Это сколько же лет мы с Акпером не встречались? Лет десять, пятнадцать? А может, больше, может, меньше? Не знаю. Но кто бы мог подумать, что я его встречу здесь — на этом кишащем людьми базаре, в этот час, в этот миг, в десяти метрах от себя, продающего черешни за стойкой. Неисповедимы пути Господни, не правда ли?

Я еще издали приметил гору крупных блестящих черешен, поражающих своей необыкновенной окраской — белизной, краснотой, красотой… (Бай, бай…) И как только увидел… Я знал, что эти черешни дорого стоят, и потому и не стал бы и спрашивать, не куплю. Но все же подошел к тому месту, где продавалась черешня, просто так подошел, полюбоваться, посмотреть. Созерцать красоту — богоугодное дело. Ну и ну, и кого же я увидел? Как бы вы подумали? Акпера! Обнялись.

— Как ты, дружище?

Ответил:

— Хорошо!

— Какими судьбами?

Он, смеясь, показал на черешни.

— Ну хорошо, ты приезжаешь в город, на базар — а к нам зачем не заходишь?

— Я заходил.

— К нам?

— Нет, к тебе на работу. Сказали, ты в Ленкорани. — Да… Я был там, на гастролях, — ответил я с видом человека провинившегося. Я был виноват уж тем, что был в тот момент в Ленкорани.

Покупатели подходили к стойке, спрашивали: «Почем черешня?»

Словом, Акпера ждали.

— У тебя есть сетка? — в его голосе звучали и искренность, и требование, и приказ.

— Ты что делаешь?

— Кладу детям черешни.

— Нет, нет, нет…

— Да, да, да…

Выйдя с базара с сеткой в руках, я украдкой, радостно оглядывал сетку, прикинул мысленно, что в ней порядка четырех килограммов. Может быть, и пять? Охо… Остался в выигрыше на двадцать манатов. Поймав себя на этих мыслях, смутился: «Астафруллах… Прости Всевышний… Понимаю, вести такие подсчеты нехорошо… Но что поделаешь? Все мы человеки… Не справляюсь со своими чувствами…»

И потом, мой большеглазый худенький (в худобе он пошел в маму) сыночек любит пробовать нубар, первые весенние ягоды. Помню, в детстве и я был таким. Хотя не знаю…

Дома я положил сетку с черешней на стол. Сказал:

— Ешьте, приятного аппетита, я ведь вас не на улице нашел. Видите, забочусь.

Когда я увидел удивленные глаза жены, успокоил ее:

Не бойся. Я не пьян. Не выбросил деньги на ветер…

— Откуда черешни?

— Черешни мне дал мой названный брат — Акпер.

— Какой Акпер?

— Высокий, широкоплечий, человек с открытым взором… желтокожий Акпер (шутка). Ба-а… Теперь и меня не узнаешь? Я о нем сто раз тебе рассказывал. Друг детства, все равно что брат. Готовься, послезавтра он придет к нам в гости, я его пригласил.

Жена:

— Может быть, тебе надо подготовиться? Это ведь не просто знакомый или сосед, а ты отлично готовишь кебаб…

— Я сам тоже о себе такого же мнения, — шутливо, самодовольно ответил я жене. — И поэтому купил два кило баранины — ребрышки, мясо с груди, ноги — знакомый мясник угодил.

Когда запах кебаба окутал двор и когда соседи позвали своих детей в дом, а я к себе, к жене, к жизни почувствовал раздражение, пришел Акпер. Он вошел, широко улыбаясь, выставив вперед грудь, в глазах его лучился свет, чистота, решительность. Такое выражение присуще человеку процветающему.

Акпер, показывая на моего одиннадцатилетнего сына, спросил:

— Это Чингиз?

— Да, — ответил я, гордясь сыном.

Акпер поцеловал его в теку:

— Ну, как ты поживаешь, сынок?

Затем, спросив его, в каком классе он учится, чем увлекается, передал ему сверток, сказав:

— Отнеси в дом.

Акпер еще не знал о нашем втором сыне. А второй сын в это время, не ведая о жизни, о своем имени, безмерной любви отца и матери к нему, посапывая, спал в своей маленькой кроватке.

Акпер, глядя на то, как я, задыхаясь от жара и дыма, готовлю кебаб перед мангалом, с укоризной:

— Что ты, право, ей-богу, так хлопочешь, я перед уходом поел.

Я обиделся. В душе подумал: «Если ты к нам шел, зачем же ты ел и пил?» А вслух сказал:

— Ну что же… если ты даже поел, ничего страшного, еще раз поешь в доме брата, это ни тебе, ни нам вреда не принесет.

— Так-то оно так… — Засмеялся и затем предложил, мол, тогда давай посидим во дворе.

Однако тут вмешалась жена:

— В доме уже стол накрыт…

У моей жены в характере мне в особенности нравится ее гостеприимство. В любое время суток — хоть днем, хоть ночью, кто бы нашу дверь ни открыл, хоть родственник, хоть чужой, — она примет гостя, как надо. Вроде ведь не должна это делать, а все-таки делает. Мне доставляло удовольствие думать, что в этом есть и моя заслуга, мол, это мое воспитание. Но иногда, чтобы быть искренним перед своей совестью, я отдавал себе отчет в том, что не только воспитание формирует человека, а важно иметь благородство в крови. У моей жены это есть. А что касается человека вообще, то, помимо благородства, не мешает иметь и кое-что в кармане. Один покойный мой друг, переворачивая свои карманы, говорил: «Клянусь, в карманах моих пусто. А если в карманах пусто, то и в голове пусто».

Когда Акпер проходил к почетному месту за столом, он вдруг увидел нашего малыша. По правде говоря, когда он хотел сесть и, что-то вспомнив, засмеялся, я с испугом посмотрел на малыша, боясь, что тот проснется. Клянусь светом, не нарочно посмотрел. Уловив мой взгляд, Акпер увидел ребенка.

— Безбожник ты этакий, это уже у тебя второй?

Чтобы лучше видеть ребенка, он нагнулся над люлькой:

— Сколько ему?

— Двадцать дней.

— Ва-а, а мне почему не сказали?

— Вообще-то пока сорок дней не пройдет, малыша нельзя никому показывать… Сглазить можно…

— Я на такие вещи не обращаю внимания.

— Да? Не знаю… так принято…

Акпер полез в карман, вытащив оттуда пачку денег, нагнувшись, положил пятьдесят манатов в детскую кроватку.

— Что ты делаешь? Не надо! — запротестовал я. — Не позорь нас, обижусь, клянусь, обижусь…

Я знал, что никто — ни Акпер, ни жена, ни мой пятилетний сын — не подумают, что я пригласил Акпера ради этих 50 манат. Но тем не менее, на душе у меня стало муторно, как говорится, кошки заскребли. Мне и в голову такая мысль не пришла бы, но пришла… Эта мысль — вопрос: «Ты Акпера ради этих пятидесяти манат позвал?». То ли в моих глазах, то ли в руках, то ли в дыхании, то ли чем-то еще от меня, но эта мысль непроизвольно проявилась и стала мешать моей внутренней свободе.

Мысль была нехорошей. И чтобы ее развеять, следовало заглушить, требовалось как следует выпить водки.

Акпер попросил не наливать ему много.

— Я уже пил сегодня, — сказал он.

Подняв бокал, я заметил:

— Ты хорошо поступил, что пришел в шалаш брата.

И чтоб всегда приходил, наполнил ему один бокал…

Теперь мы уже готовы были расчувствоваться, как бы нанизать на нитку далекие воспоминания.

Но, повернув лицо к Акперу, я вдруг понял, что не смогу говорить. Акпер это понял еще раньше меня. И, вероятно, поэтому он обратился с просьбой к моей жене:

— Ты знаешь, сестра, с каких пор я с Исмаилом дружу?

Повернув лицо ко мне:

— Айя, сколько лет мы уже побратимы?

В тоне вопроса, помимо родственных чувств, я почувствовал еще что-то — едва уловимое. Но что? Было ли это чувство превосходства или же просто хвастовство? Не знаю.

«Да… Пять кило черешен и 50 манатов… Есть от чего возгордиться, — невольно горько подумал я. — И это теперь, когда никто даже не здоровается бесплатно».

Ответил наугад:

— Не помню. Кажется, мы познакомились в восьмом классе. Или девятом?..

В голосе Акпера, в повороте головы, в блеске глаз все же явно читалось превосходство. Нет, он не должен так подчеркивать свое превосходство возле моего сына, который быстро все улавливает и вполне уже в состоянии отличить хорошее от плохого; возле моей жены, которая очень близко принимает все, что относится к моей персоне. Ну что ж… Я постараюсь отыграться…

— Агабаджи, — начал Акпер, — я тогда шестой класс закончил, перешел в седьмой. Мы были на эйлаге. Вдоль дороги, ведущей в Аран, я пас скот. И вдруг возле ослика я увидел мальчика одних со мной лет. Он боязливо озирался вокруг. Было ясно, что он чего-то боится. А у меня в руках, клянусь богом, была палка длиной в мой рост. Думаю, вот сейчас огрею его этой палкой, он бросит своего ослика, побежит. Я приготовился, встал на краю дороги. Громко:

— Ты кто?

Я нарочно повысил голос, чтобы этот мальчик среагировал, и ответил бы дерзостью. Тогда бы я обязательно огрел его палкой. Однако мальчик не обиделся, какое там… Жалостливо откликнулся:

— Я из Балчилы, из Балчилы иду.

Я спросил:

— А твой ослик тоже из Балчилы?

— Да, — ответил он, — он тоже из Балчилы.

И затем, опустив шею, умоляюще:

— Ты похож на моего двоюродного братца, давай станем друзьями.

А у меня сердце мягкое, руки сразу же опустились. Сказал:

— Давай.

И этот самый мальчик — это и есть Исмаил.

Акпер улыбнулся. Его чистая светлая улыбка располагала. Подумал: «Друг, даже эта твоя улыбка не спасет тебя от меня. Держись!».

— Ты поговорил, теперь давай я поговорю, — предложил я.

Начиная свой рассказ, я старался не глядеть в глаза Акпера, чтоб не сбиться.

— Это событие, о котором я хотел рассказать, случилось довольно давно… — начал я. Но, взглянув на свою жену, я на мгновение умолк. Мы с ней всегда говорили не столько друг с другом, сколько со всеми. Рассказывали о счастливых событиях жизни, о мелких бытовых происшествиях и других эпизодах. Поэтому, чтоб не сбиться, я решил говорить, глядя на блюдо перед собой, но обращаясь к Акперу:

— В то время наш эйлаг располагался выше, чем ваш. В Союгбулаге. В те годы наше село славилось не пчеловодством. Это ты, брат, выдумал. В гуще леса я, тайно от егеря, собирал в лесу балки и затем, на заре, на каталке отвозил их в долину. Усталый и довольный проделанной работой, я, насвистывая, направлялся к своему шалашу. Отчего-то в то лето я считал себя силачом. Всем сочувствовал — своей старенькой бабушке, высохшим деревьям, хромой лошади, мутным родникам, бесприютным облакам в безбрежье неба… В тот вечер сердце мое было не на месте, оно сжималось, окрашиваясь в смесь радости и сладкой грусти. Причина такого состояния души мне и самому была не вполне ясна. И в этот момент я увидел тебя. Слово «увидел» не передает значение того, что я почувствовал. Сноп света, родившись в мозгу, вспыхнул вдруг, окутав твой образ, навсегда врезавшийся мне в память. И именно тогда у меня родилась мысль относительно тебя и твоего облика. Клянусь, эту мысль можно было смело назвать открытием (смейся, смейся). Хочешь знать, что это за открытие? Ты стоял возле куста боярышника (если этот куст не высох, если его не срубили, то я мог бы и сегодня показать его тебе). Итак, ты стоял у боярышника, втянув голову в плечи. А на голове у тебя была старая большая шапка, натянутая чуть ли не на глаза. Твой пиджак и брюки были так потерты, что с трудом верилось, что некогда они были новыми. А на ногах у тебя были чарыки. Так выглядел твой внешний вид, твоя одежда. А если взять твой физический облик, то его можно разделить на две части. Это, к примеру, как делят страну согласно климату, почве и так далее. Впрочем, и мой облик, если так можно выразиться, связан с таким же делением (смейся, почему не смеешься?). Части твоего тела отличались. Я эти отличия сразу уловил. Я мог их и не увидеть, как мы иной раз не замечаем порой многие вещи или же делаем вид, что не видим их, проходим мимо. Но чтобы не увидеть эти отличия, надо было быть слепым. Я же, увидев эти отличия, был потрясен. Нет, нет, я имею в виду не то, что одно плечо у тебя выше другого. Я имел в виду то, что один глаз у тебя смотрел вправо, другой — влево. Один — на юг, другой — на север. Один — на горы, другой — в долину. Я имею в виду даже не это. Дело было в другом. Твоя правая сторона — плечо, рука, часть лица (надо бы сказать — правое ухо)… Словом, правая сторона твоего тела была отважней, если можно так сказать, левой стороны; правый глаз в сравнении с левым смотрел все же прямо. Твоя левая сторона, начиная с левого глаза и до левой ноги, была более беспомощной, боязливой. Казалось, что она вот-вот истает. Твоя правая сторона ее придерживала, не давала ей рассыпаться (бедняга — правая сторона, находилась в нагрузке). Не знаю, обращал ли ты внимание на то, что в бою человек всегда выдвигает вперед правое плечо. А когда он боится, то бежит, поворачивается через левое плечо. И потом, левая сторона твоей одежды была в гораздо больших заплатах, левый край штанины, левая пола пиджака, в отличие от правой, были короче и еще более истрепаны. Левый глаз больше правого (и сейчас он больше), и в нем был сосредоточен страх всего мира. С тех пор меня всегда волнует один вопрос: отчего левая сторона человека так труслива, так не отважна? Возможно, мы инстинктивно оберегаем сердце, или, может, левое полушарие нашего мозга более чувствительно к окружающей среде? В тот момент между твоей правой стороной и левой шло жестокое сражение, что называется, не на жизнь, а на смерть. Твоя левая сторона говорила — беги, правая приказывала — стой. В этом сражении от меня зависело, кому присудить победу. Тогда в степи мне стало жаль твою левую сторону, и в тоже время я на нее обозлился. В своем сердце я крепко выразился по поводу левой стороны, сказал, что это за жизнь, эй, левая сторона, смотрю на тебя, и честное слово: руки-ноги слабеют, жить не хочется, хоть иди и веревку на шею накинь…

Акпер расхохотался. И этот его смех был чище родника. Какое там превосходство…

— Правую сторону я не то чтобы пожалел, просто я ей посочувствовал, как игиду, который попал в безвыходное положение. Потому что левая сторона (эта негодяйка) не дает правой стороне спокойно вздохнуть, теребит, надоедает, изводит. Почувствовал, что в такое трудное время не помочь правой стороне — не по-мужски. И потому я тогда пожалел твой левый бок, захотел его поддержать, как младшего брата, которого зря несправедливо обидели. Давай-ка лучше станем друзьями, бедный левый бок, чувствительный бок.

Акпер засмеялся.

— Впрочем, мой рассказ — наполовину правда, наполовину выдумка. Эта история случилась в моем воображении, в моих мыслях и что-то сдвинула с места. Будто сон, который мне приснился давным-давно, много лет назад и напугал меня тогда до смерти, затем, каким-то странным образом, годы спустя, вновь приснился.

И когда я завершил эту тему, послышался голос Акпера.

— О, да ты поэт, — сказал он и спешно вытер салфеткой губы. — Агабаджи, Агабаджи, идите сюда, я вам тоже расскажу одну историю, которая врезалась мне в память. (Обернувшись к Исмаилу.) А то, что я давеча тебе говорил, это так — ради шутки. Никогда не забуду, как 20 лет назад юный сын моей тети, которого я горячо любил, тяжело заболел. Причем болезнь его была неизлечимой. Однажды, когда я пришел к ним, он, плача, пожаловался — мол, меня не повезли в Баку, там бы меня вылечили. Мне стало жаль его. Я сказал, приготовься, завтра я тебя возьму в Баку. И тетя, и моя мать, и родственники, и братья — все меня осудили, сказали: «Понапрасну ни себя, ни этого беднягу не мучай. Это гиблое дело». Я сказал, пусть хоть последняя надежда в его душе останется. Наутро мы отправились в путь. Бедняга выглядел настолько плохо, что, глядя на него, можно было испугаться. Казалось, еще чуть-чуть — и его кости на щеках прорвут желтую кожицу. Его взгляд в глубине глазниц лихорадочно горел, наполняясь слезами. Мы решили поехать на поезде. В наш вагон до Баку никто не сел. То ли по той причине, что в поезде было мало пассажиров, то ли оттого что спутник мой выглядел устрашающе. Вагоновожатая также несколько издали с прохладцей спросила: «Билеты есть?». Когда я, взяв машину, поехал по больницам, то понял, что мои родные были правы — что я напрасно привез парня.

«Прием окончен, завтра, завтра…» — говорили врачи. Требовали направление. А в гостиницу попасть было и того хуже. Везде нам говорили — мест нет. Самочувствие юноши ухудшилось. Его стал бить озноб, он не переставая кашлял. Когда я уже не знал, что делать, вдруг вспомнил про своего дядю. Сказал шоферу: езжай по такому-то адресу. Поехали. Расплатившись с таксистом, я взял юношу за руку и пришел к дяде. Дядя в то время занимал приличную должность.

— А теперь?

Акпер улыбнулся.

— Теперь он директор какого-то захудалого треста. Семейный. Жену его зовут Зиньят-ханум, что означает «роскошь». Дядя шутливо звал ее ханум-хатун. Этим он хотел сказать, что жене его роскошь к лицу. Дверь нам открыла сама Зиньят-ханум. Увидев рядом со мной изможденного юношу с пожелтевшим лицом, она тотчас закрыла дверь и дальше говорила уже за дверью: «Вашего дяди дома нет, у нас гостит моя сестра, я сама болею, обострение зоба, наш телевизор не показывает, моего племянника забрали в армию, время позднее» и прочее.

Мы тихонько спускались по лестнице, я сожалел, что отпустил такси. Однако, выйдя из блока, увидел, что машина стоит на месте. Открыв дверцу, я усадил в нее халаоглу — сына тети. Шофер спросил, куда теперь надо ехать? Я ответил ему, мол, не знаю, друг, в этом городе я постучал в последнюю дверь надежды, выражаясь фигурально. У нас уже не осталось мест, куда мы могли бы заехать, может быть, вы знаете такое место? «Нет, не знаю», — ответил шофер. И в этот момент я вспомнил вдруг про Исмаила. Агабаджи, ты знаешь, если бы я в тот момент нашел миллион, так бы не обрадовался. Сказал водителю: «Езжай по этому адресу». Приехали, видим: Исмаил пока не спит, книгу читает. Тогда он жил в съемной тесной каморке по улице Вагифа. У этой комнаты было три угла, как у старых солдатских писем. В комнате стоял маленький столик и старый скрипящий диван. На этот диван мы и уложили больного, укрыв его одеялом. Затем Исмаил откуда-то достал пол-литра молока; согрев его, мы дали халаоглу попить. Немного погодя он вспотел и сразу же после этого уснул. А мы двое до утра не сомкнули глаз. Стоило больному зашевелиться, как мы его тотчас поили то чаем, то молоком, то тутовым бекмезом. (Да будет пухом тебе земля, Угрия-нене — бекмез, который ты мне присылала в годы учебы, здорово мне помогал.) В то утро и Исмаил также должен был сдавать экзамен. Так ли? — обратился он ко мне. Я кивнул головой.

— И на столе стоял осколок зеркала, покрытый газетой. Я спросил, мол, зачем зеркальце газетой прикрываешь? Ты смутился, ответил, мол, зеркальце мешает тебе сосредоточиться. Утром мы взяли халаоглу и отвезли его в республиканскую больницу. Однако неделю спустя я вынужден был его выписать. Врачи сказали, что он доживает последние дни, что нужно забрать его, чтоб он хотя бы у себя дома богу душу отдал. Через два дня халаоглу скончался. Когда он умирал, я был возле него. Он сказал: «Халаоглу, ухожу с этого света, меня призывают ангелы. Но я ухожу должником. Поблагодаришь за меня своего бакинского друга». Да… Исмаил таков! Он человек с золотым характером, Агбачи. Желаю, чтобы и его сыновья были на него похожи.

Эти слова, как масло, разлились и в моей душе, а также в душе жены и сына.

После ухода Акпера жена сказала:

— Друг твой — хороший человек. По глазам видно.

И еще она сказала, что, мол, ты сам хороший, потому и друг твой хороший.

Глядя на сына, я кивнул:

— Конечно…

Ночью я не мог уснуть. Часы показывали двенадцать, затем час. Встал, вышел во двор. Не мог понять, зачем Акпер выдумал эту ложь? Или он решил надо мной поиздеваться? Да нет… Ни в глазах, ни в голосе не было тайного намерения. Может? Что может? Значит, выходит, что я произвожу жалкое впечатление, что он решил возле моей жены, сына поднять мои акции? Но того, что он рассказал, не было… Это была неправда.

Чтобы успокоить себя, я стал похлопывать себя по колену:

— Постой, постой… Может, Акпер с кем-то меня перепутал? Он не видел меня в годы учебы, как же он тогда так точно описал мою комнату, скрипучий диван (когда вспоминаю этот диван, и сейчас еще чувствую боль в боках), молоко (да, я тогда каждый день покупал пол-литра молока), бекмез… Откуда это все он знает? Знал он и то, что к экзаменам я готовился по ночам. А осколок зеркала, покрытый газетой? Зачем я закрывал зеркало? Я закрывал его, чтоб не видеть, что левый мой глаз больше правого. Но, тем не менее, того, что рассказал Акпер, не было. Клянусь всеми святыми — не было. Наша память, воспоминания, восприятие неотделимы от нашего мышления. Они с нами до тех пор, пока не гаснет наш ум. Так ли это? Наверное, так. Но может ли быть, чтобы каким-то образом какой-то эпизод жизни, произошедший с нами в прошлом, начисто был стерт в нашем мозгу? И затем, как бы мы ни напрягали свою память, никак бы его не вспомнили. Но, если вдруг нам все же удается, как говорится, шайтану ногу сломать, позабытый эпизод нашей жизни вдруг ярко вспыхивает в мозгу… Но если такого вообще не было, то как об этом можно вспомнить? Что ж… Тогда следует считать, что это произошло не с тобой, а с кем-то другим. А может быть, эта история ему приснилась? Я не видел этот сон… Или видел?.. Нет, это не мой сон…

Но я, сорокатрехлетний Исмаил, хотел бы, чтобы та история, которую рассказал Акпер, все же произошла со мной, вернее с тем молодым улыбчивым человеком, каким я был двадцать лет назад. Исмаил, двадцатилетний, где ты? Если бы с тобой действительно произошла та история, которую о тебе рассказал Акпер, разве ты мог бы ее забыть? Никогда… Даже случись со мной после этого тысяча самых разнообразных происшествий. Тогда откуда взялась эта история? Откуда?..