Меня зовут Патрик Ригг. Мне тридцать три. Кроме всего прочего, я миллионер, потому что, когда мне было шесть, мой старший брат Фрэнсис был неожиданно убит Гуппи — чудесной рыбкой. Наша семья жила тогда в пригороде Чикаго, и мы с Фрэнсисом постоянно просились погулять в поместье Гуппингтон, располагавшемся на краю города. Гуппингтонское поместье — один из причудливых американских парков развлечений. Гуппи, главный персонаж, был толстой оранжевой рыбкой, носившей смокинг и монокль. Он безупречно владел английским, жевал пралине, еще он мастерски владел джиу-джитсу. Мультипликационное шоу с Гуппи транслировалось в Чикаго, а может, и на всю Америку. Каждая серия начиналась с того, как Гуппи невозмутимо прогуливался по своим делам, пил кофе-латте и присматривал коллекционные издания Джозефа Конрада. Обычно его сопровождала сногсшибательная подружка, Групи. Групи была невероятно начитанной рыбкой с убийственной фигурой. Они с Гуппи обменивались шутками и держались за плавники до тех пор, пока не появлялись Большероты. Это были угловатые окуни-смутьяны, которые, по причинам, непонятным мне, как ребенку, в каждой серии преследовали и досаждали Групи. Казалось, что они искренне возмущены благородным происхождением Гуппи и тем, что у него такая сексуальная подружка, в то время как они просто панки. Как бы там ни было, Большероты докучали Гуппи, толкали его, обзывали толстяком, но самой большой их ошибкой (которую они неизменно совершали в каждой серии), было оскорбление Групи. Тогда Гуппи вынимал монокль и протягивал его Групи со словами: «А вот этого я не потерплю!». Со смертоносной точностью он выбивал сопли из Большеротов. Элегантные, сокрушительные приемы джиу-джитсу следовали один за другим, в итоге вокруг Гуппи валялась куча мертвых тушек.

Мы с Фрэнсисом обожали Гуппи. Каждый день мы смотрели мультфильм по телевизору, а потом сами разыгрывали увиденную резню. Фрэнсис был старше меня на три года. По праву старшинства он всегда был Гуппи, а мне отводилась роль Большерота. Обычно мы колошматили друг друга до тех пор, пока один из нас не закричит или не начнет истекать кровью или пока не позовут обедать. Я всегда обижался, что за мной закрепился ярлык Большерота. Удары я наносил по-настоящему, возмущенно и не глядя — это стоило брату выбитого зуба и двух синяков под глазами.

Гуппингтон был причудливым развлекательным парком. Он напоминал кафе «Хард-рок», книжный магазин Блови и многое другое. Успешные бизнес-гении убедили меня, что именно там и живут рыбы. Я, наверно, должен был засыпать родителей вопросами, почему Гуппи живет не под водой и почему он обожает пралине, но я не помню этого. Все, что я помню, — это многочисленные аллеи парка и особняк Гуппи. Особняк был самым прикольным местом в парке. Внутри горели ослепительные люстры, а у барной стойки продавали пралине и напиток, напоминавший шампанское. На заднем дворе находилась огромная плексигласовая рыба, бассейн Гуппи. Он был примерно тридцать футов в длину и столько же в ширину, его заполняла голубая пена, имитировавшая воду. Главное, чтобы родители купили билет, тогда тебе выдавали шлем, похожий на голову Большерота. Затем ты поднимался по лестнице на бортик и ждал в очереди на площадке. Парень в костюме Гуппи стоял на другом конце площадки. Когда подходила твоя очередь, можно было дать ему пару затрещин, и он издавал притворные ахи и охи, так что родители видели, что не зря потратились на билет. Потом Гуппи вопил: «Я этого не потерплю!» — и толкал тебя плавником прямо в самую гущу пены. Некоторое время можно было дурачиться в пене вместе с другими детьми, а потом служитель вытаскивал тебя наружу.

Это было действительно страшно. Площадка находилась высоко и была ненадежно огорожена. Странно, что не было случаев, когда ребенок задохнулся в пене. С другой стороны, на дворе стояли семидесятые, и ни родители, ни дети не могли взять в толк, что же происходит. Тебе должно было быть восемь лет, чтобы позволили нырять в бассейн; еще нужно было надеть шлем. Других требований не было. Уверен, что закон насчет увеселительных парков сейчас гораздо строже, но тогда стоять на краю головокружительно высокого бассейна было самым обычным развлечением. По крайней мере, таковым оно было, пока мой брат Фрэнсис от слишком сильного толчка Гуппи не перелетел через перила и, камнем пролетев тридцать футов, не разбил голову от удара о землю. Он упал прямо перед родителями и мной. Я угрюмо ходил вдоль бассейна, негодуя, что еще слишком мал, чтобы сражаться с Гуппи. Фрэнсис упал в трех футах от меня. На нем был шлем Большерота, но я все равно услышал хруст ломающихся шейных позвонков. Прозвучал, как в кино, сухой и ясный треск, будто сломали рыбью кость. Я понял, что брат мертв, как только услышал этот звук и увидел странный поворот его головы. Я знал, что он умер, до того, как закричала мама, до того, как отец бросился к своему бездыханному рыбоголовому сыну. В этот момент я осознал кое-что еще, что-то, что бесконечные ночные кошмары, идиотская терапия и миллионы долларов, переданных мне корпорацией, владевшей Гуппингтоном, в виде возмещения ущерба, не смогут исправить и изменить. Смерть моего брата была ошибкой. Это был несчастный случай. Да, результат нелепой последовательности непоправимых случайностей. Это произошло, и мой брат остался неподвижно лежать в рыбьем шлеме, с головой, повернутой так, как головы не поворачиваются. Это было ошибкой.

Потом, когда я увидел Фрэнсиса в гробу, я плакал, потому что понял, что больше никогда не получу от него затрещину. Сейчас я живу в Манхэттене, каждый день ворочаю миллионами долларов на бирже, а Фрэнсису не суждено познать этот город — славу его денег и аромат его женщин. Если вы скажете: «Как жаль», я приставлю вам к горлу пистолет и спущу курок. Вас там не было. Вы не видели нелепый поворот его головы и его идиотский шлем. Ваша мать не умерла от депрессии из-за этого шлема и этой вывернутой головы. Ваш отец не живет отшельником в загородном доме, вам не приходится посылать чеки каждый месяц, чтобы хоть как-то поддержать его. Смерть брата не была трагичной, она была нелепой. Она была абсурдна до невозможности. Ее тень навсегда омрачила мою жизнь, стянув ее, как смирительная рубашка.

Каждый день я просыпаюсь в смирительной рубашке — меня связывают абсурдность гибели Фрэнсиса и нелепость всего происходящего. Я чищу зубы, ем кукурузные хлопья, делаю деньги, пью виски, еще я могу смеяться. Но все это не ослабляет мои путы. Есть только три вещи, которые облегчают мои страдания. Три вещи, к которым я отношусь на полном серьезе. Три вещи, которые позволяют мне немного расслабиться. Я регулярно их проделываю. Вот что я делаю. Я постоянно ношу оружие, каждый вечер слушаю проповедь и почти каждую ночь я связываю красивую женщину.

С оружием все понятно. Мой черный парабеллум зарегистрирован. Я ношу его в левом нагрудном кармане, что бы я ни надевал. У меня всегда дорогие костюмы, черного или угольного цвета, я вполне красив, так что люди обращают на меня внимание. Они замечают выпуклость на пиджаке, прямо у сердца. Они знают, что это пистолет, и смотрят на меня с недоверием и интересом, спрашивая себя, застрелю ли я их. Мне не нравится пугать людей или знать, что сослуживцы считают меня неуравновешенным. Что меня действительно возбуждает, так это то, что люди принимают меня не за того, кто я есть на самом деле. Они уверены, что я, безусловно, опасен, я это вижу по дрожанию их рук, готовности уступить, когда я хочу сам оплатить счет. Они считают меня сильным человеком слова с хорошим вкусом. Они полагают, что у меня есть принципы. Они наивно верят, что я, как Гуппи или другой монстр, прибегаю к насилию только когда моя честь или честь близкого мне человека задета. Мое оружие, по их мнению, — инструмент справедливого возмездия.

К счастью, все это чушь собачья. Я еще дышу, потому что у меня нет принципов. Я могу вынуть свой парабеллум в любой момент и отправить на тот свет четырнадцать своих близких и оставить пулю для себя. Я могу убить украинку, едущую со мной в одном вагоне, или Гаррисона Фелса, застенчивого парня из долгового отдела. Я могу купить десяток роз просто так и всадить нулю в продавщицу. С моим порабеллумом у меня всегда есть шанс шагнуть в ту пропасть, которая поглотила моего брата. Если вы окажетесь слишком близко в этот момент, я прихвачу с собой и вас.

На это вы заметите, что я ненормальный. Что с того? Если вы один из тех ребят, жаждущих откровенного рассказа, будто это моя обязанность просвещать и вносить ясность, тогда идите к черту. Да откуда вам знать, кто я такой, что меня волнует и что я мшу стерпеть, а что нет? Возможно, если ваш лучший друг сломал шею из-за человека в костюме Гуппи, то нам есть о чем поговорить. В противном случае вам лучше вам заткнуться. Я начал рассказывать о пистолете, проповеднике и связанных женщинах. Я пытался рассказать о вещах, которые абсурдны сами по себе, но сглаживают нелепость, аннулируют ее на какое-то время.

Итак, проповедник. Его имя отец Томас Мерчант. Он пастор в католической церкви Святого Бенедикта, которая находится на Уолл-стрит. А теперь большой сюрприз: я католик. Это значит, что я допускаю существование Бога и каждое воскресенье слушаю феноменально плохих гитаристов. Давайте проясним одно обстоятельство. Хотя я и верю в Бога, но это не меняет того факта, что мой брат мертв, а на земле полно боли. Да, Иисус среди нас, и при этом вас может размазать по асфальту грузовичок, развозящий полотенца или колу. Поэтому я не трачу время на мольбы послать мне удачу в лотерее, избавить детей от страданий или разыгрывать мистера Все-могу-на-земле. Господь доказал, что не собирается делать что-либо для других. Следовательно, я чувствую себя вправе упоминать имя дьявола, когда захочу, и каждый день тратить непристойно огромные суммы денег. Я ношу костюмы от Армани, читаю биржевые телеграммы, как врачи читают кардиограммы, и жду грузовичок, который меня переедет.

Вот как отец Мерчант появился в моей жизни. Каждый вечер после работы я пробираюсь в церковь Святого Бенедикта, когда отец Мерчант служит вечернюю мессу. Я как раз успеваю на проповедь. Я никогда не сажусь. Я стою в тени, рядом со свечами. После проповеди я ухожу. Я ни разу не причащался, не только потому, что ношу оружие, но потому, что люблю свой пистолет, а это Бог не одобряет. Еще я не хожу на причастие из-за того, что Гуппи сделал с Фрэнсисом. Я не могу полностью погрузиться в созерцание собственных грехов, пока живы люди, ломающие шеи маленьким мальчикам.

Мне нравится слушать отца Мерчанта. Он не из тех молодых парней, которые говорят в проповедях о молоке и печенье и моральном тупике. У него редкие темные волосы и крепкие желтые зубы, как будто он ест песок на десерт.

— Заповеди в первую очередь, — проповедует отец Мерчант, — блаженство потом.

Он утверждает, что нечего терзаться по поводу мягкого, всеблагого прощения, если вы ненавидите родителей, трахаете кого-нибудь вне брака или обманываете. Не удивительно, что отец Мерчант не пользуется популярностью. У него есть сила воли, а его зубы желтые, явно от курения. Часто случается так, что я единственный человек моложе сорока, присутствующий на службе. Пожилые женщины занимают все скамьи, что не вдохновляет молодых и не умиляет слабых. Я имею в виду, что в церкви Святого Бенедикта не место ужимкам, молодым компаниям, никаких флейтистов, никаких крестин. Отец Мерчант служит Богу, который требует повиновения, а не веры, и этого Бога я понимаю. Бог, который есть правда, пусть абсурдная, более чем убедителен.

Мужлан, думаете вы. Я уже упомянул, что каждую ночь связываю женщин, заводя их запястья за спину, — так вы, наверно, думаете: хватит уже, давай переходи к интимным подробностям.

Хорошо, только не думаю, что вам это покажется сексуальным. Но лично меня это возбуждает. Я встречаю красивых женщин каждый день. В барах, в метро, в винных погребках, на улице. Я молод, богат, красив и всегда глубоко погружен в свои мысли — достаточно для того, чтобы привлечь внимание человеческой самки. К тому же я без всякого стеснения заявляю, какого черта мне нужно, — многим женщинам это тоже нравится. Действительно ли заинтересованы или просто напуганы, но они настолько заинтригованы, что не могут отказать себе в удовольствии изучить меня, принимая приглашение на свидание. Приведу пример. Три месяца назад произошла моя встреча с Евой, молодой немкой. Еве девятнадцать, у нее густые ресницы, черные волосы, такие же глаза и очень бледная кожа. Она не худая, но у нее потрясающая фигура. Ева невообразимо чувственна. Когда я первый раз ее увидел, она стояла напротив магазина игрушек Шварца и держала за руку Расти, мальчика, за которым она приглядывает. Они смотрели сквозь витрину на гигантского трицератопса, и июльский ветер развевал короткое платье Евы. Я подошел. Представился.

— Я Патрик Ригг.

Ева окинула меня взглядом. Она заметила, что я опасен, но только зевнула.

Безгранично чувственные женщины могут позволить себе зевать в ответ на приказы.

— Вот это да! — воскликнула Ева. — Черт возьми! Ей-богу! Ух ты!

— Я Расти, — представился Расти.

На ребенка я не обратил внимания.

— Ты не худая, — сказал я Еве, — но у тебя потрясающая фигура.

Ева перестала зевать. Она уставилась на меня, корча из себя наивность.

— Потрясающая, — произнесла она, — фигура?

— У тебя чудесное тело, — повторил я.

Ее губы чуть-чуть приоткрылись. Я ее зацепил.

Расти дернул Еву за рукав, пытаясь привлечь к себе внимание.

— Когда-то давно, — начал он, — динозавры бродили по земле.

Я не мог оторвать глаз от Евы.

— Расти, — предложил я, — если ты зайдешь в магазин и оставишь нас одних, я куплю тебе этого трицератопса.

Расти как ветром сдуло.

— Эй! — окликнула его Ева.

— Забудь о нем, — произнес я.

Ева наблюдала за своим подопечным через окно. Расти досаждал продавцу, возбужденно указывая на динозавра.

— Детям врать нельзя, — заключила Ева.

Бог мой, как же очаровательны женщины! Они очаровательны и проницательны. Смотря на простое Евино платье, на ее чуть-чуть загорелую кожу, на то, как ветер раздувает ей волосы, я мог с уверенностью сказать: она понимала, что окажется в моей постели этой же ночью. Ей только девятнадцать, но она уже знала, как перевести разговор на нейтральные, незначительные темы, например на Расти. Она понимала, что если будет болтать на пустые темы, то сможет расслабиться и стать более сговорчивой.

— Я не врал, — ответил я, — я куплю динозавра.

Ева смотрела на витрину. Она намеренно избегала моего взгляда.

— Этот динозавр, — проговорила она, — стоит сотни долларов. Может, и тысячу.

— Хорошо.

Ева улыбнулась, этого было достаточно. Мы встретились тем же вечером на Пятой авеню, после ее работы. Я потратил четыре штуки на шелковое платье, туфли и макияж для нее, потом повел ужинать в «Дюранигане», куда вожу всех своих женщин. К одиннадцати мы вернулись ко мне, в спальню, в темноту. Карманным ножиком я разрезал ее платье и повесил его на шею Еве как шарф. Ева стояла в одном лифчике и трусиках, ожидая, что я сорву с нее остатки одежды и овладею ей. Но я этого не сделал. Напротив, я завел ей руки за спину и заставил смотреться в зеркало. Я держал ее около часа, пока она не возбудилась и не забеспокоилась. Тогда я одел ее в спортивные штаны и футболку, вызвал такси и отправил домой.

Сейчас вы, наверное, жалеете, что нет такой службы спасения, куда можно позвонить и рассказать о моем психозе. Если так, то у вас нет воображения, и я не буду вас разубеждать. Если вам интересно, то я раскрою некоторые секреты. Во-первых, я не трахаю женщин, боже упаси. Я не девственник — у меня случались срывы, но я живу по своим правилам.

Следовать правилам или нет — целиком ваш выбор, а если вам нужен наставник, найдите иезуита. О чем я говорю, перед чем я преклоняюсь, так это прекраснейшее творение на планете — женское тело. Если вы женщина и вас уже воротит от рассуждений о вашей красоте, терпите. Я скажу все, что собирался. Если вы унижены, вами пренебрегают или вам просто все надоело, найдите себе тупого любовника, который будет иметь вас ради собственного удовольствия, или, может, вас порадует пропойца, лапающий вас. Все дело в том, что у меня свое эстетическое восприятие. Женщины спасают меня от абсурда. Думайте, что хотите, но, когда я смотрю новости и вижу тысячи погибших от урагана эквадорцев, или когда грузовик сбивает пешеходов, или когда я не могу отделаться от мыслей о рыбьей шее брата, я бросаюсь к первой попавшейся красивой женщине и трачу на нее кучу денег и внимания. Это единственное, что помогает, что ослабляет смирительную рубашку.

Почему так, я не знаю, да и не хочу знать. Какой-нибудь циничный ученый будет подводить биологическую базу под мое поведение, объяснять, что мое восхищение женской грудью, бедрами, стрижкой вызвано гормонами и таится в подсознании. Ну что ж, для этого парня у меня всегда найдется пуля. Мужчина, страстно желающий женщину, никогда не сможет почитать ее так, как я. Женщина, которая не может восхищаться собственным телом, которая ненавидит, когда ее возвеличивают, не стоит моего внимания. Я единственный, кто ставит ее на пьедестал, где я могу соединиться с ней. В полночь, в спальне, когда я завожу руки женщины ей за спину и держу в одном нижнем белье перед зеркалом, я прошу ее забыть о власти, которую имею над ней, но подумать о власти, которую она имеет надо мной. Я хочу, чтобы она поняла, что быть рядом с ней, наблюдать ее жесты, — ритуал возбуждающий и доставляющий мне наслаждение, может быть, даже большее, чем половой акт.

Требуется время, чтобы женщины поняли, что значит для меня близость. Если они вообще могут это понять. Как художник, заставляющий модель позировать, я держу женщину не более часа и никогда не встречаюсь с каждой чаще раза в неделю. Хотя многие исчезают после одного часа, после первой ночи, оскорбленные тем, что я не взял их. Поверьте, кто так быстро убегает, потерян навсегда. Они обречены на бесплодное будущее и брак с медленно угасающей чувственностью. Женщины, вернувшиеся в мою спальню, торжествуют, они готовы терпеть боль отчуждения. Я заставляю их стоять перед зеркалом, и они быстро принимают мои правила.

Вот мои правила. На женщине остается только нижнее белье и платье, какое бы я ни купил, разорванное и намотанное вокруг шеи. Сам я никогда не раздеваюсь. Никаких поцелуев и ласк, никаких слов, ни музыки, ни смеха. Я держу ее руки за спиной, у меня сильная хватка. Так женщина понимает, что беспомощна. Она знает, что я могу взять ее, если захочу. Через некоторое время она осознает, что секса не будет, но все равно возвращается ко мне. Это удивительно. Женщина постепенно забывает о моем присутствии. Она смотрит на себя, узнает свое тело, и, наконец, начинает его любить, понимает, что создание в зеркале необычно, элегантно, имеет чувство собственного достоинства. Это создание не для того, чтобы его можно было просто хватать и раздевать.

Иногда женщины сходят с ума от вида своего тела. Некоторые сопротивляются и стараются высвободить руку, чтобы засунуть ее между бедер. Я пресекаю такие попытки. Я подвожу их к пониманию собственного тела, я хочу быть частью этого таинства, хочу, чтобы наша радость стала бесконечной. После того как женщина месяц простоит перед зеркалом в полуобнаженном виде, я позволяю ей лечь в мою постель. Она ошибается, полагая, что настало время секса. Вот как это было с Евой.

— Иди к кровати, — приказал я ей.

Ева повиновалась. Четверг (я всегда встречаюсь с Евой по четвергам), Ева стоит рядом с кроватью. Легкий ветерок из открытого окна колышет шарф на ее шее. Шарф бледно-серого цвета. Еще час назад он был платьем.

Я подошел и встал перед Евой. Я на целый фут выше ее.

— Помнишь, сколько стоило платье?

— Двадцать две сотни, девять долларов и семьдесят семь центов, — без запинки ответила Ева.

Ее духи, «Серендипити», ощущались сильнее. Все мои женщины пользуются «Серендипити».

— Ты поражена тем, — задал я вопрос, — сколько я на тебя трачу?

Ева кивнула. Из окна была видна луна над Гудзоном.

— Ты этого достойна?

— Да.

— Ты красива? — спросил я.

— Я сногсшибательна, — ответила она. Она не улыбнулась, ее руки лежали на бедрах. Она не сводила с меня глаз. Она была готова.

— Сними трусы, — сказал я, — и лифчик тоже. Оставь только шарф.

Ева быстро повиновалась и стала передо мной, уперев руки в бока. Ее родители были автомеханиками, поэтому, когда Ева сняла белье, я увидел обнаженную девятнадцатилетнюю немецкую девушку с внушительной грудью, которая может петь колыбельные детям и ремонтировать ходовую часть машины. Невероятно!

— Ты бесподобна, — произнес я, смотря на нее.

Серый шелковый шарф развевался на ветру.

— Ты собираешься ласкать меня? — спросила она. Она уже научилась не брать на себя инициативу.

Я покачал головой.

— Я свяжу тебя. Ложись на кровать, на спину, головой на подушку.

Многие женщины, довольно спокойно позволяющие держать себя, отказывались быть привязанными к спинке кровати. Ева не из таких.

— Раскинь ноги и руки так, чтобы я мог привязать их к кровати.

Ева подчинилась. Я достал старые галстуки из коробки под кроватью и связал ее.

— Что теперь? — поинтересовалась Ева.

Я улыбнулся.

— А сейчас я позову друзей.

Еще один насильник, решили вы. Извращенный и ненормальный!

Послушайте, перестаньте считать, что знаете меня. Я уже говорил, что вы не можете судить об этом, потому что вашего брата не загуппили до смерти. Итак, поскольку вы не разбираетесь в связывании женщин, не притворяйтесь, что знаете, как и почему я это делаю.

— Молчи, — предупредил я Еву, — что бы толпа ни вытворяла, молчи!

Ева взглянула на меня. Серый шелк был обмотан вокруг шеи, и его конец прикрывал живот. Я видел животный страх в ее глазах, но она только кивнула. Боже, как она чувственна.

Я стремительно вышел из спальни, прикрыв за собой дверь, взял телефон и обзвонил друзей, как часто делал это по ночам. Одна из моих странностей в том, что мне для сна требуется только два часа в сутки. Обычно я сплю с шести до восьми утра. Это началось с тех пор, как Гуппи убил Фрэнсиса. Не знаю, чувствует ли мое тело необходимость опасаться одержимых маньяков в рыбьих костюмах или нет, но факт остается фактом, я никогда не утомляюсь, как другие. Обычно после того, как я отсылаю очередную обнаженную женщину домой, я начинаю скучать, и только большая компания может поддержать мой интерес к жизни.

Вот люди, которым я звоню. Это Джереми Якс, мой сосед по комнате в колледже, который частенько играет разъяренную Мышь в небродвейском шоу. Я не видел постановку, потому что люди в костюмах гигантских мышей напомнят мне Гуппи, и я могу выхватить свой парабеллум и начать палить. Джереми очень замкнут, и ему патологически не везет с женщинами. Мне доставляет невыразимое удовольствие пить с Джереми виски в гостиной. Он распинается о своей несуществующей личной жизни, даже не догадываясь, что в соседней комнате лежит обнаженная женщина.

Еще звоню Николь Боннер, живущей несколькими этажами выше, и Уолтеру Глорибруку, продавцу хот-догов, он сосед снизу. Я живу в Примптоне. Подразумевается, что здание представляет собой варварское ночное логово, где полуночные вечеринки в порядке вещей. Бывает, что я зову Чекерса, агента по найму, и еще иногда поднимаю соседа, Джеймса Бранча, настоящего одиночку, и пытаюсь его развлечь. Я звоню женщинам, целому сомну прекрасных жительниц Манхэттена, каждая из которых знает, что в комнате лежит их связанная подруга. Все они часами лежали там, обездвиженные, беспомощные, вынужденные молчать и слушать звон бокалов сквозь дремоту, смотреть на луну, проклинать меня, тосковать по мне или по себе.

Всегда одно и то же. Женщины осознают мою любовь и уважение к своим телам, а мужчины ничего не знают, кроме того, что я люблю с ними выпить и послушать их истории. Эти мужчины не ровня мне по финансовому положению, если их бесконечный бред о красотках и политике и раскрывает их подлинную сущность, то они не разделяют мою бдительность относительно бога и абсурда. Меня это устраивает. Я соблюдаю заповеди, не думайте, что я возомнил себя судьей человеческой натуры или глашатаем бога. Я одинок в своем пристрастии, мои друзья могут нюхать кокаин, заниматься грабежом или любить Иисуса, это дело их совести. В любом случае, эти парни мне нужны для компании. Думаю, они считают меня богатым, страдающим бессонницей врожденным вампиром, созданием, творящим темные делишки, которые, к счастью, их не касаются. Что до женщин, то им не обязательно соблазнительно одеваться, хотя они это и делают. Как я уже упоминал, я приглашаю только тех женщин, которых держал связанными на кровати, присутствие этих ветеранов невероятно возбуждает меня. Многие рисуются, хотя знают, что все присутствующие женщины имели тот же опыт общения со мной. В любой момент женщины могут собраться, войти в незапертую спальню и в приступе вакхической ревности растерзать Еву, Джулию или Жюстин — кто бы там ни находился. Тем не менее этого не происходит. Вместо этого я с ними разговариваю. Я завожу беседу, чего я никогда не делаю в спальне, и многие из них жаждут этого разговора больше, чем секса. Я могу поинтересоваться, легко коснувшись ее талии, пока она наливает себе джин, есть ли у нее родные братья или сестры. Я могу присесть рядом с женщиной на диван — наши колени слегка соприкоснутся — и спросить, какую музыку она предпочитает. Такие вопросы — обычные на свидании — приобретают значимость и очарование из-за того, что я знаком с этими женщинами очень давно. Я изменяю привычный порядок вещей. Я знаю все интимные подробности тела каждой женщины, ни разу не трахнув ее, и она чувствует себя очень комфортно рядом со мной, и все сказанное нами доставляет изысканное удовольствие. Мы можем говорить свободно, без условностей и ожиданий. Я слушаю женщину, которая уже доказала, что может быть искренней и ранимой, — и проникаюсь безмерной заботой.

И наконец, последнее, что я делаю ночью. Я провожаю друзей, сосед отправляется спать, я развязываю Еву или другую девушку, одеваю и отсылаю домой, даже не поцеловав на прощание. Должна остаться только одна. Она будет той, кого месяцами я держал перед зеркалом, обнаженную привязывал к кровати и с кем разговаривал на вечеринках. Она будет той, кого я выберу заранее. Я попрошу ее не пить этой ночью, освободить свой ум и дух. Она спрячется в ванной, пока я буду провожать привязанную на ночь женщину. Затем в пять утра из ванной выйдет женщина, которая настолько знает свое тело, настолько мне доверяет, что, когда она обнаженная и несвязанная ляжет на кровать и я — впервые обнаженный перед ней — приближусь к ней и поцелую, прикоснусь к бугорку напротив сердца, она в тот же миг испытает оргазм. Я абсолютно серьезен. Затем последуют многочисленные ласки, о которых джентльмену не пристало говорить. Достаточно будет упомянуть, что без лишней дрожи и традиционного секса мы достигнем сексуального пика, так что ангелы захотят стать смертными. Когда мы оба будем удовлетворены и измучены, я позволю сну взять верх, я буду крепко держать женщину, вдыхать аромат ее волос, и боль в груди, вызванная смертью Фрэнсиса, отступит ненадолго.

А теперь задавайте вопросы. Почему? Почему? Почему? — спросите вы. — Почему я не смирюсь со смертью Фрэнсиса? Как церковь смотрит на такую эксплуатацию женщин? И почему так много женщин? Почему бы не выбрать одну, которая бы сделала меня счастливым, заставила смеяться? На ком я мог бы жениться? Ну, если честно, какого черта мне знать? Я просто объясняю, что со мной происходит, что удерживает меня от самоубийства. Что касается Фрэнсиса, то я не собираюсь вспоминать каждую конфету, съеденную вместе, каждый миг, прожитый с ним, чтобы впитать в себя сочувствие, воссоздать мотивы своих поступков. Во-первых, это убьет меня, а во-вторых, я же сказал, что ничего вам не должен. Насчет женщин объяснение следующее. Когда я встречу женщину, которая заставит меня забыть всех остальных, я забуду. Может, такая женщина растет и расцветает прямо здесь, в Нью-Йорке. Может, ей только восемнадцать и она живет на Таити. Одно я знаю точно: когда она будет стоять перед моим зеркалом, то влюбится в себя так, как ни одна женщина до нее, я это увижу, схвачу ее и уже никогда не отпущу.

Раз уж моя сексуальная жизнь и матушка церковь связаны между собой, то я думаю, что в перерывах между заповедями Бог разрешает нам поступать настолько нежно и сознательно, насколько мы способны. А если вы ждете продолжения истории об отце Мерчанте, то катитесь к черту. Я знаю его так же, как мужская половина моих ночных гостей знает меня, то есть не знаю вовсе. Я не полноценный прихожанин церкви Святого Бенедикта, я даже никогда не видел отца Мерчанта нигде, кроме как за кафедрой из своего темного угла. Так лучше. Я избавлен от сопереживания отца Мерчанта, его служба не омрачена такими чувствами. Если вы милосердны и любите кого-то, то вашей правой руке не полагается знать, чем занята левая. Я хочу сказать, что не ваше дело, сколько я посылаю своему отцу и жертвую на церковь, и не мое дело вам это рассказывать. На самом деле, если бы я был лучше, я бы вообще ничего не сказал. В этом-то и проблема моей исповеди, предназначена ли она для священника или случайного человека вроде вас. Я должен быть безжалостен к себе и не рассказывать слишком много о том, как я целую и выбираю женщин, потому что вы решите, будто это ваша забота — понять, пожалеть или осудить меня.

В конце концов, я человек, и я вправе отказаться от тех странностей, о которых только что поведал. С моей склонностью носить оружие и вспоминать Фрэнсиса я могу стать одержимым очень быстро. И вы, вероятно, полагаете, что, связывая женщин, я могу перейти тонкую грань, отделяющую мое обращение с женщинами от изнасилования. Конечно. Я сильнее любой женщины, которую удерживаю, легко надену на нее рыбный шлем Фрэнсиса — я храню его под кроватью — и женская голова станет слепой, оглушенной, неузнаваемой. Потом я с легкостью застрелю ее. Мне это будет так же просто, как застрелить соседа. Я создам абсурдную ситуацию. Женщина будет умолять, но шлем не позволит прислушаться к ее словам.

Он псих, думаете вы. Он извращенец и монстр. Ну, я же еще этого не сделал, правда? Я никого не изнасиловал и не убил. Я осчастливил многих женщин, я даже завтракал с некоторыми. Как раз этим утром Ева была в моей постели, мы оба сидели, обнаженные, накинув еще теплые простыни, как королевская чета. Мы ели грейпфрут и наблюдали из окна за птичкой, щебечущей в ожидании рассвета. Небо было серебристого цвета.

— Что это за птица? — спросила Ева. — Воробей?

— Птеродактиль.

Ева засмеялась.

— Птеродактили вымерли. Они бродили по земле очень давно, с трицератопсами.

У каждого из нас было по грейпфруту. Своя тарелка и ложечка.

— Тогда это феникс, — решил я.

Ева толкнула меня локтем.

— Феникс — мифическое существо. Он сгорает и возрождается из пепла.

Птичка все чирикала. Я поцеловал Еву в бледное теплое плечо.

— Это просто маленький воробушек, — сказала она.

— Нет, — возразил я, — это чудо.