Абу Нувас

Шидфар Бетси Яковлевна

Книга IV

 

 

XXVIII

Его будит легкое прикосновения мягкого опахала. Он медленно открывает глаза и тут же зажмуривает их — яркий утренний свет пробивается сквозь занавеси, задергивающие глубокую нишу, в которой помещается постель. Глаза сразу начинают слезиться — год, проведенный в полутемном подземелье, не остался без последствий.

Можно еще полежать, но Хасан садится на постели — он не хочет опоздать на большую охоту, которую устраивает молодой халиф, Мухаммед аль-Амин. Чернокожая невольница, задремавшая у его изголовья, вскочила и подняла упавшее опахало, но Хасан, не обращая на нее внимания, натянул шаровары, мягкие узкие сапоги и вышел из ниши.

Несмотря на зимний холодный день, в доме тепло — посреди большой комнаты, пол которой устлан дорогим ковром, стоит жаровня, наполненная пылающими углями, в нишах книги, многие в дорогих золоченых переплетах. Хасан сел возле жаровни, наслаждаясь теплом, обвевавшим лицо. Вошла его любимица, румийская невольница, которую он отпустил на волю после рождения сына. Хасан рассеянно улыбнулся, слушая ее ломаную арабскую речь с иноземным пришепетыванием.

Повар-нубиец принес кабаб, свежий хлеб, розовое кархское вино. Хасан начал есть. Вдруг он поймал себя на том, что отрывает слишком большие куски и ест слишком быстро. Он положил хлеб и заставил себя передохнуть — наверное, в подземелье родилась у него эта недостойная жадность, будто он боится, что кто-нибудь помешает или отнимет еду.

Целый год в подземелье… Хасан понимал, что мог пробыть там и дольше, если бы не внезапная смерть Харуна в окрестностях Туси. Ибн Бахтишу, который сопровождал халифа в последней поездке, рассказал недавно Хасану, шепотом и постоянно оглядываясь, что будто бы исполнился сон, который Харун видел когда-то. Масрур принес ему на ладони немного земли из халифского имения, чтобы показать, как она плодородна. Но Харун, увидев ее, с криком отшатнулся и несколько раз повторил: «Та самая рука и та же красная земля, что я видел во сне».

После этого ему стало хуже, началась кровавая рвота, и к вечеру он умер, а перед смертью приказал разрубить на двадцать четыре части одного из мятежников, угрожавших северным границам, и его казнили в присутствии халифа, так что кровь попала ему на одежды. «Клянусь крестом, вырыли более пятидесяти могил, и только Бог знает, в какой из них покоится прах Харуна», — шептал Ибн Бахтишу.

Когда Хасан удивленно спросил, зачем это, врач ответил:

— Чтобы враги не выкопали его прах и не надругались над ним.

Воцарение нового халифа обошлось без смуты. Правда, другой сын Харуна, аль-Мамун, который должен получить халифат только после Мухаммеда, был недоволен, но не решился открыто выступить против законного наследника престола, к тому же хорасанцы, напуганные расправой с родом Бармака, ослабели и немного присмирели, по крайней мере в пределах Ирака.

Освобождение пришло к Хасану неожиданно. Рано утром, когда он еще спал, закутавшись во все одеяла, которые были на его постели, дверь заскрипела, двое стражников ворвались к нему, подхватили под руки и потащили к выходу. Спросонья Хасан не понял, что с ним хотят сделать, опомнился лишь тогда, когда кузнец, весело подмигивая, разогнул гвоздь, скрепляющий его цепи и отбросил его далеко в сторону.

— Не забудь меня в дни благоденствия, Абу Али! — крикнул он, когда Хасан с помощью стражников поднимался по крутой лестнице

Стражники, ни о чем не спрашивая, отвели его в один из дворцовых покоев и оставили там. Хасан обессилено сидел на мягких подушках, закрыв глаза, — яркий утренний свет вызывал нестерпимую боль, будто под веки насыпали горячего песка.

— Куда отвезти тебя, господин? — склонился к нему невольник, всегда прислуживавший Харуну во время малых приемов.

Хасан пришел в себя. Он подумал, что слишком слаб для того, чтоб ехать сейчас к в свой дом.

— Дай мне бумагу, калам и чернила. Я напишу домашним, чтобы приготовились к моему возвращению, а потом прикажи подать мне носилки или оседлать спокойного мула — ведь сейчас я сам вроде мула, и мне не удержаться на коне. А перед этим я хотел бы, чтобы ты сводил меня в одну из ваших бань.

— Я сделаю все, что ты прикажешь господин, — поклонился невольник.

Взяв калам в распухшие, негнущиеся пальцы, он задумался. Вряд ли Лулу прочтет эту записку — ведь Хасан только начал учить его грамоте, и юноша наверное все уже забыл. Не беда, пойдет к кому-нибудь из соседей, они помогут, рядом живет писец дивана податей…

Хасан давно уже ничего не писал и, взяв калам в руки, почувствовал необычайный прилив сил. Нет, он еще будет жить и постарается больше не попасть в подземную тюрьму. Он будто вышел из могилы, куда его хотели закопать живым. Хасан начал:

«Я пришел к вам, выйдя из могилы, Когда другие люди томятся там, дожидаясь Страшного Суда…»

Написав еще несколько строк, он свернул записку и отослал ее с невольником. Выкупавшись в одной из дворцовых бань, Хасан поехал домой на красивом и спокойном муле, которого ему дал невольник Харуна.

С того утра прошло не так уж много времени, но как изменилось все! У Хасана новый дом, не хуже, чем у любого басрийского богача, невольников столько, что для них пришлось отвести почти половину здания, хотя он до сих пор не понимает, зачем они нужны ему.

Хасан не знает, нужно ли ему благодарить за все Фадла, или молодой халиф, стремящийся все делать наперекор советам, по своей воле приблизил его. Во всяком случае, уже на следующий день после того как Хасан оказался дома, Амин послал справиться о здоровье «поэта повелителя правоверных», как сказал посланец. Хасан сначала хотел отговориться нездоровьем, но подумал, что это неразумно. Выпив вина и приказав не мешать ему, он сел за столик, положив перед собой лист любимой самаркандской бумаги. Стихи, написанные им тогда, были составлены по всем строгим правилам мадха и стали его образцом. Хасан знал, что уже теперь по этим стихам учат молодых поэтов:

«О шатер, что сделало с тобой время, Оно обидело тебя, шатер, но времени не отомстишь, его не обидишь. Время, как горный поток, смыло всех, с кем я был близок, Тех, кто жил в этом шатре, — ведь время все смывает».

Амин, красивый белолицый, немного полный юноша слушал Хасана, широко открыв глаза и, когда тот кончил стихи, которые читал тихо, — ему было еще трудно говорить в полный голос, — вскочил и обнял:

— Клянусь Аллахом, только ты будешь нашим первым поэтом и собеседником, как был им у нашего отца. Завистники говорят о тебе, что ты склонен проводить время с простонародьем и любишь употреблять низкие слова, но только такой человек, как ты, достоин стать нам наперсником и другом!

Хасану тогда понравился халиф — в нем было что-то от древних арабских героев и от персидских царей: ленивая величавость вдруг сменялась вспышками веселья или гнева, и тогда его бледное лицо искажалось яростью, а на губах выступала пена.

— Сегодня большая охота, — объявил Хасан Лулу, который стоял у двери в почтительной позе, скрестив руки на груди, — теперь он управляющий и старший над всеми невольниками. — Прикажи оседлать Миска.

Миск — Мускус, — его самый быстрый вороной конь, приведенный из халифской конюшни в награду за мадх, особенно понравившийся Амину, где Хасан оплакивал смерть Рашида и сразу же переходил к восхвалению его сына, молодого повелителя правоверных.

«Одно солнце закатилось, — говорил он, — но небеса не бывают без светила, и на смену ему пришло новое солнце, сияющее светом молодости и красоты». Завистливый Хузейми пытался опорочить эти стихи, говорил, что не подобает восхвалять халифа за внешность, ведь он не женщина, но Амину понравились именно эти строки — он очень ценил свою бледную кожу и приказывал подводить черной целебной краской свои небольшие круглые глаза.

Позавтракав, Хасан вышел во двор, превращенный в причудливый цветник садовником-исфаганцем, который подстриг кусты по персидскому обычаю и посадил вокруг роз ирисы и нарциссы. Его ждали два первых псаря, держа на подводках около десятка поджарых псов, и сокольничий. Серебристая птица переливчатого лунного цвета сидела у него на рукавице, голова ее была закрыта черным кожаным колпачком. Она была неподвижна, будто изваяние, и Хасану вдруг захотелось вернуться домой и составить стихи о соколе «с лунным оперением». «Напишу потом, когда вернусь», — подумал Хасан и пустил коня рысью.

Большая халифская охота была важным событием в придворной жизни, и к ней готовились заранее. Придворные покупали лучших коней, охотничьих собак и соколов, выменивали их на невольников и невольниц, заказывали за большие деньги драгоценные уздечки, одежду, украшения. Каждый надевал лучшее из того, что у него имелось, брал с собой слуг и большой запас провизии — охота продолжалась обычно несколько дней, и только самые приближенные к халифу люди допускались к его трапезе и могли не возить с собой еду.

Хасан со своими невольниками пронесся по полупустым утренним улицам, распугивая редких прохожих. Вслед им из-за глиняных оград истошно лаяли собаки.

Когда он прибыл к дворцу Хульд, охота уже выезжала. Тянулись шумные ряды придворных, каждый в сопровождении по крайней мере десятка слуг и невольников, покачивались повозки, на которых громыхали огромные котлы халифской кухни, из паланкинов, установленных на спинах верблюдов, выглядывали женщины халифского гарема — певицы, танцовщицы, служанки. Откинув покрывала, они перемигивались с мужчинами, передавали записки.

Собаки бежали, поджав хвосты и оглядываясь, наиболее злобные уже сцепились в драке, псари изо всех сил растаскивали их. Пахло псиной, пылью, конским потом, резкими мускусными благовониями.

К Хасану подскакал стражник Амина:

— Повелитель правоверных уже не раз спрашивал о тебе. Он зовет тебя — повинуйся халифу.

Увидев поэта, Амин весело улыбнулся:

— Мне говорили, что ты проводишь время с какой-то иудейкой — хозяйкой винной лавки, и мы думали, что ты не придешь.

— Это все пустые разговоры, повелитель правоверных, я расскажу лучше, как я продал бедуинам повара повелителя правоверных Харуна ар-Рашида, да упокоит его Аллах своей милостью.

Слушая рассказ Хасана, Амин хохотал, откидываясь на седле, а Фадл, ехавший рядом, слегка улыбался — он помнил, как Хасан, обозлившись на повара Харуна за то, что тот не захотел накормить его во время охоты, выехал в степь и, встретив проезжавших бедуинов, сказал, что обменяет на хорошего верблюда своего бесноватого раба, которого можно вылечить только плеткой.

Охота продолжалась четыре дня. Слуги халифа и придворные стаскивали к обозу туши убитых газелей, обдирали и вешали на деревянные распялки лисьи шкуры, конюхи чистили усталых коней.

Амин с ближайшими людьми удалился в загородный дворец неподалеку от Верхнего моста.

«Бустан Муса» — «Сад Мусы» по имени старшего сына халифа назывался небольшой загородный дворец, окруженный густой пальмовой рощей, аллеями кипарисов, розовыми цветниками. Место это славилось плодородием: нигде в окрестностях Багдада не было таких фиников, айвы, винограда, дынь и арбузов.

Амин развеселился. Отослав придворных, пропыленных и уставших, которые после купания расположились в беседках у прудов сада, халиф вместе с самыми приближенными удалился в покои, выходящие на прохладный портик, уставленный цветущими розами в бесценных горшках из китайской глины.

В центре покоев, устланных нежно-голубыми коврами, небольшой трон — легкое сиденье из слоновой кости с врезанными золотыми цветами, листьями. Халиф очень любит его и повсюду возит с собой.

Хасан, певец Ибрахим, собеседник Амина Ибн аль-Мухарик и несколько человек сидят вокруг трона на бархатных подушках. Хасан, уставший после долгой скачки, замерзший на ветру, с наслаждением пьет подогретое разбавленное вино из хрустального кубка. В руке халифа оправленная в золото хрустальная чаша — он пьет только из нее: в дно ее вставлен большой изумруд, предохраняющий от яда, ее называют «Изумрудная звезда».

Амин еще не опьянел, и пока можно не опасаться, — ведь хмельной он способен на самые неожиданные поступки.

Вдруг халиф обращается к Хасану:

— Абу Али, ты давно не говорил нам ничего нового. Сложи стихи, восхваляющие нас, и мы щедро наградим тебя. — Потом прибавляет со смехом: — А если нам не понравятся твои стихи, мы искупаем тебя в том пруду.

Кровь ударяет Хасану в голову — этот мальчишка обращается с ним как с шутом! Пусть будет так, ведь молодой халиф подобным же образом обходится со всеми, кто ниже его и кого он не боится.

— Слушаю и повинуюсь, повелитель правоверных, — отвечает Хасан. — Но мне неудобно на этой низкой подушке, твое царское сиденье подошло бы мне больше.

Амин нахмурился:

— Ты дерзок сегодня, Абу Али, видно, наша благосклонность к тебе была слишком велика. Хорошо, садись на мой трон, но знай — если ты сложишь хорошие стихи, мы дадим тебе хороший подарок, а если оплошаешь — мы примерно накажем тебя!

Хасан подумал: «Будь я моложе, что бы я ему сказал!» Но, посмотрев в разрумянившееся лицо халифа, улыбнулся:

— Как ты красив, повелитель правоверных, а еще красивее ты был, помнишь, тогда, без одежды, когда купался в пруду!

Ибн Мухарик испуганно посмотрел на Хасана и толкнул его локтем, но тот, не обращая на него внимания, встал и подошел к трону. Амин подозрительно посмотрел на поэта, потом все же сошел с трона и уселся на подушку. Хасан понял, что больше шутить нельзя, — опасно. Устроившись на троне поудобнее, еще раз посмотрел на Амина, теперь уже сверху вниз, и нараспев произнес:

— Свет солнца и ясного месяца, Когда они взойдут, подобен нашему эмиру. Но если они и похожи на него немного, То еще больше то, что умаляет их перед ним. Ведь солнце скрывается, устав к вечеру, А месяц все уменьшается на своем пути.

Амин закрыл глаза, слушая стихи, потом, не открывая глаз, произнес:

— Мой отец, ар-Рашид, однажды наполнил тебе рот жемчугом. Клянусь Аллахом, я одарю тебя вдвое! Эй, позвать казначея!

Хасан поспешно сошел с трона.

— Повелитель правоверных, ты можешь насыпать жемчуг прямо мне в карман, — сказал он, но Амин засмеялся:

— Нет, стань на колени предо мной, это отучит тебя сидеть на троне халифов.

— Я уже стар, и у меня болят колени!

Но Амин, вытянув свою полную белую руку, сильно толкнул Хасана, так, что тот упал на спину, и, взяв из рук казначея довольно большой мешочек, стал сыпать жемчуг Хасану в рот. Большая часть зерен раскатилась по полу, жемчуг скользил по лицу, а Хасан кричал:

— Довольно, я уже убит твоей щедростью!

Амину быстро надоела забава, и он бросил мешочек с оставшимся жемчугом на грудь Хасану и знаком приказал слугам подобрать раскатившиеся зерна.

— Теперь мы будем пить, а Ибрахим споет нам, а потом мы прикажем петь нашим невольницам, — весело объявил повелитель.

Они пили уже несколько часов, с небольшими передышками. Амину стало жарко, и он приказал подать другую одежду, полегче. Слуги принесли белую атласную джуббу, отороченную собольим мехом и расшитую серебром и черным шелком.

Ибн Мухарик, который влил в себя уже не меньше двух кувшинов вина, уставился на халифа.

— Эй, сын греха, что ты смотришь на повелителя правоверных?! — крикнул Амин.

— Клянусь Аллахом, о великий эмир, я никогда не видел такой вышивки. Даже у твоего родителя, да упокоит его Аллах Своей милостью, не было такой одежды.

Амин поднял брови и поманил слугу:

— Подайте мне другую одежду, а на Ибн Мухарика наденьте мою джуббу!

Слуга выполнил приказ халифа, и Ибн Мухарик, довольный, сел, поглаживая белый атлас.

Когда Амин надел другую джуббу, на этот раз жемчужно-серого цвета, он поднял голову. Видно, ему показалось, что Ибн Мухарик снова смотрит на него. Поэтому он снял и новый наряд, и приказал надеть на Ибн Мухарика поверх первого.

— Это добром не кончится, — шепнул Хасан Ибн Мухарику, вытиравшему лоб, — он вспотел и от жары, и от страха.

А у халифа кривились губы — верный признак того, что он разгневан. Несчастный Ибн Мухарик потел уже в пяти джуббах и не осмеливался протестовать. Вдруг Амин крикнул:

— Эй, скажите на кухне, чтобы нам подали бараньих ножек в подливке, пожирнее и погорячее.

Хасан и все присутствующие, будто сговорившись, облегченно вздохнули — наконец гнев эмира прошел. Но Амин как-то искоса взглянул на Ибн Мухарика, и Хасан понял: тому не миновать беды.

Повар внес дымящееся блюдо с бараньими ножками в подливе и, когда он проходил мимо Ибн Мухарика, Амин, привстал и толкнул повара под руку. Жирная подлива полилась на пол, забрызгала Ибн Мухарика, его платье пропиталось жиром. Он испуганно подобрал ноги, вскочил, стряхивая с себя жидкость и горячие бараньи ножки. А халиф смеялся, всхлипывая и вытирая слезу:

— Эй, Ибн Мухарик, как тебе нравится теперь твое новое платье? А этому слуге, что не почитает собеседников повелителя правоверных, дать десять плетей за неловкость!

Ибн Мухарик одну за одной снял все джуббы. Его собственная одежда тоже была испорчена. Обратившись к Хасану, все еще смеявшийся Амин сказал:

— А теперь, Абу Али, сложи на этого глупца стихи, чтобы нам запомнить сегодняшний день!

«Я уже стал шутом, вроде Ибн Абу Марьям», — подумал Хасан. Но мысль только промелькнула, уступив место хмельному веселью:

— Сейчас я скажу эмиру стихи, которые сложил о его собеседнике:

У меня есть друг тяжелее, чем гора Оход, Нет тяжелее труда, чем жить с ним. На его лице знак тупости, Появившийся на нем еще с тех пор, как он был в колыбели, Если бы он попал в ад, весь жар геенны бы потух И все, находящиеся там, умерли бы от холода.

Амин смеялся долго, морщины на его лице расправились, и поэт хохотал вместе с ним, радуясь, что халиф больше не гневается и никому не угрожает опасность, по крайней мере в ближайшее время.

Амин встал и, покачиваясь, вышел. Ибн Мухарик, наклонившись к Хасану, прошептал:

— Я не могу больше, у меня будто огонь в животе от красного вина.

— Погоди, — успокоил его Хасан, — я вылечу твою хворь.

Когда халиф вернулся, поэт громко засмеялся.

— Над чем ты смеешься, Абу Али? — подозрительно спросил халиф.

— Я смеюсь на тем, повелитель правоверных, что Ибн Мухарик не терпит вкуса и запаха арбузов и, когда видит его, у него начинаются колики в кишках.

Халиф с интересом посмотрел на Ибн Мухарика:

— Это правда?

Тот кивнул. Амин широко улыбнулся:

— Клянусь Аллахом, я никогда еще не видел такого. Эй, Ибн Мухарик, если съешь арбуз, я отдам тебе все ковры и всю утварь из этой комнаты!

Ибн Мухарик сделал испуганное лицо:

— Повелитель правоверных, не убивай меня, — заныл он, делая вид, что его тошнит.

Но Амин крикнул:

— Эй, принесите два арбуза!

Слуги разрезали арбуз, а Ибн Мухарик дергался, притворяясь, что испытывает нестерпимые боли в животе. Потом Амин приказал держать его за руки и вкладывать в рот куски арбуза. Ибн Мухарик давился, арбузный сок залил бороду и одежду. Затем халиф приказал слугам разрезать второй арбуз и кричал, захлебываясь смехом:

— Съешь еще один арбуз, и я отдам тебе всю утварь из второй комнаты.

Внезапно Хасана затошнило, и он еле удержался от рвоты. Ему стал противен залитый арбузным соком и жиром Ибн Мухарик, а Амин, крупные и очень белые зубы которого блестели в широко открытом рту, походил на одного из постоянно голодных львов, содержавшихся во рву, забранном решеткой.

Пошатываясь, он поднялся и, держась за стены, вышел в сад. Прохладный ночной воздух сразу отрезвил его, и он долго стоял, наслаждаясь чистотой ясного ночного неба. Из покоев Амина донесся шум, в сад вышли слуги с тюками и скатанными коврами на плечах: «Переносят ковры в дом Ибн Мухарика». Хасан позавидовал — он и сам не прочь получить такие ковры.

— Но не такой ценой, — сказал он громко и тут же подумал: «А чем лучше я сам? Разве я не такой же шут этого бешеного толстощекого мальчишки?»

Из покоев Амина доносились теперь звуки лютни и голоса певиц. Хасан обошел здание и заглянул внутрь. На возвышении, покрытом парчовым ковром, сидели десять девушек-невольниц, певицы и лютнистки халифа. Ибрахим что-то говорил старшей. Запели сложенную им песню, слова для которой он взял у древнего поэта… Потом они вышли, и их место заняли еще десять девушек. Хасан подумал: «Эта забава не кончится до утра, моего отсутствия никто не заметит».

Он с трудом растолкал псарей — они улеглись после утомительной охоты:

— Выспитесь завтра, а сейчас возвращаемся домой.

Слуги вскочили.

— Господин мой, — сказал один, — у нас случилось несчастье: Быстрого укусила змея, и он околел.

— Что же ты, сын греха, не смог уберечь пса, который стоит десятерых таких, как ты, по крайней мере по разуму! — разозлился Хасан и хотел было ударить слугу, но вспомнил Амина и опустил руку.

— Где пес?

— Мы закопали его в саду.

— Отведите меня на это место, и я сложу стихи в его честь.

Слуги переглянусь:

— Слушаем, господин.

Хасан шел за ними по кипарисовой аллее. Чья-то собака бросилась ему под ноги и, испуганно взвизгнув, отскочила.

— Эй, стойте! — крикнул он вдруг слугам. — Не все ли равно, где я сложу свои строки?

И, подняв руку, как во время чтения торжественного мадха, начал:

— Я оплакиваю лучшего из псов, унесенного жестокой судьбой…

Стихи приносили облегчение, казалось, он очищается от шутовства, мелкой зависти, злобы — всех тех чувств, которые овладевают каждым в халифских покоях даже помимо его воли. Сейчас ему казалось странным, как он может так долго терпеть этих людей. Ведь он не раз говорил друзьям: «Во дворце я чувствую себя точно на горящих углях».

Мимо Хасана важно прошел толстый евнух, один из любимцев Амина, Он красовался в блестящем шелковом кафтане, и его бедра колыхались, как у женщины. Евнух узнал придворного поэта, но не поздоровался, только надменно поднял голову. Не удержавшись, Хасан довольно громко сказал вслед:

— Восхваляйте премного Аллаха, о мусульмане, И твердите, не уставая: «О Господин наш, сохрани нам Амина, Он пустил в ход евнухов, так что поклонение им стало верой, И все люди стали подражать повелителю правоверных».

Евнух оглянулся, — может быть услышал, но Хасан, не обращая больше на него внимания, подозвал слуг и приказал им седлать коней.

Дома Хасан встретил вопли и причитания женщин. Румийка с распущенными волосами по обычаю арабов, обессилев от слез, сидела в своей комнате и, когда Хасан вошел, бросилась к нему:

— Господин мой, я не уберегла твоего сына, накажи меня!

— Что с ним случилось? — спросил Хасан, глядя на посиневшее личико и судорожно сжавшиеся кулачки младенца.

— Он стал кашлять и задыхаться, а потом на него напали судороги и он захрипел. Я позвала лекаря, но было слишком поздно…

— Смерть преследует меня, — прошептал Хасан. — Это плохая примета, видно, и мой конец близок.

Отстранив цепляющуюся за него женщину, он повернулся и быстро вышел из дома, чтобы не слышать воплей и причитаний, от которых звенело в ушах. Ему показалось, что он задыхается, закружилась голова и он едва не упал.

Было совсем темно, на перекрестках протягивали цепи, и их концы, падая на землю, тяжело звенели. Он может пойти сейчас только к Марьям — ее лавка открыта допоздна и она не ложится, присматривая за посетителями.

Все еще кружилась голова. Хасан закрыл глаза, надеялось, что это пройдет, и действительно, стало немного легче. Он пошел медленней, опираясь на какую-то палку, подобранную на улице. Внезапно его ослепил яркий свет факелов. Их красное пламя, окруженное черными космами дыма, освещало гримасничающие лица — у одного из-под шапки будто высовывались рога, другой показывал необычайно длинный красный язык. Хасан вздрогнул — именно такими должны быть черти, пляшущие над телами грешников в адском пламени.

— Эй, ты кто таков? — окликнул его хриплый голос.

Хасан опомнился — это ведь ночная стража.

— Я упал и повредил ногу, и сейчас иду домой. А за вашу заботу, добрые мусульмане, возьмите этот дар.

Поэт бросил стражникам несколько серебряных монет, один из них ловко подхватил деньги:

— Это почтенный человек, пусть проходит!

Хасан пошел дальше, но у него дрожали ноги и сильно билось сердце — все стояли перед глазами страшные рожи, освещенные адским огнем. Марьям посмотрела ему в лицо и сразу увела в заднюю комнату. Молча поставила перед ним стеклянную чашу с лимонным напитком, яблоки, блюдо с фисташками.

— Дай мне бумагу и калам,

Марьям подала ему несколько листов бумаги, вопросительно взглянула.

— У меня умер сегодня сын, — коротко сказал Хасан. Марьям подала ему чернильницу и калам:

— Напиши стихи о нем, и тебе станет легче. У вас, поэтов, чувства долго не держатся в сердце, все выливается в слова.

Хасан вздохнул: может быть, эта иудейка права. Ведь стихи уносят часть сердца. Кто-то сказал о нем: «Стихи Абу Али выходят из сердца и попадают прямо в сердце, а крики других поэтов идут не дальше ушей». Он взял калам, и ему представилось крошечное сморщенное лицо ребенка, похожее на вялый плод инжира. Но ведь так не напишешь! Он начал стихи со строк:

«Клянусь жизнью твоей, смерть не оставила нам никого живого, Она выклевала, как ворон, ему глаза в то злосчастное утро. Как будто я обидел смерть, заимев сына, который был бы мне опорой. В то время, когда придет старость и седина».

Хасан писал, и постепенно тоска отходила куда-то, действительно становилось легче, будто, как сказала Марьям, вся боль перешла в слова.

— Я останусь сегодня у тебя, — сказал он девушке. — А если меня будут спрашивать, скажи, что я утонул вон в том кувшине.

— Хорошо, — кивнула Марьям. — А сейчас отдохни.

Он проснулся и не понял, утро сейчас или вечер. Слабый розовый свет отражался на бледном потолке, проходя сквозь узкое оконце.

Хасан заставил себя вспомнить, что было вчера, но сморщился от стыда и отвращения — будто перед собой увидел он Ибн Мухарика и самого себя, глупо смеющегося, жалкого… Потом прислушался — кто-то, видно, хотел войти к нему, а Марьям не пускала. Наконец она замолчала, и в комнате появился Ибн Мухарик в новой джуббе, зеленой, которую накануне залили жиром; на полах и теперь еще кое-где виднелись пятна, но уже сильно побледневшие, наверное, слуги Ибн Мухарика потрудились, вымывая жир.

— Абу Али, повелитель правоверных требует тебя, повинуйся эмиру эмиров!

Хасан повернул голову, не вставая:

— Как ты нашел меня?

— Кто же не знает, где искать Абу Нуваса? В кабаке у неверных, конечно, пока он не раскается и не прибегнет к Аллаху, Господу миров. Повелитель правоверных уже не раз спрашивал о тебе. Завистники распустили языки — конечно, и я в их числе. Ибрахим например, говорит: «Это грешник, пьяница и бродяга, он любит общаться с чернью и всяким сбродом, ходит по кабакам и прелюбодействует». Но Амин всякий раз отвечал: «Только человек, обладающий подобным остроумием, образованностью и совершенством, достоин быть собеседником халифа». Пойдем, Абу Али, халиф скучает без тебя.

Хасан отвернулся к стене, ничего не ответив. Но Ибн Мухарик не отставал:

— Пойдем, Абу Али, повелитель правоверных ждет и будет недоволен, если ты опоздаешь.

Хасан поднялся на постели:

— Разве ты не видишь, что я пьян? — раздраженно спросил он — Не могу же я в таком виде идти к имаму всех мусульман, ведь пьянство — грех и запрещено нашей верой!

Ибн Мухарик засмеялся:

— Ты действительно остроумный человек, все знают это, а сейчас пойдем, халиф не любит ждать!

Хасан в бешенстве вскочил:

— Разве ты не понимаешь, что я не хочу идти сегодня и не пойду, хоть бы меня разрубили на двадцать четыре куска, или на сорок восемь! С халифами могут постоянно общаться только те, которые смотрят им в руки и не поступают иначе как по их воле. А я вхожу к Амину и думаю только о том, как бы уйти от него, потому что в его дворце я не принадлежу себе. Лучше гореть в аду, чем жариться на угольях страха и унижения!

— Но ведь Амин благоволит тебе, и ты не раз говорил, что он тебе нравится.

— Да, он мне нравится, как всякий белолицый молодец-гуляка, но я не хочу продаваться целиком даже за мешок жемчуга, хватит с них моего языка. Иди, Ибн Мухарик, и скажи, что застал меня бесчувственно пьяным, да опиши все это посмешнее, чтобы твой рассказ пришелся по вкусу повелителю правоверных.

Мухарик вздохнул и, с трудом поднявшись, вышел, а Хасан снова повернулся лицом к стене и попытался уснуть, но напрасно. Ему показалось вдруг, что пол под ним проваливается, снова закружилась голова.

Хасан сел, внезапно ударила мысль: ребенка похоронили без него! Он вспомнил его жалкое сморщенное личико и заплакал, как не плакал никогда в жизни. Правда, у него есть еще дети от жены и других наложниц, но эта нравилась ему больше всех, и он хотел, чтобы ее сын остался жить после его смерти. В глаза бросился листок со стихами на смерть ребенка. Взяв его, Хасан написал под ними:

Смерть близка к нам И не хочет покинуть нас. Каждый день я слышу вопли, Каждый день кричат плакальщицы. Сердца горюют и плачут, И стонут, и слышны крики. До каких пор ты будешь веселиться? Беспечно шутить и смеяться! Ведь смерть каждый день Может ударить по огниву твоей жизни! Поступай же так, словно завтра Наступит мрачный день, полный ужасов. Пусть не прельщает тебя мир, Ведь его блага для тебя не вечны. Ненависть к миру — твое украшение, А любовь к нему — твой позор!