ри лета назад, бродя по Провансу, я оказался однажды вечером в Лебрен-ле-Брюйере, деревушке на дне долины Безон. Здешний трактир был таким захолустным, что я решил добраться до Карнака, благо до него оставалось всего четыре мили.

— Но, — сказал старый винодел, которого я попросил показать мне тропинку через лес, — вам стоит пойти кружным путем, по дороге.

— Почему же? — спросил я. — Получается ведь лишний километр?

— В наших краях почти никто не ходит больше по тропинке, — был ответ. — И вы не ходите туда, — предостерегающе и с некоторой серьезностью добавил он.

— Что, здесь водятся волки? — спросил я.

Он понизил голос:

— Вы можете увидеть кой-кого. Она зовется матушкой Гувийон, — таким тоном, словно хотел сказать: «Вам может повстречаться Вельзевул».

Я предположил, что он имеет в виду какое-нибудь привидение и, поскольку торопился и был знаком с суевериями южан, протянул ему франк и углубился в лес по тропинке.

В некоторых местах тропа густо поросла миртом и кермесовым дубом, и мне приходилось раздвигать кусты; в свете луны я заметил над кустарником два высившихся неподалеку кургана или могильных холма, сотворенных «феями»; и затем, пройдя километра три по довольно невыносимой глухомани, я испытал потрясение, увидав на поляне в трех метрах слева от себя женщину…

Она сидела на обломке одного из тех камней, которые называют «менгирами».

В туманном лунном свете мне показалось, что она медленно поводила плечами из стороны в сторону, подпирая рукой подбородок; некая грация в ниспадающих складках ее лохмотьев наводила на мысль о статуе, установленной на пьедестале. Ее рост, насколько я мог разглядеть, был исполинским — огромные руки, похожие на дубины, гигантская грудь и широко развернутые плечи; открытый рот казался овальным темным зевом пещеры, спутанные волосы, черные с сединой, напоминали клубок змей; и, когда я проходил мимо, она проводила меня взглядом быка, потревоженного на пастбище случайным путником.

Образ этой женщины занимал мое воображение до тех пор, пока я около девяти вечера не очутился в Карнаке; и в тот же вечер, в гостиничном саду с качелями, кеглями и беседками, хозяин поведал мне историю матушки Гувийон.

— Она родом, — рассказал он, — из зажиточной семьи, владевшей землей на дальней стороне Лебрен-ле-Брюйера; ее отец был большим человеком, и даже в Авиньоне и Оранже знали, что он не упустит своего. В Лебрене все боялись его, включая кюре, так как говорили, что он не верил в милосердного Господа нашего. Каждый вечер он выпивал поллитра коньяка, и можно было слышать, как он по ночам ходил взад и вперед по своей веранде, ссорился с кем-то невидимым и продолжал пить; он бывал ужасен, когда выпивка бушевала у него в голове — прямо как человек, обезумевший от солнечного удара.

И вот однажды летом, когда филлоксера сгноила его виноград и виды на урожай мало что обещали, он в одну жуткую и памятную всем ночь воздел руку и очернил небеса, понуждая их сотворить худшее, и бросил вызов колоколу церкви Святого Гроба, требуя явить чудо и дать ему услышать звон; а надобно сказать, что колокол тот невозможно было услышать с его двора.

Его жена, страшась колокольного звона, убежала и спряталась под кровать, дочь Мод задрожала. Некоторые говорили, что колокол и вправду зазвенел в его ушах; как бы то ни было, вскоре после этого он умер в судорогах и был похоронен без церковного благословения.

Спустя недолгое время умерла и его добрая жена, а Мод Гувийон осталась хозяйкой всего.

И тогда хозяйство по-настоящему оживилось. Если на всех виноградных листьях в приходе и появлялся вдруг желтоватый мох филлоксеры, шпалеры Мод Гувийон оставались зелеными.

Умелое опрыскивание и садовые ножницы, без сомнения, вполне объясняли это процветание, но когда повсюду, кроме ее полей, распространилась ложно-мучнистая роса и все жаловались на гибель урожая марены, стали поговаривать и о черной магии.

Правда состояла в том, что работники Мод постоянно чувствовали на себе ее суровый взгляд, поскольку в хозяйстве она разбиралась получше любого мужчины; более того, она покрыла свои земли новомодной песчанистой почвой из Марселя — и в следующем сезоне шестьдесят бочек легкого вина покатились в ее телегах в Авиньон, тогда как папаша Гувийон мог в свое время похвастаться самое большее пятьюдесятью тремя.

Все в округе боялись ее крутого нрава: когда Югенен неудачно подковал ее мула и тот охромел, Мод Гувийон спустила громадного кузнеца с лестницы; кюре в Лебрен-ле-Брюйере возглашал «Молчание!» всякий раз, когда кто-либо упоминал ее имя. Со дня смерти отца она не переступала порога церкви.

Но в одно воскресное утро, когда ей уже исполнилось тридцать пять, Мод, ко всеобщему удивлению, пришла на службу в маленькую церковь в долине.

— Никогда еще, — сказал хозяин, — люди не видали таких шелков, колец и лент, хотя обычно Мод одевалась неряшливо. Она гордо задирала голову, как будто церковь была для нее недостаточно хороша, а кюре начал заикаться и то краснел, то бледнел. И как вы думаете, почему она это сделала? Она готовилась появиться перед всеми в качестве замужней женщины: скоро узнали, что она собралась выйти за маленького Томбареля, сапожника. Люди тревожно перешептывались — все знали, что никто не согласился бы по своей воле жениться на Мод, чей отец, как говорили, услышал колокол, пусть она и была богата; так что Мод, должно быть, по каким-то собственным причинам выбрала Томбареля и принялась сама обхаживать его.

— Но о каком колоколе вы все время говорите? — спросил я.

Хозяин всем своим видом выразил изумление.

— Я полагал, что даже приезжий… Я имею в виду, понятно, колокол церкви Святого Гроба.

— И чем замечателен этот колокол? — спросил я.

— Звук его не следует слышать, — ответил он, нахмурившись. — Считается, что этот колокол — не могу сказать, как — навлекает беду на каждого, кто его услышит.

Он помолчал и заговорил снова:

— В общем, все жалели бедного маленького Томбареля. Говорят, когда Томбарель принес священнику пару сабо, тот начал уговаривать сапожника призвать святых для защиты от лукавого; и, помолившись святым, Томбарелю следовало бросить в Мод камень. За неделю до назначенной даты гражданской свадьбы Томбарель сбежал в Казалес, но Мод поехала за ним и, по слухам, отделала суженого доской. Во всяком случае, вернулись они вместе и поженились.

Вскоре после этого Мод родила сына Пьера. Что же касается бедного Томбареля, то он умер, не протянув в браке и трех месяцев.

Этот Пьер вырос болезненным, бледным мальчиком, но чем более уродливым все его считали, тем больше гордилась им мать. Он был для Мод всем — от одного взгляда на сына она таяла от любви.

Он был калекой с болезнью тазобедренного сустава, и мать годами трижды в неделю возила его к врачу в Ла Ризолет. Когда доктор сказал Мод, что ребенок не выживет, она лишь рассмеялась и назвала врача глупцом, который ничего не смыслит в своем деле. И Пьер выжил.

Но Пьер страдал еще и душевной болезнью — безумной жаждой крови. Выбить свинье глаз камнем из рогатки было для него самой большой радостью. В тринадцать он издевался над всеми маленькими девочками в округе, позднее был найден с рассеченной шеей: Пьер сам нанес себе рану. В тот день мать, разевая квадратный провал рта, как всегда делала в минуты волнения, взвалила его на плечо и побежала с этим мертвым грузом в Ла Ризолет, не дожидаясь повозки — подвиг, достойный тягловой кобылы.

Вот таков был Пьер. Другие дети избегали его, и в деревне предсказывали, что настанет день, когда сын Мод Гувийон услышит колокол Святого Гроба.

— Однако, — сказал хозяин на patois, причудливость которого я отчаиваюсь передать словами, — что бы он ни делал: прикалывал ли теленка, или чуть не убивал малое дитя, или валялся весь день, скорчившись, на обочине дороги, — мать радостно смеялась и ласкала его; это только заставляло ее еще больше любить сына и гордиться им. Любовь к сыну буквально лишала ее рассудка.

Пьер, — продолжал он, — был влюблен в Розали, внучку школьного учителя Тиссо, самую красивую золотоволосую фею, какую вы можете вообразить; а Розали была помолвлена с Мартином Дежуа, плотником из Ла Ризолет. Пьер выслеживал ее повсюду с необычным для него упорством; но она смеялась над его жалким телом калеки, и в ее смехе было больше ужаса, чем веселости; Розали знала, как безумно любил ее Пьер, но едва ли понимала, какой опасностью грозил ее смех.

Когда приблизился день ее свадьбы с Мартином Дежуа, Пьер упал головой в колени матери, которая сидела на кухне и лущила горох, и сказал: «Мама, я пойду и убью себя; все здесь надо мной смеются, потому что я не похож на других, а если я не получу Розали, надо мной будут смеяться еще сильнее». Материнское сердце было для него что арфа, и он хорошо знал, какие струны нужно затронуть рассказами о чужих насмешках, чтобы превратить мать в бешеную кошку. «Подожди, Пьер, — очень тихо проговорила она, склоняясь над горохом, — подожди, ты женишься на этой девушке».

В ту же ночь, когда вся деревня спала, матушка Гувийон закутала голову платком и направилась к дому Тиссо, стоявшему возле церкви. Тиссо чуть не упал замертво от страха, когда, прихрамывая, вскочил с постели в своем красном шерстяном ночном колпаке, отворил дверь и увидел ее, такую громадную, что ей пришлось нагнуть голову, входя в дом. Она предложила за Розали все: восемь тысяч франков в авиньонском банке, оливковые рощи, два масличных пресса, скот и посевы — все должно было отойти Пьеру и Розали; а тем временем старик Тиссо сидел, упираясь руками в колени, дрожа и не зная, что и сказать.

Наконец он пробормотал, что Розали ни за что не согласится: за Мартина Дежуа она собиралась выйти по любви.

— Розали еще ребенок, — сказала мамаша Гувийон, — предоставьте это мне.

— Ну-ну, — отозвался Тиссо.

Итак, матушка Гувийон вернулась домой довольная. Если бы только этим кончилось! Но едва она ушла, как Тиссо разбудил внука и послал его с запиской к Мартину Дежуа, сообщив, что тот должен на следующее же утро приехать в Лебрен. Мартин приехал — но, разыскивая по приезде Тиссо, просунул голову в дверь класса, дети его увидели и два часа спустя матушка Гувийон уже знала о его появлении в деревне. Тиссо и Мартин посовещались, и Тиссо заявил, что видит единственный выход: в ночь перед истечением десятидневного срока ожидания Мартин должен увезти Розали в Авиньон и обвенчаться с нею там. В деревне, однако, ни для кого не было секретом, что три дня уже прошли, и глупый старый Тиссо даже не подумал о том, что матушке Гувийон наверняка было известно, когда истекает срок. Не успела она прослышать, что Тиссо встречался с Дежуа, как сразу догадалась, на чем они порешили. В Лебрен-ле-Брюйере рассказывают, что она в тот вечер послала за Дежуа, прося его прийти и поговорить с ней, но тот отказался и даже слушать ничего не пожелал. Если так, это была первая и последняя попытка матушки Гувийон переубедить Дежуа, который решил, в свою очередь, перехитрить ее.

Наступил условленный день, и в одиннадцать вечера Мартин Дежуа, парень высокий и сильный, пересекал пустошь между Ла Ризолет и Лебрен-ле-Брюйером — ту самую пустошь, где стоит церковь Святого Гроба. Он направлялся к роще за домом священника, где Розали ждала его в повозке вместе со старой служанкой Тиссо, чтобы бежать в Авиньон; и он выбрал кратчайшую дорогу, хотя люди, идущие пешком из Ла Ризолет в Лебрен, обычно предпочитают обходной путь — настолько пустынны эти бесплодные просторы, поросшие диким виноградом и кустами лаванды, где лишь изредка можно встретить зловонное озерцо, или кипарис, мрачно высящийся на фоне неба, или скопление тех черных, изъеденных временем скал, что провансальцы называют «каньярами»; ветер взметает над безлюдьем тучи легкой белой пыли: даже когда в долинах спокойно, над пустошью часто веет мистраль.

В одном из уголков этого Мертвого моря Прованса стоит, как стояла со времен франков, развалившаяся церковь Святого Гроба; поросшие колючими кустами руины почти скрыты теперь пологом странной гнилой растительности. Но колокольня осталась нетронутой; сохранились, как говорят, и колокол, и колокольная веревка.

Я не стану останавливаться на древнем сказании, благодаря которому колокол обрел такую зловещую славу среди наших долин; но считается, что он возвещает верную гибель бедняге, услышавшему его звон — несчастному отказывает и сердце, и разум. В это верят и самые завзятые скептики от Лебрена до, я думаю, Удена: услышавший звон колокола проклят; все его начинания будут обречены на провал и принесут ему одни страдания и горести; если он не погибнет сразу, жизнь его все равно будет отравлена: воздух станет жалить несчастного, вода обжигать, и смерть покажется ему долгожданным избавлением.

В ту ночь, когда Мартин Дежуа отправился за Розали из Ла Ризолет, туман на пустоши сверкал под лучами луны, ветерок был слабый, и матушке Гувийон открывался некоторый обзор с церковного крыльца, где она стояла, прячась за густыми зарослями аралий и кермесового дуба. Долгие годы ничья нога не ступала так близко к церкви Святого Гроба, как она в ту ночь. Матушка Гувийон то и дело прикладывалась к фляжке с бренди, чтобы поддержать в себе храбрость — я рассказываю вам сейчас только то, что много позже поведала она сама, и каждое слово здесь — истинная правда. Она еще раньше поискала на ощупь веревку, собираясь, если ее не окажется, забраться по стене прямо к колоколу, как кошка; но веревка была там, и по-прежнему довольно крепкая, хоть и немного прогнившая, как она могла видеть в лунном свете, озарявшем развалины; и теперь она стояла и ждала появления Мартина Дежуа, рассудив, что ввиду спешности и важности дела он не станет делать круг через Сен-Пьер, а пойдет прямиком через пустошь.

Наконец, около одиннадцати до нее донесся чей-то свист: соседство колокольни не нравилось Мартину, и он насвистывал, подбадривая себя. Матушка Гувийнон тотчас принялась за работу. Первым делом она заткнула уши ватой и плотно перевязала их сверху платком, так как намеревалась зазвонить в колокол и не услышать звона. Ее только беспокоило, действительно ли это Мартин. А что, если это Пьер? Пьер иногда пересекал пустошь по ночам; Пьер любил насвистывать. Но все было в порядке — это был Мартин — она разглядела его, когда он приблизился. Он перестал свистеть, наклонил голову, перекрестился — во цвете лет — молодой, полный сил, накануне свадьбы — когда внезапно — бамм, бамм, бамм — над ним прозвенел колокол…

Матушка Гувийон растянулась на земле и видела из-за кустов, как у Мартина подкосились ноги и он прислонился к одному из каньяров; после она в восторге поспешила домой, думая про себя: «Я не слышала колокол! Я не слышала!»

Розали и служанка напрасно ждали в ту ночь Мартина Дежуа; только через пять дней его тело нашли на дне глубокого оврага к северу от пустоши, который называют «Пастью дьявола». Никто не знал, упал ли он туда случайно или бросился вниз в отчаянии, но все считали, что он услышал колокол, и прошли годы, прежде чем кто-либо заподозрил, что его смерть не была вызвана рукой Провидения.

Так матушка Гувийон сдержала свое слово, и через несколько месяцев Розали вышла замуж за Пьера.

— Но, — сказал хозяин гостиницы на своем местном диалекте, — содеянное не принесло ничего хорошего матушке Гувийон. Розали оказалась для Пьера худшей женой, какую можно придумать, ибо была такой милой и нежной, и Пьер так любил ее, что месяцами ходил, как зачарованный; затем неизбежно следовала другая крайность: в такие дни бледное лицо этого хромого калеки пугало всех в долине и он носился с горящими глазами, как бешеная собака. Однажды он ударил мать ножом в руку, и порой приходилось следить, чтобы он не зарезал себя. И так продолжалось почти пять лет.

Виноградники также постигло несчастье. Последовали три плохих года, когда даже «Эрмитаж», «Ла Нерт» и прочие большие винодельни Прованса не закупорили ни одной бочки вина. На четвертый год весь урожай марены матушки Гувийон погиб на корню, и ей пришлось подписать с агентом в Карнаке договор, чуть не лишивший ее крыши над головой. Говоря коротко, в конечном итоге зло не принесло ей счастья.

Но она все так же обожала своего petit, своего «малыша», и втайне гордилась тем, что сделала для него; и в те дни, когда он ужасал всех, она утешалась мыслью, что ужас предпочтительней насмешек. «Они не станут теперь ухмыляться и скалить свои уродливые зубы на моего petit, на моего сыночка», — говорила она себе.

И в одну горькую зимнюю ночь все кончилось…

Пьер снова распоясался; крики с винодельни матушки Гувийон доносились даже до деревни, и вскоре к священнику прибежала служанка, вопя, что Розали сейчас убьют. Одному Богу известно, что там случилось: Розали больше никогда не видели, и люди полагают, что Пьер убил ее, а матушка Гувийон где-то спрятала тело. Но тело так и не было обнаружено, и вся эта часть истории остается тайной. В бреду, во время своего краткого последующего заключения, матушка Гувийон поведала многое из того, о чем я сейчас рассказываю, но об этом не обмолвилась ни словом.

Кюре, услышав вопли девушки, начал молиться, затем оседлал своего мула и помчался сквозь бурю в Авиньон. Еще до полуночи на винодельню прибыл отряд жандармов; стали искать Пьера; его нигде не было. Матушка Гувийон, вышивая с отвисшей челюстью, заявила, что не знает, где он.

Ночь была дикая — я видел три таких в Провансе. Жуткие молнии, настоящий потоп, штормовой ветер с севера и ураган на западе, словом, южная буря… Стоило жандармам отвлечься, как матушка Гувийон выбежала из дома, забыв о своей непокрытой голове, но не позабыв захватить с собой все сбережения до последнего су. Она договорилась встретиться с Пьером на пустоши, единственном безопасном месте, и собиралась, как видно, отвезти или отослать сына на побережье и посадить на корабль — для нее не существовало ничего невозможного. Конные жандармы, правда, прочесывали долину с фонарями, но это ничего не значило: она была уверена, что обведет их вокруг пальца…

Но когда, добравшись до пустоши, она побежала к условленному каньяру, Пьера там не было; к следующему — и там нет Пьера; она растерянно металась от каньяра к каньяру. Ее сердце дрогнуло, взгляд вопрошал небеса — они были непроницаемо черны; и, спотыкаясь в вихре развевающихся волос, напоминая шаткий столб водорослей, она возвысила голос: «Пьер!» Где же он, своенравный мальчик, любимец ее сердца?

И вновь ее пронзил ужас — колокол… считалось, что он бил иногда в полночь, когда на пустоши бесновалась буря… «Только не этой ночью!» — но едва она это произнесла, как чудовищный грохот бури заглушил ее слова. Она оступилась и в ужасе упала в грязь; из груди ее вырвалась молитва.

Ночь ураганов и вихрей, и посреди ненастья женщина часами молила, упрашивала: «В любую ночь, только не сегодня… это будет так несправедливо… мое бедное материнское сердце не выдержит» — пока буря не пошла на убыль и опасность не миновала.

К утру, когда темнота оставалось такой же непроглядной, хотя буря утихла вместе с ее страхами, она услышала колокольный звон. Не тот гулкий звон, как тогда, над Мартином Дежуа — бамм, бамм — а лишь один удар, печально растворившийся в дрожащем воздухе.

Значит, все кончено? Надежды нет? Внезапно женщина вскинула голову, заскрежетала зубами, погрозила кулаком — как некогда ее отец — колоколу, небесам… «Звени, колокол!..» Колокол — чепуха; она найдет своего малыша, как только немного рассветет, вырвет его из лап жандармов: все еще наладится…

Отправившись еще раз на поиски, она очутилась прямо перед церковью и, при вспышке молнии, заметила у входа след мужской ноги. Увидев этот след, она вздрогнула, похолодев до мозга костей от ощущения чего-то потустороннего, ибо невозможно было поверить, что какое-либо живое существо отважилось приблизиться к колокольне в такую безумную ночь.

— Мартин Дежуа?.. — прошептала она. Чья сила заставила колокол бить? то был не ветер!

В этот момент до ее слуха донесся топот лошадиных копыт — жандармы все еще рыскали по окрестностям в поисках Пьера, — и она спряталась в кустах у входа в церковь, чтобы преследователи не заметили ее в блеске молний. Пять лет назад она стояла здесь — и сделала свое дело. И теперь она содрогнулась, завидев недавно примятые аралии, раздвинутые ветви: кто-то вошел в церковь Святого Гроба этой ночью! И при мысли о мщении мертвеца, покойника, этого убитого ею человека ее сердце упало.

Но какие-то чары заставили ее переступить порог, и она замерла в непроглядном мраке внутри, слыша хрип в собственном горле, слыша стук сердца, отбивающего всю гамму страха, гордости, отчаяния, пока внезапно вспышка молнии не осветила церковь, открыв ей причину звона: кто-то обвязал веревку колокола вокруг своей шеи, оттолкнул ногой камень, на котором стоял — и повесился. Теперь он висел неподвижно, и они смотрели друг другу в глаза — мать и сын.

На следующее утро ее нашли блуждающей по пустоши с кривой улыбкой, безобидную и вялую; ее отвезли в лечебницу в Авиньоне, где через много недель к ней вернулось что-то похожее на рассудок. История матушки Гувиньон стала известна из ее тихого бормотания, и ее выпустили на свободу; но она не пожелала возвращаться домой и поселилась в лесу; она спит в каньярах и питается маслинами, орехами и фруктами. Ее излюбленное пристанище (если она еще жива) — менгир на заброшенной тропе между Лебрен-ле-Брюйером и Карнаком.