Розмысл царя Иоанна Грозного

Шильдкрет Константин Георгиевич

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

 

 

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Точно у вздёрнутых на дыбы людишек, скрипели старые кости леса. Ледяными слезинками стыл на помертвелых сучьях подтаявший было за день снег. Скулили северы.

Васька поплотнее запахнул епанчу и в раздумье остановился.

— Ишь, хлещет, склевали бы тебя вороны! — выругался он, отворачиваясь от лютого порыва ветра, запорошившего глаза пригоршней снежной жижи. — Токмо бы ему потехами тешиться!

Какая-то тоска, так часто наседавшая в последние дни, уже закрадывалась в сердце Васьки, вызывая тупую боль и раздражение.

— Кат его ведает, коликой дороги держаться!

Он хмуро оглядел лес и прицыкивающе сплюнул.

Зимой, в северы, Ваське было всё равно, куда идти. Зимою и лес, и дороги, и жильё человеческое на один лад обряжены: куда ни кинься — опричь волчьей песни да хороводов и плясок, что ведут непрестанно под вой метели лешие с беспутными ведьмами, — ничего не услышишь. А и хороводы те только поначалу как будто пугают крещёную душу. Обживёшься же в берлоге медвежьей, попривыкнешь к метельному говору — и ничего. Свой не свой, а чуешь в тех песнях и говоре, прости Господи, нечестивые думки, такую же сиротскую жалобу, какую от мала одинокий человек в груди своей носит. Видно, не зря земля разметала от края до края седые космы свои и, точно мёртвая, застыла в неуёмной кручине. Нет уж, как ни вертись, а ей, старенькой, всё, что выносила она в чреве своём, — родное дитя!

И в долгие месяцы стужи шёл беззаботно Васька по дремучим трущобам; жил где придётся и чем попотчует лес; одинокою белою тенью скользил по занесённым дорогам вдоль городов и затерянных деревушек, теряя счёт дням-близнецам.

Ещё когда он покинул родимый погост, — кукушка-вотунья, как и допрежь, в детскую пору, посулила ему многое множество годов впереди. Но от такого посула была ли Ваське корысть? Всё едино: колико не прикидывай к ноше, легко болтающейся покуда за спиной двадцатью с небольшим годами, новых дней и недель, а не дойти до той межи, где зарыта доля холопья.

Кого другого, а Ваську не проведёшь присказками бабьими о доле счастливой.

Зря болтают людишки: не бывало доли той отродясь на земле и не будет.

Так всё чаще царапалось в усталом сердце бродяги и нарушало покой.

Распахнулась Васькина епанча. За усталью и думками тёмными, навеянными невидимыми ещё, но уже близкими весенними вестниками, не чувствует он, как лехтают[1]Лехтают — щекочут.
больно сучья его голую грудь. Из-под высокой бараньей шапки, опушённой жёлтыми волдырями облезшего лисьего меха, выбилась прядь, цвета спелой пшеницы, волос.

Васька то и дело жмурится и раздражённо встряхивает головой. А ветру и любо потешиться: ещё глубже запускает он студёные пальцы свои за шапку, норовит добраться до самой макушки, и другой лапой шарит уже, повизгивая задорно, по жилистой широкой спине.

— Охальник! — плюётся бродяга, не зло грозит в гулливую мглу кулаком и идёт к едва видной прогалине.

Позади, где-то тут, рядышком, кажется, лязгнул кто-то зубами.

Васька насторожился и, уловив слабый вой голодного волка, взялся было за оскорд, но тут же раздумал и пошёл дальше своею дорогою.

Уже за полночь выбрался он на опушку. Свернув в сторону от жилья, облюбовал поглубже байрак и устроился на ночлег.

Под снегом было тепло и уютно. Приятно покалывало лицо и ноги. На глаза ложилась баюкающая истома.

Ощупав оскорд, бродяга прижал его к себе.

«Тебя что не станет, оскорд мой, — что руку мою отшибут. Иль бывает тако, чтобы рубленнику срубы рубить без оскорда?»

И, нахлобучив на глаза шапку, притих.

Его разбудили частые удары, доносившиеся откуда-то из-за реки.

«Никак, оскорды загомонили? — приподнялся на локте Васька. — Так и есть — рубленники», — оживлённо подтвердил он свою догадку и решительно пошёл на стук.

За рекой при свете факелов копошились у брёвен и недостроенных срубов людишки.

Васька подкрался к крайней избёнке.

Рубленники заметили его и выжидающе остановились.

— Спаси Бог хозяев добрых!

— Дай Бог, здравия гостю желанному!

Согнутый старик придвинулся к гостю вплотную.

— Ежели с добром — покажи милость, подмогни людишкам работным, а ежели (он добродушно хихикнул) таловень[2]Таловень — вор.
— не обессудь: опричь блох, всё добро у ветра да в тучках небесных хороним.

Рубленники весело, точно по уговору, присвистнули.

Достав из-за спины оскорд, бродяга поплевал на ладонь.

— Сказывайте, хозяева, чего робить.

— Да откель тебя ветром в наш починок[3]Починок — новая деревня.
снесло?

— Оттель же, где тому ветру положено подле добра вашего с дозором держать помело!

— Ишь ты, балагур какой выискался! — довольно причмокнул старик и строго насупился. — А и поболтали, да за робь не срок ли нам вышел?

Ловко помахивая оскордом, Васька увлечённо пригонял бревно к бревну и сколачивал низенький сруб.

Перед рассветом старик осмотрел деловито работу и, перекрестясь, разрешил рубленникам идти в избу отдохнуть.

В клети пахло овчиной, сосной и едким потом. Жадно закусывая чесноком и пустою похлёбкой, гость любовно поглядывал на окружающих, и скалил тупые крепкие зубы в блаженной улыбке.

— Прямо тебе не то из лесу, не то из темницы, — перешёптывались сочувственно рубленники. — Словно сорок сороков годов людей не видывал.

— Да, почитай, и не менее, — поддакнул Васька, уловив шёпот.

Он вдруг поднялся и развёл удивлённо руками.

— Пошто тако бывает? Покель северы дуют — ништо тебе. И волк лютый — брат, и дубрава — изба родимая. А колике подует весной, осеренеет[4]Осеренеет — потеплеет.
колико самую малость, тужить человек зачинает.

Глубокий вздох вырвался из его груди, и синим теплом засветились большие, задумчивые глаза.

— Тако тужить зачинает, и такая на сердце ложится туга, что горазд душу отдать, токмо бы сызнов к людишкам прийти да человеческий голос услышать.

— Поди, и волка к волку тянет, и пчелу к пчеле, — степенно поглаживая бороду, ответил старик и, натружен но выпрямив спину, улёгся на ворохе прелой соломы.

Остальные последовали за ним.

Не спалось Ваське на земляном полу в душной клети. Едва всё стихло, — он неслышно поднялся и подошёл к волоковому оконцу.

Хозяин подозрительно поднял голову.

— Аль замыслил чего?

От неожиданности гость вздрогнул и схватился за оскорд.

— Ты спи, старик, — выдохнул он тотчас же уже спокойней и болезненно улыбнулся. — Не приобычен яз к избяному духу. Крышку затеял с окна сволочить…

Хозяин поманил Ваську к себе.

— Ляг. С дороги-то оно эвона како отдышаться надобно человеку.

И с отеческой лаской:

— Бродишь-то небось и сам срок потерял?

— Не счесть, старина!

— То-то ж и яз мерекаю… А звать тебя как?

— Ваською звать. Бобыль яз — Выводков Васька.

— Так, так, — зажевал беззубыми челюстями хозяин. — А меня, мил паренёк, Онисимом кличут.

Выводков помолчал, удобнее улёгся и сквозь сдержанный зевок процедил:

— А вы чьи будете людишки?

Гордо откашлявшись, Онисим отставил указательный палец.

— Живём мы за могутным господарем, за самим князь-боярином, Симеон Афанасьевичем Ряполовским.

— Могутный-то — спору нет, а невдомёк мне, пошто ночами починок робите, яко те тати.

Хозяин удивлённо оттопырил нижнюю губу.

— Коли ж и робить, мил человек? Аль не русийской ты, — не ведаешь, что положено Богом да господарями шесть дней робить холопям на князь-бояр?…

Он причмокнул и покровительственно потрепал соседа по крепкому и упругому, как шея молодого коня, плечу.

— Тут и пораскинь ты умишком. Токмо и наше, что единый день да семь тёмных ночей.

Один из рубленников перекатился поближе к Выводкову, не то серьёзно, не то со скрытой усмешкой, вставил!

— Оно бы жить можно. Пошто не жить? Одно лихо-кормиться нечем.

— И отпустил бы, выходит, боярин, избыток людишек-то, — зло дёрнулся Выводков.

Онисим и рубленник улыбчато переглянулись.

— Чудной ты, гостюшек! И не разберёшь, откель занесло тебя. Како князь-боярину без тьмы холопьей? Поди, зазорно ему перед суседями.

Хозяин ткнулся холодными губами в ухо гостя.

— Вот и нынче пригнал отказчик рубленников. Утресь кабалу писать будут. Хоромины князю новые поставить запритчилось.

Выводков сладко потянулся и, чувствуя, что сон властно сковывает всё его существо, почти бессмысленно хлюпнул горлом:

— Лют?

— Кто?

— Боярин.

— Како положено ему родом-отечеством. Не худородного семени сын, а от дедов князь-вотчинник.

И снова нельзя было понять, говорит ли серьёзно рубленник или подсмеивается над своими словами. Онисим же твёрдо прибавил:

— На то и поставлены Богом господари над людишками, чтобы через лютость и миловать другойцы.

И, сочно зевнув, отвернулся к стене.

— Спи. Не за горами и утро.

* * *

Васька проснулся, когда никого в клети уже не было. Накинув на плечи епанчу, он сунул за пояс оскорд и вышел на двор.

Починок был пуст. Только на краю узенькой улички в куче щебня возились полуголые ребятишки да чахлый кутёнок обиженно выл, тщетно гоняясь за неподатливым воронёнком.

Вдалеке, на раскисшей серым месивом пашне, копошились, разрывая навоз, холопи. Пригретый солнцем туман медленно расползался гнилыми клочьями овечьей шерсти и таял, теряясь в мреющих прогалинах розовато-бурого леса. По взбухшей спине реки, по тысячам синих жилок льда, точно согревшаяся кровь, скользили золотые лучи, неся с собой весть воскресающей жизни.

Бобыль постоял в раздумье у двери. Беседа с Онисимом не выходила из головы. Хмурый взгляд тяжело шарил по недостроенным избам, пытливо устремлялся за черёд осевших кривогорбых курганов, в сторону боярской усадьбы и стыл на ворчливой чаще леса.

«Уйти! — тряхнул он решительно головой. — Без нас рубленников достатно хоромины ставить господарям!»

Но тяга к людям была сильнее, и мысль, что здесь ждёт его работа рубленника, по которой он истомился, как надолго запертый в клетке кречет, приученный к охоте, гнали его упрямо и властно к хоромам князя-боярина.

С пашни шёл какой-то мужик.

«Уж не отказчик ли?» — испугался Выводков и юркнул в сарайчик.

В полумраке он разглядел охапку соломы и на ней серую тень девушки.

— Занедужилось нешто?

Тень заколебалась, поднялась на локте и удивлённо уставилась на вошедшего.

Васька приоткрыл шире дверь и шагнул в глубину. На него, не мигая, глядели глубокие сапфировые глаза.

— Яз — не лих человек. Лежи, коль недужится.

Она едва кивнула и смежила веки, От ресниц двумя трепещущими венчиками легли на подглазицах прозрачные стрелочки.

— Испить бы!..

И потянулась исхудалой полудетской рукой к глиняному ковшику, Бобыль подхватил ковшик, поддержал голову девушки и не передохнул до тех пор, пока вся вода не была выпита.

— Занедужила?

— Вся-то поизвелась.

Мягким дыханием ветерка прошелестел её слабый голос, порождая в груди непонятную тревогу и жалость.

Чтобы чем-либо проявить сочувствие, он неловко взбил слежавшуюся солому, спешно забегал по сарайчику, сгребая ногами сор и поднимая тучи удушливой пыли; потом, с медвежьей ухваткой, повернул девушку на бок и ухнул рядом на подгнившую чурку.

— Так-то вольготнее будет, — разодрал он в широкой улыбке рот.

Больная благодарно коснулась плечом его колена и чуть приоткрыла сухие губы.

— Отказчик доставил?

Выводков, стараясь изо всех сил не причинить боли девушке, осторожно провёл тяжёлой ладонью по её матовой щеке.

— Точно листок рябины по осени… алый и жалостный…

Она не поняла и передёрнула покатыми плечиками.

— Про кой ты листок?

— Про губы твои. А замест зубов — иней на ёлочке.

Лицо больной стыдливо зарделось.

Васька виновато потупился и, чтобы перевести разговор, торопливо шепнул:

— Сам пришёл… без отказчика. А ты давно маешься?

— С Васильева дня. Думка была — не одюжу.

Помолчав, она робко спросила:

— Далече путь у тебя?

Бобыль скривил губы.

— Далече.

Он горько улыбнулся и двумя пальцами пощипал русый пушок едва пробивающейся бородки.

— А по правде ежели — сам не ведаю, где тому пути край.

И, устремив опечаленный взгляд в пространство, процедил сквозь зубы:

— Земли, доподлинно, многое множество, а жить негде одинокому человеку.

Больная недовольно поморщилась.

— Грех. Каждому творению своё место положено. Каково бы и кречету быть, ежели бы дичина вся извелась? Да и падаль на то Богом сотворена, чтобы было ворону, что поклевать.

Волчьими искорками вспыхнули раздавшиеся зрачки бобыля. Забываясь, он шлёпнул изо всех сил ладонью по спине девушки.

— Ан, вот горло перекушу, да не дамся тем воронам!

Больная в страхе перекрестилась.

— Сплюнь! Через плечо в угол сплюнь! Туги не накликал бы ты себе словесами кичливыми.

В её голосе звучала пришибленная покорность.

— Гоже ли чёрным людишкам с долею свар затевать?

Васька ничего не ответил и свесил голову на выдавшуюся колесом грудь. Сразу стало тоскливо и пусто, по телу разлилась безвольная слабость.

Девушка с немою грустью погладила его руку.

— Аль лихо какое приключилось с тобою, что кручину великую держишь в очах своих?

Он поднялся и, остановившись у выхода, заломил больно пальцы.

— От лиха и на свет холопи родятся, по лиху ходят да с лихом и в землю ложатся. На то и холопи.

И, точно жалуясь самому себе, тяжело перевёл дух.

— И пошто ты, туга, камнем на сердце лежишь?!

Рука потянулась к двери.

— Прощай, болезная.

— Куда же?

В голосе больной прозвучала такая глубокая ласка, что Выводков почувствовал, как глаза его застлались солёным туманом.

Неожиданно, не думая, помимо своей воли, он решительно объявил:

— Куда — пытаешь? К подьячему… кабалу писать на себя.

— Выходит, у нас будешь жить?

— А выходит!

Наклонившись над ожившим в мягкой улыбке лицом, он провёл рукою по кудели пышных волос девушки и вздрогнувшим голосом спросил её имя.

Она почему-то потупилась.

— Клашею звать… Онисима дочка яз, Клаша. А тебя?

— А яз — Выводков Васька.

Шагнув за порог, бобыль с шутливой торжественностью воздел к небу руки.

— Отныне Васька бобыль да Кланька Онисимова — одного князя холопи!

И скрылся.

Собрав все свои слабые силы, Клаша ползком добралась до порога и долго не сводила странного, полного тайной тревоги и восторженности взгляда с богатырской фигуры Выводкова, твёрдо шагавшего к кривогорбым курганам, к нахохлившимся низким хоромам князя-боярина Симеона.

 

ГЛАВА ВТОРАЯ

Подьячий встал, вытер перо о сивые остатки волос на затылке и, тряхнув кабальною записью, строго поглядел на бобыля.

— Во имя Отца и Сына и Святаго Духа!

Васька негромко повторил возглас и, повинуясь немому приказу, перекрестился.

Гнусаво и нараспев, отставив два пальца правой руки, подьячий читал кабалу:

Се яз, Васька, сын Григорьев, по прозвищу Выводков, дал есмы на себя запись государю своему, князь-боярину Симеону Афанасьевичу Ряполовскому, что впредь мне жити за государем своим, за Симеоном, во крестьянех, где он меня посадит в своём селе, или сельце, или деревне, или починке, на пустом жеребью, или пустоши, и, живучи, хоромы поставить и пашни пахати, поля огородит, пожни и луги расчищати, и смолу курити, и лубья драти, как у прочих жилецких крестьян, и с живущие пашни государевы всякие волостные подати платити, и помещицкое всякое дело делати, и пашни на ней пахати, и денежной оброк, чем он изоброчит, платити, и со всякого хлеба изо ржи и из яри пятинное давати ежегод, и жити тихо и смирно, корчмы и блядни не держати, и никаким воровством не воровати, и с его поместной деревни, где он, князь-боярин Симеон, меня посадит, не сойти и не сбежати, а во крестьянство и в бобыльство ни на котору землю, ни за монастыри, ни за церкви, ни за помещики, никуда не переходити. А нечто яз, Васька, нарушу сие, и где меня князь-боярин Симеон с сею жилецкою записью сыщет, и яз, Васька, крепок ему во крестьянстве в его поместьи, на тое деревню, где он меня посадит, да ему ж взяти на меня заставы четыре рубли московских.

Выводков рассеянно слушал и сочно зевал. Подьячий передохнул и сунул ему в руку перо.

— Аминь!

— Аминь! — выплюнул сквозь зубы холоп и склонился над кабалою.

— Об этом месте крестом длань свою закрепи, — нетерпеливо притопнул подьячий.

— Мы и граматичному учению навычены, не токмо крестам!

И с огромным трудом Васька вывел:

Васька сын Григорьев Выводков рубленник.

Подьячий присвистнул от удивления:

«Разрази мя Илья-пророк, ежели видывал яз грамоте навыченных смердов!»

Он оттопырил тонкие губы и таинственно шепнул на ухо ухмыляющемуся кабальному:

— Уж доподлинно ль бобыль ты? Не из соглядатаев ли худородных?

Васька испуганно отступил.

— Живу, како дал Господь живота. Про свары господаревы не разумею и в языках не хожу. — И, стукнув себя в грудь кулаком:-А токмо, к жалости своей, опричь подписа, не навычен был тем юродивеньким.

Он прямо поглядел в недоверчивые щёлочки глаз подьячего.

— Живал яз однова в лесу с блаженным Иовушкой.

Подьячий сморщил открытый выпуклый лоб и шумно вздохнул.

— Обман ежели, — памятуй, не миновать тебе в железы обрядиться. За удур[6]Удур — ложь.
, не будь я Ивняк, у нас — во!

В избу вошёл надсмотрщик за работами.

— Кланяйся спекулатарю, — ткнул Ивняк Выводкова ногой и передал надсмотрщику кабальную запись.

— Рубленник тебе новый.

Выводков отвесил спекулатарю низкий поклон.

— Разумею и пашню пахати и срубы ставити.

— А и хоромины князь-боярам?

— На том и живу.

Ваську увели на постройку.

На обведённом тыном лугу рубленники ставили повалушу[7]Повалуша — летние покои.
. Глухой подклет уже был почти готов.

Староста долго опрашивал Выводкова, пока наконец задал ему несложный урок.

К полудню пришёл на постройку боярин. Работные людишки побросали топоры и, распростершись ниц, трижды стукнулись о землю лбами. Симеон хлестнул в воздухе плетью.

— Робить!

Васька первый вскочил. Князь с приятным изумлением поглядел на статного рубленника.

— Пядей[8]Пядь — четыре вершка.
то сила в холопьих плечах! — распустил он в улыбку толстые губы и намотал на палец край волнистой каштановой бороды.

Спекулатарь приложился подобострастно к поле княжеского кафтана.

— По господарю и людишки. Аль вместно князь- боярину Симеону, опричь богатырей, иных холопей на двор свой вводить?

Польщённый князь самодовольно заложил руки в бока.

— Нынче гости ко мне пожалуют.

Он подошёл поближе к холопу и деловито оглядел его.

— За столом ходить в трапезной будешь. Пускай бояре поглазеют на богатырей моих!

И, подавив двумя пальцами в багровых жилках нос, прибавил, обтирая пухлые руки о полы кафтана:

— Волю яз зрети ныне в хороминах единых могутных холопей!

Сторож на вышке ударил в колокол. Ряполовский вгляделся в расползающуюся тягучей кашицей дорогу.

— Скачут, никак?

До слуха отчётливо доносилось чавкающее жевание копыт. За выгоном показались подпрыгивающие колымаги.

Князь развалистою походкою пошёл к крыльцу.

Прежде чем сойти с колымаг, гости намеренно долго возились, медлительно складывали на руки согнутым в дугу холопьям шубы и осанисто разглаживали встрёпанные бороды.

— Дай Бог здоровья гостям желанным! — прогудел Симеон.

— Спаси Бог хозяина доброго — в один голос ответили бояре и подошли к крыльцу.

Ряполовский ответил поклоном на поклон и искоса поглядел, чья голова склонилась ниже.

Дмитрий Овчинин почти коснулся рукою земли. Михаил Прозоровский и Пётр Щенятев ткнулись за ним ладонями в грязь. Симеон разогнулся и снова, тяжело отдуваясь, по-бычьи мотнул головой. Овчинин согнул правую ногу и сделал вид, что собирается стать на колени. Тотчас же остальные согнули обе ноги.

Так, стараясь изо всех сил выказать почтение и перещеголять друг друга, долго пыхтели и кланялись хозяин и гости.

Холопи лежали в густом месиве из снега и грязи, не смея пошевельнуть коченеющими пальцами.

Наконец Ряполовский кивнул тиуну.

Широко распахнулась, повизгивая на ржавых петлях, резная дверь. Гости по одному прошли в сени. Позади всех грузно шагал, вскидывая смешно короткими чурбаками ног, хозяин.

В трапезной все строго уставились на образа и степенно перекрестились.

— Показали бы милость, посидели б с дороги, — предложил Симеон, показывая рукою на обитую алой парчой долгую лавку.

Чинно усевшись, они молча уставились перед собой и вытянули шеи так, как будто что-то подслушивали. У двери, готовый по первому взмаху броситься сломя голову куда угодно, стоял, затаив дыхание, тиун.

Прозоровский заёрзал на лавке.

— Аль молвить что волишь? — услужливо подвинулся к нему князь.

— Убери тиуна того.

— Изыди! — тотчас же брызнул слюною Симеон и плотно прикрыл дверь за холопом.

— Язык не притаился бы где? — подозрительно оглядели гости полутёмную трапезную.

Хозяин уверенно прищёлкнул пальцами и постучал в дубовую стену.

Тиун тенью скользнул в сенях и сунул голову в дверь.

— Слыхать, будто в хороминах людишки хаживают?

Приложив к уху ладонь, Антипка в страхе прислушался.

— Не можно человеку в хороминах быти, коли не было на то твоей милости.

Князь угрожающе взмахнул кулаком.

— Ежели запримечу…

И, лёгким движением головы отпустив тиуна, раздул чванливо обвислые щёки.

— Без воли моей не токмо человек — блоха не прыгает!

Овчинин протяжно вздохнул. Ему эхом отозвались Щенятев и Прозоровский.

Симеон Афанасьевич грузно опустился на лавку.

— Сдаётся мне — невеселы вы.

Щенятев похлопал себя по бёдрам и разгладил живот.

— А и не с чего ликовать, Афанасьевич. Слыхивал, поди, каково на Москве?

Хозяин широко раскрыл рот и встряхнулся, точно пёс, которого одолели неугомонные блохи.

— Слыхивал. Токмо кручиною не кручинюсь.

Он гулко вздохнул и сверляще пропустил сквозь жёлтые тычки редких зубов:

— Не бывать тому николи. Краше на Литву податься, нежели глазеть, как хиреет сила земщины.

Овчинин закрыл руками лицо.

— А в остатний раз, егда сидел в думе с бояры, тако и молвил: «Самодержавства, дескать, нашего начало от Володимира равноапостольного; мы, дескать, родились на царство, а не чужое похитили!»

Щенятев заткнул пальцами уши и с омерзением сплюнул через плечо.

— Сухо дерево, завтра пятница… А не той молвью молвить, а не тому ухосвисту вещать.

И с неожиданной гордостью:

— А мы чужое похитили? Не от дедов ли в вотчинах, како Бог издревле благословил, господарим?

Его рябое лицо подёрнулось синею зыбью, и багровые лучики на мясистом обрубочке носа зашевелились встревоженным роем паутинных червей.

— А ещё да памятует, да крепко пускай памятует великой князь: обыкли большая братья на большая места седати. Не прейти сего до скончания века.

Туго натянутой верблюжьей жилой звучал его голос. И были в нём жестокая боль и упрямая жуткая сила.

— Да памятует Иоанн Васильевич!

Что-то зашуршало в подполье. Прозоровский торопливо сполз с лавки и приложился щекой к полу.

— Мыши! — выдохнул он в суеверном страхе и перекрестился. — Не к добру, Афанасьевич. Сдаётся мне — тут под полом и гнездо мышиное.

Овчинин хрустнул пальцами.

— Не к добру. Высоко мышь гнездо вьёт — снег велик будет да пути к спокою сердечному заметёт.

Симеон Афанасьевич приподнял гостя с пола и затопал ногами.

— Кш, проваленные! По всем хороминам тьмы развелись!

Но тут же хитро прищурился.

— Да и мы не лыком шиты. Не мудрей меня лихо. Ухожу яз в хоромины новые.

Щенятев расчесал пятернёй мшистую бородку свою и крякнул.

— Оно, при доброй казне, от лиха завсегда уйти можно.

Заплывшие глаза хозяина польщённо сверкнули.

— Не обидел Бог казною, Петрович. В подклете-то во — коробов (он широко развёл руками и поднял их над головой). Токмо казною и держимся.

Они снова уселись, успокоенные. Прозоровский скривил в ехидной улыбке толстые губы.

— А поглазеем, како без высокородных поволодеет великой князь! Како без земщины устоит земля Русийская!

И к Ряполовскому, полушёпотом:

— Репнин Михайло намедни в вотчину ко мне колымагою заходил.

Симеон насторожился.

— Сказывал, будто в Дмитрове, Можайске да Туле и Володимире по всем вотчинам ропщут бояре.

Щенятев не вытерпел и перебил Прозоровского.

— Дескать, покель время не упустили, — посадить бы на стол Володимира Ондреевича, князя Старицкого.

Кровь отхлынула от лица Симеона. Обмякшие подушечки под глазами взбухли чёрными пузырёчками, а на двойном затылке завязался тугой узел жил.

— А ежели проведает про сие от языков великой Князь?

Гости задорно причмокнули.

— Ни един худородный про то не ведает. А среди земщины покель нет языков.

Низко свесилась голова Ряполовского. Зябко ёжились тучные плечи его, и испуганные глаза робко прятались в тараканьих щёлках своих.

Щенятев раздражённо забарабанил пальцами по столу.

— Аль боязно стало, боярин? — Улыбка презрения шевельнула напыженные усы и шмыгнула в бородку.

Симеон кичливо выставил рыхлое брюхо.

— На ляхов не единыжды хаживал. Противу арматы татарской с двумя сороками ратников выходил. Не страха страшатся князья Ряполовские!

Князь Михайло прищурился.

— Не страха, сказываешь? Так не князя ль великого, Иоанна Васильевича?

Мучительное сомнение охватило хозяина. Ему начинало казаться, что гости, которым он всю жизнь доверял, как себе самому, затеяли против него что-то неладное и пытаются нарочито втянуть в разговор о великом князе. Но больше, чем сомнения, терзала мысль действительной возможности заговора. Если бы нужно было, он, не задумываясь, стал бы лицом к лицу перед Иоанном и без утайки поведал ему всё, что накопилось в душе за последние годы, когда великий князь заметно стал уходить от влияния Сильвестра и Адашева и приблизил к себе родичей жены своей Анастасии Романовны. Но тайно замышлять противу Рюриковичей, Богом данных князей великих, но при живом государе отдаться другому владыке — было выше его сил.

Гордо запрокинув голову, он раздельно, по слогам, отчеканил:

— Отродясь не бывало у Ряполовских, чтобы израдою[12]Израда — измена.
душу очернить перед Господом.

Бояре молча поднялись и потянулись за шапками. Хозяин растерянно засуетился.

— Негоже тако, хлеба-соли нашего не откушавши. Петрович… и ты, Михайло, да ты, сватьюшко Дмитрий…

Гости отвернули головы и решительно шагнули к двери.

— Негоже нам неподобные словеса твои слухом слушати.

— Сватьюшко! Да нешто звяги яз молвлю? Откель ты те непотребные звяги-словеса спонаходил?

И, заградив своей колышущейся студнем тушею выход, вцепился в руку Овчинина.

— Не было воли моей гостей окручинить…

Прозоровский зло передёрнул плечами.

— А кто израдою окстил нашу затею?

— И не окстил, а по — Божьи волил размыслить.

Страх, что бояре покинут его, оставят одного среди назревающего спора земщины с великим князем, заставил смириться на время и заглушить в себе возмущение.

— Поразмыслить волил с другами верными. Нешто же тем согрешил?

Овчинин откинул шапку.

— А поразмыслить и пожаловали мы в хоромы твои. Усевшись удобней, он прислонился спиной к стене и сурово спросил:

— Пораскинь-ко, Афанасьевич, умишком своим: не израда ли Господу Богу стол московский окружить Юрьиными, а на земщину и не зрети?

Прозоровский стукнул изо всех сил кулаком по своей ладони.

— Попамятуете меня! Лиха беда сызначалу! А и опала не за лесами, а и грамоты наши вотчинные скоро не в грамоты будут.

Уставившись немигающими глазами в хозяина, он приложил палец к губам.

— Затем и пожаловали к тебе, чтобы ведать (Рука мотнул перед лицом, творя меленький крест)… чтобы ведать, волишь ли ты под заступника стола московского и древлих обычаев, под Володимира Ондреевича, аль любы тебе Юрьины?

Ряполовский вобрал голову в плечи и отступил, точно спасаясь от занесённого над ним для удара невидимого кулака. Выхода не было. Приходилось или сейчас же порвать с боярами и отдаться на милость ненавистных родичей Анастасии или войти в заговор и этим, может быть, удержать в своих руках силу и власть земщины, против которых, несомненно, замышлял великий князь.

— Волю! — прогудел он вдруг решительно. — Волю под Старицкого!..

И по очереди трижды, из щеки в щёку поцеловавшись с гостями, хлопнул в ладоши. На пороге вырос тиун.

— Пир пировать!

Антипка метнулся в сени.

Ожили низенькие хоромы боярские неумолчным шёпотом, звоном посуды и окликами боярских стольников. Долгою лентою построились холопи от поварни и погребов до мрачной трапезной. Людишки ловко передавали от одного к другому кувшины, вёдра, братины, полные вина, пива и мёда. Стольники расставляли по столу ендовы, ковши и мушермы, жадно раскрытыми ртами глотали вкусные запахи дымящихся блюд и покрикивали на задерживавшихся людишек.

Симеон зачерпнул из братины корец двойного вина боярского и подал старшему гостю — Овчинину. Прозоровский и Щенятев сами налили свои кубки.

Хозяин с укором поглядел на гостей.

— Нынче сам всем послужу.

Отодвинув кубки, налил братину и передал её князьям.

По долгой холопьей стене беспрестанно скользили новые блюда.

— Пейте, потчуйтесь! — усердно кланялся хлебосольный хозяин. От толокна борода его побелела, а по углам губ золотистыми струйками стекал жир.

Симеон то и дело обсасывал усы, размазывал ладонью потное лицо и вытирал пальцы о склеившиеся стоячими сосульками рыжие свои волосы. От недавнего возбуждения он быстро охмелел и раскис. Гости уже не дожидались приглашения, а молча и усердно пили, закусывая пряжеными пирогами с творогом и яйцами на молоке, в масле, и рыбою, изредка подливая вина в овкач Ряполовского.

Низко склонившись перед Щенятевым, Васька держал на весу огромное ведро гречневой каши.

Князь осоловело уставился на холопя.

— Пригож ты, смерд. Впору тебе не в холопях, а в головах стрелецких ходить.

И, пощупав внимательно, как щупают на торгу лошадей, руки, грудь и икры рубленника, похлопал хозяина по плечу.

— Ты бы, Афанасьевич, меня наградил холопем своим.

Князь приподнял голову со стола, залитого вином, подкинулся всем телом от распиравшей его пьяной икоты и промычал что-то нечленораздельное.

Выводков угрюмо уставился в подволоку и, стиснув зубы, молчал.

Стольники убирали посуду и расставляли новые блюда с курником, левашниками, перепечами и орешками тестяными.

— А к зайцу вместно двойного боярского! — загудел неожиданно Ряполовский и сделал усилие, чтобы встать но, потеряв равновесие, рухнулся на заплёванный пол.

Овчинин, как сват, принял на себя хозяйничанье и поклонился в пояс гостям.

— Аль у нас потрохи под зваром медвяным не солодки?

Прозоровский с омерзением пресытившегося зверя отодвинул от себя звар и припал распалёнными губами к братине.

Князь не отставал. Еле держась на ногах, он кланялся в пояс и упрашивал заплетающимся языком:

— Свининки отведали бы. А то бы гуська да блинов. Ей-пра, Отведали бы.

Щенятев тыкался в агатовое блюдце, тщетно пытаясь подхватить щёлкающими зубами неподдающийся блин.

— Песню бы, что ли, сыграть? — предложил Прозоровский и, с завистью взглянув на всхрапывающего хозяина, улёгся подле него:- Пой, играй, други, песни весёлые! — размахивал он руками и удобней устраивался. — Про славу князей русийских пой песни, други!

И в полусне загнусавил что-то тягучее и бессмысленное.

В окно тыкался серенький и чахлый, как голодный кутёнок, выброшенный на дождь, мокрый вечер. В светлице боярыни запутавшимся в паутинную вязь золотым жучком трепетно бился огонёк сальной свечи.

Из каморки в подклете, что под трапезною боярскою, крадучись, на четвереньках, выползала чья-то робкая тень.

 

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Тихо в светлице. На полу возится с кичным челом сенная девушка. У ног боярыни измятым грибом прилепилась шутиха. Из-под холщовой рубахи выбилась кривая нога, обутая в расписной серый сапог, и голова на тоненькой шее, в пёстром смешном колпачке, беспомощно вихляется надломленной шапочкой мухомора. В лад движениям чуть вздрагивают бубенцы, каждый раз вызывая недоуменный испуг в злых раскосых глазах.

У стрельчатого оконца боярышня лениво перебирает в золочёном ларце давно приглядевшиеся забавы. Сонно позёвывая, она одной рукой крестит рот, другая безучастно поглаживает сердоликового мужичка.

Боярышне скучно и неприветно в постылом полумраке до одури знакомой светлицы. Чтобы разогнать наседающее раздражение, которое, как всегда, разрядится долгими, обессиливающими слезами, она с неожиданною поспешностью принялась передвигать и расставлять по-новому столы и лавки. Но и это не успокаивало. Глухой шум говора и пьяного смеха, долетавший из трапезной, переворачивал вверх дном всю её душу, порождал непереносимую зависть и ненависть.

— Матушка! — позвала она сдавленно и, щупая воздух широко расставленными руками, точно слепая, пошла бочком от оконца.

Грузная мамка, бывшая кормилица боярышни, неслышно таившаяся до того в тёмном углу, подскочила к девушке и привычным движением смахнула с её краснеющих глаз повиснувшие слезинки.

Шутиха потёрлась подбородком о горб и тоненько заскулила.

Боярыня очнулась от забытья и истово перекрестилась.

— Не про нас, не про вас, — вся напасть на вас!

И больно ткнула горбунью ногой в бок.

— Не ведаешь, проваленная, что изгореть может нечто, колико воет пёс?

Горб шутихи заходил ходуном от скулящего смеха.

— И доподлинно, боярыня-матушка, проваленная. Токмо кручины тут нету твоей: крещёная яз.

Боярыня сурово сдвинула густо накрашенные брови. Дочь схватила её руку и задышала страстно в лицо.

— Отбывают, должно.

— Кои там ещё отбывают?

Но, догадавшись, подошла тотчас же к оконцу. На крыльце хозяин лобызался с гостями.

Боярыня с нескрываемой злобой следила за обмякшим после пьяного сна мужем. Улучив минуту, сенная девушка оторвалась от кичного чела и с наслаждением потянулась.

Шутиха потрепала её костлявыми пальцами по щеке и шушукнула на ухо:

— Передохни, горемычная, покель ворониха наша слезой тешиться будет.

С трудом оторвавшись от оконца, боярыня повалилась на лавку и сквозь всхлипывания выталкивала:

— Небось и вино солодкое с патокою лакали. И березовец, окаянные, пили. А чтобы нас с Марфенькой гостям показать — николи, видать, не дождаться.

Марфа обняла мать и хлюпнула в набелённую щёку:

— То-то у меня нынче с утра очи свербят. Ужо чуяла — к слезам неминучим.

Шутиха взобралась на лавку и, как сломанными крыльями, замахала искривлёнными ручонками.

— Ведут!

Боярыня с дочерью наперебой бросились к оконцу. Гнилою корягою стукнулась об пол сброшенная с лавки горбунья.

Осторожно и благоговейно, как драгоценные хрупкие сосуды, полные заморским вином, несли холопи на руках пьяных гостей. Симеон, поддерживаемый за спину тиуном, отвешивал поклон за поклоном.

Наконец бояр уложили в колымаги. Застоявшиеся кони весело понеслись к едва видным курганам. Людишки с факелами в руках бежали за гостями до леса. Изжелта-красными бородёнками струились и таяли в мглистой тиши курчавые лохмы огней.

Ряполовский в последний раз ткнулся кулаком в свой сапог и, повиснув на тиуне, тяжело зашаркал в опочивальню.

Боярыня со вздохом присела у крыни[13]Крыня — комод с выдвижными ящиками.
.

— Ты бы, Марфенька, в постельку легла бы.

Девушка прижалась щекою к липкой от слёз и румян материнской щеке.

— Не люб мне сон. Краше с тобой посидеть.

И, выдвинув ящик, нежно провела рукой по шуршащей тафте.

Мамка достала волосник[14]Волосник — шапочка шёлковая в жемчугах.
. Боярыня о гордостью примерила его дочери.

— Твой, Марфенька. А Бог приведёт, будешь боярыней — эвона добром коликим отделю.

Любовно и сосредоточенно перебирали пальцы вороха шёлка, обьяри, тафты и атласа.

— Всё тебе, светик мой ласковый.

Увлекаясь, Ряполовская выдвигала ящик за ящиком.

— Не показывала яз тебе допрежь. Тут и летники, и опашни, и телогреи.

Марфа жадно прижимала к груди приданое. Шутиха, стараясь казаться подавленной обилием добра господарского, то и дело всплёскивала руками и тоненько повизгивала.

— Херувимчик ты наш, — чмокала она икры боярышни, — ты к волоснику убрус[15]Убрус — белый платок.
подвяжи.

Вытянувшись на носках, горбунья повязала убрус узлом на раздвоенном подбородке зардевшейся девушки и застыла в немом восхищении.

— Да тебе не в боярышнях, а в царевнах ходить, — вставила мамка и, считая, что выполнила всё требующееся от неё, безразлично уставилась в подволоку.

Молочные лучи месяца улыбчато пробрались в светлицу и легли кружевным рушником на жёлтом полу. По краям рушника странным зверком кралась густая тень от горба шутихи.

Боярыня встрепенулась!

— Эк, полунощницы мы.

И кликнула негромко постельницу.

* * *

Тиун неподвижно стоял у низкой двери опочивальни. Боярин сел подле окна, налил корец кислого, как запах бараньей шерсти, кваса и залпом выпил. Антипка грохнулся на пол.

— Князь-боярину на здравье, а нам, смердам, на утешение.

Симеон тупо прислушался.

— Ты, что ли?

— Яз, господарь мой.

Тиун несмело подался на брюхе поближе к князю.

— Отказчик на дворе сдожидается.

Ряполовский надоедливо отмахнулся.

— Недосуг мне… Утресь.

Поднявшись с пола, Антипка остановился на пороге.

— Сказываю, утресь!

— Тешата охальничает, господарь мой. Отказчика того со двора погнали.

Ряполовский вскочил и по-бычьи согнул багровую шею.

— Абие[16]Абие — тотчас.
ко мне доставить!

Тиун шмыгнул в сени. В заплывших глазах боярина сверкнули звериные искорки. Стиснув до боли зубы, он стал у порога.

Отказчик робко склонился перед ним.

— Не моя вина. Не токмо надо мной — над твоим именем глумится! — Он возмущённо подёргал кончик, жиденьких усов своих. — Тако и лаял: «Ныне, дескать страдники не ниже высокородных».

— Не ниже?!

Точно клещи, впились в горло отказчика жирные пальцы боярина.

— Убогой сын боярской, Тешата, не ниже вотчинников Ряполовских?!

— Тако и сказывал, господарь! — прохрипел, задыхаясь, отказчик. — «Мы хоть и малым володеем, а холопей не продаём. Самим надобны нынче».

Симеон на мгновение разжал пальцы, отступил и, размахнувшись, с плеча изо всех сил ударил покорно стоявшего перед ним человека.

— Добыть! Доставить!

Тиун бочком подвинулся к боярину.

— Дозволь молвить смерду.

И, коснувшись рукою пола:

— Не в диво нам тех людишек у Тешаты отбить. Токмо бы воля твоя.

— На коней! — топал исступлённо ногами князь, не слушая Антипку.

— Абие оседлаем. Токмо дозволь молвь додержать.

Широко раздув ноздри, Ряполовский надвинулся на тиуна.

— Не по дыбе ль соскучился?

— От твоей милости, князь, и дыба мне, смерду, великая честь!

Льстивый голос холопя смягчил боярский гнев. Симеон присел на лавку и уже почти спокойно кивнул.

— Сказывай.

— Не смирится Тешата. С тяжбой пойдёт на тебя. То ли дело — подьячего, Ивняка Федьку, кликнуть. Умелец подьячий наш ссудные кабалы пером наводить.

Хитрая усмешка порхнула на одутловатом лице Симеона, оживив сморщенные подушечки под глазами. В багровых прожилках нос шумно обнюхал воздух, точно учуяв неожиданную добычу.

— А и горазд ты на потварь, смерд.

— Не потварь, князь, а, коли пером настряпано будет, истинной правдой спрокинется.

И, не дожидаясь разрешения, побежал за подьячим.

Федька спал, когда к нему в избу ворвался Антипка.

— К боярину! — услышал он сквозь сон и обомлел от жестоких предчувствий.

Узнав по дороге, зачем его звали, подьячий облегчённо вздохнул и сразу проникся сознанием своей силы.

В опочивальню он вошёл неторопливым и уверенным шагом.

Ряполовский не ответил на его поклон и только промычал что-то под нос.

Федька закатил бегающие глаза, деловито уставился в подволоку и размашисто перекрестился.

— Стряпать ту запись, боярин?

— На то и доставлен ты.

Подьячий чинно достал из болтавшегося на животе холщового мешочка бумагу, фляжку с чернилами и благоговейно двумя пальцами вынул из-за оттопыренного уха новенькое гусиное перо.

— А не будет ли лиха? — полушёпотом спросил князь, почувствовав вдруг, как что-то опасливо заныло в груди.

— В те поры казни, господарь.

Ивняк лихо тряхнул остренькой своей головой и накрутил на палец ржавую паклю бородки.

— Не бывало такого, чтоб Федькины грамоты без толку в приказах гуляли.

— Пиши.

— Колико, князь-боярин, долгу на нём у тебя?

Ряполовский хихикнул и махнул рукой.

— Коли умелец ты, сам умишком и пораскинь. Токмо бы ему, смерду, не приведи Господь, расчесться не можно бы!

Подьячий почесал пером переносицу и лукаво мигнул.

— Пятьсот, выходит.

— Пиши.

Расправив усы и откашлявшись, Ивняк запыхтел над бумагою.

Окончив, он вытер рукавом со лба пот и торжественно прочитал:

Се яз сын боярский, Тешата, занял есмы у князь-боярина Симеона Афанасьевича Ряполовского пятьсот рублев денег московских ходячих от Успения дня до Аграфены купальщицы, без росту. А полягут денги по сроце, и мне ему давати рост по расчёту, как ходит в людех, на пять шестой. А на то послуси Антип, Тихонов сын, да Егорий, Васильев сын. А кабалу писал подьячей Федька Ивняк.

Князь выправил колышущуюся, как вымя у тучной коровы, грудь и кулаком погрозился в оконце.

— Ужотко попамятует, каково не ниже сести вотчинников высокородных!

Он спрятал кабалу в подголовник и указал людишкам глазами на дверь.

Федька маслено улыбнулся.

— Пригода приключилась какая со мной, осударь!

— А ну-тко?

— Был боров у меня, яко дубок, да, видно, лихое око попортило того борова.

Симеон неодобрительно крякнул.

— Экой ты жаднющий, Федька!

И с милостивой улыбкой перевёл взгляд на тиуна.

— Жалую подьячего боровом да ендовой вина двойного.

Отказчик и Ивняк, отвесив по земному поклону, ушли.

Тиун сложил молитвенно на груди руки и задержался у двери.

— Дозволь молвить смерду.

— Ну, чего неугомон тебя в полунощь взял?

— Воля твоя, господарь, а токмо не можно мне утаить.

Мохнатыми гусеницами собрались брови боярина.

— Сказывай.

— Како милость была твоя, неусыпно око держу яз за боярыней-матушкой.

— Не мешкай, Антипка, покель бородёнкою володеешь!

— Перед истинным, князь… Глазела… Очей не сводила с гостей твоих… А допрежь того, чтоб приглянуться, колику силу белил извела — и не счесть. — Он огорчённо вздохнул и свесил голову на плечо. — И ещё тебя в слезах поносила.

Ряполовский раздул пузырём щёки и выдохнул в лицо тиуну:

— Доставить! Принарядить и немедля доставить!

* * *

Трясущимися руками обряжала постельница перепуганную боярыню. Тиун поджидал в сенях. Когда скрипнула дверь и на пороге показалась Ряполовская, он поклонился ей в пояс.

Постельница смахнула гусиным крылышком пыль с широкого красного опашня господарыни и оправила пышные, свисающие до земли, рукава.

— Сказывал боярин — принарядилась бы ты, матушка.

Постельница пожала плечами.

— Чать, очи-то глазеют твои?

И, точно расхваливая перед недоверчивым покупателем свой товар, чмокающе обошла вокруг закручинившейся женщины.

— Опашень и ко Христову дню не соромно казать: эвона, два череда пуговиц из чистого золота да серебра чеканного. Да и под воротом нешто худ другой ворот? Поди, половину спины покрывает. А шлык на головушке — поищи-ка рубинов таких! Про шапку земскую уж и не сказываю. Парча золотая-то, да и жемчуг с бирюзою — како те слёзы у боярышень перед венцом.

Покачивая двумя золотыми райскими яблочками серёг, боярыня медленно поплыла по полутёмным сеням. У двери опочивальни она больно стиснула пальцами грудь и разжала накрашенные губы.

— Господи Исусе Христе, помилуй нас!

— Аминь! — пчелиным жужжанием донеслось в ответ.

Боярыня шагнула через порог и, чувствуя, как подкашиваются похолодевшие ноги, ухватилась за плечо тиуна.

— Садись, Пелагеюшка!

Она поклонилась низко, но не смела сесть. Оскалив белесые дёсны, Симеон подавил по привычке двумя пальцами нос и взъерошил бороду.

— А не слыхивала ль ты, Пелагеюшка, от людей, что негоже боярыням на чужих мужьев зариться?

Женщина вздрогнула и попыталась что-то сказать, но только покрутила головой и прихлебывающе вздохнула.

— Нынче поглазеешь, а тамо и до сговора с потваренной бабою[19]Потваренная баба — сводница.
недалече.

— Помилуй! Не грешна яз!

Симеон стукнул по столу кулаком.

— Всё-то вы одной думкою бабьей живы.

И бросил жёстко тиуну:

— Готовь!

Антипка бережно снял с боярыни опашень, летник и земскую ферязь. Остальные одежды сорвал сам боярин и, когда нагая женщина в жутком стыде закрыла руками лицо, бросил её на лавку.

— Вяжи!

Долго и размеренно хлестал Симеон плетью, скрученной из верблюжьих жил, по изодранной спине жены. Она ни единым движением не выказывала боли и сопротивления. Только зубы глубоко вонзились в угол крашеной лавки и ногти отчаянно скребли трухлявое дерево.

Наконец, болезненно хватаясь за поясницу, князь повесил на гвоздь окровавленную плеть и развязал верёвки, крепко обмотавшие руки и ноги жены.

Тиун, накинув на боярыню ферязь, вывел её из опочивальни.

У двери Ряполовская, теряя сознание от невыносимой боли и бессильного гнева, задержалась на мгновение и трижды поклонилась.

— Спаси тебя Бог, владыка мой, за то, что не оставляешь меня заботой своей.

— Дай Бог тебе в разумение, заботушка моя, жёнушка! — нежно прогудел князь и подставил жене для поцелуя потную руку свою.

Уже светало, когда Симеон приготовился спать.

Девка придвинула лавку к лавке, расклала пуховики. В изголовье набухла пышная горка из трёх подушек.

Покрыв постель шёлковой простынёй и стёганым одеялом с красными гривами[20]Грива — кайма.
и собольими спинками, девка раздела боярина и без слов шмыгнула под одеяло.

Князь лениво перекрестился. Усталый взгляд его остановился на образах.

— Соромно! — сокрушённо буркнул он в бороду и снова перекрестился.

— Ты мне, господарь?

— Нешто ты разумеешь, сука бесстыжая!

Он суетливо поднялся, снял с себя крест, занавесил киот и, успокоенный, полез в постель.

— Тако вот… Не соромно перед истинным, — широко ухмыльнулся он, облапывая покорную девку.

 

ГЛАВА ЧЕТВЁРТАЯ

Вечерами медленно поправлявшаяся Клаша с трудом выползала из сарая на двор и нетерпеливо дожидалась возвращения Васьки.

Похлебав пустой похлёбки, Выводков забирал свою долю лепёшки, луковицы и чеснока и выходил на крылечко.

— Сумерничаешь?

Она отводила взор и, стараясь скрыть волнение, приглашала его побыть подле неё.

Холоп протягивал застенчиво луковицу и лепёшку.

— Откушай маненько.

В мягкой улыбке глубже проступали ямочки на матовых щёках девушки, и в наивных глазах светилась материнская ласка.

— Сам бы откушал.

Но Васька строго настаивал на своём и насильно совал лепёшку в плотно сомкнутую алую ленточку губ.

— Эдак, не кушавши, нешто осилишь хворь? Ты пожуй.

И прибавлял мечтательно:

— Молочка бы тебе да говядинки.

Она близко подвигалась к нему и не отвечала. Холодок тоненькой детской руки передавался его телу странной, не ведомой дотоле истомой, а едва уловимый прозрачный запах волос напоминал почему-то давно позабытый лужок на родном погосте, где в раннем детстве он любил, зарывшись с головой в ромашку и повилику, слушать часами баюкающее дыхание земли.

Осторожно, точно боясь спугнуть сладкий сон, Васька склонял голову к её плечику. Губы неуловимым движением касались перламутровой шеи и потом, оторвавшись, долго пили пьянящие ароматы её тела.

Так просиживали они, не обмолвившись часто ни словом, до поздней ночи, пока Онисим, незлобиво ворча, выходил из избы и гнал их спать.

С каждым днём уменьшался вес лепёшки. В чёрное тесто всё больше подсыпалось толчёной серединной коры, и вскоре вовсе исчезли лук и чеснок.

Лишь у немногих холопей оставался ещё малый запас мороженой редьки.

На Крестопоклонной боярин в последний раз отпустил людишкам недельный прокорм и наказал больше не тревожить его просьбами о хлебных ссудах.

Пришлось нести в заклад всё, что было в клети, на немногочисленные дворы крестьянские, пользовавшиеся особенными милостями Ряполовского.

В каждой губе были свои счастливцы: и дьяки и князья усердно поддерживали небольшую группу крестьян и пеклись об их благосостоянии.

Так обрастали вотчины преданными людишками, представлявшими собой род крепостной стены, которая при случае должна была служить боярам защитой от неспокойных холопей.

В канун Миколина дня, после работы, людишки упали спекулатарю в ноги.

Спекулатарь хлестнул бичом по спине выползшего наперёд Онисима.

Старик взвизгнул и, сжав плечи, чуть поднял голову. По землистому лицу его катились слёзы; седая лопата бороды, жалко подпрыгивая, слизывала и бороздила дорожную пыль.

— Не с лихим мы делом, а с челобитною.

Глухим, сдержанным ропотом толпа поддержала его.

— Невмочь робить доле на господаря. Измаял нас голод-то.

Один из холопей поднялся и прямо посмотрел в глаза спекулатарю.

— Пожаловал бы князь-боярин нас милостию да дозволил бы хлеба добыть в слободе аль в городу.

Спекулатарь раздумчиво пожевал губами.

— Доведёшь ты, Неупокой, холопей до горюшка.

Резким движением Неупокой провёл пальцем у себя по горлу.

— Ежели единого утресь недосчитаешься, — секи мою голову.

Холопи ушли за курганы дожидаться решения князя. Ваське пришлись по душе слова Неупокоя и смелое поручительство его за целость людишек. Он отозвал товарища в сторону.

— А что, ежели и впрямь кто не вернётся? Отсекут голову — не помилуют?

Неупокой самоуверенно улыбнулся.

— Ежели нету в человеке умишка, буй[23]Буй — глупый, дурак.
ежели человек, тому и голова ни к чему.

И, ухарски заломив баранью шапку, присвистнул.

— А моя голова при мне будет. Не зря яз во дворянах родился.

Притоптывая и напевая какую-то непристойную песенку, он отошёл от рубленников и смешался с толпой. Васька недоверчиво ткнулся губами в ухо Онисима:

— Дворянин?

Старик разгладил бороду и прицыкивающе сплюнул.

— Дворянин. За долги подался к нашему боярину в кабалу. — Он понизил голос до шёпота и подозрительно огляделся: — На словеса солодкие умелец тот Неупокой. Токмо, сдаётся мне, не зря князь его примолвляет. Не в языках ли держит его.

На дороге замаячила тощая, как высохшая осокорь, тень спекулатаря. Сдержанный говор толпы сразу оборвался и перешёл в напряжённое ожидание.

Остановившись у кургана, спекулатарь высоко воздел руки и молитвенно закатил бегающие рысьи глаза.

— От господаря нашего, князь-боярина Симеона, благословение смердам.

Холопи упали ниц.

— Внял боярин челобитной. Жалует вас прокормом, кой измыслите сами себе на слободе.

Весело поднялись людишки и поклонились спекулатарю в пояс.

Вечерело. Брюхо неба разбухло чёрными, слегка колеблющимися облаками. Из леса, цепляясь за сучья и оставляя на них изодранные лохмотья, тяжело ползла на курганы мгла. С Новагородской стороны зашаркал по земле мокрыми лапами промозглый ветер, с неожиданным воем взвился и распорол брюшину неба. На мгновение сверкнула серебряная пыль Ерусалим-дороги[24]Ерусалим- дорога — Млечный Путь.
и снова задёрнулась чёрным пологом. В приникшей траве о чём-то тревожно и быстро зашушукались частые капли дождя. Редкие кусты при дороге обмякли, поникли беспомощно и стали похожи на отшельников, творящих в сырой и тесной пещере бесконечные моления свои.

У починка Васька отстал от товарищей и ощупью пробрался в сарайчик.

Вздремнувшая Клаша испуганно очнулась от прикосновения холопьей руки.

— Ты, никак?

И, услышав знакомый шёпот, с облегчением перекрестилась.

— Со сна почудилось — домовой соломкой плечо лехтает моё.

Выводков по-кошачьи ткнулся и мягко провёл головой по её шее.

— Вечеряла, Кланя?

Девушка сердито фыркнула и отодвинулась.

— С кем гулял, того и пытай.

Горделивою радостью охватили сердце холопя неприветливые слова.

— Выходит, не любы тебе поздние гулянки мои? — и порывистым движением привлёк её к себе.

— Уйди ты, не займай.

Она зарылась головой в солому и смолкла.

Выводков приложился губами к тёплому плечику. Клаша не двигалась. Раздражение её уже улеглось, сменяясь неожиданно охватывающей всё существо истомною слабостью.

— Да не с девками яз гулял, а с иными протчими сдожидался боярской воли в слободу идти за прокормом.

Залихватски присвистнув, он до боли сжал покорно поддающуюся прохладную руку.

— Обойди меня леший в лесу, ежели не сдобуду для сизокрылой моей молочка да и жиру бараньего на похлёбку!

Лицо девушки ожило в мягкой улыбке. Насевшие было сомнения растаяли, как на утреннем солнце туман.

— Ничего мне не надобно… Токмо бы…

Клаша стыдливо примолкла, но тут же закончила торопливо:

— Токмо бы ты в здравии домой обернулся.

Рубленник поцеловал её в щёку и встал.

— Прощай. Не отстать бы от наших.

Он приложил руку к груди и тряхнул головою.

— Ежели б ведомо было тебе, Кланюшка, колико ношу яз в сердце своём к тебе…

И, не договорив, побежал из сарая вдогон толпе, крадущейся в кромешном мраке к слободе.

Холопи остановились у заставы для короткого отдыха.

Дождь прошёл, но тьма, окутанная могильною тишиной, казалась ещё плотнее и непрогляднее. Напряжённый слух не улавливал ни единого шороха жизни. Не тревожили даже шаги дозорных стрельцов, укрывшихся в вежах[25]Вежи — шатры.
от непогоды.

Первым поднялся Неупокой.

— Абие и починать! — объявил он решительно и разбил людишек на три отряда. — Како станем посереду и краям, тако свистом первую весть возвестим. А по второму свисту жги, не мешкая!

Промокшие насквозь холопи послушно поползли в разные стороны.

Короткий свист прорезал насторожённую мглу.

Сбившиеся в кучку стрельцы мирно дремали в веже. Один из них лениво встал, но, выглянув на улицу, вернулся поспешно к товарищам. Зябко поёживаясь от пронизывающей сырости, он нахлобучил на глаза шапку и сочно зевнул.

— А? Кличут, никак? — сквозь сон промычал сосед в тотчас же стих.

Чёрными призраками неслышно сновали холопи, ощупью добывая солому.

Неупокой переждал немного и дважды оглушительно свистнул.

Стрельцы вскочили и, толкая друг друга, выбежали из вежи.

Но предупредить пожар уже было поздно. В разных концах слободы, низко над землёй, поползли зловещие алые змейки. Они вытягивались истомно, набухали, прыгали игриво всё выше и дальше, переплетаясь чудовищными живыми жгутами. Соломенные крыши смачно запыхтели искрящимися трубками, высоко выплёвывая в небо клубы чёрного дыма.

— Горим!

Отчаянными криками, воплями детей, голосистыми бабьими причитаниями загомонила слобода.

В диком страхе метались по улице, точно загнанные в ловушку звери, теряющие рассудок люди.

С улюлюканьем, свистом и гоготаньем бросились холопи в охваченные полымем избы.

* * *

Нагруженные слободским добром, людишки боярские возвращались лесом домой. Васька отказался от своей доли полотна, кож, полуобгоревшей утвари и одежды, поменяв это добро на огромного барана, мушерму молока и пышную ковригу ржаного медвяно пропахнувшего хлеба.

Ночную темь то и дело рвали сухие выстрелы и песни стрел. Но в лес стрельцы не решались идти.

В ближайшую губу скакал с донесением ратник.

В глухой чаще головной отряд холопей, под воеводством Неупокоя, расположился на пир. Устроившись в медвежьей берлоге, людишки вкатили туда три бочонка с вином.

Неупокой ударил обухом оскорда по днищу.

— Пей, душа разбойная!

Шапками, пригоршнями, лаптями, перепачканными в глину и грязь, черпали холопи и с весёлыми прибаутками пили вино. Изголодавшиеся рты жадно тянулись к хлебу, салу и луку. Зубы по-волчьи разрывали истекающее тёплою кровью сырое мясо. Ничего не выбросили из берлоги пирующие: требуха, копыта, изглоданные кости — всё бережливо набивалось за пазухи и в рогожи, про запас на близкие чёрные дни.

— Пей, веселись! — орал пьянеющий Неупокой и тыкался головой в бочонок.

Кто-то завертелся на одной ноге и вдруг ударил шапкою оземь.

— Песню, други, сыграем! И затянул разудало:

Уж как бьют-то добра молодца на правеже! Что на правеже ево бьют, Что нагова бьют, босова и без пояса…

Остальные подхватили с присвистом и дружно:

Правят с молодца казну да монастырскую!..

Неупокой вскочил на опрокинутый пустой бочонок и залился тоненькой трелью:

А случилось ехать посередь торгу Преславному царю Ивану Васильевичу!

Затопали молодецки холопи, понеслись в пляске разгульной и вдруг остановились, притихли. По щекам потянулись пьяные слёзы. Они угрюмо затянули на один надоедливый лад:

Уж како смилостивился надёжа-царь, Утёр слёзы добру молодцу на правеже: — Не печалься, не кручинься, смерд, Свобожу тебя словом царскиим…

Неупокой взмахнул рукой. Оборвалась тягучая песня. Людишки осовело уставились на тёмный лес.

— Не, должно почудилось, братцы, — успокаивающе подмигнул коновод и снова рассыпался звонкою трелью:

Жалую тя, молодец, во чистом поле, Что двумя тебя столбами, да дубовыми, Уж как третьей перекладинкой кленового…

И тихим шелестом кончил, уронив на грудь голову;

А четвёртой, четвёртою тебя — петелькой шёлковою…

Уверенно, гуськом шли стрельцы на голоса.

Неупокой первый услышал подозрительный хруст; с бесшабашной песней, пошатываясь, выбрался он из берлоги и приник ухом к земле. До него отчётливо донеслись сдержанные шаги и шёпот.

«Нешто упредить смердов? — порхнуло неохотно в мозгу. Острые глаза трусливо зажмурились. — Упредишь всех, выходит, сызнов искать почнут. Краше, сдаётся мне, самому шкуру-то свою унести!»

И, юркнув за деревья, исчез.

Только когда совсем проснулся день, Неупокой остановился на отдых.

Ощупав за пазухой каравай и увесистый кусок сала, он выбрал место поглуше и улёгся.

«До городу только дойти бы! — шевельнулись насмешливо губы. — А тамо сызнов хозяин яз».

Он зло стукнул по земле кулаком.

«И не токмо дворянством сызнов пожалуют. Будет час добрый — такой чести дождусь: сам боярин в пояс поклонится».

Мысли переплетались беспорядочно, путались и тонули в баюкающей пустоте.

«Ужотко, потешу вас Володимир Ондреевичем, Старицким-князем».

Тело вытягивалось и млело. Глаза смежал крепкий запойный сон.

 

ГЛАВА ПЯТАЯ

Васька так обрядил нутро повалуши, что сам Ряполовский, в награду, допустил его при всех рубленниках к своей руке.

Это была великая честь для холопя, она сулила ему большие корысти. Сам спекулатарь в тот день не только пальцем не тронул Выводкова, но после работы удостоил его несколькими дружескими словами.

Людишки стали искоса поглядывать на товарища.

— Уж не в языки ли пошёл к боярину? — шептались одни. — Не зря господарь примолвляет кабальных. Ведома нам его ласка!

Другие восхищённо показывали на повалушу.

— Сроби-кось чудо такое! Да за эту за творь не токмо к руке — в тиуны не грех умельца пожаловать!

И подлинно: было на что поглядеть и полюбоваться: подволока шла не в причерт с вытесом, не ровно и гладко, а кожушилась затейливыми узорами и то собиралась розовым, в коротеньких завитках, барашковым облачком, то стремительно падала и стыла над головой бирюзовыми волнами. Из присек, за исключением красного угла, расправив крылья, выглядывали головы херувимов, точь-в-точь такие, как на фряжских[26]Фряги — немцы.
картинках; а на крыльце, по обе стороны двери, на кирпичных подставах, выкрашенных под тину, тянулись к небу два белых лебедя.

В воскресенье у повалуши собрались вотчинные людишки. С ними, опираясь на посошок, пришла и Клаша подивиться затеям рубленника.

Васька, сияющий, объяснял увлечённо толпе, как нужно вытёсывать из камня и дерева фигуры зверей и птиц.

Увидав девушку, он, позабыв осторожность, бросился к ней и увлёк на дальний луг.

— Попадись спекулатарю аль тиуну, — живым манером уволокут тебя к боярину постелю стелить!

Клаша покорно свесила голову:

— Выпадет долюшка человеку — нигде от неё не схоронишься.

И, меняя неприятный разговор, упавшим голосом поделилась последнею новостью:

— Спосылает меня тятенька с девками нашими за милостыней в губу.

Выводков оторопело захлопал глазами.

— Где же тебе покель дорогу держать? Не дойти тебе!

Она подняла на рубленника с глубоким чувством признательности глаза и, ничего не ответив, повела его в починок.

За трапезой Васька почти не коснулся похлёбки и всё время неприязненно хмурился.

Когда людишки ушли из избы, Онисим скривил насмешливо губы.

— Не допрежь ли сроку кичишься?

— Христарадничать?! Хворой?! — процедил сквозь зубы с присвистом рубленник.

У старика отлегло от сердца.

— А яз было на милость своротил господарскую. Эвона, пошто и не глазеешь на меня, старика! — С ласковой грустью он погладил Выводкова по широкой спине. — Нешто яз для своей лихвы? Нешто краше ей станется, коли на пашню погонят?

Васька присел на край лавки и в мучительном сомнении потёр ладонью висок.

— А ежели челом бить князь-боярину?…

Старик понял, о чём хочет сказать холоп.

— Авось и подаст Господь. Сказывают, старостой замыслил поставить тебя князь над рубленниками. — И, помолчав, нерешительно прибавил: — Доробишь хоромины — замолвь словечко. Может, и впрямь пожалует боярин без греха побраться вам с Кланькою.

Васька вызывающе поглядел на Онисима.

— Утресь ударю челом! А тамотко поглазеем про грех!

Обратившись к иконе, старик набожно перекрестился и потом зашамкал:

— Особный ты, Васька. Поперёк жизни норовишь всё идти. Слыханное ли дело, чтобы лицом пригожая девка из-под венца напрямик в господареву постелю не угодила?

Оба притихли, подавив тяжёлый, полный безнадёжности вздох.

* * *

С той поры, как ушла Клаша с девками христарадничать, Выводков так усердно работал, что вскоре Ряполовский пожаловал его старостою над рубленниками.

От повалуши к будущим хоромам протянулись обширные сени, а вертлявая, как ручей за починком, кленовая лесенка под тесовой кровлей вела в сенничек.

Ввечеру как-то, с соизволения Симеона, боярыня повела дочь поглядеть постройку. За нею потянулись сенные девки и мамка. Впереди, на четвереньках, весело лая, подпрыгивала шутиха.

Широко раздув ноздри, Марфа слушала рассказы матери. В сенничке она сложила руки крестом на груди и стыдливо зажмурилась. Боярыня молитвенно уставилась ввысь.

— Благословит Господь сыном, — тут ему и постеля брачная будет с молодою женой.

Она привлекла к себе дочь.

— И у него, у суженого твоего, ряженого, тако же всё содеяно. Поглазей-ко на подволоку.

Мамка поучительно пробасила:

— Та подволока завсегда тесовая деется, без сучка и задоринки.

Горбунья шлёпнула себя гулко ладонями пониже спины и радостно завизжала.

— А на подволоке ни пылинки земли. Ни тебе духу земляного не сыщешь.

И, став на голову, забила в воздухе кривыми ногами.

Несильным ударом кулака боярыня повалила на пол горбунью и обратилась таинственно к дочери:

— Николи на подволоку в сенничке земли не сыпят. Чтоб, выходит, в первую ноченьку не углазели молодые над головами праха земного да, не приведи Царица Небесная, на смерть думушка не спрокинулась.

Из сенничка женщины прошли в подклет.

Боярыня изумлённо остановилась на пороге и приказала кликнуть старосту, дожидавшегося со спекулатарем на дворе.

Васька трижды поклонился и, по обычаю, отвёл лицо.

— А не люб мне подклет, холоп!

Задетый за живое, Выводков гордо взглянул в лицо Ряполовской. В то же мгновение спекулатарь наотмашь ударил его.

— Не ведаешь, смерд, что псам да смердам непригоже в очи глазеть господарские?!

Холоп слизнул языком хлынувшую из носа кровь и, чтобы сдержать гнев, изо всех сил впился ногтями в кисть своей левой руки.

Боярыня деловито огляделась по сторонам.

— Больно много простору в подклете твоём. Сдушенно, по-чужому заклокотали слова в горле старосты:

— Не казне тут положено князь Симеоном быть, а людишкам жити.

Горбунья прыгнула к холопу и впилась зубами в его колено.

Марфа по-детски забила в ладоши и залилась счастливым смешком.

— Ты перст ему отхвати! За перст тяпни умельца-то!

И когда горбунья, кувыркнувшись в воздухе, на лету захватила хряснувшими челюстями руку Выводкова и повисла на ней, боярышня застыла оцепенело. Яркая краска залила её вытянувшееся лицо. Под опашнем часто и высоко вздымались дразняще — пружинящие яблоки-груди. Перед повлажневшими глазами, точно в хмелю, запрыгал и закружился подклет.

Ряполовская прицыкнула сердито на дочь и пнула ногою шутиху.

— А видывал ты, чтобы подклет для людишек теремом ставился?

И уже визгливо, задыхаясь от гнева:

— Видывал, чтобы кречет с выпью во едином гнезде гнездились?!

Сплюнув гадливо, она важно выплыла из подклета.

Поутру князь вызвал к себе холопа.

Васька узнал от спекулатаря, что боярыня виделась с мужем, и решил взять хитростью.

Смиренно выслушав брань, он чуть приподнялся с пола и заискивающе улыбнулся.

— Нешто не ведаю яз, что токмо господаревым разумением земля держится?

— А пошто смердам терема ставишь?

— Дозволь молвить, князь-господарь! — И — молитвенно: — По хороминам и подклет. Таки хоромины сотворю, — ни у единого другого князя не сыщешь! — С каждым словом он увлекался всё более. — Самому великому князю не соромно таки хоромины на Москве ставить!

Симеон, захватив в кулак бороду, мерно раскачивался. Речь холопя пришлась ему по душе. Он уже отчётливо видел и гордо переживал восхищение соседей перед будущими хороминами, их зависть и несомненное желание купить или каким угодно средством выманить у него рубленника.

— Гоже! Роби, како сам умишком раскинешь.

Васька стукнулся об пол лбом и отполз к выходу.

— Токмо памятуй: не потрафишь — на себя, умелец, пеняй!

Ещё усерднее прежнего принялся Выводков за работу.

К концу месяца вернулась из губы Клаша.

Прежде чем поздороваться с гостьей, рубленник с гордостью объявил:

— Не зря хоромины ставлю.

Она обиженно надула губы.

— А мне и невдомёк, что ты, опричь хоромин, не поминал никого.

Васька сжал девушку в железных объятиях своих.

— Ничего-то ты, горлица, не умыслишь! По хороминам и доля наша с тобой обозначится.

Он увлёк её в сарайчик и с воодушевлением рассказал о своей затее.

— Колико раз зарок давал рушить темницы холопьи…

— Ну, и…

— Ну и рушу!

Девушка пытливо заглянула в его глаза.

— Не поднёс ли тиун вина тебе ковш?

Выводков набрал полные лёгкие воздуха и шумно дыхнул в лицо Клаше.

— Опричь воды, и не нюхивал ничего. — Голос его задрожал. — Не можно мне глазеть на подклет и хоромины в вотчинах господарских. В хороминах и простору, и свету, колико хощешь…

Клаша сочувственно поддакнула.

— Нешто не ведаю яз, что в тех подклетах в пору не людишкам жить, а мышам гнёзда вить?

Он высоко поднял голову и заложил руки в бока.

— И запала мне, Клашенька, думка таки хоромины сотворить, чтобы подклет с терем был, а терема чтобы вроде звонницы держались да и не рушились.

Девушка тревожно поднялась и перекрестилась.

— А не ровен час — рухнут хоромины?

Рубленник уверенно прищёлкнул пальцами.

— Тому не бывать. Всё по земле мною расписано.

Раздув торопливо лучину, он провёл палкою по земле несколько линий.

— Ежели к тоей балке вторую таким углом приладить, вдвое крат выдержит на себе ношу. Потому яз тако разумею: не силы страшись, а ищи ту серёдку, куда сила падает.

Один за другим обозначались на земле затейливые узоры и стройный ряд кругов и многоугольников.

По-новому, властно и вдохновенно звучали его слова.

Клаша ничего не понимала. Но она и не пыталась вслушиваться в смысл речей. Ей было любо не отрываясь глядеть в затуманенные глаза, отражавшие в себе такую безбрежную глубину, что захватывало дыхание и от сладкого страха падало сердце. Чудилось, будто уносилась она куда-то в неведомый край, где воздух синь, как глаза вошедшего в её душу этого странного, так не похожего на других человека, где не видно земли и со всех сторон, из-за прихотливых звёздных шатров льются прозрачные звуки неведомых песен, таких же желанных, смелых и гордых, как его неведомые слова.

Васька неожиданно рассмеялся.

— Да ты, никак, малость вздремнула?

Она вздрогнула и прижалась к его груди.

— Сказывай, сказывай… — И одними губами: — Радостно мне, Вася, и страшно…

— Страшно пошто?

— Памятую яз, ещё малою дитею была. Приходил к нам умелец однова. Горазд был на выдумку особную — выращивать яблоки. А ещё умел на воду наговаривать: покропишь той наговорённой водою кустик, николи мороз не одюжит его. Боярин заморские кусты держал, и ништо им: никаки северы не берут.

Выводков любопытно прислушался.

— И каково?

Она печально призакрыла глаза.

— Из губы приходили. Да суседи, князь-бояре с монахи пожаловали. Дескать, негоже холопям больше господарского ведати. И порешили, будто умельство у выдумщика того от нечистого.

— Эка, умишком раскинули, скоморохи!

— Про умишко ихнее яз не ведаю, а человека того огнём сожгли.

Болезненно морщился огонёк догоравшей лучины. На стенах приплясывали серые изломы теней. В щели скудно сочилась лунная пыль, в ней таял любопытно подглядывавший из-за кучи тряпья на людей притихший мышонок.

Васька взял девушку за подбородок.

— Авось меня не сожгут.

Она отстранила его руку.

— Не гадай ты, Васенька, долю.

И всхлипнула неожиданно. Растерявшийся рубленник подхватил её на руки и, как с ребёнком, забегал с ней по сараю.

— Мил яз тебе аль не мил?

— Милей ты очей мне моих. И то, всё думаю-думаю, каким приворотным зельем душу ты мою опоил?

Он сел на чурбачок и коснулся губами её щеки.

— Поставлю хоромины — челом ударю боярину. — И с глубокою верою выдохнул: — За умельство моё отдаст мне князь тебя в жёнушки без греха.

Обнявшись, они трижды строго поцеловались, как будто сотворили обрядное таинство.

Выводков неохотно пошёл из сарая. У выхода он задержался и поманил к себе застыдившуюся девушку.

— А ежели не отдаст без греха, — мне все дорожки в лесу — родимые. Уйдём мы с тобой в таки чащи дремучие, ни един волк не сыщет.

Он тревожно заглянул в её глаза.

— Аль не пойдёшь?

И, уловив ответ по преданной, детской улыбке, победно тряхнул головой и скрылся.

 

ГЛАВА ШЕСТАЯ

Сын боярский Тешата изоброчил своих людишек двумя сотнями локтей[27]Локоть — десять вершков.
холста, контырем[28]Контырь — два с половиной пуда.
воску, батманом[29]Батман — десять пудов.
ржи и двадцатью рублями денег московских ходячих.

Воск холопи собрали за один день в лесу, в пчелиных дуплах. На другое утро людишки разбились на два отряда: женщины и малые дети ушли за подаянием на погосты и в город, а мужики двинулись к Хамовничьей слободе и, дождавшись тьмы, ринулись на грабёж.

Чем изоброчил Тешата своих холопей, тем и выплатили ему без остатка в недельный срок.

В убогой колымажке, нагруженной собранным добром, уехал сын боярский по вызову к недельщику[30]Недельщик — вызывающий на суд.
.

Он не знал, зачем его вызывают, но, на всякий случай, запасся гостинцами.

Далеко от погоста Тешата остановил лошадь, выпрыгнул из колымажки и пошёл, сутулясь, к серединной избе.

— Господи Исусе Христе, помилуй нас! — нараспев протянул он, низко кланяясь в двери.

— Аминь! — донёсся в ответ сиплый басок.

Гость вошёл в избу, трижды перекрестился на образа и коснулся рукою пола.

Хозяин сидел, уткнувшись кулаком в жиденькую бородку свою, и на поклон не ответил.

«Лихо, — болезненно скребнуло в сердце Тешаты. — Не зря, кат, закичился».

Однако он ни одним намёком не выдал своего беспокойства и, сохраняя достоинство, отступил к выходу.

— Мы, доподлинно, невысокородные будем, а и не в смердах рождённые.

Недельщик подёргал бородёнку свою и, подобрав рассечённую губу, захватил ею в рот жёсткую щетинку усов. Сын боярский пристально вглядывался в лицо недельщика, тщетно пытаясь прочесть в бегающих паучках чуть поблёскивающих зрачков причину вызова его на погост.

После длительного молчания хозяин пошевелил, наконец в воздухе отставленным указательным пальцем.

— Быть тебе, человек, на правеже.

Он вздохнул и безучастно зажевал заслюнявившиеся усы.

Гость по-собачьи прищёлкнул зубами.

— Не боязно мне. Жил яз до сего часу по правде, и ни един человек не должон изобидеть меня.

Недельщик осклабился.

— Ежели по правде живёшь, князь Симеону пятьсот рублев оберни.

Гость от неожиданности шлёпнулся на лавку.

— Пятьсот?! Окстись, Данилыч!

Лицо его посинело, как у удавленника, и покрылось коричневыми пупырышками, а концы пальцев заныли, точно окунули их в ледяную воду. Перед ним предстал весь ужас грядущего.

Недельщик потянулся за шапкой.

— К окольничему[31]Окольничий — судья.
идём, человек.

Дружелюбивая улыбка не сходила с лица.

— Быть тебе, человек, на правеже. Ещё по великой седмице болтали люди про пятьсот рублев.

Тешата ожесточённо растирал онемевшие пальцы и шумно пыхтел.

Едва недельщик взял шапку, он быстрым движением сполз с лавки и стал на колени.

— Данилыч! По гроб жизни молитвенником буду твоим. — И, слезливым шёпотом: — В колымажке яз по-суседски гостинчик доставил.

Лицо хозяина сразу стало серьёзней и строже. В сиплом баске послышался оттенок участия.

— Ты сядь, человек. Потолкуем по-Божьи.

Пошарив за пазухой, сын боярский достал узелок.

— Не взыщи.

Он отсчитал десять рублей и положил их на стол.

— А в колымажке холст, да колико воску, да ржица.

Данилыч недовольно покрутил носом.

— А холст-то, выходит, твои людишки разбоем у хамовников взяли?

— Что ты, Данилыч!

Тешата повернулся к иконам.

— Прими… Зёрнышка для себя в избе не оставил… Токмо что для окольничего приберёг. — И, отставив два пальца, клятвенно прошептал: — Ежели одюжу боярина, всех людишек продам, до денги[33]Денга — полкопейки.
тебе принесу, да ещё две чети[34]Четь — полдесятины.
пашни твоих.

Горько вздохнув, недельщик примирённо махнул рукой.

— Ладно уж… Токмо для тебя, чем сила будет, ужо послужу.

К вечеру Тешата и Данилыч приехали в город. У окольничего в избе, низко согнувшись, стоял отказчик из вотчины Ряполовского.

Окольничий пересчитывал сложенные в стопочки деньги.

Холоп отвесил земной поклон.

— Не трудись, господарь. Денга в денгу — тридцать рублев.

Но окольничий только зло покрутил головой и продолжал кропотливый счёт.

Недельщик взглянул в оконце и замер от зависти и восхищения. Тешата робко тёрся подле холопей, перетаскивавших из колымаги в подклет гостинцы.

Стрелец просунул голову в полуоткрытую дверь:

— Боярского сына приволокли.

Не отрываясь от денег, окольничий приказал позвать недельщика.

Данилыч шагнул через порог и сочно причмокнул.

— Ты бы подсобил, Данилыч, чем зря глазеть. — И с таинственною улыбкою: — Слюни-то подбери. Чай, и тебе доля тут полегла.

Покончив со счётом, окольничий выделил несколько стопочек для недельщика, а остальные сгрёб в мешочек и хлопнул в ладоши.

— Веди подьячего и сына боярского, — бросил он сонно появившемуся у двери стрельцу.

Заломив больно руки, слушал Тешата, как читает подьячий ссудную запись. На его выпуклом лбу проступил крупными каплями пот. По короткой шее вертляво скользила вздувшаяся синяя жила.

— Повинен ты в том, что по сроце не вернул ссуду князю-боярину.

— Облыжно, осударь, оговорил меня тот Симеон. Николи ссудной кабалы мы с ним не писали.

Подьячий хихикнул в кулак и неожиданно плюнул в лицо Тешате.

— Не вели печенегу[35]Печенег — лизоблюд.
бесчестить меня!

Стрелец и отказчик схватили Тешату за руки. Окольничий топнул ногой.

— Ежели перстом шевельнёшь, в железы обряжу! Подьячий обиженно сморщился.

— Бесчестить честного можно. А сей по делом своим, яко та блудница. Глаголет же мудрость: плюй в очи блуднице, она же рече: се в очёсах моих плювия[36]Плювия — дождь.
божия.

Пришибленный взгляд сына боярского тщетно бегал по лицам, ища защиты. Но никто не обращал на него больше никакого внимания. Взоры всех были устремлены на подьячего, выводившего на твёрдой волокнистой бумаге постановление.

Окольничий, прежде чем подписать грамоту, повернулся к образам и прочёл молитву. Остальные молча перекрестились. Тешата стоял, прислонившись бессильно к стене, и ждал решения. Точно продолжая молитву, в один скорбный лад, окольничий объявил, что с должника взыскивается вся ссуда с приростом.

Лютый гнев охватил оговорённого.

— Отдай мшел[37]Мшел — взятка.
, христопродавец! — заревел он и вцепился в горло недельщику.

Данилыч ловким движением вырвался, юркнул за спину стрельца и смиренно опустил глаза.

— Не гневаюсь яз на сего человека за потварь. Се он не от умишка, а от кручины потварит на меня.

В ту же ночь Тешата пошёл колымагою на Москву с челобитною.

Но в Москве, в приказе, его не приняли. Изо дня в день приходил он к порогу приказной избы и простаивал там до позднего вечера.

Наконец над ним сжалился один из подьячих и, отозвав в сторонку, полюбопытствовал, какие привёз он с собою дары.

Жалобщик воздел к небу руки.

— Видит Бог, всё отдал недельщику и окольничему!

Подьячий присвистнул.

Ожесточённо дёргая головой, Тешата горячо рассказывал о сотворённой над ним неправде.

Сложив руки крестом на груди, подьячий строго прищурился.

— Да ведомо тебе будет до скончания живота, что всяк окольничий в губе от московского приказа поставлен творить волю великого князя.

Махнув рукою на всё, оговорённый вернулся с сопровождавшим его стрельцом в губу.

Окольничий не пожелал слушать его и выслал на двор подьячего.

— Волю яз, по обычаю древлему, тяжбу нашу с Симеоном разрешить единоборством, — вызывающе объявил Тешата, глядя куда-то в пространство.

— Добро, — похвалил подьячий и оттопырил презрительно губы. — Охоч яз поглазеть, како поборются худородный с боярином.

* * *

Тешата продал всё, что было в его усадьбе. Однако, подсчитав деньги, он понял, что на них не удастся ему подкупить бойца. Его людишки несколько раз пытались нападать на посады, но их всюду ждала неудача. Стрелецкие головы обыкновенно, из боязни вызвать гнев вотчинника, смотрели сквозь пальцы на грабежи боярских холопей. Тут же они отдали строгий приказ неотступно следить за деревушкой Тешаты и не допускать разбоя.

Пришлось скрепя сердце продать часть людишек и добрую половину земли.

Накануне борьбы оговорённый передал бойцу все свои деньги и ссудную кабалу, по которой обязался выплатить в два года двести рублей.

Боец сунул деньги за пазуху и сжал, как тисками, в своей руке руку Тешаты.

— Не кручинься и веруй.

Он хвастливо выгнул железную грудь и так стукнул ногой, что на голову хозяина упала сорвавшаяся с гвоздя икона и с шумом, точно от порыва буйного ветра, широко распахнулась дверь.

— Не бывало такого, чтоб уж орла одолел!

* * *

В Ольгин день торжественно служили попы молебен о даровании победы князь Симеону.

Сам Ряполовский с женой не поднимался во всё время службы с колен и ревниво бил поклон за поклоном.

Перед выходом из церкви боярыня передала протопопу парчовую плащаницу, расшитую ею самой.

— А ну-котко, пускай Тешата такою жертвою пожалует сына Божьего, — шепнула она с кичливой улыбкой мужу и набожно перекрестилась.

— Пошли, Господи, ворогам погибель.

На лугу, перед палатами Ряполовского, собрались людишки со всех деревень и починков. В стороне, тесно держась друг около друга, неуверенно переминались холопи Тешаты. Посреди луга, на высоком помосте, убранном медвежьими шкурами, на резном кресле работы Выводкова важно развалился князь Симеон. Ниже его уселись двое соседей-бояр, за ними — окольничий, а по краям — дьяк и подьячие.

Бойцы, дожидаясь сигнала, не спускали глаз с тяжущихся.

Едва боярин взмахнул плетью, окольничий вскочил и громовым голосом обратился к бойцам:

— Колико ведомо всем, по обычаю древлему, егда не по мысли кому, каково тяжба в приказной избе утвердилась, дадено тому царёвыми милостями соизволение стребовать с того приказу бойцов. И бысть тако: кой боец одолеет, той тяжебщик и прав перед Господом. И положил приказ двух бойцов: Шестака — Тешате, князь же Симеону-Беляницу. А одолеет Шестак — правда Тешаты, а по Белянице — за князем верх.

Непривычный к долгим речам и, чувствуя, что весь запас слов истекает, он сдвинул брови и погрозил бойцам кулаком.

— Вы, псы смердящие! Ужо яз покажу! Нелицеприятно, верой боритесь!

Ряполовский во второй раз хлестнул плетью. То же проделал Тешата.

По толпе прокатился нетерпеливый гул и оборвался.

Бойцы схватились. Лица их налились кровью. На бритых затылках багровыми канатами переплелись тугие жилы.

Тешата лязгнул зубами и пробился вперёд.

— Кадык перекуси проваленному! Хрясни его по харе богопротивной!

При каждом удачном ударе он подпрыгивал высоко, хлопал исступлённо в ладоши и пугал окружающих похрюкивающим хохотком обезумевшего человека.

— Кадык проваленному!

Из-под изодранных красных рубах бойцов проглядывали окровавленные клочья мяса. На изуродованных лицах страшною чёрною маскою запеклись сгустки крови.

Беляница вдруг зашатался и, вскрикнув, выплюнул сквозь раздувшиеся пузырями губы два зуба.

Шестак уловил мгновение и пригнулся, готовый нанести противнику решительный удар.

Ряполовский схватился за голову. Окольничий подошёл к нему и с таинственной улыбкой что-то шепнул.

Но князь, начинавший терять веру, обдал его едкой слюной.

— Да эдак Шестак Беляницу моего одолеет! Да кат вас всех побери, неужто мой мшел мене Тешатинского?!

Дьяк испуганно подвинулся к боярину.

— Не велегласно, господарь, — негоже. — И с твёрдой уверенностью: — Не печалься, боярин. Всё по чести идёт. А знаменье покажу — Шестак абие ниц упадёт.

Бойцы катались по земле, тянулись ногтями в глаза, тыкались пальцами в зубы, стремясь разодрать друг другу челюсти. Толпа выла и рокотала, каждым суставом своим подражая движениям бойцов. Казалось, стоило подать сигнал, и все эти возбуждённые до последних пределов люди ринутся и на бойцов, и на господарей, не пощадят ни чужих, ни своих.

Симеон потерял остатки терпения. Он отчётливо видел, что Беляница с каждым мгновением задыхается.

— Знаменье! — властно запрыгали мясистые губы его. — Знаменье! Каты!

Дьяк торопливо сбежал с помоста и, вырвав из рук стрельца вёдро с водою, облил бойцов.

— Остудитесь, угомон вас возьми! — улыбнулся он, отступая.

Беляница вскочил неожиданно и ударил противника ногой под живот.

Шестак заревел, заметался по кругу и пал на колени.

— Виноват, казни, князь-боярин! — взмолился он, протягивая окровавленные руки в сторону Ряполовского.

Тешата со стоном рухнул наземь. Симеон ликующе сошёл с помоста.

— Одеть его в железы! — приказал окольничий, ткнув плетью в Тешату.

Под бурный смех хозяина и гостей сына боярского — уволокли в подвал.

Князь на радостях шлёпнул ладонью тиуна по голове.

— Готовь пир пировать да кликни в трапезную боярыню с дочкой.

 

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

Скованного Тешату уволокли в посад, на торговую площадь, и поставили в одну линию, с преступниками, приговорёнными к правежу.

Дьяк повернулся к восходу, осенил себя широким крестом и, перелистав судебник, прочёл:

А кто виноват, солжёт на боярина, или на окольничего, или на дворецкого, или на казначея, или на диака, или на подьячего, а обыщется то вправду, что он солгал, и того жалобщика, сверх его вины, казнити торгового казнию (бити кнутьем) да вкинути в тюрьму.

Узник понурился и молчал. Дьяк ударил его по лицу кулаком.

— Реки аминь, басурмен!

Лицо сына боярского перекосилось от ненависти.

— Не ведаю в том вины за собой, что боярин облыжно потварь возвёл.

Дьяк подал знак и отошёл.

Два ката внимательно оглядели батоги, пощупали их так, как гусляр пробует гусли, прежде чем ударить по струнам, и полоснули по обнажённым икрам Тешаты. В то же мгновение зловеще свистнул в воздухе лес батогов.

Горячими жалами впились ремни в ноги людей, поставленных на правеж.

К месту казни, не спеша, сходились посадские. Они привычно следили за головокружительными, едва уловимыми взлётами бичей и батогов, не выказывая никакого участия к совершаемому, и только когда стоны казнимых становились невыносимыми, немногие незаметно крестились под однорядкою и уходили.

При первых же криках из клетей с весёлым гиканьем высыпали полуголые ребятишки. Обгоняя друг друга, спотыкаясь и падая, они неслись по широким вонючим улицам к торговой площади.

Подьячие расталкивали локтями толпу и пропускали детвору наперёд.

— Тако со всяким сотворят, кой кривдой живёт, — поучительно обращались они к ребятишкам и многозначительно поглядывали на взрослых.

На краю торга орава подростков затеяла игру в правеж. Толпа позабыла об избиваемых и с наслаждением любовалась потехой.

Шуточные камышовые батоги весело посвистывали в умелых руках и сухо чавкали по ногам.

— Реви! — подбивали посадские.

— Без боли не заревёшь! — хохотали подростки. Мужики бросили на круг горсточку медяков. Жадно разгоревшимися глазами щупали играющие деньги, но не решались поднять их.

Наконец выступила небольшая группка ребят.

— Токмо не дюже! — предупредили они, сжав медь в кулачки.

Потешные каты откинули камыш и взялись за настоящие батоги.

— Не дюже! Не дюже! — уже в самом деле ревели избиваемые не на шутку подростки.

Истомившаяся от повседневной скуки толпа надрывалась от хохота.

— Секи на весь мой алтын! В мою голову вали, пострелята!

Дьяки с пеной у рта набросились на ребят и разогнали их.

— Из-за гомону вашего со счёту мы сбились, сороки!

И к катам:

— Сызначалу почнемте!

Икры Тешаты разбухли колодами. Отвратительными клочьями висела на них побуревшая кожа. Казнимый не мог уже держаться на ногах; его подвязали к козлам и продолжали порку до тех пор, пока не выполнили полностью положенное число ударов.

К концу обедни пытка окончилась. Бесчувственного сына боярского вновь заковали и уволокли в боярскую вотчину.

Ряполовский, выспавшись, по незыблемому обычаю русийскому, после обеда приказал вывести заключённого из подвала.

— Изрядно пьян ты, Тешата, коли великое ноги твои имут кривлянье!

И грозно холопям, поддерживавшим узника за локти:

— Пустите, смерды, сына боярского!

Тешата зашатался беспомощно и упал кулём под ноги князя.

— А и впрямь добро попировал.

Отступив, Ряполовский шутливо поклонился до самой земли.

— Не покажешь ли нам милость — пятьсот рублев с приростом по чести отдать?

Узник с трудом упёрся ладонью в землю и чуть приподнялся.

— Тучен ты больно, боярин! Не разорвало бы тебя от рублев моих.

— На дыбу его!

Короткая шея боярина до отказа втянулась в плечи.

— На дыбу! — И забился в удушливом кашле. Тающим студнем подплясывали обвислые щёки, подушечки под глазами от напряжения взбухли подгнившими сливами, а из носа при каждом выдохе с присвистом вылетали и лопались пузырьки.

Холопи стояли позади, не смея пошевельнуться. Обессиленный, князь перевёл наконец грузно дух.

— Квасу!

Тешату потащили в подвал. Вскоре оттуда донёсся сухой хруст костей.

Ряполовский оттолкнул поднесённый холопем ковш и истомно зажмурился.

К нему подошёл отказчик.

— Не пожаловал бы ты, господарь, людишек сына боярского к себе на двор согнать?

Боярин погрозился шутливо:

— Гоже бы по чести творить.

Он расплылся в самодовольной улыбке и оскалил жёлтые тычки зубов.

— Чуешь, хрустит?

— Чую, осударь.

И с трудом выдавил на лице угодливую усмешку.

— Были бы косточки, а хруст для тебя, князь-боярин, завсегда обретётся.

Симеон расчесал короткими пальцами бороду, взял ковш и, гулко глотая, опорожнил его.

— Погожу, покель сам в ножки поклонится! — нарочито громко крикнул он, чтоб было слышно в подвале, и, заложив за спину руки, пошёл вразвалку к достраивающимся хороминам. — Бери, дескать, всё с животом[39]Живот — холопи.
, токмо помилуй! Ху-ху-ху-ху!

Васька встретил боярина, распластавшись на крылечке, подле сеней.

— Скоро ли, староста, палаты поставишь?

Выводков поднялся с земли.

— Почитай, готовы без малого. — И, сделав движение к хоромам, согнулся дугой. — Не покажешь ли милость на кровлю взглянуть?

Ряполовский поднялся по винтовой лесенке на кровлю. За ним скользили тенями спекулатарь и староста.

С нескрываемым восхищением любовался князь шатрами-башнями, осторожно ощупывая причудливую резьбу по углам.

Рубленник скромненько потупился.

— С благословения твоего, господарь, сведём мы шатры бочками да окожушим решетинами мелкими.

— Роби, како помыслишь.

Они прошли в терема. Староста с каждой минутой всё более смелел, забывая разницу между своим положением и боярским, и держался почти как равный.

— Тут, в чердаках[40]Чердак — терем.
, мы окна сробим. А для прохладу твоего — гульбища[41]Гульбище — балкон.
, балясами огороженные. Таки, князь, хоромины будут — малина!

Уходя, Симеон милостиво протянул старосте руку для поцелуя и, сосредоточенно уставившись в небо, тупо обдумывал, какой бы подать холопю, хотя бы для видимости, совет. Он уже начинал сердиться и, чтобы как-нибудь вывернуться, топнул ногой.

— Всё ли упомнил?

Едва скрывая презрительную усмешку, Выводков отвёл лицо и приложил руку к груди.

— Всё, господарь.

Князь неожиданно щёлкнул себя по лбу и сразу заметно повеселел.

— Эка, упамятовал! Ты прапорцы[42]Прапорцы — флюгера.
сроби на краях чердачных!

Рубленники кончали работу. Завидя боярина, они дружно упали ниц.

Князь устало спустился в подклет.

— А пошто скрыни не сроблены?

Староста собрал морщинками лоб.

— Ни к чему скрыни холопям.

— Хо-ло-пям?

Глыба живота Ряполовского ходуном заходила от смеха.

— Смердов хоромами жаловать?!

Чувствуя, что вместе с нарастающим раздражением к груди подступает порыв кашля, боярин присел на чурбак и осторожно, открытым ртом, вобрал в себя воздух.

Спекулатарь бросился из подклета и тотчас же вернулся с ковшом, полным кваса.

— Испей, господарь!

Симеон пригубил ковш и натруженно встал.

— Завтра же скрыню поставить!

Невесёлый возвращался Васька в починок. Сиротливо болтался за спиною оскорд, и глухо полязгивали на поясе большие ножи.

Клаша поджидала рубленника на огороде. Он присел на меже подле девушки и закрыл руками лицо.

— Об чём ты?

Выводков согнул по-старчески спину.

— Зря палаты те ставлю… Голос его задрожал и оборвался.

— Аль не любо боярину?

При упоминании о Ряполовском рубленник точно очнулся от забытья и, вскочив, неожиданно разразился жестокой бранью.

Клаша гневно рванула его за плечо.

— По костре стосковался?

Он грубо её оттолкнул.

— Спалю, а тамо пускай со мною творят, чего пожелают!

Ткнувшись подбородком в ладонь, девушка молча пошла к избе отца. В склонённой на полудетское плечико голове её, в медлительности шага и чуть вздрагивающей, точно от скрытых рыданий, спине, в тонких изломах всей стройно вылепленной фигурки было что-то до того скорбное и умильное, что у Выводкова, помимо воли, сразу растаял гнев.

— Клаша!..

Лицо его вытянулось и потемнело. Пальцы судорожно щипали русый пушок бороды.

— Не гневайся на меня, бесноватого!..

И, двумя прыжками догнав девушку, благоговейно приложился к шёлковому завиточку, непослушно выбившемуся из-под холщовой косынки.

— Не гневаешь ты меня, а кручинишь.

Васька уселся на землю и привлёк к себе слабо упиравшуюся Клашу.

— В подклете-то не людишкам быть, а казне. Эво-на, како князь обернул.

Она безразлично пожала плечами.

— По моему бы, по девичьему умишку, не всё ли едино, где холопю голодную ночь ночевать?

Выводков растерянно захлопал глазами. От простых и спокойных слов девушки ему стало вдруг как-то не по себе.

— А и впрямь, — глухо вытолкнул он из груди, — подклет яз подгонял под хоромины, а пузо холопье не сдогадался замуровать.

— И не кручинься, выходит.

Они умолкли, задумчиво уставившись в тихие сумерки. Над головами неслышно закружилось вороньё и устало облепило серую тень придорожной черёмухи. Сквозь раскинутый по небу прозрачный покров там и здесь жёлтыми бабочками ложились звёзды.

— Ишь, добра колико! Чать, всю губу прокормишь горохом тем, — болезненно усмехнулся рубленник.

— Грезится тебе, Вася!

— Кой грезится! Ты поглазей, колико пораскинуто в небе золотого горошку.

Клаша укоризненно покачала головой и незло пожурила:

— Охальник ты!

Над вздремнувшим ручьём мирным стадом овец клубился туман. Из-за леса, шурша примятой травой, подкрадывался влажно вздыхающий ветер.

— В избу пора, — поёжилась от сырости девушка.

Васька неохотно поднялся.

— Пошёл бы яз в лес, да николи не обернулся сюда. Она ласково прижалась к нему.

— Аль попригожей место сыскал?

— И сыщем! Неужто с тобой доли не сыщем?

И, снова усевшись, Выводков спрятал голову у неё на груди.

— Возьмём мы с тобою на Волгу путь. Слыхивал яз, живут там холопи при полной волюшке да веселье.

Клаша перебирала длинными тонкими пальцами, пропахнувшими землёй и свежей зеленью, его шершавые кудри и о чём-то мечтала.

— Чуешь, девонька?

— Чую, Васёк… Токмо… с отцом како быть?… За нас с тобой забьёт князь отца-то.

Васька присвистнул.

— Како, выходит, ни кружи, а дале курганов-то этих нету нам, холопям, дороги. Неуверенно, точно рассуждая вслух с самой собой, Клаша предложила вполголоса:

— Нешто прикинуть отца подсуседником к твоим старикам?

Губы Васьки передёрнулись горькой усмешкой.

— Были старики, да все вышли…

— Померли?

— Мать померла, а отец…

Он махнул рукой.

— Да чего тут и сказывать!..

Но сейчас же горячо зашептал:

— Живали мы под Муромом — городом. А пожгли нас татары, — отец, с нужды, закабалил сестрёнку мою за сыном боярским Колядою. Ну, после того подался со мной в будный стан отец смолу варить да лубья драть. Токмо не вышло: перехватил нас отказчик боярской. А прослышал тот отказчик, что не охочи мы в кабалу идти, а и наказал холопям вязать нас. Тут и грех недалече. Отстоял яз свою волю оскордом. Почитан, от головы отказчиковой и следу-то не осталось.

Клаша передёрнулась от скользнувшего по душе острого холодка.

— Тако и загубил человека?

— Загубишь, коли тебя, яко волка, норовят закапканить. — Он встал и строго уставился в небо. — Негожий обычай спослал Господь кабалою людишек кабалить.

Не помня себя от ужаса и возмущения, девушка истово перекрестилась.

— Не вмени ему, Господи Сусе… Не вмени ему в грех!

Резким взмахом руки Выводков отстранил её от себя.

— Нету тут греха перед Господом! Не хулу возвожу, а печалуюсь! Поглазел бы он, показал бы нам милость, на холопей своих!

Из груди рвались полные горького возмущения слова. Он не слушал умолявшую его остановиться девушку и ожесточённо кричал в далёкое звёздное небо, выкладывая немой пустоте всё накипевшее горе.

По дороге поползли какие-то странные тени. Клаша зорко вгляделась во мглу.

— Гомонят… — шепнула она испуганно и припала к меже.

Рубленник взялся за оскорд.

— Никак, тятенькин голос? — удивлённо пожала плечами девушка.

— Не подходи! — замахнулся староста.

Старик попятился в сторону.

— Онисим яз. Аль не признал? — И, поддразнивающе:-Милуетесь, голубки? А яз упрел вас, охальников, сдожидаючись. — Он подошёл ближе. — Людишки наши в посад задумали путь держать, для прокорма, а вы тут челомканьем кормитесь.

Васька заторопился.

— Коль идти, — и мы не отстанем.

Губы старика коснулись уха холопя.

— Отказчик, сказывают, веневской тут бродит. Пытает, не охоч ли кой пойти в кабалу к вотчиннику Михаилу.

Охваченный неожиданным сомнением, рубленник судорожно стиснул в руке оскорд.

— Ужо не Клашу ли ты затеял продать?

Старик зло окрысился.

— Пораскинь-ко умишком, соколик. Хлеба-то второе лето нюхом не нюхали — раз; продавали допрежь зерно алтын за четверть, а ныне князь-бояре положили тринадцать алтын — два, выходит… — Он хлопнул себя по бёдрам и сплюнул. — Да чего тут и сказывать. Нешто счесть все недохватки холопьи?!

Выводков пронизывающе взглянул на девушку.

— За тобой, Клаша, молвь.

Она растерянно переминалась, не решаясь высказать своё мнение.

— А ежели отказчик тот девок ищет для опочивален боярских? — с присвистом процедил рубленник. — Ежели на погибель дочь отдаёшь?

Онисим перекрестился.

— Чему Богом положено быть, то и сбудется. — И с пришибленной покорностью покачал головой. — Да и не всё ли едино, где постелю стелить: в Веневе ли аль у князь Симеона.

— Замолкни!

И Васька упал в ноги Онисиму.

— Бога для потерпи. Дороблю хоромины — челом ударю боярину. Авось обойдётся, да отдаст он мне Клашеньку без греха…

Обливаясь слезами, Клаша припала к сухой руке отца.

— Перегодил бы, отец…

Онисим растроганно прижал к себе дочь.

— Пошто и не перегодить.

Выводков вскочил, сгрёб в объятья старика и трижды поцеловал его из щеки в щёку.

 

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

Лица Тешаты не было видно — оно обросло дремучею бородой. Клочья волос торчали во все стороны, точно утыканные репейником колючки бурьяна. Из чёрных провалов под мохом бровей мёртво проглядывали пустые зрачки. Под железными обручами, туго перехватившими шею и руки, копошились белые зёрна могильных червей. Перегнившие остатки потерявшей цвет епанчи обнажали перебитые рёбра и бурые язвы на волосатой груди. Узник был прикован к стене и мог двигать лишь головой и едва касающимися земли разбухшими колодами ног.

Каждое утро сына боярского расковывали и волокли в посад на правеж. Трупный запах приводил в исступление катов. Чтобы поскорее избавиться от пытаемого, они озверело били его по икрам и то и дело, будто невзначай, изо всех сил наносили удары по голове.

Наконец Тешата не выдержал.

— Всё отдаю… И себя… и живот… — задыхаясь объявил он пришедшим за ним катам.

Был праздник. Князь собирался в церковь, к обедне. Тиун и полдесятка холопей помогали ему обряжаться.

На крыльце дожидалась толпа людишек, сопровождавших постоянно боярина в церковь.

Ряполовский надвинул на брови высокую шапку из чернобурой лисицы с тиарою, поправил на голой шее ожерелье и расставил широко руки. Тиун напялил на него шёлковый зипун до колен и торопливо взял с лавки кончиками пальцев кафтан.

Обрядившись в подбитую мехом и разукрашенную золотыми галунами земскую ферязь, Симеон надел камлотовый охабень, накинул поверх него однорядку и, постукивая серебряными подковами расшитых жемчугом сафьяновых сапог, вышел на двор.

Едва появился он на крыльце, холопи пали наземь.

Отказчик стал на колени.

— Тешата челом тебе бьёт, осударь.

— Неужто не издох ещё гад проваленный?

— Жив, господарь. Сохранил Господь душу для покаяния.

Боярин нахмурился. Жирная складка на багровом затылке свисла на ожерелье, полуприкрыв верхний ряд изумрудов.

— Не Господь, а лукавый!

Отказчик стукнулся оземь лбом.

— А яз холопским разуменьем думку держал, что сжалился Господь над смердом для тебя ради, князь. Чтобы можно ему быть в холопях твоих да зреть силу твою могутную.

Симеон дёрнул носом и, польщённый, забрал в кулак бороду.

— Не басурмены и мы. Для-ради Христа — снимаю железы с Тешаты и жалую его холопем своим.

Подумав, он прибавил твёрдо:

— Людишек его нынче же согнать ко мне на двор!

Узника спустили с желез и унесли в починок, в избу Онисима.

В тот день не пошла Клаша к обедне. Она остригла больного, вымыла горячей водой и, изодрав единственную рубаху свою на длинные полосы, кропотливо перевязала раны.

Сын боярский доверчиво поддавался девушке и, несмотря на невыносимую боль, не проронил ни единого стона.

Онисим натаскал в сарай свежего сена и с помощью дочери уложил Тешату на душистой постели.

В первый раз за долгие месяцы больной поверил в возможность выздоровления. Об утерянной воле и разорении как-то вовсе не думалось. Да и можно ли ещё чего желать, когда каждым мускулом и суставом своим чувствуешь, как радостно бежит по жилам согревшаяся вдруг кровь и как заморским вином вливается в душу и воскрешает её пьяный аромат неподдельного, так недавно ещё казавшегося навеки утраченным чистого воздуха.

На просвечивающемся лице, точно солнечные лучи в застоявшейся лужице, скользнул бледновато-грязный румянец, а ввалившиеся глаза подёрнулись мягким счастливым теплом.

Встать бы сейчас, стремглав броситься в широкое поле, захлебнуться в вольных просторах и кричать так, чтобы вся земля клокотала, как могуче клокочет в груди радость жизни!

Тешата сжал кулаки и приготовился крикнуть. Он не заметил, что, вместо крика, в горле бурлит какой-то странный и жуткий смешок, и только тогда пришёл в себя, когда очнулся от надрывных рыданий.

Онисим ушёл в церковь, а Клаша принесла Тешате ломтик заплесневелой лепёшки, поднесённой ей накануне рубленником.

— Откушай. В воде помочи и откушай. Настоящая, изо ржи.

Он отстранил её руку и взволнованно перекрестился.

— Воистину херувима зрю средь смердов!

Хмельной от воздуха и разморённый после еды, Тешата заснул. Девушка на носках ушла из сарая и занялась по хозяйству. Для праздника она решила попотчевать рубленников гусем, добытым в последний набег на посад.

Зажав в кулак голову птицы, Клаша заглянула в сарай. Сын боярский болезненно взвизгивал и тяжко стонал во сне. Она вышла, растерянно оглядываясь по сторанам. На уличке не было ни одного мужика: все разбрелись по окрестным посадам за милостыней и в церковь.

Гусь трепетно бился в руках, рвался на волю. Клаша сунула за пазуху нож и уселась в лопухе у дороги. Вскоре она увидела медленно шагавшего к ней из леса Ваську.

— С гусем тешишься? — улыбнулся рубленник, поравнявшись с девушкой, и бросил к её ногам зайца. — Тёпленькой. Прямёхонько из силка.

— Зарезать некому гуся того. Ушли мужики, — пожаловалась Клаша, протягивая полузадохшуюся птицу.

Он подразнил её языком.

— Неужто гусёнка не одолеешь?

Клаша надулась.

— Всё-то вы до насмешек охочи. Моя ли вина в том, что опоганится живность, ежели её не человек, а девка или баба заколет?

Выводков звонко расхохотался.

— Аль и впрямь опоганишь?

— Отстань ты, охальник!

И сунула ему в руки птицу.

— Покажи милость, приколи ты его, Христа ради.

Холоп облапил тоненький стан девушки и увёл её за поленницу.

— Держи-ка его, милого, промеж колен. А подол эдаким крендельком подбери.

Подав свой нож, он шутливо притопнул ногой.

— Секи!

Клаша зажмурилась и упрямо затрясла головой.

— Не можно… Избавь… От древлих людей обычай тот — не резать бабе живности.

Рубленник помахал двумя пальцами перед лицом своим, творя меленький крест.

— Заешь меня леший, коли единый человек про то проведает.

Нож вздрагивал в неверной руке, пиликая залитое кровью горло гуся. Жалость к бьющейся в предсмертных судорогах жертве и страх перед совершённым грехом смешивались с новым, доселе не ведомым чувством к рубленнику.

Вытерев о лопух руки, Клаша почти с гордостью запрокинула голову. То, что мужчина в первый раз за всю её жизнь дерзко насмеялся над обычаем старины и что она с относительной лёгкостью попрала этот обычай, — вошло в неё шальным озорством и неуловимым осознанием своего человеческого достоинства.

К полудню вернулись из церкви рубленники и тотчас же уселись за стол.

Клаша подала лепёшек из коры и пригоршню лука.

Наскоро помолясь, холопи набросились на еду.

— Погодите креститься, — лукаво предупредила девушка, — ещё для праздника похлёбку подам с гусем да зайцем.

Её вдруг охватило мучительное сомнение.

«Абие набросятся на меня!» — подумалось с ужасом.

Васька ободряюще подмигнул и показал головой на рубленников, вкусно прихлёбывающих похлёбку.

После трапезы холопи вышли на двор и, зарывшись в сене, заснули.

* * *

Прямо из церкви Симеон прискакал в новые хоромы свои с гостем, князь-боярином Прозоровским.

Гость, поражённый, замер на пороге обширной трапезной.

— Каково? — кичливо шлёпнул губами хозяин.

— Доподлинно, велелепно! Мне бы умельца такого — ничего бы не пожалел.

И с опаской провёл по крышке стола, на которой были вырезаны искусно стрельцы, преследующие ушкалов[43]Ушкал — наездник.
татарских.

— А не сдаётся тебе, Афанасьевич, что смерд твой с нечистым спознался?

Ряполовский вобрал голову в плечи и подавил по привычке двумя пальцами нос.

— Споначалу сдавалось. Токмо у того оплечного образа крест целовал холоп на том, что споручником ему — един Дух Свят.

Он развалился в дубовом кресле и ткнул с важной небрежностью пальцем в ларец.

— Трёх холопей наидобрых отдам, коли откроешь потеху.

Насмешливая улыбка шевельнула гладко приглаженные усы Прозоровского. Он уверенно рванул крышку, но тотчас же отскочил в страхе.

— Пищит!

Князь побагровел от гордого самодовольства и заложил победно руки в бока.

— И мне сдаётся — пищит!

Гость вытянул шею и приставил к уху ладонь.

— Пищит, Афанасьевич!

— И то, Арефьич, пищит!

Хозяин придвинул к себе ларец, отогнул нижнюю планку и нажал пружину. Что-то зашипело внутри по-гусиному, попримолкло и разлилось мягким бархатным звоном. Из приподнявшейся крышки ящика высунулась игрушечная голова скомороха.

Прозоровский бросился в сени. В суеверном ужасе он зачертил в воздухе круги и, не помня себя, закричал:

— Не нам, не вам, — диаволовым псам, а нашему краю — яблочко рая! Унеси! Богом молю… Не нам да не вам… Христа ради сгинь, окаянный!

Симеон захлопнул крышку.

— Мы ещё и не такие умельства умеем. Ты бы показал милость, Арефьич, в опочивальню б зашёл.

Гость просунул голову в дверь и угрожающе сжал кулаки.

— Не унесёшь антихристовой забавы — абие скачу к себе в вотчину!

И отпрянул в угол, когда Симеон, не скрывая торжествующей радости, поплыл с ларцем из трапезной.

— Садись, Арефьич. В скрыню потеху упрятал яз. Да ты опамятуйся.

Унизанная алмазами тафья сползла на оттопыренное ухо хозяина. В беззвучном смехе вздрагивали дрябленькие подушечки под глазами и волнисто колыхалась убранная серебристою паутинкою борода.

Они уселись на широкую лавку, наглухо приделанную к стене.

Арефьич приподнял тафью и вытер ладонью лысину.

— Был Щенятев у Курбского.

Симеон торопливо приложил палец к губам.

— Неупокой-то у меня сгинул. Думка у меня — не он ли в подклете в те поры шебуршил.

Прозоровский поджал жёлтые тесёмочки губ.

— Других холопей сдобудешь.

— Не про то печалуюсь. Боязно — вот что. Не подслушал ли молви он нашей да на Москву языком не подался ли?

Гость вылупил бесцветные глаза и крякнул от удивления.

— Ты и не ведаешь ничего? — И, рокочущим шепотком: — Пришёл тот Неупокой к Матвею Яковлеву, дьяку.

Симеон вздохнул так, как будто только что миновал неизбежную, казалось, погибель.

— К Яковлеву, сказываешь, дьяку? — Он откинулся к стене и по-ребячьи подбросил ноги. — Эка ведь могутна Москва, и колико в ней разных дорог, а угодил так, пёс, куда положено.

Прозоровский степенно разгладил бороду и с расстановкой откашлялся:

— А и к Мирону Туродееву угораздил бы, — одна лихва. А и у Кобяка да у Русина — тоже не лихо нам. Что пчёл в дупле, то и людей наших на той Москве. — Хихикнув, Арефьич уже громко прибавил: — Взяли в железы Неупокоя да на дыбе косточки разминали. Чать, уставши с дороженьки молодец. А и с дыбы спустивши, порадовали: дескать, ходит слух от людишек — спознался ты, смерд, со языки татарские.

Они по-заговорщичьи переглянулись и, кривляясь, прищёлкнули весело пальцами.

— Будет оказия — спошлю Матвею в гостинец мушерму чистого серебра.

Арефьич дружески похлопал хозяина по колену.

— Будет оказия! Така, Афанасьевич, оказия будет…

Он встал, неслышно подвинулся к двери, с силой толкнул её и, убедившись, что никто не подслушивает, растянул губы.

— Курбской к Володимиру Ондреевичу захаживал.

— Да ну?

— Вот те и ну! И не токмо захаживал, а и крест обетовал целовать от земских бояр.

Тяжело отдуваясь, Симеон встал и отвернулся к окну. Тычки его зубов выбивали мелкую дробь; по спине будто суетливо скользил развороченный муравейник, а пальцы отчаянно колотили по оконному переплёту.

Гость заёрзал на лавке.

— А ежели лихо — не кручинься: уйдём на Литву.

Передёрнувшись гадливо, он грохочуще высморкался.

— Краше басурменам служить, нежели глазеть на худеющие роды боярские. — И, выкатывая пустые глаза, стукнул по лавке обоими кулаками. — Не быть жильцам[44]Жилец — дворянин, изредка заседающий в думе.
выше земщины! К тому идёт, чтобы сели безродные рядом с князьями-вотчинниками! А не быть!

— А не быть! — прогудел клятвенно в лад Ряполовский. — Живота лишусь, а не дам бесчестить рода боярского!

Арефьич притих и скромно опустил глаза.

— Живот, Афанасьевич, покель поприбереги, а сто рублев отпусти.

Весь пыл как рукой сняло у хозяина.

— Исподволь, Афанасьевич, для пригоды собирает князь Старицкой казну невеликую. Авось занадобятся, упаси Егорий Храбрый, и кони ратные да пищали со стрелы.

— Где же мне таку силищу денег добыть?

— А ты ожерелье… Да не скупись — не для пира, поди.

И, запрокинув вдруг голову, повелительно отрубил:

— Володимир Ондреевич, Старицкой-князь, показал милость мне, Курбскому и Щенятеву изоброчить оброком бояр для притору[46]Притор — расход.
на Божье дело.

Сутулясь и припадая немощно на правую ногу, поплёлся Симеон к подголовнику за оброком, коим изоброчил его Старицкий-князь.

 

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

Пользуясь властью старосты, Васька посылал Онисима на такие работы, в которых принимал участие сам, и неотступно следил за каждым шагом его. Он знал, что веневский отказчик бродит по округе, подбивая холопей идти в кабалу к тульским боярам, и не надеялся на старика, обезмочившего от лютой нужды.

— Не выдержит, — скрипел зубами староста, испытующе поглядывая на Онисима, — продаст Клашеньку в кабалу.

Каждый раз, когда неожиданно исчезали из деревушек парни и девушки, Выводков твёрдо решал пасть князю в ноги и вымолить согласие на венец.

Но дальше курганов он никогда не заходил. Вся решимость рассеивалась, едва вдалеке показывались хоромы боярские. Недобрые предчувствия гнали его назад, к починку, ближе к своим. Возбуждённое воображение рисовало картины, полные мрака и ужаса. Сердце падало при мысли о том, что прямо из церкви, после венца, его жену уведут в подклет для того, чтобы ночью запереть в опочивальне Симеона. Жестокая ненависть охватывала всё его существо.

— Поджечь, — хрипел он, до боли сжимая железные кулаки. — Свернуть ему шею! — Но в мозгу тысячами молоточков насмешливо отдавались бессилие и безнадёжность борьбы со всемогущим боярином.

С каждым днём Онисим становился мрачнее и замкнутее. Он почти не разговаривал с Васькой, а при встречах с дочерью терялся, робел или, без всякой причины, набрасывался на неё с кулаками и бранью.

Выводков не знал, что предпринять. Перед ним было, как казалось ему, три выхода: бежать с невестою в леса, просить боярина отказаться от своего права на первую ночь с молодою — или выдать старика, затеявшего в последние дни шашни с отказчиковыми людишками.

Первый выход представлялся самым удобным и легко выполнимым. Но его резко отвергла Клаша.

— Уйдём, — заявила она, — а что с тятенькой сробит князь? Не можно мне грех смертный принять на себя.

В Успеньев день рубленник неожиданно объявил невесте:

— Иду к боярину тому толстопузому. Вечор споручил он мне все ендовы и мушермы расписать резьбою пригожею да посулил за робь за мою пожаловать меня всем, на что челом буду бить.

Глаза его блеснули робкой надеждой.

Клаша по-матерински перекрестила жениха и без слов ушла из клети в сарай.

Тешата очнулся от шагов и продрал слипшиеся красные веки.

— Лехшает аль не дюже?

Сын боярский осклабился.

— Како помелом всю хворь повымело. Токмо ноженьками покель ещё маюсь.

И кулаком расправил усы.

— Пошто далече присела? Шла бы ко мне.

Девушка доверчиво подвинулась. Худая, вся в кровоподтёках рука жадно обвилась вокруг её шеи. Шёлковый завиток, упавший на матовый выпуклый лоб, забился золотистыми лучиками под мужским дыханием.

— Улыбнулась бы хворому!..

Ей стало не по себе от взволнованного шёпота и горящих, как у кошки, зачуявшей добычу, зеленоватых зрачков.

— Тако, девонька, пришлось сыну боярскому (он особенно подчеркнул последние слова) в кабалу угодить.

Рука туже сжимала шею; пальцы, будто невзначай, шарили по плечу и ниже — к упругим яблокам грудей, а губы страстно жевали медвяно пропахнувший шёлковый завиток.

Клаша осторожно отвела его руку и попыталась подняться.

Тешата лязгнул зубами и зарычал:

— Сиди!

Не в силах больше сдержаться, он навалился на девушку.

— Выйду, с Господней помочью, из кабалы — первой постельницей тебя пожалую!

— Не займай! Закричу!

Возившийся на дворе подле изломанной колымаги Онисим услышал голоса и заковылял к сараю. Сын боярский неохотно выпустил девушку.

— А и норовиста царевна твоя! Ей бы не в починке жить, а кокошник носить!

С дороги донёсся оглушительный визг.

— Скоморохи! Лицедействовать будут! — с трудом разобрала выскочившая на уличку Клаша и стремглав бросилась за промчавшейся стаей ребят.

Обильный луг перед усадьбою Ряполовского до отказа набился толпой. Девки побросали доски[47]Доски — доски на бревне, на которых в праздник раскачивались девушки.
. Парни на лету прыгали с качелей. Точно по невидимой команде на полуслове оборвались говор, песни и смех. Только неугомонная детвора не могла сдержаться и, приплясывая, в тысячный раз делилась друг с другом новостью, рдея от неизбытного счастья:

— Скоморохи пришли! Лицедействовать будут!

Боярышня прилипла к оконцу. Шутиха, изображавшая пса, шаром катилась по светлице и заливчато лаяла.

Сенные девушки поползли на коленях к боярыне.

— Отпусти к лицедеям.

Марфа оторвалась от оконца и капризно всхлипнула.

— Да и меня повела бы потешиться!..

Горбунья забила ногою в бубен и прыгнула на лавку.

— Распотешь, боярыня-матушка!

И, метнувшись к двери, лающе крикнула:

— Дозволь с челобитного к господарю поскакать.

Пелагея оттолкнула дочь и бросилась к белилам.

Шутиха уже приплясывала перед тиуном и скулила. Антипка важно выслушал просьбу и развалисто, подражая боярину, направился к терему Симеона.

Ряполовский, узнав о приходе скоморохов, сам заторопился на луг.

— Охальства не было ли в светлице? — спросил он порядка ради, напяливая кафтан.

Холоп закатил глаза.

— Грех напраслину возводить. Добро живёт.

На лугу закипела работа. Рубленники спешно ставили помост для боярина.

Когда батожник свистом бича возвестил о выходе господарей, помост уже был готов.

Окружённые сенными девушками, на потеху почти бегом спешили Пелагея и Марфа. За Ряполовским гуськом тянулась вереница холопей.

Выводков пополз навстречу боярину, трижды стукнулся о землю лбом, выхватил у холопя кресло и сам установил его на помосте.

— Добрый смерд, — довольно шепнул жене Симеон. — Тьму[48]Тьма— десять тысяч.
рублев при нужде возьму за него у Арефьича.

Васька услышал шёпот и зарделся от вспыхнувшей надежды.

Развалясь в кресле, князь взмахнул рукой.

Один из скоморохов тотчас же перекувыркнулся в воздухе. За ним, сверкая побрякушками и многоцветными лоскутами, с улюлюканьем, звериным рычаньем и диким хохотом закружились шуты. Взвыли сурьмы[49]Сурьмы — трубы.
, дудки, сопелки. Всё смешалось в бешеной свистопляске. Старик, с перепачканным в сажу лицом и кривыми рожками, выбивающимися из-под высокого колпака, стал на четвереньки. Хвост, болтавшийся по земле, стал собираться вдруг колечками и свернулся на спине змеёю. На самом конце его высунулось огромное расщемленное жало. Две светлые точки по бокам жала взбухли, налились кровью и зло заворочались. Крадучись, к старику подошёл косматый, обросший с головы до ног мохом леший. Кто-то изо всей силы ударил в накры[50]Накры — литавры.
. По жёлтой траве побежали в разные стороны водяные русалки и ведьмы. Хвост старика с присвистом взвился к помосту.

Боярыня в страхе спряталась за спину мужа. Симеон прирос к креслу.

Снова ухнули сурьмы. Прежде чем толпа успела опомниться, исчезла нечистая сила, и перед помостом пали ниц одетые в длинные саваны девушки. Часть из них, горбатые, безглазые и хромые, повалились одна на другую, выросли в чудовищную беспокойную глыбу и, окружённые скоморохами, посбрасывали рубахи.

Ряполовский вопросительно поглядывал на жену и не знал, рассердиться ли или одобрить лицедеев.

— Сплясать для господарей! — запетушился старик и, точно крыльями, взмахнул руками.

Под грохот барабанов, медных рогов, гуслей, волынок, непристойно перегибаясь, двинулись один на другой два ряда скоморохов.

Притаившийся за помостом поп сокрушённо покачал головой:

— Позоры некаки со свистаньем, и кличем, и воплями блудными!

Князь увлечённо следил за пляской, с каждым новым движением лицедеев забывая всё более свой сан. Напыщенное величие сменилось выражением детской радости на лице. Когда же пары переплелись, изображая свальный грех, он не выдержал и, притоптывая ногами, приказал пуститься в пляс всем холопям и девкам.

Поп вцепился пальцами в свою бороду.

— О, лукавыя жёны многовертимое плясанье! Ногам скаканье, хребтам вихлянье! Блудницы!

И, не отрывая жадного взора от шутов, угрожающе крикнул боярину:

— Аще бо блуду споручествуешь, неотвратно будеши пещись в огне преисподней!

Поражённый дерзостью попа, Ряполовский в первое мгновенье до того растерялся, что хотел было подать знак холопям прекратить пляс. Но, охваченный вдруг буйным порывом бесшабашного озорства, скатился с помоста.

— Пляши!

Поп съёжился и ухватился за балясы.

— Пляши! — уже властно крикнул Симеон.

Тиун и отказчик подхватили попа и толкнули в толпу. Скоморохи с воем набросились на него и, раскачав, высоко подкинули над головами.

Князь закатился жужжащим смешком.

— Вот то плясанье! Вот то не в причет скоморохам!

Пелагея умоляюще взглянула на мужа.

— Беды не накликать бы…

— А ты сама бы распотешила муженька!

Ожившая боярыня, подобрав ферязь, вразвалку спустилась с помоста и взмахнула платочком. За ней, верхом на шутихе, поскакала боярышня.

Уже солнце садилось, когда усталый боярин возвращался с потехи в хоромы.

Выводков и Клаша подстерегали его у тына. Едва Симеон приблизился ко двору, девушка юркнула за тын, а Васька неподвижно распластался на усыпанной по случаю праздника жёлтым песком дорожке. Батожник подскочил к рубленнику.

— Прочь!

И больно ударил батогом по ногам. Ряполовский остановился.

— Аль печалуешься на что?

Васька привстал на четвереньках и вытянул шею. Губы его задрожали, и не слушался голос.

— Сказывай, коли дело.

Полуживой от страха, Васька сделал отчаянное усилие и пропустил сквозь щёлкающие зубы:

— Пожаловал бы побраться мне с Кланькой Онисимовой.

Князь сладенько ухмыльнулся.

— Пляскою раззадорила?

— Божьим велением, господарь.

Подавив привычно двумя пальцами нос, Симеон уставился в небо.

— Сробишь у князь-боярина Прозоровского хоромины да мне двадцать рублев московских подашь, в те поры и молвь держать будем.

Он благодушно ткнул носком сафьянового сапога к подбородок опешившего холопя.

— А в опочивальню ко мне, покажу тебе милость, ране венца допущу к себе девку твою.

Уничтоженный и жалкий, плёлся Васька в починок. За ним безмолвною тенью шагала Клаша. Она ни о чём не спрашивала. Землистое каменное лицо и стеклянный взгляд жениха говорили ей без слов обо всём.

Онисима они не застали в избе. Рубленник беспомощно огляделся и уставился зачем-то пристально в растопыренные свои пальцы.

— Куда ему занадобилось хаживать к ночи?

Она смущённо отвернулась и что-то ответила невпопад.

Выводков сжал руками виски.

— Таишь ты, Клаша, умысел лихой от меня.

По лицу его поползли серые тени. Девушка едва сдерживала рыдания.

— Не судьба, видно, Васенька… Не судьба нам век с тобой вековать…

Точно оскордом ударили по голове покорные эти слова.

— А не бывать вам в Веневе!

И выбежал из избы.

Ряполовский готовился к вечере, когда тиун доложил о приходе старосты.

Прежде чем Симеон позволил войти, Васька распахнул с шумом дверь и упал на колени.

— Господарь! В лесах твоих отказчики веневские бродят! Колико ужо девок увезено… Ныне добираются и до нашей избы.

Князь вне себя рванулся из трапезной.

— Доставить! — гудел он, задыхаясь от гнева. — Или всех на дыбу!

Васька опомнился, когда ничего уже сделать нельзя было. Он не вернулся в починок и остался на ночлег в лесу, в медвежьей берлоге, о которой никогда не говорил раньше Клаше.

Сознанье, что им преданы старик и любимая девушка, вошло в душу несмываемым позором. Нужно было что-то немедленно сделать, чтобы предупредить несчастье и искупить иудин грех.

Он мучительно искал выхода и оправдания своему необдуманному поступку.

«Не в погибель, а во спасение упредил яз боярина», — вспыхивало временами в мозгу, но тотчас же гасло, сменяясь непереносимой болью раскаяния.

* * *

Вооружённые дрекольями, секирами и пищалями, тёмною ночью крались лесом холопи. На опушке они растянулись длинной темнеющей лентой. Сам Ряполовский, окружённый тесным кольцом людишек, отдавал приказания.

Лента всколыхнулась, вогнулась исполинской подковой. Края её потонули в чёрных прогалинах.

Встревоженный медведь, учуяв близость людей, взревел и поднялся на задние лапы. Где-то всплакнула сова. Из-за густых колючих кустарников там и здесь остро вспыхивали волчьи зрачки.

Подкова бухла, сжималась плотней и таяла в чаще.

В дальней пещере мигнул огонёк догорающего костра.

Ряполовский взволнованно шепнул что-то тиуну. Холоп собрал пригоршнею ладони у рта и крякнул дикой уткой.

Услышав сигнал, людишки построились петлёй, затянувшеюся вокруг пещеры…

На рассвете у курганов рыли холопи могилы. По одному бросали в яму связанных полоняников.

Отказчик веневский вцепился зубами в руку тиуна и тянул его за собою в могилу.

Озверелый боярин полоснул сопротивляющегося ножом по затылку.

— Хорони!

Рядом с курганами вырос свежий, гладенько прилизанный холм…

Васька, измученный бессонной ночью и неуёмной тоской, забылся в беспокойном полубреду. Рядом с ним лежала вырезанная из сосны фигура девушки.

То была незаконченная статуя Клаши, плод его работы, оберегаемой в страшной тайне от всех.

 

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

Ряполовский перекрестился и стал на колени перед киотом.

— Господи, услыши молитву мою! Услыши мя, Господи!

Смиренно склонился отяжелевший шар головы, и с каждым вздохом безжизненно вскидывались сложенные на животе руки.

Тиун стоя, сквозь дремоту, повторял обрывки слов.

Перекрестившись в последний раз, князь кулаками расправил усы и пошевелил в воздухе пальцами.

Антипка ткнулся головой в дверь. Сквозь щёлки слипающихся век любопытно проглянули зрачки. Холоп ясно почувствовал, как колеблются под ногами и проваливаются в пустоту половицы. Кто-то тёплый и ласковый, в мглистой бархатной шубке, слизнул ступни, голени и лёгким дыханием своим коснулся груди. Странно было сознавать и в то же время так тепло верилось, что ноги и туловище становятся с каждым мгновением прозрачней, тают в неизбывной истоме, а голова погружается в пышную пуховую тьму.

Пальцы боярина нетерпеливо пошевеливались и раздражённо прищёлкивали.

Тиун осклабился. Тот, неизвестный, в бархатной шубке, подпрыгнул и шепнул что-то на ухо.

«Тварь, — подумал добродушно холоп, — а молвит по-человечьи».

— Антипка! — по-змеиному зашуршало где-то близко, у ног, и ударилось больно о голову, спугнув сразу сон.

Тиун с размаху ткнулся губами в ладонь Симеона.

— Милостивец! Измаялся ты от забот своих княжеских!

Ряполовский повис на руках у холопя. В постели он безмятежно потянулся всем грузным телом своим и крякнул самодовольно:

— Волил бы яз поглазеть на вотчинника веневского в те поры, когда поведают ему про отказчика.

И, приподнявшись, трижды набожно перекрестился.

— Упокой, Господи, души усопших раб твоих идеже праведнии упокояются.

Припав на колено, Антипка проникновенно поглядел на образа.

— Господарю же нашему милостивому пошли, Господи, многая лета на радость холопям!

Он приложился к ступне боярина и скользнул озорным взглядом по месиву лоснящегося лица.

— Сдаётся мне, осударь, не спроста Васька про отказчика сказывал.

Князь поскрёб пятернёй поясницу и лениво приоткрыл глаза.

— Не иначе, князь, Онисим замыслил с девкой той на Венев дорогу держать.

Рот боярина широко раздался в судорожной зевоте.

— А мы попытаем маненько Онисима, — сочно вдохнул он в себя и прищёлкнул зубами.

Антипка наклонился поближе к уху, готовый ещё что-то шепнуть, но Симеон уже запойно храпел.

* * *

Утром Василия вызвали к князю.

В трапезной, на столе, были аккуратно разложены чертежи различной резьбы — оконной, дверной и стенной. Ряполовский получил их через Щенятева от приезжавших в Московию фряжских умельцев.

Симеон подозрительно оглядел холопя.

— Сказывай, староста, коей милостью спорадовать тебя за службу за верную?

Выводков не понял и неопределённо пожевал губами.

— Не твои бы очи, увёл бы отказчик Онисима с девкой.

Счастливая улыбка порхнула по лицу холопя и застыла трепетною надеждою в синих глазах.

— А за службу мою, господарь, одари великою милостью.

Он прижал руки к груди и с молитвенной верой уставился на боярина.

— Сказывай, староста, сказывай!

— И весь сказ-то короткий. Ушла бы в Венев, загубил бы тот князь девку Онисимову. Вся надёжа на тебя, осударь. Токмо при тебе быть Кланьке женой мне.

И, упав на колени, облобызал ноги князя.

— Отдай Клашеньку без греха!

Симеон милостиво потрепал кудри холопя и кликнул тиуна.

В улыбающихся глазах Ряполовского Васька прочёл свой приговор. Он едва сдержался, чтобы не закричать от охватившего всё его существо бурного счастья.

Тиун неслышно появился на пороге.

Не спеша, вразвалочку, пройдясь по терему, князь взял со стола чертежи.

— Мыслю яз, не убрать ли узорами чердаки.

И, прищурившись, долго водил пальцем по затейливым извивам, засыпая рубленника вопросами.

Васька нетерпеливо слушал; не думая, отвечал всё, что приходило на ум, — только бы поскорее кончить и вернуться к главному.

Взгляд его случайно упал на тиуна, перемигнувшегося с боярином. Он насторожился, охваченный роем тяжёлых сомнений.

Отобрав чертежи для чердаков и трапезной, Симеон передал их Выводкову.

— Нынче же и почни. А к ночи поглазеем на умельство твоё.

И, щёлкнув себя по лбу, деловито обратился к тиуну:

— Запамятовал-то яз, болтаючи, про старика.

Он подавил двумя пальцами нос и насупился.

— За сговор с веневским отказчиком перед всеми людишками, чтоб никому не повадно было, казнить того Онисима казнию, а девку взять в железы!

Пергамент вывалился из рук холопя. Он ухватился за стол, чтобы не упасть. Но это длилось мгновение. Потоком расплавленного свинца хлынула к груди кровь и залила мозг звериным гневом. Какая-то страшная сила толкнула к боярину.

Он метнулся к порогу, за которым только что скрылся князь, и налёг плечами на дубовую дверь.

Из сеней донёсся хихикающий смешок.

— Не обессудь, староста. Крепок запор господарской!

— Убью! — заревел рубленник и изо всех сил забарабанил кулаками в дверь.

Тиун продолжал смеяться.

— Потешься, родименькой, покель голова на плечах. Пошто не потешиться доброму человеку!

У окна появились вооружённые бердышами дозорные.

Выводков метался по трапезной, как волк, попавший в тенёта.

Вдруг он притих и насторожился.

«Пускай! Пускай в землю зароет живьём! — чётко и уверенно билось в мозгу. — Токмо и яз ему не дам живота!»

И едва вошло в душу решение, стало сразу спокойнее.

Усевшись на лавку, рубленник принялся подробно обдумывать план своей мести.

Всё представлялось ему до смешного возможным и простым: вечером придёт боярин; за ним, у двери, вытянется безмолвно тиун. Нужно будет упасть на колени, а нож держать вот так (он сунул руку за пазуху). И, разогнувшись, вонзить клинок в рыхлый живот по самую рукоять. И всё. Нешто может быть проще?

Умиротворённая улыбка шевельнула усы и скорбными морщинками собрала вытянутое лицо.

«Не то попытать ещё…» — задумчивый взгляд скользнул по подволоке, нечаянно задержавшись на большом железном крюке, и оборвал мысль.

Васька испуганно встал и невольно зажмурился.

«Почудилось! — срывающимся шёпотом передёрнулись губы. — Откель ему быть?»

Но и сквозь плотно закрытые глаза с болезненной ясностью было видно, как кто-то крадётся по стене к крюку с верёвкой в руках.

Рубленник прыгнул к неизвестному и схватил его за плечо.

— Не надо! Не надо! Не надо!

А верёвка уже обвилась вокруг шеи. И странно — вся боль и всё ощущение близкой кончины передавались не тому, криво улыбающемуся неизвестному человеку (это Васька чувствовал с несомненной ясностью), но давили его самого, окутывая мозг густым туманом.

Выводков на четвереньках отполз к противоположной стене. Рука зашарила нетерпеливо по опояске. Пальцы, путаясь, долго развязывали неподдающийся узел, а заворожённый взгляд ни на мгновение не отрывался от подволоки. Ещё небольшое усилие, и конец кушака повиснет на дожидающемся крюке.

Умиротворённый покой сладкой истомой охватывал тело.

«Ещё немного, и навсегда, до страшного Христова судища, запамятую яз и себя, и Онисима, и её…»

Но не успело в мозгу сложиться имя невесты, как сразу рассеялся могильный туман и исчезли призраки.

— Так вот она — ласка боярская! — поднимаясь во весь рост, процедил жёстко рубленник. — Так вот она — служба верная!

Жалко согнувшись, он присел на край лавки и так оставался до полудня.

Мысль о самоубийстве уже не тревожила. Думалось только о том, что нужно выручить во что бы то ни стало Клашу. Один за другим оживали рассказы странников и беглых людишек о вольнице запорожской, о волжских казаках и разбойничьих шайках, что таятся в непроходимых лесах и грабят на больших дорогах торговые караваны.

«Туда! Туда с нею бежать! Нынче же ночью выручить из полона и увести!»

Как выручить девушку — не представлялось отчётливо. Но это и не нужно было ему. Важно было раньше всего самому вырваться поскорее из трапезной, а там всё сделается само собой.

Васька бочком подобрался к окну. Перед глазами раскинулась вся, до последних мелочей знакомая ему, усадьба.

Он зло сжал кулаки.

«Не яз буду, ежели голову не отсеку боярину, а вотчину со всем добром в полыме не размету!»

Когда загремел засов и в трапезную вошёл Антипка, рубленник уже с видимым спокойствием выводил на двери углём мудрёные наброски птиц, стараясь точно придерживаться фряжских подлинников.

К вечеру, в сопровождении вооружённых холопей, явился боярин. В стороне с восковою свечою в вытянутой руке согнулся подобострастно Антипка.

— Робишь?

Васька отвесил поклон.

— Роблю, господарь!

Симеон одобрил наброски и приказал выдать умельцу овсяную лепёшку и луковицу.

Выводков благодарно припал губами к краю княжеского кафтана.

Ряполовский прищурился.

— Ласков ты, смерд! — И, к Антипке, строго: — Зря, видно, болтаешь! Отпустить его в починок ночь ночевать.

Став на колени, рубленник стукнулся об пол лбом.

— Воистину, херувимскою душой володеешь, князь-осударь!

Ваську отпустили в починок, приказав двум дозорным следить за ним.

Не спалось Выводкову в опустевшей без Клаши избе. Он то и дело выбегал на улицу и там, ожесточённо размахивая руками, страстно жаловался на своё горе кромешной тьме, как будто дожидался от неё утешения.

Перед рассветом ему удалось забыться в сарайчике, рядом с похрапывающим Тешатой.

Но сын боярский только притворялся, что спит. Он слышал всё, о чём вполголоса кручинился рубленник безмолвной мгле.

Полные горечи и злобы к боярину жалобы пробудили в нём притихшие было мысли о мести и вновь всколыхнули вверх дном смятенную душу.

Не дождавшись, пока холоп проснётся, Тешата осторожно толкнул его в плечо. Васька испуганно раскрыл глаза.

— Тише… Се яз… Тешата.

И, придвинувшись вплотную, неожиданно поцеловал соседа в щёку.

Рубленник принял поцелуй как знак сочувствия своему горю. Сердце его наполнилось глубокой признательностью.

— Ты… тебе…

Нужно было сказать что-то такое, чтобы сразу отблагодарить сторицею за его тёплую ласку, но на ум приходили такие бесцветные и пустые слова, что Васька только вздохнул глубоко и, махнув безнадёжно рукою, примолк.

Сосед наклонился к его уху.

— А что затеял, — Бог порукой, яз во всём на подмогу пойду.

И, почувствовав, что холоп недоверчиво уставился на него, простёр руки к небу.

— Перед Пропятым… Обетованье даю перед Пропятым не быть в деле твоём соглядатаем и языком, но споручником.

Он трижды перекрестился.

— Веруешь?

Выводков мужественно потряс его руку.

— Верую.

Обнявшись, они возбуждённо зашептались о чём-то.

* * *

Было за полдень. Выводков заканчивал дверную резьбу, когда его внимание привлекли резкий звон накров и барабанный бой.

— Не до скоморохов, — недовольно поморщился он и подошёл к окну.

С поля, с починков и деревеньки спешил на выгон народ. Через двор двое холопей несли боярское кресло. Окружённые сенными девушками, важно выплывали боярыня с дочкой.

В трапезную ворвался тиун.

— Не слыхивал сполоха, что ли?!

И скрылся так же поспешно, как и пришёл. Васька готов был перенести любую пытку, только бы не быть на суде боярском над Онисимом. Но боязнь навлечь подозрение заставила его идти на выгон.

Сгорбившись и качаясь из стороны в сторону, из погреба вышел старик.

Батожник огрел его изо всех сил батогом. Узник вздрогнул, слезливо заморгал и поплёлся к помосту, где восседал уже князь. Батожник непрестанно подгонял его батогом.

Затаив дыханье, стояли потупясь людишки. Нужно было напрячь всю силу воли, чтобы выжать на лицах тень улыбки. Спекулатари и языки не спускали глаз с толпы, и всех, в ком подмечали сочувствие Онисиму, нещадно секли бичами.

Старик остановился перед Ряполовским, расправил слипшуюся бороду, снял шапку и, кряхтя, опустился на колени.

Марфа весело фыркнула.

— Поглазей, матушка! У смерда-то кака шишка потешная на макушке от батога!

И, достав из кузовочка, привешенного к горбу шутихи, горсть орешков, бросила их в Онисима.

— Нос подставь, по носу норовлю тебя, смерд, попотчевать!

Симеон по-отечески пожурил боярышню!

— Эка ты прытка у меня!

Шумно дыша и еле сдерживаясь, чтобы не броситься на Ряполовских, притаился за спинами людишек Васька.

Боярин встал, перекрестился с поклоном и снова опустился в кресло.

Холопи тотчас же пали ниц. Узник распластался у подножия помоста.

— Встань! — раздражённо прогудел Симеон и, облокотившись о спину тиуна, ударил Онисима носком сапога по переносице.

Шутиха всхлипывающе залаяла, завертелась волчком и прыгнула верхом на старика.

— Господарь многомилостивой! Пожалуй мне, червю смердящему, тот сапог почеломкать!

— Сгинь!

Ряполовский повернулся к жене.

— Приладила бы ты её, покель яз тружусь, кривой ногой к перекладине!

Шутиха бросилась кубарем к терему. По знаку Пелагеи сенные девки во главе с Марфой пустились вдогонку.

Как только горбунью поймали и, заткнув рот, привязали к суку осины вниз головой, всё вновь затихло. Боярин высокомерно оглядел старика.

— Охоч, выходит, ты, смерд, до Венева?

Узник молчал.

— Знать, пришлись Ряполовские не по мысли тебе? Свесив безжизненно голову, Онисим глухо прошамкал:

— Всё единственно для холопей, у кого кабалой кабалиться. А токмо и у тебя, господарь, дочь единая… Кому и попечаловаться, как не тебе.

Симеон так встряхнулся, как будто сбросил со спины давившую его непосильную ношу.

— Ну вот и суд весь… Спокаялся, смерд!

И, погрозив толпе кулаком, брызнул слюной.

— Потешим мы вас Веневом. Внучатам закажете, како бежати от князь-боярина Симеона!

Он забился в приступе рвотного кашля, но, едва передохнув, загудел ещё оглушительнее:

— Всем псам в поущение — разбить проваленному пятки и держать в железах, покель не подохнет!

 

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

Два дня висел Онисим, прикованный к частоколу. На третий Ряполовский сжалился над ним и приказал спустить с желез.

Было тихое воскресное утро. На погосте благовестили к ранней обедне. Кучка холопей собралась при дворе в ожидании князя, который должен был проехать в церковь.

Едва показалась боярская колымага, людишки бухнулись в дорожную пыль и отвратили лица.

— Дозволь, господарь, за прокормом сходить. Кой день хлеба не видывали!

Ряполовский подавил двумя пальцами нос и, приказав гнать лошадей, на ходу крикнул:

— Покель Онисима не схороним, всем быть при вотчине!

Во всё время службы князь был крайне взволнован, часто заходил в алтарь, шептался с попом и требовал, чтоб тот сократил обедню.

Едва служба отошла, спекулатари и батожники погнали холопей на кладбище.

Полуживой, со связанными крестом на груди руками, стоял у свежевырытой могилы Онисим. Его поддерживали двое людишек, обряженных в кумачовые рубахи и в остроконечные алые колпаки.

В светлице, приникнув к оконцу, боярыня тщетно пыталась что-либо разглядеть на кладбище. Князь не внял мольбам жены и не позволил присутствовать женщинам на казни и похоронах.

В углу, уткнувшись распухшим от слёз лицом в колени мамки, ревела Марфа. Изредка, чтобы разрядить обиду, она больно царапала лицо шутихи.

Симеон, печальный и строгий, низко поклонился Онисиму.

Один из катов торопливо зажёг сальный огарок и вставил его между пальцев приговорённого.

Толпа у тына расступилась. Батожник гнал на кладбище Клашу.

Увидев отца, девушка с причитаниями бросилась ему на шею. Острый и горячий, как пчелиное жало, удар бича заставил её отступить.

Князь подал знак. Клашу поставили на колени.

Поп осенил себя крестом и, подавляя вздох, вслух прочитал:

— Иже по плоти братие мои, и иже по духу сродницы мои, и друзи…

Склонившись к девушке, он упавшим голосом предложил ей повторять за ним слова ирмоса.

Захлёбываясь от слёз, Клаша упрямо тряхнула головой.

Перед её носом завертелся тяжёлый кулак тиуна.

— Не подмоги ли сдожидаешься?

Поп сдавил пальцами нагрудный кипарисовый крест и обратил к небу худенькое лицо своё.

— … и обычнии знаемии плачите…

Сухо пощёлкивая мелкой перламутровой пилкой зубов, Клаша дробно и жутко выкрикивала сквозь рыдания:

— … и обычнии знаемии плачите…

Холопи усердно и часто крестились, творя про себя молитву. Впереди всех стоял князь и вместе с Клашей повторял за попом:

— … воздохните, сетуйте: се бо вас ныне разлучаюся…

Покончив с отходной, боярин приблизился к Онисиму.

— Радуйся, ибо отходишь ты в живот вечный не по-басурменски, а по чину Христову.

И, повернувшись к людишкам, предостерегающе по-грозился:

— Одначе да не повадно будет вам: ежели и дале замыслите в бега бегать, перед Истинным обетование даю казнить без креста и молитвы!

Каты под вздрагивающие возгласы попа повели приговорённого к виселице.

Безропотно и смиренно шёл Онисим на смерть. Только перед тем, как на его шею накинули петлю, он пошарил подслеповатыми глазами в толпе и, нащупав дочь, стынущим шелестом благословил её…

Васька снял с петли труп, обрядил его в свою епанчу и с помощью Тешаты положил тело в новенький гроб.

Под глухой стук комьев земли о крышку гроба поп скороговоркой читал, глотая слёзы:

— Помяни, Господи Боже наш, в вере и надежди живота вечного преставившегося раба твоего Онисима… Правда твоя, правда вовеки… Аминь!..

Выводков подполз к Клаше.

— Уйдём… Уйдём отсель, Клаша…

И, не сдерживая подступивших к горлу слёз, приник к её голове, уткнувшейся в свежую насыпь.

— Уйдём!

Холопи нетерпеливо дожидались знака боярина, чтобы уйти поскорее от проклятого места.

Боярин расслабленно поднялся с колен и, стерев перепачканной в земле пятернёй с лица пот, уселся на приготовленную для него лавку.

Передохнув, он приказал привести Клашу.

— Глазела?

Обхватив руками колени, сидел у насыпи рубленник и с замершим сердцем ждал, что скажет боярин.

Девушка заломила больно пальцы и хлюпко дышала. Симеон ласково потрепал её по плечу.

— Ежели бы другой господарь — не миновать тебе отцовой доли.

Его заплывшие глазки похотливо бегали по упруго колышущимся яблокам грудей.

— И порешил яз свободить тебя.

Глубокий вздох облегчения пронёсся в толпе.

Князь помолчал, взбил пальцами бороду, точно стряхивая крошки после еды, и, облизнувшись, воркующе прожужжал:

— Острастки же для жалую тебя нагой кур в поле ловить!

Не успела Клаша вникнуть в смысл слов, как тиун содрал с неё рубаху.

— Гони! — И пронзительно свистнул. Толпа ахнула и расступилась.

Стоявший на дозоре у тына стекулатарь вытряхнул из короба стайку кур.

Батожник размахнулся сплеча и хлестнул девушку по голой спине.

Задыхаясь, падая и вновь вскакивая под нещадными ударами батогов, Клаша мчалась по полю.

Куры шарахались от неё, рвались из рук, зарывались в крапиву.

Покатываясь от хохота, следил за потехою Ряполовский.

Наконец последние силы оставили девушку. Она с разбегу упала лицом в бурьян да так и осталась лежать в беспамятстве, не чувствуя уже ни ударов, ни гневных окликов катов.

В сладостном томлении Симеон отогнал катов и сам долго, зажмурившись, сёк крапивою кровавое месиво взбухшей спины.

— В подклет, ко мне на двор, — подмигнул князь тиуну и, задыхаясь от устали и неудовлетворённой похоти, опустился на траву передохнуть.

Ночью, с княжеского соизволения, потянулись людишки в город искать прокорма.

Васька с двумя товарищами-рубленниками поджидал их на дальнем лугу, за курганами.

Тешата с дюжиной своих бывших холопей залёг на опушке, в байраке.

— Кой человек?! — грозно окликнул Тешата вышедшего из засады Ваську.

— Свой! — негромко ответил рубленник.

— А свой, — выходит, и отдохнуть время пришло. И развалился на влажной траве.

Осторожно, слово за словом, рубленники повели с холопями разговор о князе.

У каждого из толпы немало накопилось кручин и было о чём порассказать. Васька умело задевал самые острые вопросы, разжигал людишек и незаметно разжигался сам.

— А и не зря идут деревнями цельными в леса да на Волгу, — страстно кричал он в тёмную даль. — А и воля там вольная для холопей! А и не токмо господарей да спекулатарей — духу того нету в той вольности!

Толпа свирепела и зловеще грозилась в сторону вотчины.

— Отправить Симеона с бабой и отродьем к Онисиму на постой! Сжечь выводок волчий! Извести душегубов!

* * *

Во мгле крались людишки к боярским хоромам. По краям, зорко доглядывая за всеми, ползли холопи Тешаты.

У курганов Выводков заметил, как кто-то отстал и, скатившись кубарем под откос, исчез.

«Язык!» — сообразил он и трижды слабо присвистнул.

Все сразу остановились.

— Язык! — повторил рубленник вслух. — Годите, покель яз обернусь.

И исчез в безглазой мгле.

Тенью скользил Выводков к боярской усадьбе. Притаившись за тыном, он слышал, как язык требовал у сторожа немедленно вызвать тиуна.

Зажав в руке оскорд, Васька подполз вплотную к воротам.

Вскоре донёсся до него голос тиуна. Язык увёл холопя на улицу, подальше от сторожа.

— Како господарь нас с отцом примолвляет и землёй жалует да прокормом, тако и мы ему верой послужим.

— Да ты сказывай!

— И сказываю. Рубленник Васька, что ставил хоромины да ещё идола сотворил в той берлоге… Давеча князь ещё обетовал идолом тем голову рубленнику прошибить…

— Тьфу, окаянный! Будешь ты сказывать?!

Тиун смачно выругался и схватил за ворот языка.

— Стрекочи!

— Да к тому яз… К делу всё, Антипушка.

И прицыкивающим шепотком:

— Васька людишек подбил. Спалить норовят.

— Держите ж!

Выводков сорвался с земли и двумя могучими ударами оскорда раздробил голову языку и Антипке.

Сторож высунулся за ворота, вгляделся в тьму и пошёл спокойно вдоль тына.

Рубленник стремглав помчался к своим.

Подогретые рассказом о только что совершённом убийстве и предвкушая радость добраться вскоре к настоящему хлебу, говядине и вину, людишки спешили, позабыв об опасностях, к мирно спящей боярской усадьбе.

Первым выделились рубленники и Тешата.

По Васькиному свистку холопи прыгнули через тын и связали застигнутого врасплох сторожа.

Резкий крик пробудил молчаливую мглу. Холопи окружили хоромы.

— Жги!

Выводков бросился в подклет. Он нашёл Клашу бесчувственно повиснувшей на железах, вделанных в стену.

Шум на дворе угрожающе разрастался, будил окрестности. Багровые лапы огня пробились сквозь щели двери и суетливо зашарили по подволоке и стенам. Подклет наполнился дымом и удушливым дыханием гари.

Васька ожесточённо колотил оскордом по скрепам желез. Освободив наконец девушку, он схватил её в охапку и вырвался из пылающего подклета на двор.

Толпы холопей лавиною ринулись в погреба за боярским добром.

На выгоне выросли холмы зерна, холста, бочек, полных пива, мёда и кваса, и короба с драгоценною утварью.

Передав Клашу товарищам, Васька с горстью людей ринулся в опочивальню.

Но хоромы были пусты. Князь при первых же вспышках огня, захватив деньги и драгоценности, убежал с женою и дочерью через потайный ход в лес.

Холопи обшарили все углы подземелья и никого не нашли. Дольше оставаться в хоромах было опасно: огонь уже пробрался в сени и с минуты на минуту грозил переброситься на терема.

Пришлось оставить поиски и спешить на двор.

Могучий раскат грома вдруг сотряс землю. Толпа в ужасе шарахнулась в разные стороны. Огромный огненный столб вырвался из земли, застыл чудовищным факелом и метнул в багряное небо воз золотистых снопов.

— Знаменье Божие! — сообразили людишки, истово крестясь и сбиваясь беспомощным стадом. — Бог посетил нас!

Ещё стремительнее взмылся к небу второй вертящийся столб. С глухими стонами, треском и грохотом рухнули княжеские хоромы.

Выводков сорвал с себя шапку и с тоскою следил за пожарищем. Была минута, когда он готов был ринуться в пламя и спасти хоть что-нибудь из затейливого убранства палат, так кропотливо созданного его руками.

Его сердито окликнул Тешата:

— К людишкам! Замышляют противу нас! Дескать, Богом послан огненный столб!

Рубленник опомнился.

— Богом?

И неожиданно молодецки тряхнул головой.

— И сгори, будь ты проклято, умельство моё!

Он гордо пошёл навстречу зловеще притихшей толпе.

— Ты попутал! Всё ты! — зарычал кто-то, замахиваясь дрекольем.

— А коль ещё и в губе оные столбы сотворю? К коим катам в те поры кинетесь с покаянием?

Широко улыбнувшись, рубленник ловким ударом выбил дреколье из рук растерявшегося холопя.

— Сами мы с Серьгой да Илюнькой погреб той ставили тайной. А в погребу хоронил князь-боярин казну зелейную.

Он резко повернулся и, заложив два пальца в рот, пронзительно свистнул.

Тешата с людишками подскочил к спасённому от пожара добру. Остальные, не раздумывая, жадно рванулись за ним.

Кучка холопей присосалась к бочонкам с вином.

— Прочь от хмельного! — топнул ногой староста. — Не за тем поспешали!

Озарённые свинцовым факелом пожарища, людишки поволокли к лесу добычу. Слабую от незаживших ран Клашу бережно нёс на руках Выводков.

У опушки холопи услышали сдержанное хрипенье.

— Никак, шутиха? — обрадовался Тешата и юркнул в кусты.

В его ноги ткнулась с заливчатым лаем горбунья.

— Спаситель ты мой!

— Ты, что ли, Дуня?

— Яз, родимый!

Шутиха поднялась и, приложив палец к губам, таинственно прищурилась.

— В дупле… пыхтит сермяжный наш… А боярыня с Марфенькой к городу побегли. Челом бить на вас.

Ночная мгла собиралась волокнисто-сизыми кудрями и клубилась над пробуждающейся землёй. Розовой улыбкой зари румянился восток. Из-за редеющего тумана проступала зелёная роспись зазвеневшего предутренней песнею леса. Склонившись над ручейком, ивы зачарованно любовались чудесной шёлковой шапочкой, расшитой золотом и чуть колеблющейся в слюдяной глади воды. Какой-то незримый затейник протянул от шапочки яркие паутинки, переплёл их заботливо и выткал шуршащий убрус.

Зашептались улыбчато ивы, чуя, что сейчас ласково прильнёт к их росистым ветвям и согреет девичьими поцелуями та, чья пышная колесница уже алеет на небосводе. Не зря же так весело и уверенно ткут для неё незримые хамовники рубиновую нитку убруса!

— Гей, вы, вольница вольная!

— Эге-гей, други беглые! — отозвались Тешате людишки.

— Болтает шутиха — князюшко близко!

Выводков ошалело бросился к сыну боярскому.

— Мне! Яз первый с ним за добро поквитаюсь!

Симеон, услышав голоса, с трудом протискал грузное тело своё сквозь дупло и скрылся в чаще.

— Не ко времени солнышко встало, — ткнул староста разочарованно ввысь кулаком. — Не понагрянули бы стрельцы!

Погнав впереди себя шутиху, он скрылся в берлоге, где в редкие минуты свободы тайно от своих вырезывал из дерева статую Клаши.

— Не ищи, — печально выдохнула горбунья, — сгорел истукан тот в огне.

Клаша чуть приоткрыла глаза.

— Кой ещё истукан?

Выводков не ответил и, понурившись, пошёл к своим.

— А горбунья? — всплеснул руками Тешата.

— Горбунья? — переспросил недоуменно рубленник и, подумав, с омерзением сплюнул. — Да ну её к ляду! К господарям, видно, ушла!

 

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

Как в воду канули взбунтовавшиеся холопи. Стрельцы обшарили всю чащу лесную от вотчины Ряполовского до самого города, но никого не нашли.

Часть людишек, не примкнувших к погрому, до поры до времени содержалась при дворе Прозоровского.

Симеон в короткий срок осунулся, постарел и с каждым днём опускался всё более и более.

— Не смердова выдумка тут, — уныло спорил он с Арефьичем. — Не иначе, худородные соседи подбили людишек. Уж больно не по мысли им было могутство моё.

Прозоровский решил вступиться за друга. Вызвав в свою вотчину губного старосту и дьяков, он объявил, что задумал изоброчить детей боярских и других худородных дворян со всей губы денежным оброком в пользу разорённого князя.

Староста не возразил и, уезжая, поклонился покорно.

— Сила твоя. Токмо мы ни при чём в деле сём, господарь.

Арефьич разослал гонцов по округе.

— Будут хоромины, Афанасьевич, — не кручинься! — уверенно посулил он гостю.

Симеон подавил двумя пальцами нос и промычал что-то нечленораздельное.

Хозяин раздражённо ушёл из опочивальни, сильно прихлопнув дверью.

— Печёшься, кручинишься о человеке, а он токмо носом и тешится заместо того, чтобы словом да умишком своим подмогнуть!

С утра до ночи просиживал Ряполовский у оконца, отказываясь от трапезы и не вступая ни в какие беседы. Тяжёлая тоска и обида быстро подтачивали его силы, лишали покоя и сна. Больше всего мучило то, что стрельцы не изловили Выводкова, Тешату и Клашу.

Кажется, если бы привели их, он отказался бы и от денег, и от новых хором. Все знакомые способы пыток представлялись пустой забавой в сравнении с тем, что бы перенесли холопи, если бы только подвернулись ему.

Единственной радостью Симеона была мысль о мести. Уставившись маслено в одну, точку, он часто видел перед собой распластавшегося на земле рубленника.

— Язык подай, пёс! Язык, коим смердов мутил противу меня!

И, отставляя ногу, напруженно сжимал в воздухе пальцы, краснел и задыхался, точно в самом деле рвал из горла язык.

— А ты, девонька, покажи милость, откушай язычка того на добро здоровье!

Он захлёбывался от наслаждения, совал в рот девушке окровавленный ком и кланялся в пояс.

— Не побрезгай!

Хозяйский тиун прислушивался к сладострастному шёпоту, но, просунув голову в дверь, в суеверном ужасе бежал стремглав в самый дальний угол сеней, огораживая себя чертою в воздухе и заклинаниями.

Прозоровский вызывал спешно попа, чтобы помолиться за «бесноватого» и покропить заодно святой водой опочивальню.

К концу недели гонцы прискакали в вотчину с одинаковыми вестями.

— Сказывают худородные: не повинны они в том, что у князь-боярина тяжба с Тешатою.

Собравшись туго набитым трухою кулём, выслушал гонцов Ряполовский.

— Эвона что, — почти весело подмигнул он хозяину. — Выходит, есть ты боле не господарь, коли всяк смерд не страшится поперёк твоей воли идти.

Прозоровский вспыхнул.

— Бывает, и жгут бояр!

Они по-петушиному пригнули головы и тяжело задышали, готовые вцепиться друг в друга. Однако гость первый пришёл в себя.

Едва сдерживаясь, Ряполовский выдавил на вспотевшем лице заискивающую улыбочку:

— Все ходим под Богом, Арефьич! — И с глубоким вздохом проворчал под нос: — Ходил бы великой князь под нашим праведным наущением, нешто сталось бы тако, чтобы нам смерды перечили?!

Хозяин присел на лавку и яростно заскрёбся спиной о стену.

— А коли не зрим, гостюшко, от Иоанна Васильевича прохладу, не оскуднела покель и своя казна зелейная. — Неожиданно взор его ожил и просветлел. — Волишь ли, Афанасьевич, повоеводствовать над ратниками моими?

Симеон шлёпнул себя по жирным бёдрам и счастливо осклабился.

— Волю! Да ежели…

* * *

Недолго собирался Ряполовский в поход. За день всё было готово. Отслужив молебен, ратники на рассвете двинулись в путь. Боярыня и Марфа далеко провожали отряд.

Приложившись в последний раз к руке отца, девушка попросила сквозь всхлипывания:

— Ежели сыщешь шутиху — не казни. Пожалуй ведьму ту мне на расправу.

Пелагея нежно прижала к груди дочь.

— Дитятко моё горемычное…

От слёз густо набелённое лицо изрезалось широкими бороздами. Ярко выкрашенные губы трепетно вздрагивали и тянулись к колену мужа.

— Да благословят тебя, осударь мой, вся сонмы небесные на правое дело.

И долго ещё после того, как скрылся отряд, боярыня нараспев причитала, рвала на себе ферязь и заученно, как велось от древлих времён, голосисто ревела.

* * *

Взвыла губа от подвигов самозваного воеводы. Всё, что не успели схоронить худородные, ограбили и увезли за собою ратники.

За весь поход Симеону ни разу не пришлось вступить в бой. Всюду его встречали предупредительно, с дарами и хлебом-солью.

Князь супился, не доверял и сам чинил обыск в усадьбах.

Обиженные потихоньку уходили с челобитной в губу и умоляли вступиться за них. Но окольничий и староста никого не допускали к себе и, чтобы оправдаться перед Москвой, посылали для вида стрельцов в такие поместья, которые, по донесениям дьяков, уже были ограблены.

Разорённые до тла дети боярские снарядили послов на Москву, к самому великому князю, а пока что переложили все убытки на холопей своих.

* * *

Стояла осень, время для сбора тягла. Всё, что не успел увезти в свою вотчину Симеон, забрали дьяки и спекулатари князей-бояр.

Холопи взвыли. Даже для них, привычных к самым тяжким поборам, было необычно остаться сразу же, после сбора урожая, без единого снопа хлеба.

К Прозоровскому пришли с челобитною выборные от холопей.

Князь вышел к ним на крыльцо.

— Не по правде, сказываете, спекулатари творят с моими людишками?

Выборные приподнялись на четвереньках и, набравшись смелости, отрубили:

— Уйти дозволь. В северы токмо бы нам прокормиться. А осеренеет — сызнов обернёмся к тебе.

Сурово сошлись брови Арефьича. В нём всколыхнулись два чувства, упрямо не уступавшие друг другу.

«Добро бы уйти им, покель на пашне робить незабота», — расчётливо отбивалось в мозгу. Но какой-то насмешливый голос царапался в груди и протестовал, вызывая на лице густую краску стыда: «А суседи что сказывать станут? Виданная ли стать — вотчиннику быти без тьмы людишек?»

— Покажи милость, отпусти до весны!

Прозоровский запрокинул высоко голову.

— Тако вы о господаре печётесь?! И не в тугу вам, что суседи перстами в меня тыкать почнут?! Дескать, князь, а живота, почитай, мене, чем у детей худородных!

Холопи стукнулись о землю лбами.

— Помилуй! Всё едино не одюжить нам голода.

— И подыхайте, чмутьяны! Токмо бы вам плакать да печаловаться!

Он открыл ногой дверь и торопливо, точно опасаясь, что переменит решение, ушёл в хоромы. Тиун высунулся в оконце.

— Аль невдомёк вам сказ господарев?

Выборные робко переминались с ноги на ногу и не уходили.

Из подклета выскочили батожники.

— Гуй, саранча ненасытная!

И выгнали со двора батогами холопей…

Дьяки извелись в неустанной работе и не знали, что делать дальше. Уже давно было собрано всё, чем владели людишки, а до полного тягла, положенного с губы, ещё недоставало добрых трёх четвертей. Не сдавать же в казну и то, что было оттянуто для своих амбаров!

А отчаявшиеся холопи толпами бросали насиженные места и с семьями убегали из вотчин куда глаза глядят.

Князья и окольничий расставили по всем дорогам дозоры. Стрельцы окружали беглых и гнали назад по домам. Обессилевшие людишки падали под жестокими ударами бердышей и гибли под копытами ратных коней.

* * *

К Покрову дню были готовы новые хоромины Ряполовского.

Весь сонм духовенства губного встречал хозяина подле кургана. На земле, убранной сверкающим пологом первого снега, распластались холопи. После молебна хозяин пригласил гостей на пир.

Усевшись на почётное место, Симеон налил Арефьичу первый кубок.

— Пей! Твоей заботой сызнов яз господарь!

И хлопнул в ладоши.

Точно приведённые в движение особой пружиной, строгою чередой заходили, переплетаясь, людишки, прислуживавшие за столами. Вкусный пар застлал трапезную дразнящим туманом. Холопи, пьяные от голода, раздутыми ноздрями впитывали в себя запахи недоступных яств и в сенях жадно облизывали пальцы, на которых прилипли от блюд капельки жира.

Для-ради великого торжества на пиру присутствовали и боярыня с дочерью. Прозоровский то и дело подливал в ковши хозяев сладкого, с патокою, вина.

Кокошник боярышни сбился на затылок, обнажив крепкие жгуты заложенных венками тёмно-рыжых кос.

Пелагея перемигивалась с соседями и, каждый раз, когда дочь прикладывалась к ковшу, с лёгкой укоризной покачивала головой.

— Нешто можно младенцу вином упиваться?

И сама гулко глотала тягучую и сладкую, как берёзовый сок, наливку, незаметно от мужа прижимаясь локтем к руке Прозоровского.

Гость блаженно щурился, с присвистом втягивая набегавшую по углам губ слюну и усердно подпаивал обеих женщин.

В трапезной, от ковша к ковшу, становилось шумливее и свободнее. Хмель развязал языки и беспечно смахнул строгую боярскую чопорность.

Кто-то стукнул вдруг по столу кулаками.

— Расступись, душа! Студёно!

И заревел во всё горло.

Спускался вечер. По углам и подле окон с зажжёнными восковыми свечами в вытянутых руках застыли холопи.

Когда большая часть гостей разъехалась, хозяин с близкими ушёл в повалушу.

Марфа уже ничего не соображала и только оглядывала всех бессмысленным взглядом осоловевших глаз.

— Шла бы в постельку, — икнула боярыня, ткнувшись головой в спину дочери.

Боярышня попыталась встать, но закачалась и рухнула на пол. Ряполовский зычно расхохотался.

— Подсоби царевне своей! Аль сама обезножела?

— Яз? А ни в жисть! — хвастливо прищёлкнула Пелагея.

Она порывисто встала из-за стола, но тотчас же изо всех сил вцепилась в Арефьича.

— Ходит! И подволока и стены ходят!

Тягучий рвотный комок поднимался к горлу. Пол уходил из-под ног, а вместо до оскомины знакомого лица Симеона на неё, кривляясь, глядела целая свора отвратительных рож.

«Был один Симеон, а ныне эвона колико стало!» Боярыня осторожно шагнула к мужу, но зацепилась за ножку стола и шлёпнулась рядом с мурлыкающей что-то дочерью.

— Ты чего? — наклонился над Марфою Ряполовский.

— Го-рит… Пог-глазей… Светлица го-рит!..

В диком испуге князь бросился к оконцу, но, вглядевшись в сумрак, облегчённо вздохнул и заложил руки в бока.

— Попытался бы кой лих человек огонь у меня сотворить!

И, хвастливою октавою:

— Два сорока стрельцов от губы поставлены по моей вотчине.

Прозоровский лукаво прищурился.

— А ты бы, Афанасьевич, уважил боярышню. Ей, сердечной, небось чудится ещё та огненная напасть. Погасил бы свечи для стати такой.

Хозяину понравилась мысль остаться во тьме.

— Гаси! — приказал он тиуну и, налив вина, закружился по повалуше.

— Пляши, гостюшки дорогие!

Но вдруг опустился на пол и залился пьяными слезами.

— Тешату подайте! Волю Тешату, сына боярского!

Его никто не слушал. Только Арефьич ткнул в его зубы корцом:

— Пей! Позабудется!

Всхлипывания стихали, переходили незаметно в прерывистое похрапывание.

Раскинув широко ноги, Симеон ткнулся лицом в кулак и утонул в хмельном забытьи.

Прозоровский, отдуваясь, полз на четвереньках к ухмыляющейся во сне простоволосой боярыне…

Рано утром в повалушу ворвался тиун и отчаянно затормошил Ряполовского:

— Гонец от великого князя!

Первым пробудился от оклика Орефьич. Оттолкнувшись от боярыни, он шёпотом приказал унести женщин и с отчаянными усилиями поднял хозяина.

— Гонец от великого князя!

— Го-нец?!

Точно вихрем снесло хмель у боярина. В широко распахнувшуюся дверь вошёл гонец, сопровождаемый губным старостой и дьяками.

— Откель будешь, гость ранний? — спросил после обычных приветствий хозяин.

— От всея Русии великого князя!

— За память спаси Бог царя преславного!

И будто между прочим:

— А для пригоды какой понадобился яз великому князю?

Гонец гордо вытянулся и поглядел поверх голов.

— До царя и великого князя всея Русии дошло, что не по правде творишь с меньшою братией.

Прозоровский не сдержался:

— Ещё в позалетошний год сам осударь поущал меня в думе: с бородою, дескать, сходен народ — поколику чаще стрижёшь его, потолику буйнее растёт.

Симеон ехидно покашлял в кулак и, подавив двумя пальцами нос, с достоинством прогудел:

— А воле государевой мы не ослушники. Потрапезуем, чем Бог спослал, да в колымагу.

 

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

Глухими тропами, не ведомыми никому, опричь зверя, заходили беглые всё дальше в лесные дебри. С каждым днём становилось холоднее. Ещё изредка встречался одинокий медведь, и запоздалая стая диких гусей задерживалась ещё кое-когда на стынущих озерках; но в самом воздухе чувствовалось уже, что северы не за горами. По-новому шуршала, покрякивая, земля; скользким, как плесень, налётом подёрнулась умирающая листва, и облютевшим от голода волком выл студёный ветер, окутывая седым дыханием своим землю и лес.

Незадолго до первого снега беглые, выбрав поудобнее место, взялись за оскорды. За неделю были готовы скрытые среди кустарника землянки.

С утра вся община расходилась в разные стороны за прокормом. На обязанности Клаши лежала добыча дикого мёда, которым изобиловал лес.

В сумерки беглые возвращались домой с запасами зайцев, лисиц и белок. В удачливые же дни попадались в тенёта ласка, куница или росомаха.

Все меха складывались в общую землянку, где хранилось унесённое добро из вотчины Ряполовского.

Старостой беглые избрали Василия, а казной ведал опытный в хозяйственных делах Тешата.

Общинники отъелись, повеселели и подумывали уже о том, как бы приумножить казну торгом с ближайшим городом. Никто не знал, где расположен этот неведомый город и далеко ли ушли от усадьбы князя, — но это особенно и не тревожило. Пусть попытается кто-нибудь разыскать в непроходимых трущобах подземную деревушку и вступить с ней в единоборство!

Выводков был всегда чем-нибудь занят и почти не встречался с Клашей. Девушка чувствовала, что в душе жениха творится что-то неладное, но боялась первая вызвать его на объяснение.

Ей на помощь пришёл Тешата. Улучив удобную минуту, он свёл влюблённых и без обиняков соединил их руки.

— Побрались бы — чего маяться зря!

Выводков потемнел и, ничего не ответив, ушёл. Позднею ночью он неожиданно ворвался в землянку Клаши.

— Не можно мне больше терпеть!

И, опустившись перед недоумевающей девушкой на колени, с невыразимою мукою поглядел на неё.

— Яз, яз Онисима погубил! Думка была, — по-иному спрокинется! В добро боярское веру в душе держал!

Захлёбываясь, Васька рассказывал до последней чёрточки обо всём, что произошло. Потребность высказаться, покаяться долгие месяцы давила его мёртвой петлёй, и не раз, в припадке отчаяния, он нащупывал за поясом нож, готовый полоснуть им себя по горлу, чтобы покончить, не знать, не чувствовать больше мучений.

Он бичевал себя самыми жуткими словами и бранью, с каждым звуком беспощадно обнажая душу свою перед забившейся в уголок тенью девушки.

— Вот и всё! — выкрикнул наконец рубленник так, как будто оторвал кусок собственного сердца, и отполз к выходу.

— Вася!.. — Вокруг его шеи обвилась тёплая вздрагивающая рука, и повлажневшая от слёз щека прижалась к его щеке. — Не зло замышлял ты… О спасении помышлял…

* * *

День выдался пригожий, солнечный. Клаша накормила общинников запечёнными на углях зайцами и, справившись по хозяйству, ушла за мёдом. Сухое потрескивание хвороста заставило её насторожиться. Вглядевшись, она увидела медведя, подбиравшегося к дуплу.

Затаив дыхание, девушка юркнула в сторону. Медведь прислушался, обнюхал воздух и пошёл ей наперерез.

Клаша закружила по лесу, путая следы. Незаметно она ушла далеко от землянок и очутилась среди непролазной колючей изгороди кустарника.

Медведь почуял человеческий запах и неотступно шагал по следу.

Заметив дупло в вековой сосне, Клаша, не раздумывая, по-кошачьи вскарабкалась на дерево и прыгнула в зияющую дыру. Её сразу всосала в себя тугая пучина.

— Мёд! — с ужасом опомнилась она и вцепилась ногтями в стенку дупла. Но пальцы скользили по сладкой поверхности и не могли удержать тяжести тела.

Пучина всасывала всё безнадёжнее. Тугое и липкое кольцо охватывало уже грудь.

С заходом солнца общинники вернулись в деревушку и, не застав стряпки, нетерпеливо окликнули её.

Время шло. Лес нахохлился, как будто стал гуще и ниже, и потемнел. Клаша не приходила…

— Лихо! — решил Василий и, несмотря на ночь, не слушая уговоров, отправился на розыски. За ним увязались два рубленника.

— Ay — изредка перекликались общинники, пугая чёрную тишину.

— Ау-у! — отзывалось изодранное в клочья глухое эхо.

По шершавой земле, припадая студёным брюхом к ногам людей, струился, крадучись, ветер.

— Ау! — надрывно выкрикивал Выводков. — Откликнись! Ау-у-у!

В ответ улюлюкающе смеялся крепчавший ветер и бросал в лицо густую патоку мглы.

…Едва живая девушка услышала вблизи от себя хриплое дыхание медведя. О кору заскреблись когти. Зверь уцепился передними лапами за сук, а задние осторожно просунул в дупло.

Клаша ожила. В мозгу загорелась счастливая мысль.

«Крикнуть изо всей мочи! — вспомнила она рассказы охотников. — Напугать!»

И, собрав все силы, с истошным визгом ухватилась за лапу.

Медведь рванулся, потянув за собой девушку, спрыгнул наземь и с рёвом скрылся в чаще.

С изодранного лица девушки обильно струилась на хворост кровь. Слипшиеся ноги запутались и повисли на колючих иглах кустарника. Чуть вздымались жёлтые от мёда, точно засахаренные дыни, груди.

Выводков, пробивая путь плечами и оскордом, спешил на рёв. Живая изгородь разодралась. В двух шагах друг от друга встретились человек и медведь.

Зверь на мгновение притих, попятился назад, но при первом же движении рубленника поднялся на задние лапы и ринулся на врага.

Василий отпрянул в сторону, изловчился и ударом обуха раздробил оскалившуюся на него пасть. Обезумевший зверь, раздирая предрассветную чащу смертельным воем, одним прыжком очутился на дереве, на которое успел уже взобраться рубленник.

Этого только и ждал Выводков. Рискуя жизнью, он, почти не целясь, бросил оскорд в противника. Лязгнув о кость, остриё глубоко впилось в медвежий лоб, между глаз. Вскинув окровавленной головой, медведь упал замертво.

Победитель торопливо слез с дерева, вытер дымящийся оскорд о полу епанчи и побежал по следу в лесную глушь…

К полудню Клаша была в деревушке.

За трапезой, на поляне, один из общинников неожиданно вскочил и поклонился девушке в пояс.

— Волишь — не волишь, а от доли своей не уйдёшь!

И, лукаво прищурясь:

— Ежели спослал Бог Василию вызволить тебя от смерти да от боярина, выходит — Богом данная ты жена ему!

Клаша зарделась и спрятала в руки лицо. Выводков развёл руками.

— Чего с нею сробишь? Не любо ей венец принять без попа да не в церкви!..

Тут уж вмешался Тешата.

— От боярской постели уберёг тебя староста наш. От смерти выручил давеча. Кой ещё венец надобен? Со всем нутром своим, выходит, ты ему Богом дана!

Девушка хотела возразить, но хохот общинников смутил её окончательно.

Не успела она опомниться, как кто-то прикрепил к её платочку на голове согнутую венком еловую ветку и закружил с Василием вокруг молодой и стройной сосны.

Тешата снял шапку, поднял над головой прутья, связанные восьмиконечным крестом и, приплясывая, затянул на церковный лад:

— Како сосна стройна, крепка, молода, тако да брачущиеся окрепнут! И како сучьев на той сосне, тако да умножится род высокой раба Божия Васьки и рабы Божией Кланьки — стряпки вольницы нашей многопреславной!

— Аминь! — рявкнули в один голос общинники и наперебой полезли целоваться с молодыми.

Чинно, построившись парами, проводили товарищи в чисто убранную землянку Василия с молодой женой.

На другой день никто не пошёл на охоту.

Рубленники варили мёд, а молодая с другими общинниками жарили медвежью тушу к свадебному пиру.

* * *

Осиротел лес. Давно улетели птицы на тёплый постой. Медведь убрался в берлогу, и хитрая мышь переселилась с потомством своим из насиженной норки поближе к муравьиной казне. Усердно заработали северы, обряжая в белые убрусы, кокошники и епанчи деревья и землю. Ветер студёными языками своими непрестанно наводил на обновы серебряный лоск.

Общинники по уши ушли в звериные шкуры и высокие островерхие шапки. День и ночь в дозорных берлогах тлели костры.

По первопутку Выводков отправился искать дорогу к ближайшему городу. Днём он таился в кустарнике, чутко прислушиваясь к каждому шороху, и всё поглядывал в небо, чтобы как-нибудь отличить в свинцовом шатре восход, закат, полдень и полунощную сторону. Ночью он чувствовал себя смелее. Можно было бесшабашно двигаться среди кладбищенской тишины, мурлыкать весёлую песню и без опаски грозиться незло в сторону, откуда нет-нет да поблёскивали горячие волчьи зрачки. Да и чего остерегаться зверей? Вот человека — другая статья. Тут ухо держи востро!

На второй день рубленник выбрался на широкую дорогу. Вдалеке, на огромной поляне, пыхтел окутанный дымом будный стан.

Пораздумав, Василий нащупал под волчьим тулупом охотничий нож и, перекинув на левое плечо оскорд, направился к стану.

В хозяйской избе гость долго отогревался и деловито соскабливал ногтями с заросшего буйною бородою лица иней и ледяные сосульки.

Хозяин сидел в стороне и любопытно разглядывал незнакомца.

— Издалеча?

— Напрямик, отец, из материнского брюха в утробу земную.

Кудрявая и сизая, как пена прокисшего пива, бородка хозяйская колыхнулась в неслышном смехе.

— Бывалый, видать, паренёк! Умелец ответ держать!

— А покормишь — и песню сыграем!

И, усаживаясь на чурбачке:

— Поди, до города мне не малость осталось махать?

— До Венева?

— А то ж куда? Не до Мурома же!

— Рукой подать. За день трижды яз оборачиваюсь.

Понемногу они разговорились.

Узнав, что у Василия имеется изрядный запас пушнины, хозяин засуетился и достал из подполья вина.

* * *

Общинники завели с будным станом оживлённую связь. В обмен на меха хозяин давал им денег и ржи.

Чтобы быть поближе к незнакомым людям, трое рубленников подрядились в стан на работу.

По ночам, когда всё засыпало, рубленники тайком уходили к своим дозорным и подробно рассказывали обо всём, что слышали за день.

Вскоре в лесной деревушке стало известно, что веневский боярин собирается на Святках с гостями в стан на охоту.

В Сочевник общинники покинули свои землянки и окружили примыкающую к стану чащу.

Василий исподлобья поглядывал на жену, обряженную в меховые сапоги, волчий тулуп и высокую кунью шапку.

— Ну, прямо тебе человек, а не баба! — умилялся он. Клаша ласково улыбалась и туже стягивала повязку, охватывающую живот.

Вдалеке послышался лай. По дороге, раскинувшейся голубеющей простынёй, выросли неожиданно конные, и тут же вынырнули из-за поворота три колымаги.

Псари сдержали запушённых снегом и инеем псов.

Холопи бросились к боярам и подставили им согнутые спины свои.

Василий, зарывшись по шею в снег, наблюдал из-за сосны за прибывшими.

«Погоди, каты, похолопствуете и вы ужо!»

Едва загонщики были расставлены по местам, боярин с гостями ушёл в глубину леса.

Батожник забежал далеко вперёд. Вдруг он обо что-то споткнулся и упал лицом в сугроб. — Нишкни!

Перед носом его завертелся кулак.

— А и не духом единым!

В деревьях запутался чуть слышный посвист. Общинники выскочили из засады и бросились на загонщиков.

Холопи, увидев направленные на них луки, покорно свесили головы.

— Нас-то пошто? Мы не свои… мы господаревы…

Их связали и свалили в кучу.

Выводков впереди небольшого отряда полз по снегу к псарям.

Зачуяв чужих, псы насторожённо обнюхали воздух.

Рубленник подал сигнал. Град стрел пронзил пёсьи морды. Тишь пробудилась визгом и заливчатым лаем.

Озверелый боярин затопал ногами.

— Подать мне ловчего!

И, щёлкнув плетью, бросился в сторону стана.

Его окружили отделившиеся от сосен белые призраки.

— Не гневался бы, боярин!

Василий навалился на князя и прежде, чем тот что-либо сообразил, заткнул ему лыком рот.

В будном стане тщетно дожидались возвращения охотников. Переполошённый хозяин сам поскакал верхом в город подать весть о пригоде.

Общинники увели полоненных в свою деревушку. На поляне с их глаз сняли повязки. Низко кланяясь, к боярам подошёл Тешата.

— А не показали бы нам милость, гостюшки дорогие, не наградили бы вольницу шубами да кафтанами с княжеских плеч?

Общинники одобрительно загудели.

Заложив два пальца в рот, Василий пронзительно свистнул.

Из землянки выбежала Клаша и потянула за собою цепь. Упираясь и глухо воя, за нею шагал волчонок.

Один из рубленников потёр весело руки.

— Стосковался, серячок, по говядинке!

Бояре сбились теснее и молчали.

Выводков по-приятельски похлопал веневского вотчинника по плечу.

— Али боязно?

И, снисходительно улыбаясь, причмокнул.

— Ништо тебе, не укулеешь!

Холопей тем временем повели в общую землянку и усадили за стол.

Клаша суетилась у огня. Общинники, облизываясь, распаковывали боярскую снедь, которую не позабыли унести из колымаг.

Обряженные в росомашьи шубы, в земские ферязи и кафтаны, в шапках с собольей опушкой, сбитых ухарски набекрень, в землянку ввалились староста, казначей и два рубленника.

— Батюшки! Падай в ноги, холопи! — заревели, покатываясь от хохота, общинники.

 

ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ

По обычаю, далеко от Кремля остановились кони Ряполовского. Боярин, кряхтя, вылез из колымаги и, нащупав глазами церковь Иоанна Лествичника, что под колоколы, трижды перекрестился.

— Дай Бог здравия гостю желанному! — раздалось неожиданно за спиной.

Симеон оглянулся и так взмахнул руками, точно собирался подняться на воздух.

— Спаси Бог князя Ондрея!

Ондрей подозрительно оглядел холопя, державшего под уздцы его аргамака, и отвёл Симеона в сторону.

— А и повстречались мы с тобой, Афанасьевич, почитай… — голос его упал до едва слышного шёпота, — у смертного одра Иоаннова.

Ряполовский просветлел.

— Выходит, что задумано в земщине, то и Богом утверждено?

Целительным зельем вошла в его совесть благая весть.

«Преставится в Бозе… сам стол очистит…» — счастливо прыгало сердце. Однако он сдержал радость и глубоко вздохнул.

— Не было бы тут, князюшко, затеи какой?

Ондрей убеждённо тряхнул головой.

— Яз, Курбской, сказываю тебе! Сам Лоренцо, басурмен- лекарь, той хвори не берётся вон изогнать.

Они прошли молча в ворота между лестницей подле Грановитой и Серединной палатами.

Стрельцы, завидя бояр, низко согнули спины.

Через тихие сени Золотой палаты князья прошли в трапезную избу, что против алтарей Спаса на Бору. Там, на широкой лавке, обитой зелёной тафтой и с собольей опушкой, сидели Симеон Ростовский и Турунтай.

При входе гостей они чопорно поднялись и, слегка кивнув, исподлобья оглядели Ряполовского.

— К царю? — тоненько выдавил Ростовский, ревниво вымеряя глазами, достаточно ли почтительный поклон отвешивает ему вотчинник.

Ряполовскому было странно слышать почти детский писк, исходивший из могучей княжеской глотки.

Он не выдержал и полушутя- полусерьёзно заметил:

— А тебя, Симеон Микитович, и сизой волос не берёт. В плечах — семь пядей, а голосок — воробьиной.

Турунтай приложил палец к шлёпающим губам.

— Негоже ныне потешаться людям русийским. И, шагнув бесшумно к двери, поманил за собою остальных.

Посреди царёва двора бояре степенно перекрестились на Преображенский собор и, чванно отставив животы, вошли в хоромы Иоанна Васильевича.

На них пахнуло густым запахом ладана, мяты, шафрана и едкой испариной.

Царь лежал на животе и, уткнувшись лицом в подушку, не передыхая, стонал.

— 3-зубы… Не можно же больше терпети… 3-з-зу-боньки!

Лекарь шаркнул ножкой, обутой в лакированную туфлю, и приложил к груди холёную руку.

— Вашему королевскому величеству поможет бальзам рыцаря Эдвин…

Иоанн незаметно высунул из-под стёганого с гривами полога ногу и ткнул лекаря в бок.

— Пшёл ты к басурменовой матери, мымра заморская!

И снова, ещё жалобнее, заныл:

— 3-зубоньки… Миколушка многомилостивой… 3-з-зубы мои!

Дьяк Висковатый припал к колену царя и всхлипнул с мучительною тоскою:

— Аль невмочь, государь мой преславной?

Иоанн поправил повязку, обмотанную вокруг его вспухшего лица, и положил руку на плечо Висковатого.

— Повыгони, Ивашенька, всех их.

Он умильно закатил глаза и, краснея, вдруг попросил по-ребячьи:

— Настасьюшку… Кликни Настасьюшку мою.

Когда пришла царица, в опочивальне никого уже не было, кроме больного.

Анастасия прильнула к жёлтой руке мужа.

— Орёл мой! Владыко мой!

Он нежно обнял её и болезненно улыбнулся.

— И пошто это так? При тебе хворь моя и не в хворь.

Осторожно сняв с точёной шеи своей крест, царица сунула его за повязку.

Холодок золота пробежал мокрицею по щеке и токающе отдался в висках.

Иоанн царапнул ногтями стену и судорожно передёрнулся.

— Помираю!.. Люди добрые, помираю!

Через слегка приоткрытую дверь вполз на четвереньках поп Евстафий.

Анастасия с надеждой бросилась к нему навстречу.

— Сдобыл?

Поп поднялся с пола и хвастливо подмигнул.

— Нам не сдобыть ли?

И, скрестив на груди руки, поклонился царёвой спине. Чуть вздрагивала раздвоенная его бородка, а губы, собранные в сладенькую трубочку, шептали пастырское благословение.

Царь со стоном повернулся к попу.

— Чем обрадуешь?

— Зубом, государь мой преславной! Сдобыл яз, с молитвою, Антипия великого зуб!

Нетерпеливо вырвав из кулака Евстафия зуб святого Антипия, Иоанн сунул его себе в рот.

— Ещё, государь, откровением святых отец, Миколая, Мирликийского чудотворца, равноапостола Констьянтина, матери преславной его Елены, иже во святых Мефодия и Кирилла, учителей словенских…

Иоанн схватил гневно подушку и швырнул её в лицо Евстафию.

— Никак, усопшего отпеваешь?!

Поп шлёпнулся на пол. Раздвоенная бородка метнула половицы и так оттопырилась, как будто что-то обнюхивала.

— Сказывай без акафистов!

— Иже во святых отец…

— Не дразни, Евстафий… Голову оторву!

— Сказываю, преславной… Сказываю, великой!..

Он перекрестился и привстал на колено.

— Архимандрит ростовской, откровением святых отец, спослал тебе, государь, через меня, смиренного, двадесять милующих крестов иерусалимских.

Не спуская страстного взгляда с икон, царица принимала кресты от Евстафия и обкладывала ими лицо, грудь и ноги покорно притихшего мужа.

Передав последний крест, поп на носках выбрался из опочивальни.

Сильвестр перехватил его в полутёмных сенях.

— Возложил?

Бессильно свесилась на грудь голова Евстафия.

— Зуб-то и не Антипия вовсе…

Иоанн лежал, бездумно уставившись в подволоку, и не шевелился. Левая рука его безжизненно свисла на пол. Мутными личинками шелушились на пальцах подсохшие струпья. По углам губ, при каждом вздохе чахлой груди, пузырилась желтеющая слюна.

— Кончаюсь! Настасьюшка! — прохрипел он вдруг в смертельном испуге и рванулся с постели. — Кончаюсь!..

И, теряя сознание, грузно упал на жену.

Смахивая брезгливо кресты, Лоренцо поднёс к носу больного пузырёк с остро пахнувшей жидкостью.

Иоанн приоткрыл левый глаз.

— Помираю! Зовите попов, — помираю!

Жалко дёрнулся подбородок, и на ресницах блеснули слезинки.

— С Митей почеломкаться бы в остатний раз. С первородным моим!

На постельном крыльце засуетились боярыни и мамки. Захарьин-Юрьин и Висковатый понесли зыбку с младенцем в опочивальню.

Увидев сына, Иоанн сразу позабыл боль и благоговейно перекрестился.

— Почивает! — умилённо выдохнул он и поманил глазами жену. — Ты на губы поглазей на его! Доподлинно твои, Настасьюшка, губы!

Царица зарделась.

— Губами мой, а по очам всяк прознает соколиный твой взор, государь.

Паутинною пряжею собрался покатый лоб великого князя. Взгляд его жёстко забегал по Юрьину и Висковатому.

— Сказываете, и Сильвестр с Адашевым?

Юрьин высунул голову в дверь и тотчас же вернулся к постели.

— И они. Сам слыхивал: «Люб, дескать, нам на столе на московском не Дмитрий, а Володимир, Старицкой-князь».

— И Курбской?

— И Курбской. Да и Симеон, князь Ростовской.

Висковатый заскрежетал зубами.

— Твоей кончины сдожидаются, государь, и Прозоровской со Щенятевым да Овчининым, да и многое множество земщины.

Иоанн раздражённо заворочался на постели. Точно рачьи клешни, скрюченные пальцы его мяли и тискали простыню. Лицо вытягивалось и заливалось желчью.

— Веди!

Юрьин не понял и ниже склонился.

— Абие волю сидение с бояре!

Царица умоляюще взглянула на мужа.

— Где тебе ныне думу думать, преславной?

— Нишкни! Не бабье то дело!

Но тут же привлёк к себе жену.

— А сдостанется стол мой тому Володимиру, изведут тебя с Митенькой.

Ткнувшись лицом в подушку, Иоанн нарочито громко закашлялся, чтобы скрыть рвущиеся из груди рыдания.

Склонившись над первенцем, безутешно плакала Анастасия. Висковатый и Юрьин в тяжёлой тревоге закрыли руками лицо и не осмелились проронить ни слова утешения. Лоренцо, засучив рукава, одной рукой перелистывал латинский лечебник, другой — деловито растирал какую-то мазь.

— Абие волю сидение с бояре! — грозно повторил царь и, выплюнув на ладонь зуб Антипия, сунул его под подушку.

Юрьин бросился исполнять приказание. Дьяк вынес в сени зыбку и передал её поджидавшим боярыням.

* * *

По одному входили в опочивальню бояре. Последними остановились у двери Сильвестр и Адашев.

Симеон Ростовский отвесил земной поклон и сел на лавку. То же проделали и остальные. Ряполовский поискал глазами подходящее для себя место и устроился подле Курбского.

— Все ли? — ни на кого не глядя, пожевал губами царь.

Адашев сделал шаг к постели.

— Абие, государь, жалуют Овчинин, Щенятев, Прозоровской да Василий Шуйской с Микитою Одоевским. Токмо что из вотчин своих обернулись.

Когда все места были заняты, Иоанн приподнялся на Локте.

— Да все ли?!

Адашев пересчитал пальцами присутствовавших.

— Все, государь!

С глухим стоном царь уселся на постели, опершись спиною о стену.

Бояре торопливо вскочили и отвесили земной поклон.

— А Юрьина и Висковатого пошто не зрю?

И кивком головы указал близким на место подле себя. Князья зло переглянулись. Симеон Ростовский резко поднялся.

— Пожалуй меня, государь, милостью — словом обмолвиться.

Дождавшись разрешения, он тоненько засверлил:

— Твоя воля, царь! А токмо негоже дьяку выше земских си дети!

Больной сжал в кулаке подбородок и передёрнул острыми плечами своими.

— А сдаётся мне, князь-боярин, не дерзнул бы ты батюшку нашего, Василия Иоанновича, умишком своим наставлять!

Едва сдерживая готовый прорваться потоком жестокой брани гнев, он повелительно указал князю на лавку. Жуткою искоркою скользнул пронизывающий и горячий, как змеиное жало, взгляд по лицам бояр.

— Эге! И Ряполовский пожаловал! — прошипел Иоанн, кривя в презрительную машкеру лицо. — Аль сызнов с ласкою от худородных суседей? — И задёргался, как кукла фряжская, когда её дёргают за верёвочку, от хихикающего смешка.

Симеон заёрзал на лавке и плотнее прижался к Курбскому.

Больной сделал усилие, чтобы встать, но застонал от боли и схватился за щеку.

— 3-зуб!

Висковатын бережно поправил повязку.

— 3-зуб потерял! Антипия великого зуб! — детскою жалобой вырвалось из сдавленного горла.- 3-з-зуб целительной!

Но, вспомнив, с блаженной улыбкой достал зуб из-под подушки, сунул его себе под язык и с укором повернулся к иконам.

— Не помышлял яз, что во младости моей лишишь ты меня, Боже мой, живота. Но да исполнится воля Твоя. Яз не ропщу.

Он поиграл пальцами в воздухе и ещё раз болезненно выдавил:

— Нет, не ропщу.

Бояре приподнялись с лавок и набожно перекрестились.

— Токмо о том кручинюсь, что мал царевич и неразумен. Не встанет, не постоит за отцов и дедов своих, за Рюриковичей преславных, царей русийских.

Сильвестр воздел к небу руки.

— Про то и мы кручинимся, царь. Не миновать при царевиче распрям на Русийской земли… А при…

Он осёкся и нерешительно поглядел на соседей, точно искал у них сочувствия и поддержки.

— Чего же примолк? Сказывай… Не таи.

— А при брате твоём двоюродном, при Володимире Ондреев…

Иоанн затряс вдруг отчаянно головой и заткнул пальцами уши.

— Молчи! Заткни ему глотку, Ивашка! Молчи!

Бояре повскакали с мест и заспорили, перекрикивая друг друга.

Юрьин застучал склянкой о стол и заревел:

— Жив ещё царь и великой князь! Не бывало того, чтобы без царёва соизволения гомонили бояре!

Едва царь поднял руку, все мгновенно притихли.

— А ведомо ли вам, холопи неверные, что самодержавства нашего начало от Володимира равноапостольного?

Лицо больного побагровело и покрылось испариной. Он почувствовал, как каждый мускул наливается страшной силой и возмущением.

— Прочь!

И, оттолкнув Висковатого, вскочил.

— Мы родились на царстве! Мы не чужое похитили!

Непоколебимою властью звучал его голос.

— Мы родились на царстве! Мы плоть от плоти Володимира равноапостольного!

Он оборвался, сразу отяжелел, опустился.

Висковатый подхватил его и уложил в постель.

Бояре возбуждённо передвигали лавками, наступали друг на друга с поднятыми кулаками и исступлённо кричали.

Их вытолкали по одному в соседний терем.

Царь приложился ухом к стене и жадно подслушивал.

Наконец в опочивальню, сияющий и красный, ворвался дьяк.

— Победа, преславной! Димитрию бояре крест целовать порешили!

Иоанн хихикнул и ястребиным взглядом своим резнул подволоку.

— А почить в Бозе мы авось ещё погодим. Авось и ещё сподобит Господь посидеть на столе на московском.

И, покручивая бородку, ядовито процедил сквозь зубы:

— Зато проведали мы доподлинно, кой холоп нам холоп, а кой нам ворог!

Он выковырнул пальцем изо рта зуб Антипия и, поднявшись натужно, сам положил его на киот.

— Боже мой, Боже мой! Не остави меня! Укрепи на столе, яко укрепил еси на небеси одесную Сына Твоего единородного, Господа нашего Исуса Христа!

— Аминь! — вдохновенно выкрикнул Висковатый и упал на колени перед иконами.

 

ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ

Василий объявил полоненным боярам:

— Како вы со холопи деяли, тако и нам ныне послужите. А ещё милость вам наша: за прокормом не на разбой пойдёте, а с нашего стола прокормитесь, коль заробите.

Несмотря на то что каждое ослушание каралось голодом, князья не поддавались и почти не выполняли ни одного приказа старосты и казначея.

Боярин Апракса, веневский вотчинник, едва подходил к нему кто-либо из холопей, рвался с желез, дико вращал налитыми кровью глазами и требовал срывающимся голосом:

— Свободи! Абие, пёс, сбей железы!

Холопи подходили вплотную и тыкали кулаками в лицо.

— А не попотчуешься ли, князь, гостинчиком нашим?

И вразумительно:

— Свободить тебя свободим. Токмо до того послужи нам, по Васильеву становлению, како мы тебе допрежь служили!

В Крещеньев день бояр спустили с желез и привели в общую землянку трапезовать.

Полоненные отказались усесться за стол.

— Сиживали мы рядком ещё с великим князем Василием Иоанновичем, нынешнего Иоанна Васильевича на рученьках нашивали, — перекрестившись на пустой угол, сокрушённо объявил князь Пенков.

Апракса раскачивался из стороны в сторону и с нескрываемой ненавистью глядел на старосту.

— Не сядешь? — спросил его насмешливо Выводков.

— С холопя-ми?!

Василий мигнул. Общинники навалились на бояр и силою усадили их за общий стол.

Полоненные сползли с лавок и, отбиваясь ногами, в один голос упрямо ревели:

— Краше от руки вашей злодейской погибнуть, чем сести рядом!

Их связали и, укутав предварительно в шубы, выбросили на мороз.

— Не охочи с холопями, почтуйтесь с воронами!

Клаша вынесла им миску варёной зайчатины. После трапезы общинники, по обычаю русинскому, выспались и пошли на поляну.

Выводков стал в середине круга и обратился к полоненным холопям:

— А ведомо стало мне, что закручинились вы по бабам своим.

Он пытливо оглядел окружающих.

— Мой сказ вам таков: ушли мы от лиха боярского не вам на кручину, а на подмогу людишкам кабальным.

Апракса ехидно кашлянул в кулачок.

— Поглазеем… Токмо перегоди… Ещё понаскачут стрельцы в ваше логово!

Он смолк под посыпавшимися на него ударами батогов. Пенков испуганно придвинулся к князю Кашину.

Полоненные холопи отошли в сторону держать совет. Один, с мшистою, реденькою бородёнкою и изъеденным оспою лицом, прицыкнул на остальных и, дождавшись, пока стихло, горячо замахал руками.

— Да нешто? Да ежели… оно и с бабами можно сюда… А нет, так и нет.

К ним подошли общинники во главе со старостой. Василий дружески положил руку на плечо рябого.

— Ныне тако: кто волит — отпускаем мы. Кой охоч — обернётся, а кому вольница наша невместна — живи в кабале.

Он неожиданно сдвинул сурово брови.

— Токмо памятуйте, други, денно и нощно: ежели на наш след стрельцов наведёте, пеняй на себя.

Кашин с трудом поднялся с земли и подозвал казначея.

— Яви милость Божескую! Отпусти и нас по дворам!

Тешата расхохотался. Князь сокрушённо покачал головой и вдруг бухнулся Василию в ноги.

Апракса вытаращил глаза.

— Опамятуйся! Боярин!

Пальцы Кашина суетливыми красными червяками сновали в воздухе, глубоко зарывались в снег и скрипуче царапали ногтями промороженное стекло земли.

— Яви милость Божескую! Не можно мне боле позора терпеть!

Общинники с любопытством обступили бояр. Пенков пошептался с Апраксой и пронзительно крикнул:

— За себя ратует князь! Не за нас — за себя!

Василий поднял Кашина с земли и по слогам пробасил:

— Будешь ли крест целовать на том, что по-иному поведёшься с холопями?

— Чего накажешь, тако сроблю.

— А бьём мы челом тебе, князь, на невеликое. Целуй крест на том, что испола в урожае будут с тобою людишки, да три дни положишь им на себя робити, да спекулатарям и протчим накажешь не сечь да и не пытать до веку холопей тех.

Кашин втянул голову в плечи и в крайнем удивлении глядел на Выводкова.

— Статочное ли дело боярину со смердом испола урожай делить да не сечь и в животе да смерти холопьей володыкой не быть? Да что ты?! — Но, опомнившись, разразился добродушным смешком:-Тако бы сказывали тебе иные, в коих кичливость правды превыше. А яз охоч крест целовать.

Староста с презрением поглядел на боярина.

— Хитёр ты доподлинно, князь. Ужотко погодим, видно, крест целовать, покель не поумнел.

* * *

Слух о неуловимой таинственной вольнице переходил из уст в уста и вскоре облетел всю губу.

Один за другим холопи с жёнами и детьми бежали из вотчин, разыскивали дозорных общинников и примыкали к вольнице.

Едва осеренело и побурел снег под солнцем, Василий и рубленники взялись за оскорды и кайлы.

Полы и стены землянок были обшиты брёвнами и досками, вся деревня соединялась подземными ходами, а вход в жилище Василия путался и переплетался в лесных трущобах.

К Миколе Вешнему был готов последний потайный рукав, ведущий в сторону от леса, к быстрой реке.

Сообщение с городом с каждым днём становилось опаснее. Все дороги и перелески кишели лазутчиками и стрельцами.

Торговые караваны, которым приходилось проезжать лесом, сопровождались сильными отрядами ратников.

По губе ходили дьяки и читали грамоту от воеводы. По грамоте сулилась щедрая мзда прокормом и деньгами тому, кто укажет, где обретаются уведённые в полон бояре.

Среди вольницы пронёсся слух, что сам воевода готовится пойти на лес с арматою.

Деревня притаилась. Кроме дозорных и небольшого числа охотников, никто не смел выходить из подземелья. Василий запретил даже разводить костры. Общинники перешли на сырую пищу.

Бояре чутко прислушивались к тревоге и веселели.

Присмиревший было Апракса снова поднял голову и осмелел. Его бывшие людишки старались избегать встречи с ним, а некоторые нарочито входили в землянку к узнику, угодливо прислуживали и всячески старались выказать свою преданность и сочувствие.

Староста выследил двух таких холопей и поведал о них общине.

— Взять в железы печенегов! — в один голос решили беглые.

Уличённых связали и бросили в землянку бояр.

В одну из ночей Выводков передал свою власть старосты Тешате и, простившись с товарищами, ушёл из лесной деревушки.

Ему одному ведомыми путями он то уходил в самые дебри, то приближался к проезжим дорогам, то рыскал невдалеке от будного стана.

Наконец лес поредел, и за опушкой, через пахоту, показалось селенье.

Выводков передохнул, закусил ржаным сухарём и разделся…

К полудню он появился в деревне, перепугав насмерть ребят и женщин.

Людишки с любопытством следили за нагим великаном, спокойно расхаживавшим по уличкам.

Густая копна волос ниспадала на широкие плечи рубленника, длинная борода торчала липкими клочьями, едва защищая богатырскую грудь. На ногах болтались привязанные к икрам тяжёлые камни. Железные, в тупых колючках, вериги при каждом движении жутко позвякивали и рвали на спине кожу. По чреслам болталась изодранная рогожа.

— Блаженный! — с суеверным благоговением передавали друг другу людишки, низко кланялись Выводкову и подходили, сложив горсточкою ладони, под благословение.

Чуть сутулясь, спокойно вышагивал Выводков, как будто никого не замечая. Его кроткий взгляд был устремлён куда-то в пространство, и на лице беспрестанно играла радостная улыбка.

— Благослови, странничек Божий! — молитвенно подползали к нему холопи.

— Благословен и пень, и червь, и человек, и колода! Радуйтесь, херувимы, пчёлы дивого мёду сулили! — точно про себя, подпевал староста и, подплясывая, крестил воздух мелкими крестиками.

Дойдя до боярской усадьбы, «юродивенький» вдруг задрожал и дико вскрикнул.

Холопи упали ниц и замерли, не смея пошевелиться.

Из оконца светлицы высунулась голова боярыни. Она ласково поманила нагого.

— Покажи милость, человек Божий, переступи во имя Христово порог мой.

Василий отчаянно затряс головой и царапнул ногтями грудь.

Скорбно звякнули железы, и глухо перекликнулись оттянувшие икры камни.

— Бога для пожалуй в хоромины! — не отставала боярыня. — Помолись за нас, грешных, за избавление из полона князя Апраксы.

Шея рубленника вытянулась и напряглась. Кряхтя, он опустился на четвереньки и приложился ухом к земле. Вдруг двор огласился дикими стонами и проклятьями. Юродивый вскочил и, точно подхлёстываемый бичами, рванулся к тыну и закружился.

— Апраксе погибель! Со вотчиной и со чады! — грозно ревел он, исступлённо колотя себя в грудь кулаками. — Апраксе погибель! Во веки!

И, резко остановившись, присел в страхе на корточки.

— Вон он! Вон он, нечистый, низвергает в геенну боярина.

Белая, как убрус, повязанный под раздвоенным подбородком, вышла боярыня на крыльцо и бухнула на колени.

— Помилуй, провидец!

Закрыв трясущимися руками лицо, Выводков подкрался к женщине.

— Встань!

Она послушно поднялась и сложила на животе руки, как перед причастием.

— Молись, раба! Великой грех содеял Апракса!

Он отставил два пальца правой руки и так взглянул в небо, как будто требовал от него наставления.

— Слышу, Спаситель! — благостным вздохом булькнуло в его горле. — Ты! — Тяжёлая рука легка на узенькое плечо боярыни. — На скит в лесу длань подъемлют воеводы для спасения князей земных. Тако ли?

— Тако.

— Многомилостив Отец наш Небесный!

Толпа осенила себя широким крестом и эхом отозвалась:

— Многомилостив Отец наш Небесный! И тако глаголет сын его единородный: иже в добре будет жить с холопи боярин и прокормом достатным прокормит до конца живота своего, а той воевода снимет заставы со святаго скита, — обернёт Господь Апраксу в вотчину в благоденствии.

Боярыня отвесила земной поклон и подала юродивому туго набитый мешочек.

Василий возмущённо отступил.

— Избави мя, кладезь святой, от злата земного!

И, притоптывая босой ногой, скороговоркой пропел:

— Сгинь, сгинь! Сгинь! Сгинь!

Неожиданно улыбнувшись блаженно, он мягко предложил:

— А во спасение раба Божия болярина Апраксы — отдай сию казну людишкам своим.

Боярыня, не задумываясь, бросила мешочек в толпу.

Тёмною ночью ушёл Василий из вотчины. За ним увязалась кучка холопей.

Во всю дорогу «блаженный» почти не разговаривал и мурлыкал под нос всё, что приходило на ум. Чем бессмысленнее были слова, густо перемешанные именами святых, тем большим благоговением проникались люди и тем благоюродивее казался им нагой.

К вечеру второго дня, миновав посады, рубленник подошёл к вотчине боярина Кашина.

Его окружила большая толпа. Застыв перед хоромами князя, Василий простоял всю ночь в безмолвной молитве.

Тем временем боярыня Апракса поскакала в губу. Воевода внимательно выслушал женщину и обещал исполнить предрекание юродивого.

Но, едва боярыня уехала, — вызвал дьяков.

— Сдаётся мне — юродивый тот сам не разбойник ли?

В вотчину Кашина поскакал переряженный дьяк.

Круг почитателей юродивого рос с каждым часом. Холопям пришлись по мысли проповеди Василия. Всё, что покорно переносили они от господарей, всё, что годами складывалось в груди затаённым возмущением и ненавистью, — смело бросал за них в лица дьякам обличитель.

— Чмутит, — донёс воеводе язык. — Не инако — ведомы ему те людишки разбойные!

Едва Выводков оставил вотчину Кашина, его встретил отряд стрельцов.

— Откель Бог путя дал? — спросил с усмешкой голова.

Рубленник кичливо выпрямил грудь.

— Армате Христовой гоже ли ответ держать перед арматой князей земных?

Переряженный дьяк запальчиво подскочил к голове.

— А холопей чмутить — положено ли армате Христовой?!

Блаженный встряхнулся, будто невзначай больно ударил веригами по плечу дьяка и гулко отрезал:

— Да и положено ли мором морить, а и измываться над смердами?

Разинув рты, людишки восторженно слушали дерзкие речи нагого.

Вдруг к рубленнику подскочил монах и сорвал с него крест.

— Ересь! Потварец сей ересь сеет середь крещёных! Аще речено: кой хулу на володык возводит, тот дьяволу служит!

По знаку головы стрельцы опасливо окружили Василия.

Толпа клокотала, дробилась на части, зловеще наседала на стрельцов и друг на друга.

— Ужо накликаете кручину на нас, убогих! — кричали, надрываясь, сторонники Выводкова.

— Взять в железы! — ревел монах, потрясая в воздухе кипарисовым восьмиконечным крестом. — На дыбу еретика!

 

ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ

С утра до ночи толпились любопытные у приказной избы.

Сам губной староста пытал узника.

— А не вспамятуешь, куда бояр схоронил? — добродушно хихикал он, забивая под ногти Василия иглы.

Стиснув зубы, Выводков протяжно выл, умолял о пощаде, но ни единым мускулом лица не дал понять, что ему ведома лесная деревня.

При каждом выкрике пытаемого толпа срывала шайки, молилась и готова была при первом знаке броситься на избу.

Староста изо всех сил зажал щипцами сосок Василия.

— Откроешь разбойное логово — волей пожалую!

— Не ведаю!..

Жёны полоненных князей не отставали от воеводы. Настойчивее всех требовала освобождения узника жена Апраксы, глубоко верившая в доподлинную святость его.

В день, когда на дворе приказа готовились дыбы, на погост сошлись тьмы людишек.

С огромным трудом сдерживали толпу отряды ратников и стрельцов.

Со связанными на спине руками узник спокойно вышел из подвала и, глядя проникновенно перед собой, направился к дыбе.

Вдруг он побледнел и зашатался. В толпе стояла Клаша.

Удар батога вывел рубленника из оцепенения.

У дыбы стал губной староста.

— Надумал, смерд?

Выводков по-волчьи оскалился.

— Не ведаю. А и ведал бы, нешто допустил бы псов в вольницу вольную?!

— На дыбу его!

Долгий и пронзительный свист прорезал воздух. Его заглушил тотчас же многоголосый крик.

— Горим!

Объятые страхом, люди бросились в разные стороны. Кто-то взобрался на звонницу. Густым дымом пожарища взвился к небу набат.

— Горим!

Взвизгнули стрелы. Давя друг друга, толпа навалилась на ратников.

— То Бог воздал за блаженного! Божье то знамение!

Староста и дьяк шарахнулись к избе. Их перехватили змеи капканов.

Взмахом ножа один из беглых перерезал верёвки на узнике.

* * *

До Ивана Постного отлёживался Василий. Под наблюдением общинников ему прислуживали губной староста и дьяк.

— Были умельцами извести молодца — покажите милость в здравие обернуть, — зло вращая белками глаз, шипели беглые.

Как только староста окреп, вся деревня потребовала казни полоненных.

Первыми вывели на поляну бояр. За ними приволокли старосту и дьяка.

Выводков приветливо снял шапку.

— По-вашему сробил — логово узрели вы.

Он неожиданно рассвирепел и, схватив за ворот дьяка и старосту, больно стукнул их лбами.

Два общинника, принявшие на себя обязанность катов, с наслаждением засучивали рукава.

Дьяк жалко свесил голову на плечо.

— Велика ли корысть в моём животе? Нешто боле в нём радости, чем в каменьях самоцветных да в злате?

И, скривив приплюснутое ноздреватым блином лицо в сторону бояр, слезливо подёргал носом.

— Не тако ли реку яз, господари?

Тупо уставившись в землю, Апракса ожесточённо грыз ногти.

— Чего сдожидаетесь? — крикнули каты. — Рубить им головы их скоморошьи!

Кашин поднял руку.

— Перед Господом крест целую на том, что раздам людишкам добро своё, по Христу, а сам в монастырь пойду, мнихом буду!

Пенков и Апракса переглянулись и, пошептавшись, плюнули с омерзением в сторону Кашина.

— А не быти боярам без смердов! Краше приять кончину мученическую!

И, переждав, пока смолкнет возмущённая брань общинников, Апракса ровным голосом прибавил:

— А коли тако будет, чтобы нам не забижать зря людишек, да малыми оброками оброчить их, да и по чети прикинуть им, — не зазорно на сём и нам крест целовать.

Общинники подняли спор.

— А ежели удур?

Тешата с пеной у рта доказывал:

— Казним полоненных, об их место иные сядут, да ещё пуще холопей зажмут. Пустить уж!

— А удур ежели? — стояли на своём беглые.

Пенков топнул ногой.

— Яз, господарь, крест целую на том!

Казначей победил. Каты недовольно побросали оскорды.

Клаша принесла из землянки образ и передала его вместе со своим нательным крестом Василию.

Воздев правую руку и отставив два пальца, бояре по очереди торжественно произносили клятву и прикладывались ко кресту.

После князей к образу подошёл губной староста. Общинники оттянули его назад и зашумели.

— Больно вы с дьяком до пыток охочи. Не можно волков к ягнятам гнать!

Староста и дьяк упали Василию в ноги. Но чем униженнее молили они о пощаде, тем неподатливее становились беглые.

Под обидные шутки и брань их увели в землянку и одели в железы.

Две ночи кружили холопи с боярами по лесу, пока наконец сняли с их глаз повязки и отпустили невдалеке от вотчины Апраксы.

* * *

В условленные дни Тешата и два общинника, нагруженные звериными шкурами, встречались в глубоком овраге с хозяином будного стана, Поярком, и обменивали свою добычу на зерно, холст и деньги.

Сын боярский никому не доверял казны и хранил её тайно от всех. Лишь изредка выносил он деньги на поляну, с жадностью пересчитывал их при всех и потом с гордостью объявлял:

— Ещё бы лето едино одюжить-и спокинем мы лес, а и уйдём на украйные земли.

С большой неохотой подчинился казначей постановлению товарищей выделять на холопьи нужды в губе десятинную долю казны.

А Поярок редко приходил в овраг один. С ним почти всегда поджидали Тешату послы от холопей.

Вскоре беглые прознали от послов, что бояре нарушили клятву и крестное целование.

Первым проявил себя Кашин.

Вместо воли людишкам, он приказал взять всех в железы и так продержал три дня без прокорма.

В вотчины освобождённых князей пришли на постой большие отряды стрельцов.

Перед хоромами Апраксы людишки выставили долгий ряд лавок и столов. Холопей привязали к лавкам. Боярин подходил к ним с низким поклоном и тыкал в зубы овкачом с брагою.

— А были мы в полону и на том крест целовали, чтобы о смердах заботиться да хлебом-солью и брагою потчевать их. Кушайте на добро здравие, смердушки.

И подмигивал катам.

На голые спины сыпался град жёстких ударов плетей.

Новый губной староста расставил по всем дорогам заставы.

Прослышав об издевательствах отпущенных бояр над людишками, общинники приказали дьяку написать цидулу в приказ.

Один из беглых подкинул цидулу в избу старосты. Староста прочёл в присутствии воеводы:

— Тако вы, проваленные, крест целовали?! И наш весь вам сказ: нехристи вы да каты, в татарской утробе рождённые! Не опамятуетесь — вотчины в огне изведём, боярынь и боярышень со псами случим, а вам — кол осиновый вгоним! Каты, матери бы вашей зачать от нечистого.

Узнав про подмётную цидулу, князья ещё более облютели и объявили людишкам:

— За то озорство, опричь тягла, взыскуем с каждой чети по два контаря сена да по три рубли денег московских ходячих.

Послы отправились в овраг к общинникам с челобитною.

— Не токмо денег, а либо хлеба — серединной коры не стало.

В тот же день общинники порешили привести в исполнение свою угрозу и поджечь княжеские усадьбы.

Едва стемнело, беглые покинули деревню и пошли на усадьбу Апраксы.

В землянках остались женщины, ребятишки да небольшая застава под началом Тешаты.

Позднею ночью губной староста проснулся от глухого лязга желез и стука.

— Аль не спится тебе в обрядке железной? — зло прицыкнул он на дьяка.

Сосед придвинулся вплотную к старосте.

— Покель гомонили смерды на раде, яз, воду таскаючи, оскорд унёс.

Староста рванулся, готовый закричать от счастья. Шипы на обруче остро впились в его шею. Он закусил больно губу и поник головой.

Изогнувшись, дьяк упорно ковырял балку в том месте, где было вделано кольцо от желез.

Где-то во мгле послышался сдержанный шёпот. Узники затаили дыхание.

— То лес балагурит! — догадался дьяк и с новою силою принялся за работу.

Наконец железы с глухим звоном упали на землю.

— Готово! — выдохнул он обессиленно.

Староста хотел что-то сказать, но от волнения слова путались и терялись в горле и дробно стучались перекошенные челюсти.

Освободив товарища, дьяк приказал ему лечь и, приладив обруч к каменному порогу, заколотил по скрепам.

Сбросив железы, узники ползком выбрались в лес.

На заре они почуяли запах гари. Беглецы притаились в кустах, не решаясь пойти на разведку.

— Ты потоньше, — предложил товарищу староста. — Свернулся бы угрём да пополз поглазеть.

Дьяк зло взбил бородёнку.

— Коли яз угорь, тебе и Богом положено в боровах ходить, толстозадый!

И, ковырнув пальцем в носу, брезгливо сплюнул. Староста позеленел от обиды и всем телом налёг на дьяка.

— У меня дед в воеводах ходил! Род наш сызначалу от целовальников!

Позабыв об опасности, они с бранью покатились по траве, вцепившись друг другу в бороды.

Стрельцы услышали шум и натянули тетивы на луках. Один из них раздвинул кусты и, поражённый, застыл.

— Ей-Богу, староста!

К обедне беглецы были в городе. После торжественного молебствования они выступили с отрядом в поход.

Тем временем общинники, разбившись десятками, подходили к боярским усадьбам. У опушки Василия перехватил Поярок.

— Лихо! Большая сила идёт на деревню на вашу. А с арматой той сам староста полоненный с дьяком.

Десяток Выводкова ринулся предупредить товарищей об опасности.

Но было поздно. У вотчины Апраксы, застигнутые врасплох, общинники смешались и обратились в бегство. На всех перекрёстках их беспощадно истребляли засады.

Василий с остатками дружины мчался домой.

— Конец!.. — печально свесили головы беглые, увидев, что деревенька открыта и окружена.

Староста что-то мучительно соображал и вдруг, властно окликнув своих тоном, не допускающим возражений, приказал всем немедленно идти в сторону Дмитрова.

— Оттель на Волгу либо в Чёрный Яр, а либо на гору Казачью! — прибавил он, кланяясь в пояс товарищам.

— А за дружбу, за хлеб, за соль общую, — спаси вас Господь!

Ему ответили земным поклоном.

— Приходи… Сдожидаться будем, Васенек…

Они поспешили уйти, чтобы скрыть от самих себя так не знакомые им, впервые за все годы холопьи, навернувшиеся на глаза слёзы.

Теряя надежду вовремя подоспеть, Василий на брюхе крался к потайному ходу. У реки он задержался немного и, убедившись, что никто не следит за ним, юркнул в чёрную пасть подземелья.

— Кто? — разорвалось неожиданно над самым ухом.

Взвизгнул оскорд.

Сильная рука вцепилась в горло рубленника.

— Пусти!

— Да, никак, ты, Василий?

— Тешата!

Казначей сдавил друга в крепких объятиях.

— Порешил яз перво-наперво, чтоб, значит, с голоду нам не помереть, казну унести. А Клашу с протчими оставил сдожидаться у той землянки, что на серединном ходу.

Они обменялись короткими указаниями и разошлись.

Стрельцы ворвались в землянки.

Никогда не слыхал ещё лес таких стенаний и криков людей.

Озверевшие дьяк и староста рубили всех, кто подворачивался под руку. На деревьях, истекая кровью, бились в предсмертных судорогах повешенные.

Выводков увёл уцелевших в один из рукавов подземелья и пронзительно свистнул.

Стрельцы прислушались.

— Никак, ещё гомонят?

Свист повторился.

— За мной! — крикнул стрелецкий голова и двинулся к рукаву.

Впереди побежали губной староста и дьяк.

Едва отряд скрылся в серединной норе, рубленник метнулся к своим.

— Вали! Подкинь им землицы!

О подволоку подземелья глухо застучали оскорды. Огромные комья земли росли с угрожающей быстротой и забивали проход.

— Наддай! Понатужься маненько!

Громовой раскат сотряс чёрную мглу. И тотчас же из глубины донеслись смертельные крики о помощи.

Серединная нора рухнула, похоронив в себе стрелецкий отряд.

Василий увёл остатки общины к выходу.

— Не бывать бы погибели, — гневно потряс он кулаками, когда беглые выбрались наконец, в овраг, — ежели бы при мне пожаловали стрельцы.

И в немногих словах рассказал, как доставали рубленники через Поярка зелейную казну и как вделывал он её хитроумно в стены лисьего рукава.

Близился вечер. Передохнувшие общинники приготовились в путь.

— А казначей? — напомнила едва державшаяся на ногах Клаша.

Выводков безнадёжно махнул рукой.

— Ежели досель не зрим его, тут и весь сказ. Не иначе — сбег, леший, да с тою казною!

Среди ночи Клаша взмолила об отдыхе. Извивающуюся от невыносимых болей в пояснице и стонов, её унесли поглубже в чащу и скрыли в берлоге.

Вскоре лес огласился мяукающим жалобным писком.

То подал о себе весточку первенец Выводкова.