучший поэт в наше время.

Абу-ль-Атахия поднял голову:

— Лучший поэт, по-моему, тот, кто сказал в мадхе:

«И если мы восхваляем тебя по праву, То ты таков, как в нашем восхвалении, и даже выше похвал. А если судьба заставит нас восхвалить кого-нибудь Иного, то все равно, это ты, кого мы восхваляем».

Здесь сочетается простота и торжественность. И лучший поэт тот, кто сказал в осмеянии:

«Я возвысил его своим осмеянием, Тем, что он приобщился к роду Абу Нуваса».

И лучший поэт, по моему мнению, тот, кто сказал, размышляя о бренности жизни:

«Люди смертны и сыновья смертны, И смертен также знатный и родовитый. Если разумный испытает жизнь, то увидит, Что это враг, вырядившийся в одежду друга».

— Но ведь все, что ты сейчас процитировал, создал Абу Али! — не удержался Абу Киффан.

Абу-ль-Атахия улыбнулся:

— У кого есть разум, тот поймет.

— Поистине, у этого лучшего из лучших тоже немало таких стихов, которых я постыдился бы, хоть и не поэт Харуна, — процедил Муслим.

— Какие же это стихи? — спросил Хали, которого, видно, забавляла перебранка давних соперников.

— Вот, послушай:

«Следы сна у меня под веками стерты Моим долгим плачем по тебе». —

Эти стихи по безвкусности можно сравнить только со словами аль-Азафира:

«Любовь снесла яйцо у меня в сердце, И из него вылупилось воспоминание» —

Но я признаю, так же, как и Абу-льАтахия, что Абу Али лучший из нас, наш эмир и имам. И если бы меня спросили, кого я ставлю на первое место, я сказал бы не задумываясь: Абу Нуваса.

— А себя куда поставишь? — со смехом спросил Хали.

— Себя после него.

Но тут вмешался Дибиль, бывший ученик Муслима, который ушел от него, говорят, из-за скупости учителя, который не уделял ему долю от своих доходов:

— Я расскажу вам сейчас, что случилось у нас недавно, чтобы вы отрешились от серьезности, не подобающей в час веселья. Ведь сейчас вы говорите, как проповедники в соборной мечети в пятницу, а не бесшабашные багдадские гуляки. Послушайте меня, и вы развеселитесь.

Однажды я сидел у ворот Кахра, и мимо меня прошла девушка. Она приоткрыла покрывало, и я увидел, что это красавица, равной которой еще не создавал Аллах. Ее стан колыхался, как гибкая ветвь на утреннем ветру, а глаза были насурьмлены, и их взгляд оставлял в сердце тысячу вздохов. Я встал и пошел рядом с ней, говоря:

«Слезы глаз моих изобильны, Но скупится сон и не идет к моим глазам».

Не успел я закончить, как девушка отозвалась:

«И это немного, для того, кого ранили Своим взглядом томные глаза».

Я поразился, как быстро она ответила мне, и продолжал:

«Не сжалится ли надо мной госпожа, Надо мной, чье тело горит огнем?»

Она же на это сказала:

«Если ты хочешь от нас любви, То наша вера велит нам любить правоверных».

И при этом подмигнула мне. А у меня, клянусь Аллахом, не было ни гроша, чтобы снять комнату и угостить ее. Тогда я решил, что мы отправимся к господину моему Муслиму — ведь он верующий мусульманин и не откажет несчастному бесприютному. Я тоже подмигнул ей и пошел вперед, время от времени оглядываясь. Красавица шла за мной и не отставала. Я постучал к Абу-ль-Валиду и объяснил, в чем дело. Он с большой любезностью принял девушку, а мне сказал, что у него тоже нет ни гроша, и дал мне шелковый платок, чтобы я продал его и купил вина, мяса и зелени.

Я, как человек простой и доверчивый, пошел на рынок, продал платок, купил вина и всякой снеди. Но когда вернулся и невольник отпер мне дверь, я увидел, что мой достопочтенный учитель уединился с девушкой и управился очень быстро. Когда я стал упрекать его.

— Упрекать? — перебил Муслим. — Он бросился на меня с кулаками и таскал за ворот так, что я думал: «Этот бесноватый задушит меня из-за девки».

— Да не запечатает твои уста Аллах, о учитель, я действительно слегка оттаскал тебя, но не так сильно, как мне бы хотелось, ибо мне мешает по сей день почтение к старшим. Так вот, когда я стал упрекать его, он издевательски сказал мне: «Да воздаст тебе Аллах за твое благодеяние, о глупец. Ты вошел в мой дом, продал мой платок и истратил мои деньги. Чем же ты недоволен, сводник?» Мне нечего было сказать на это и я ответил: «Ты много говорил обо мне несправедливого, но сейчас я действительно дурак и сводник».

Муслим пытался что-то сказать, но его заглушил громкий хохот.

— Вот так праведник! — кричал Хали. — Ты отбил девку у своего ученика, а потом пошел замаливать грехи!

— Эй, Абу Али, сложи стихи в честь проворства своего соперника!

— Нет, сложи стихи в честь его благочестия и преданности эмиру Язиду!

— Оставь эмира Язида, он щедрый и благородный араб! — крикнул Муслим.

— Все они щедрые и благородные, когда их прославляешь, но попробуй сказать что-нибудь неугодное, и ты увидишь их щедрость! — как бы про себя сказал Хасан, но его слова услышали все.

— Ну, твой покровитель Фадл никогда не обижал тебя, — как бы подзуживая Хасана, произнес кто-то, кажется, Раккаши.

— Он не обижает меня, как не обижает свою собаку, ведь в его глазах я не человек, — огрызнулся Хасан, задетый пренебрежительным тоном того, кто это сказал и самим словом «покровитель», которого он не переносил.

Абу Хиффан, сидевший рядом, дотронулся до него локтем, но Хасан оттолкнул его так, что он опрокинулся на спину.

— Ты пьян, сын распутницы, — сказал он ученику, который удивленно смотрел на него.

— Я не пьян, а тебе не мешает выпить холодной воды.

— Зачем нам холодная вода, когда мы сейчас будто в райских садах с черноокими гуриями, — подхватил Хали.

Хасан вдруг вскочил:

— Клянусь Аллахом, я два раза напою того, кто скажет лучшие стихи о райских садах!

Никто не отозвался. Тогда он поднял чашу, налитую до краев, и проливая вино на пол сказал:

— О вы, кто спорите о вере, все это не стоит споров — Свободна ли наша воля, или не свободна, мне что за дело — все это пустое. Изо всего, о чем вы говорите, истинно, по-моему, только то, Что все мы когда-нибудь умрем и сойдем в могилу.

Муслим возмущенно прервал его:

— Абу Али, не веди подобных разговоров, от них не будет блага ни в земной ни в будущей жизни.

Но Хасан будто не слышал его:

— Еще никто не пришел с того света и не сказал мне, В раю он с тех пор, как умер, или в аду.

Абу Хиффан дернул его за полу и громко сказал:

— Послушай, у тебя множество врагов, которые только и ждут, чтобы ты сказал что-нибудь неподобающее. Им только того и надо, чтобы обвинить тебя в ереси и безбожии, донести и погубить в глазах повелителя правоверных!

Возбуждение Хасана улеглось, но он не чувствовал страха, как в прошлый раз, когда сказал подобные стихи. Ему надоело бояться и сейчас было стыдно за тогдашний испуг, — может быть, поэтому он и сказал сейчас эти стихи, когда в его доме было множество людей, которых он даже не знал в лицо. Выпив чашу, Хасан ответил ученику:

— Клянусь Богом, я не стану скрывать свои мысли из страха. Если чему суждено сбыться, пусть сбудется.

 

XXIV

Вот они собрались — недоброжелатели, завистники, враги, желающие погубить его любой ценой. Ненависть застилает глаза, но Хасан хорошо видит и кривую усмешку Лахики, и сдвинутые брови Джафара аль-Бармаки, и постное, старчески-желтое лицо кади Багдада, ненавидевшего Хасана «за распутство и безбожные речи», как он говорил, но в действительности за то, что тот как-то высмеял его племянника, еще большего любителя пирушек, чем сам Абу Нувас.

И малый тронный зал, который раньше Хасан любил больше, чем самые роскошные уголки дворца Хульд, кажется сейчас жарким и выцветшим. Харун, казалось, недоволен тем, что присутствует на суде над поэтом, он бросает косые взгляды на кади, своими жалобами доведшего дело до того, что Хасан могут приговорить как еретика и безбожника. Много же их собралось, не меньше пятидесяти — кади, поэты, законоведы-фахики.

Хасан не помнит, скольким из них пришлось туго из-за его насмешек — ведь он не церемонился с этими людьми! И сейчас он не жалел о том, что высмеивал их, — уж очень тупыми и наглыми были они. Но дело было вовсе не в них, они лишь охотничьи собаки, которых науськивает ловчий — Джафар. А ненависть вазира особенно усилилась в последнее время, и причин тому немало — успех Фадла ибн ар-Раби, который после расправы с Яхьей пользовался особым расположением халифа, насмешливое отношение Хасана к Муслиму, любимцу Бармекидов, и, наконец, та злополучная сатира, написанная Хасаном в порыве гнева.

Кади что-то говорит, но Хасан не слышит его — перед глазами снова, как много раз до этого, встает день, когда он испытал величайшее уважение в своей жизни.

Он решил тогда пойти к Фадлу аль-Бармаки, в честь которого написал стихи. Хасан опасался этого Бармекида больше всего и поэтому не раз посвящал ему мадхи, которые как будто нравились Фадлу. Правда, ему передали, что один из его мадхов ему не понравился, хотя был довольно щедро оплачен, — как раз те стихи, которыми Хасан гордился, считая их удачными. Но там, среди прочего, говорилось:

«К тебе, о Фадл, опережая всех идущих направился я, Оседлав свои йеменские башмаки с загнутыми носками — Они быстрее верблюдиц и не скинут седока, Они не знают несчастья прорех и не протираются. Мы идем в них к тому, кому запретно Отпускать гостя, не одарив его».

Фадл считал, что такие строки грубы и не подходят ему, но никогда не высказывал недовольства. Решив загладить вольность, Хасан написал в честь соперника своего покровителя безупречные по стилю стихи, — они выдержаны в духе старого поэтического обычая и должны понравится ценителю строгой формы.

Наверное, Хасан выбрал неудачное для посещения время, а, может быть, Бармекид припомнил, что поэт присутствовал при расправе над Яхьей ибн Абдаллахом, — он так и не узнал, почему Фадл тогда так обошелся с ним.

Не подозревая ничего дурного, Хасан вошел в его дворец. Путь ему преградил знакомый управляющий-хаджиб:

— Господин занят, у него гость.

Удивленный Хасан ответил:

— Но твой господин принимал меня много раз, и его не стесняло присутствие гостей.

— Я спрошу у господина — ответил хаджиб.

Хасан потом еще не раз упрекал себя — надо было сразу же уйти. Но он растерялся и остановился у дверей под насмешливыми взглядами челяди. Наконец хаджиб вышел:

— Господин разрешил тебе войти.

Дрожащими от унижения и гнева руками Хасан откинул тяжелое покрывало, висящее перед дверью.

Бармекид сидел, небрежно облокотившись, опустив глаза. За ним стояла Рабия — молоденькая невольница, на которую приятели Фадла специально приходили посмотреть — так она была красива. Говорили, что ее отец — византийский патриций — давал неслыханно большой выкуп за нее, но Фадл не согласился отдать девушку, да и она отказалась и даже приняла ислам, чтобы отец не мог ее требовать. Рабия держала большой веер из страусовых перьев и тихонько раскачивала его.

Рядом с Фадлом сидел Муслим. Увидев Хасана, он взглянул на него и сразу же опустил голову. Хозяин дворца, будто не замечая Хасана, сказал:

— Ты превзошел себя сегодня, о Абу-ль-Валид, возьми от меня в подарок это.

Фадл небрежно протянул руку, взял большое серебряное блюдо, на котором лежали прозрачно-желтые сирийские яблоки и пододвинул его к Муслиму.

Тот быстро встал, поклонился и бережно поднял блюдо. Фадл милостиво кивнул ему:

— Ты можешь идти, Абу-ль-Валид, и не забывай нас, ты поистине красноречивейший из всех, кто восхвалял нас.

Муслим осторожно выложил на парчовую скатерть яблоки, еще раз поклонился и, пятясь, направился к двери. Не удержавшись, он бросил на Хасана торжествующий взгляд, а тот поднял брови — стоило ли так радоваться из-за блюда? Правда, оно стоит немало.

У Бармекида действительно были гости — несколько человек, которых Хасан не знал, по виду похожие на хорасанцев. Они с любопытством смотрели на поэта, видно, ожидая, что будет дальше. Хасан ждал, что Фадл пригласит его сесть, как всегда было раньше, но тот будто не замечал его. Растерявшись — он отвык за последнее время от такого обращения — Хасан произнес:

— Привет тебе, Абу-ль-Аббас!

Фадл что-то неразборчиво пробормотал в ответ. Все молчали. Кто-то из гостей, видно почувствовав неловкость, говорил с соседом, а хозяин дворца сидел, будто никого не видел перед собой.

Хасан в бешенстве огляделся. Он отметил любопытные взгляды, насмешливые улыбки. Фадл не поднимал головы. Наконец Хасан немного дрожавшим от гнева и унижения голосом сказал:

— Я сложил о тебе новые стихи. Сказать их?

Фадл, не меняя позы, небрежно махнул рукой:

— Говори!

Стараясь унять унизительную дрожь, Хасан начал:

— Я пожалуюсь Фадлу ибн Яхье ибн Халиду На любовь к тебе — может быть он соединит нас…

Но Бармекид, не дав Хасану кончить первый бейт, крикнул:

— Стой, можешь не продолжать, проклятье Аллаха на твою голову! Разве это поэзия? Где возвышенные мысли, где редкие слова и выражения? Пусть Аллах обезобразит тебя так, как безобразны твои стихи!

Хасан стоял, закусив губу. Первый раз в жизни он не знал, что ответить. Он не ожидал такой грубости от Бармекида, кичившегося своей вежливостью и воспитанностью. А тот, повернувшись к соседу, говорил:

— Как тебе понравилось бесстыдство этого человека, который осмелился представить нам такие стихи, подобающие разве что простонародью? Ведь в них нет никакой изысканности, которая отличает слова истинного поэта и образованного человека!

Тот робко ответил:

— Но имя Абу Али известно повсюду и слава его велика.

Фадл раздраженно прошипел:

— Слава велика у кого? Горе тебе, у кого пользуется известностью этот человек? У таких же безродных гуляк, как он сам, у тех, кто проводит время на рынках, набираясь там простонародных выражений, подобно ему!

Сосед Фадла пожав плечами, спросил:

— Разве Муслим лучше?

У Фадла надулись жилы на лбу:

— Клянусь Ааллахом, я не пущу тебя в свой дом три дня и не буду разговаривать с тобой семь дней, если разум твой побуждает тебя к подобным словам. Абу Нувас известен багдадскому простонародью и базарной черни — вот все, что ты можешь сказать о нем!. Клянусь жизнью, Муслим несравненно выше, и твоему Абу Али никогда не сравнится с ним. Не приходи ко мне три дня!

Не глядя на Хасана, Фадл хлопнул в ладоши:

— Эй, выведите этого человека, и кто приведет его ко мне еще раз, получит столько плетей, сколько слов скажет негодный стихоплет.

Хасан, не дожидаясь, покуда слуги выведут его, грубо оттолкнул их и выбежал на улицу. У него так дрожали ноги, что он едва мог вскочить в седло. Поэт ехал, не разбирая дороги.

Он не помнит, как пришел домой, только ясно видит перед собой чистый лист лучше самаркандской бумаги, калам и строки стихов:

«У Фадла высокий дворец, Но нет в нем ни верующего, ни честного человека. А на дверях дворца надпись: Нет бога, кроме лепешки».

Исписав лист, Хасан позвал Лулу:

— Отнеси эту бумагу во дворец Фадла аль-Бармаки и смотри, не потеряй его по дороге.

В ту ночь он впервые почувствовал странное недомогание — казалось, острые когти раздирают сердце, дышать стало нечем, хотя ночь выдалась прохладной. Вернулся Лулу, и поэт нетерпеливо спросил, отнес ли он бумагу. Когда мальчик утвердительно кивнул, приказал позвать лекаря — сирийца. Тот, что-то шепча, пустил кровь, дал выпить какого-то терпкого напитка, и Хасан уснул.

Несколько дней после этого он не выходил из дому. К нему приходили друзья, рассказывали, что стихи каким-то образом стали известны повсюду — наверное, проболтался один из слуг Фадла. Говорили так же, что Рашид справлялся о нем у его покровителя Фадла ибн ар-Раби, и тот не упустил случая прочесть сатиру Хасана. Повелитель правоверных не разгневался, а слушал с какой-то странной улыбкой и распорядился послать Хасану еды с дворцовой кухни. «То-то я ел последние дни какой-то особый рис», — вспомнил тогда Хасан…

И вот теперь этот суд. Неужели звезда его счастья начала клониться к закату? Но кади что-то говорит, обращаясь к Хасану. Он прислушался:

— Не ты ли сказал в своих стихах:

«О господин мой, на которого я надеюсь во всех несчастьях, Встань, взбунтуемся против могущественного господина небес»?

— Да, я это сказал, — равнодушно ответил Хасан.

Кади даже покраснел:

— О повелитель правоверных, ты видишь, как нагло признается этот человек в кощунстве и ереси. Ведь он кафир — неверный, хуже тех неверных, с которыми мы ведем священную войну, истребляем их и разрушаем их жилища. Неужели среди нас место человеку, который более вредоносен, чем моровая язва или черная оспа? О повелитель правоверных, освободи нас от него, ведь твой престол возвышается к небесам, ты опора мусульман и их надежда!

Морщинистое личико кади еще более сморщилось, из глаз потекли слезы.

Харун недовольно произнес:

— Ну, а вы, законоведы и поэты, что скажете о стихах Абу Нуваса?

Чей-то голос, — похожий на Лахики, отозвался:

— Кади прав, о повелитель правоверных, он зиндик — безбожник, неверный, не признающий Аллаха и его могущества.

Но тут Хасан рассмеялся:

— Разреши мне сказать, о повелитель правоверных, чтобы тебе стала яснее тупость и невежество этих людей, обвиняющих меня в безбожии и ереси.

Харун, который ожидал, что поэт будет смиренно оправдываться, оживился:

— Говори, мы слушаем тебя, Абу Али.

— Не слушай его, повелитель правоверных, — заныл кади. — Этот человек одарен красноречием, и если ты станешь внимать его речам, он сумеет убедить тебя в своей невиновности.

— Почему ты приказываешь повелителю правоверных? Если я опора и надежда мусульман, то мне лучше известно, кто еретик и враг нашей власти, чем тебе!

Кади, не осмеливаясь больше возражать халифу, замолчал, а Хасан так же насмешливо продолжал:

— Вы говорите, что я безбожник и еретик. Но если бы вы были более образованными и знали науку логики, то поняли бы, что в ваших словах явное противоречие, и я вам его докажу. Во-первых, еретик не может быть безбожником, потому что безбожник не верит ни в какого бога, а еретик верует, и часто искренне, однако вера его не соответствует действительности, то есть тому, что принято.

Вы поняли мои слова? Тогда я продолжу. Если вы говорите, опираясь на предание и изучение, то да будет мир вам, но если вы основываетесь на своем разумении, то горе вам, ибо ваше мнение не лучше, чем ваше разумение, а ваше разумение так же скверно, как ваше поведение. Как я могу быть безбожником, если я признаю, что у небес или в небесах, или на небесах есть могущественный Господин, он же Господь. как сказано в Благородном Коране: «Господь наш, который восседает на престоле». А где же он восседает, как не на небесах?

Может быть, вы возражаете против моих слов и утверждения о том, что Господин небес могуществен? Но тогда вы сами безбожники, ибо в Пресветлом Коране сказано: «Господь наш могуществен». Однако я не говорю, что вы безбожники, ибо отрицание чего-либо есть утверждение противного, а вашего разума, как явствует из ваших обвинений, недостанет даже на утверждение о наличии у вас разума. Что же касается второй части моего высказывания, то как я могу быть еретиком, если признаю, что поступок, который я собираюсь совершить, а это, как догадался досточтимый кади, знакомый с подобными поступками если не по их совершению, то по лицезрению, — винопитие. Но я ведь признаю, что это непокорность Всемогущему Господину небес, стало быть, я уже на пути к раскаянию, а если я раскаюсь, то Господь простит все мои грехи, совершенные прежде, тем более, что мой грех не состоит в числе смертных грехов.

Харун, который с трудом следил за быстрой речью Хасана, улыбнулся и с довольным видом повернулся к кади:

— Ведь он прав, кади, я бы сам не смог лучше опровергнуть ваше обвинение.

Но кади не хотел сдаваться:

— Повелитель правоверных, я хочу задать ему еще один вопрос. Не ты ли сказал в своих стихах:

«О ты, кто упрекает меня за красное прозрачное вино — Иди в райские сады, пусть я войду в ад?»

Нахмурившись, Хасан ответил:

— О кади, к лицу ли столь почтенному старцу произносить слова, сказанные гулякой? Ибо, произнося подобные слова, ты сам приобщаешься к их скверне. Посмотри, с каким вкусом ты произносишь слово «вино», а подобает ли тебе это? Что же касается этих стихов, то где ты нашел ересь или безбожие? Разве сам Господь в Благородном Коране не устрашает адскими муками и не обещает верующим блаженство в раю?

И если бы грешники не подвергались мукам болезненным, разве блаженствовали бы праведники, взирая на их муки с небес? Ведь грешники попросят у обителей рая воды и плодов, но те ответят им: «Мучения — неверных удел». Что же, ты против этого, ты возражаешь против того, чтобы грешники получали достойное воздаяние позорными муками за свои грехи? Но тогда горе тебе, горе и еще раз горе, о кади, о сквернейший из всех судей, ты сам еретик и безбожник, не тебе говорить о праведности и чести!

Кади открыл рот и пытался что-то сказать, но Харун, слушающий Хасана сначала серьезно, а потом полузакрывши лицо платком, как он обычно делал, желая скрыть улыбку, сказал:

— О достойный кади, по-моему, Абу Али оправдался и объяснился. Не лучше ли искать еретиков в другом месте, не при дворе повелителя правоверных?!

И он кивком головы попрощался с присутствующими, отпуская всех. Хасан вышел первым. Проходя мимо кади, едва заметно подмигнул ему и с удовольствием отметил, каким ненавидящим взглядом окинул его старик. Нет, его звезда еще не закатилась!

После неудавшегося суда противники на время притихли, притаились, а Харун стал еще больше благосклонен — видно, понравилось, как Хасан посрамил кади, которого халиф недолюбливал.

Правда, Хасану не раз говорили, что Харун выражал недовольство слишком «вольным» поведением поэта, но, кажется, тот делал это для того, чтобы ему больше не жаловались на Хасана.

При встрече с Асмаи Хасан обычно терпеливо выслушивал упреки в том, что не блюдет обычая. «Послушай меня, сын мой, — говорил старик проникновенно, — не презирай обычая и твоих собратьев, которые придерживаются его. Посмотри на Муслима — он почти так же легок в своих винных песнях и газелях, как и ты, хотя явно подражает тебе в этом». И Асмаи, подчеркивая те места, в которых, как ему казалось, Муслим «взял прекрасные значения» у Абу Нуваса, произносил:

«О безумец, ты исхудал от отказов, Ты гибнешь от любви, поверженный бессонницей, В сердце твоем огонь, его не потушить».

Хасан усмехался, а Асмаи неизменно говорил: «Но в своих стихах он не выходит за рамки обычая, хотя употребляет разные риторические фигуры даже больше, чем ты, и начинает всегда с описания кочевья или любви к бедуинке».

Однажды, когда Асмаи особенно хвалил Муслима, Хасан не выдержал: «Оставь этого человека, шейх, я лучше тебя знаю его хорошие и плохие стороны. Он умирает от зависти, что не может пробраться к халифу — как будто ему не хватает мешков с золотом, которые он получает от этого чванливого бедуина, насильника и убийцы, Язида ибн Мазьяда, и от своих хозяев Бармекидов, которым служит как черный раб. Он пишет в своих мадхах:

„Полетел вслед за тем, кого заставило лететь бегство, Страх, вставая у него на пути в каждой тесной теснине“.

А его знаменитые строки, хуже и безобразнее которых не бывает:

„Она обнажила меч взгляда, и он обнажился, Обнажив обнажение обнаженной страсти!“

Ей-богу, если бы он стал разбойником и отнимал деньги у людей на дорогах, это было бы лучше, чем отнимать у них время и оглушать подобной нелепостью!».

«Как знаешь, — пробормотал Асмаи. — Но ты мог бы хоть в начале мадхов соблюдать старый обычай, ведь наши поэты уже давно шепчутся, что ты вознесся над ними и не хочешь никого признавать».

Хасан, раздраженный упреками, резко ответил: «Не знаю, как древние поэты, может, я и хуже их — они ведь уже сказали главное и выловили лучшие жемчужины из моря стихов — но из новых поэтов я лучший, и никто не может отрицать этого». Асмаи вздохнул, пробормотал что-то о скромности и смирении, приличествующих мусульманину, но больше не заговаривал о Муслиме и соблюдении обычаев.

Позже, когда Хасан остался один, он пожалел о сказанном. Он так и не научился сдерживаться! «Будь первым, но сторонись», — никогда не надо забывать эту пословицу Бану Кудаа. Возможно, кто-нибудь из поэтов уже донес о том, какие стихи он сложил о загробной жизни. Если бы они прозвучали на суде, ему не удалось бы отговориться. И Хасан засмеялся, вспомнив, каким ненавидящим взглядом проводил его кади Багдада. Но Асмаи прав — не надо раздражать Харуна. Пока что он благосклонен — ему нравится остроумие, легкость стихов и даже дерзость Хасана, но кто знает, как изменится повелитель правоверных через год, через месяц или даже на следующий день?

С утра, пока голова свежая, Хасан решил приступить к составлению нового мадха халифу — кошель почти пуст. Но начать прямо с описания покинутого кочевья он не мог — это слишком безвкусно, отдает рабским духом какого-нибудь второсортного восхваления богатого покровителя. Даже Хузейми не написал бы так. Харун потому-то и ценит его, что в стихах Абу Нуваса всегда есть что-то чуть насмешливое, неожиданное, пряное. Хасан задумался. Пусть будет насмешка, как в тех стихах, где он говорит:

«Скажи тому, кто плачет у покинутого кочевья Стоя: „Не худо бы тебе сесть“».

Но в мадхе надо сделать легче и не так открыто. Например, так:

«Отдай свои стихи остаткам кочевья и опустелому жилищу, Уже давно ты презрел их, описывая вино. Слушаю, повелитель правоверных, и повинуюсь, Хотя ты заставил меня оседлать норовистого коня».

Да, так будет хорошо — рифма на «ра» хороша, и размер тавиль торжественный, как полагается в мадхе. И начал он с помянутого кочевья, так что и упрекнуть не в чем. Кто разбирается в стихах, поймет насмешку, а если нет — тем лучше.

Харун пригласит в этот раз Хасана не на торжественный прием, а в свои покои. За ним прислали поздно. Уже стемнело, но жар еще не спал.

Весна в этом году выдалась ранняя, и халиф решил раньше обычного отправиться в «саифу» — летний поход на «неверных румов». Прежние войны были удачными — византийская императрица Ирина не смогла собрать сильное войско против мусульман, и они вернулись с богатой добычей. На Мусалле — площади, где устраивались военные смотры — уже расставили сотни шатров. Куннаса была запружена — по улицам вели богато украшенных скакунов знатных «борцов за веру», а кто победнее, останавливался на постоялом дворе и здесь же привязывал своего коня. Но халиф задерживался — созвездия пока неблагоприятны для похода.

Хасан ехал по шумным улицам, проезжая знакомые лавки, постоялые дворы, дворцы богачей, и впервые поймал себя на мысли, что его ничего не интересует здесь. Ему уже не хотелось, как прежде, зайти в винную лавку, послушать пение, перемигнуться с бойкой хозяйкой, христианкой или иудейкой. Что это — старость, или усталость души? Он не желал никого видеть, тем более очутиться рядом с Бармекидами, Фадлом, придворными, которые не видели разницы между ним и халифским шутом.

Хасан чуть не повернул обратно, но вовремя опомнился — не следовало сердить Харуна, особенно накануне похода, когда он становился особенно раздражительным.

Хасана ввели во внутренние покои. Он еще никогда не был в этой не очень большой комнате, сплошь затянутой редкостными коврами и занавесями, заставленной маленькими шкафчиками и столами: резными, с инкрустациями из серебра, золота, слоновой кости. В глубине комнаты откинули занавеси, там, наверное, вход на половину Зубейды. Едва взглянув на халифа, поэт понял — сегодня не время для мадхов. Харун был бледен, густые брови сдвинуты, ворот распахнут. Он вздыхал и кусал ногти. Стоя против него, Абу-ль-Атахия говорил свои новые стихи, и Хасан позавидовал его смелости:

— Кто расскажет имаму мусульман, Кто будет давать ему совет за советом? Я вижу, что цены, цены товаров Непомерно высоки для народа, Я вижу, что заработки ничтожны, Я вижу, что нужда царит повсюду. Я вижу вдов и сирот, Я вижу их в нищих домах. Кто наполнит пустые животы? Кто оденет нагую плоть? О сын халифов, не оставляй их, О повелитель, не будь лишен милосердия!

— Да, клянусь Аллахом, я помогу мусульманам, я сотру с лика земли неверных, я наполню сокровищницу динарами и раздам их беднякам и нуждающимся, чтобы последний нищий в земле ислама был богаче их патрициев!

Он никогда не слышал, чтобы Харун так кричал. У халифа надулись жилы на лбу, он сжал кулаки. «Сейчас начнется припадок», — подумал Хасан, но Харун неожиданно успокоился и, вытерев со лба пот шелковым платком, сказал Абу-ль-Атахие:

— Спасибо тебе, ты всегда напоминаешь нам о делах мусульман, мы пожалуем тебе за это поместье Хариду с принадлежащими ему рабами и крестьянами.

Поэт молча поклонился и сел.

— Ну а ты, Абу Али, что приготовил для нас сегодня? — неожиданно обратился Харун к Хасану.

— Я сложил стихи восхваляющие повелителя правоверных, — нерешительно сказал Хасан.

— Мы слушаем тебя.

Когда Хасан кончил приготовленный мадх, Харун довольно улыбнулся:

— Ну вот, а твои враги говорят, что ты не умеешь начинать стихи, как это делали наши лучшие поэты. Клянусь Аллахом, сегодня ты превзошел самого себя. Мы приказываем нашему казначею выдать тебе за эти стихи десять тысяч дирхемов, а после похода, даст Бог, ты получишь от нас еще.

В дверях послышался шум. Вошел Масрур. Свирепо сверкнув белками налитых кровью глаз, он наклонился к Харуну и что-то шепнул. Харун поднял брови:

— Пусть войдет, когда дело касается войны за веру, мы не знаем отдыха.

В комнату вошел высокий румиец, затянутый в кольчугу. Видно было, что ему не по себе — он оглядывался, как волк, попавший в западню. Сделав несколько шагов, он упал на колени и дальше полз по мягким коврам. Его сабля оставляла глубокий след в их пушистом ворсе.

— Повелитель правоверных, — сказал он на хорошем арабском языке. — Разреши мне удалиться, чтобы твой гнев не пал на безвинного, ибо я не виновен ни в чем из того, что содержится в этом послании.

Харун махнул рукой:

— Возьмите у него свиток, и пусть он уходит.

Фадл взял из рук румийца длинный кожаный футляр. С него свисала золотая императорская печать, на которой вытеснены арабские буквы — говорили, что Никифор, новый император Рума — араб из древнего царского рода Гассанидов и в его войсках немало арабов-христиан, бежавших в Рум.

Передав послание, румиец встал, разогнулся и, пятясь, вышел из комнаты.

— Прочти! — кивнул Харун Фадлу.

Тот раскрыл футляр, вынул туго свернутый пергаментный свиток, перевязанный тонкой золотой нитью и прочел:

«От Никифора, царя румийцев, Харуну, нынешнему царю арабов. Далее: Царица, которая правила до меня, поставила тебя высоко, как рухх на шахматной доске, а себя сделала пешкой. Она присылала дань, которую было бы пристойно присылать тебе в Рум. Но это все было от женской слабости и глупости. Когда прочтешь мое послание, немедленно верни все, что получил от нас, и пришли еще выкуп за свою жизнь. Не то между нами будет меч, и только меч».

Стало тихо. Хасан, не поднимая головы, бросил взгляд на Харуна и испугался — глаза халифа, казалось, вылезут из орбит, зубы оскалены. Наконец он хрипло сказал:

— Чернил и калам.

Фадл торопливо подал ему калам и поставил на изукрашенный столик чернильницу. Харун перевернул письмо и что-то написал на обороте. Потом он громко прочел:

«Во имя Аллаха, Милостивого, Милосердного. От Харуна, повелителя правоверных, Никифору, румийской собаке. Я прочел твое послание, о сын неверной, а ответ ты увидишь раньше, чем услышишь. На этом конец».

Фадл хлопнул в ладоши:

— Эй, гонца к царю румийцев Никифору!

Присутствующие сидели молча и, воспользовавшись тем, что Харун опустил голову и закрыл глаза, тихо разошлись, стараясь не проходить мимо халифа.

Хасан все же успел получить деньги у казначея. Сначала тот отнекивался, отговариваясь неотложными делами и приготовлениями к походу, но Хасан сказал: «Законная пятая часть пророка „хумс“ за тобой, ибо ты в моих глазах выше любого пророка». Казначей ухмыльнулся, и Хасан повез домой два увесистых мешка, которые слуги казначейства подвесили по обеим сторонам его седла.

Хасан не был особенно напуган или удивлен поведением Харуна, ему было только смешно, когда придворные, не выдержав положенный для приемов срок, разбегались по домам.

— Как мыши, убегающие от злого кота, — сказал он громким шепотом одному из чернокожих невольников, но тот только сверкнул на него белками — наверное, не понимал по-арабски.

Когда Хасан в сопровождении двух охранников, которых дал ему казначей, довольный щедрым подношением, выезжал из ворот, увидел, что город преобразился. Отовсюду доносились крики воинов за веру-газиев: «Аллах велик! Вперед на священную войну!» Те, что остановились на постоялых дворах, поспешно направлялись к Мусалле — всадники, пешие, ведущие на поводу вьчных коней, оседлавшие верблюдов.

Все ворота дворца Хульд, распахнутые настежь, казалось, извергали сотни всадников. Одетые в черное, в боевом вооружении, на сытых конях, они проносились мимо Хасана, словно видения в свете догорающего дня. «Как черные орлы, бросающиеся на добычу в час заката», — прошептал Хасан строки одного из древних поэтов. На концах длинных копий развевались прямоугольные, длинные и треугольные знамена и значки, черные, из блестящего атласа, с вышитым золотом орлом. Иногда проезжал военачальник в золотом шлеме, на острие шлема и на конской сбруе колыхались пучки черных страусовых перьев.

Быстрой рысью выехал отряд гвардейцев халифа. Это были бронзовокожие нубийцы, подобранные по высокому росту и красоте, и Хасан залюбовался юношами, которые славились в Багдаде своими любовными приключениями и пирушками. Хасан подъехал ближе, и один из нубийцев, откинув плащ из шкуры леопарда, отличительный знак гвардейцев, поднял копье. Сверкнули ровные зубы:

— Привет тебе, Абу Нувас, поэт любви и вина! — крикнул он.

Хасан почувствовал, как учащенно забилось сердце. Ни одна похвала, даже одобрение Асмаи и других ученых ценителей не была ему так приятна, как приветствие этого невольника-гвардейца, может быть, и даже наверняка, неграмотного и не искушенного в тонкостях арабского языка и поэзии.

Лулу встретил хозяина тревожными возгласами и сразу же втащил мешки.

— Позвать твоих друзей, господин? — спросил он, когда стражники казначея, получив по нескольку монет уехали.

— Нет, Лулу, сегодня я не останусь дома, мне надоела добродетельная жизнь. Я почти превратился в отшельника-суфия и чувствую, что моя шелковая рубаха начинает превращаться в жесткую власяницу.

— Как можно, господин, ведь мы недавно стирали твою рубаху! — испуганно сказал мальчик.

Хасан усмехнулся и, потрепав юношу по круглой щеке, сказал:

— Возьми коня, я пойду пешком.

Лулу запричитал:

— Господин, побойся Бога, сколько в Багдаде злодеев! Они могут убить и ограбить тебя, и тогда мы осиротеем!

— Не оплакивай меня, я еще жив, — прервал его Хасан, и, взяв из мешка пригоршню серебра, вышел на улицу.

Уже совсем стемнело, но прохладнее все не становилось. В воздухе носилась чадная вонь нефтяных факелов, раздавалось громкое чтение Корана, кто-то визжал. Хасан прошел мимо рынка ювелиров, потом подошел к кварталу ткачей, где жили христиане.

Несмотря на то, что было еще далеко до полуночи, у входа в квартал были протянуты толстые цепи, вдобавок путь преграждали толстые бревна, поставленные крест-накрест поперек улицы. Когда Хасан подошел ближе, его окликнули настороженно:

— Кто ты?

— Я ваш брат, постоянный посетитель ваших монастырей и винных лавок и покупатель вашего вина, — весело откликнулся Хасан.

Из-за стены выдвинулся человек в особом поясе-зуннаре, который в последнее время заставили носить всех христиан.

— Ты мусульманин? — подозрительно спросил человек.

— У меня своя вера, я не считаюсь с верой других, — сказал Хасан. Ему понравились эти слова, и он повторил: — У меня своя вера.

Христианин окинул его взглядом:

— Зачем ты идешь сюда?

— Я хочу посетить вашу винную лавку.

— Уходи, уходи! — крикнул христианин. — Сегодня все закрыто, кто знает, что затеете вы, мусульмане, перед походом!

— Ты, неверный, сын неверной, пропусти меня, ведь я один! — крикнул Хасан.

На шум выглянуло еще несколько христиан. В руках у них он увидел ножи, палицы и просто обломки бревен. Хасан поспешил убраться: эти люди напуганы, от страха им может померещиться все, что угодно.

Хасан был раздосадован. Куда идти? Он не хотел видеть никого из своих друзей — даже Абу-ль-Атахия в последнее время стал раздражать его своим спокойствием. К тому же он скуп — Хасан убедился в этом, когда однажды навестил его. И надоело все — напыщенность Муслима, легкомысленность Хали, обидчивость Раккаши…

Он шел, вслух проклиная всех мусульман, христиан и иудеев, а заодно с ними огнепоклонников и язычников. Вдруг он вспомнил: Лулу говорил, что у Шломы теперь хозяйничает его дочь. Кажется, ее зовут Марьям. Но она, наверное, тоже закрыла лавку — перед походом войска халифа горожане и крестьяне, которые присоединялись к нему, обычно громили заведения христиан и иудеев, добавляя награбленное в Багдаде к тому добру, которое захватывали в землях румийцев. Многие, удовлетворясь багдадской добычей, возвращались к себе домой до следующего лета.

Мусульманские кварталы по-прежнему оживлены, но большинство борцов за веру ушло на Мусаллу — на утро объявлено начало похода. У лавки Шломы было, как всегда, людно и шумно. Хасан уже давно не посещал ее, и сейчас оглядывался, будто пришел на новое место. Но внутри все по-старому — широкие лавки, по углам огромные кувшины, мехи с вином, на полках чаши, медные и глиняные сосуды для воды.

Хасан с трудом отыскал свободное место у самой стены. Ему не хотелось сидеть рядом с кем-то незнакомым, поэтому он отодвинул свою скамью подальше от соседей. Вино разливали мальчики, наверное, сыновья Шломы, но они были одеты, как мусульмане. На одной из скамеек сидела лютнистка в шароварах и мужском камзоле. Хасан загляделся на нее и вздрогнул от неожиданности, почувствовав, что кто-то положил ему руку на плечо.

— Привет тебе, сын благородных арабов, — сказал чуть хрипловатый женский голос. Хасан обернулся. «Это Марьям», — сразу подумал он. Девушка, стоявшая рядом, действительно напоминала Шлому — светлоглазая, с рыжеватыми волосами, но было в ней что-то новое, непривычное для Хасана, какой-то насмешливый вызов в глазах, слегка презрительная улыбка.

— Привет тебе, благородная дочь Израиля. Не ты ли достойная госпожа этого рая? Тогда прикажи подать мне что-нибудь из благ, ниспосланных Аллахом.

— А разве пирушка у повелителя правоверных уже кончилась?

— Ты знаешь меня? — вместо ответа спросил Хасан.

— Кто же из владельцев кабака не знает Абу Нуваса?

— Меня знают не только владельцы кабаков, — ответил Хасан, задетый ее пренебрежением.

— Да, конечно, тебя знают еще и владельцы веселых домов!

— Нет, клянусь Аллахом, меня знает весь Багдад! — крикнул Хасан.

— Багдад еще не весь мир, — холодно ответила Марьям. — А почему ты не отправляешься в поход вместе с другими? Ведь это долг каждого мусульманина.

— Клянусь вашей Торой, я уже расплатился со своими долгами, и у меня есть на то фетва самого ученого и благочестивого законоведа. Хочешь, я скажу тебе стихи об этом?

Марьям молча пожала плечами, а Хасан вскочил на скамейку и крикнул:

— Эй, люди, я думаю, вы знаете Абу Нуваса, веселого поэта Багдада. Слушайте, какие советы дал ему ученейший и благочестивейший кади нашего города:

«Скажи тому, кто упрекает нас в лавке виноторговца, Когда мы пьем под красноречивое пение струн: Я ходил к мудрому и знающему фахику, Благочестивому, одному из святых мужей Глубоко знающему все законы, Проникшему в науку богословия и преданий. Я спросил его: „Ты дозволяешь вино?“ Он ответил: „Нет, Кроме искрометного хмельного зелья“. Я спросил: „А молитва?“ Он ответил: „Это непременный долг, Соверши молитву, а потом проводи ночь, подружившись с вином, Соедини для себя молитвы за целый год Из тех, что следует совершать ночью, и соверши все это днем“. Я спросил его: „А пост?“ Он объяснил мне: „Не стремись поститься, но соединяй разговение с разговением“. Я спросил его: „А милостыня и налог в пользу бедных?“ Он сказал: „Это вещь, которая по праву считается орудием мошенников“. Я спросил его: „Буду ли я благочестивым, если совершу паломничество?“ Он ответил: „Это все лишнее и крайнее отступление от основ веры. Не ходи в Мекку, не надевай одеяние паломника, Хотя бы Мекка была у дверей твоего дома!“ Я спросил: „А неверные?“ Он ответил: „Не веди с ними войну, Хотя бы они подступали к самому Анбару! Помирись с ними и мсти их дочерям, Если ты уж так сильно ненавидишь иноверцев, Сражайся с дочерьми неверных своим природным копьем — Вот истинная священная война и лучшее последствие для дома“.»

Громкий хохот прервал Хасана. Кто-то крикнул:

— Смерть еретику! Он осмеливается говорить такие богопротивные стихи, когда все правоверные идут на священную войну против христианских собак!

Но голос внезапно умолк, будто крикуну заткнули рот — верно, так и случилось. Багдадские вольные люди, «сасаниды» и ночные гуляки не жаловали благочестивых лицемеров. Кругом зашумели:

— Это Абу Нувас, наш поэт!

Марьям крикнула лютнистке:

— Эй, Рита, спой нам какую-нибудь песню на слова Абу Нуваса!

Девушка в мужском камзоле взяла лютню, а Марьям обернулась к Хасану, ее глаза блестели, щеки раскраснелись:

— Ты смелый человек, это хорошо! Но здесь шумно и жарко, пойдем лучше ко мне, у меня есть хорошее вино, а закуска к нему будет еще лучше.

Утром Марьям разбудила Хасана ласковым прикосновением:

— Вставай, господин мой, посмотри, наступил Страшный суд.

Наспех одевшись, Хасан вышел на улицу. Издали доносилось сильное монотонное гудение, будто тысячи пчел гигантским роем кружили над городом. Это трубили большие походные трубы халифа, возвещая о выступлении.

 

XXV

В Багдаде тихо. Ушло халифское войско, по улицам не скачут всадники, город не просыпается каждое утро от оглушительного шума, сопровождающего вереницу повозок, доставляющих провизию в Хульд и дворцы придворных халифа. Меньше толкотни на рынках, легче дышится простым горожанам — они могут не опасаться того, что их растопчут хрипящие кони стражников, изобьют наглые гвардейцы. Меньше стало и разбоя на дорогах — люди благородного братства Сасанидов отправились с войском или вслед за ним. В городе из них остались только безобидные попрошайки и мелкие воришки — те, кому не под силу трудный путь на север.

А Хасану тоскливо. Не потому, что уехал халиф, — денег еще оставалось достаточно. Но он чувствовал, что друзья как-то сторонятся его. Может быть, он сам виноват — слишком подчеркивал свое превосходство.

Особенно упрекал он себя за слова, сказанные им однажды Хали. Они собрались, как обычно, в доме Хасана, и каждый должен был произнести по очереди два бейта из тех стихов на одну рифму, которые считает лучшими. В тот день, кажется, они выбрали рифму на «лам». Хали сказал тогда:

«Дивитесь, дивитесь, люди, как прекрасна невеста, выросшая в садах Кутраббуля».

Все одобрительно зашумели, только Хасан пренебрежительно сказал — он и теперь еще краснеет, вспоминая это: «Да, хорошие стихи, но все равно люди припишут их мне!» Хали бросил на него быстрый взгляд, но ничего не ответил. С того вечера он почти не бывал у Хасана; говорили, что все время он проводит с одной из дворцовых невольниц и даже хочет выкупить ее.

Хасан скучал по Хали, но гордость не давала ему сделать первый шаг к примирению. К тому же кто-то из учеников передал ему, что Асмаи сказал Джафару Бармаки: «Абу Нувас был бы хорошим поэтом, если бы не его пристрастие к простонародью и к низким выражениям. Он потакает базарной черни, и эти невежды приписывают ему все лучшие стихи других поэтов». Хасан сразу вспомнил свои необдуманные слова. Значит, Хали передал их Асмаи, и старик тоже стал его врагом.

Но окончательный разрыв произошел позже, когда Хасан встретился со своими прежними друзьями в мечети. Как обычно, поэт пришел туда вечером, чтобы позаниматься с учениками. В дальнем углу, у колонны, расположились на своих ковриках Муслим, Хали, Раккаши, несколько молодых начинающих поэтов и Асмаи.

Увидев Хасана, все поэты одновременно встали, а Хали, нарочито торжественным жестом указал ему на почетное место. Хасан огляделся, думая, что тот шутит, но его бывший друг был непривычно серьезен. Обозлившись, Хасан поднял лежавшую неподалеку бамбуковую палку, уселся посередине.

— Раз уж мне предоставили это место, я воспользуюсь им как считаю нужным, — сказал он, подняв палку словно учитель куттаба, угрожающий нерадивым ученикам.

Но никто не принял его шутку. Муслим криво улыбнулся, а Хали сказал: «Мы слушаем тебя, учитель». Асмаи недовольно проворчал:

— Ты растерял свой адаб с тех пор, как делишь ложе с неверной, безбожницей, распутницей, проклятие Аллаха на ее голову! Всем известно, что она давала приют разбойникам и грабителям, а сейчас приютила тебя, собеседника повелителя правоверных. Ты мог бы жениться на состоятельной и непорочной девушке, а выбрал нечистую шлюху с красными волосами. И что только прельстило тебя в ней?

Кровь ударила Хасану в лицо. Так вот о чем говорит теперь этот праведник! «Сушеная саранча» — вспомнилось ему прозвище Муфаддаля. Но, сдержавшись, он с вежливой издевкой ответил:

— О, достойный шейх, ты не знаешь всех качеств этой женщины. Дело в том, что она постоянно остается девственной, как черноокие райские девы. Вот так я на земле наслаждаюсь райским блаженством, без паломничества, милостыни и священной войны.

Асмаи возмущенно отвернулся:

— Поистине, ты еретик, и лишь чудом избежал наказания. Опомнись, вернись к Аллаху, не то даже твой талант не спасет тебя!

— Я обязательно раскаюсь, шейх, когда земля забьет мне глотку, и я не смогу ни выпить вина, ни сложить стихи!

Хасан ждал, что кто-нибудь, хотя бы Хали, засмеется, но все молчали. Тогда он отбросил палку и вышел, не простившись.

В тот вечер Хасан окончательно решил уехать в Египет — правитель Хасыб давно звал его к себе, надеясь, что стихи Абу Нуваса, восхваляющие его, прибавят ему славы. Его сын, вернувшись домой, много рассказывал о том, как знаменит багдадский «эмир поэтов», как широко известны его стихи. «Тебя ждет наилучший прием, — много раз писал Хасыб Хасану. — Ты получишь от меня не меньшее вознаграждение, чем от повелителя правоверных, ведь Египет — богатая страна, а его харадж обилен и разнообразен. А если захочешь развлечений, то получишь столько наложниц и рабынь, сколько захочешь — наши женщины черноглазы, широкобедры и ласковы».

Он покинул Багдад как будто тайком — никто не провожал его, он даже не сказал ученикам, что уезжает. Теперь никто из них не жил с ним — каждый обзавелся собственным домом, Яхья женился и думал теперь только о том, как бы прокормить свое растущее семейство. Единственное, что как-то утешало и успокаивало Хасана, — это то, что он дал свободу Лулу и Нарджис.

Когда он писал договор у судьи, Нарджис, закутанная в темное, будто траурное, покрывало, плакала, а Лулу был растерян. Оба остались в доме Хасана, но он мало обращал на них внимания и позвал только перед отъездом. Нарджис прошептала: «Не уезжай, господин мой», а Лулу молча поцеловал Хасану руку и поклонился. «Будто провожают меня в могилу», — подумал Хасан и резко сказал:

— Оставьте меня, мне нужно еще собрать кое-какие вещи, а потом я вас позову еще.

Но как только они ушли, он тихо покинул дом, сам оседлал коня и пустился в путь.

Один, как в былое время… Но теперь он еще более одинок — тогда его сопровождали молодость и надежда. А на что надеяться сейчас? Казалось, он достиг всего, о чем мечтал, — у него есть слава, и денег немало, они оставлены в залог у нескольких багдадских менял и купцов, так что, если он вернется, не придется думать о заработке.

А дальше что? Седина все больше прокрадывается в волосы, друзья предали, поддавшись зависти. Кто знает, что ему еще готовит судьба? Как всегда в мгновения тоски, он стал произносить про себя строки из любимых стихов Имруулькайса: «Судьба — это злодей, жестокий убийца, гуль, пожирающий людей».

Потом повторять чужие слова надоело. Он задумался и под мерный шаг коня произнес:

— Разве жизнь может принести что-нибудь хорошее? Нет в ней радости, она, как горький миндаль. Разве ты не видишь, что чистая сущность жизни И ее источник — из соленой морской воды?

Хасан ехал медленно, но еще до полуночи был уже далеко от городских ворот. В полях царила тишина, но где-то скользили странные фигуры, что-то таинственно шумело, в пальмовых рощах будто кто-то прятался и тайно следовал за путником.

— Я смелый человек, поэтому мне не пристало путешествовать одному ночью, — громко, чтобы успокоить себя и напугать призрачных злодеев, сказал Хасан. — Ведь еще мои предки говорили: «Храбрец тот, кто умеет уберечься от опасности».

Дорога была хорошо знакома — бессознательно он избрал путь, ведущий в монастырь, где не раз проводил ночи с друзьями за чашей сирийского вина. Его стены уже белели из-за мохнатых стволов высаженных монахами молодых пальм. После легкого стука ворота монастыря сразу отворились — здесь привыкли к поздним посещениям, которые приносили доход настоятелю.

— Мир тебе, путник! — сказал привратник, изможденный до того, что казалось, состоял из тонких костей, обтянутых желтоватой кожей. Хасан не мог удержаться:

— Отец, тебя сушили на солнце или возле печи?

— Сын мой, я иссох от поклонения Богу, как ты когда-нибудь иссохнешь от жажды.

Хасан улыбнулся — даже монахи в Багдаде не лишены остроумия! Пройдя вслед за ним в комнату для гостей, он приказал:

— Пусть мне подадут лучшего вина и свежих фиников.

Молча поклонившись, монах вышел, и через несколько минут вошел молодой послушник, такой красивый, что Хасан смотрел на него, не отрываясь, пока он расставлял на столике кувшин с вином, стеклянную чашу, наполненную прозрачной родниковой водой, финики в простом глиняном блюде.

— Да благословит ваш бог твою красоту, молодец! — сказал он наконец, когда послушник смешал вино с водой и с поклоном подал ему чашу.

Мальчик покраснел. Хасан залпом выпил кисловатое вино и спросил монашка:

— Ты грамотный?

Тот молча кивнул.

— Тогда принеси бумагу и калам, и я продиктую тебе стихи.

— Ты Абу Нувас, правда? — первый раз поднял на него глаза мальчик и тут же опустил их: по уставу не полагалось послушникам смотреть в глаза собеседникам, тем более мусульманам.

— Да, я Абу Нувас, а ты знаешь меня?

— Я знаю тебя хорошо, господин, и даже переписывал твои стихи, хотя настоятель побил меня за это.

— Ну, иди, принеси калам, я скажу тебе стихи, которые сложил только что.

Когда монашек примостился на краю стола, Хасан, любуясь тонким лицом мальчика, стал диктовать:

— Оставь сады, где цветут розы и плодоносят яблони, В добрый путь тебе, сверни туда, где старые монастырские стены. Сверни в пути к людям, чьи тела стали прозрачными От поклонения их богу, как бесплотные тени. Они то и дело звонят в звонкий колокол, Нежный, будто флейта Дауда, на утрени и вечерне. Услышав эти звуки, ты забываешь о ненавистных тебе Восклицаниях и призывах муэззина, зовущего к радости молитвы за Аллаха. О, какое благоухание, когда запах вина обвевает нас, Выплескиваясь из широких глиняных чаш. Тебя поит вином тонкостанный, стройный юноша, Кощунственно облачивший дивное тело в грубую шерсть.

Мальчик снова поднял глаза на Хасана, восхищенно спросил:

— И эти стихи ты сложил только что, господин?

— Да, — ответил Хасан, довольный и тронутый наивным восхищением монашка. Тот вздохнул:

— Но их придется спрятать так, чтобы никто не увидел, настоятель скажет, что это кощунство.

— Беда мне! — вздохнул Хасан. — И христиане, и мусульмане называют меня еретиком. А теперь прими от меня монету и отдыхай, а стихи можешь порвать, если тебе грозит из-за них наказание.

— Как можно, господин! — широко раскрыл глаза послушник. — Я спрячу их под одеждой!

Хасан хорошо выспался и утром выехал, уже не чувствуя той тоски, которая грызла его вчера. Ему предстоял многодневный путь до становища племени Кинда, а там он присоединится к каравану, идущему в Сирию. Послушник проводил его до ворот. Проезжая мимо огромного кувшина с вином, вкопанного в землю, Хасан наклонился к мальчику и прошептал:

— Хочешь, я скажу тебе еще стихи?

Тот кивнул головой. А Хасан, глядя на кувшин, сказал:

— Я все впивал в себя душу кувшина, тихонько и ласково, Я утолял жажду кровью из его раненого тела. Так что я склонился наконец под тяжестью двух душ, А кувшин был повержен, оставшись телом без души.

Опасливо оглядевшись, мальчик достал тетрадь и, торопясь, записал новые стихи.

— Ты араб? — спросил Хасан.

Послушник кивнул.

— Уходи отсюда, здесь тебе нечего делать, ты погубишь и тело и душу. Лучше займись каким-нибудь ремеслом.

Мальчик вздохнул и ничего не ответил, а Хасан, положив ему в руку монету, выехал в ворота.

Путь до становища Бану Кинда он проехал без приключений. Оно раскинулась в холмистой степи. К нему вели проложенные караваном широкие дороги, такие же оживленные, как улицы в предместьях Багдада.

Видно было, что недавно здесь прошло большое войско — на обочинах слева и справа кое-где лежали раздувшиеся трупы вьючных лошадей, обломки копий. Остатки рвов и воткнутые в землю колья указывали на места стоянок. Несмотря на палившее с утра солнце, высушивающее и сжигающее все нечистоты, до путников доносилась нестерпимая вонь.

Хасан решил свернуть с большой дороги к пальмовым рощам, видневшимся справа. Пальмы тоже принадлежали людям из Бану Кинда, а поэт невольно относился к ним, как к родичам, — ведь они кахтаниды, южные арабы, такие же, как Бану Кудаа, у которых он когда-то провел целый год.

Конь шел с трудом, иногда проваливаясь в норы тушканчиков. Хасан не торопил его, боялся, что конь повредит ногу. Наконец песчаные холмы кончились, пошла узкая дорога, мощенная остатками гладких каменных плит, заросших по бокам жесткой колючей травой; плит, уложенных еще древними, погибшими народами.

Неожиданно откуда-то из-за холма, разевая пасть и свесив язык, выскочила тощая бедуинская собака. Послышалось разноголосое блеяние. На дорогу, не торопясь, вышел пастух в грубом шерстяном плаще; лицо закрыто складками головного платка-укаля, виден только длинный нос. Овцы бежали серой лохматой кучей, хрипло блеяли.

Поравнявшись с одиноким всадником, пастух откинул укаль с лица. Его глаза оживились — нечасто на этой дороге можно встретить собеседника!

— Привет тебе! — сказал он низким гулким голосом. — О свернувший с большой дороги, какие новости ты несешь с собой?

Хасана точно овеяло воспоминаниями юности.

— О вождь пасущегося стада, я несу весть о большом войске и малой удаче, — ответил он на наречии их племени, напоминавшем звучную речь Бану Кудаа.

— Ты знаешь наш язык, всадник, свернувший в наши края, из каких ты?

— Я твой родич, потомок славного Кахтана.

— Добро пожаловать всем нашим родичам, здесь неподалеку мой шатер.

— Я тороплюсь, но хочу обратиться к тебе на языке стихов, которыми славились и славятся потомки славного племени Кинда.

Привстав на седле и взяв в руки плеть вместо посоха, на который обычно опирались кочевые поэты, когда произносили стихи, Хасан сказал:

— О владелец овец и баранов, гонящий их, Сколько ты хочешь за того барана, что у тебя предводителем?

Не задумавшись, бедуин ответил:

— Я продам его тебе, если ты стремишься к его покупке И не шутишь со мной, за двадцать дирхемов.

Хасан в восторге крикнул:

— Ты красноречив, брат арабов, но я отвечу тебе:

Ты был непревзойденным в ответе, да ведет тебя Аллах истинным путем, Будь щедр с нами и окажи благодеяние и честь.

Немного помолчав, бедуин сказал:

— Я скину с двадцати пять, ибо я Вижу, что ты остроумен, отсчитай же и получай!

— Клянусь Аллахом, далеко до тебя всем багдадским поэтам, брат арабов! — крикнул Хасан.

Пастух довольно улыбнулся:

— Да, у нас говорят, что я не из последних в мастерстве слагать стихи, но у нас есть и лучшие. А ты, всадник, не носишь ли имя Абу Нувас?

— Да, — ответил Хасан, не веря тому, что здесь знают его имя. — Разве ты слышал обо мне?

Пастух с обидой произнес:

— Мы были бы безродными, если бы не знали тех людей, что дали нам славу. Я не возьму с тебя денег, уводи хоть все стадо!

— Полно, брат мой, к чему мне овцы? Я хотел только испытать твое искусство в быстрых ответах, которыми, как я слышал, славятся все люди племени Кинда.

Хасан уже не знал, как ему отговорить пастуха, который упорно предлагал ему всех овец с собакой в придачу, и ему удалось избавиться от степняка только сложив песню, прославлявшую племя южных арабов. Наконец они расстались, и поэт, боясь, что длинноногий бедуин нагонит его, пустил коня рысью.

От становища Бану Кинда отправлялся в Дамаст небольшой караван, как раз такой, как хотелось Хасану. Среди путников оказалось несколько египетских купцов, не очень богатых, но и не бедных, которые возвращались в Фустат — столицу египетского наместничества. В дороге было скучно, и, чтобы развлечся, один из них по имени Абу Разин, смуглый худощавый человек, по виду суровый, а на самом деле легкомысленный весельчак, стал рассказывать забавные истории о неверных женах. Он давно знал своих спутников-купцов, а приглядевшись к Хасану, стал доверять и ему, поэтому говорил о чем вздумается.

— Рассказывают, — шептал он, таинственно расширив глаза, — что халиф Харун очень любит одного шута по имени Ибн Абу Марьям и прощает ему все.

Однажды, когда халиф проснулся после попойки, он стал будить своего шута, чтобы помолиться вместе с ним. Но тот оттолкнул его и сказал: «Эй, ты, чего тебе надо, иди по своим делам, утро наступит тогда, когда я высплюсь». А другой раз халиф стал молиться, а Ибн Абу Марьям смотрел на него. Когда Харун произнес слова молитвы: «Что же я не поклоняюсь тому, что явилось мне?» — шут подхватил: «Я не знаю, человек, почему ты не поклоняешься, ей-богу!» И халиф не наказал его, а только засмеялся.

А еще при дворе халифа есть поэт Ибн Хани, и это такой еретик и распутник, какого свет не видел. Но он любит простой народ и всегда заступается перед халифом за людей.

Хасан насторожился. Он знал, что о нем рассказывают разные истории, но сам никогда не слышал их — наверное потому, что в Багдаде почти все знали его в лицо.

— А что это за Ибн Хани? — спросил он.

Абу Разин оживился:

— О, о нем можно рассказать многое. Его прозвище Абу Нувас, и родом он из южных арабов. Он воспевает вино и распутство, но не боится сказать и самому халифу правду в глаза. Один раз, например, когда Харун поссорился со своей любимой женой, госпожой Зубейдой, Абу Нувас стал восхвалять в красноречивых стихах красоту других женщин, и халиф утешился. Тогда Зубейда послала своих слуг в дом Абу Нуваса, чтобы они избили его, но Абу Нувас скрылся у одного мясника, и народ защитил его.

А еще я знаю одну историю, которую рассказывают у нас в Египте. Как-то Харун сидел в своих покоях, и с ним была любимая чернокожая невольница госпожи Зубейды по имени Халиса, которую ее госпожа посылала как соглядатая к халифу. Халиса была напряжена в драгоценные одежды, а на шее у нее блестело алмазное ожерелье. В это время к халифу вошел Абу Нувас и произнес свои стихи, но халиф не обратил на него внимания. Разозлившись, Абу Нувас вышел и написал мелом на дверях покоев:

«Пропали мои стихи у вас на дверях, Как пропало ожерелье на Халисе».

Когда слуги увидели, что написал Абу Нувас, они доложили это халифу, и тот разгневался и приказал позвать поэта. Но тот, проходя мимо, стер кончик буквы «айн» и смысл стихов изменился.

Когда разгневанный Харун спросил Абу Нуваса, что написал тот на дверях, тот прочел:

«Мои стихи осветили ваши двери, Как ожерелье осветило Халису».

Второй египтянин отплевывался:

— Все они там бездельники и безбожники, и даже сам халиф, сохрани меня Боже, тоже не лучше, если терпит у себя такой срам.

Абу Разин рассказывал еще что-то об Абу Нувасе, а Хасан задумался. Он нисколько не был обижен услышанными историями, напротив, это ему льстило. Но удивляло легковерие этих людей — они принимают за чистую монету все, что слышат, потому-то их так легко обмануть. Им кажется, что поэт, получивший доступ ко двору халифа, — баловень судьбы, бездельник. «Может быть, еретик и распутник, но никак не бездельник» — пробормотал про себя Хасан.

— Что ты сказал, брат мой? — спросил Абу Разин.

— Я дивлюсь распущенности нравов при дворе нынешнего владыки, — ответил Хасан.

Дамаск ослепил яркой зеленью деревьев, белизной стен, оглушил шумом толпы, казавшимся особенно сильным после степной тишины. В этом городе была своя красота, отличная от всех других городов, где побывал поэт, чувствовалось что-то чужеземное. Устав с дороги, он не выбирал и остановился вместе со своими попутчиками в первом же постоялом дворе. Когда утром вышел на улицу, его поразила непривычная для него прохлада. По сравнению с Багдадом здесь было намного тише, даже торговцы, казалось, зазывали покупателей вежливее и благозвучнее.

Хасан уселся на пороге, наслаждаясь свежестью весеннего воздуха и ароматом незнакомых ему цветов, густо расцветших на невысоком дереве с кривыми ветвями. В этот ранний час улицы пустовали: изредка проезжал крестьянин на осле, проходили набожные мусульмане на утреннюю молитву. Из-за угла показался какой-то высокий человек. Он вел за руку мальчика, внимательно рассматривавшего окружающие дома. Увидев Хасана, мальчик потянул за руку человека, и они подошли к нему.

Присмотревшись, Хасан понял, что мужчина слепой, а схожий с ним внешностью мальчик, наверное, сын, указывает ему дорогу. Он подвел отца почти вплотную к Хасану и остановился.

— Привет тебе, брат мой, — сказал слепой.

— И тебе привет, — с невольной жалостью ответил Хасан. Слепой отличался высоким ростом, красивыми правильными чертами, но все лицо покрывали шрамы от оспы — наверное и ослеп от этой страшной болезни.

— Послушай, человек, — продолжал слепой, — мне передали, что на этом постоялом дворе остановился поэт из Багдада по имени Абу Нувас. Ты не слышал о таком?

Хасан засмеялся:

— А откуда тебе известно, что поэт по имени Абу Нувас прибыл в ваш город?

— Наверное, ты не из жителей Дамаска и не знаешь, как они любопытны. Нет ничего на свете, что не становилось бы им известно сразу же, как только это случится, а иногда даже раньше. Что же касается Абу Нуваса, то мне сказал о нем один писец, который видел его в Багдаде. А почему ты спрашиваешь меня? Ты знаешь Абу Нуваса?

Не отвечая, Хасан снова спросил:

— А что ты мне дашь, если я укажу тебе на него?

Слепой поднял брови:

— Я не знаю, что ты попросишь. У меня есть несколько дирхемов…

Хасан прервал его:

— Я прошу только поцелуй газеленка — твоего поводыря, он напомнил мне дни моей юности.

Человек неожиданно наклонился к Хасану и провел рукой по его лицу.

— Клянусь Аллахом, ты и есть Абу Нувас, я узнал тебя по описанию, да благословит тебя Бог. Я тоже поэт, хоть и не могу сравниться с тобой. Если ты окажешь мне честь, посетив мой дом, я прикажу записать этот день, как самый счастливый в моей жизни.

Хасан пытался отказаться от приглашения, но слепой настаивал, и ему пришлось уступить. Давно он не чувствовал себя так хорошо, как в небогатом доме слепого поэта. Тот с благоговением выслушивал каждое его слово, записал несколько коротких стихотворений, который Хасан сложил тут же, а вечером, накормив жарким из голубей, проводил на постоялый двор. Спутник и его египетские купцы были нахмурены и озабочены.

— Зачем ты ходил в город? — накинулись они на Хасана. — Говорят, что здесь началась чума-таун. Эти земли Аллах наделил красотой и плодородием, но каждый год посылает им наказание за безбожие и своеволие жителей. Если хочешь добраться живым до Фустата, надо сегодня же отправляться в путь. Задержимся хоть на один день — не достанем ни верблюдов, ни проводников, потому что местные жители тоже начали покидать город.

— Я отправлюсь с вами, — согласился Хасан, — а свою долю платы внесу вам.

Купцы уже начали собираться: караван выходил в путь на рассвете. Они улеглись рано, чтобы выспаться перед дорогой, но незадолго до полуночи их разбудили громкие крики и конское ржание.

— Неужели отряды борцов за веру направились в Дамаск? — испуганно спросил Абу Разин, немало слышавший о бесчинствах войска газиев.

К постояльцам заглянул хозяин, успокоил их:

— Нет, войска газиев не доходят до Дамаска, наверное, обычная стычка между северными и южными арабами.

Хасан прислушался. С улицы доносились возгласы: «Вы Кинда — собаки и дети собак, проклятие Аллаха на ваши головы, от вас только смуты и беспокойства, вы прирожденные язычники и враги Господа миров!» «Нет, это вы, Беду Рабина, тупоголовые ослы, затеваете смуту из-за своей злости и скаредности. Вы всегда завидовали нам, но не могли ничего сделать, потому что вы бессильные трусы, и издревле лисицы мочились на ваших идолов». Потом рздались удары сабель, истошные вопли.

Хозяин поднялся:

— Надо пойти запереть двери крепче! — пробормотал он.

Хасан возразил:

— Но ведь там кто-то ранен, может быть, нужна помощь…

Хозяин пожал плечами:

— Брат мой, они дерутся почти каждый день. Если мы станем вмешиваться в их дела, от нас не останется кому разжечь огонь в очаге.

Крики и шум постепенно стихли, и Хасан снова уснул.

Он плохо помнит дорогу в Фустат. Его сильно укачало сначала в верблюжьем седле, потом на корабле. Абу Разин с шуточками ухаживал за ним— мочил голову холодной водой, давал нюхать какое-то пряное снадобье, повесил на шею амулет — голубую бусину, помогающую от морских духов, но Хасану не становилось легче. В последнюю ночь путешествия море успокоилось, он уснул и спокойно проспал всю ночь.

— Эй, молодец, вставай! — разбудил его Абу Разин. — Путь еще не окончен, до Фустата мы найдем гончих лошадей.

Слегка покачиваясь, Хасан сошел на берег. Сначала ему показалось, что он вернулся в свою Басру, но, оглядевшись, он понял, что она не сравнится с огромным городом, раскинувшимся, казалось, по краям плоской чаши. Далеко в море виднелась высокая башня — маяк, построенный еще во времена румийского владычества. Фарос, так назывался древний маяк, украшавший город, который некогда славился своими учеными и мыслителями. Говорят, что его основал великий Искандер Зу-ль-Карнейн Двурогий, построивший стену против диких народов Яджудж и Маджудж.

Абу Разин, размахивая руками, превозносил достоинства египетских земель:

— Нет равных благословенному Нилу, приносящему плодородие, и жители Египта, будучи богобоязненными, не бунтуют, как сирийцы, чей хлеб — смута, а питье — неверность.

Наконец Хасану надоели эти восхваления.

— Я передам твои слова эмиру Хасыбу, когда увижу его, — небрежно бросил он.

Абу Разин поперхнулся:

— Ты едешь к правителю? Кто же ты такой? Разве ты не собиратель хадисов, как сказал нам, когда мы сговорились о путешествии?

Хасан засмеялся:

— Я и собиратель, я и расточитель хадисов и различных историй. А если ты не угодишь мне, я опозорю тебя в стихах, как опозорил многих других до тебя. Ведь я тот самый Абу Нувас, которого, как говорил ты, чуть не убил в гневе Харун, и приказала избить палками госпожа Зубейда.

Абу Рузин открыл рот и невольно оглянулся на своих спутников но те, занятые разгрузкой своих тюков, ничего не слышали. Потом он оглядел Хасана, будто увидел его в первый раз.

— Клянусь Аллахом, если ты не шутишь, то тебе незачем ехать с нами и терпеть тяготы пути. Неподалеку от гавани находится местное управление — барид, и если у тебя есть письмо эмира, его служащие дадут тебе без всякой платы лучшего коня или верблюда и сопровождающих. Если хочешь, я провожу тебя.

Хасан вскинул на плечо свой мешок.

— Я дойду сам, прощай достойный Абу Разин, и не забудь добавить к своим рассказам повесть о том, как ты ехал через море с Абу Нувасом, поэтом повелителя правоверных.

Хасан медленно шел, пробираясь через толпу, такую же густую и шумную, как в Багдаде. Люди почти все очень смуглые, отметил он, с короткими носами и курчавыми волосами. Много чернокожих, не поймешь — свободных или рабов. И говорят как-то странно — глотают звуки, не то пришепетывают, не то напевают: похоже на некоторые хиджазские говоры бедуинов. А большинство говорит на каком-то незнакомом языке.

Служащий барида, которому Хасан показал письмо эмира Хасыба, проводил его к начальнику — сразу было видно, что он не чистокровный араб. Пока писец читал письмо, начальник с любопытством смотрел на Хасана.

— Так ты, значит, и есть Абу Али? Добро пожаловать тебе в Египет! Мы сейчас же прикажем приготовить все необходимое для твоего путешествия в Фустат. А не желаешь ли ты остановиться в нашем доме на несколько дней, чтобы мы насладились твоим искусством?

«Не доставало мне только этого», — подумал Хасан и преувеличенно вежливо ответил:

— О благородный потомок арабов! Я должен спешить к эмиру, но могу отблагодарить тебя за твою доброту стихами:

У тебя холеная борода и длинный нос, достойный арабов, Которым ты выделяешься, как и своими достоинствами.

Услышав слово «достоинства», которое он уловил среди непонятных слов, начальник барида с довольным видом кивнул головой и проводил Хасана до дверей.

Фустат еще не потерял своего первоначального облика военного лагеря — окруженный широким рвом, с прямыми ровными улицами. Но шатров уже не было, только разве где-нибудь в предместьях, куда кочевники пригоняли стада на продажу, — рынки находились за городскими воротами.

На улицах необычно много конников в боевых кольчугах, с длинными копьями, будто они собрались на войну. А в предместьях, наоборот, безлюдно, рынки полупусты, продают всякую мелочь — птицу, яйца, зелень, — то, без чего не обойтись.

— Почему так пусто на рынках? — спросил Хасан одного из сопровождающих его стражников барида. Тот засмеялся:

— Неспокойно, господин мой, сейчас время сбора хараджа.

— И что, у всегда так в это время?

— Харадж обычно собирают осенью, после сбора урожая, но в нынешнем году большой поход против Рума, казна нуждается в деньгах…

Хасан промолчал; его охватила досада. Всюду волнения — в Багдаде, Дамаске, Химсе, а теперь еще и здесь. Стражник добавил:

— Людям тяжело, но налог платить надо. Побунтуют и заплатят, у нас всегда так.

Дворец Хасыба был больше и роскошнее, чем Хасан думал. Он выделялся среди других зданий своей высотой и белизной стен. Вокруг качались верхушки высоких пальм.

Дворец был окружен двойным кольцом стражи, но поэта в сопровождении «людей барида» пропустили сразу. Во дворце забегали, засуетились, слуги поспешили навстречу Хасану. «Добро пожаловать, господин, эмир ждет тебя!» Но Хасыб с сыном уже шли навстречу. Он удивился: еще никогда не было, чтобы его принимали так торжественно: видно, Хасыбу очень польстило, что поэт повелителя правоверных откликнулся на его приглашение. Особенно доволен его сын. Он улыбнулся, взял Хасана за руку, провел его во внутренние покои. Поэту отвели роскошное помещение в отдельном крыле дома. Хасыб приставил к нему множество слуг, подарил трех молоденьких невольниц и приказал им хорошо ухаживать за гостем.

Хасан так устал, что мечтал только выспаться. Но вечером он должен присутствовать на торжественном угощении, которое Хасыб давал в его честь, а к тому времени надо приготовить стихи.

Немного отдохнув и отослав всех слуг, Хасан взял калам и бумагу. Он думал, что ему будет трудно начать работу, но вопреки ожиданию начало написал сразу:

«Вспомнил Карх тот, кто далек от родины, И устремился он сердцем к ней, и стал тосковать. Никто мне не поможет в Египте в моей страсти К прекрасным лицам, что покинул я там».

Хасану понравилось начало. Как всегда в таких случаях, он отпил немного вина, которое стояло на столике, и продолжал:

«Теперь я под покровительством Хасыба, Здесь меня не настигнут превратности времени. Да и как мне бояться злобных ночей, подобных гулям, Если Хасыб почтил меня так, как почтил.»

Хасан работал около двух часов. Устав, он сосчитал бейты. Семнадцать. Хватит с Хасыба, ведь он не халиф, а всего-навсего правитель дальней египетской земли. Семнадцать бейтов для него как раз достаточно. Отложив бумагу с записанными на ней стихами, Хасан упал на подушку и крепко заснул.

Вечером одна из невольниц разбудила его:

— Господин мой, эмир спрашивает, сможешь ли ты принять его приглашение и присутствовать вместе с его гостями на пиру?

Хасан приподнялся. Когда-то ему ничего не стоило, проснувшись, сразу же прийти в себя и даже сложить стихи; теперь это труднее, хоть он еще не стар.

— «Злобные ночи, подобные гулям», — повторил он. Слабость страшнее сказочных чудовищ.

Потом хрипло ответил:

— Скажи, что я приду и произнесу стихи, которые сложил в его честь.

Чтобы прочистить горло, он выпил полную чашу вина. Сразу стало легче, и в голове прояснилось.

Гости Хасыба с нетерпением ждали, когда прославленный багдадский поэт произнесет свои стихи, и долго шумели, услышав их:

— Да благословит Аллах твои уста, Абу Али!

— Тысячу благословений Аллаха на красноречивого поэта!

А Хасану было скучно; надоели разговоры о сборах хараджа и ценах на товары, о наглой черни и способах утихомирить ее. Он пил одну чашу за другой, но не пьянел.

Наступил час вечерней молитвы, и гости во главе с Хасыбом встали на колени и забормотали, а потом склонились в земном поклоне. Сначала Хасан думал молиться вместе с ними, но все тело болело, и он, один из всех, полулежал, облокотившись о мягкую подушку. Кое-кто из гостей с удивлением искоса поглядывал на него, но никто не решился высказать удивления.

После молитвы Хасыб решил развлечь гостей и приказал позвать танцовщиц.

— У меня есть невольница, подобной которой нет у самого повелителя правоверных. Это нубийка, я купил ее за большие деньги у одного мекканского торговца, когда совершал хадж, — говорил он гостям.

Хасан смотрел на пляску девушек, словно сквозь какую-то пелену. Нубийка, действительно, была очень красива. Гости выкрикивали похвалы и хлопали в ладоши, сопровождая ее конвульсивно-быстрые движения. Потом танцовщицы ушли, и их место заняли мужчины-танцовщики. Они плясали шуточную пляску, надев широкие юбки с прикрепленными лошадиными головами. Изображая сражение конного отряда, они сходились, размахивали деревянными саблями, изредка кто-нибудь падал, смешно задирая ноги. Хасыб и его гости хохотали, но Хасану не было смешно, забава казалась ему грубой. Примиряло его с обществом Хасыба только то, что тот не трогал его, не просил больше говорить стихи и приказывал слугам подавать поэту лучшую еду и вино.

Опять наступило время молитвы, и все встали на колени. Оглянувшись на Хасана, Хасыб увидел, что тот полулежит, как прежде. Хасыб подошел к нему:

— Абу Али, я понимаю, что ты устал после долгого путешествия, но все же помолись с нами — ведь пришел час молитвы.

Хасан сделал вид, что не слышит, но Хасыб взял его за рукав:

— Абу Али, прошлый раз ты не молился, и я не неволил тебя, а сейчас помолись с нами!

Хасан лениво ответил:

— Разве ты не видишь, эмир, что я нетрезв? Какая молитва может быть у пьяного человека — ведь Аллах не примет ее.

Хасыб не отставал. Наклонившись над Хасаном, он уговаривал:

— Абу Али, ты в доме людей, которые любят и почитают тебя. Но ведь всех не заставишь молчать. Помолись с нами, я боюсь, что из-за небрежения в вере ты будешь жестоко наказан и этом мире, и, главное, на том свете, ведь муки Господа твоего неисчислимы и болезненны!

Рассерженный приставаниями Хасыба, поэт отдернул руку и засмеялся:

— Берегись, эмир, ты пропустишь время молитвы и будешь жестоко наказан вместо меня. Да и потом, мы ведь говорим, что Господь наш всепрощающий, милосердный, щедрый на блага, снисходительный и прочее, а потом утверждаем, что он посылает страшные муки, которых должны бояться все твари, созданные им. Разве его милость, не уничтожает его муки, если вы говорите истину?

Правитель, с ужасом посмотрев на Хасана, отскочил от него и стал молиться. Сын его молился рядом с ним, и Хасан словно сквозь сон слышал, как эмир говорил сыну:

— Над этим человеком проклятье Аллаха, и проклят будет тот, кто сидит рядом и сочувствует его словам. Я боюсь, что из-за него мы попадем в беду.

Но сын его успокоил:

— Абу Али многие пытались обвинить в ереси, но он так красноречив, что все происки его врагов обернулись против них. Пока халиф благосклонен к нему из-за его дарования, ни ему, ни нам не следует бояться.

Эти слова были последними, что запомнил Хасан.

Он проснулся в покоях, отведенных ему хозяином, и не мог вспомнить, где находится. Только постепенно всплывали подробности вчерашнего вечера: стихи, произнесенные в честь Хасыба, молитва, страх правителя и пляска невольниц.

Когда Хасан сел, в глаза ему бросился большой мешок из египетской позолоченной кожи. Потянувшись к нему, Хасан вытряхнул содержимое на ковер. Засверкали новенькие золотые монеты. Хасану давно не приходилось видеть столько золота. Плата от Харуна шла на серебро — золотые монеты появлялись в казне только после прибытия румийской дани и расходились во дворце повелителя правоверных очень быстро, так что поэтам не приходилось мечтать о динарах.

Любуясь блеском новеньких полновесных монет, Хасан стал считать их. «Тысяча динаров! — удивленно подумал он. — За такие деньги я мог бы и помолиться вчера!» Он встал, и тотчас из-за занавеси вышла одна из невольниц, подаренных Хасыбом.

— Что прикажет господин?

— Я прикажу подать мне какой-нибудь еды, — весело ответил Хасан и, когда невольница поклонилась и собралась выйти, взял ее за руку: — Скажи мне, ты бы помолилась за тысячу динаров?

Девушка улыбнулась:

— Ты шутишь, господин?

— Нет, я не шучу, я хочу знать, сколько, по-твоему, стоит молитва.

— Если бы мне платили, господин, я согласилась бы и на один даник.

— Ты умная девушка, когда я уеду, отпущу тебя на волю. А сейчас принеси мне чего-нибудь вкусного.

Когда невольница вошла с дымящимся блюдом кабаба, Хасан услышал шум, доносящийся с улицы.

— Что, опять бунт? — спросил он ее.

Девушка серьезно кивнула головой:

— Люди не хотят платить харадж, сейчас ведь не время. Если они отдадут то, что у них есть сейчас, умрут с голоду.

— Но египетская земля, говорят, плодородна и дает по нескольку урожаев в год, — возразил Хасан. — К тому же, если они поднимут бунт сейчас, когда халиф в походе, их обвинят в ереси и расправятся как с еретиками — будут распинать и сжигать.

Девушка, ничего не ответила, хотела выйти. Хасан спросил ее:

— А как ты стала невольницей, ведь ты, кажется, мусульманка?

— Меня отдали за долги, — коротко ответила невольница и вышла.

Хасан принялся за еду, но едва он взял в руку кусок мяса, у дверей раздались поспешные шаги. Вошел Хасыб.

— Абу Али, я прибегаю к твоей помощи!

Хасан вежливо встал, но, не дав правителю договорить, прервал его:

— Почтенный эмир, разреши мне поесть, ведь вчера я только пил, а потом я сделаю все, что ты захочешь.

Хасыб уселся нетерпеливо поглядывая на Хасана. А тот наслаждался вкусным кебабом, ел нарочито медленно, запивая мясо вином и закусывая мягким тонким хлебом. Только увидев, что Хасыб нахмурился и кусает губы, вымыл руки и обратился к нему:

— Я слушаю тебя, эмир.

— Чернь бунтует, — пробормотал тот. — Они собрались вокруг моего дома и грозят напасть на нас, а потом разграбить казначейство и освободить из тюрьмы всех разбойников. Но кто-то сказал им, что у меня гостит поэт Абу Нувас, и они требуют, чтобы ты вышел к ним, поговорил и передал их слова повелителю правоверных.

— Чтобы я вышел к ним? — удивленно переспросил Хасан и засмеялся. — Что же я могу сделать для них? И разве халиф будет слушать поэта, которого он ценит не выше своего шута?

— Не говори так, Абу Али, — поднял руку Хасыб. — Здесь твое имя известно народу, они считают тебя своим заступником.

— Хорошо, я выйду к ним и буду говорить с ними в соборной мечети с минбара, как проповедник.

— Ты говоришь серьезно, Абу Али? — обрадованно спросил Хасыб.

— Да, — поднялся Хасан, запахивая полы.

На улицу он вышел не без страха — кто знает этих египтян? Может быть, они и спокойнее, чем жители Басры, но в суматохе могут затолкать. Но люди стояли спокойно, ожидая его. Кто-то крикнул:

— Смотрите, вот Абу Нувас, друг простого народа, он даст нам правильный совет.

Хасан спустился во двор, его подхватили, подсадили на коня, и он вместе с толпой направился к соборной мечети. Если бы Хасан и хотел, он не мог бы скрыться — так плотно толпа сжимала его. Отовсюду теснились люди, чтобы посмотреть на знаменитого поэта. У дверей мечети его сняли с коня, почти внесли в мечеть, он не заметил, как очутился на минбаре. Стало тихо. Все ждали, с какими словами обратится к жителям Египта Абу Нувас. А он, постояв несколько минут в раздумье, произнес так громко, как только мог:

— О жители Египта, ваша земля благословенна Богом, не гневите же его. И если вас обстригут, как баранов в этом году, то вы обрастете в будущем еще более густой шерстью. Не подвергайте же опасности свою жизнь, ибо она, как мы убедились, самое большое благо в земной жизни. И поэтому выслушайте, что я вам скажу:

Не нападайте, как нападают глупцы, не то вас предадут Острию меча-защитника, никем не посрамленного. И если у вас еще осталось что-то от гордости фараонов, То посох Мусы — в руках Хасыба. Повелитель правоверных наслал на вас бедствие — Эмира, что подобен змее, губящей жизнь страны.

Послушайте же меня, люди, и расходитесь, ибо нет блага в бесполезной смуте. Да будет благословение Аллаха над вами.

Хасан замолчал, тогда чей-то голос подхватил: «Повелитель правоверных послал нам эмира, подобного змее, губящей жизнь нашей страны» — это ты сказал правильно, Абу Нувас.

— Убьем эмира Хасыба! — крикнул другой, но его перебили возгласы:

— Мы убьем Хасыба, который уже насытился, и взвалим на шею алчущего! Нет, Абу Нувас прав, разойдемся, пока не дождались еще худшего бедствия.

Хасан кричал в толпу:

— Расходитесь, люди, послушайтесь голоса разума!

Он не знает, слышал ли его кто-нибудь, но люди действительно начали расходиться.

Хасан тихо сошел с минбара, стараясь, чтобы его не заметили. Подождав, пока мечеть не опустела, вышел. Найдя у ограды своего коня, направился к дому Хасыба. Вокруг него было пусто, только у ворот стояли стражники.

Когда Хасан подъезжал к воротам, они прервали свой разговор. Один из них сказал:

— Ловко ты заставил их разойтись!

Другой пренебрежительно заметил:

— Эта чернь — как бараны, что им скажешь, то и делают. Если б им сказали броситься в реку, подчинились бы, не раздумывая.

Хасан нахмурился — его возмутила наглость стражников.

— Не говорите о том, что выше вашего разумения, — грубо бросил он и, оттолкнув того, который загородил ему дорогу, вошел в дом.

Хасан думал, что Хасыб будет благодарить его, но тот, увидев Хасана, нахмурил брови:

— Ты навеки опозорил меня своими словами там, в мечети, Абу Али. Так-то ты воздаешь за добро! Сначала ведешь богохульные речи у меня дома в присутствии чужих людей, а потом говоришь, что я гублю жизнь страны. Не думал я, что ты так наградишь меня за гостеприимство и щедрый дар. Но правду говорят: «У кого низкая родословная, тот неблагодарен».

Хасан вспылил:

— Я ехал через море не для того, чтобы быть твоим слугой и выполнять твои приказания! Если я и пошел в мечеть, то только потому, что уже насмотрелся на кровь у себя на родине и не хотел снова видеть казни невинных. Что же касается моей родословной, то она не ниже, чем у тебя, к тому же мои стихи заменяют мне родословную. А если ты тяготишься своим гостеприимством, то я могу покинуть тебя и нисколько не пожалею об этом.

Придя в свою комнату, Хасан схватил походный мешок пораздумал, брать ли деньги, которые ему дал Хасыб и решил забрать их, ведь это законная плата за стихи. Сын Хасыба вошел в комнату и пытался уговорить его, но Хасан сказал:

— Лучший гость тот, кто вовремя уходит.

Уже на постоялом дворе он написал несколько строк и отправил их со слугой-мальчиком Хасыбу:

«Все в Хасыбе ложь, даже дыхание, Его речи — бедствие для собеседников. И его одежда плачет на нем, желая Быть надетой лучше на собаку».

 

XXVI

Шаг за шагом конь ступает по шатким бревнам моста. Хасан оглядывается, будто никогда не видел величественных стен и башен, дворцов и пальмовых рощ, вид на которые открывается со Среднего моста.

Легко путешествовать тому, у кого полный мешок золотых монет — все почтительны, ни в чем нет недостатка. Поэтому нельзя считать неудачей поездку к Хасыбу. Но и удачей ее тоже не назовешь — теперь Хасан по-новому понял слова эмира о родословной. Значит, говорят, что знаменитый Абу Нувас низкого происхождения, а такое обвинение для людей, подобных Хасыбу, много значит.

Хасан раньше никогда особенно не задумывался над своей родословной. Правда, он всегда считал южных арабов выше северян — ведь самые прославленные древние герои и поэты были кахтанидами; они, а не северяне, побеждали даже могущественную персидскую державу и стали ее союзниками.

Может быть, это Абу Убейда внушил ему уважение к преданиям южных арабов, рассказывая о древнем Химьяритском царстве и о его царях. И кочевые племена кахтанидов казались поэту благороднее, их язык — красивее. Хасан почти не помнил своего отца, а мать всегда хлопотала, пыталась свести концы с концами, ей было не до арабских преданий. Хасан вспомнил сейчас, что она говорила на каком-то ломаном языке. Но отец-то его — чистокровный араб, а теперь его завистники утверждают, что он из «принятых в племя чужих» — маула, а родом перс.

Медленно продвигаясь по мосту, среди обычной утренней толкотни, Хасан думает: «Будь я помоложе, доказал бы чистоту своей родословной, а теперь уже поздно. Но допускать насмешки я не намерен — ведь если собаке не перебить ноги, она отгрызет голову».

На той стороне Среднего моста куча зевак окружила столб с чьей-то головой, воткнутой, как обычно, на кол, торчащий недалеко от берега. Хасан уже привык к этому зрелищу и не обращал внимания на зевак, но когда он подъехал близко и поднял голову, его поразило что-то знакомое в искаженных чертах уже иссохшего под жарким солнцем лица — густые, почти сросшиеся брови, немного отвисшая губа. Вдруг его охватил озноб.

— Не может быть… — прошептал он и внезапно охрипшим голосом обратился к одному из любопытных:

— Кто это?

Тот охотно отозвался:

— Джафар аль-Бармаки, бывший вазир халифа, разве ты не знаешь? Ты что, чужеземец?

Хасан не отвечал. У него не было сил даже держаться за повод — толпа несла его по улице, и конь шел свободно и медленно, не чувствуя воли всадника. «Как это может быть?» — размышлял он. — «Пусть Джафар мой недруг, пусть он оскорбил меня, но ведь он один из умнейших, прозорливейших людей, на которых держится власть ар-Рашида! Неужели Харун так безрассуден, что убил Джафара?» Ему вспомнился взгляд, которым обменялись «два Фадла» — его покровитель ар-Раби и его враг аль-Бармаки, и у него закружилась голова. Он много раз думал, что первый окажется победителем в опасной игре за власть, но не полагал, что это случится так скоро. Какое значение имели теперь мелкие обиды и распри? Хасан решил направиться к Хали: тот всегда знал, что происходит во дворце.

На улицах тихо, все идет своим чередом. Странно: он всегда думал, что даже смещение Джафара не обойдемся без смуты, ведь у Бармекидов есть свое войско — хорошо обученные и вооруженные хорасанцы, не менее многочисленные, чем гвардейцы халифа. Но вокруг спокойно: видно, Харун проделал все тайно и заранее удалил хорасанцев из Багдада.

В доме Хали тихо, как будто умер кто-то из близких. Давний приятель Хасана сидел, одетый в простой черный кафтан, а с ним Раккаши, Абу-ль-Атахия, Хузейми, и еще кто-то из поэтов. Здесь и Яхья, и Абу-ль-Бейда, которого Хасан незадолго до отъезда взял в ученики. Никто не удивился его приходу, как будто его ждали. Хали поднялся навстречу и обнял Хасана:

— Добро пожаловать, сегодня у нас день траура.

— Как это случилось? — спросил Хасан. Хали пожал плечами:

— Все было проделано втайне, и только потом мы узнали некоторые подробности. Мусрур рассказывал мне, что Харун послал его ночью к Джафару и приказал привести вазира или доставить его голову. Тот переспросил несколько раз, но Харун пригрозил, что казнит и его. Когда Масрур вошел к Джафару, у того сидел певец Заннат и пел: «Недалек тот день, когда к молодцу явится смерть. Кто знает, ночью это будет, или поутру».

Масрур услышал слова песни и сказал: «Горе тебе, это будет ночью». Джафар плакал и умолял пощадить его, уверяя, что Харун ошибся и не мог отдать подобного приказания. Масрур вернулся к Харуну, но тот повторил свой приказ. Так Масрур возвращался к халифу три раза, пока тот не бросился на него с мечом.

Джафара заковали в толстую цепь, к которой привязывают ослов, доставили к Харуну и там убили. А один из его невольников говорил мне, что еще утром Харун выехал вместе с Джафаром на охоту, держал руку у него на плече и уговаривал не выезжать из дому.

— Да, — вздохнул Раккаши, — они взяли уж слишком большую власть, вот и поплатились…

— А может, Харун отомстил за свою сестру Аббасу, говорят, что у нее ребенок от Джафара.

Хали прервал:

— Не будем говорить о том, что нас не касается, лучше скажем, что каждый из нас сложил на смерть этого человека, который был светочем среди вельмож.

Раккаши подхватил:

— Послушайте, что я скажу:

Тебя убили в субботу, о худшая из суббот, О месяц сафар, злосчастный, нет тебя злосчастнее. В субботу случилась вещь, сломившая нас, Месяц сафар принес несчастье, решившись погубить нас.

Хасан продолжил:

Скажи смерти: «Ты получила Джафара, Никого достойнее ты не получишь после него из облаченных в черное». Скажи дарам: «После его смерти вы кончились». Скажи бедствиям: «Каждый день приходите вновь».

Вдруг Хасан заметил, что среди собравшихся нет Муслима. Кто-то из поэтов начал в свою очередь читать стихи, оплакивающие гибель Джафара и других Бармекидов, а Хасан, наклонившись к Хали, вполголоса спросил:

— А где Муслим?

Хали вздохнул:

— Он скрывается. Кто-то донес, что он из сторонников Али, и Харун приказал разыскать его и доставить к нему. Только Аллах знает, что будет с ними всеми.

Покинув Хали, Хасан пошел домой. Лулу и Нарджис услышав его голос, бросились к нему и стали целовать руки.

— О господин мой, тебя несколько раз спрашивал гонец от повелителя правоверных и говорил, что он выражает недовольство твоим отсутствием.

Хасан отдохнул немного и решил отправиться во дворец.

Никогда еще Хульд не охранялся так тщательно — у каждой башни стоял отряд гвардейцев, вооруженных длинными боевыми копьями. Хасана пропускали только расспросив, кто он и куда направляется. Несмотря на то, что большинство гвардейцев знали Абу Нуваса, его останавливали и спрашивали, нет ли при нем оружия. Хасан показывал свой короткий нож, который всегда носил с собой.

Пришлось долго ждать у дверей Большого тронного зала, прежде чем хаджиб ввел его к халифу. Харун благосклонно ответил на приветствие, и поэт заметил, что халиф очень изменился. На лбу обозначились морщины, глаза обведены темными кругами. Хасан знал, что Харун, взбешенный дерзостью Никифора, сам повел в поход свои войска и одержал небывалые победы. Войско мусульман прошло по пограничным областям Рума, почти не встречая сопротивления, город Гераклея был разграблен, тысячи людей уведены в рабство. На невольничьих рынках Багдада румов продавали за бесценок, придерживали только самых знатных, чтобы получить за них выкуп.

Никифор униженно просил мира и был вынужден послать Харуну еще большую, чем прежде, дань. Проезжая мимо «Дар-ар-ракик» — главного невольничьего рынка, он видел, что обширный двор устлан телами пленников, обессиленно лежавших прямо в пыли после изнурительного пути.

Но Харун будто и не радуется победе. Он сидит, окруженный придворными, устало полузакрыв глаза, так что Хасану становится даже его жаль. Ибн Бахтишу, лекарь Харуна, оказавшийся неподалеку от Хасана, шепчет ему:

— Повелитель правоверных болен, он жалуется на резь в животе, особенно после той злосчастной субботы. — И совсем тихо продолжает: — Тебе я могу сказать, Абу Али: Яхья, отец Джафара, заточенный в подземелье, тоже болен и сначала отказывался лечиться, но потом сказал мне: «Я буду принимать твои снадобья из-за Харуна — ведь предсказано, что он умрет через двадцать дней после моей смерти. Пусть убьют его сына так, как он убил моего, но сам он пусть живет, я не хочу его смерти». Я каждый день спускаюсь в подземелье и стараюсь, как могу, облегчить его участь, но он плох и долго не протянет: у него уже отнялась правая рука, а в подземелье такая сырость, что вода капает со стен. Боже, помилуй Яхью и всех Бармекидов.

Вдруг раздался истошный вой большой трубы.

— Сегодня повелитель правоверных принимает иноземных послов, — отодвинулся от Хасана Ибн Бахтишу. — Говорят, что король франков Карлус, услышав о великих победах мусульман, хочет дружбы с халифом.

Все замолчали. Слышно только, как шелестят с каким-то металлическим скрипом серебряные и золотые листья на знаменитом дереве, установленном у трона.

В зал вошло около сотни людей, одетых в странные короткие не то рубахи, не то плащи, оставляющие открытыми ноги, затянутые в узкие кожаные чулки. Хасан обратил внимание на их длинные усы — не такие, как носили в Багдаде, а низко свисающие. Но бороды у людей были обриты, поэтому лица показались Хасану странными, похожими на морды степных сусликов.

Старший из них, маленький и приземистый, что-то сказал, и толмач дворцового дивана стал переводить его речь — обычные пышные приветствия, передаваемые от Карлуса, царя франков, которого посол называл Великим, Харуну, царю мусульман.

Харун слушал, как обычно на больших приемах, неподвижно, потом сделал легкий знак рукой, и в зал внесли громоздкое сооружение из драгоценного дерева и меди — водяные часы. Хасан уже видел такие у халифа.

Франкские послы, наконец, дали волю своему изумлению, которое долго пытались сдержать. Хасан понимал их — для людей, прибывших из холодных варварских стран, здесь все казалось удивительным. Хасан вспомнил, какая робость охватила его самого, когда он был впервые допущен к большому приему.

Наконец послы ушли. Харун устало опустил голову:

— Пусть наши собеседники останутся, и позови к нам нашего астролога, — приказал он Фадлу.

Усевшись на мягкую подушку и подложив другую подушку под локоть, Харун, обратившись к Хасану, спросил:

— Что ты видел в наших египетских землях?

Хасан рассказал о своем путешествии, стараясь развеселить Харуна, но на сей раз это ему не удалось — тот только слабо улыбнулся, когда Хасан изобразил ссору кахтанитов с аднанитами на улицах Дамаска. Хасан обратил внимание на бритоголового темнокожего человека, обернутого в белое покрывало, который сидел неподалеку от Харуна.

— Кто это? — спросил он, наклонившись к Ибн Бахтишу. Тот сердито ответил:

— Индийский лекарь Харуна, он лечит каким-то диковинными зельями, но они, насколько мне известно, не приносят пользы.

Низко склонившись, вошел астролог. Харун, ответив на его приветствие. Указал рукой на сиденье возле себя и с трудом повернулся к нему:

— Я хочу, чтобы ты истолковал мне мой сон, из-за которого я лишился покоя.

Астролог молча поклонился.

— Мне снилось, — говорил Харун, — что какая-то огромная темная рука подает мне на ладони горсть красной земли, а неведомый голос, будто раздающийся с небес, говорит: «Вот земля, в которой ты будешь похоронен». Как ты истолкуешь этот сон?

Астролог задумался:

— Повелитель правоверных, я должен составить гороскоп…

— Мне не надо никакого гороскопа, — гневно прервал его Харун, — я хочу, чтобы ты сейчас же истолковал мне мой сон.

Астролог нерешительно начал:

— Повелитель правоверных, твой сон означает, что земля неверных покорится тебе вновь. Что же касается слов о том, что ты будешь похоронен, то ведь ни один из нас не свободен от этой доли…

— Уйди! — крикнул Харун. — Ты просидишь в подземелье до тех пор, пока не научишься истолковывать сны.

Астролога увели; все сидели, опустив головы. Харун в гневе, и участь несчастного звездочета грозит всякому, кто не угодит халифу. Хасан ушел домой в тот день с тяжелым чувством — ему казалось, что меч Масрура занесен у него над головой.

Единственным средством рассеять тоску было бы собраться, как когда-то с друзьями, позвать певиц и танцовщиц, устроить веселое состязание.

Может быть, истратить деньги, полученные от Хасыба, на угощение приятелей-поэтов? «Время сглаживает то, чего не могут сгладить ласковые слова» — говорит пословица. И что значат их мелкие распри в такое грозное время? Вот-вот разгорится смута — два старших сына Харуна враждуют уже давно, и хотя халиф заблаговременно написал завещание, которое было разослано всем наместникам и даже, записанное лучшими чернилами на прочном пергаменте подвешено в Каабе, что значит бумага и пергамент, когда дело пойдет о власти?

Хасан приказал позвать всех друзей и передал им, чтобы они приводили кого захотят из знакомых и незнакомых ему. Ему принесли для охлаждения напитков лед, недавно доставленный в Багдад, лучшую птицу, отборную зелень и фрукты. Чернокожий повар, — как говорили, непревзойденный мастер своего дела, — хлопотал во дворе, по всему кварталу разносился дразнящий запах жареного мяса, подливок, пряных трав.

Когда собрались гости, Хасану показалось, что вернулись дни его молодости. Были все, кроме Муслима, скрывавшегося неведомо где, и ученика Хасана, Абу-ль-Бейда ар-Рияхи, того самого, о ком он сложил стихи, оплакивающие его раннюю смерть: «Пусть бы промахнулась судьба, послав в него стрелу». Хасан вопреки обыкновению быстро опьянел. То ли сказалась усталость от недавнего путешествия, то ли возраст…

Зашла речь о волнениях в Сирии. Кто-то спросил:

— Почему каждый год в этих землях неспокойно? Ведь и Бану Кинда, и Бану Мадаа, и Бану Рабиа, и другие племена живут на своих землях и могли бы давно забыть о распрях, начало которых идет от язычества.

— Что поделаешь с бедуинами, им скучно без драки! — ответил Хали, а Хасан поднял руку:

— То ли дело у нас в Багдаде, мы пируем в цветущих садах, а не охотимся на саранчу и тушканчиков. Послушайте, что я сказал о бедуинах:

Оставь остатки жилища, которые давно заплесневели, Испытывая на себе свирепость ветра И сырость дождя. Будь человеком, Что в совершенстве постиг Науку наслаждений и безумств.

Кто-то выкрикнул — Хасан не узнал голоса, возможно, незнакомый человек, попавший к нему случайно, а может быть, он уже забыл его, ведь у него в Багдаде так много знакомых:

— Абу Али так плохо отзывается о кочевниках потому, что родом не араб, а маула южан. Но всем известно, что северные превосходят их благородством.

Хасан пришел в бешенство. Теперь у него на родине и в его собственном доме осмеливаются прямо в глаза повторять клевету о его неарабском происхождении! Да еще превозносят северян, издавна отличавшихся тупостью и непомерной дикостью. Ведь все лучшие поэты и храбрецы древности были из южных арабов — его родичей! Он крикнул:

— Я не знаю тебя, человек, но ты лжешь тысячу раз. Во-первых, я покончу с каждым, кто еще раз осмелиться сказать, что я не араб, а во-вторых, вся слава нашего народа — от рода Кахтана! Послушайте, что я вам скажу сейчас и запомните навсегда:

Я не буду воспевать палатку, которая истлела, ее изменили То дождь, то непомерный зной. Не буду я оплакивать руины, Ставшие жертвой ветра и ливней. Не буду я долго плакать, когда Далек я от цели, и руины должны служить мне увещанием. Нет! Мы владели троном, наша была Сана Дворцы которой благоухали мускусом.

Давно уже Хасан не чувствовал такого вдохновения — теперь он редко читал стихи, не записав их предварительно. Но тут слова, казалось, лились сами, вспоминались восторженные описания Абу Убейды, предания о древних южноарабских героях. Он складывал стихи о прославленном герое Амре ибн Мадикарибе, о Зейде по прозвищу «Зейд — покровитель конников», о двух Аштарах, ближайших сподвижниках пророка.

— Мы — южные арабы, били персов и «желтолицых» — румийцев еще в древности, и герои Бахрам Гур водил дружбу только с нами. Химьяритские цари наводили страх на марзубанов Персидской державы.

Восхвалив своих родичей, Хасан перешел к описанию северных арабов — «сыновей Аднана»:

— Я люблю только Бану Корейш из-за их пророка, Я признаю их красноречие и дарования. Но зато другие северные племена не заслуживают ни любви, ни уважения.

Наверное, ни один из присутствующих не знал столько преданий арабских племен — пригодились и уроки Халафа и Абу Убейды, и пословицы Муфаддаля. Хасан, уже забыв о цели своих стихов и упиваясь собственным красноречием, издевался над всеми северо-арабскими племенами:

Кайс Гайлан, Асад, Бекр, Ваиль — это дураки и лжецы, Тамим и Хандиф — ничтожные трусы, такие же и Бану Таглиб: Бану Таглиб только оплакивают останки становищ, Но никогда не отомстили за убитого злодею.

Затем он возвращался к безудержному восхвалению Кахтанитов; вспоминал Хатима из племени Тай, самого щедрого из арабов, вождя доблестных всадников, у которых искал помощи сам царь персов Парвиз, и вновь поносил Тамим, Бакр ибн Ваиль за их дикость, нечистоплотность и надменность.

Стихи разили, как отравленные стрелы — Хасан чувствовал это и не понимал, почему они вызвали такую настороженную тишину.

Закончив декламировать, он не услышал привычных восторженных похвал, и обиделся. Нахмурился, ворчливо заметил:

— Видно, в Багдаде потеряли вкус к хорошим стихам.

Но Хали, наклонившись к нему, шепнул с какой-то странной интонацией:

— Ты очень неосторожен, Абу Али, сейчас не время поносить родичей повелителя правоверных и восхвалять персов — опору Бармекидов.

— Пустое, — отмахнулся Хасан. — Харуну известно, что я никогда не был их сторонником и много раз высмеивал их в стихах.

— И все же, — настаивал Хали, — я бы на твоем месте побыстрее разыскал свои залоги и поспешил скрыться куда-нибудь в безопасное место.

Хасан снова махнул рукой:

— Он не тронет меня, мы слишком хорошо знаем друг друга.

Он не заметил, как гости разошлись. Было еще не очень поздно, спать не хотелось. Побродив по дому и выпив еще вина, он решил выйти прогуляться по ночному городу.

Внезапно послышался топот. Хасан услышал, как у двери остановилось несколько всадников. Двое ворвались к нему, скрутили руки за спиной, потащили из дома. Он не успел даже испугаться.

Его взвалили на спину лошади, так что он уткнулся лицом в попону, пахнущую конским потом. Хасан не сопротивлялся, все происходящее казалось ему естественным: кажется, он ждал такой развязки с той самой минуты, когда увидел на Среднем мосту страшную оскаленную голову Джафара.

Хасану казалось, что он сейчас умрет, но страшно не было. Как всегда в минуту опасности его охватило только нестерпимое любопытство: казалось, все это происходит с кем-то другим, а он наблюдает со стороны и издевается над беспомощным человеком с сединой в волосах, болтающимся на конской спине в руках дюжих стражников.

Наконец его стянули на землю, и он обессилено упал. Кто-то поднял его, стражники подхватили под руки и повели.

В этом помещении Хасан еще никогда не был, хотя думал, что хорошо знает дворец. Казалось, его привезли куда-то в Хорасан, на постоялый двор — пустые стены, пол, устланный простыми циновками грубые деревянные сиденья. Он с трудом узнал халифа в сидящем на полу человеке. Харун был бос, одет в грубую шерстяную ткань, на голове — низкая войлочкая шапочка-такиййя. Увидев Хасана, поднял на него покрасневшие глаза. «Не спал — молился, а может быть плакал».

Бросив быстрый взгляд, Харун отвернулся и хрипло сказал:

— Мы прощали тебе твое безбожие и ересь, и Господь покарал нас.

— Повелитель правоверных… — начал Хасан, но Харун перебил его. В его словах даже не было гнева, только усталость:

— Мы узнали, что ты позволил себе поносить наших родичей — северных арабов, а ведь и пророк наш, да будет над ним мир и благословение Аллаха, из северных арабов. Правда, ты упомянул с похвалой племя Корейш в своих строках, и за это мы пощадили тебя и не предаем казни. Но наши друзья передали нам, что ты сказал стихи, подвергающие сомнению загробную жизнь, и мы заподозрили тебя в том, что ты из безбожников-дахритов. Прав был тогда кади Багдада, но мы не обратили внимания на его слова.

«Опять кади Багдада», — с тоской подумал Хасан.

— Мы повелеваем заковать тебя в тяжелые оковы и держать в заточении до тех пор, пока ты не раскаешься в своем безбожии.

Хасан хотел что-то сказать, но Харун нахмурил брови и сделал знак.

 

XXVII

Хасана снова подхватили под руки, повели куда-то вниз. Он только слышал о подземелье дворца, но никогда не бывал там, из свободных людей туда имели доступ только Бахтишу, его сын и стражники, охранявшие заключенных. Его ввели в сырую низкую комнату с закопченными стенами. В углу горел огонь, кто-то раздувал мехи. «Сейчас наденут цепи», — как-то тупо и безразлично подумал Хасан. Ему вдруг сильно захотелось спать, он желал только одного — лечь куда угодно и забыться.

Его подвели к печи. Человек в кожаном переднике поднял с земли зазвеневшие цепи и ловко надел их ему на руки. Другой так же ловко просунул в отверстия, проделанные в железных запястьях цепей, раскаленный гвоздь и, согнув, сжал его клещами. Потом быстро окунул руку Хасана в ведро с холодной водой. Раскаленный гвоздь зашипел. То же самое проделали с другой рукой, потом так же быстро заковали ноги.

Хасан пробовал ступить. Цепи были тяжелые, но очень длинные, в них можно ходить без особого труда. Внимательно посмотрев на закованного, кузнец зубами оторвал от края своей рубахи длинную полосу и, оттянув железные кольца, забинтовал руки и ноги под железом.

— Иначе ты собьешь их себе до мяса, а в сыром подвале в ране сразу заведуться черви, и ты умрешь, потому что кровь в тебе загниет. Я уж много видел таких, а тебя мне жалко.

— Разве ты меня знаешь? — спросил Хасан.

— Конечно, кто же тебя не знает? Я лишь удивляюсь, что ты только сейчас попал сюда.

В комнату вошел кривоногий человек с приплюснутым носом.

— Ну, готово? — грубо спросил он.

— Готово, почтенный Саид, да благословит Аллах твою красоту, — насмешливо ответил кузнец.

Саид подошел к Хасану и, подняв цепь, сильно дернул ее.

— Что ты делаешь, проклятый? — крикнул Хасан: острые края железного запястья больно врезались в кожу.

— Молчи, враг Аллаха, или я заткну тебе рот кляпом, чтобы ты не богохульствовал, как обычно, — ненавидяще покосился на него тюремщик.

— Разве ты не знаешь, Абу Али, что это Мункар и Накир в одном лице? — сказал кузнец, обращаясь к Хасану. — Для него первое удовольствие — заткнуть кому-нибудь рот, пока Азраил не заткнет рот ему самому.

— Тебе тоже не мешало бы заткнуть рот, — пробормотал Саид, поворачиваясь и беря в руки цепь Хасана.

— Подбери цепь и иди за мной!

Спотыкаясь о выступающие из пола камни, Хасан шел за Саидом. Путь показался ему бесконечным. Было почти темно, только кое-где длинный узкий проход освещался факелами, воткнутыми в специальные углубления в стенах. Потолок и стены покрыты жирной копотью, со стен стекает вода, собирается в небольшие лужи. Все время слышен какой-то слабый шорох — не то падающих на пол капель, не то крысиных лап — зверьки то и дело шмыгают в углах. В проходе открываются какие-то темные дыры, оттуда слышны стоны, бормотание, иногда вопли — может быть, кого-то избивают, а может быть, сидящие там люди потеряли рассудок и бредят…

«Только бы не ослепнуть», — подумал Хасан, почти ощупью пробираясь за Саидом. Наконец, тот втолкнул его в какую-то дыру:

— Здесь будет твой дворец, о достойнейший из поэтов.

Хасан шагнул вперед и упал, больно ударившись головой — за порогом пол был гораздо ниже.

Он встал и осмотрелся. Вопреки его опасениям было довольно светло — под потолком проделано отверстие, выходившее, наверное, во внутренний двор — Хасан не раз замечал эти круглые дыры и с жалостью думал о том, как тяжело приходится тем, кто видит солнце только через них. На полу постланы циновки, есть даже что-то вроде столика: видно, Харун все же пожалел его и не приказал бросить в дальний угол подземелья, где совсем нет света.

Хасан удивился — ведь сейчас должна быть ночь! Неужели прошло так много времени с тех пор, как он проводил последних гостей? И как Харун узнал про его стихи? Наверное, среди приглашенных нашелся человек тут же сообщивший о них халифу. Хасан напряг память: кажется, он тогда заметил племянника кади Багдада — он мог донести.

Его вдруг стало знобить, наверное, задул предрассветный холодный ветер. Увидев в углу какие-то лохмотья, заменявшие одеяло, Хасан притянул их к себе, лег и укрылся. Неважно, кто кутался в них до него. Сейчас ему хотелось только спать.

Его разбудил скрип открывающейся двери. Саид просунул лепешку и кувшин.

— Эй, еретик, возьми это и принеси хвалу Аллаху. Ты проспал утреннюю молитву, вставай, помолись хоть сейчас.

Хасан поднялся. Тело болело от жесткой постели. Присмотревшись, увидел, что вся циновка покрыта пятнами от раздавленных клопов. Несколько ползало по лохмотьям, которыми он укрывался.

Но чувствовал он себя бодрее, появилась какая-то надежда. Башшар не раз попадал в подземелье, и другие тоже, а Исхак провел в нем несколько месяцев.

Саид закрывал дверь.

— Эй, почтенный! — крикнул Хасан вслед ему. — Не принесешь ли ты для меня калам и бумагу?

Тот снова просунул голову:

— Ты просишь бумагу, чтобы снова писать еретические стихи? Нет, клянусь Аллахом, Господом миров, я не дам тебе бумаги, хоть бы мне заплатили золотой за каждый лист.

— Постой! — с отчаянием продолжал Хасан. — Вазир Фадл ибн ар-Раби заплатит тебе больше, если ты передашь ему мои стихи.

Не ответив, Саид закрыл дверь; послышались его удаляющиеся шаги.

Хасан упал на циновку. Он чувствовал, что сейчас потеряет сознание. В груди закололо, стало нечем дышать. Приподнявшись на руках, он отполз к стене и несколько раз сильно ударился об нее головой. От боли как будто стало немного легче на душе. «Здесь нельзя писать даже на стенах», — подумал Хасан, оглядев выложенную твердыми плитами грубую поверхность. Халифы не жалели дорогого камня для постройки темницы — не будь каменной облицовки, можно было бы устроить подкоп.

Хасан снова опустился на циновку и забылся. Когда пришел в себя, уже стемнело. Кто-то трогал его за плечо:

— Абу Али, я Мухаммед, кузнец. Меня пускают здесь повсюду, когда надо расковать мертвеца, потому что цепи ведь дороги и в них не хоронят. Скажи мне, что тебе нужно, и я все передам

Хасан присел, стараясь разглядеть в потемках того, кто говорил с ним. Ему показалось, что он узнал человека в кожаном фартуке, который заковал его.

— Мне нужна бумага, чернила и калам, — прошептал он. — а когда я напишу записку, ее нужно будет передать вазиру Фадлу ибн ар-Раби.

— Я принесу тебе все завтра, когда стемнеет.

На следующий день Хасану было как-то легче от сознания, что ему могут помочь. Изредка его будто ударяла мысль, что кузнец обманет его, но он себя успокаивал: «К чему ему обманывать? Ведь Фадл наградит его, если он передаст записку».

Приходил Саид, принес еще лепешку и кувшин с водой. На этот раз Хасан жадно накинулся на хлеб и съел его сразу, не обращая внимания на издевательства тюремщика.

Вечером дверь приоткрылась и голос кузнеца произнес:

— Держи, Абу Али, в этом свертке то, что ты просил.

— Как ты приходишь сюда? — удивленно спросил Хасан.

— Для кузнеца не бывает закрытых дверей, а золото вазира раскрывает их еще шире.

Хасан жадно схватил сверток и сунул под лохмотья, чтобы тюремщик не заметил и не отнял бумагу и калам.

Утром, когда Саид, как обычно, просунул в дверь лепешку и кувшин с водой, Хасан крикнул ему:

— Эй, кривоногий, как ты сегодня провел ночь? Твоя чесотка не мешала тебе спать?

Саид, не ответив, раскрыл дверь шире. В воздухе свистнула плеть. Хасан успел прикрыть лицо рукой, удар пришелся по руке, на ней вздулся широкий кровавый шрам. Тюремщик засмеялся:

— Тут не поболтаешь, как на пиру у халифа! За каждую дерзость будешь получать удвоенную порцию.

Дверь закрылась, а Хасан, дрожа от боли и унижения, упал на циновку. Если бы не мысль о том, что у него есть бумага и калам, разбил бы голову о каменную стену.

Он вытащил сверток, развернул его. Несколько листов, медная туго завинченная чернильница и калам. Разложив на постели бумагу, Хасан отвинтил крышку чернильницы, окунул в чернила калам и начал писать:

«Близка ко мне гибель, тяжелы мои оковы, Дана воля надо мной бичу и дубинке. Закрыли за мной двери и поручили охранять меня Стражу, больше похожему на злого непокорного шайтана, по имени Саид. Он дал мне испытать тяжесть железа И отягчил горем железо, надрывая мне сердце».

Оторвав небольшой кусок бумаги, Хасан свернул его и положил у себя в изголовье. Вечером он передал стихи кузнецу.

Этой ночью ему приснился Башшар. Он сидел в своей излюбленной позе на циновке. Его окружали равии и ученики, среди них Разин, с которым Хасан дружил и даже написал стихи, оплакивая его смерть. Сам он тоже находился среди них. Потом он увидел Башшара рядом с собой в подземной темнице. Слепой поэт был спокоен, а Хасан плакал. Он спросил Башшара: «Учитель, за что заключили тебя?» Башшар повернул в сторону Хасана покрытые бельмами глаза, и ответил: «За стихи:

Напои меня вином и скажи мне: это вино, Не пои меня тайно, если это можно сделать у всех на виду».

«Но ведь я их сложил?» — воскликнул Хасан.

«Нет, я. Махди узнал о них и сказал, что я безбожник. А за что заточили тебя?»

«Я восхвалил южных арабов и поносил сынов Аднана». Башшар покачал головой: «Сын мой, что тебе до сынов Кахтана и Аднана?»

Хасан проснулся от слабого света, проникшего в подземелье. Он не сразу понял, что Башшар и разговор с ним только приснились ему. Медленно сел, растер горевшее от укусов насекомых тело, и громко сказал:

— И в самом деле, что мне до сынов Кахтана и Аднана, стоит ли терпеть из-за них страдания, разрушающие душу и плоть?

На этот раз Саид принес Хасану кусок жареного мяса и лепешку из чистой пшеничной муки.

— Счастлив тот, у кого есть богатые покровители, — проворчал он, подавая еду Хасану. — А бедный человек трудится в вонючем подземелье долгие годы и не получает того, что дают проклятым безбожникам.

Дернув Хасана за цепь, объявил:

— Пойдем, тебя приказали перевести в другое место.

Хасан еле шел — ноги подкашивались, в ушах шумело. Он плелся, хватаясь за острые выступы в каменной стене, и радовался, что успел захватить с собой узелок с бумагой — спрятал его под одеждой. Новое помещение было немного лучше: окно проделано ближе к полу, так что можно дотянуться до нижнего края и увидеть каменные плиты двора, циновка на полу целая, в углу лежит несколько одеял и подушек. Но сырость чувствуется и здесь — она изъела стены, проникала с каждым вдохом в грудь.

Кузнец больше не показывался — видно, в эту часть подземелья доступ затруднен. «Хорошо, что успел передать бумагу и чернила», — подумал Хасан.

Но писать становилось все труднее — терялись силы, временами казалось, что окружающее только снится, кружилась голова…

Хасан потерял счет времени. Теперь большую часть дня он проводил лежа на цыновке, изредка просыпаясь от наступления света или темноты. Даже Саид больше не изводил его — молча приносил еду, ставил блюдо на землю, уходил, гремел замком.

Крыс здесь не было, зато много мышей, и Хасан забавлялся, скармливая им крошки хлеба. «Суетятся, как придворные во время большого приема или охоты».

Охота… Хасан не любил ее, и когда приходилось сопровождать Харуна, всегда ворчал и жаловался на усталость. С каким удовольствием выехал бы он сейчас! Ему нестерпимо захотелось на волю. Нужно попытаться, может быть, в последний раз — кто знает, сколько ему осталось жить в этом сыром подземелье? Оторвав еще кусок бумаги, Хасан окунул калам в чернильницу. Чернила высохли, и он развел их водой из кувшина. Он вытерпит любое унижение, лишь бы вырваться отсюда.

Хасан стал лихорадочно писать:

«К тебе, к тебе стремятся караваны, Твоей милостью и волей, о повелитель правоверных! Прощения! Я ведь не предавал тебя И в помыслах моих не было предать тебя».

Дальше Хасан восхвалял халифа за милосердие и щедрость, говорил о том, что Харун по своей воле взял на себя тяжкий труд — охранять землю от неверных, а мог бы поручить другим, ведь у него немало славных и умелых полководцев. Стихи мало походили на обычный мадх, это был крик отчаяния. Если Харун сохранил хоть немного того благоговения, с которым он относился к его таланту раньше, он простит его! Но как передать стихи?

Когда Саид на следующее утро зашел к нему, Хасан протянул ему лист.

— Что это? — спросил тюремщик.

— Я хочу, чтобы ты передал бумагу записку повелителю правоверных, — сухими губами почти прошептал Хасан.

— Кто я такой, чтобы передавать что-то повелителю правоверных? — недоуменно пожал тот плечами. — Дай мне, я передам ее вазиру Фадлу, если хочешь.

— Да, хочу, — заторопился Хасан, в ужасе, что Саид передумает.

Но тюремщик взял лист и коснулся кончиком пальцев руки Хасана:

— У тебя лихорадка, я позову лекаря, — угрюмо сказал он.

Хасан уже не слышал его. Он болел лихорадкой когда-то в Басре, но тогда был молод и крепок; несколько месяцев, проведенных в подземелье, превратили его в старика. Будто сквозь покрывало слышал он голос, кого-то напомнивший ему… Наверное, Ибн Бахтишу, догадался он потом: «Он умрет, если не перенести его наверх». Другой голос отвечал: «Но как же, ведь я не получал приказания …»

«Повелитель правоверных не будет гневаться, он не хочет его смерти. А потом мы возвратим его в подземелье».

Очнулся Хасан в незнакомой комнате. Пахло душистыми травами, какими-то смолами. Над ним наклонился Ибн Бахтишу.

— Нашему роду выпала судьба спасать тебя от смерти, — весело сказал он.

Хасан сел и огляделся:

— Меня выпустили? — спросил он.

Ибн Бахтишу уложил его:

— Нет еще, но обязательно выпустят, вазир Фадл обещал похлопотать за тебя перед халифом. — Ибн Бахтишу понизил голос: — Харун тяжело болен, к нему трудно подступиться. Когда ему станет легче, вазир попросит за тебя.

В доме был сухо и тепло. Запах трав напомнил Хасану лавку благовоний, мать, Валибу. Но думал он об этом без грусти, как-то отрешенно.

Поправлялся Хасан медленно — болело все тело, особенно ноги, было трудно ходить, тело покрывалось испариной. Он все ждал, что к нему придет Фадл, и всякий раз, как у порога раздавались чьи-то шаги, поднимался с постели. Но Фадл не приходил, и когда Хасан спрашивал о нем Ибн Бахтишу, тот отводил глаза: «Вазир, наверное, занят, а может быть, Харун гневается…» Однажды, когда Хасан особенно упорно спрашивал о своем покровителе, лекарь рассердился:

— Благодари меня, что с тебя сняли цепи и разрешили перевезти в мой дом! Если бы не я, тебя вынесли бы из подземелья на носилках для мертвецов. Твой Фадл забыл о тебе или боится упомянуть твое имя перед Харуном, халиф раздражителен как никогда, пей лекарства и радуйся, что о тебе никто не вспоминает.

Хасан закрыл глаза. Если вазир ему не поможет, то чего ждать от судьбы? Внезапно он ощутил неистовую злобу — ведь Фадл, постоянно превозносивший южных арабов, и никто другой, виноват в том, что он написал эти злосчастные стихи! Что стоило осторожному вазиру предупредить его — он не стал бы их говорить, да еще в присутствии посторонних!

— Дай мне калам и бумагу, — сказал он лекарю. Тот недоуменно посмотрел на него, но просьбу выполнил, а Хасан расправив лист на колене, написал:

«Передайте привет коню моему и соколу, И утрам веселья, они забыли, где было мое место. Если бы кто-нибудь из близких увидел, как я Склоняюсь перед тюремщиком, он не узнал бы меня. Если бы увидели, как цепи тянут меня, Если бы увидели, как я хожу, отягощенный нечистотами, Они бы прокляли Аллаха. Что мне до сынов Кахтана и до их восхвалений, Что я повсюду похваляюсь ими?»

Хасан вдруг представил себе голову Фадла, кровавые клочки мяса — разрубленное тело на кольях Верхнего моста, и добавил:

«Я хотел бы увидеть тебя, как Джафара, Чтобы обе половины твоего лица были выставлены на мосту».

Обессилев, он уронил голову на руки и вдруг услышал приближающиеся шаги. Неужели все-таки Фадл пришел к нему? Если он увидит стихи…

Но когда дверь открылась, на пороге показался Ибн Бахтишу, за ним в комнату вошел незнакомый стражник. Лекарь был бледен, у него кривились губы.

— Абу Али, — сказал он неуверенно, — я помог тебе чем мог, а теперь повелитель правоверных требует, чтобы тебя возвратили в подземелье. Мне позволено приходить к тебе, давать лекарства и наблюдать за твоим состоянием. Я постараюсь добиться того, чтобы тебя поместили в лучшее помещение и хорошо кормили, но не могу ослушаться приказа халифа.

С трудом встав, Хасан окинул взглядом комнату Ибн Бахтишу:

— Я, наверное, не выйду из подземелья, брат мой, пусть же халиф делает, что пожелает.