1

…Затем, только-только заалел лучами горизонт, и на сей раз еще до того, как вступило в свои права утро — было ближе к пяти, — мужчина, еще находясь в полусне, в тревоге, инстинктивно стал ждать отвратительного крика петуха. И на самом деле, через десять-пятнадцать секунд — во сне эти секунды тянулись очень долго — кукареканье матерого петуха переполошило ближние дворы и дома, в том числе и застекленную веранду муллы Зейдуллы.

Это кукареканье столь ранним утром так вывело из себя мужчину, что, ворча, не сдержавшись, он прошелся парой крепких слов по адресу и петуха, и его хозяина.

Правда, мужчина произнес эти слова сквозь зубы, едва слышно, но Хейранса — его жена, как всегда, была чутка, как гусь, она услышала сквернословие и, не поднимая век, все еще сонная, пробормотала:

— И не стыдно тебе? А еще мулла…

Затем отвернулась на бок и снова погрузилась в свой чуткий и сладостный сон.

Не выспавшийся мулла Зейдулла, приподнявшись, сел в постели, потирая черными волосатыми пальцами лоб, подумал в смущении: как же достал его этот петух, если, отнюдь не будучи матерщинником, он произнес подобные слова, причем в присутствии жены… Затем глянул на Хейрансу, что лежала спиной к нему, и нашел утешение в том, что крик петуха не прервал сон жены и хотя бы Хейранса может выспаться досыта. Это ненавистное петушиное кукареканье и в самом деле никак не повлияло на Хейрансу, она видела продолжение того же, что и до крика петуха, сна, и мулла Зейдулла, огорченно потягиваясь, широко, от всей души зевнул.

Уже которое время, особенно в эти знойные, душные летние дни, мулла Зейдулла поистине жил в атмосфере этой напасти: из-за крика треклятой птицы не мог как прежде наслаждаться прелестью предрассветной поры.

В советское время Зейдулла более тридцати лет проработал учителем физкультуры, вышел на пенсию, после развала Советского Союза переквалифицировался в муллы, но в глубине души не был ни физруком, ни муллой — он был поэтом. Не только в том смысле, что создавал стихи, а просто считал себя поэтической натурой, и в этом его убеждении была определенная истина. Всю свою долгую жизнь он просыпался поутру, не под кукареканье соседского петуха — хозяин петуха Зарбала был соседом через забор, — а по собственной воле. Еще лежа в постели, в полудреме вслушивался в щебет птиц, рокот моря, завыванье ветра в ненастные дни — и это были самые любимые минуты повседневной жизни этого ширококостного человека с проседью в бороде и с всегда плаксивым выражением лица.

Окончив еще в пятидесятые годы техникум физкультуры, Зейдулла, как уже было сказано, работал учителем физкультуры в одной из городских школ, каждое утро он садился в электричку на станции в конце села и ехал в Баку, а вечером возвращался домой. Но истинным его увлечением было не преподавание физкультуры, а классическая поэзия, мир образов этой поэзии, история и философия ислама, которые он немного знал, изучив самостоятельно арабский язык и фарси.

Расстояние между этим апшеронским селом и городом на электричке занимало тридцать пять минут, и Зейдулла все тридцать пять минут пути до Баку и столько же обратно думал не о будущих спортивных достижениях своих воспитанников и даже не об их физическом здоровье, а о строках Физули, таинстве рубаи Хайяма — и, как человек совестливый, порой испытывал чувство, подобное смущению, что столь равнодушен к своей педагогической деятельности.

Но что можно было поделать? Всемогущий наделяет интересами каждого по своему разумению, и, наверное, потому после развала советской власти сельский люд воспринял вполне естественно, что он стал муллой; не только в родном селе, но и в ближних селах Апшерона Зейдулла считался авторитетной личностью, почитался как уважаемое духовное лицо.

Хотя лет ему было немало, выглядел Зейдулла не по годам моложаво, многие объясняли это тем, что он не употреблял спиртного, не курил, а на поминальных церемониях, которые вел, демонстративно не налегал на еду. Были и те, что связывали это с занятиями спортом. Но мулла Зейдулла никогда не делал по утрам гимнастику, в других же версиях, несомненно, была какая-то доля правды, но почему он выглядел столь справно, лучше всех знал сам: мулла Зейдулла считал себя человеком, чистым душой, в нем не было и намека на зависть, он умел наслаждаться природой, был всем сердцем привязан к религии, Богу, в его голове часто звучали мудрые строки Низами, Хафиза, Руми, и он считал, что именно в этом истинная причина его физического здоровья.

У муллы Зейдуллы имелась замечательная тайна. О ней, об этой тайне, никто, кроме Аллаха на небе, Хейрансы и доктора Джафарова, на свете не знал, ибо мулла Зейдулла не желал обнародовать свою тайну. Чего он стыдился? Это была истинно поэтическая застенчивость, и выразить это чувство словами было невозможно.

Дело в том, что последние три-четыре года вдруг на него будто с неба снисходило поэтическое откровение. Мулла Зейдулла брался за перо и переносил на бумагу строки, дарованные небесным покровителем, и как бы независимо от него самого эти строки складывались в прекрасные образцы классической газели. Этот нежданный творческий процесс держать в тайне от Хейрансы было невозможно, она знала, что мулла Зейдулла пишет стихи, но что написано в этих стихах — не знала, ибо муж не читал ей свои стихи, да и сама Хейранса не ощущала в этом внутренней потребности.

Стряпня Хейрансы, ее дюшбере и кутабы, ее кюфта — суп с крупными фрикадельками, разнообразные пловы, что готовила она, были известны всему селу, и когда мулла Зейдулла с удовольствием приступал к обеду, казалось, это доставляло больше наслаждения самой Хейрансе, нежели мулле Зейдулле. Словом, Хейранса знала одно: Зейдулла пишет стихи, и этого само по себе было достаточно, чтобы Хейранса гордилась, что ее муж к тому же еще и поэт.

Из посторонних людей об этих газелях ведал только доктор Джафаров — как-никак они были приятелями с детства, к тому же доктор Джафаров был известен на селе как человек сдержанный, неболтливый и образованный, оттого Зейдулла доверял свою душевную тайну только ему, иногда читал свои газели. Правда, доктор Джафаров долго жил в России и был несколько обрусевшим человеком, большинство фарсидских и арабских слов в газелях он не понимал, но мулла Зейдулла разъяснял их значение, причем делал это с большой увлеченностью — громкое чтение газелей, терпеливое разъяснение смысла отдельных строк возбуждали его вдвойне…

…И это грубое, гортанное кукареканье петуха Зарбалы внесло в последнее время серьезный диссонанс в спокойную и внутренне богатую из-за любви к классической поэзии жизнь муллы Зейдуллы: вечерами по приглашению уважаемых людей он допоздна вел как священнослужитель поминальные церемонии не только в родном, но и в соседних селах, а по утрам из-за крика этого подлого петуха не высыпался досыта, весь день ходил сам не свой, и это по-настоящему нарушало его привычную повседневную жизнь и распорядок. Особенно досаждал ему петух в эти летние месяцы, когда в спальне бывало душно, отчего Хейранса стелила им постель на веранде. Это была традиция их более чем полувековой совместной жизни, но петух, казалось, кричал истошным криком не в соседнем дворе, а прямо над его ухом. И тогда мулла Зейдулла просыпался и больше не мог сомкнуть глаз.

Хейранса, как и сейчас, ненадолго просыпалась, а затем вновь погружалась в глубокий сон, а мулла Зейдулла, как ни старался, не мог уснуть, поднявшись с постели не под прекрасные трели птиц или рокот моря, а из-за неурочного петушиного кукареканья. Вместо того чтобы, как всегда, вспоминать мудрые высказывания прославленных мыслителей прошлого, чарующие строки поэтов Востока, он непроизвольно думал о том, что и в следующее утро проснется ни свет, ни заря от петушиного крика, и у него уже не было никакого желания, как прежде, еще до завтрака спустившись во двор, прохаживаясь среди деревьев и кустарников, рассуждать про себя о прекрасном. Нынче, сидя, перебирая четки на веранде, он ждал, когда проснется Хейранса и приготовит завтрак.

И, будто всего этого было недостаточно, отчего-то на ум муллы Зейдуллы приходили всяческие пессимистические мысли о бренности бытия, загробном мире, и то, что, благодаря этому презренному петуху, а он в этом был уверен, погружался поутру в столь тягостные размышления, еще больше портило ему кровь.

Был еще и другой момент: после утреннего крика петуха его уже не посещало вдохновение…

2

В течение нескольких месяцев петух Зарбалы обрел известность, прославился не только в своем селе, но и во всех окрестных селах. Благодаря петуху прославился и сам Зарбала, ибо иного повода у Зарбалы обрести известность, кроме как тот, что он являлся хозяином этого петуха, разумеется, не было.

Все цвета, оттенки радуги можно было найти в крылышках, в стоящем торчком оперении хвоста Кащея — петуха Зарбалы, и эти здоровые перья особенно сияли, переливались красками под лучами солнца. Петух так высоко нес свою длинную шею, словно был не птицей, а племянником самого Аллаха, глядел сверху вниз на все сущее, а темно-серый его клюв напоминал орлиный. У него были широкая грудка и крупные когти, словом, Кащей был не просто петухом, а восьмым чудом света.

Кто-то из сельчан однажды восторженно выпалил в адрес петуха:

— Ей-богу, это Кащей… Кащей! — и с тех пор петух Зарбалы навсегда стал прозываться Кащеем.

Одним из страстных поклонников Кащея был прибывший из Стамбула и работавший стоматологом в недавно открытой прибрежной зоне отдыха «Райский уголок» Фейзи-бек. Впервые увидев Кащея на арене, он спросил:

— Что есть Кащей? — и сельская молодежь, всегда старательно отвечающая на его вопросы, и на сей раз, пытаясь подстроиться под анатолийский диалект турецкого языка стоматолога, объяснила, что Кащей — сказочное существо из русских сказок, о нем снят отличный фильм. Русские прозвали его Кащеем Бессмертным, то есть не поддающимся смерти, так как сердце Кащея находится на острие иголки, игла — внутри яйца, яйцо — в животе утки, утка — в животе зайца, заяц — внутри сундука, а сундук висит на ветке могучего дуба, местонахождение этого здоровенного дуба знает только Кащей и охраняет его как зеницу ока.

Фейзи-бек остался доволен ответом, ему доставило удовольствие, что сердце Кащея хранится в столь надежном месте, ибо этот петух, прозванный Кащеем, на самом деле являлся каким-то мифическим существом, одолеть которого невозможно, и Фейзи-бек был на сто процентов уверен, что, окажись Кащей в Стамбуле, ни одному петуху из знаменитого района Таксим не сравниться с ним.

Дело в том, что петух Зарбалы, то есть Кащей, был героем номер один петушиных боев приморских сел этой части Апшерона, и на его бои с другими петухами собиралось столько народа, что страстный любитель петушиных боев мясник Мирза-ага как-то воскликнул:

— Эй, кореш, Зарбала, ты уж цени Кащея!.. Чтоб мне провалиться на этом месте, я за всю свою жизнь не видел, чтобы прибегало столько народу поглазеть на бой петухов!..

Служивший в советское время милиционером заика Сафар, разгонявший прежде сельскую публику, собиравшуюся на петушиные бои, не позволяя заключать на деньги пари, уводивший зрителей в милицейское отделение (впрочем, освобождая их после короткой профилактической беседы) и превратившийся после развала Советского Союза в полицейского, стал в одночасье ярым болельщиком петушиных боев, приняв позу умудренного жизнью человека, тоже подхватывал:

— Б… бра… тан говорит правду! Ты уж цени К… К… Кащея!..

Всякий раз, когда Кащей, бросившись вперед, наносил сопернику очередной разящий удар, окружавшие площадку сельчане кричали:

— Молодец!..

— Ей-богу, это не петух, а Тайсон, Тайсон!..

— Провалиться мне на этом месте, он вылупился не из куриного, а орлиного яйца!

Заведующий эпидемиологической станцией на селе Музаффар, три раза подряд выдвигавший свою кандидатуру в депутаты Азербайджанского национального меджлиса, он, так и не избранный, но до сих пор не павший духом, в 1971 году занял четвертое место на чемпионате СССР по тяжелой атлетике. Не сдержавшись, и он подхватывал:

— Спасибо, Зарбала!.. Слава тебе! — словно на арене бился не Кащей, а сам Зарбала.

Разумеется, эти восклицания приносили Зарбале удовлетворение и почет, но и без того в его сердце была большая, величиной в Кащея гордость, мало того, что он ценил Кащея, этот петух, после сына Гюльбалы, для него был самым дорогим, самым любимым, самым достойным существом на свете.

Четырехлетний Гюльбала был единственным и, понятно, последним ребенком, родившимся после семилетнего брака Зарбалы и Амины. В лице Кащея судьба улыбнулась и Гюльбале, в том смысле, что его родители — Зарбала и Амина — теперь не испытывали трудности с приобретением для сына высококачественных импортных продуктов.

Держащие пари на петушиных боях болельщики доверяли деньги дяде Ибаду, поначалу выполнявшему обязанности кассира. Тот из них, кто выигрывал, довольный, совал деньги в карман, проигравшие же, глядя на Кащея, говорили:

— Все — честь по чести!

Когда бился Кащей, призовые у победителей были небольшие. Как правило, болельщики ставили на Кащея, но при всем при том Зарбала зарабатывал столько, что в те времена, когда он, обходя дом за домом, предлагал различные препараты против муравьев, мух, комаров, крыс, такое ему не могло даже присниться, и, отлично сознавая, кому он обязан этими деньгами, отправлялся на базар, приобретал для Кащея отборную пшеницу, ячмень, крупу, а порой, когда заработок был особенно весом, даже полкило кишмиша, и только после совершал покупки по дому. Денег, что приносил Кащей, хватало до конца недели, до следующей субботы. Еще же одна победа Кащея в очередную неделю обеспечивала последующие расходы. Именно с Кащеем семья Зарбалы наконец-то стала жить по-человечески.

После каждого боя гребень и клюв Кащея часто бывали в крови, и Зарбала, держа его под мышкой, прижигая йодом раны петуха, с откровенной гордостью приговаривал:

— Паря, да за всю жизнь меня никто так аккуратно не прижигал йодом.

А Кащей своим благодарным клекотом словно подтверждал сказанное хозяином. До сих пор он ни разу не терпел неудачу, и не только Зарбала, но и все любители петушиного боя в этой части Апшерона были на все сто процентов убеждены, что Кащей никогда не будет побежден.

В боях участвовали и другие породистые бойцовские петухи, их яйца привозили из Турции, Грузии, Ирана, с Украины, клали под куриц-наседок, и, как только вылупливались цыплята, растили их по специальной методике. Но на селе, видимо, считая Фиделя Кастро одним из самых сильных людей планеты, поговаривали, что яйцо, из которого вылупился Кащей, было привезено аж с самой Кубы.

И когда Зарбалу спрашивали, верно ли, что Кащей родом с Кубы, Зарбала недоуменно глядел на задавшего вопрос и, протягивая обе руки, указывал на Кащея:

— Эй, кореш, разве сам не видишь?

То есть то, что Кащей прибыл с Кубы, ясно как солнечный день. Казалось, даже сам Зарбала тоже начинал искренне верить, что Кащей по происхождению с Кубы.

Кащей же, ясное дело, не имел никакого отношения к Кубе. Однажды Амина — жена Зарбалы — как-то сказала ему:

— Наша курица клохчет, пойди на базар, купи пяток яиц, подложим под нее.

И он купил на базаре пять штук свежих яиц, Амина подложила их под наседку, которая сама не несла яиц, и именно из одного из них пожаловал на божий свет Кащей.

Но об этой истории появления на свет Кащея никто, кроме Зарбалы и Амины, разумеется, не знал. И, наверное, никогда не узнает, ибо насколько всей душой Зарбала был привязан к Кащею, так и Амина была столь же благодарна Кащею. И не только потому, что Кащей приносил в дом существенные средства (это само собой, и если говорить словами Нисы — тетки Амины по матери, жены дяди Ибада, «Да хранит Аллах жизнь Кащея!») — оттого, и это было для Амины самым главным: как только явился Кащей, произошло непостижимое ничьим разумом событие — внезапно, в одночасье Зарбала бросил пить.

До появления Кащея иногда бывали вечера, когда не было смертей и потерь, а следовательно, и поминок, и в их селе, да и в соседних селах не устраивались поминальные церемонии, на которых должен был присутствовать священнослужитель. Тогда мулла Зейдулла брал из составленной за долгие годы личной библиотеки какую-нибудь книгу, еще раз перелистывал, перечитывал газели классических поэтов Востока, комментарии к ним, или же мудрые высказывания, изречения просветителей прошлого, затем, спустившись, прохаживался по двору. В его сердце рождалось желание поделиться с кем-нибудь своим отношением к этой гениальной поэзии, к этим мудрым фразам и комментариям к ним, затем садился на лавочку у входа в дом, пил в одиночестве чай, и, как всегда, перебирая четки, пробурчал про себя:

— У всех соседи как соседи, можно вместе попить чаю, вести беседы, а мой сосед, пожалуйте, — пьяница.

И на самом деле, до Кащея Зарбала именовался «пьянчугой Зарбалой», и Амина от смущения и стыда из-за непутевого мужа не только редко ходила в магазин, даже купалась, согревая воду в доме, так как когда она решалась отправиться в сельскую баню, местные кумушки, глядя на ее прекрасное тело, сожалеюще бросали: «Эй, милая, разве не знаешь, не задалось с начала — не сложится никогда, отчего не прихватишь ребенка и не вернешься в отцовский дом? Разве этот пьянчуга ровня тебе?..». И мать Амины, нечасто захаживая к дочери, не умея сдержать себя, качала головой: «Люди, выдав дочь замуж, обретают зятя. Мы же, выдав дочь, обрели только одну маету!»

В те времена Амина и без того была в обиде на жизнь, и у нее не было никакого желания объяснять что-то не только болтавшим бог знает, что сельским кумушкам, но даже родной матери. Во-первых, потому что Зарбала — отец ее единственного сына, света ее очей. Во-вторых, откуда им знать, что за человек Зарбала, какое сокровенное у него сердце, и разве видели вы, как посреди ночи, осторожно поднявшись с постели, он проходит на кухню и, не будучи накануне выпившим, плачет в одиночестве? А Амина видела, причем не раз и не два, а бог знает, сколько раз. Правда, Зарбала об этом не знал, не ведал того, что, когда, проснувшись среди ночи, стараясь не шуметь, он проходит на кухню и там, сидя на деревянной табуретке, покуривая сигарету, плачет, Амина тоже просыпается, прислонившись в темноте к косяку кухонной двери, незаметно глядит на него, и в такие минуты горечь душит и ее.

Горечь комом подступала к горлу, прямо душила Амину, и когда она, выкупав Гюльбалу, переодевала его в чистое выглаженное белье, и когда вдруг до нее доносился запах треклятых дезинфицирующих средств в мешке на веранде, и Амина сама не могла понять, отчего ей хочется разрыдаться, отчего горечь подступает к горлу, душит ее.

И однажды, в один из прекрасных дней, когда этот бойкий цыпленок, родословная которого была неизвестна, подрос, превратился в Кащея, тогда же произошло нежданное событие — Зарбала расстался с пагубной страстью к водке, что, камнем повиснув на шее, затягивала его на самое дно жизни, выбросил к чертям тот презренный мешок с дезинфицирующими средствами и стал хозяином Кащея — петуха, известного во всех ближних селах этой части Апшерона.

До Кащея, в летние месяцы, раз или два в неделю, все зависело от спроса, рано утром он садился в электричку, приезжал, закупал в оптовых магазинах Баку различные препараты, уничтожающие комаров, мух, муравьев, крыс, а также лекарственные средства против болезней деревьев, кустарников, цветов, собрав их в тот самый ненавистный мешок, возвращался назад, сначала зайдя в кафе мясника Мирзааги, выпивал 150 грамм водки — свою дневную норму, и только после этого в поисках клиентов обходил садовые участки, подступающие к селу, а также недавно возведенные бакинскими богатеями виллы; все, что происходило позже, помнилось ему смутно, так как, посетив вторично кафе Мирзааги, он выпивал еще 150 грамм.

В зимние же месяцы он в основном помогал торгующим рыбой перекупщикам, то есть, стоя на обочине магистральной дороги, ведущей в Баку и обратно, подняв над головой доверенных ему рыбин, предлагал их водителям и пассажирам легковушек и автобусов, получая небольшой барыш от этого незамысловатого посредничества.

И вдруг нежданно-негаданно на этом подлом свете объявился Кащей.

И разом все переменилось…

Все переменилось, но Зарбала никоим образом не воспринимал Кащея как источник дохода, он от всего сердца искренне любил петуха, и эта любовь была взаимной. Ясное дело, Кащей ничего не знал о предшествующей жизни Зарбалы, и когда хозяин держал его на своих коленях, то петух терся о его ладонь с такой нежностью и добротой, будто не он был грозой всех петухов Апшерона.

3

Вышедшего в отставку полковника медицинской службы Джафарова на селе все звали доктором; врачей было много, но когда произносили слово «доктор», все понимали, что речь идет именно о Джафарове. В последнее время он был недоволен состоянием своего здоровья, ломило суставы рук и ног, одолевала одышка, и он, хотя и занимался самолечением, часто повторял про себя по-русски: «Старость не радость». То есть старость — дурацкая штука, и на этом свете следует быть таким графоманом, как мулла Зейдулла, чтоб в его-то годы, вместо того чтобы заботиться о здоровье, есть насыщенную холестерином жирную баранину и в век космоса и Интернета кропать бессмысленные стишата о розах и соловьях, о Лейли и Меджнуне.

В советское время доктор Джафаров был (во всяком случае, так ему казалось) убежденным коммунистом, ежемесячно как член КПСС аккуратно платил членские взносы, искренне, трепетно относился к партийному билету. Но когда по приказу Михаила Горбачева 20 января 1990 года в Баку ввели войска для подавления якобы антисоветского мятежа и эти войска стали безжалостно расстреливать невинных людей, он в знак протеста выбросил партбилет.

Правда, через какое-то время он забрал партбилет обратно, но уже не являлся, как прежде, убежденным коммунистом. Затем развалился Советский Союз, и стало ясно, что КГБ, однопартийность, коммунистические идеалы — все это пустое, тлен и прах, и один человек — Горбачев — может разрушить столь могучее государство. Но с годами доктор Джафаров в этом свободном мире, сорвавшем оковы коммунизма, понемногу снова начинал как бы становиться убежденным коммунистом. И ему стало казаться, что подобно тому, как в далеком детстве его покойная бабушка делилась с внуками прекрасными воспоминаниями о николаевском времени, то есть об эпохе, предшествовавшей Советскому Союзу, так и он когда-нибудь, собрав вокруг себя внуков и правнуков, станет делиться с ними замечательными воспоминаниями о советском прошлом.

Думая об этом, доктор Джафаров внутренне улыбался, ибо сознавал, что эта вероятность никогда не претворится в жизнь. Но не потому, как теперь ему виделся свободный капиталистический мир и было невозможно делиться прекрасными воспоминаниями о советском периоде — еще как было возможно! — со временем эти воспоминания станут еще больше обогащаться, а потому что одна из его детей — дочь Екатерина — вышла замуж за шведа Бартольда и жила в Швеции, а сын Александр с семьей проживал в Санкт-Петербурге. И доктор Джафаров отлично понимал, что перспектива когда-нибудь собрать вокруг себя внуков, делиться с ними замечательными воспоминаниями — равна нулю.

Дело в том, что доктор Джафаров, окончив в 1955 году среднюю школу в Баку, поступил в Военно-медицинскую академию в Ленинграде и, завершив учебу, служил в различных военных округах — от Ярославля до Владивостока — необъятной России. И ровно через 33 года вышел в отставку в ранге полковника медицинской службы и вместе с супругой Анной Викторовной вернулся в Баку.

Как высокопрофессиональный врач он какое-то время еще практиковал в одной из бакинских клиник, затем, окончательно выйдя на пенсию, перебрался в родное село, в пустующий родительский дом, но и здесь односельчане часто приглашали его к больным.

Будучи человеком абсолютно бескорыстным, доктор Джафаров никогда не заговаривал о деньгах и после обследования и лечения пациента довольствовался тем, что совали ему в карман или подносили родные больного.

Одновременно он являлся неофициальным консультантом в зонах отдыха, щедро возведенных вдоль морского берега, в том числе в «Райском уголке», то есть не был в штате, не получал зарплату, но если у туристов и вообще у отдыхающих возникали проблемы со здоровьем, то они по рекомендации Фейзи-бека обращались к доктору Джафарову, так как Фейзи-бек испытывал уважение к его личности, профессионализму и опыту, а Анне Викторовне оказывал особое почтение.

Оказывается, Ленинград мог снова стать Санкт-Петербургом… Кому такое могло прийти в голову?!

Дуралей мулла Зейдулла предлагает избавиться от русского окончания «-ов», оставив только Джафар, будто тем самым изменится и биография доктора Джафарова. К тому же мулла Зейдулла не ведал о том, что когда-то отчество доктора Джафарова уже было изменено…

Все это пустое…

Доктор Джафаров был недоволен своим здоровьем, но зато удовлетворен своей жизнью и судьбой: Анна Викторовна оказалась исключительно чистоплотной, заботливой, доброжелательной, со спокойными манерами женщиной, и как поженились они в 1960 году — ровно 52 года тому назад, — с тех пор и по сей день меж ними не было не только ссор, но даже небольших размолвок, и доктор Джафаров больше всего ценил это. Их дети — сын и дочь — выросли серьезными людьми, правда, ни телесно, ни духовно, можно сказать, не были связаны с Азербайджаном, но и это не являлось источником особых забот и переживаний доктора Джафарова; мир и без того идет навстречу глобализации, и лет через сто-двести какие там могут быть азербайджанцы или британцы?!

Доктор Джафаров родился в этом селе, вместе с сельскими ребятами, в том числе с Зейдуллой (сейчас он стал муллой и пишет стихи о любви соловьев и роз) рос в этом селе, гоняя тряпичные мячи, пуская воздушных змеев, купаясь в море; живя в России, он, конечно же, иногда вспоминал эти дни, тосковал по азербайджанским блюдам, что готовила его покойная мать, особенно по ее плову, но и это не могло стать великой бедой.

Анна Викторовна, штудируя поваренные книги, пыталась готовить азербайджанские блюда, особенно прославленный среди блюд плов. Доктор Джафаров, не подавая виду, давясь, с отвращением ел плов, что в точности следовал рекомендациям кулинарных книг. Готовила Анна Викторовна, ибо это был такой плов — считай, что на шею Короглы — известного героя народного эпоса — повязали галстук, а на голову напялили цилиндр, но с годами доктор Джафаров так привык к нему, что ему уже не нравились пловы, что подавали в домах родственников, знакомых, для него самым лучшим казалось блюдо, приготовленное Анной Викторовной.

В семье говорили по-русски, и в тот жаркий летний полдень, кушая вермишелевый суп с помидорами, доктор Джафаров сказал:

— Анна, я бы с удовольствием съел плов…

Анна Викторовна, глядя на мужа уже начавшими слезиться, но все еще прекрасными синими глазами, улыбнулась:

— Только в начале следующего месяца…

В том смысле, что пенсию они получат только в начале следующего месяца, то есть через пять-шесть дней, и тогда будет и мясо, и курица для плова. Сегодняшний же суп Анна Викторовна сварила на бульоне костей свежей говядины, купленной неделю назад, как всегда, у мясника Мирзааги, и доктор Джафаров очень любил вермишелевый суп с помидорами, приготовленный на таком бульоне. Они всегда покупали говядину, потому что баранина отчего-то приводила к расстройству желудка Анны Викторовны, и доктор Джафаров со временем начисто отвык от баранины.

Доктор Джафаров пожал плечами и, зачерпнув полную ложку прекрасно приготовленного супа с помидорами и вермишелью, сказал:

— Что поделаешь?.. Покушаем этот прекрасный суп…

4

Петушиные бои, как правило, проходили по субботам в полдень, а в летние дни — когда заходило солнце, и в ту памятную субботу ближе к вечеру, когда становилось относительно прохладно, дядя Ибад начал производить подготовительные работы на площадке за сельским базаром.

Приземистый, тучный, но очень подвижный дядя Ибад служил ночным сторожем базара. И ввиду того, что к данному участку ни у кого не было претензий, он самолично назначил себя хозяином места, и это было нечто вроде крупье. Он прибирал площадку для боя, брал у зрителей от пятидесяти копеек до маната за место, а также собирал деньги у заключающих пари, и тот, чей петух одерживал победу, подбрасывал и ему немного деньжат.

Все эти и другие подобные дела, как говорится, само собой, но использование дядей Ибадом участка, принадлежащего сельскому муниципалитету, этим не кончалось. Юркий, будто ртуть, всегда в движении, натужась, он выносил из сторожевой будки старый (и еле там помещавшийся) деревянный столик, относил его в верхнюю часть площадки, где должны были состояться петушиные бои. Накрывал столик накрахмаленной и выглаженной тетушкой Нисой скатеркой, водружал на столик медный самовар, доставшийся от предков все той же Нисы. Расставлял стаканы и сахарницы, блюдца с исключительно аккуратно нарезанными дольками лимона, энергично подбрасывал в самовар уголь и, когда вода вскипала, предлагал болельщикам, кого мучила жажда, стакан чая за 30 копеек, а когда бойцовские петухи особенно расходились, не упуская момента, продавал чай с лимоном уже за 50 копеек.

Таким образом, субботний заработок дяди Ибада был неплох. Но после того как объявился Кащей, его бизнес поднялся на другой уровень, заработок вырос вдвое, втрое, потому что на бои с участием Кащея приходили не только жители родного села, но и туристы, отдыхающие в рассыпанных вдоль берега зонах отдыха, сбегалось и немало зрителей из соседних сел. И тетушка Ниса, возбужденно пересчитывающая деньги, что торопливо приносил домой после боев Ибад, гордилась мужем, то есть Ибадом, и искренне, от души восклицала: «Дай бог здоровья Кащею!», так, будто Кащей был не петухом, а таким же умелым, оборотистым человеком вроде самого Ибада.

Но торговля на арене петушиных боев не ограничивалась лишь все более процветающим бизнесом дяди Ибада, особенно после того, как слава о Кащее разнеслась по округе, даже из соседних сел приходили подростки и, соперничая друг с другом, продавали зрителям жареные семечки, вареную и посыпанную солью кукурузу, мороженое.

В будние, обычные ночи дядя Ибад, сидя в будке, попивал чай из термоса, сторожил базар, живя мечтами о грядущем субботнем дне. Порой эти мечты возносили его на своих крыльях в будущее, и тогда, пребывая в плену этих грез, он мысленно монополизировал на арене боев всю торговлю, ставил чуть поодаль от нее, в тени ветвистого, старого миндалевого дерева павильон, похожий на аккуратный павильон мясника Мирзааги, и, наняв продавца с безупречной репутацией, брал на себя всю торговлю семечками, кукурузой, мороженым. Там же можно было со временем жарить и продавать горячие кутабы, даже шашлык, ведь теперь не советское время, чтобы над тобой грозно нависал милиционер Сафар, требуя свернуть торговлю, призывая к порядку, проводя профилактические беседы, и тут в мир мечтаний дяди Ибада проникал запах шашлыка, словно пробуждал его, будто неведомый внутренний голос говорил: хватит, мол, Ибад, лишняя жадность — возможные потери, но проходило какое-то время, непроизвольно, независимо от себя, он вновь мог обернуться, лишь глубже погружался в мир этих прекрасных грез, на сей раз уже собирая дань с болельщиков из соседних сел, ставящих свои машины поодаль от миндалевого дерева.

И в тот незабываемый субботний день, ближе к вечеру, дядя Ибад, сказав: «Храни аллах!», вышел из дому и, оказавшись на арене будущих боев, как всегда старательно утрамбовал и побрызгал на площадку воду, чтобы, когда станут биться петухи, не поднималась пыль.

Понемногу народ стал собираться.

Первыми, как всегда, подошли подростки — продавцы семечек, кукурузы, мороженого, они часто глядели в сторону зон отдыха, ибо именно отдыхающие в основном были их клиентами.

Туристы из стран Европы, Японии, мужчины и женщины, многие в коротких шортах, их дети шумели, кричали на разных языках, следя за петушиными боями, но самым их любимым бойцом, за которого они болели чаще всего, был петух Кащей. Кащея они фотографировали столь много, что, наверное, ни один петух, ни одно животное, даже ни одна голливудская дива на свете не удостаивались подобной чести.

Туристы приезжали в зоны отдыха на берегу Апшерона отдохнуть, поплавать в море, позагорать на песчаных пляжах. Через неделю, дней десять они уезжали, на их место прибывали новые, но любовь к Кащею, восхищение им вне зависимости от срока пребывания всегда оставались с туристами, и не было никакого сомнения, что Кащей обретал свое незабываемое место в апшеронских воспоминаниях туристов.

Сельские подростки в те субботние дни приходили поглазеть на петушиные бои с особым интересом, и основной причиной этого был, конечно же, Кащей, а также оголенные ножки женщин-туристок и проглядывающие под прозрачными кофточками груди без лифчиков. Но Кащей проявлял на поле боя такую отвагу, что деревенские подростки на время забывали про оголенные ножки и колышущиеся под тонкими кофтами груди болельщиц, подпрыгивающих от восхищения.

По мере того как собирались зрители, начинали прибывать и бойцовские петухи. Хозяева приносили их в картонных коробках из-под сигарет, водки, макарон, творога — кому что подвернулось под руку. Придя, выпускали петухов из коробок на землю, и хорошо знавшие свои обязанности эти профессиональные бойцы гордо, не обращая внимания на будущих соперников, прохаживались меж ног зрителей, каждый ожидая своей очереди.

Как правило, по просьбе хозяев других петухов бой Кащея откладывался напоследок, так как после схватки, проведенной Кащеем, число зрителей убывало, и на сей раз поначалу стали биться не столь популярные петухи. Как только их выпускали на арену, окруженную зрителями, они бросались друг на друга, одновременно наносили удары, один из петухов падал на бок, затем, быстро поднявшись, снова бросался на соперника. Ослабевший, не выдерживающий этих ударов, побежденный петух сбегал с арены, стремительно проскальзывая меж ног зрителей, скрывался из глаз. Случалось, что у побежденного петуха не было даже сил, чтобы подняться, и в это время в дело вступал хозяин петуха-победителя, он мгновенно хватал свою птицу, не давая ей добить побежденного.

В тот субботний день, когда, наконец, очередь дошла до Кащея, вступивший на арену петух по обыкновению высоко вытянул шею, сильно хлопая крыльями, и, как всегда в подобных ситуациях, хрипло и явно устрашающе гогоча, совершил круг по арене. Совершать такое кружение Кащея никто, в том числе Зарбала, не учил, эту увертюру, что приводила в восторг зрителей и была причиной приветственных криков и возгласов, Кащей придумал по собственному наитию.

Нынешний соперник Кащея, пятнистый, будто курица, петух не казался особенно крупным, но его глаза, казалось, были полны гнева и ненависти ко всему на свете. Кащей видал немало подобных и более крупных петухов, и зрители не раз были свидетелями, как эти уверенные в себе, наводящие страх петухи, не совладав с Кащеем, бежали, спасаясь от него.

Дядя Ибад собрал деньги у заключающих пари — большинство и на сей раз ставило на Кащея — и после этого начался бой: Кащей и пятнистый петух, что стояли напротив друг друга, на противоположных концах арены, бросились друг на друга.

Зарбала, по обыкновению, сидел на корточках в верхней части площадки и, покуривая сигарету, как всегда наблюдал за удачными приемами Кащея. И, разумеется, болельщики Кащея и помыслить не могли, о чем думал Зарбала, глядя на бьющихся птиц, да и сам Зарбала не мог понять, отчего вдруг в его голову пришли подобные странные мысли. Правда, Зарбала продолжал глядеть на петухов, вышедших на смертный бой, но в эти же мгновения внезапно перед глазами Зарбалы предстало лицо Гюльбалы, и в его, то есть Зарбалы, голове пронеслась мысль, что петушиные бои — дело прекрасное, но, во всяком случае, в них есть нечто жестокое. Что с того, что это петухи, ведь проливается кровь, и что в тех импортных, высококачественных продуктах, что приобретаются для Гюльбалы, есть нечто несоответствующее, не сопрягающееся с чистотой Гюльбалы, и, может, то, что Гюльбала — ребенок болезненный, связано именно с этим.

Как правило, через пять-шесть, от силы минут десять после того как Кащей вступал в бой, соперничающий петух, гребень, борода, перья которого уже были в крови, а то и выбит глаз, сбегал с арены. Или, когда у того уже не было сил бежать, Зарбала, схватив за крылья совершенно осатаневшего Кащея, с трудом отрывал его от соперника, брал под мышку и, когда тот немного успокаивался, снова опускал на опустевшую площадку, и Кащей, высоко вытянув шею, совершал победный круг по арене. Но на сей раз, быть может, из-за странных мыслей, пришедших в голову Зарбалы, Кащей никак не мог справиться с пятнистым петухом. А время тем не менее шло.

Охрипшие от грозного клекота, Кащей и пятнистый петух в поту и крови бросались друг на друга, наносили удары жесткими и острыми клювами, оба пускали в дело когти, затем отступали назад, и, каждый раз словно заново обретя силы, с тем же гневом и яростью бросались друг на друга.

От мыслей, ненароком пришедших в голову Зарбалы, не осталось и следа, всего его охватило чувство недоумения и тревоги. Привыкшие к всегдашним стремительным победам Кащея и как прежде ожидавшие его триумфа, зрители, оценив неожиданную доблесть Пятнистого, с еще большей страстью наблюдали за наскоками петухов друг на друга, а временами даже восклицали: «Молодец!», приветствуя стойкость соперника Кащея.

Когда прошло минут пятнадцать взаимных и яростных атак, хозяин Пятнистого, приподняв козырек фуражки, вытер рукой вспотевший от жары и волнения лоб, сказав: «Время воды!», взял в охапку своего петуха. Зарбала, в свою очередь бросившись вперед, тоже схватил Кащея.

И Зарбала, и хозяин Пятнистого, опустившись на корточки по обе стороны арены, стали поглаживать гребени и грудки своих птиц. Оба петуха дышали, почти задыхались, поворачивая то в одну, то в другую стороны головы с побитыми, окровавленными гребнями и бородой, оглядывая окружающих вспученными от гнева глазками. Зарбала ощущал в ладони биение сердца Кащея.

Дядюшка Ибад торопливо передал Зарбале и хозяину пятнистого петуха две большие, наполненные прохладной водой металлические кружки, и Зарбала, взяв у него кружку, набрав в рот как можно больше воды, прыснул ее на головку Кащея. Он проделал это несколько раз, затем, почувствовав, что сердечко Кащея понемногу успокаивается, отложил в сторону кружку, стал обтирать петуха вытащенным из кармана платком.

Хозяин Пятнистого петуха, точно так же опрыскав водой своего питомца, обматывал птицу платком и в растерянности поглядывал в сторону Кащея.

Петухов снова выпустили на арену, и именно тогда произошло то самое историческое событие в истории петушиных боев на Апшероне.

Главным приемом Кащея было то, что он поначалу стремительно кружил по арене, затем внезапно бросался на соперника, обхватывая его когтями, заставляя жаться к земле, наносил клювом сильные удары по гребешку, шее, груди. И когда несчастный соперник наконец умудрялся выпростать голову из-под крыльев Кащея, то со скоростью ракеты, часто с выбитым глазом, окровавленной бородой, сбегал с арены.

Но на сей раз внезапно случилось совсем другое: Пятнистый еще в воздухе обхватил когтями гневно бросившегося на него Кащея, мгновенно прижал его к земле, стал разрывать клювом шею, грудку Кащея.

Очнувшись от гипноза этой ужасающей картины, зрители в один голос вскричали:

— Эй, братаны, он же убивает Кащея!

— Держите его, он добивает его!..

— Ну что, разве вы ничего не видите, держите!..

Хозяин пятнистого петуха, вскочив, схватил своего петуха за крылья, поднял его вверх, несколько мгновений голова Кащея, зажатая клювом соперника, висела в воздухе. Наконец освободившись от тисков Пятнистого, Кащей шлепнулся о землю и со страшным криком о помощи, так не соответствующим его славе, сбежал с площадки и, извиваясь, проскользнув между ног зрителей, скрылся где-то в стороне миндалевого дерева.

Зрители замерли в молчании, и в наступившей тишине был слышен лишь гневный клекот пятнистого петуха.

5

И это тоже было поразительно, сельский люд имел свой — без телефона и компьютеров — беспроводной телеграф: если что-то происходило на одном конце села, тотчас это становилось известно на другом. И в тот исторический день, когда Зарбала принес всего обагренного кровью Кащея, что, сложив крылья, прятался за миндалевым деревом и на всем белом свете ждал только его, Зарбалу, Амина уже знала о происшедшем.

Никогда прежде Амина не была столь встревожена, а у Зарбалы было такое чувство, будто с клюва Пятнистого сорвался и шлепнулся о землю не Кащей, а он сам. Он был растерян — до того, что во всем его теле ощущалась какая-то вялость, расслабленность, более всего его удручало не поражение Кащея, а то, с каким позором петух бежал с поля боя.

А Амина, помогая мужу вытащить Кащея, что, не издавая ни звука, съежившись, жался к стенке картонной коробки, воскликнула:

— О боже!.. Как такое с ним могло приключиться?!

И после того субботнего вечера старания и заботы Зарбалы были сами собой разумеющимися, а Амина, что прежде занималась лишь здоровьем Гюльбалы, как только выдавалась свободная минутка, тоже приглядывала за Кащеем, и через несколько дней раны петуха покрылись коркой и он стал постепенно приходить в норму.

Впервые познавший поражение в своей блестящей бойцовской практике Кащей, казалось, начисто забыл этот свой позор и, как прежде, ранним утром мощным кукареканьем потрясал окрестность и, высоко вытянув шею, горделиво вышагивал по двору.

Хотя болельщики с нетерпеливым интересом ожидали появления Кащея в следующую субботу, дядя Ибад несколько раз захаживал к ним, смотрел на Кащея, что, кудахча, уверенно прохаживался по двору, и, стараясь поддержать Зарбалу, говорил:

— Слава богу, Зарбала, провалиться мне на этом месте, он стал куда боевитей, чем прежде, — но в очередную субботу Зарбала все же не стал относить Кащея на арену.

— Подожди еще некоторое время, — сказал он.

Правда, неделя уже прошла, и в доме уже не было денег на текущие расходы, но Амина не сказала ни слова по поводу этого решения мужа, кое-как они перебились, и Зарбала только в следующую субботу появился с Кащеем на площадке за базаром.

Дядя Ибад был в отличном настроении, во-первых, потому что вечер выдался знойный, и зрители еще до начала боев уже выпили, стоя у столика под миндалевом деревом, немало стаканов чая с лимоном за 50 копеек, с другой стороны, новое явление Кащея вызвало у болельщиков особый подъем духа, что в свою очередь зарядило дополнительной энергией и Ибада. Аура, созданная этим подъемом духа, сулила ему прекрасные солнечные горизонты будущего.

Сначала бились две пары петухов, и зрители встретили эти схватки с прохладцей, но когда очередь дошла до Кащея, как только Зарбала, что держал его под мышкой и поглаживал головку, грудку петуха, отпустил Кащея на землю, и Кащей, высоко подняв шею, сильно захлопал крыльями, казалось, по арене пронеслась волна, приведшая зрителей в особый раж. Высоко держа голову, выпятив грудь, продолжая махать крыльями, Кащей, верный своему обычаю, совершил круг по арене, и то, сколь гордо он исполнил эту свою всегдашнюю церемонию, дополнительно вдохновило зрителей, особенно болельщиков Кащея.

Хозяин соперничающего петуха также опустил свою птицу на противоположный конец площадки. Этот старый петух, у которого еле открывался один глаз, видимо, провел множество боев, его гребень и борода, по всей видимости, не раз ощущали силу чужих клювов и оттого, казалось, были в оспинках, оперенье на грудке повыдергано так, что кое-где даже просматривалась кожа; своим видом петух явно проигрывал в сравнении с Кащеем.

Старый петух, не сходя с места, пару раз тоже захлопал крыльями, затем, как бы прочищая горло, громко и гортанно закукарекал.

Именно тогда произошло то немыслимое событие: услышав гортанный крик старого петуха, Кащей в явной панике бросился бежать и, проскользнув опять, как всегда, меж ног зрителей, снова скрылся где-то рядом с миндалевым деревом.

Все это случилось столь внезапно и неожиданно, что все остолбенели, мгновенно воцарившуюся тишину нарушил лишь громкий возглас Музаффара:

— Кореш, Зарбала, почему так случилось, почему?

И этот бесславный побег тут же лишил Кащея всего завоеванного прежде авторитета и уважения.

— Братан, да он оказывается, слабак!..

— Ну и ну!

— Что это было?

— Кащей оказался трусом!..

Как уже говорилось, с тех пор как стоматолог Фейзи-бек, прибыв из Стамбула, начал практиковать в зоне отдыха «Райский уголок», он всегда старался говорить на азербайджанском наречии турецкого языка, но это событие так потрясло его, что он перешел на чисто анатолийское наречие и, глядя на Зарбалу, застывшего, только хлопавшего глазами, сказал замысловато:

— Бессмертный Кащей оказался не соответствующим своему прозвищу! — затем добавил с видимым сочувствием: — Брат мой, на этом свете нет ничего вечного!.. Забудь!..

6

В свое время потерявшая в течение одного года отца, мать, а затем и сестру, Анна Викторовна в подтверждение своих мыслей часто говорила про себя: так и есть, беда не приходит одна, но, ясное дело, Зарбала не знал. Однако оказалось, что несчастья Зарбалы не ограничились позорным побегом Кащея с поля боя, основная беда была еще впереди хода ее мыслей.

Как только Кащей на глазах у собравшихся смылся с арены и на площадку выпустили очередную пару петухов, Зарбала больше не стал задерживаться, прихватив коробку, направился непрочными от потрясения шагами в сторону миндалевого дерева, схватил за крыло Кащея, что, снова прижавшись к земле, прятался за толстым стволом дерева, забросил его в коробку. Закрыв глазки, Кащей не издавал ни звука, словно стыдился собственного позора, но это уже не так беспокоило Зарбалу.

Естественно, Амина уже знала о случившемся, и когда Зарбала с коробкой под мышкой вошел во двор, она не сказала ни слова. Зарбала тоже не промолвил ничего, и только когда он, отбросив коробку с Кащеем к дверце курятника, направился к воротам, Амина инстинктивно и с тревогой спросила:

— Ты куда, Зарбала?

— К чертям собачьим!.. — выпалил он, выходя со двора.

7

Мирзаага — мясник в нескольких поколениях — являлся, быть может, самым худющим из мясников в Азербайджане. Он был настолько худ, что, казалось, кости его виска и челюсти выступали наружу; процесс разжевывания им пищи виделся людям как на рентгеновском снимке, но подобная худоба нисколько не сказывалась ни на его трудолюбии, ни на том, как он, крепко держа в руке секач, высоко поднимал его над головой и ловко рубил даже бычьи туши.

Мясник Мирзаага слыл человеком, придававшим большое внимание культуре, любившим всяческие культурные мероприятия. Сам, правда, он книг не читал, но уважал людей начитанных, хотя бы раз в месяц, в воскресные дни, прихватив жену, детей, невесток и зятьев, водил всю свою большую семью в бакинские театры, особенно на новые спектакли Театра музыкальной комедии. Правда, некоторые актеры бакинских театров злоупотребляли его любовью к театру, заезжая, особенно в летние месяцы, в его кафе, ели и пили задарма, и хотя мясник Мирзаага от этого терпел определенные убытки, но внутренне был доволен.

Однажды, года три-четыре тому назад, местные актеры привезли с собой коллегу из какого-то московского театра, прибывшего с гастролями в Баку, и после того как клиенты слегка подзаправились, русский актер, глядя на его длинные и тонкие пальцы, сказал:

— Ваши пальцы похожи на пальцы пианиста!..

И с той поры всегдашняя любовь мясника Мирзааги к культуре еще больше возросла. Порой, когда взгляд касался собственных пальцев, внутри него поднималось какое-то приятное, теплое, горделивое чувство.

Наверное, по всему этому сельская интеллигенция видела в лице мясника Мирзаага ровню, порой устраивала в его кафе теплые посиделки в компании с приезжавшими из Баку гостями, но в отличие от наезжавших из города артистов платила за все сама.

После развала Советского Союза мясник Мирзаага приватизировал свою мясную лавку и открыл там то самое популярное кафе. Облицевал уголок помещения кафелем, заказал и поставил там аккуратную, покрытую мрамором стойку. С нее он продавал мясо. В кафе было всего-навсего два работника — сам мясник Мирзаага и его теща. Теща готовила только мясные блюда: дюшбара, гюрза, кутабы, пирожки с бараньими потрохами — последние блюда особенно нравились иностранным туристам. Порой соседские ребята, особенно из неимущих семей, забегали в кафе, хватая горячий пирожок, убегали, по худому лицу мясника Мирзааги пробегала улыбка, а когда теща осуждающе глядела на него, он говорил:

— Всевышний все вернет!.. Ты занимайся своим делом…

А в зимние месяцы Мирзаага сам готовил хаш, и любители хаша не только из его родного, но из ближних сел высоко ценили его творение из говяжьих ножек.

В летние месяцы мясник Мирзаага с семи утра, а в период хаша — с девяти (подача хаша начиналась утром в семь и кончалась в девять) до двенадцати дня стоял за стойкой, продавая свежую баранину и телятину. Остальную часть магазина он превратил в кафе, до десяти вечера обслуживая клиентов.

В тот субботний вечер, уже было пять минут одиннадцатого, теща давно ушла домой, но мясник Мирзаага все еще не закрывал кафе, так как за десять-пятнадцать минут до того забежал милиционер Сафар, спросил его, не уходит ли он еще.

— Только сниму форму и приду.

Сказав на ходу, милиционер Сафар, будучи в форме, не употреблял алкогольных напитков. Порой ближе к ночи, закончив смену, он забегал в свой дом по соседству, переодевался в гражданское, приходил в кафе, обычно выпивал 150 грамм, закусывая, как правило, только сыром, одним помидором и немножко зеленью. Чаще всего его собутыльником был сам Мирзаага. Весь день, обслуживая клиентов, тот не брал в рот ни капли спиртного, но как только часы пробивали десять, мясник Мирзаага запирал двери и, произведя ежедневные расчеты, выпивал не закусывая, на голодный желудок, 100 грамм водки. Мирзаага вообще ничего не ел в кафе, обед ему присылала жена, шел прямиком домой, ужинал тем, что любовно приготовила жена и что ждало его прихода на кухонном столе.

Мясник Мирзаага и прежде выпивал только 100 грамм водки, но после того как Фейзи-бек сказал, что из напитков менее всего вредна текила, вместо водки он выпивал 100 грамм текилы, и теперь тоже ждал своего собутыльника — милиционера Сафара, чтобы выпить свои привычные 100 грамм текилы. Когда милиционер Сафар, уже в гражданском костюме, вошел в кафе, на столике были разложены сыр, аккуратно нарезанный помидор и, конечно же, 150 грамм водки и 100 грамм текилы.

Еще с самой юности никогда не превышающий свою норму и, может быть, оттого и знавший цену водке, милиционер Сафар с удовольствием глянул на расставленную на столике закуску, сел напротив хозяина кафе.

Мясник Мирзаага, обхватив тонкими и длинными пальцами рюмку, сказал:

— Давай, поднимай! — и после того как милиционер Сафар тоже поднял свою рюмку водки, с интонацией торжественности сказал: — Да не проникнет болезнь и хворь туда, куда прольется это!.. Твое здоровье, дорогой!

Тепло этого интимного застолья привело милиционера Сафара в такое возбуждение, что, заикаясь больше обычного, он еще раз сказал:

— Т… т… во… е зд… ор… вье, браток! — но, только они чокнулись и собирались выпить, как в дверях появился Зарбала.

Внезапный его приход совсем не пришелся по душе милиционеру Сафару и мяснику Мирзааге, и милиционер Сафар, отведя глаза от Зарбалы, глянул на мясника Мирзаагу, как-никак хозяином здесь был Мирзаага — но Мирзаага еще не успел произнести ни слова, как Зарбала, еле ворочая языком, сказал:

— Кореш… Одну бутылку холодного пива… Одну бутылку… Дашь мне пиво?

Мясник Мирзаага был человеком точным и пунктуальным, никогда не обслуживал клиентов после десяти. Но в эту ночь, видимо, оттого что и сам был свидетелем позора Кащея, кроме того, явно почувствовав внутреннее горение Зарбалы, не сказал ни слова, отставив рюмку, поднялся, и хотя на все сто был уверен, что в кармане Зарбалы нет ни гроша и неизвестно, заплатит ли он когда-нибудь за пиво, вынул из холодильника жестяную банку «Эфеса», протянул ему:

— Бери…

Но милиционер Сафар, которому, говоря словами стоматолога Фейзи-бека, «нарушили всю мораль», на сей раз не смог сдержаться и, как прежде в советские времена, с явной угрозой в голосе сказал:

— Эй ты, Заа… р… ба… ла. Ч-то, сн-о-ва при… нял… ся… за… ст… ст… а… рое?

И верно, как только Зарбала, кинув коробку с Кащеем к птичнику, вышел со двора, как и в недавние времена, ноги механически, непроизвольно повели его к магазину, где он купил поллитровку и затем направился к скалам на берегу моря.

У этих скал обычно дул слабый ветерок. Даже при самом легком его дуновении волны ударялись о скалы, и по ночам тишину совершенно опустевшего берега нарушали лишь их слабые шлепки. Но в эту субботнюю ночь не было даже слабого ветерка, и немота, окутавшая скалы, словно вместе с липкостью застывшего летнего воздуха красноречиво говорила о грустных и печальных делах бытия.

Прислонившись к выступу большой скалы, Зарбала пил водку глотками прямо из бутылки, ни о чем не думая, просто вслушиваясь в безмолвие пустынного берега. Иногда парочки туристов — парень и девушка, вышедшие со стороны «Райского уголка», — желая, видимо найти укромный уголок у скал, приближались к этому месту, но, внезапно заметив при романтическом сиянии луны Зарбалу, торопливо удалялись. Зарбала же, совершенно не обращая на них внимания, пил большими глотками водку, глядел на столь редко по ночам безмятежное море, и ему казалось, что к запаху водки примешивается запах мешка с лекарственными средствами.

Прежде всегда пьяный после 150 грамм водки, Зарбала опорожнил по глоточку всю поллитровку, но пьяным не стал, просто по-прежнему был вял и расслаблен, будто его мозг окутал плотный и тяжелый туман, и все, что было прежде и что теперь — все окружающее плыло в том плотном и тяжелом тумане. И когда ноги в жажде холодного пива сами собой привели его в кафе мясника Мирзаага, слова, что бросил ему милиционер Сафар, тоже слышались ему как бы сквозь туман, их значения уяснить он не мог.

Зарбала, стоя посреди кафе, стал пить пиво, и, выпивая, чувствовал, как по всему его телу разливается спокойная прохлада, капли пива, стекающие по краям его губ, словно защищали его от воспоминаний о событиях этой субботней ночи.

И в это время в кафе в панике ворвался дядя Ибад, увидев Зарбалу, пьющего пиво как ни в чем не бывало, вскричал:

— Несчастный, ты здесь?! Где я тебя только не искал?!.. Бедолага, идем, Гюльбала умирает!..

…Когда Зарбала, запыхавшись, влетел в комнату, Гюльбала лежал на кровати, а Амина и вызванная на помощь тетя Ниса сидели на краешке кровати; Ниса вынула из-под мышки ребенка термометр, глянув на ртутный столбик, запричитала:

— О боже!.. Выше сорока одного! Помогите, мы теряем ребенка!..

Амина прикрикнула на все еще ничего не сознававшего Зарбалу:

— Врача!.. Врача!..

8

Присев на корточки под старым инжировым деревом, Зарбала курил, глубоко затягиваясь, втягивая в себя весь дым, ему словно виделся стоявший перед глазами маленький гробик. Он закрывал глаза, открывал их, тряс головой, но тот гробик с тупым упрямством никак не исчезал, и все его тело охватывала дрожь при мысли, что завтра в подобном же маленьком гробике они отнесут Гюльбалу на сельское кладбище и предадут земле.

После крика Амины он бросился изо всех сил за доктором Джафаровым. Дом доктора Джафарова был в трех кварталах от них, ближе к берегу. Доктор привычно рано ложился и рано просыпался. Только что раздевшись, он хотел уже лечь в постель, но Анна Викторовна, всегда приветливая к людям, пришедшим позвать ее мужа к больным, иногда даже глубоко за полночь, приоткрыла дверь спальни:

— Ага Керимович, посетитель пришел.

Когда доктор Джафаров, натянув штаны тщательно выстиранной и выглаженной пижамы, вышел на веранду второго этажа, Зарбала стоял посреди двора, под электрическим столбом, и доктор, увидев выпученные, почти вылезающие из орбит глаза односельчанина, которого знал только шапочно, спросил:

— Что случилось?

— Сын умирает, — ответил Зарбала срывающимся голосом.

Хотя Анна Викторовна не знала азербайджанского языка, но поняла по интонации и удрученной позе Зарбалы, что произошло что-то очень плохое.

— Помоги ему, Ага Керимович! — сказала она.

Полное имя доктора Джафарова было Агакерим, и в те времена, когда они жили в России, все, в том числе Анна Викторовна, называли его «Ага Керимович». В свое время в советском паспорте так и было написано: «Ага Керимович Джафаров». И когда Азербайджан восстановил свою независимость, был аннулирован тот красный паспорт и доктор получил новое удостоверение личности, там было написано точно так же — имя покойного отца доктора Джафарова, Гусейнгулу, таким образом, не попало ни в паспорт, ни в удостоверение личности.

Доктор Джафаров спешно переоделся, взяв в руки портфель, что верно служил ему более сорока лет и в котором было все, что могло понадобиться при первой медицинской помощи, и вместе с Зарбалой вышел со двора.

…Зарбала не решился остаться рядом с Гюльбалой, что бредил в жару, и теперь более получаса, сидя на корточках под инжировым деревом, продолжал курить сигарету за сигаретой, как бы снова глядя на тот маленький гробик, что все еще стоял у него перед глазами.

Наконец доктор Джафаров со своим знаменитым портфелем в руке вышел из комнаты. Зарбала рванулся было к нему, и тут на ежедневно чисто выбритом лице доктора Джафарова пробежала и тут же исчезла легкая улыбка:

— Ничего особенного, — сказал он. — Ангина. После укола температура спала. Пройдет…

Тот плотный и густой туман в голове Зарбалы растаял и исчез, теперь же наоборот его мозг был словно четко работавшими в унисон пульсу часами, и Зарбала сначала хотел броситься на шею доктору Джафарову, желая обнять, расцеловать его в обе щеки, но мозг остановил его.

Мясник Мирзаага определил точно: в кармане Зарбалы не было ни копейки денег, вообще в доме не оставалось даже ломаного гроша, но отпустить доктора Джафарова с пустыми руками для Зарбалы было самым постыдным делом на свете.

В это время из коробки, брошенной у дверцы птичника, послышалось слабое кудахтанье Кащея. Зарбала в тот же миг бросился, поднял коробку и, вернувшись к доктору Джафарову, сказал:

— Дай Аллах вечного здоровья вам и вашим детям! — и с коробкой в руке последовал за доктором Джафаровым.

Когда они дошли до жилища доктора Джафарова, Зарбала положил ящик на землю.

— Это вам, доктор, — сказал он. — Большое спасибо. Дай Аллах вам здоровья! Да хранит вас Аллах!

Когда Зарбала выходил со двора доктора Джафарова, ему снова вроде послышалось слабое кудахтанье молчавшего всю дорогу Кащея, быть может, ему только почудилось, но больше это уже не имело значения.

Анна Викторовна в ночной рубашке вышла на веранду, чтобы встретить мужа, и доктор Джафаров, указывая на большую картонную коробку, сказал:

— Пожалуйста, Анна Викторовна. Вот вам курица для завтрашнего плова!..

Затем доктор Джафаров привычно тщательно мыл руки, думая, что по величине коробки, видать, птица большая, и что, может, стоит пригласить на завтрашний плов живущего в доме напротив Музаффар-муаллима.

Дело в том, что на выборах в депутаты доктор Джафаров проголосовал против Музаффар-муаллима — в подобных вопросах он был человеком очень принципиальным и считал, что Музаффар-муаллим не обладает достаточным интеллектом, чтобы защищать интересы Азербайджанской Республики, и поэтому как бы не стал жертвовать интересами Азербайджана ради добрососедских отношений. Но в последнее время доктору Джафарову стало казаться, что Музаффар-муаллим подозревает его в чем-то, и поэтому будет неплохо зазвать его в гости, как-никак сосед. Тогда и не останется никаких недомолвок.

Но доктор Джафаров не стал принимать окончательного решения, отложил его до завтра, по-русски говоря: «Утро вечера мудренее — трава соломы зеленее». Может быть, он пригласит на плов и Фейзи-бека, ибо, встречаясь с ним, Фейзи-бек всякий раз говорит, что с азербайджанской кухней не сравнится ни одна кухня в мире и что он хотел бы оценить, какой плов готовит Анна Викторовна.

Но и этот вопрос доктор Джафаров отложил на утро и, раздевшись, лег в постель.

Доктор Джафаров засыпал сразу, как только ложился — так было и на этот раз.

9

Проведя ночью траурную церемонию в соседнем селе, мулла Зейдулла вернулся домой поздно. Поздно же лег спать, но утром, ближе к пяти, еще во сне, ворочаясь в постели, непроизвольно стал ждать крика этого треклятого петуха, но кукареканья петуха не доносилось, и мулла Зейдулла, открыв один глаз, вслушался повнимательней: ничего не было слышно, кроме чириканья проснувшихся в своих гнездах птиц и монотонных — начавшийся ветер все усиливался — ударов волн о скалы.

Мулла Зейдулла снова закрыл глаза, желая уснуть, но сколько ни ворочался в постели, никак не мог заснуть, и в это время, как будто из небытия, донесся голос, вставай, мол, Зейдулла, глянь во двор Зарбалы, узнай, отчего не кукарекает этот зловредный петух.

Мулла Зейдулла поднялся и как был в белой рубахе и подштанниках — он их надевал одинаково и зимой и летом, — подошел к открытому окну застекленной веранды, глянул в сторону двора Зарбалы.

Зарбала сидел, куря сигарету под старым инжировым деревом.

— Эй, Зарбала, где Кащей? — крикнул мулла Зейдулла с веранды.

Зарбала не ответил, словно ждал именно этих слов муллы Зейдуллы, и шмыгнув носом, беззвучно заплакал.

30 июня 2012 г.