Сообщение родителя
Мы — поколение тревожных и виноватых родителей. Спасибо экспертам в области детского консультирования: теперь нам известно, что детям необходимы любовь, тепло, одобрение и эмоциональная защищенность. Однако никто не говорит нам, как стать таким родителем, который обеспечит ребенка всем этим. Как включать тепло и приятие, подобно водопроводному вентилю, который выпускает горячую воду, когда вы чувствуете холод и неприятие? Авторитаризм безнадежно устарел. Нам рекомендуют позволять — но не все! Устанавливать ограничения — но не быть слишком жесткими! Ни одна книга по психологии не скажет нам, где позволить, а где запретить — человеческие отношения не запланируешь.
Вот один общий совет, который вам поможет. Позволяйте ребенку чувствовать, даже когда вам нужно ограничить его в действиях. Он ревнует к новорожденному братику или сестренке? Дайте ему резиновую куклу, назовите ее малышом, и пусть он ее бьет. Он топает своими маленькими ножками и говорит, что ненавидит вас, что вы злая мама, раз затащили его из-за проливного дождя в дом (он так веселился в этих лужах)? Дайте ему понять, что все нормально. Маленькие мальчики могут сердиться на людей, которых любят. Вас не пугает и не сердит его ярость.
Если вы примете его чувства, он тоже научится их принимать. И если вы хотите вырастить из него уравновешенного человека, он должен узнать, что является представителем человеческого рода, способным на самые разные человеческие чувства, включая страх, ревность и ненависть.
Вы обязаны ограничить его действия там, где затрагивается его благополучие и права других, но он имеет право сердиться. Сообщение, которое родители должны передать детям, таково: нормально чувствовать абсолютно любую эмоцию, но нельзя делать то, что может быть опасным для себя или других.
Теоретически все прекрасно. Проблема в том, что мы не можем принять чувства наших детей, пока не приняли собственные. Вы не можете никому ничего позволить, если жестоки к себе.
У меня была студентка, чей ребенок дошкольного возраста страдал ужасными приступами ярости. Мать пыталась помочь ему справиться с этим. Старалась не расстраивать его лишний раз, обеспечила его всевозможными инструментами, рекомендованными для «перенаправления агрессии»: рисование пальцами, игры с водой, пирожки из грязи, игрушечный молоток с гвоздями, даже боксерская груша — все было тщетно. В конце концов прибегнув к самотерапии, она обнаружила у себя боязнь любых проявлений гнева. Раньше она никогда не осмеливалась почувствовать это. Она начала осознавать, что каждый раз путалась, наблюдая очередную вспышку ярости у своего ребенка. Очевидно, что она передавала свой страх ему.
Подобные приступы причиняют детям немало страданий (я не имею в виду тот вид поведения, который дети напускают на себя намеренно с целью самоутверждения). Это опыт пугающей интенсивности, он полностью подавляет ребенка. В результате ребенок теряет над собой контроль. Он беспомощен и напуган, он уподобляется душевнобольному, страдающему острым приступом психоза. Ему необходимы комфорт и обещание, что это пройдет, что скоро ему станет лучше. Описанная мной мать не способна дать своему ребенку поддержку, в которой он так отчаянно нуждается. Все, что она может, — добавить к его страху свой собственный. Вскоре после того как эта мать признала и почувствовала свой скрытый страх гнева, приступы у ребенка стали утихать и в конце концов полностью прекратились.
Следующую историю рассказал мне мужчина. Его жена никак не могла приучить к горшку их двухлетнюю дочь.
Малышка была чрезвычайно умна: начала разговаривать очень рано и понимала все, что ей говорили. Она уже не писалась, но продолжала пачкать штанишки. Семейная жизнь превращалась в войну характеров матери и ребенка: посулы, угрозы, шлепки — все было бесполезно. Постепенно наказания ужесточались по мере нарастания материнского отчаяния и ярости.
Однажды, когда матери надо было отлучиться, отец остался с девочкой. После обеда он посадил ее на маленькое «игрушечное» сиденье туалета, и к его удивлению и восторгу, она тут же приступила к своей задаче. Он уже собирался похвалить ее за социально одобряемое достижение, когда крохотное создание посмотрело на него и жалобно сказало: «Папа, не бей меня!»
Оказывается, она и не догадывалась, из-за чего вся шумиха. В ее понимании наказуемым было само отправление естественной функции («Как не стыдно! Какая грязь!»). Как мог умный ребенок совершить такую трагическую ошибку? По словам Гарри Стэка Салливана, дети учатся послушанию просто ради того, чтобы сохранить нашу любовь и одобрение, а не из страха. Ребенку, не обделенному лаской, вряд ли можно нанести эмоциональный вред редким шлепком (хотя и научить его этим чему-то, кроме власти сильного над слабым, нельзя), но при условии отсутствия жестокости. Однако, если наказание слишком болезненно или гнев родителя чересчур иррационален, то у ребенка возникает нечто вроде амнезии ко всему опыту, и он не может научиться. У этой матери, по всей видимости, были скрытые чувства, связанные с процессом приучения к горшку, которые и привели ее к такому провальному поведению. Ей не удавалось донести до ребенка простое сообщение, и она пошла по пути страха и насилия.
Дети, рано начинающие говорить, часто вводят своих родителей в заблуждение. Кажется, будто они вас хорошо понимают и используют язык для общения, но на самом деле они просто играют со словами; слова для них не всегда имеют то же значение, что и для нас. Полуторагодовалого малыша ругают и шлепают за то, что он трогает хрупкую вазу? В следующий раз он бросает взгляд на мать и устремляется прямо к запрещенному предмету. «Вы только посмотрите на этого дьяволенка! Он пытается вывести меня из себя!» — возмущается мать. Но он посмотрел на нее, чтобы получить сигнал («Безопасно это или опасно?»), поскольку ее объяснения о неприкосновенности вещей ему совершенно непонятны и им двигает здоровая человеческая потребность к исследованию. Гораздо проще на некоторое время убрать подальше все легко бьющиеся предметы. Не хотим же мы, в самом деле, научить наших детей тому, что любопытство (основа познания), опасно? «Но они должны усвоить, что им нельзя иметь все по первому требованию», — возражают в ответ родители. Жизнь полна огорчений для любого ребенка, растущего в условиях нашей цивилизации. Чем меньше подобных переживаний будет у него в самые ранние годы, чем меньше самоконтроля ожидают от него до того, как он будет к нему способен, тем большей сдержанностью и терпимостью к неудачам он будет обладать позже. Вы боитесь избаловать его? «Избалованный» ребенок — это тот, который получал материальные блага взамен любви, чьи родители практиковали вседозволенность из-за скрытого чувства страха или вины. Такой ребенок получает скрытое сообщение, узнает смысл подарков и его не обмануть псевдодобротой.
Иногда родители посылают ребенку одновременно два конфликтующих сообщения. Одно из них прямое и исходит от сознания: следуй золотому правилу, будь примерным гражданином, подчиняйся закону, не замарай честь семьи. Другое исходит из подсознания и передается скрытым способом: интонацией голоса, выражением лица, жестами, позами, словами, которые говорятся без полного осознания их истинного смысла. Такое сообщение происходит из скрытых чувств родителя, и он передает его даже не догадываясь об этом. Весьма трагично, но скрытая информация может быть гораздо сильнее сознательной, с которой она находится в конфликте, и ребенок, не отдавая себе в этом отчета, вынужден подчиниться скрытому сообщению. Посулы, угрозы, наказания не могут удержать его от выполнения скрытых родительских желаний. Всеми уважаемый, законопослушный отец со скрытым желанием побыть дьяволом во плоти может читать мораль о гражданском долге, оплакивать поруганную честь семьи, когда его сын преступит рамки закона, может даже прибегнуть к самому жестокому наказанию, но на мальчика это не действует, и он продолжает жить в соответствии с тайной мечтой отца. Отец получает скрытое удовольствие от поведения сына и тут же ужесточает наказание вдвое из-за скрытого чувства вины. Точно так же строгая мать, втайне вожделеющая запретного плода, может проживать свои фантазии через дочь, которая послушно следует скрытому сообщению и спит с кем попало. Бывает, что родитель по скрытым причинам видит в своем ребенке кого-то из своего прошлого: брата-алкоголика, мать-проститутку, жестокого отца. Родитель постоянно желает ребенку стать «точно таким же, как твой дядя», и, несмотря на все угрозы и наказания, пророчество сбывается. Конечно, все это крайности и трагические случаи. Вот куда более умеренный пример скрытого сообщения.
Когда Энн училась в третьем классе, мне с трудом удавалось приучить ее попадать в школу вовремя. Несмотря на то, что школьный автобус останавливался прямо перед нашим домом, она ухитрялась пропускать его по нескольку раз в неделю. По утрам я будила ее пораньше, завтрак вовремя стоял на столе, вся одежда была аккуратно разложена, но она настолько была поглощена своими мыслями, что ей частенько требовалось с полчаса, чтобы натянуть один носок. Когда Энн в очередной раз опаздывала на автобус, я начинала рвать и метать и доводила ее до слез. После чего ненавидела себя за это. К чему все эти аккуратные косички на голове у дочки и безупречные складки на платьице, если в школу она неизменно отправляется с заплаканным лицом? Однажды после уроков, когда мы спокойно и непринужденно болтали друг с другом, разговор зашел о ее опозданиях. «Мамочка, я ведь не специально опаздываю, — совершенно искренне стала объяснять мне она, — просто так получается».
Я уже «проанализировала» ее проблему: она ненавидит школу и предпочитает совсем туда не ходить. «Опоздания, — педантичным тоном разъясняла я Берни, — это неосознанный протест Энн против школы». Итак, я приняла решение больше не доводить ее до слез. Каждое утро, то и дело глядя на кухонные часы, я нежным тоном звала: «Дорогая, осталось всего полчаса… двадцать минут на сборы (голос уже не такой бархатный)… десять минут, ты ведь уже почти готова, дорогая? (с трудом контролируя эмоции)… ПЯТЬ МИНУТ! (крик)». Потом я вихрем врывалась в комнату, стремительно засовывала ее в одежду, вулканически изливая на нее всю свою накопленную ярость. Иногда ей приходилось догонять автобус босиком, с туфлями в руках (в слезах); если она пропускала его, я подвозила ее на машине, бушуя всю дорогу, и она приходила на урок вовремя (заплаканная).
Как-то утром, впихнув Энн в автобус в последнюю минуту благодаря чистому усилию воли, я, как обычно, пребывала в сильном расстройстве из-за ее слез. В который раз я начала рассказывать Берни о своих чувствах. С этого фланга мне никогда не удавалось получить поддержку: «К чему раздувать столько шума?»
— Она должна научиться приходить в школу вовремя.
— Зачем? Какая тебе разница?
После чего я заводила пафосную проповедь о родительском долге, о необходимости готовить детей к реальным жизненным требованиям и т. п., Берни в ответ лишь раздраженно пожимал плечами. Несмотря на подобный недостаток понимания, который я получала в прошлые разы, этим тяжелым утром я почувствовала потребность разрядиться. Я начала перечислять все, чем расстроена: как невыносимы эти вечные утренние слезы, какие беспомощность и отчаяние охватывают меня, неспособную справиться с этой проблемой.
— У этого ребенка напрочь отсутствует хоть какое-то чувство времени, — заводилась я все больше и больше. — Она всегда была такой. Это сущая пытка куда-то с ней собираться, она вечно так копается, и нам всем в результате приходится ее ждать. Что с ней такое, ума не приложу?!
— Не понимаю, в чем проблема, — отвечал Берни с раздражающим спокойствием. — Ты беспокоишься об опозданиях Энн или хочешь изменить ее характер?
Я онемела от неожиданности. В первый раз за все время я услышала саму себя. Нет, конечно же, я не хотела менять ее характер. Она была очаровательным спокойным ребенком, и это легкомыслие в отношении времени было частью добродушной, безмятежной натуры, благодаря которой с ней так легко было уживаться под одной крышей (за исключением этих наших каждодневных перебранок, которые уже начинали вносить в нашу жизнь некоторые признаки напряжения).
Впервые за все время я увидела свою гиперреакцию на эту проблему. Это стало Шагом 1. Обратить внимание на неадекватную реакцию.
Шаг 2. Почувствовать внешнюю эмоцию. Ну что ж, нечего скрывать — я была весьма сердита и расстроена.
Шаг 3. Что еще я чувствовала? Как я себя чувствую, когда слежу за временем на кухне, перед тем, как узнать, пропустит Энн автобус в этот раз или нет? Не могу оторвать глаз от минутной стрелки. Напряжение, испуг. Часы продолжают тикать, напряжение растет, как будто я боюсь чего-то ужасного, неминуемого. Что может случиться? Чего я так боюсь? Не просто опоздания Энн. Непонятно чего.
«Ты знаешь, — неожиданно выдала я Берни, — думаю, что я неразумно отношусь ко времени, к пунктуальности».
Берни от души рассмеялся: «И ты мне это рассказываешь?» Тут я вспомнила все наши споры, когда мы собирались куда-то вместе, его протесты против излишней спешки, которая заканчивалась долгим сидением перед пустой сценой в ожидании начала спектакля, и это на любительских представлениях, которые печально знамениты свои ми задержками! Теперь, размышляя обо всем этом, я вдруг поняла, что страдаю одержимостью временем.
Шаг 4. О чем мне это напоминает? О моем отце, который еще строже относился ко времени, чем я. В детстве меня просто забавляла эта его одержимость; мне и в голову не приходило, что я повторяю его. Поэтому то, что я узнала из Шага 3 — моя тревожность, страх опоздания, которое повлечет за собой неведомую беду, — и было скрытым под гневом к Энн переживанием.
Шаг 5. Определить паттерн. Я не знала истоков своей иррациональности относительно времени, но хорошо осознавала, что ничего не могу с собой поделать. Медлительность Энн грозила пробудить во мне тревогу, и я скрывала ее за гневом. И вдруг меня осенило: «Энн тоже проявляет иррациональность в вопросах времени. Она тоже не может ничего с собой поделать». Теперь картина полностью поменялась; проблема стала выглядеть по-другому.
В тот же день я купила часы в комнату Энн. «Я всегда так ругала тебя за твои опоздания, — сказала я ей. — Кажется, я слишком волнуюсь из-за этого. Ты ведь и сама можешь следить за временем, так что отныне я буду тебя будить и готовить завтрак, а остальное уже зависит только от тебя. Я больше не стану тебя пилить. Если ты пропустишь автобус, я подвезу тебя до школы, но тогда, возможно, ты опоздаешь на несколько минут. Сперва мне придется готовить папе завтрак. Думаю, я так сильно огорчалась из-за твоих проблем с автобусом потому, что потом мне приходилось лететь домой и доделывать утренние дела».
Мои слова о новом распорядке привели Энн в полный восторг, она была так рада, что наконец-то с нашими утренними ссорами будет покончено, что совершенно не боялась опоздать. На следующий день она пропустила автобус и пришла ко мне на кухню, чтобы стоять у меня над душой, пока я готовила Берни яичницу.
— Когда ты сможешь меня подвезти? Ну когда?
— Как только — так сразу, дорогая. Когда папин завтрак будет стоять на столе.
Энн заерзала на стуле, и в ее голосе появилась недовольная нотка:
— Но я ведь опоздаю!
В первый раз я услышала от нее переживание по поводу возможного опоздания. До сих пор все переживания исходили от меня. В конце концов, мы подъехали к школе примерно через пять минут после звонка. Энн захныкала:
— Я боюсь туда заходить.
— Что тебе говорит учитель, когда ты опаздываешь?
— Я раньше никогда не опаздывала.
Она раньше никогда не опаздывала! До этого я не позволяла своему ребенку опоздать. Я ни разу не дала ей возможности воочию убедиться в реальности школьных требований, узнать из личного опыта, как справляться с внешним миром. Меня слишком захватила собственная материнская борьба с дочерью. Я, которая прочла все книги по детской психологии, не потрудилась использовать свой ум и опыт!
— Ну не съест же она тебя. Как она поступает с другими опаздывающими?
— Им приходится объяснять перед всем классом, почему они опоздали.
Конечно, жестоким или бесчеловечным такое наказание не назовешь, однако для такого робкого и застенчивого ребенка, как Энн, оно могло превратиться в сущую пытку. Я постаралась, как смогла, ее утешить:
— О, дорогая, мне так жаль, — мои слова были искренними: моя бедная девочка была напугана до смерти, — может быть, завтра у тебя все получится.
Я поцеловала ее на прощание. (Одна мать, услышавшая от меня эту историю, жаловалась потом: «Я попробовала твой метод, но ничего не получилось. Она до сих пор опаздывает». Расспросив ее подробнее, я выяснила, что она, узнав о наказании за опоздание, расплылась в торжествующей улыбке и гордо провозгласила: «Я же тебе говорила!» — вместо того чтобы утешить ребенка.)
Разумеется, наша проблема не разрешилась полностью за три дня или неделю, но спустя несколько месяцев Энн перестала опаздывать на школьный автобус. Изменила ли она что-то в своем характере или в установке по отношению ко времени? Нет. Эта история происходила восемь лет назад. Энн до сих пор по утрам долго копается, а в последние несколько минут затевает бешеную гонку. Но она никогда не опаздывает. Как она умудряется прибыть в школу вовремя, остается ее собственной проблемой.
Может быть, я изменилась? Тоже нет. Я бужу Энн, готовлю завтрак и не свожу глаз с часов. Я не знаю, когда точно звенит школьный звонок. Я просто не осмеливаюсь это узнать из страха не устоять перед искушением снова начать ее изводить. (Вообще-то, с периодичностью в несколько лет у Энн случаются приступы медлительности, и каждый раз я пристально отсматриваю свое поведение и обнаруживаю, что снова взялась за старое: «помогаю» ей выйти из дому вовремя, беспокоюсь, начинаю ее пилить.) Моя одержимость временем не претерпела изменений. Следовательно, этот слой луковой шелухи еще не снят. Кто знает, может, мне и вовсе не суждено этого сделать, но теперь я могу пользоваться разумом и удерживаться от иррационального импульса вмешиваться в эту заботу Энн. Я вовремя вспоминаю, что это не мое дело.
Теперь, по прошествии лет, я все больше осознаю глупость своей одержимости временем. У меня складывается чувство, что в каком-то смысле я являюсь узником часов. Иногда я ловлю себя на мысли, что завидую свободе Энн от этого тюремщика. Быть может, в те дни я посылала ей скрытое сообщение: опаздывай, ведь я никогда не решаюсь на это? Мне казалось, что я изо всех сил старалась вытолкнуть ее из дома вовремя, а она почему-то не реагировала на мои старания. Думаю, она подчинялась моему тайному желанию, моей скрытой зависти к тому самому качеству, за которое я ее наказывала. Как я передавала свое скрытое сообщение? Наверное, тоном голоса, напряженностью тела, выражением лица. Мы не замечаем, как мы иногда противоречим собственным словам именно в тот момент, когда их произносим.
Я знала мать, которая впадала в бешенство из-за того, что ее дочь кусала других детей. Всякий раз, как это случалось, миссис Джонс приносила самые искренние извинения соседям, ругала на чем свет стоит и шлепала свою дочь, однако маленькая Дженни как ни в чем не бывало продолжала кусаться. Однажды, когда она только вонзила свои зубки в руку лучшей подружки, я успела увидеть промелькнувшее на лице ее матери выражение непосредственно в момент ее огорчения: это была озорная улыбка, которая немедленно была погашена и вытеснена сердито нахмуренными бровями. В процессе наблюдения за тем, как она торопится спасать жертву (как всегда, с опозданием на какую-то секунду) и задает трепку провинившейся Дженни, у меня возникло отчетливое впечатление, что миссис Джонс ровным счетом ничего не подозревала об этой улыбке. Я уверена, что она ни в коем случае не признавала маленького торжествующего ребенка внутри себя, который гордился агрессией дочери. А Дженни на каком-то очень глубоком уровне понимала все это и принимала сообщение матери.
Как-то вечером, когда я играла на фортепьяно и пела, ко мне вбежала моя младшая дочь Джинни с вопросом:
— Можно мне в субботу пойти на вечеринку к Сьюзи?
Трудно отвечать на вопрос, одновременно продолжая петь, но я умудрилась вставить ответ между песенными строчками:
— Да, дорогая.
— Что же мне надеть, мам? Новое желтое платье? А? Что мне надеть?
— Ага, хорошо, дорогая, — я старалась держать себя в руках.
— А может, старое голубое все же лучше? Как ты считаешь, мам?
Я не знаю, сколько еще продолжалась эта инквизиция, но мне она показалась вечностью: я мрачно кивала и отвечала односложно в надежде, что она наконец-то уймется и даст мне спокойно попеть. В конце концов, я потеряла всякое самообладание и закричала во всю глотку:
— Почему ты не даешь мне петь? Каждый раз, стоит мне сесть за инструмент, ты сразу начинаешь мне мешать! В чем дело? Тебе что, противен мой голос? Отправляйся в свою комнату и закрой за собой дверь. Тогда тебе не придется меня слушать!
Бедный ребенок залился слезами:
— Прости, мама… Мне нравится, как ты поешь… Я не знала… Я не хотела…
Меня трясло от ярости.
— Давай выйдем, прогуляемся немного, — попросила я Берни.
Я не хотела оставаться в доме ни минуты из страха, что мои эмоции заведут меня слишком далеко. Итак, мы ходили вокруг дома, пока я выпускала пар.
— Она всегда была такой, с самого рождения, — жаловалась я. — Она ненавидит, когда я пою. Стоит мне только разогреть голос, как она тут же начинает с чем-то ко мне приставать. Имею я право попеть в собственном доме?!
Берни спокойно продолжал курить трубку, пока я неистовствовала. Через некоторое время я оборвала себя и взглянула на него.
— Ты считаешь, я слишком сильно реагирую? — неуверенно поинтересовалась я.
На что он, вынув трубку изо рта, тихо ответил:
— Она всего лишь ребенок. Она не знала, что мешает тебе.
Очевидно, он прав. Начав злиться, я уже была не в состоянии остановиться. Наверное, я раздула слишком много шума из ничего. Это был Шаг 1. Распознать неадекватную реакцию. Шаг 2. Почувствовать внешнюю эмоцию. Ну что ж, гнева в тот момент мне было не занимать, поэтому можно было смело переходить к Шагу 3. Что еще я чувствовала, когда Джинни прервала мое пение? Что я чувствовала перед тем, как начать сердиться? Напряжение, тревогу; надеялась, что она вот-вот оставит меня в покое, и я смогу спокойно петь дальше, не испортив себе настроения. Шаг 4. О чем мне это напомнило? О других подобных эпизодах, которые мне уже не раз случалось переживать с Джинни.
Яснее от всего этого не стало. Какое впечатление производило со стороны мое поведение? Сперва я напряглась и забеспокоилась, но останавливать ее не стала. Почему? Я позволяла ей продолжать до тех пор, пока это не довело меня до белого каления, так что я заорала: «Ты не даешь мне петь!» Но ведь я знала, что она была захвачена собственными мыслями и вряд ли замечала, чем я занимаюсь, пою я или нет. Вполне возможно, она даже не слышала моего пения. Что же я делала внешне? Я вела себя так, будто ожидала, что она прервет мое пение, будто она имеет право остановить меня, будто мне нельзя петь.
Какие скрытые чувства могли у меня быть в связи с пением? О чем мне это напомнило? У меня было особое отношение к пению. Несмотря на сильный альт, которому я давала волю в песенном клубе или хоре, в сольном пении мой голос становился ломающимся, слабел, как у маленькой девочки, фортепьяно полностью его заглушало. Странно, но мне требовалась группа, чтобы позволить себе петь в полную силу. О чем мне это напоминало? Когда мне было одиннадцать лет, отец женился во второй раз — так я приобрела свою драгоценную мачеху. Я старалась изо всех сил, стремясь заслужить одобрение Стеллы любым возможным способом. Она была настоящей певицей с тонким слухом, и когда я, слегка фальшивя, напевала, расхаживая по дому, ее тонкое восприятие страдало от этого как от звука железа, которым водят по стеклу. Однажды она села за пианино и терпеливо занялась со мной разучиванием одной песни. «Видишь, — объясняла она, — следующая нота идет вверх; а ты ее поешь вниз». С такой наглядной помощью я научилась идеальному исполнению той песни («God Rest Ye, Merry Gentlmen» — на дворе было Рождество). «Когда я дома, и тебе захочется петь, — сказала мне она, — пой только эту песню». Мне ничего не оставалось, как послушаться. (Постепенно я возненавидела эту песню всей душой.) По прошествии времени я начала брать уроки игры на фортепьяно, мой слух улучшился, я научилась не сбиваться с нот, и тогда мой репертуар расширился.
Но эта история уже обросла бородой, я пересказывала ее сотни раз — иногда со смехом, иногда с возмущением и безо всяких скрытых чувств. О чем же еще мне это напомнило? Когда я научилась петь лучше, мы со Стеллой стали петь дуэтом, и ей всегда приходилось делать усилие, приглушая свой сильный голос, чтобы мой «мышиный писк», как она его называла, не утонул в ее пении. «Громче», — требовала она, но чем больше я старалась, тем сильнее становилось ощущение невидимой стальной руки, сжимающей мое горло.
О чем еще мне это напомнило? Моя родная мать тоже пела. Самое раннее воспоминание из моего детства связано с тем, как она в кимоно и пушистом боа, очень модном тогда, сидит за фортепьяно и поет популярную песню того времени, «Маркиза», и при этом выглядит в моих восторженных глазах самой очаровательной леди в мире.
Когда отец женился во второй раз, все, включая его самого, мачеху и тетушек, внушали мне, чтобы я перестала быть похожей на мать. «Прямо как мать», — висело над моей головой дамокловым мечом всякий раз, когда я проказничала. Но пение? При чем здесь мое пение? Может быть, я запрещала себе петь, потому что пела мама? Никак не удается выявить скрытое чувство.
Я попробовала пойти по другому следу. Какие я испытывала к матери чувства в раннем детстве? Когда родители развелись, мне было пять лет. Я хорошо помню драматическую сцену со слезами и криками, когда они использовали меня как оружие, чтобы сделать друг другу больно. «Пусть решает ребенок, — сказал тогда кто-то из них. — Ну, давай же, решай. С кем ты хочешь жить — с мамой или с папой?» Помню, как вначале я никак не могла принять решение, мне хотелось быть с обоими. Потом я начала жалеть папу: она ушла от него, она никогда его не любила; я хорошо помню это чувство. Теперь я буду его любить. Бедный папочка. Так я и выбрала своего отца.
Что должна была чувствовать маленькая девочка, которая захотела стать лучшей заменой жены для собственного отца? Вину за то, что пришлось занять место матери? Я не знала, но, рассказывая эту историю Берни, неожиданно взорвалась: «Да как они могли так со мной поступить? Я была всего лишь маленькой девочкой!» Всего лишь маленькой девочкой… Вдруг я вспомнила то, что давным- давно переросла и забыла. В юности и начале взрослой жизни у меня была одна странная привычка, которую я сама за собой не замечала, пока мне не указали на нее друзья. Всякий раз, когда я оказывалась в потенциально угрожающих ситуациях среди незнакомых людей, мой голос становился предательски-тонким, «детским». Подобное поведение было настолько непохоже на меня обычную, такую искреннюю и честную, что мои друзья просто терялись. Я и сама сильно смущалась, замечая это за собой, но мне никак не удавалось контролировать себя. Я осознавала, что делаю, уже слишком поздно. В конце концов, после моего замужества эта привычка канула в прошлое.
Теперь, впервые в жизни, я поняла, что означал этот детский голосок. Ребенок внутри меня говорил: «Я всего лишь маленькая девочка». На несколько минут я опять становилась ребенком: бдительным к требованиям сильных взрослых, осведомленным об их настроениях и ожиданиях, искусно разыгрывающим роль, которую предпочитала моя приемная родительница, одновременно безумно боясь разоблачения. В те далекие дни я ощущала себя взрослой, запертой в детском теле, которая прикидывается ребенком. Почему? Может быть, я боялась, что, встав на место Матери рядом с отцом, я не смогу оправдать его ожиданий? Или, может быть, я боялась Материнского мщения, наказания за то, что заняла ее место? Была ли это вина? Я не знала (я не психотерапевт себе); я знала только одно, что пение — опасное для меня занятие, предназначенное для взрослых женщин. Ребенок во мне был слишком напуган, чтобы петь, не стесняясь, взрослым голосом.
Шаг 5. Определить паттерн. В течение нескольких минут я возвращалась в свое безопасное взрослое «я»; гнев к дочери (внешняя эмоция) прошел. Как обычно, после переживания скрытой эмоции изменилась вся картина. Мне стал полностью понятен смысл этой вечерней сцены. Я знала, откуда взялась моя чрезмерно сильная реакция на прерванное пение.
Когда Джинни только заговорила со мной, я действовала так, будто не вправе ее останавливать, будто я делаю что-то плохое, продолжая петь. Эта снисходительная установка позволила ей болтать без перерыва, тогда как мой внутренний ребенок чувствовал все возрастающую угрозу, как будто Джинни запрещала мне петь. Тревога росла, пока не превратилась в гнев. Гнев скрыл мое чувство, что дочь вправе не дать мне сделать что-то запретное.
Можно предположить, что эта проблема всплывет еще раз, но теперь, узнав свой паттерн, я могу использовать свой разум и попытаться разрешить ее сразу в момент возникновения. Теперь мое видение прояснилось, то, что искажало его, было исправлено, и я могла возместить что-то из непосредственного ущерба. Я тут же направилась в дом и извинилась перед Джинни за свой срыв. «По-моему, я слишком обиделась из-за того, что ты прервала мое пение», — объяснила я.
«Но, мамочка, я же не знала, — запротестовала она. — Я не хотела тебя беспокоить. Я не знала, что тебе это не нравится». Разумеется, она не знала. Когда она задала свой первый вопрос о вечеринке, я только дружелюбно улыбнулась в ответ и повела себя так, будто совсем не возражаю против разговора во время пения. Я ввела ее в заблуждение своим сообщением: продолжай говорить, не давай мне петь.
Поэтому я сказала ей: «Это была моя вина. Мне надо было сразу тебя остановить, вместо того чтобы дожидаться, что ты разговоришься, чтобы потом на тебя накричать. Теперь, прежде чем сесть за фортепьяно и спеть несколько песен, я буду напоминать тебе заранее, чтобы ты меня не прерывала». Так я нашла способ решить проблему. Долго еще после этого случая я торжественно объявляла всей семье: «Сейчас все прекращают со мной говорить, хорошо? Я хочу немного попеть». Иногда я забывала их предупредить, но оказалось, всегда можно найти секунду для того, чтобы покачать головой или прошептать: «Ш-ш-ш!», — и никогда больше не переживать подобных неприятных сцен.
Примерно через год Берни заметил сам и обратил мое внимание на произошедшую перемену: при исполнении сольных партий я начала петь в полный голос, на который способна взрослая женщина, совсем так, как мне было свойственно в хоровом пении. Мне наконец удалось справиться со своим предательским детским голоском.