Розмысл царя Иоанна Грозного

Шильдкрет Константин Георгиевич

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

 

 

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Василий заволочил оконце и запер дверь.

— Почнем? — обратился он к нетерпеливо дожидавшемуся ребёнку.

Голые ручонки сорвали со стены рогожу.

Зажжённая лучина облила клеть сочным клюквенным настоем.

Разодрав рот до ушей, мальчик уставился зачарованно в роспись.

— А вечор, тятенька, сдаётся, не было головы у зверя того? — выдохнул он, наконец, приходя немного в себя.

Рубленник таинственно подмигнул.

— Ещё, Ивашенька, тако поглазеешь дивное диво…

Он привлёк к себе сына, любовно потрепал по щеке и взял из его ручонки остро отточенный уголёк.

— Низ мы с тобою, сынок, замалюем, а площадь — вот эдак, под самый тын наведём.

Ивашка высунул язык и, прищурившись, с видом знатока оглядел набросок усадьбы.

— Давеча ты мудрил, тятенька, понизу тёсаный камень пустить. Не краше ли быть по сему?

— Тако и будет. Низ каменный, а верх- кирпичной.

Выводков печально склонил набок голову.

— Было это годков за десять… Ставил яз подземелье в лесной деревеньке.

От напряжения лоб его избороздился глубокими лучиками, а глаза пытливо забегали по подволоке, точно искали там утерянную мысль.

— Из умишка вон! Не припомню, како лазейки свести для зелейной казны.

Ивашка свысока посмотрел на отца.

— Ты не кручинься — роби. А тамо надумаем. Не бывало того, чтобы мы с тобой не надумали!

И, неожиданно стихнув, приложил ухо к двери.

На дворе чуть подвывал осенний ветер. У крыльца перешёптывались лужи, тревожимые мелким дождём.

Обиженно надув рубиновым колечком губы, мальчик часто задвигал ушами.

— Сызнов мать зря посулила…

И ткнулся в кулачки влажнеющими глазами.

— Почитай, с Богородицына дня сидит за холстами в подклете боярском, а к нам и не любо ей.

Рубленник усадил ребёнка к себе на колени и пригорюнился.

— Будет, Ивашенька, срок, — заживём и мы.

Он заглушил тяжёлый вздох и глухо прибавил:

— Ежели б не изловил нас в те поры отказчик боярина Сабурова- Замятни, хаживали бы мы ныне с волжскою вольницей.

Не раз слышал Ивашка рассказы родителей о жизни беглых и не мог понять, почему не возвращаются они в лес, а остаются в кабале у боярина.

— Ты бы, тятенька, безо сроку! — прильнул он кудрявой головкой к руке отца. — Ночью бы — шасть — и убегли.

— А мать? — сокрушённо напомнил Василий.

— И мать таким же ладком. Содеяли бы мы с тобой подземелье под самый подклет под её, да и ямой той уволокли бы в леса.

Он удивлённо передёрнул плечиками.

— Невдомёк мне, на кой ляд князь мать в подклете томит? Кая ему в том корысть — не уразумею.

Выводков приложил палец к губам.

— Домолвишься до лиха! Сказывал яз тебе, беспамятной: по то и томит, чтобы мы с тобой не убегли!

Нагоревший конец лучины беспомощно повис, раздвоив тупым жалом шершавый язык огонька.

Рубленник оправил лучину и спустил сына с рук.

— Потужили, и будет. Срок и за робь приниматься.

Оглядев внимательно роспись, он поплевал на пальцы и стёр линии, обозначавшие вершину стены. Уголёк уверенно забегал к середине, к воротам, и задержался на львиной гриве.

Затаив дыханье, следил Ивашка за работой отца. С каждым движением руки лев заметно, на его глазах, оживал. Особенно жутко становилось, когда вздрагивал язычок огонька. Все сомнения сразу рассеивались: лев широко растягивал пасть, пошевеливал насмешливо усами и пронизывал мальчика горячим взглядом кошачьих глаз.

— Б-б-боюсь!

— А ты за меня уцепись. При мне не страшно, — улыбался мягко Василий, не отрываясь от работы.

Любопытство брало верх над страхом. Ивашка, только что готовый бежать без оглядки, обвивался руками и ногами вокруг ноги отца и снова глядел, холодея от ужаса, на подмигивающего зверя.

Далеко за полночь умелец закончил работу и, натруженно разогнувшись, гордо выпрямил грудь.

— Пускай поглазеют-ко ныне!

* * *

В награду за усердные труды по сбору тягла для казны и оброка в вотчину губной дьяк испросил у князя Сабурова разрешения попользоваться умельством Василия.

Захватив с собой сына, рубленник отправился в город ставить избу для дьяка.

Когда изба была готова, дьяк увёл Василия к себе и из собственных рук поднёс ему овкач вина.

— Вместно тебе, холоп, не рубленником быть, а в розмыслах[68]Розмысл — инженер.
хаживать.

И, принимая пустой овкач, шлёпнул себя ладонью по бёдрам.

— Князь-боярин Шереметев сулит тебе богатые милости, ежели откажешься ты в его вотчину.

Лицо Выводкова сморщилось в горькой усмешке.

— Где уж нам да отказываться! Ведомо тебе лучше нашего, что не в холопьих достатках от кабалы откупаться.

Он безнадёжно махнул рукой.

— А не будет господаревой воли — и никакой казной не откупишься.

Дьяк порылся в коробе, набитом бумагами, и достал скрученный трубочкою пергамент.

— Внемли и памятуй. И неровным шёпотом:

— А крестьянин отказыватися из волости в волость и из села в село один срок в году: за неделю до Юрьева дни осеннего и неделя по Юрьеве дни осеннем. А дворы пожилые платят: в полех за двор рубль да два алтына, а в лесах, где десять вёрст до хоромного лесу, за двор полтина да два алтына… А которой крестьянин с пашни продастся кому в полную в холопи, а он выйдет бессрочно ж — и пожилого с него нет, а которой хлеб его останется в земли, и он с того хлеба подать царёву и великого князя платит; а не похочет подати платити, и он своего хлеба земляного лишён.

Василий рассеянно выслушал и взялся за шапку.

— Что в грамотах писано, то не на холопью потребу. И того не положено, чтоб, яко зверей, людишек противу их воли тянуть в кабалу, а невозбранно изловляют нас отказчики господаревы да кабалою кабалят. А на то нашей нету причины.

— Молчи! Дьяк размахнулся сплеча, готовый ударить рубленника, осмелившегося дерзнуть против заведённых порядков, но опомнился вовремя.

— А похочет боярин, и грамота ему в грамоту. И не преступит Сабуров царёва Судебника. И будешь ты с бабою сызнов случён да с сынишкою.

Вернувшись из города, Василий узнал, что боярин приказал взять Клашу в железы и бросить в подвал.

Ночью сквозь сон Ивашка услышал сдержанные голоса.

— Тятенька, чуешь?

Кто-то изо всех сил забарабанил в дверь.

— Матушка! — волчком закружился ребёнок и бросился встречать гостью. Но, приоткрыв дверь, он в страхе отпрянул назад: перед ним стоял тиун.

Василий не спеша поднялся и вздул лучину.

— Дай Бог здравия гостю желанному!

Тиун указал рукою на дверь.

— Ужо наздравствуешься! — Взгляд его упал на исчерченную углём стену. — Аль с нечистым тешишься? — И, ухватив рубленника за плечо, вытолкал его на двор.

Перепуганный Ивашка бежал сторонкой за молча вышагивавшим отцом.

Князь, сложив руки на животе, поджидал рубленника в опочивальне.

— Господи Исусе Христе, помилуй нас!

— Ползи, мокрица премерзкая!

Упёршись ладонями в пол, Выводков прополз через порог.

Замятня раздул пузырём жёлтые щёки. У растегнутого ворота, на груди, затокал морщинистый треугольничек.

— К Шереметеву, мокрица премерзкая, ползти замыслил?!

Пожевав ввалившимися, как у старика, губами, он пригнулся и плюнул холопю в лицо.

— Пёс бесстыжий! Зелье болотное!

Василий незаметно вытер щёку о рукав и, едва сдерживая готовую прорваться злобу, привстал на колени.

— Не моя то затея, а дьяка Агафона.

Ему стало понятно, почему обрушился на Клашу княжеский гнев. В голосе зазвучала неподдельная искренность.

— А на том крест горазд целовать — не было думки моей спокинуть тебя, господарь!

Боярин намотал на палец клок бороды и топнул сурово ногой.

— Прознаю — кречету дам очи выклевать бабе твоей, смерденка псам отпущу на прокорм, а тебе руки по-выверчу, чтобы оскорда держать не можно!

Тиун почтительно крякнул и перекрестился. Замятня сдвинул брови.

— Не ко времени крест творишь, буй!

Холоп вперил блаженный взор в оплечный образ ангела князя Миколы, Мирликийского чудотворца.

— Како без креста вспамятуешь деяния непотребные смердовы!

И, снова перекрестившись, с омерзением сморщился.

— Льва сотворил с опашью[70]Опашь — хвост.
диаволовой… Не инако — в клети у него ведьмы на шабаш слетаются… И дух-то в клети богопротивный.

Охваченный любопытством, князь пожелал немедленно лично проверить слова тиуна.

На дворе вспыхнули факелы. Возбуждённый тиун стремглав побежал за конём.

Едва боярин появился на крыльце, батожники ожесточённо хлестнули воздух плетями. Холопи шарахнулись в стороны и припустили за господарем, поскакавшим верхом к одинокой клети, что притаилась в овраге, у бора.

Ивашка, воспрянувший духом от нежданной потехи, с гиком летел за факельщиками.

Тиун открыл ногой дверь, ведущую через узенький закуток в клеть.

Замятня подул на узловатые пальцы, расправил бороду и перегнулся, чтобы солиднее выставить ввалившийся свой живот.

Выводков, готовый грудью отстоять свои работы, застыл у стены.

Долго и внимательно разглядывал боярин роспись, кончиком ногтя осторожно водил по замысловато переплетающимся узорам, тщетно стараясь постичь, откуда берут они начало и почему под конец сходятся в одном месте с неизбежною точностью. Его глаза светились всё мягче и дружелюбивее, лицо плющилось в недоуменной улыбке. На низеньком лбу собирался ёжиком колючий волос.

— Ты? — ткнул он пальцем в грудь рубленника и сипло захохотал. — Собственной дланью?

— Яз, господарь!

— Да откель у смерда умельство розмысла?

Ивашка юркнул меж ног тиуна и важно уставился на Сабурова.

— И не токмо тех львов, — мы с тятенькой Гамаюн, птицу вещую, сотворили. Ей-Богу, провалиться вам тут!

И, ловко ускользнув из-под спекулатарских рук, готовых вцепиться в его курчавую головку, достал в тряпье глиняную птицу.

Сабуров всплеснул руками.

— Ну, прямо тебе — Гамаюн, что на книжицах фряжских!

Тиун не спускал с боярина глаз и всем существом пытался проявить своё восхищение.

— Яз давно заприметил умельство за Васькой! Не холоп, а клад, господарь!

Сабуров щёлкнул себя неожиданно двумя пальцами по заросшему лбу.

— А не сотворить ли нам таку потеху из глины?

Выводков помолчал, остро уставился в стену и, что-то сообразив, уверенно тряхнул головой.

— Быть потехе той, господарь!

В то же мгновение Ивашка прыгнул к отцу и повторил слово в слово:

— Быть потехе той, господарь!

Тиун замахнулся на мальчика кулаком. Сабуров резко остановил холопя и снисходительно подставил дрябленькую руку свою для поцелуя ребёнку.

— Ей-Богу, господарь, провалиться вам тут, поставим мы с тятенькой потеху тебе таку, како на стенке расписана!

Выходя из клети, князь приказал рубленнику утром же начать работу.

На дороге подле коня дежурил уже Ивашка.

— А ещё, господарь, чего яз сказывать тебе стану.

— Сказывай, пострелёнок!

— Отдал бы ты матушку нам! Ну, на какой тебе ляд, провалиться вам тут, наша матушка?!

Замятня вскочил на коня.

— Содеете потеху на загляденье, — отдам.

И шепнул добродушно тиуну:

— Спустить с желез.

Выводков упал в ноги князю.

— Дозволь дитё к бабе моей допустить! Помилосердствуй!

Конь взметнул копытами грязь и скрылся в промозглой мгле.

Схватив в охапку сынишку, Василий мчался в подвал, в котором томилась Клаша.

 

ГЛАВА ВТОРАЯ

Сабуров-Замятня зачастил в гости к худородному соседу, Фёдору Тыну.

В Покров день, при людях, на паперти, князь первый подошёл к Фёдору и поклонился ему.

Оторопевший служилый сорвал с головы шапку и ответил земным поклоном.

— А яз к тебе погостить, — объявил снисходительно Замятня и усадил соседа в свою колымагу.

…Трапеза подходила к концу, когда подвыпивший боярин вдруг строго поднялся и приказал подать шубу.

Хозяин загородил собой выход.

— И в думке не держал изобидеть тебя!

Сабуров шевельнул щетинкой на лбу и оскалил зубы.

— Колико жалую к тебе, и ни единыжды ты не удосужился потешить меня поцелуйным обрядом.

Фёдор горько вздохнул.

— Будто впервой ты, Микола Петрович, у нас. Да и вдов яз. А дочь, самому тебе ведомо: на Ивана Купалу четырнадесять годков набралось.

Сабуров маслено облизнулся:

— О самую пору невестушка!

И, с ехидным смешком:

— Зря хоронишь свой клад! Довелось ужо нам поглазеть на него!

Он присел на лавку и, пораздумав, огорошил Тына неожиданным заявлением:

— За горлицу за твою яз столь вена не пожалею…

Хозяин резко его перебил:

— При живой-то боярыне, Микола Петрович! Да ты окстись!

Тыкаясь колючей бородкой в острое лисье лицо Фёдора, Сабуров уверенно булькнул:

— Ныне боярыня, а завтра — послушница в монастыре.

Они присели на лавку и оживлённо заговорили вполголоса, то и дело прерывая друг друга.

К вечере Тын приказал подать лучшего вина и сам привёл дочь в трапезную.

— Кланяйся, Татьянушка, гостю!

Точно у кролика, подёргивались мелкою дрожью губы и уши девушки. Чуть раскосые, немигающие глаза уставились с мольбой на икону. Раздувшиеся ноздри с присвистом вбирали воздух.

Фёдор умилённо поправил кокошник на пышной головке дочери и подмигнул боярину.

Стараясь казаться солидней, князь грузно шагнул, одёрнул висевший на нём, как на жерди, кафтан и подошёл к смущённой хозяйке.

Она взяла с подноса братину, неуклюже поклонилась и поднесла её гостю.

Микола Петрович трижды коснулся рукою пола и, отпив из братины, облапил девушку.

«Пугало огородное!» — с омерзением выругалась про себя Татьяна, но покорно подставила стиснутые и холодные, как у покойника, губы для поцелуя.

Позднею ночью вернулся хмельной боярин в свою усадьбу.

В опочивальне, укутавшись в тёплое одеяло, он, сквозь сладкий зевок, поманил к себе тиуна.

— Выходит, хаживал окрест хоромин лихой человек да с девками сенными шушукался?

Тиун вытаращил недоуменно глаза.

— И слухом не слыхивал, господарь!

Замятня привскочил и сжал кулак.

— Сказываю — хаживал, буй!

Холоп широко улыбнулся и больно ущипнул себя за щеку.

— Доподлинно, буй! Из умишка ведь вон! Запамятовал! А како не хаживал? Хаживал, лиходей!

Он уже твёрдо знал, чего хочет князь, и с уверенностью стал на колени.

— И не токмо что с девками — в светлицу знаменье подавал!

— То-то же… Все-то вы поизленились… Недосуг ужо и за светлицею доглядеть!

И, стараясь казаться ещё более рассерженным, князь сорвал с себя одеяло.

— Ещё видывал кто лиходея?!

Тиун ткнулся губами в жилистую ногу боярина.

— Яшка-ловчий да псарь Ипатка намедни хвалились…

Снизив голос до шёпота, он продолжал уже откровенно:

— Верные то людишки, боярин. Како похощешь, тако и молвить будут.

— Абие доставить ко мне боярыню!

Трое холопей ворвались в светлицу и, не обращая внимания на возмущение и угрозы, поволокли боярыню к мужу.

— Блудом вотчину мою дедовскую опозорила! — набросился трясущийся от гнева князь на обомлевшую от страха жену. — С лиходеями, богомерзкая, снюхалась!

Женщина упала ниц перед иконами.

— Потварь, владыко мой! Потварь!

Она заколотилась головою об пол и визгливо заплакала.

Князь старательно разжигал в себе гнев. Неистово топая ногами, он рвал на себе рубаху, выл, набрасывался на жену и ожесточённо царапал своё лицо.

— Блудница! Девка корчмарская! Тварь подколодная!

Разбуженные людишки, затаив дыхание, прислушивались к дикому вою, долетавшему из опочивальни, и потихоньку крались в дальние углы двора, чтобы случайно не подвернуться под горячую руку Миколы Петровича.

Накинув на плечи шубу, боярин бросился в сени.

— Сотворить ей мовь, змее подколодной!

Нагая, связанная по рукам и ногам, лежала боярыня на охапке заиндевелого хвороста.

— Неси! — рявкнул Замятня, выбегая из жарко натопленной бани.

Всю ночь женщину парили кропивными вениками. От духоты и невыносимой жары холопи валились без чувств. Их выволакивали вместе с боярынею на двор и, дав отлежаться, снова заставляли продолжать пытку.

А князь, никому не доверяя, раскисший от пота и едва живой от усталости, сам беспрестанно таскал в предбанник дрова и подбрасывал щедро в раскалённую печь.

С неделю пролежала боярыня в постели почти без всяких признаков жизни. Сабуров, уверенный в неизбежной смерти жены, объявил пост в усадьбе и послал за попами.

Но больная, наперекор ожиданиям, выжила.

Князь почти перестал бывать дома и беспросыпно пьянствовал у своего наречённого тестя.

Узнав, что боярыня поправляется, Тын стал заметно охладевать к Миколе Петровичу.

— А жёнушка твоя, бают, в церковь собирается, — с ядовитой усмешкой молвил он как-то гостю. — Образ жертвует в память чудесного исцеления.

Сабуров собрал ёжиком лоб.

— Дай токмо срок. Дьяк всё обмыслит.

И немедля собрался домой.

Трапезовал он, в первый раз после мови, вместе с боярыней.

Вдруг с шумом распахнулась дверь. На пороге, красный от возбуждения, появился тиун.

— Изловили людишки лиходея того!

Ложка вывалилась из рук боярыни. Князь, жалко съёжившись, слезливо поглядел на жену и, крадучись, бочком, выбрался в сени.

Вскоре он вернулся с батогом и верёвкой.

— Изловили, матушка, полюбовника твоего!

Холоп столкнул с лавки застывшую женщину.

— Изловили сердешного! — царапающе просверлил Микола Петрович и зло взмахнул батогом.

…После избиения боярыню заперли в подклет и там держали на хлебе и воде трое суток. Сам боярин никуда не отлучался из усадьбы до возвращения тиуна, отправленного им с тайным поручением в город.

Невесёлый вернулся тиун в усадьбу.

— Аль не сдобыл? — встретил господарь нетерпеливым вопросом холопя.

— Не сдобыл! Слёзно увещавал, милостей твоих богатых сулил, а не идут на удур. Проведают, сказывают, про то, что не было полюбовника у господарыни, — не токмо добра, сказывают, лишимся вашего, а не миновать и смерть приять.

Сабуров обдал тиуна полным презрения взглядом.

— А за службу твою быть тебе отсель во псарях!

Холоп покорно согнулся и приложил руку к груди.

— Дозволь остатнее рассказать.

Он порылся за пазухой и достал маленький свёрточек. Князь с любопытством поглядел на сжатый кулак тиуна.

— Нуте-ко!

— Дьяк тот поклон тебе бил да невзначай обмолвился…

— Не волынь, сказывай!

Холоп вытер рукавом нос и, подражая дьяку, загнусавил, не передыхая, с трудом заученные слова:

— А ежели жена помыслит извести зельем мужа, по праведному суду царёву положено ей за грех той смертный постриг приять, а либо обыщется сугубо вина её, волен муж ту жену и казнью казнить.

Задорная улыбка озарила лицо Сабурова.

— Како ходил ты в тиунах, Олеша, тако и дале ходи…

Перед вечерей князь пришёл в подклет. Женщина лежала лицом вниз на земляном полу и глухо стонала.

— Параскевушка, а Параскевушка!..

Замятня опустился на колени и нежно провёл рукой по спине жены.

— Прости меня, Христа для… Возвели злые люди потварь на тебя.

Не веря своему счастью, боярыня прильнула губами к поле кафтана и забилась в слезах.

Дождавшись, пока Параскева переоделась, князь сам пришёл за ней в светлицу.

— Для мира и дружбы попотчую яз ныне тебя лучшим березовцем да солодким вином.

Потрапезовав, они стали на колени перед оплечным образом Миколы и долго проникновенно молились…

Уже светало, когда истомлённая женщина вернулась к себе в светлицу из господарской опочивальни.

Растолкав сенных девушек, она порылась в скрыне и выбрала лучший кусок атласа.

— К полудню сробить князю рубаху с золотой росписью!

И, не раздеваясь, бросилась на постель.

Девушки закопошились на полу перед изрезанным атласом.

Задолго до обеда боярыня обрядилась в ферязь, летник с пышными рукавами и в красный опашень. На густо набелённом лице нелепо выделялись ярко раскрашенные толстые губы и точно прилепились непрочно, готовые полететь друг другу наперерез, две стрелочки начерненных бровей.

Прижав к груди гостинец мужу, Параскева неспокойно прислушивалась к каждому шороху, доносившемуся из сеней.

Постельничья уговорила господарыню сесть на лавку.

— Засеки меня, матушка, ежели не покличет тебя боярин.

Вдруг Параскева радостно всплеснула руками и, оттолкнув постельничью, бросилась к двери.

— Идут!

В дверь постучался тиун.

— Трапезовать, боярыня!

В трапезной, поклонившись до земли Миколе Петровичу, боярыня скромно уселась по левую руку мужа.

Холопи внесли ведёрко вкусно дымящихся щей.

Князь подставил свою миску, но тут же торопливо отдёрнул её и подозрительно поглядел на жену.

— А не примечаешь ли ты, Параскевушка, будто духом особным щи отдают?

И, зачерпнув из ведёрка, поднёс ложку холопю.

— Откушай.

Холоп перекрестился, с наслаждением хлебнул и отошёл к двери.

— Ты что вихляешься? — набросился на него тиун.

Но холоп не мог уже ответить; он с ужасом почувствовал, как каменный холод сковывает его ноги, подбирается к остановившемуся сердцу и деревенит язык.

Прежде чем отравленного вынесли на двор, он умер.

* * *

До Вешнего Миколы Параскева сидела в подвале, дожидаясь суда.

На допросе постельничья показала, что видела, как боярыня за день до смерти холопя передала сенной девке какое-то зелье. Тиун, ловчий и псарь целовали крест на том, что не раз заставали подле усадьбы потваренную бабу, сводившую Параскеву с каким-то проезжим молодцем.

Узницу приговорили к смерти.

* * *

Боярыню привели из губы в вотчину. У крыльца стоял Микола Петрович.

Увидев мужа, Параскева плотно закрыла руками лицо и крикнула, напрягая всю силу воли, чтобы не разрыдаться:

— Грех твой и на сём и на том свете стократ сочтётся тебе, душегуб!..

Князь побледнел и, судорожно вцепившись в руку Тына, с мольбой поднял к небу глаза. На мгновение в его душе шевельнулось что-то похожее на раскаяние и страх перед загробным судом. Из уст готово было вырваться слово прощения, которое развязало бы его сразу от содеянного греха, но откуда-то из глубины уже вынырнуло свежее личико Татьяны, и пряный, нестерпимо щекочущий запах её юного тела уже захлестнул сердце и мозг хмельной волной.

Не помня себя, Замятня подскочил к жене и рванул её за волосы.

— Нам ли страшиться блудного лая? А вместно нам исполнить древлее установление!

И, поднявшись на носках, охрипшим петушиным криком скребнул:

— Зарыть её в землю до выи!

Могилу вырыли на лугу. Боярыня послушно поддавалась катам, срывавшим с неё одежды, и как будто стремилась даже помочь им. Пустые глаза беспрестанно шарили по сторонам, удивлённо останавливались на людях, а лицо широко расплывалось в жуткой усмешке помешанной.

И только когда её опускали в землю, она вдруг вцепилась зубами в руку ката и воюще разрыдалась.

Холопи торопливо зарывали яму. Вскоре скрылись под землёю ноги, вздувшийся от голода живот и обвисшие, в синей паутине жил, груди.

Лицо Параскевы приходилось против чуть виднеющихся окон светлицы.

Боярыня напрягала всё существо, чтобы перекинуться немного в сторону и не видеть терема, в котором прожила долгие беспросветные годы, но земля цепко держала и не давала пошевелиться ни одному ослабевшему мускулу.

Всю ночь вотчина не спала от звериного воя, доносившегося с обезлюдевшего чёрного луга. Потом, под утро, вой перешёл в стрекочущий скрип, припал к земле, прошелестел ещё шелестом подхваченной ветром мёртвой листвы и оборвался.

В полдень, как требовал древлий обычай, пришли из губы богомольцы, низко поклонились зарытой до шеи женщине и бросили в шапку дозорного несколько полушек-скромное своё подаяние на гроб и погребальные свечи обречённой.

— Егда предстанешь на суд Господень, реки Господу, что благоговейно и со смирением отдали тебе свою лепту Микита, Фрол, Никодим, Илья, Нефёд…

По одному, крестясь и кланяясь, называли свои имена богомольцы и, просветлённые, уходили творить земные дела.

Когда боярыня умерла, её тело вырыли, обмыли и положили в гроб.

Микола Петрович после погребения приказал людишкам принести на боярский двор дичины и мёду.

Холопи снесли достатки свои господарю на помин души новопреставленной.

 

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Под огромным навесом творил Василий из глины, камня и кирпича потешный город. Ивашка, перепачканный с ног до головы в грязь и известь, не отходил ни на шаг от отца. В редкие дни, когда в сопровождении дозорного приходила мать, мальчик немедленно засаживал её за работу.

Кроме же Клаши, никто, ни в каком случае, не допускался им под навес.

Наконец городок был готов.

Ивашка выкупался в реке, обрядился в новую рубашонку и сам пошёл с радостной вестью к тиуну.

Вся волость сбежалась поглазеть на чудо, сотворённое рубленником.

Как только к навесу на богато убранном аргамаке прискакал Микола Петрович, Выводков снял с городка рогожи.

Боярин поражённо отступил.

То, что он увидел, превзошло все его ожидания.

Обширная площадка, усыпанная белоснежным песком, была обнесена каменною стеною. Трое ворот в Ивашкин рост обратились на восход, полдень и полночь. Полунощные ворота были окованы расписными листами железа, и на самом верху, на площадке, лежали, задумчиво уставившись в землю, игрушечные львы. Над львами, на тоненькой жёрдочке, распростёр крылья орёл. По остриям трёх главных построек расположились выточенные из берёзы молодые соколята.

Ивашка шмыгнул в ворота, поманив к себе князя. Василий испуганно покосился на господаря и прикрикнул на сына.

Замятин снисходительно усмехнулся.

— А не иначе, ходить и отродью твоему в розмыслах! И строго:

— Сказывай, что к чему!

Рубленник важно откашлялся и ткнул пальцем в потешные палаты.

— Отсель, господарь, переход идёт к полудне- восходнему углу. Яз перед избой и палатой поставил хоромины с клетью вровень с землёй.

Ивашка возмущённо цокнул язычком. Тиун погрозился кнутовищем.

— Ну ты! Не дюже!

Но это ещё больше возбудило мальчика.

— Бахвалится тятька! Ей-пра, провалиться вам здесь, бахвалится!

И, кривляясь:

— Яз, яз! Ишь ведь, скорый какой! А не мы-з ли с тобой?!

Князь расхохотался.

— Домелешься, покель языка недосчитаешься своего.

Воодушевляясь всё более, рубленник стал рядом с боярином.

— А за хороминами и клетью к тому стены срублены ниже, чтобы солнцу вольготнее было… Отомкни-ка погреб, Ивашенька! А у полунощной стороны хлебни да мыльни поставлены, а на них — сараи.

Спекулатарь не сдержался и вслух похвалил работу:

— Тако прорезал сарай, чисто тебе из листвы.

Скрывшийся в погребке Ивашка выполз с деревянным, коньком в руке и взобрался на четырёхугольный, схожий со столом, помост.

— Эвона, како, боярин, в седло то садиться пригоже!

Присвистнув, он прыгнул на конька.

В тот же день Микола Петрович позволил Клаше переселиться к мужу.

— Сволоку яз городок тот на царёв двор, — объявил Замятня Тыну. — Авось на таком гостинце не станет гневаться.

Несмотря на уговоры соседа остаться дома и не показываться на глаза великому князю, боярин начал сборы в дорогу и перед отъездом устроил пир.

Подвыпивший князь Шереметев пристал к хозяину с просьбой продать ему рубленника. Сабуров слушал с высокомерной усмешкой, ёжил щетинку на лбу и отмалчивался.

Взбешённый гость, чтобы чем-нибудь разрядить гнев, вдруг вскочил и опрокинул на голову хихикавшему ехидно Тыну корец вина.

— Не зря ты, Петрович, и на Москву охоч! То-то, глазею, со смердами побратался!

Пошатываясь, он направился к двери.

— А ты бы не гневался. Придёт срок, авось и пожалую тебя рубленником по-суседски.

Шереметев обдал хозяина уничтожающим взглядом.

— Не любы нам милости от печенегов, что дружбы ищут у сынов боярских.

Обезумевший от неслыханного оскорбления, Сабуров схватил овкач и швырнул его в князя.

— Вон! Вон, воров сын! Ещё и деды твои славны были тем, что нищими слыли да из царёвых покоев золотые ендовы таскивали!

Гости вскочили из-за стола.

* * *

Отслужив молебен, Микола Петрович тронулся в путь.

Части потешного городка были тщательно упакованы в солому и погружены на возы, управление которыми возложили на Выводкова.

Далеко за деревню провожали рубленника жена и сын. Клаша держалась бодро, не хотела расстраивать мужа, делиться с ним тяжёлыми предчувствиями своими, жестоко облепившими её душу, и ограничивалась тем, что без конца наставляла его, как держаться на чужой стороне и какими заговорами уберечься от дурного глаза. В последнюю минуту она, однако, не выдержала и, позабыв обо всём, с визгливыми причитаниями повалилась Василию в ноги. Спокойный до того мальчик, ничего, кроме зависти, к отъезжающему не чувствовавший, увидев слёзы, обхватил вдруг колени отца и заревел благим матом:

— И яз на Москву пойду! И яз робил городок тот!

…Уже при въезде в город боярина поразило необычайное оживление на улицах.

Он сдержал коня перед стрельцом.

— К чему гомон стоит?

Стрелец склонил низко голову.

— На рать скликает людей царь и великой князь.

Боярин нетерпеливо свернул к приказу. Почтительно распахнув перед важным гостем дверь, дьяк уловил немой вопрос и взял со стола грамоту.

— Послание из Москвы, Микола Петрович.

И протянул князю бумагу.

Замятня отстранил руку дьяка и не без гордости пропустил сквозь зубы:

— Не навычен бе премудростям граматичным. На то дьяки да мнихи поставлены.

Разгладив кулаком усы, дьяк перекрестился и заворчал себе под нос, проглатывая окончания слов:

— …Нарядить от Дмитрова и пригородов, и сел, и деревень, и починков, с белых нетяглых дворов, с трёх дворов по человеку, да с тяглых с пяти дворов по человеку, всего четыреста человек на конех. Да, опричь того, нарядить шестьсот человек пищальников, половина на конех, а другая половина — пеших. Пешие пищальники были бы в судах, а суда им готовить на свой счёт; у конных людей такожде должны быть суда, в чём им кормы и запас свой провезти. У всех пищальников, у конных и пеших, должно быть по ручной пищали, а на пищаль по двенадцати гривенок[73]Гривенка — фунт.
безменных зелья да столько же свинцу на ядра; на всех людех должны быть однорядки или сермяги крашеные. И ещё нарядить детей боярских како окладчик произведёт. А быти им, детям боярским на службе не мене како на коне в пансыре, в шеломе, в саадаке, в сабле, да три человека (холопи ратные) на конех в пансырех, в шапках железных, в саадаках, в саблех с коньми, да три кони простые до человек — дву меринех в кошу.

Князь выслушал грамоту, вытер рукавом с лица пот и протяжно вздохнул.

— А коли милость царёва людей своих на рать скликать, — наша, боярская, стать — послужить ему в добре да правдою!

В глазах дьяка зазмеилась недоверчивая усмешка и тотчас же погасла.

В избу вошёл окладчик. За ним, согнувшись, вполз сын боярский.

Окладчик сорвал с головы шапку, приветливо поклонился Сабурову и повернулся к просителю.

— Недосуг мне с тобою, Кириллыч! Погодя заходи!

Сын боярский помялся, шагнул было за порог, но раздумал и вернулся в избу:

— Для пригоды, спрознал бы ты и от князь Замятни-Сабурова. Поди, ведает князь достатки-то наши. Не с чего мне на службе быти: бобылишки и крестьянишки мои худы, а сам яз беден. — Он шумно вобрал в себя воздух. — Бью челом, а не пожаловал бы ты записать меня в нижний чин.

Окладчик и дьяк вышли в сени. За ними торопливо юркнул проситель.

Замятня на носках подкрался к двери и прислушался. До его уха донёсся звон денег.

«Мшел даёт», — подумал он и облизнулся.

Когда окладчик вернулся, Микола Петрович взялся за шапку.

Дьяк отвесил поклон.

— Не побрезговал бы, князь-боярин, с дорожки хлеба-соли откушать.

— Не до пиров ныне. Поспешаю в усадьбу.

В дверь просунулась голова подьячего.

— Доподлинно, великой умелец — холоп!

Боярин кичливо раздул поджарый живот и прищурился.

— Из-за холопя того и князья мне ныне не в други, а в вороги. К прикладу, сам Шереметев бы.

Окладчик пожелал поглядеть на чудо и, дождавшись, пока Василий распаковал поклажу, внимательно, с видом знатока, ощупал морды львов, постучал пальцами по деревянным лбам их и даже подул зачем-то в слюдяные глаза.

Покончив с осмотром, он недружелюбно поморщился.

— А негоже, князь, холопю да розмыслом быть.

Замятня собрал ёжиком лоб.

— По шереметевской сопелке пляшешь, Назарыч?

Дьяк сплюнул через плечо и размашисто перекрестился.

— Не возгордился бы смерд, не возомнил бы чего.

И, многозначительно переглянувшись с окладчиком, ушёл в избу.

Боярин, рассерженный, вскочил на коня и ускакал в усадьбу.

* * *

Всё, как положено было по грамоте, выполнил с щепетильною точностью Микола Петрович. Его вотчина раскинулась грозным военным лагерем. Узнав, что и Шереметев с другими князьями тянутся из последнего, чтобы не отстать от него, Замятня снова поскакал колымагою в губу, захватив с собою Тына.

— Опричь земли, ни денгой не володеют, а тоже суются попышней моего снарядиться! — ворчал он всю дорогу. — Токмо не быть тому николи, чтобы Шереметев за ту обиду в ноженьки мне не поклонился бы.

Едва переступив порог приказной избы, Микола Петрович набросился на окладчика.

— Волил бы яз, Назарыч, уразуметь, противу ли басурменов-ливонцев царь рать затеял, а либо противу себя ворогов кличет.

У дьяка, точно у изголодавшегося пса, почуявшего добычу, горячо сверкнули глаза. Окладчик выслал из избы стрельцов и заложил дверь на засов.

Перебивая друг друга и горячась, князь с Тыном возводили на Шереметева тяжкие обвинения, выкладывая всё, что только приходило на ум.

Дьяк подробно записывал каждое слово, хотя заведомо знал, что большая часть сказанного — выдумка и злостная потварь.

Из губы на перепутье Сабуров заехал передохнуть в усадьбу Тына.

Татьяна с животным отвращением поглядывала из оконца на гостя.

Мамка любовно поцеловала покатое плечико девушки.

— Нешто дано человеку ведать пути Господни? При убогости нашей — да в боярыни угодить!

Лисье лицо Татьяны залилось желчью. Угольнички бровей напруженно потянулись к вздрагивающему родимому пятнышку на переносице.

— Не пойду яз за него, старого!

И, не слушая увещеваний, выбежала из светлицы, изо всех сил хлопнув дверью.

Гость уселся подле жарко истопленного очага и маленькими глоточками отпивал мёд.

Фёдор подошёл ближе к боярину.

— Вот и дороженька ратная выпала тебе, князюшко!

— Да и тебе, поди!

— Про то яз и сказываю.

И, покряхтев нерешительно, прибавил вполголоса:

— С венцом бы поторопиться, боярин.

Микола Петрович притворно вздохнул и показал на свою заросшую буйно голову:

— Оно и яз бы охоч, да сам ведаешь: срок туги ещё не отошёл по покойнице. Эвона, како отросли волосы сокрушённые!

Фёдор фыркнул в кулак.

— Туга! По блуднице! И потешен ты, князь!

Точно какая злобная сила рванула с лавки Миколу Петровича:

— Не бывало у Сабуровых блудниц! Яко звёзды род наш боярский! Не моги!

Тын попятился к стене и виновато заморгал.

— Помилуй, боярин. Без умысла яз. Ужо иному кому, а мне доподлинно ведомо, для какой пригоды Параскеву ту извели.

— И не порочь! Не сына боярского отродье, а дщерь конюшего царского покойница-то!

Фёдора передёрнуло.

— Не на мою ли Татьянушку речи наводишь? Худородством, никак, попрекаешь?

Князь оскорбительно рассмеялся в лицо хозяину.

— Покель отродье твоё ещё не в господарынях, волен яз и в убогом её отечестве разбираться.

Тын не выдержал и топнул ногой.

— Оно и худородного мы отечества, а не имам на душе греха смертного!

И, открыв коленом дверь, выбежал из горницы.

…Как только боярская колымага скрылась в снежной пыли, Фёдор заложил дроги и, укутавшись с головой в тяжёлый медвежий тулуп, поехал в губу.

Окладчик и дьяк сидели за столом, что-то подсчитывая на сливяных косточках. Они не обратили внимания на вошедшего и строго продолжали работать.

Наконец дьяк поднялся, оправил нагоревшую свечу (от колеблющегося огня правая щека его стала похожей на измятый подсолнух, не часто утыканный чёрными семечками) и, сквозь зевок, предложил!

— Разборщику бы и десятинной доли достатно.

— А и жаден же ты, Григорий!

Взгляд окладчика как будто нечаянно упал на Тына.

— Больно прыток ты, сын боярской! Не срок ещё за наградою жаловать!

Фёдор не понял и промычал что-то невнятное. Дьяк дружелюбиво похлопал приезжего по плечу.

— А буде прискачет гонец из Москвы с наградою за того Шереметева, не утаим и твоей доли.

Тын довольно осклабился и поклонился.

— На том спаси вас Бог, на посуле на вашем. А токмо не затем яз сюда пожаловал.

Он сел между окладчиком и дьяком и торжественно объявил:

— Нешто тайна в том, что Замятня в зятья ко мне набивается?

— Слыхивали.

— А честь мне та и не в честь! — И, стукнув о стол кулаком:- Негоже мне родниться с крамолою! Нынче ещё печаловался мне боярин: дескать, то царю да людям торговым море занадобилось ливонское, чтоб с иноземщиной торг торговать да басурменским умельством попользоваться, да ещё, чтобы худородных землями жаловать…

Окладчик восхищённо обнял Тына.

— Будешь ли крест на том целовать?

Фёдор готовно вскочил и поднял руку перед киотом.

 

ГЛАВА ЧЕТВЁРТАЯ

Мрачно, неуютно в церкви Рождества Богородицы. Скупо теплится в левом притворе лампада перед потрескавшимися ликами учителей словенских Мефодия и Кирилла, да в серебряном паникадиле слезятся догорающие свечи из ярого воску.

Перед стоячим образом мученицы Анастасии на коленях молится, бьёт усердно поклоны Иоанн Четвёртый Васильевич.

В морозном воздухе скорбно перекликаются колокола. Им подвывает придушенным причетом дьячковским стынущий ветер.

Проникновенно молится царь, больно вдавливает два тонких пальца в жёлтый, изъеденный морщинами лоб, в хриплую грудь и в приподнятые острыми углами плечи. Чуть пошевеливаются большие реденькие усы при каждом движении посиневших от стужи чувственных губ:

— Во блаженном успении вечный покой подаждь, Господи, душе усопшей рабы твоея Анастасии, злыми чарами изведённой, и сотвори ей вечную память.

Последнее слово вырывается с хлюпающим присвистом, жалко дёргается худощавое тело, и беспомощно свисает на грудь голова.

Каждый год в день поминовения первой жены царёвой в Кремле стоит великая тишина. Только погребальные перезвоны и скорбные моления о душе усопшей витают над теремами и бьются о заиндевелые кремлёвские стены в неуёмной туге.

И все — и близкие, и самые малые людишки — в тот день не касаются ни браги, ни мёда и вкушают пищу великопостную. А в Чудовом монастыре, в тёмных, низеньких кельях, не встают монахи с колен и, вместо пищи земной, до отказа пресыщаются небесным хлебом — покаянной молитвой.

В последний раз открылись царские врата. Из алтаря в чёрной рясе вышел протопоп Евстафий и широким крестом благословил молящихся.

Смиренно приложился царь ко кресту. За ним, не вставая с колен, поползли остальные.

На паперти Биркин накинул на плечи Иоанну росомашью шубу, а Боборыкин, согнувшись до самой земли, подал посох с медным литым наконечником, тяжёлым, как в гневе слово царёво, и острым, как зрачки глаз Иоанновых, испытующе режущих лица бояр, заподозренных в израде.

Поёживаясь и стараясь негромко ступать, пошли близкие за царём по узенькому проходу в жилые хоромы, примыкающие к церкви Рождества Богородицы.

В сенях, у Крестовой, Иоанн обернулся, благословил всех крестом и, кивнув трём близким, зашаркал к трапезной.

Григорий Грязной, объезжий голова на Москве, подхватил шубу, сброшенную царём лёгким движением плеч.

Висковатый подставил резное, в золоте, кресло с орлом на острой вершине спинки.

Грозный расслабленно опустился в кресло и склонил голову на плечо казначея Фуникова.

— Нету со мной моей Настасьюшки светлоокой! Болезнует дух мой, умножились струны душевные и телесные, и нету врача, который бы меня исцелил…

Он поднял отуманенный взор свой на красный угол и продолжал голосом, полным невысказанной, смертельной тоски:

— Взял от меня Бог ту, кто умел со мной поскорбить и утешить в туге великой, и ныне оставил меня единого…

Резко хрустнули туго переплетённые тонкие пальцы.

— Колико времени миновало, а не можно позабыть мне Настасьюшку мою светлоокую!

Окольничий Челяднин тяжко вздохнул.

— Извели, антихристы, царицу нашу. За возлюбление твоё воздали ненавистью премерзкою.

Долго, не отрываясь от плеча казначея и закрыв глаза, Иоанн вполголоса вспоминал о последних днях Анастасии Романовны. С каждым словом голос его крепнул, наливался раздражением и обличительной укоризной.

— Всё Глинские! Всё они, окаянные! — через равные промежутки времени вставлял одно и то же Грязной. — Ихней руки дело-то чёрное!

Не слушая объезжего, царь жёстко выкрикивал в пространство всё, что накипело в его неспокойной душе, й подробно перечислял, что сделал для умирающей.

— Немку-знахарку Шиллинг не пожалел в золотой карете доставить из Риги! Колико лекарей понагнал! А в молитвах извёлся весь — и ничего, и ничего ты, Господи, не допустил до уха своего пресвятого!

Опомнившись, царь покаянно поглядел на образ, перекрестился и перевёл сетования свои с Бога на людей.

— Памятую, было то ещё в юности моей. Бабка моя, Глинская Анна, удумала со чады свои сердца вырывать из грудей человеков и чародейством сим богопротивным вызывать пожары лютые.

Он оттолкнул казначея, шумно встал и заскрежетал зубами.

— И ворвались в те поры, в пожар великой московской, людишки в церковь, схватили в праведном гневе князь-боярина Юрия Васильевича Глинского да поволокли в церковь Успения.

Из-под полуопущенных век вспыхивали широко раздавшиеся зрачки. Пальцы, точно вздрагивающие синие гусеницы, жадно прилипли к посоху.

— И убили его, христопродавца, противу места митрополичья, а кровью помост церковный помазали — тем и спасли от пожара Москву!

Бухнувшись в кресло, Грозный неожиданно затопал ногами.

— Всех бы тогда заедино! Всех бы! Да и вотчины сжечь!

Едва вспышка улеглась, Челяднин будто невзначай вставил:

— От словес твоих пресветлых вспомнилось мне, како помышлял ты пересадить вотчинников на новые земли.

Грозный приподнял острые плечи и внимательно вслушался.

— Аль негоже я замышлял?

— Премудро, царь, яко сам Соломон. Оторвал ты коих земских от вотчин да тем силу их надломил. На чужбине-то не особливо их, слышно, честят. Не ведают, да и ведать не к чему чужим-то, откель родом пришли те князья да чем имениты!

Грозный поджал губы и покрутил орлиным носом своим.

— Ты не тяни. Зрю яз: надумал ты чего-то, Иванушка!

Окольничий застенчиво опустил глаза.

— Не яз един понадумал. С Фуниковым да Грязным мозговали.

И, приложившись к царёву халату:

— Пожалуешь сказывать?

— Сказывай.

— А у опальных, сдаётся нам, не токмо добро и живот, но и крепости с грамоты в пору бы казне отписать.

Наморщив лоб, Грозный тщетно силился понять смысл слов Челяднина.

Фуников устремил на царя простодушный взгляд и продолжал за окольничего:

— Коль не будет у князей грамот, вольны холопи на новые места отказываться.

Грязной понял по выражению лица, какая мысль забеспокоила Иоанна, и, таинственно ухмыльнувшись, разъяснил:

— А кой худородный сядет на господаревы земли да спонадобятся ему холопи, по каждой пригоде разберём и на тех людишек князей опальных запрет наложим отказываться в иные дворы.

В дверь слегка постучались. Фуников бросился в сени и тотчас же вернулся.

— Не потрапезуешь ли, государь?

Иоанн кивнул утвердительно.

Стольник отведал постных щей и варёную рыбу и передал их царю.

Доедая последний кусок, Грозный сбил пальцем крошки с клинышка бороды, ладонью размазал по губам клейкую ушицу и перекрестился.

— Измаялся яз нынче, — лениво протянул он. — Утресь додумаем думу.

Казначей робко напомнил:

— Аглицкие гости утресь белку будут глазеть. Царь оживился.

— Пучки-то прилажены ли?

— Чмутят басурмены те. Давеча толмача присылали: дескать, пожаловали бы белку им, како по чести водится: в пучке, в десятке, две — наигожие — личные, да три похуже — красные, да четыре — того похуже — под-красные, да одну — негожую — молочную.

Ногтем мизинца Иоанн раздражённо ковырял застрявшую в зубах рыбью косточку и что-то соображал. Вдруг он сипло расхохотался.

— Показали бы басурмены милость да перебрали бы все три тьмы пучков! Поглазел бы яз!

И, подробно разъяснив, как подменить лучшие шкурки худшими, прибавил:

— А какие пучки без удуру Ивашка тебе, казначей, для показу подкинет. Слышишь, Иван?

— Слышу, преславной!

— А ещё, государь, воску у нас полежалого сила… — печально вздохнул Фуников.

Царь опустил руку на плечо Висковатого и внушительно заглянул в его глаза.

— На то и дьяки, чтоб извод был бумаге.

Дьяк торопливо взялся за перо.

…А ещё до соизволения государева ни единым людишкам, опричь двора, не вести торгу воском… А паче нарушено будет сие…

И, закончив, на коленях подал Грозному грамоту для подписания.

После ранней обедни Иоанн прошёл через внутренние покои на склады.

— Царь идёт! — громогласно объявил поджидавший жилец.

Работные, закрыв руками лица, попадали на пол.

Фуников стоял у огромной кипы пучков и ухмылялся. Уловив едва заметный знак, поданный царём, он ловко выхватил один из пучков. Грозный внимательно просмотрел и пересчитал шкурки по сортам.

Всё шло так, как было условлено накануне. Фуников ни разу не ошибся и по знаку подавал лучшие пучки, выхватывая их, почти не глядя, из общей кучи.

Деловито проверяя груду конского волоса, щетины, гусиного пуху и кож, царь давал подчинённым последние указания.

Измученными призраками сновали по складу работные. Их лица и полуголые тела были залеплены мёдом, пухом, волосом и щетиной. Согнувшись до земли, они перетаскивали с места на место тюки, укладывали их так, как требовал казначей. За всю долгую ночь никто из них ни разу не передохнул: бичи зорких спекулатарей были всегда наготове.

Иоанн укутался по уши в шубу и, зябко поёживаясь, ушёл в палаты.

В трапезной его поджидали думные бояре: Михаил Лыков, Колычев, Бутурлин и Иван Воронцов.

Ответив лёгким кивком на поклон, царь уселся за мраморный столик.

Думные не притронулись к кушаньям, расставленным на длинном столе, до тех пор, пока Грозный не передал Челяднину надкусанный ломоть хлеба.

— Воронцову! — бросил лениво царь и отломил ещё два куска. — Лыкову и Бутурлину!

Бояре трижды коснулись пола и приняли подённую подачу[79]Подённая подача — надкусанный ломоть, знак царской милости.
.

Низко свесив голову, сидел Колычев, с мучительным волнением дожидаясь подачи. Бояре исподлобья поглядывали на него и уписывали кислые щи.

Царь облизал ложку и, слегка приподнявшись, перекрестился. Все вскочили за ним на молитву.

Прищуренный взгляд ястребиных глаз Иоанна впился в посеревшее лицо Колычева.

— Слыхивали мы, печалуешься ты, князь, на лихие дела?

И сквозь дробный смешок:

— Не любо, сказывают, тебе, что, почитай, выше земских сиживают николи и в думных списках не виданные Биркины да Боборыкины, да Загряжские с Наумовыми, да что ещё те Басмановы со Скуратовыми и Годуновым силу взяли великую?

Боярин, потупясь, молчал.

Лёгкая тень пробежала по лицу царя, погасила смеющиеся глаза и залегла глубокой бороздой на лбу.

В трапезную неожиданною оравою голосистых ребят ворвался шумный перезвон колоколов.

— Не иначе — Федька на звоннице тешится, — недовольно покачал головой Иоанн.

Пыхтя и отдуваясь, в дверь просунулся боярин Катырев.

— Сызнов царевич убег от меня, государь!

Набросив на плечи шубу, Грозный вышел на крыльцо и, приложив кулак к губам, строго окликнул сына.

Перезвон оборвался. Фёдор бочком сунулся к лесенке и исчез.

В трапезной молча стояли бояре.

Не обращая внимания на Колычева, Иоанн направился к креслу, стоявшему у окна, и придвинул ногами тигровую полость.

— Читай! — приказал он Висковатому, усаживаясь удобней.

Дьяк развернул цидулу и улыбчато шевельнул носом.

— От Михаилы Воротынского-князя.

Клинышек царёвой бороды оттопырился кверху, точно прислушиваясь к чему-то. Правая нога грузно нажала на голову тигра.

— Чем ему на новых хлебах не потрафили?

Висковатый, не торопясь, прочёл цидулу опального. На многие обиды жаловался Воротынский, требовал, чтобы украйные служилые оказывали ему почтение, достойное его отечества, и выражал своё удивление тому, что давно не получает царёва жалованья: вёдра романеи, вёдра бастру, десяти гривен перцу, гривенки шафрану и пуда воску.

С каждым словом к Иоанну возвращалось его игривое настроение. Приподняв посох, он слегка коснулся 'наконечником Колычева.

— Ты, думной, подсоби умишком своим, како с челобитною быть.

Боярин умоляюще поглядел на соседей, ища в них поддержки. Думные, свесив головы, упорно молчали.

— Сказывай, князь!

Колычев отвёл в сторону взгляд и буркнул в бороду:

— Что по отечеству положено вотчинникам, то от Бога. А ты на то царь и великой князь, чтобы по-Божьи рядить.

Фуников с укором поглядел на боярина и развёл неопределённо руками.

Уставившись в промороженное оконце, Иоанн спокойно, по-дружески, объявил:

— Добро рассудил. Доподлинно, не зря сетуешь на то, что рядом с тобою Биркины с Загряжскими сиживают.

Он шумно вобрал в себя воздух и с присвистом выдохнул:

— Жалую яз тебя усадьбою по суседству с князь-боярином Воротынским на украйной земле.

Колычев, сохраняя достоинство, выслушал весть, перекрестился на образ и, отвесив всем по поклону, ушёл.

— Сызнов печалования боярские? — задетый за живое спокойствием Колычева, зло повернулся Иоанн к дьяку. — Токмо и заботушки моей, что миловаться с крамолою!

Висковатый пробежал глазами цидулу.

— А печалуется ещё воевода на тяглых. Бегут, мол, людишки от поборов и тягла. Волости поопустели.

Думные зашептались вполголоса. Царь внимательно вслушался в их шёпот. Воронцов поднялся с лавки.

— Дозволь, государь!

И запальчиво выхватил грамоту из рук дьяка.

— Николи того не бывало, чтоб воеводы да приказные царей тревожили челобитными от людишек!

Остальные горячо поддержали князя и повскакали с лавок.

— А либо ужо и холоп не холоп?! — перекрикивали они друг друга. — А либо стало стрельцов недостатно на смердов?

Грозный вонзил посох в голову тигра. Всё сразу стихло. Только Воронцов не мог прийти в себя и, ожесточённо размахивая руками, продолжал что-то выкрикивать. Казначей резко потянул его за полу кафтана к лавке.

Царь подул на стекло, потёр его пальцем и поглядел на площадь.

— Никак, басурмены пришли?

И к дьяку:

— Отпиши по всем губам, что, дескать, в царёвой думе многое множество великих забот и недосуг ей холопьими печалями печаловаться. Токмо пускай те приказные да воеводы по-Божьи творят, людишек через меру не забижают.

Бояре просветлели и благодарно поклонились царю. По знаку Челяднина они гуськом двинулись к двери. В трапезной остались Висковатый и Фуников. Царь раздумчиво потёр висок.

— А и впрямь холопи не к добру воют. Худа бы не было! Нешто к веселью нашему, коль цельными волостями бегут?

Он в упор уставился на Висковатого.

— Надумать бы такое, чтобы людишки про меня лихого не молвили, а всю вину на бояр с дьяками переложили.

Фуников закатил глаза и улыбнулся елейно.

— Надумаем, государь. Сами не сладим — Вяземского покличем.

И, помолчав, прибавил:

— Ещё на выдумки охочи Алексей Басманов да Борис Годунов.

Иоанн милостиво потрепал по щеке казначея.

— Сдаётся и мне — ума палата у того Годунова!

 

ГЛАВА ПЯТАЯ

От великокняжеских покоев до Благовещенского собора скребут и чистят людишки работные дорогу, обряженную северами в шуршащий саван. Долгою чередою по обе стороны дороги выстроились стрельцы и дворовые. Их лиц не видно: иней густо заткал щёки, губы, глаза, и промёрзлыми комьями дикого мёда зернисто искрятся подплясывающие на ветру бороды. В белесом воздухе прядёт замысловатую паутину свою тихий перезвон малых колоколов. На звоннице, рядом с пономарём, постукивает нога об ногу и зябко хохлится дозорный жилец.

И вдруг шумно очнулся от дрёмы Кремль. Откуда-то издалека рявкнули густые басы:

— Царь! Дорогу царю!

Жилец рванул верёвки, привязанные к языкам колоколов. Суетливо застрекотали медные голоса.

Высоко подняв голову и опираясь на серебряный, покрытый золотом, посох, торжественно вышел из палат Иоанн. Гордый взгляд его устремился в разбухшее небо. Каждая чёрточка каменно-застывшего лица выражала величавую неприступность и мощь.

По бокам царя неслышно скользили по паре телохранители. Их статные фигуры плотно облекали одинаковые кафтаны из серебряной ткани с горностаевой опушкою и с большими серебряными пуговицами до колен. На ногах поблёскивали белоснежные сафьяновые сапоги и золотисто переливались большие топоры на плечах.

Позади телохранителей стройно выбивали шаг восемьдесят московских дворян и жильцов.

На паперти, окружённый боярами, хмуро молчал, дожидаясь отца, Иван-царевич.

Грозный издали заметил сына и глазами подозвал к себе Вяземского.

— Накажи ты ему, озорнику, шубу ту запахнуть. Не ровен час — недуг прилипнет.

Князь стремглав бросился к паперти и, низко поклонившись, передал царевичу приказание.

Иван сонно зевнул, поглядел на свои покрасневшие пальцы, подул на них и отвернулся.

«Эка, норовистый удался! И в кого уродился, не ведаю», — подумал не без удовольствия царь и снова вытянул лицо в каменеющую маску величия.

Однако, поравнявшись с сыном, он не выдержал и заботливо попросил:

— Запахнись ты, Ивашенька. Студёно!

Из-за спины выглянул робко Фёдор. Борода Иоанна запрыгала по сторонам.

— Разгорнул бы ты спину, мымра пономарская!

Одутловатые щёки царевича сморщились в блаженной улыбочке.

— Пожаловал бы ты, батюшка, милость невиликую — крохотку поблаговестить.

Катырев умилённо сложил руки на животе.

— Божье дитё. Воистину Божье дитё.

Грозный сердито оттолкнул боярина и, теряя самообладание, набросился на сына.

— Мымра! Не царёва ты плоть, а сука Пономарёва! Сука ты, — вот кто!

Фёдор юркнул снова за спину Ивана и сделал вид, что идёт в церковь. Но, едва отец скрылся в притворе, он подразнил языком поманившего его Катырева и, отдуваясь, свернул к лесенке, ведущей на звонницу.

Перед алтарем Иоанн передал посох Биркину и стал на колени. Протопоп благословил молящихся и, в свою очередь испросив царского благословения, приступил к службе.

Истово бил Грозный поклон за поклоном и, каждый раз приподнимаясь, огорчённо поглядывал на старшего сына.

Царевич стоял, облокотившись на паникадило, и болезненно морщился. После бурно проведённой ночи мучительно тянуло ко сну или на воздух, подальше от мутящего запаха воска и ладана. Минутами им овладевало какое-то странное оцепенение, мимолётное забытье. Тогда вдруг свежело лицо в желтоватом румянце и, как у ребёнка, тянущегося к материнской груди, чавкающим колечком собирались влажные губы. Перед полузакрытыми глазами колеблющеся всплывал образ покорной девушки, с которой, под конец ночи, его оставили одного. Где-то у заставы изловили её, неизвестную, дворяне московские, обрядили скоморохом и привели закоулками в Кремль. Приятно кружится голова у царевича, он широко расставляет руки и… падает на плечо Алексея Басманова.

— Леший! — вырывается у него из груди вместе с мутящей отрыжкой.

— Чего, царевич?

— Повыдумали тоже замест сна да в церковь ходить!

— Молится! — вздыхал успокоенно Грозный и проникновенно тыкался лбом в холодные плиты. — Сподоби, Господи, в добре и силе сыну моему на стол сести московской по скончании живота моего!..

Маленький, сутулый и взбухший, как лубок, вынутый из воды, жался на звоннице Фёдор к пономарю.

— Допусти, миленькой, под Евангелие, эвона в этот брякнуть, в великой.

Пономарь благоговейно приложился к руке царевича.

— Брякни, солнышко! Брякни, молитвенник наш!

И передал Фёдору верёвку от большого колокола. Катырев схватился за голову.

— Прознает государь — пропали наши головушки!

— А ты не сказывай.

Перекрестившись, царевич поднялся на носках и крикнул в свинцовое небо:

— Благослови, Владыко, звоном недостойным моим, херувимов потешить твоих!

Князь смахнул слезу и дохнул в лицо Фёдору:

— Благоюродив бысть от чрева матери своея и ни о чём попечения не имашь, токмо о спасении душ человеческих.

Царевич передёрнулся и зло оскалил редкие зубы, но тотчас же снова выдавил на лице заученную больную улыбку.

…На коленях, то и дело крестясь, полз к Иоанну Фуников. Грозный заметил его и поманил глазами к себе.

Казначей долго лежал, распластавшись на полу, и молился вполголоса. Поднявшись, он едва внятно прошептал:

— Белку со всем протчим взяли, а за щетину норовят по три алтына на батман урвать.

Глаза Иоанна стыдливо забегали по образам.

— Суета сует… Прости, Господи, суету земную мою.

И, откашливаясь в кулак:

— Не можно без воску. А заберут воск, что запрел, — отдавай.

Казначей чмокнул царский сапог, пополз к выходу и, выбравшись на паперть, стремглав бросился к складам.

На складе Висковатый потрясал в воздухе образцами, прижимал их с неизбывной любовью к груди и клялся англичанам в том, что нигде во всём мире нет лучше царёвой щетины.

Толмач переводил, путая и искажая смысл слов рядящихся. Торговые гости упрямо трясли головами и твёрдо держались своей цены.

Казначей отвёл в сторону дьяка и голосом, достаточно сильным для того, чтобы услыхали гости, процедил не спеша:

— А щетинка-то авось на хлебе челом не бьёт. Пускай попримнется маненько. — Точно вспомнив о главном, он прыгнул к англичанам и сочно поцеловал свои пальцы. — А и потешим мы вас таким товарцем… — И, хлопнув толмача по плечу: — Ливонцам не дал! Германцам не дал! Литовцам да ляхам и не показывал! А агличанке задаром отдам! Бери и смышляй: воск то, а либо злато?

Англичане прошли к кругам воску. В стороне, заложив за спину руки, с видом благодетеля стоял казначей.

— Дорого! — перевёл толмач.

— До-ро-го?! Да окстись ты, забавник!

И с горькой обидой:

— А ежели дорого, не можно нам и на щетине терять!

Наконец, после долгих и страстных споров, Фуников ударил с англичанами по рукам.

* * *

Довольный выгодным торгом, Грозный пожелал потешить английских гостей.

Дети боярские с людишками поскакали по окружным лесам добывать живых зайцев.

По пути они захватывали с собою на помощь холопей из примыкающих к Москве деревень.

За неделю было изловлено более восьми сороков зайцев.

Утомлённые охотой, дети боярские сделали привал у Можайска.

Среди ночи их неожиданно разбудили отчаянные вопли и набат.

— Горим! — решили охотники, вглядываясь в зарницы, прорезавшие кромешную тьму.

Село кипело рёвом, зловещим набатом и багряною кровью пылающих факелов.

Из-за леса вместе с визгом метели отчётливо донёсся протяжный вой!

— Волки! Волки идут!

Там и здесь, в чёрном пространстве, загорались колючие искорки, росли, множились, подбирались всё зловещей и ближе.

Взвалив на плечи кули с полузадушенными зайцами, утопая в сугробах, в сторону боярской усадьбы бежали холопи. Позабыв в сумятице пищали и стрелы, за ними мчались охотники.

Обезумевшие от голода волки уже метались по уличкам, прыгала в клети и, жутко пощёлкивая зубами, впивались в икры людей.

* * *

Настал день охоты.

Из Кремля на разукрашенном коне выехал Иоанн. Лихо развевались золотые перья на сияющей ожерельями шапке его. Точно полуденное солнце, резали глаза золотая паутина и жемчуга, прихотливыми узорами расшитые по енотовой шубе. Мягко побрякивая, болтались на малахитовом поясе два продолговатых ножа и кинжал. Через спину был перекинут кнут с медною булавою на краю ремня.

За царём скакали гости, ближние, дворовые и псари. По улицам, до заставы, суетливо сновали батожники, разгоняя народ.

— Царь скачет! Царь! — надрываясь, ревели дьяки, подьячие и ратные люди.

Как в глубокую полночь опустела Москва. С рынка исчезли торговцы, побросав на произвол судьбы товары; ребятишки забились под подолы матерей и сестёр, и насмерть перепуганные горожане вихрем промчались по улицам, пропали в снежных сугробах полей.

У Тюфтелевой рощи всадники осадили коней. Стрельцы, стоявшие на дозоре подле загона, по знаку Вяземского выпустили часть зайцев.

Точно хмельные, зашатались измученные зверки, сонно обнюхали воздух и, толкая друг друга, медленно разбрелись по кустам.

В землянках, искусно скрытых под снегом, у кулей, набитых зайцами, ждали сигнала жильцы. Грозный свысока оглядел англичан.

— У меня на Руси — что куницы, что белки, что зайца — великая тьма!

Толмач перевёл хвастливые слова царя. Гости сухо поклонились а ответили по-заученному:

— Мы всегда поражались богатствам его королевского величества, Иоанна Васильевича.

— Гуй! — крикнул, как было условлено, Грозный.

Свора псов бросилась в рощу. Зайцы сбились в кучи, ошалело уставились на псов и вдруг рассыпались в разные стороны. Загонщики встретили их пронзительным свистом. Рассвирепевшая свора разметала по воздуху клочья заячьей шерсти.

Иоанн прыгал с места на место, при каждой удачной хватке возбуждённо хлопал в ладоши и, казалось, готов был сам ринуться в бой.

— Гуй! Гуй! — непрестанно ревел он, весь передёргиваясь и по-звериному прищёлкивая зубами.

Из землянок выпустили свежую стайку зверков.

— Вот она, Русия наша! Токмо свистнешь, а добро само понабежит! — размахивал руками перед гостями увлёкшийся царь. — Показали бы нам такое где на Неметчине!

Англичане приятно щурились и изо всех сил старались не показать вида, что им известно, откуда набралось такое обилие зайцев.

Из-за кустов выпрыгнул Вяземский.

— Остатних повыпустили!

— Добыть! — капризно, тоном избалованного ребёнка, потребовал Иоанн, но, что-то поспешно сообразив, зашептался с князем и кликнул к себе толмача.

— А не пожаловали бы гости волком потешиться?

В ожидании новой забавы охотники ушли в шатры погреться и перекусить.

— Студня бы басурменам! — предложил Грозный, участливо поглядывая на продрогших иностранцев. — Да вина им боярского по ковшу!

Но гости не дожидались приглашения и, усевшись за стол, сами потянулись к блюдам.

Фуников в ужасе набросился на толмача.

— Недосуг тебе был вразумить басурменам почтение?!

Милостиво улыбнувшись, царь передал гостям через казначея подённую подачу.

— Бьют челом тебе иноземцы на великой твоей милости, государь! — поклонился до земли перепуганный насмерть толмач.

— То-то же, бьют! — передразнил Фуников, всё ещё не успокаиваясь.

Охотники пригоршнями брали со стола миндаль, орехи, сахар, капусту квашеную и холодное мясо, усердно потчевали друг друга и наперебой подливали вина иноземцам.

В шатёр скромненько протиснулся Вяземский и уселся у края стола. Грозный нетерпеливо скосил глаза на вошедшего. Князь подмигнул и таинственно улыбнулся.

Далеко, в обход Тюфтелевой рощи, дворовые везли огромную клетку с тремя волками, выращенными для потехи Ивана-царевича.

У опушки, перед загоном, работные людишки спешно ставили помост для царя и гостей. Когда все приготовления были сделаны, Грозный поднялся из-за стола и, перекрестившись, мечтательно зажмурился.

— Добро бы нам, для прохладу, волками потешиться. Аль в нашей вотчине волки поизвелись?

И первый направился к помосту.

Едва выпустили из клетки волков и натравили на них псов, на дороге показался бешено мчащийся всадник. У опушки он на полном ходу остановил коня.

— В стрелы!

— Убью! — заревел Грозный, узнав издали старшего сына.

Царевич, точно безумный, бросился на ловчих.

— В стрелы!

Людишки повалились в ноги Ивану, подавшему знак стрельцам.

— А не изловите тех волков, шкуру сдеру!

И, повернувшись к отцу:

— Девками своими тешил бы басурменов!

Грозный взмахнул посохом.

— Уйди, Ивашка! Бога для, не дразни!

Царевич вызывающе сложил руки на груди.

Чувствуя, что ссора может окончиться непоправимым несчастьем, англичане решительно встали между отцом и сыном.

— Не люб гостям ваш свар, — прерывающимся писком перевёл толмач.

Иоанн опомнился. Тяжело опершись на плечо Вяземского, он пошёл к колымаге.

 

ГЛАВА ШЕСТАЯ

Великое ликование стояло в вотчинах Щенятева и Прозоровского после отъезда опальных бояр в украйные земли.

Холопи зажили так, как никогда не живали. Во всём дана была им полная воля. Но больше всего радовало то, что приказные сами приехали из губы и, обмерив луга и пашни, поделили их нелицеприятно по душам.

— Наш нынче праздник… На себя нынче робим по воле царёвой… — с гордостью похвалялись людишки и с удесятерённой силою возились на отведённых участках.

Весной, когда сошёл снег и талая вода снесла на луга навоз, свезённый ещё по осени благоразумно к реке, в губу потянулись возы за семенной ссудой.

Никто не был обижен приказными. Щедрой рукой ссужали власти крестьян зерном на посев.

После Петрова дня в опальные вотчины неожиданно приехали незнакомые служилые люди.

Дьяки согнали народ на луга и коротко объявили:

— В ноги падайте господарям!

На месте двух вотчин, Щенятева и Прозоровского, появились восемь мелких поместий.

Урожай с чёрной земли почти целиком ушёл в казну к новым господарям.

Обманутые крестьяне подали челобитную воеводе, в которой намекали на то, что собираются, как раскабаленные после боярской опалы, уйти с насиженных мест искать прокорма на новые земли.

Воевода пригрозил жестокой расправой и через дьяков огласил царскую грамоту, по которой людишкам Щенятева и Прозоровского запрещалось оставлять вотчины.

Служилые, заняв хоромы бояр, решили ни в чём не отставать от образа жизни высокородных и с княжеской расточительностью пропустили всё, что собрали с крестьян.

Наступила пора сбора податей с господарей.

Новые помещики заволновались.

— Ни денги у нас! Сам ведаешь — токмо починаем сколачиваться, — плакались они перед воеводой и отправили гонцов с челобитной в Москву.

* * *

Ряполовский совсем уже было собрался внести в казну подати, наложенные на него, как в вотчину неожиданно приехал державший его руку дьяк и прочёл царёву льготу:

— …А в те ему четыре урочные лета с того его поместья крестьянам его государевых всяких податей не давали до тех урочных лет, а как отсидит льготу, и ему с того поместья потянути во всякие государевы подати.

Симеон кичливо заложил руки в бока и хрюкающе засмеялся.

— В кои-то поры опамятовался! Сызнов к земщине с лаской пожаловал! А неспроста!

Дьяк собрал в комочек губы и распустил их до молочных зубов.

— Коли б опамятовался!

И упавшим голосом:

— Худородным те льготы, а не боярам.

В тот же день князь поскакал к воеводе.

— Не дам! Ни зёрнышка не пожалую! — зло бросил он в лицо приказным. — Коли льгота, всем она вместна, а не единым страдникам да псарям!

Вернувшись в усадьбу, он за бесценок продал хлеб и ночью, когда уснули людишки, зарыл все свои деньги и драгоценности в землю.

* * *

Новые помещики не долго засиживались в своих поместьях. Их то и дело снаряжали на брань или призывали на Москву. Перемены эти тяжело отражались на кабальных людишках. Приходилось непрестанно приспособляться к нравам и привычкам господарей и всегда быть готовыми ко всякой напасти. Среди летней страды спекулатари перебрасывали вдруг, без предупреждения, целые деревни на новые места и вконец разоряли убогое крестьянское хозяйство.

Дети боярские не внимали никаким челобитным. Не имея за душой ни денги и чувствуя непрочность свою на земле, они, чтобы как-нибудь поправить дела, не задумываясь, продавали богатым соседям людишек целыми пачками.

Раньше, при князьях-боярах, были у холопей и избы, и крохотные наделы, которые кормили их хоть в осенние месяцы, строго заведённым порядком шла подневольная жизнь, и у каждого в груди таилась надежда попасть когда-нибудь в милость к господарю. А пришли служилые — и сразу рухнули эти рабьи надежды, и ничего не осталось, как у бездомного пса.

Высокородные с наслаждением наблюдали за новой жизнью и злорадствовали:

— То всё от Бога идёт. Поглазеют ужотко людишки, како под рукою у страдника!

Всё чаще выслушивали они печалования холопей; не раздумывая, отпускали им семена на посев, щедро дарили им льготы и смотрели сквозь пальцы на такие дела, за которые в былое время карали бы смертью.

Крестьяне толпами переходили к боярам. Но и здесь не находили спасенья. Стрельцы гнали их назад, предавая по пути, в острастку другим, жестоким пыткам.

Отчаявшись, холопи бежали в леса и там рыскали изголодавшимся зверьём в тщетных поисках пропитания.

Не стало проезда торговым караванам и служилым людям на широких дорогах. Разбойные шайки, одетые в остатки рогож и лохмотья, осмелели от голода и, вступали в открытый бой со стрельцами и ратниками.

Воевода запретил убивать полоненных. Их свозили в губу и там всенародно пытали.

С каждым днём грозней разрастались разбойничьи ватаги.

Среди ночи вдруг вспыхивали в разных концах губы зарницы пожарищ. Разбойники в суматохе нападали на амбары, с воем набрасывались на зерно и, нагрузившись тяжеловесными кулями, исчезали в непроходимых трущобах.

* * *

В церквах шли непрерывные службы. Попы кропили святою водою поля, луга и селения, тщетно пытаясь изгнать этим мор.

Дороги были завалены мертвецами и умирающими. Их подбирали стрельцы и сбрасывали в заготовленные могилы.

* * *

Дьяк Микита Угорь на крылечке своей избы выслушивал ходоков из бывшей вотчины Прозоровского.

— Не токмо тягла не утаили, сами себя потеряли.

Угорь ткнулся щекою в ладонь и сочувственно поглядел на измождённых людишек.

— Нету тягла, выходит?

— Нету, родимой! Бог нам сведок!

Поводив по земле веткой черёмухи, дьяк перевёл в небо блаженный свой взгляд.

— Слыхивал яз, что в слободе, у вотчины князь-боярина Симеона, кречетники добрых гусей позавели.

Один из ходоков торопливо вскочил.

— Ворох доставим! Миром всем на тех кречетников выйдем!

Микита приложил руку к груди и застенчиво потупился:

— Мне единого… Отведать бы токмо…

Он помолчал и чуть слышно прибавил:

— А с тяглом пообождем.

Отбивая поклон за поклоном, счастливые, пятились холопи к тыну.

Они уже были на улице, когда Угорь окликнул их:

— Ведь эка — запамятовал. Гуся-то в масле изжарили бы (он еле сдержал клокочущий в груди смех) да начинили бы его не говяжей начинкой, а медною.

Ходоки недоумевающе переглянулись.

— Аль сказываю не складно?

И, почёсываясь сладко об угол избы:

— Казною бы денежной того гуся начинили.

Собрав на лугу всю деревню, ходоки рассказали о требовании дьяка.

— Авось и впрямь заткнём ему пузо гусем тем, — предложил неуверенно один из крестьян.

На него набросились с кулаками.

— Не впервой нам посулы Микиты! Нынче ему гусь полюбился, к завтрему ягнёнок занадобится.

Спор разгорался. Визгливые бабы причитали, точно над покойниками, и упрашивали мужей отказаться от похода на слободу, где ждут их пищали, пушки и стрелы.

Ложился вечер. Из-за ракит, что склонились дремотно над рекой, выглянул месяц, запорошил серебряной пылью темнеющий лес и лёг мёртвым румянцем на тихой глади воды.

Из-за кургана матовым призраком вынырнул всадник.

— Князь Симеон… — узнали холопи и растерянно отступили к деревне.

Старик ходок неожиданно оживился.

— А не бить ли челом боярину на Угря?

Гордо переступал по тающей в лунных тенях дороге дородный конь. Склонив на грудь голову, потряхивался в седле Ряполовский. За ним трусили на клячонках холопи.

— Тужит. С туги прохлаждается, — сокрушённо вздохнули бабы.

— Затужишь, коли ныне и род не в род, и господарство не в господарство, — поддакнул старик и перекрестился.

— Тьфу! — зло сплюнул приземистый мужичонка. — И откель у них така заботушка об отечестве княжеском?

Старик окрысился.

— Ныне-то краше тебе, при служилых?!

— А и не краше — едина стать! И с желчным ехидством спорщик ткнул рукой в сторону боярской усадьбы: — Хлеба-то небось колико было? Куда подевал? — Он свирепел с каждым словом, смешно подёргивал головой и, перебегая от одного к другому, брызгал слюною в лицо: — Бога бы вспомянули! Отпустили бы бояре те хлебушка! Людишки мрут, а они дорожатся! Дождутся ужо! Не яз буду — дождутся!

Заметив холопей, Ряполовский пришпорил коня. Толпа упала ниц.

— Покажи милость, выслушай смердов!

Симеон приказал всем подняться.

— Обсказывайте, на что печалуетесь.

Ходоки передали разговор свой с Угрём.

Симеон затеребил взволнованно бороду и с горечью подумал:

«При Василии Иоанновиче попечаловались бы вы князь-боярину на царёвых дьяков».

Но, едва выслушав холопей, гневно потряс кулаками:

— Изведут вас те дьяки да дети боярские!

— Изведут, господарь!.. — ответила хором толпа. Подавив двумя пальцами нос, князь грузно навалился на тиуна и сполз с коня.

— Коли любо вам слово боярское, — уповайте на милость Божию да не шевелите перстом для того дьяка.

В толпе зашушукались недоверчиво и заспорили.

— А не подашь ему мшела — изведёт.

Ряполовский сердито шлёпнул себя по обвислому животу.

— Думка была у меня после Сретенья на Москве быть. Да, видно, утресь же укачу. — Ободряюще похлопав старика по спине, он сунул ему руку для поцелуя и взобрался на коня. — В думе, в очи царю поведаю, како дьяки людишек изводят неслыханно.

— Обскажи ты царю…

— И обскажу!

Всю ночь не спал Симеон, кропотливо обдумывая каждое слово, которое скажет царю в присутствии всех Загряжских и Биркиных.

«Пускай-ко прознает, како при страдниках! Пускай похвалится, что возлюбленные старосты его из худородных мене чинят людишкам убытков, нежели мы, господари».

Под утро он забылся. Сквозь сон почудилось, будто кто-то задвигал столом.

Приоткрыв смежающиеся глаза, князь похолодел от ужаса: перед ним стоял Грозный.

— Тужишь? — тихо спросил царь и оттопырил кверху клинышек бороды.

— Тужу!.. — через силу выдохнул Симеон и почувствовал, как шевелятся корни волос. — Такая туга, госуд…

Он не договорил и забился в жестоких рыданиях.

— Афанасьевич! Князь! — шепнул растроганно царь и сам вдруг заплакал. — Не надо, Афанасьевич, не надо же, ну, не надо! А детей боярских нынче же яз на дыбу возьму.

С трудом оторвавшись от подушки, боярин приник в благодарном поцелуе к царёвой руке.

— Дыбой их, государь, пожалуй их дыбой! — И, заискивающе заглядывая в ястребиные маленькие глаза:- А гуся того мне. Мне, государь! — Он вскочил и больно вцепился в плечо Иоанна. — Мне! Мне гуся! Дабы не запамятовали холопи, что токмо мы вольны над их животами! Мы, а не Биркины!

Грозный отвернулся к окну и неожиданно ухарски свистнул.

Симеон оторопело попятился к двери.

— Куда?!

Взвизгнул тяжёлый посох.

— Вот тебе Биркины!

Князь оглушительно вскрикнул и… пробудился.

На пороге, усердно сплёвывая через плечо, стоял объятый страхом тиун.

Грязно-серыми лохмотьями рукавов протирало запотевшую слюду оконца старчески-немощное, слезливое утро.

 

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

Иван-царевич принял от Грозного посох и поставил его подле своей лавки.

— Так-то, батюшка, краше. — И, улыбаясь светлыми глазами своими, налил отцу березовца.

Иоанн обнял царевича.

— Не от злого сердца, а подобру бываю яз, Ивашенька, неласков с тобой.

Он ткнул пальцем ввысь, потом — в пол.

— Един на небеси Бог, един царь на земли.

Царевич с пренебрежением передёрнул плечами.

— Един царь, сказываешь? А земщина?

По его продолговатому лицу тёмною рябью скользнула судорога.

— Коли б моя воля, батюшка, яз бы всю земщину в бочку железную да в Москву-реку!

Стоя смиренно у двери, слушал беседу Борис Годунов.

Маленькие глаза царя перекосились в сторону советника.

— Добро молвит царевич, а либо по младости лет кипятится?

Руки Бориса как-то сами собой, без участия воли, легли крестом на груди, а спина согнулась почтительным полукругом.

— Бог глаголет устами младости.

Грозный нахмурился. Иван победно запрокинул голову.

— Дозволь молвить, — заискивающе попросил Годунов и, дождавшись кивка, продолжал: — Токмо ежели всех единым духом в Москву, — не запрудило бы.

Он сжал кулак и сладострастно раздул ноздри.

— По единому ежели — и реке неприметно, и земле вольготнее.

Царь постучал согнутым указательным пальцем по высокому лбу советника.

— Кладезь премудрости!

И, выпив залпом березовец:

— А исподволь изведём, в те поры не будет помехи доподлинный торг с басурмены наладить. Нету, Ивашенька, могутней силы возвеличить в богатстве Русию, чем торг с иноземцы.

Царевич поднялся и приготовился упрямо защищать своё мнение о расправе с земщиной.

— Ты погоди, — остановил его царь. — Тако обернём, что не мы земщину изничтожим, а людишки незнатные.

— Вот ужо, батюшка, невдомёк мне такое.

Иоанн добродушно прищурился.

— Жалуем мы людишек милостями богатыми? Жалуем! Ну, а уж им вот како ведомо: покель не извести высокородных — не быти и им крепко на господарстве. — Глаза его затуманились, и на жёлтом лице легли глубокие тени. — Токмо бы ливонцев да татар одолеть, а от земщины оборонит меня Бог!

* * *

По одному сходились советники в думную палату.

Как только явился Грязной, Иоанн открыл сидение.

Быстро читал Висковатый челобитные, цидулы и грамоты. Внимательно слушавший царевич то и дело прерывал дьяка возмущёнными выкриками:

— Воры! До единого воры!

Окончив чтение, Висковатый перекрестился и положил бумаги на стол.

— А и доподлинно стонут холопи, — после тяжёлого молчания процедил нараспев Иоанн.

Курака-Унковский с чувством глубокого огорчения подхватил:

— По всей Московии множатся собрания злодейские! Дышать не можно холопям!

Грозный топнул ногой.

— В моей Русий дышать не можно?! Да разумеешь ли ты в государственности?!

Курака виновато съёжился и притих. Василий Тёмкин поклонился царю.

— Не к тому молвил Унковской. Не гневайся, государь! А токмо хотя и на благо будущих дней надобна ныне казна могутная, одначе и то негоже, чтобы холопи сетовали на царя своего.

Царевич толчком под живот усадил Тёмкина на лавку.

— До вина и до девок горазд ты, а в государственности — в край слабоумен!

Уловив улыбку царя, советники угодливо захихикали. Борис с нарочитым восхищением приложился к руке Ивана и вставил своё смиренное слово:

— Надобно обернуть, чтобы не на царя, а на дьяков печаловались холопи, — и перевёл многозначительный взгляд на Грязного.

Объезжий голова достал из-за пазухи цидулу.

— Дозволь, государь.

— Сказывай.

— А пожаловал на Москву с челобитной на дьяков князь Симеон Ряполовской.

— Ряполовской? — брызнул слюной Иоанн и потянулся аа посохом.

— Он, государь! (Грязной брезгливо фыркнул). Бьёт челом тебе и дожидается, не пожалуешь ли его милостью в Кремль допустить?

Развернув бумагу, он передал её Висковатому.

По мере того как дьяк читал, на лице Иоанна разглаживались морщины и задорней горела усмешка в глазах.

Царевич стоял у окна и, что-то соображая, зло кусал ногти.

Фуников тихонько наступил на ногу Борису.

— Сказывай. Самый срок.

Годунов нерешительно помялся и кивнул в сторону Вяземского.

— Афанасий бы обсказал. — Но, почувствовав на себе взгляд Иоанна, тотчас же готовно согнулся. — Вместно бы того Угря на Москву кликнуть да всенародно казнить за мшел. А с гонцами по всей земле весть возвестить: дескать, тако со всеми царь сотворит, кои над людишками бесчинствовать будут.

Царевич неожиданно закружился по терему. Грозный погрозил ему пальцем и наставительно, по слогам, прохрипел:

— Чтобы самодержавием быть, како и достойно великого государя, навыкай всякому разумению: Божественному, священническому, иноческому, ратному, судному, московскому пребыванию, житейскому всякому обиходу, — а плясанье ни к чему государю!

И зло Грязному:

— Абие того дьяка на Москву!

Покончив с делами, объезжий, Борис, Вяземский и Фуников пошли с царём в трапезную.

Иоанн наскоро помолился и, набив рот рыбой, повернулся к Грязному.

— Сказываешь — Симеон?

Объезжий вытолкнул языком изо рта непрожёванный огурец, смял его в руке и шепнул:

— А Шереметев с Замятней в сенях сдожидаются.

— Небось не наглядятся да не нарадуются друг на дружку?

— Спины кажут да рычат, яко те псы!

Он подошёл близко к царю и, коснувшись губами края его кафтана, таинственно прибавил:

— Сабуров-Замятня диковинку с собою привёз. Будто, сказывает, холоп содеял.

Фуников покашлял в кулак и точно случайно припомнил:

— Вяземской с Григорием темницы обхаживали. Промежду протчих жив ещё и холоп Симеонов, Неупокой.

* * *

Неупокой давно потерял счёт времени. Изредка, когда в подземелье доносились смутные шумы улицы, он рвался с желез, тянулся скованными руками к горлу и надрывно выкрикивал:

— Убейте! Не можно мне доле! Убейте!

Вопли бесследно тонули в липкой промозглой мгле.

Могильная тишина снова тягуче смыкалась, и узник понемногу впадал в обычное своё состояние оцепенения. Раз в сутки приходил дозорный, ослаблял на руках Неупокоя железы и тыкал в несгибающиеся пальцы черепок с похлёбкой. Во тьме, не шевелясь, дожидался дозорный. Чтобы продлить радость сознания близости человека, узник по капле лакал тёплую жижицу, чрезмерно долго прожёвывал крошки мякины и потом, когда всё было съедено, продолжал нарочито оглушительно чавкать и колотить гниющими зубами о черепок.

— Дышит! — прислушивался он, пьянея от счастья. — Дышит!

Остекленевшие глаза впивались в мглу, тщетно нащупывая фигуру дозорного. Смертельная тоска одиночества медленно сменялась призрачным покоем и смирением.

Но едва безжалостно раздиралась в скрипучем зевке серая пасть кованой двери, — лютая злоба обжигала грудь нестерпимым огнём и мутила рассудок.

— Каты! Убейте!

Сразу теряя слабые силы свои, он неожиданно переходил на сиротливое всхлипывание.

— Бога для… Не можно мне доле!.. Убейте!

И удивлённо чувствовал, как по щекам катятся слёзы, теряющиеся в кустарнике бороды.

Потом всё сливалось в странный надоедливый перезвон, таяли звуки, желания, — мысли и мозг охватывала цепенящая, мёртвая пустота.

И вдруг произошло что-то такое чудовищное, что может привидеться только в несбыточном сне.

— Не можно мне поверить тому! — ревел, узник истошным рёвом безумного. — Удур то!

А жаркие языки факелов тепло лизали грудь и лицо и раскалёнными иглами вонзались в глаза.

Дозорный грубо схватил узника за плечо и что-то крикнул.

Робко, точно боясь спугнуть видение, приподнялись веки, но тотчас же ещё плотнее сомкнулись.

— Жив, что ли? — донеслось как будто из далёких неизмеримых глубин и живительными росинками коснулось сознания.

— Ты, что ли, и есть Неупокой?

— Яз.

Дождавшись, пока узник успокоился немного и мог воспринимать человеческую речь, Грязной и Вяземский приступили к допросу…

Перед вечерней Неупокоя спустили с желез. Освобождённый узник сделал движение, чтобы броситься к двери, но потерял равновесие и грохнулся без памяти на каменный пол.

Очнулся он на другое утро в избе для пыток.

«Сызнов!» — змеиным холодком пробежало по телу.

Размеренно облокотившись на дыбу, с благодушной улыбкой поглядывал на Неупокоя какой-то маленький старичок.

«Кат!» — сообразил узник и щёлкнул зубами.

— Нешто признал? — оттолкнулся от дыбы старик и закатился режущим хохотком. — А ужо щипцы припасены для тебя — не нарадуешься. И не учуешь, како языка-то лишишься.

Он не спеша вышел в сени и вернулся с небольшим узелком.

— Показал бы милость да поглазел на умельство-то фландрское.

Неупокой в ужасе отодвинулся от узелка.

Кат обиженно покачал головой.

— Экой ты, право! С твоего выбору послужу тебе: волишь — споначалу очи твои выколю; волишь — напередки язык откушу.

И, взяв со стола утыканный шипами железный прут:

— Глазей.

Трясущиеся пальцы непослушно скользили по узелку.

Старик, натешившись вдоволь, развязал наконец кумачовый платочек.

Неупокой обомлел от неожиданного счастья: в узелке были хлеб и розовеющий кус свиного сала.

* * *

Шумно и весело было в трапезной у царя. За длинным столом гомонили советники с гостинодворцами — Прясловым, Заблюдою и Рожковым.

Грозный налил новый овкач вина и сам передал его Заблюде.

— На добро здоровье!

Гость благодарно склонился, осенил себя крестом и залпом выпил.

Пряслов и Рожков завистливо поглядели на Заблйду. Иоанн ухмыльнулся.

— Все вы любезны нам. Всех примолвляю!

И, налив ещё два овкача, прищурил левый глаз.

— А от Тмутаракана, сиречь Астраханью именуемого, до Персидской земли и малое дитё рукою дотянется. Без помехи можно ныне с Персией той торг торговать.

Подвыпивший Фуников обнял Рожкова и ткнулся в лопатку его бороды.

— Токмо, чур, держать уговор. Чтобы без утайки пятинная доля с лихвы в царёву казну.

Гостинодворцы обиженно уставились на казначея.

— А ежели что, может, и живота для царя и отечества не пожалеем!

В трапезную вошли Борис, Загряжский и Биркин. Годунов многозначительно подмигнул и показал пальцем на дверь.

— По вызову твоему, государь, пожаловали к нам князья: Шереметев, Сабуров да Ряполовский с Овчининым.

Заблюда раздражённо почесал у себя за ухом и встал.

— Авось, государь мой преславной, свободишь нас. Не с нашим рылом суконным пред очи родовитым казаться.

Грозный шаловливо прищёлкнул языком.

— При мне не заклюют, авось, Митрич!

И к Годунову:

— Кликни князей-то. Да Иван-царевичу вели пожаловать.

Бояре вошли гуськом, трижды перекрестились на угол и приложились к замаслившейся царёвой руке.

Овчинин исподлобья оглядел собравшихся и презрительно подобрал губы.

— Дай Бог здравия гостям желанным, — мягко прошелестел царь и жестом указал на лавку.

— А тебе, Симеон, за Угря первому подённая подача наша.

Ряполовский подхватил на лету надкусанный ломоть и, подставив ладонь к подбородку, чтобы не рассыпались крошки, с благоговением, как просфору, зажевал хлеб.

Загряжский и Биркин заняли свои места. Симеон, проглотив последний кусок, примостился подле Овчинина.

— Вы бы, князь-бояре, рядком, — предложил с плохо скрываемой усмешкою Грозный Шереметеву и Миколе Петровичу.

Замятня собрал ёжиком щетинку на лбу.

— Пожаловал бы ты меня, царь, иным каким местом.

— Пошто така незадача? — И милостиво указал Шереметеву на место подле Загряжского. — А ты, Микола, к Биркину ближе.

Бояре хмуро уставились в подволоку и не шевелились.

Иоанн теребил клинышек бороды и, видимо, забавлялся.

— Аль и эдак не угодил?

Микола Петрович, краснея от натуги, поднялся на носках и отставил поджарый живот.

— Воля твоя, государь, — собрал он птичьим клювом жёлтые губы свои, — токмо сиживали Сабуровы-Замятни одесную батюшки твоего и негоже им с Биркиными рядышком быть.

На пороге показался царевич. Услышав кичливый писк Сабурова, он топнул ногой.

— Посадить!

Вяземский и Фуннков бросились к боярам.

Лёгким движением головы Грозный остановил советников и, указав сыну на место подле себя, упёрся подбородком в набалдашник посоха.

— Рядком! Подле Биркиных! Оба!

Бояре потоптались немного, но не двинулись с места.

— Ну?!

Медвежьими когтями скребнул окрик по сердцу. Упрямые головы, подчиняясь какой-то могучей силе, медленно повернулись к царю.

Властный, обнажающий душу взгляд налитых кровью глаз Иоанна скользнул по мертвенно-побледневшим лицам утративших вдруг всякую волю бояр.

Сбившись жалкой кучкой, они покорно подчинились приказу.

— Тако вот споначалу бы! — скрипнул зубами царь и, вытирая рукой проступивший на лбу пот, уже бесшабашно шлёпнул по спине Годунова. — Вина!

 

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

На полупути от Кремля отёкшие ноги Неупокоя отказались передвигаться. Недельщик взвалил узника на плечи стрельцу.

В Кремле Неупокой отлежался на лавке и, опираясь о батожок, поплёлся с замирающим сердцем к царёвой трапезной.

У приоткрытой двери стольник загородил его собой.

В трапезной стоял гул. Скоморохи кружились в бешеной пляске, давили друг друга, прыгали по столам, перебрасывались мушермами, овкачами и блюдами, обливая людей, стены и подволоку потоками щей и вина.

Хмельной Иоанн не давал им остановиться. Его захватили веселье и шум. Хотелось самому броситься в пляс, закружиться так, чтобы в один грохочущий хаос смешались все его чувства и мысль и рассудок, чтобы позабыть обо всех и забыться самому. Каждый мускул его трепетал, и рвалась уже из груди разудалая песня, а ноги, под лихими перезвонами накров, всё безудержнее и дробней выбивали молодецкую дробь.

Прыгая через шутов, неслись в пляске советники.

Биркин, в угоду царю, вытащил из-за стола упиравшегося Замятню и поволок его по полу.

Грозный покатился от хохота.

Неожиданно взгляд его упал на стольников.

— Сгинь!

Точно ветром сдуло шутов. Оборвались песни и говор. Пятясь, сели на свои места советники и гости.

В глазах Иоанна притаился лукавый смешок. Клинышек бороды оттопырился кверху и ищуще зашмыгал по сторонам.

— Пошто притихли, бояре? — вкрадчиво подмигнул царь Овчинину и Ряполовскому. — Али не в потеху вам наша потеха?

Бояре неохотно поднялись.

— За хлеб, за соль твою спаси тебя Бог, государь! Всем довольны мы ныне.

Грязной подошёл к Симеону и низко поклонился ему.

— Не обессудь!

Тяжело вздохнув, Иоанн закрыл руками лицо.

— Ласка ваша нам в утешение. А токмо колико любезнее было бы во всём ту ласку зреть. — И, не сдерживаясь, судорожно сжал посох. — Примолвлял нас и Старицкой-князь и Курбской Ондрей. А было то на словесах. В душах же имали скверны и змеиные помыслы противу меня. — Он согнул по-бычьи шею и исподлобья поглядел на Симеона. — Да и ныне дошло до нас, будто охочи иные князья на столе московском зреть Василия Шуйского.

Шереметев и Замятня, позабыв непримиримую рознь, тесно прижались друг к другу и не смели вздохнуть.

— Тако ли, бояре? Аль после Старицкого убиенного Шуйскому черёд пришёл?

Белые, как личина, оставленная в сумятице каким-то шутом, стояли Овчинин и Ряполовский.

— Не противу тебя восставали, — горлом выдавил Овчинин. — Ты нам царь, Богом данный. Токмо о родах боярских, хиреющих ныне, печалуемся.

Грязной с возмущением сплюнул.

— И израды не замышляли?

Стольник отступил. Недельщик толкнул Неупокоя коленом под спину.

Узник шлёпнулся под ноги царю.

Фуников одной рукой, как кутёнка, поднял холопя и стукнул лбом о лоб Ряполовского.

— Не признаешь ли, князь, человека сего?

Овчинин первый узнал Неупокоя, но нарочно выкатил глаза и недоуменно пожал плечами.

— Не обессудь, господарь! — поклонился Неупокой Симеону. — Давненько не служил яз тебе!

Он пытался говорить так, как научили его в приказе. Но представившаяся неожиданно возможность поиздеваться над князем, выместить на нём всю свою ненависть, путала мысль и подсказывала иные слова.

Чтобы не дать сбиться холопю, Грязной стал задавать ему отдельные вопросы.

Висковатый деловито заскрипел пером по пергаменту. Иоанн сидел, закрыв руками лицо, и молчал. Хмельной царевич поманил к себе Сабурова.

— Чмутят бояре!

— Чмутят, царевич.

И, собрав ёжиком колючий лоб, Микола Петрович приложил палец к губам.

— Да и не токмо сии, а и Шереметев не мене.

В его испуганных глазах блеснула надежда. Он бочком подвинулся к Вяземскому.

— Заедино добро бы и с Шереметевым поприкончить.

Вяземский по-приятельски хлопнул князя по животу и многозначительно ухмыльнулся.

— Во всяку прореху ткнём по ореху. Аль темниц на Москве не достатно?

Замятня торжествующе повернулся к Шереметеву.

Исчезнувший куда-то Фуников, запыхавшись, ворвался в трапезную.

— Опытали Неупокоя?

Грязной утвердительно кивнул.

Казначей положил руку на плечо Сабурова.

— Принимай гостюшка, князь.

Спина Иоанна заколыхалась от неслышного смеха. Перед поражёнными Сабуровым и Шереметевым вырос Тын.

— Дозволь молвить! — упал Фёдор в ноги царю и трепетно приложился к его сапогу.

— Сказывай, перекрестясь!

Откинувшись в угол, Тын ткнулся об пол лбом и клятвенно поднял руку.

— Перед Господом нашим, Исусом Христом.

— Сказывай, сказывай!

— Соромно было мне, государь, слушать хулу на тебя.

Плечи Грозного зябко поёжились, и рука нащупала посох.

— Сказывай!

— Печаловались Шереметев с Сабуровым на то, что, дескать, торговым людям да царю занадобились дороги в иноземщину, да ещё жадны худородные до княжьей земли. А нам испокон века земля дадена. Нам ни к чему басурмены.

— Пиши! — выплюнул Грозный, опуская на плечо дьяка тяжёлую руку свою.

Висковатый торопливо заскрипел по пергаменту.

Заблюда, грузно навалившись на стол, с злорадной улыбкой слушал показания языка. Пряслов и Рожков суетливо напяливали на себя шубы.

— Не гневайся, государь! — объявили они вздрагивающим голосом. — Отпусти.

— А то посидели бы, — запросто потрепал их по спинам царь.

Рожков с омерзением повернулся к боярам.

— Краше татарина-нехристя почеломкать, нежели зрети злодеев, хулящих избранника Божия! Отпусти!

Иоанн хрустнул пальцами и, скорбно взглянув на образа, спрятал в руки лицо, чтобы не выдать своего настроения.

«Ужо разнесут они молву про земских! — с наслаждением подумал он. — Кой из гостинодворцев ещё стоял за бояр, навеки спокается».

Замятня стоял не двигаясь, точно на него напал столбняк. Только жалко топорщилась щетинка на лбу да вздрагивала испуганно на кончике носа прозрачная капелька.

Опираясь на посох, Иоанн зло поднялся и оттолкнул от себя кресло ногой.

— Рядком их поставить! — крикнул он вдруг и изо всех сил вонзил посох в дверь.

Советники ринулись на бояр и поставили их на колени.

Заблюда торопливо накинул скатерть на образа.

— Не можно угодникам Божьим зреть крамольников богомерзких.

Иоанн величаво тряхнул головой, высоко поднял правую руку и с трудом разодрал плотно стиснутую ленточку губ.

— А русийское самодержавство изначала сами володеют всеми государствы, а не бояре!

— Истина! — устремил Заблюда вдохновенный взгляд в занавешенные образа.

— Истина! — молитвенно подхватили советники. Годунов же зажмурился и сладенько выдохнул с таким расчётом, чтобы слышно было царю:

— Бог глаголет устами его. Воистину велелепен и разумен и могуч, яко царь Соломон!

Выдернув из двери посох, Грозный ткнул поочерёдно остриём его в бояр.

— Велегласно реките за государем своим!

Он откашлялся, резнул окружающих ястребиным, взглядом и торжественно возгласил:

— Яз, великий государь, царь и великой князь Иоанн Васильевич, всея Русии самодержец.

И, передохнув, притопнул ногой.

— Велегласно реките!

Четыре боярина, уткнувшись лицами в пол, разнобоем повторили гордые слова его.

— …Володимирской, Московской, Новагородской…

Всё выше, величавее и могущественнее звучал голос царя. Трепещущие пальцы поднятой правой руки, изогнувшись, стремительно скользили в воздухе, мяли его, как будто хотели зажать в кулак, уничтожить всё, что посмеет не подчиниться безропотно.

— …царь Казанской, царь Астраханской, царь Сибирской, государь Псковской…

— Велегласно реките!

Замятня приложил руки к груди. Он уже овладел собой и, чтобы обратить на себя внимание, визгливо выкрикивал слово за словом, с пёсьим умилением поглядывая на каменно-неприступное лицо царя.

— …великой князь Смоленской, Тверской, Югорской, Пермской, Вятцкой, Белгородцкой и иных…

Священный трепет овладевал трапезной. Руки Грозного уже пророчески простирались к небу; голос звучал, как вещее предрекание. Затуманившийся взгляд скользил над головами людей так, как будто оторвался от земли для иного, ему одному доступного созерцания.

— …государь и великой князь Новагорода низовыя земли, Черниговской, Рязанской, Полотцкой, Ростовской, Ярославской, Белозерской, Удорской, Обдорской, Кондинской и всея северныя страны повелитель и государь…

Он оборвался, вытянулся на носках и, приложив к уху ладонь ребром, насторожённо прислушался.

— Ей, Господи! Твой раб недостойный…

И, прищурившись, пошарил глазами по оцепеневшим в суеверном экстазе лицам. Торжествующая усмешка едва заметно плеснулась по краям губ и потонула в оттопырившемся клинышке бороды.

— …вотчинный земли Лифляндския, — воркующим щебетом пронеслось где-то в вышине, как будто далеко за хоромами, и неожиданно резко разрослось в громовой раскат:

— …и иных многих земель государь!

Руки истомлённо легли на грудь.

— Пить, — тихо попросил Грозный, почти падая на Вяземского, и воспалёнными губами жадно припал к ковшу.

В трапезной стояла мёртвая тишина. Только Заблюда, не в силах сдержать благоговейного умиления, сдушенно всхлипывал перед занавешенным киотом. Но от этого, казалось, тишина смыкалась ещё торжественнее и благолепнее.

Грозный допил вино, отставил ковш и вдруг вскочил разгневанно с кресла.

— Убрать!

Неупокой ухватил Ряполовского за бороду и с силой рванул к себе. Симеон вцепился зубами в руку холопя, носком сапога откинул его в сторону и подполз к царю.

— Убей, государь, токмо не допусти, чтобы смерд нечистыми перстами своими касался гос…

Он недоговорил. Десятки рук стиснули его рыхлое тело и поволокли вон из трапезной.

Щереметев и Сабуров, крепко обнявшись, отчаянно отбивались от наседавшего на них Тына.

Грязной приказал связать их.

Биркин и Загряжский с издевательскою усмешкою предложили Овчинину следовать за ними.

Боярин послушно подчинился и направился к выходу.

У порога он задержался на мгновение, что-то соображая, и резко повернулся к царю.

— На милостях твоих бью тебе челом, государь. Токмо памятуй: испокон веку крепка была земля Русийская не смердами, а господарями!

Царевич прыгнул к порогу и, подхватив с пола машкеру, напялил её на перекошенное лицо Овчинина.

— А пригож скоморох! Ужо распотешатся мыши те в подземелье!

* * *

Со всех концов Москвы стрельцы сгоняли людишек к урочищу, в котором чинят казнь злодеям.

Грозный, отпустив гостей, заторопился на место казни.

Низкорослый нагайский аргамак лихо помчал царя на Козье болото.

За отцом, в шеломе и тяжёлых доспехах, скакал царевич.

Батожники стремительно неслись по улицам.

— Дорогу преславному! Царь! Дорогу царю!

И усердно секли всякого, кто замешкался по пути.

На Козьем болоте Иоанн, превозмогая боль в пояснице, с нарочитой лёгкостью спрыгнул с коня и, чуть раскачиваясь, направился к кругу.

Народ упал ниц.

Иван-царевич на полном ходу врезался в толпу и, не скрывая озорного веселья, честил на чём свет стоит татар, наградивших его норовистым конём.

Грозный погрозил сыну, а сам с сожалением вспомнил о своей утраченной юности и хвастливо шепнул боярину Турунтаю:

— А бывало… Памятуешь ли, како яз был горазд людишек давить?!

Боярин расцвёл в восхищённой улыбке.

— Нешто запамятуешь ту стать твою молодецкую! Орлёнком летал ты, преславной!

У дыбы, окружённый дьяками и катами, стоял доставленный на Москву Микита Угорь;.

Он был неузнаваем. Левый глаз его вытек ещё во время пыток в губном приказе, вместо носа торчал вывороченный обрубок, а на подбородке, в прогалинках, где ранее росла борода, взбухли гноящиеся бугорки струпьев.

Поодаль от дыбы испуганно жались друг к другу ходоки, которым Угорь наказал доставить гуся с денежною начинкою.

Иоанн подал знак ратнику.

Закручинившимся вздохом пролились в воздухе звуки рожка. Толпа шумно поднялась с земли и замерла в ожидании царёва слова.

— Обсказывай, дьяк!

Долго и обстоятельно докладывал приказный о преступлении Угря.

Больно заломив пальцы, Иоанн страдальчески выдохнул:

— Вот, добрые люди, те, которые норовят сожрать вас, яко псы пожирают говядину.

Грязной подтолкнул одного из ходоков поближе к дыбе.

Царь с чувством глубокого сострадания оглядел холопя.

— А лихо вам от дьяков да бояр?

— Лихо, царь, тако лихо — мочи не стало.

Плечи Грозного судорожно передёрнулись.

— Умельцы вы гуся делить? — процедил он сквозь зубы, переводя прищуренный взгляд свой на катов.

Выхватив из-за пояса секиры, каты низко склонили головы.

— Допрежь всего отрубили б вы тому гусю лапки.

Точно кипящим варом обдал толпу смертельный крик Микиты.

— А абие секите руки премерзкому.

Прижавшись к отцу, царевич со звериным наслаждением следил за извивающимся по земле дьяком.

Каты подняли высоко над головами залитый кровью обрубок.

Вяземский провёл пальцем по своему горлу.

Кат поплевал на руки и, крякнув, как дровосек, ударил секирой по затылку уже ничего не чувствовавшего Угря.

Царевич наступил на труп и победно запрокинул голову.

— А по вкусу ли тем, кои лихо робят со холопи, гусиное мясо? — И лукаво перемигнулся с отцом.

 

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

Замятня и Шереметев, закованные лицом к лицу в общие железы, пролежали всю ночь в подземелье.

— Ты! — таращил во тьме глаза Шереметев, стараясь вцепиться зубами в губы соседа.

Микола Петрович собирал ёжиком лоб и остервенело бодался.

— За моими же хлебом-солью поносил меня при боярах и Федьке, бесстыжий, — сипел он по-гусиному и смачно плевался.

Присмиревшие было поначалу от непривычного шума крысы по одной выползали из нор и, щерясь, подозрительно обнюхивали людей.

Осмелев, они неторопливо засновали по туго переплетённым ногам, шмыгнули под изодранные кафтаны и подобрались к груди.

— Кш, окаянные!

Объятые ужасом, бояре подняли отчаянный вой и покатились, переваливаясь друг через друга по отвратительной жиже земляного пола.

Всполошённые крысы шмыгнули в норы.

Едва передохнув от страха, Шереметев вцепился зубами в губу Миколы Петровича.

— Не займай, басурмен! — рванулся Замятня и больно боднул соседа.

— А ты и с господарями не схож! Ты поглазей на рыло-то на своё! — обидно расхохотался Шереметев. — Паникадило, а не господарь! А на лбу — репейник! Ей-пра!

Сабуров перегнул тонкую шею свою и, приподнявшись, двинул лбом по переносице князя.

— Хоть и поджар яз и при репейнике, да от самого Батыя в князьях хожу. А ты тучен, яко опара, да мелок!

— Молчи, кобыла тмутараканская!

Утром их спустили с желез и повели на допрос. Микола Петрович чванно поглядел на дьяка и, напыжившись, просипел:

— Покель сию опару смердящую из моей темницы не выбросите да Ваську-холопя служить ко мне не приставите, — а и выю рубите, — языком не шевельну!

По одному поднимали князей на дыбу. Под жуткий хруст костей дьяк, не торопясь, чинил допрос.

Подьячий, приладив на колени пергамент, записывал показания.

— Руки его смердящие крути подале за спину! — ревел Замятня, забывая о собственных страданиях. — Авось опоросится пёс да потоньшает малость!

В сенях послышались сдержанные голоса. Уныло звякнули железы.

В изодранной епанче, весь в крови, в избу ввалился Василий.

Микола Петрович с удовлетворением крякнул.

— То-то же, сдогадались, что не можно Замятне без смерда!

Кат подтянул верёвку. Что-то хрястнуло в княжьей груди, оборвалось; выкатились глаза; бурыми пятнами покрылось искажённое болью лицо.

Дьяк неодобрительно покачал головой, сам ослабил верёвку и, сняв Сабурова с дыбы, облил его ушатом воды.

Выводкова повесили рядом с Шереметевым.

— Не ведаю! — крикнул он, когда к нему подошёл кат с раскалённым железным прутом.

— Не сведущ яз в господарских делах.

Сабуров очнулся и широко раскрыл глаза.

Василий умоляюще взглянул на него.

— Обскажи ты им, князь, про меня.

Серою тушею висел Шереметев на дыбе и протяжно стонал:

— Спусти! Отхожу! Без покаяния отхожу!

И, точно в предсмертных судорогах, жутко подёргивал каждым мускулом лица.

Но едва его бросили подле Сабурова, он собрал последние силы и отполз в дальний угол.

— Не вместно православному быть близ чародея.

Дьяк любопытно склонился над князем.

— Аль водится за Замятней?

— Поглазей сам, коли не веришь! Вдвоём с холопем с тем, с Ваською, нечистое селение сотворил.

Узников уволокли в темницу.

Челяднин приказал рассадить князей по разным ямам и, остановившись перед низкою железной дверью, поклонился почтительно Шереметеву.

— На досуге поразмыслишь, боярин, како со ливонцы да Шуйским царя извести!

Князь попытался возразить, но Челяднин уже отвернулся к дьяку.

— В серединную темницу его, что острым помостом приправлена, да обрядить железами по вые, рукам и ногам, а по чреслам — обручем тучным украсить!

И, сосредоточенно уставившись в землю:

— Да к тому обручу батман железа приладить!

Шереметев сжал кулаки.

— Сам же ты из рода высокого, а продался смердам богопротивным!

* * *

Грязной с дьяками с изумлением рассматривали потешный город.

Увидев льва, они отпрянули в страхе и долго не решались прикоснуться к оскаленной пасти.

Василий, срывающимся голосом, едва живой от недавней пытки, давал объяснения.

— А и доподлинно чудо! — развёл руками Челяднин. — Не пожалует ли царь поглазеть? — И приказал рубленнику собрать разобранные части потешной усадьбы.

* * *

Отлежавшись в избе подьячего, Выводков объявил наконец, что здоров и может приступить к работе.

Когда потеха была собрана, восхищённый окольничий поспешил в Кремль, чтобы обстоятельно поведать царю о диковине, содеянной умельцем-холопем.

На другой же день, по воле Грозного, Василий, вместе с городком, был доставлен на царский двор.

Протопоп Евстафий в суеверном ужасе закрыл руками лицо.

— Сожги, государь! С холопем сожги! А птицу ту, Гамаюн, зарой под осиной в страстную седмицу.

Иоанн надоедливо отмахнулся.

— Служил бы обедни, а об остатнем поручил бы нам печалованье! На то и на Ливонию ополчаюсь, чтобы с краёв иноземных умельцев сдобыть. — И с разинутым ртом остановился перед Василием. — Смерд, а доподлинному розмыслу не уступит!

Осенённый неожиданной мыслью, он легонько коснулся посохом плеча умельца:

— Снимаю холопство с тебя. Жалую тебя дьяком-розмыслом.

После обедни Грозный направился в думу, но среди дороги повернул вдруг в трапезную.

— Пускай сами погомонят князья, а мне и зреть-то хари их богомерзкие невмоготу!

В сенях он встретил царевича, Фуникова, Челяднина и Годунова.

Иван приложился к руке отца и сиротливо вздохнул.

Грозный насупился и недоверчиво зашарил глазами по лицам советников.

— Аль лихо?

Царевич мотнул головой.

— Лихо, батюшка! Не токмо бояре, а жильцы и те печалуются!

У Иоанна упало сердце. Он сжал плечо сына и ткнулся бородой в его ухо.

— На чём печалуются?

Фуников, выгораживая царевича, устремил простодушный свой взгляд в пространство и прошелестел в кулачок:

— Не успел ты холопя пожаловать розмыслом, а ужо негодование идёт: негоже, мол, в розмыслах смерду ходить.

Грозный облегчённо вздохнул и, не ответив, сделал шаг к распахнувшейся перед ним двери.

В кресле, закинув ногу на ногу и улыбаясь, он наставительно отставил указательный палец.

— Одного смерда примолвишь, тьмы холопей тебя возвеличат. А греха в умельстве розмысла нету. Божьим благословеньем умельство то ему дадено. — И, потрепав бороду, лукаво прищурился. — Слыхивали мы, будто с той поры, како дьяка на болоте рубили, возносят меня усердно в молитвах людишки.

Борис скромно потупился.

— Послов спосылали мы по всей земле с благовестом о суде твоём праведном.

Иоанн привлёк к себе сына.

— И разумей; к тому и ныне примолвил умельца, что ведаю и тебе заповедаю: коль пригож умишко для государственности, без остатку бросай его в царёву казну, не взирая, ворог он али друг государю.

* * *

Василий поселился в Кремле. Ему было поручено изготовление игрушек для Фёдора. С утра до ночи проводил розмысл время в своей мастерской, стараясь забыться в работе. Но это плохо удавалось ему. С каждым днём он всё боле раздражался и замыкался в себе.

Хотелось настоящего дела, которое могло бы принести какую-нибудь пользу и удовлетворение, а не возиться без конца с никому не нужными игрушечными коньками и глиняными птицами.

В точно установленный час после обеда в мастерскую, в сопровождении Катырева, являлся Фёдор и с видом знатока рассматривал работу Василия. Однако сохранить надолго серьёзность царевичу не удавалось, и он под конец любовно прижимался к розмыслу.

— И откель у людей умельство берётся? Да ежели бы меня к тому приневолить, — да николн не сотворить мне сего.

И растягивал лицо в блаженной улыбке.

Выводков с искренним умилением слушал Фёдора. С первого взгляда ему полюбился низкорослый одутловатый юноша, всегда такой сердечный, улыбающийся и трогательно-доверчивый. Особенно нравился ему близорукий взгляд царевича, немного пришибленный, чуть страдальческий и детски покорный.

Фёдор садился на гладко отёсанную чурку, склонял голову на грудь розмысла и воркующим шёпотом просил рассказать что-нибудь про бояр, холопей, странников перехожих и беглых.

— Ты бы мне сказочку про деревеньку лесную. Ужо тако сердечно ты сказываешь. По ночам и то во сне те беглые притчутся мне.

Василий начинал в сотый раз рассказ о лесной своей деревушке и неизменно кончал одним и тем же:

— А придут на Москву жена моя да Ивашка, — не такое поведают! Горазды они, царевич, на сказы.

И с глубокой тоскою:

— В кои поры объезжий обетовал доставить их на Москву, а досель нету ни Клашеньки моей, ни сынишки.

Катырев ободряюще ухмылялся.

— Придёт срок — доставят. Не за горами.

— То-то ж и яз сказываю — не за горами, — поддакивал царевич, заглядывая с детскою лаской в лицо Василия. — Придёт срок — доставят: не за горами.

Он отходил в угол, усаживался перед ворохом игрушек и тихонечко что-то шептал про себя.

Понемногу царевич сам научился владеть секирой и кое-что мастерить.

Однажды, выбрав время, когда не было Катырева, он торопливо выстругал два столбика с перекладинкой и прикрепил к виселице тоненькую петлю.

— Да ведаешь ли ты, царевич, что сотворил?

— А ты не глазей! Роби, что робишъ! — по-новому резко буркнул юноша и потянул неожиданно к себе Выводкова.

— Люб ты мне… Да и болтать не станешь. Не станешь?

— Не стану, царевич.

— А коли тако, присоветую яз тебе, чем Грязного приворотить да бабу с Ивашкой на Москве узреть в недальние дни.

Выводков почтительно склонил голову и по-отечески улыбнулся.

— Ты блаженненьких видывал?

— Видывал.

— А ежели видывал — заприметил: за что иному темница, — блаженному всё в корысть да в корысть.

Скользким змеиным холодком вползли в сердце розмысла воркующие эти слова.

Рука юноши потянулась к деревянному мужичку.

— Приладил бы ты бородёнку ему. Узенькую да жёлтую.

Когда на подбородке игрушки затрепыхался льняной клинышек бороды, царевич восхищённо захлопал в ладоши и сунул головку мужичка в петлю.

— Добро висит, козёл бородатой!

— Опамятуйся, царевич!

Фёдор вдруг испуганно отступил и закрыл руками лицо.

— Боязно мне!..

Он подкрался на носках к двери, взглянул на дзор и торопливо вернулся.

— Ночами не сплю. Всё сдаётся — сызнов батюшка сечь меня будет.

Он всхлипнул и закачался из стороны в сторону.

— Государственности наущает! А мне ни к чему! Коли б за мною стол, а то — за Ивашкой! На кой мне и государственность та! Иной раз сдаётся, краше бы вместе с блаженной памяти первенцем отцовым Димитрием в землю сырую лечь, нежели терпети обиды.

Василий нежно провёл рукой по колену царевича.

— Коему государственность, а тебе — молитва за нас перед Господом.

В близоруких глазах Фёдора вспыхнули звериные искорки. Заострившийся подбородок оттопырился и задрожал, как в гневе у Иоанна.

— За то и примолвляют меня, за юродство моё. Блаженненький царевич у нас. Благоюродивой Фёдор у нас! А кой яз блаженненький?! Яз- сын царёв! От Володимира кровь моя! От Рюриковичей плоть от плоти! Не примолвляю яз тех, кои меня блаженненьким почитают!

Ударили к вечерне. Царевич растерянно огляделся. Порыв возмущения стих, сменившись подозрительным страхом. По лицу прыгающими тенями поползла заискиваюдцая улыбочка.

— Ты чего, холопьюшко, закручинился? Али негоже навычен яз скоморохами лицедействовать? — Он заложил руки в бока и гордо отставил ногу. — Эвона, каково! И не тако ещё разумею яз скоморошествовать! — И, заметив чуть колеблющуюся в петле игрушку, слезливо задёргал носом. — А ему, Вася, деревянненькому, от моей забавы не больно?

«Блаженный! Как есть блаженный», — подумал Василий, исподлобья наблюдая за юношей, и едва мужичок был вынут из петли, искромсал секирой в мелкие щепы виселицу.

— Так-то краше, царевич!

— Так-то краше, холопьюшко, — послушно согласился Фёдор и, прислушавшись к благовесту, размашисто перекрестился.

В дверь просунулась голова Катырева.

— К вечерне, царевич!

Нахлобучив на глаза шапку, Фёдор, тяжело отдуваясь и облизывая кончиком языка угол губ, вразвалку поплёлся в церковь.

На паперти он с детской сердечностью взглянул на боярина.

— Единый разок токмо брякну. Покель Малюта не зрит.

Пономарь, увидев поднимающегося по лесенке царевича, выпустил верёвки из рук и опустился на колени. Фёдор блаженно уставился в блестящий колокол.

— Горит! Херувимской улыбкою улыбается!

Катырев грузно сел на верхнюю ступень и, отдышавшись, приложил руку к груди.

— Краше бы тебе, агнец мой кроткой, в свой теремок. Вздули бы мы свечку из воску ярого; яз бы обрядился в кафтан слюдяной… Ужо то-то бы радости тебе от сиянья того.

Пальцы царевича сжимались в кулак. Зрачки бухли и ширились. А на лице, не смываясь, светилась заученная больная улыбка.

— Взойди, князюшко, поглазей. Сдаётся, не треснул ли колокол?

Боярин, пыхтя, взобрался на широкий выступ баляс.

Фёдор прыгнул за Катыревым и, охваченный вдруг порывом дикого озорства, толкнул, будто нечаянно, плечом в ноги боярина.

Жирная туша беспомощно покачнулась и рухнула вниз.

Пономарь едва успел вцепиться в сапог князя и предотвратить несчастье.

— Спасите! — заревел Фёдор. — Спасите! Человек с баляс упал.

И шаром скатился по узенькой лестнице на паперть.

— Боярина спасите! Катырева моего!

 

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

Разметавшись на пуховике, сладко спал Фёдор. Катырев, отяжелевший после обильной трапезы, сидел у оконца и мирно подрёмывал.

В соседнем тереме Иван-царевич играл в шашки с Борисом.

Игра подходила к концу. Годунов взволнованно поглядывал на доску, обдумывая ход, хотя отчётливо знал, как победить рассеянного царевича.

Наконец он сдался.

— Како ни мудри, а не осилить тебя. Горазд ты, царевич, до сией забавы.

Иван с видом победителя встал из-за столика.

— А и скука же, Годунов, с тобой, несмышлёным!

И приложился лбом к цветному стеклу окна.

Из-за церкви Рождества Богородицы к постельной избе, оживлённо беседуя, шли два человека.

— Малюта жалует, — вполголоса сообщил Иван и благодушно ухмыльнулся. — Видать, Богом дано батюшке с первого взгляда добрых людей примечать. Доподлинно, верный холоп сей Скуратов!

Неподвижные дозорные встрепенулись от скрипа сенных дверей.

Малюта пропустил вперёд собеседника и, деловито поглаживая рыжую бороду, уверенно постучался в терем.

— Спаси Бог хозяина доброго!

— Дай Бог здравия гостям желанным! — громко отозвался Борис.

Малюта переступил через порог; за ним, переваливаясь на коротких кривых ногах, ввалился его спутник. Едва сдерживая смех, царевич уставился на кривоногого.

— Добро пожаловать, Бекбулатович!

Он первый поклонился гостю. Растерявшийся от такой редкой милости, Бекбулатович бухнулся в ноги, потом поднял безбородое лицо своё к образам и зашептал торопливо молитву. Узенькие щёлочки раскосых глаз восторженно остановились на золотых, в сапфировой росписи ризах.

— Множество денег заплатили за Бога, — с чувством выдохнул он и оскалил два ряда редких зубов с выдающимися, как у волка, клыками.

Шум голосов разбудил Фёдора. Он готов был уже рассердиться, но вдруг вскочил с постели и прыгнул на Катырева.

Боярин осоловело захлопал глазами:

— Кое ещё ожерелье?! Не воровал яз того ожерелья!

— Всё бы тебе ожерелья да казна золотая, жаднущий! Протри ты зенки! Гости к нам понаехали!

Не дав опомниться сонному, царевич удобно устроился на его спине.

— Вези, серый волк, меня, царевича, за синие моря кипучие, за зелёные леса дремучие, к хану любезному касимовскому да к Симеонушке Бекбулатовичу ко татарину!

Встряхиваясь и пофыркивая, Катырев сделал круг по терему и открыл головой дверь к Ивану.

Радостно улыбаясь, Фёдор привычным жестом подставил хану руку для поцелуя.

Малюта снял царевича с боярской спины и, как ребёнка, усадил на лавку подле себя.

— Гостинец тебе из Касимова.

Бекбулатович таинственно подмигнул.

— Царь меня любит, яз царя примолвляю. Царь меня серебряной саблей пожаловал, мы царю привезли… — Он растопырил пальцы и загнул мизинец. — Царю шёлку персидского да бочку кумыса. Тебе, Иван Иоаннович, — аргамака, горячего, како вино двойное боярское (щёлочки его глаз совсем закрылись в масленой улыбочке) да ещё… — И, загибая один за другим два пальца, выпалил: — Любишь девушек крымских?

Заметив, как Борис неодобрительно покачал головой и показал в сторону Фёдора, Симеон недоуменно оттопырил верхнюю рассечённую губу.

Иван весело потёр руки.

— Вот то гостинец! Ужо к ночи ты, Малюта, приволоки через Занеглинье в подземный терем гостинец тот — поглазеть.

— А тебе, Фёдор Иоаннович, — продолжал успокоенный хан, — сдобыли мы бахаря[87]Бахарь — сказочник, сказитель.
.

Фёдор вскочил с лавки и, взвизгнув, изо всех сил шлёпнул ладонью по спине Катырева.

— Абие волю бахаря!

Иван погрозился.

— Терем поганить холопем!

Но брат поглядел на него с такою робкою и заискивающей улыбкою, что он махнул рукой и уступал.

Взобравшись на спину боярина, Фёдор хлестнул кнутом и исчез в тёмных сенях.

* * *

Сухой, как посох Грозного, стоял, приткнувшись к стене в тереме Фёдора, бахарь. Широкая борода его закрывала грудь измятым и выцветшим лопухом; зрачки глаз то широко раздавались, точно серые мушки, попавшие в застывшую жижицу мёда, то сжимались тупыми и ржавыми булавочными головками, а сомкнутые губы равномерно пузырились и проваливались в беспрестанном почавкивании и жвачке.

Царевич взобрался на постель, подобрал под себя ноги и приготовился слушать.

Катырев, улучив минуту, поклёвывал носом в своём углу.

— Сказывай, странничек!

Бахарь поправил верёвочную опояску и перекрестился.

— Про что волишь слушать, херувим?

Фёдор потёр пальцем висок и зажмурился.

— Любы мне сказы про татарву некрещёную.

И указал бахарю на лавочку подле постели:

— Садись.

Жёлтое лицо старика вытянулось; на нём, просвечиваясь, выступили паутинные жилки.

— Избави, царевич! Нешто слыхано слухом, чтоб смерду сиживать подле царских кровей?!

Он оторвался от стены и припал к руке царевича.

Катырев булькнул горлом, промычал что-то под нос и смачно всхрапнул.

Фёдор потихонечку взял подушку и, прицелившись, бросил её в лицо боярина.

— Нынче же батюшке челом буду бить на тебя! Опостылел ты мне: то со звонницы низвергаешься, нам на страхи великие, то дрыхнешь, яко пёс в старости!

Катырев нащупал подушку и, не просыпаясь, с наслаждением ткнулся в неё щекой.

— А ты, странничек, сказывай. На тебя яз не гневаюсь.

Бахарь склонил послушно голову на плечо.

— Во имя Отца и Сына и Святаго Духа! А было на Ра[88]Ра — Волга.
царство Казанское. И бысть прогневался Отец небесный на Хама, снял с выи его крест и обрядил в личину духа нечистого. И взяла туга Богом отверженного. А поколику зрит, что бегут от него благочестивые, подался он за Вельзевуловым отродьем. Из коих земель ведьму притянет, снюхается, нечистую душу примолвит другойцы. Тако народилась от того Хама великая сила нечисти басурменовой. И учуяла нечистая татарва, что во едином из царств собрались вкупе все рабы Господни для служения Духу Святому. И, прослышавши про то, великим трусом обуреваемый, спослал Хам языков своих в обитель Христовых рабов на соглядатайство.

Старик закачался вдруг и развёл беспомощно руками.

— Ты сядь, странничек Божий.

— Избави, царевич…

И продолжал возмущённо:

— А и орда великая, яко та саранча, спустилась на обитель Московскую, землю преславную. И бысть в те поры плач и скрежет зубов, и стенания, и туга вселенская. И потече кровь, яко многоводные реки, и яко от мора — повалишися людие от стрел басурменовых.

Бахарь вытер кулаком слёзы и невидящим взглядом своим уставился в подволоку.

— Тебе поём, тебе славим, к тебе припадаем и ныне, и присно, и во веки веков…

— Да ты сказывай, странничек!

— А и устояти ли премерзким противу Господа? А и погасит ли кой, дерзкой, лампад небесный — солнце? Тако и не одолеть басурмену креста Господня! Кликнул великой князь дружины верные, возжёг во храмах свечи из воску ярого и двинулся ратью на рать. Яко исчезает дым — исчезли; яко тает воск от лица огня — тако погибли нечестивые…

— Всё? — разочарованно поджал губы Фёдор.

— А во испытание христианам помиловал Господь коликую невеликую силу татарскую да пожаловал её царством тем Казанскиим сызнов на реке Ра.

— Эвон, выходит, откель ханство Казанское народилось! — просветлённо улыбнулся царевич. — А мне-то и невдомёк!

Бахарь пожевал свою жвачку и, вытянув шею, приятно зажмурился.

— А и ханом-то зря люди Хамов тех величают. И не ханы, а хамы. Неразумны людишки.

Фёдор неожиданно сдвинул брови.

— Неужто и касимовской Симеон, ежели по истине, Хамом зовётся?

— То — Симеон! То — крещёный! Нешто яз про крещёные души реку?

И, перекрестившись:

— В том хамстве Казанскиим примолвила татарва всю силу нечисти лёшей да водяной. И не стало в те поры ни проходу ни проезду крещёным. Сызнов взмолились люди московские Господу Богу. А Бог-то… он, преблагий, нешто попустит?… Бог-то… ему, Отцу, каково во скорбех зрети чад своих прелюбезных? И народил он в те поры могутного и преславного царя и великого князя… И нарекли царя…

— Како нарекли его, странничек?

— Преславным Иоанном Васильевичем.

— Батюшка народился, выходит?

— Батюшка, херувимчик мой, батюшка!

Пальцы Фёдора зашарили под периной и нащупали игрушечную виселицу, содеянную им тайно от Выводкова.

— Сказывай, сказывай, перехожий.

И зло сжал клинышек кудельки, приклеенной к подбородку деревянного мужичка.

— И бысть глас с небеси Иоанну Васильевичу рассеять ту силу поганую и возвеличить царство Московское. Мудр и крепок Божиим благословением батюшка твой, царь и великой князь всея земли крещеныя. И по мудрому разумению сотворил тако: над ратью о тридесяти тыщех конных и пятнадесяти тыщех пеших поставил гетманом Александра Горбатого, князя суздальского. И повёл той гетман рать на гору великую. Егда вышли некрещёные из дубравы — закружили их к горе да в поле и одолели. А суздальский князь умишком был крепок и не восхотел пир пировать победной; но, помолясь изрядно, привязал десять тыщ татар к кольям и перед Казанью, стольным градом, поставил. И висели нечестивые единый день и единую нощь. И ратники гетмановы скакали неослабно перед полоняниками и велиим гласом взывали к тому граду Казани: «Обетовал государь живот и волю даровати полоненным и в граде сидящим, токмо бы отдались под самодержавство русийское».

Фёдор засунул два пальца в нос и с неослабевающим любопытством слушал монотонное шамканье.

Бахарь передохнул, расставил широко ноги и громко высморкался.

— Не опостылел ли тебе, царевич, мой сказ?

— Сказывай, сказывай!

— Тако и взывали ратники, покель достатно было гласа. А татарва о те поры, примечать стал князь суздальской, сбилась всей силушкой совет держать. И, како ехидны подколодные, выползли на стены и метнули в рать христианскую плювию стрел. Мечут стрелы, а сами вопиют шабашом бесовским: «Краше зрети нам полоненных мёртвыми от наших рук, нежели б посекли их кгауры необрезанные!» На словеса сии богомерзкие зело возгневался Горбатой-князь, поскакал ко Иоанну Васильевичу челом бить на тех обидчиков. Лихо в те поры было людишкам ратным, что неослабно, по гетманову велению, перед полоненными дозорили. Коих стрелы минули татарские, порубили тех стрельцы при всей дружине. А сам Иоанн Васильевич над той казнью воеводство держал. «Тако полонянников уберегли?! Тако служите мне?!» В великой туге вопил сии словеса осударь и в кручине разодрал кафтан свой бранный, яко в древлие времена в стране Израилевой раздирали в кручине пророци одёжи свои! «Аль недосуг вам было, нерадивым смердам, зычнее вещать, чтобы устрашился татарский град глаголов ваших?!» — Старик поднял для креста трясущиеся руки. — Помяни, Господи, души усопших раб твоих на поле брани, за веру, царя и Русию живот свой положивых, и сотвори им вечную память.

— Аминь! — проникновенно подкрепил Фёдор.

— Аминь! — качнул головой пробудившийся было Катырев и тотчас же ткнулся измятым лицом в подушку.

— Аминь! — прихлебнул бахарь и продолжал: — И отслужил суздальский князь молебен, а и пошёл к остатней горе. И поскакал с ним Симеон Микулинской, что из тверских княжат. А и вразумил Господь князей проломить стену, что содеяла татарва, да держать дорогу до града Арского. А и не чаяли басурмены зрети рать нашу у града Арского и в трусе великом ринулись в леса дремучие. И взликовали крещёные. И зерна того, и скота того, и ковров, шёлком писанных, и куницы со белкою, да и соболя с росомахою великое множество сдосталось царю преславному. А и бабы татарские со бесенята свои в байраки ушли, лопочут по-своему, волчицами воют, а не идут к кгаурам. Содом с Гоморрою! А пришли к байракам ратники наши, — бабы те ножами булатными бесенят своих похлестали. «Не отдадим кгаурам на посмеяние!»

Бахарь затрясся от неслышного смеха и ухватился за косяк двери.

— Ну, ты, не томи!

— Помилуй, царевич, устал яз.

И строго:

— А и поволокли ратники добычу на галицкие дороги. Черемисы же луговые, в добрый час молвить, в дурной — промолчать, како стукнутся об землю лбами, тако и обернулись травой.

Фёдор резко окликнул Катырева и, не дождавшись ответа, сам бочком подошёл к нему.

— Боязно мне тех черемисов.

— Иль попримолкнуть, царевич?

— Сказывай, странничек.

— И како ступили кони ратные в траву буйную, обернулись абие луговые черемисы сызнов татарами. И страх великий объял дружины великокняжеские, и смятенно обратились в бегство Христовы воины. А и сызнов возгневался царь. Дланью своею пресветлою, не гнушаясь, по ланитам он ратников зело хлестал. Да и тому Микулипскому око проткнул стрелой: «Не пожалуешь ли об одном оке за черемисом глазеть?» Тако вот ещё Отец Небесный единый день в свою обитель прибрал и земле ночь пожаловал. А по ночи той чуют в стане — гомонит татарва в Казани. Утресь возвела очёса свои рать на хамов град и зрит: сбились басурмены тучею превеликою да словеса непотребные извергают. И закручинились православные: не миновать — кручине быть. И что не выше око Господне — солнышко, то лютей вопиют некрещёные да бесноватее епанчами машут на рать царёву. А и бабы, не дремлючи, рубахи задрали и завертелись, бесстыжие, неблагочинне. Чего ужо тутко: по всему выходит — плювию на нас нагоняют. Мнихи со игумены, что царя для молений неотступно сопутствовали, воззрились скорбно в чертоги небесные. «Истина: нагоняют нечистые на стадо Христово плювию и громы великие!»

— И понагнали, старик?

— А и не попустил, царевич, Отец Небесный. Разверз многомилостивый уши душевные Иоанну Васильевичу и тако рек: «Спошли, Иоанне, послов за древом спасённым со креста сына моего, что красуется на венце твоём». И абие поскакали послы, что до Новагорода низовыя земли на кораблецах, а что от Новагорода прытко шествующими колымагами, — на тое Москву православную. А и покель послы странничали, по новому гласу Божию учинили дьяки-розмыслы подкоп, да воду отвели от града хамова, да под шатёр двадесять бочек казны зеленной понакатили. А и загудет земля, а и заревёт да взвеется столб огненной!

Бахарь тяжело перевёл дух и немощно опустился на корточки.

— Садись! — сердито крикнул царевич, боясь, что старик утратит последние силы и не успеет досказать.

— На порожек дозволь.

— На лавку садись.

— Избави — негоже подле царских кровей.

Хватаясь за поясницу, бахарь шлёпнулся на порог и оттопырил серым пузырьком губы.

— Дай Бог не запамятовать. На чём, бишь, яз…

— На столбе на огненном.

— И то на столбе.

— Дале!

— А и дале, царевич, об осьмой неделе подкатили остатних сорок восемь бочек зелейной казны. А и свету Божия не взвидели басурмены. И не токмо земля — во тьме полунощной небеса схоронились. Облютели, яко звери, те басурмены. И бысть стрел татарских густоть такая, яко частоть плювии. И камения множество бесчисленное, яко воздуха не зрети.

— Доподлинно ли тако?

— Для Господа несть невозможное. Сам мних праведный, зело разумный, Евстафий, тако глаголет в летописании: «Егда же близу стены подбихомся с великою нуждою и бедою, тогда вары кипящими начаша на нас лити и целыми бревны метати». А из шатров великокняжеских пришли послы с вестью: «А и всем полечь, а быти в Казани». И сбилась татарва у мечети и велегласно призвала на споручество праотца своего Хама. А и восхотел тогда сам царь преславной облачитися в ризы священные и служити молебствование. Мнихи же кропили святою водою путь от стана до града Казанского. И, яко воды вешние, потекли наши рати на брань. И Хам, зря беду неминучую, схоронился в Тезицком рву. И вошедши в тот град, вознесли ратники хваление Господу, побросали пищали и кинулись на добычу великую. Дождавшись сего, Хам лицеприятный суд сотворил: змеёю подполз к той рати, пречестно пирующей, да из пищалей огнём метнул. И всплакали христианы. «Секут!» — возопили в трусе великом. Пировала рать, а не вся. Не прохлаждался един лишь князь Курбской Ондрей…

Бахарь вдруг сжался весь и притих. На пороге появился Малюта.

— Аль не ведомо тебе, сучье отродье, что в крамоле Ондрейко той?!

Старик на четвереньках подполз к Скуратову.

— Яз не к добру его помянул, а дурным словом.

Скуратов смотрел в упор на бахаря и зло теребил рыжую свою бороду.

— Ни во единой пяди земли Русинской имя его проклятое ни единый назвать не может!

И, повернувшись на кованых каблуках, исчез. Разбуженный Катырев больно ущипнул себя за щеку.

— Сызнов челом будет бить на меня Малюта! — Он подскочил к старику. — Язык бы твой отсечь, сорока!

Фёдор вцепился в боярина:

— Нишкни, толстозадый!

Заметив, что старик нерешительно взялся за скобу двери, он погрозил кулаком.

— Не подумай идти, покель не доскажешь.

Комкая слова, старик торопливо досказал:

— И, благодарение кня… то бишь Господу да царю, одолели мы нехристей. И вышли татары к нам в стан с такой молвью: «Мы бились до краю за Хама и юрт[95]Юрт — земля, владение.
; ныне царя вам отдаём здрава: ведети его к царю своему. А остаток исходим на широкое поле испити с вами последнюю чашу». И привели они к царю преславному Хама своего Идигера да князя Зениеша. И иссекли во чистом поле дружины царские остатних татар. И было тогда великое ликование. А и многое множество служилых людишек пожалованы были царём землёю и чинами немалыми. А и кабальных не оставил милостями осударь. Кои обезножели да обезручели на брани — вольную грамоту получили, чтобы жити им не в кабале, а како восхощут сами. А и остатним честь показал осударь: в кабалу пожаловал служилым, кои храбрость превыше иных показали…

 

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

Закручинился Иоанн. Принесли гонцы недобрые вести: орды крымские царя Девлет-Гирея близко подошли под Москву. Каждый день жгут они города и селения, угоняют скот и уводят в полон великое множество всяких людишек.

Пушкари, стрельцы и ратники расположились станом вокруг Москвы. До Можайска, Тулы и Володимира расставили воеводы рогатки.

Языки то и дело печаловались в приказах:

— Облютели земские. Приведут они татарву на стольный град.

С утра до ночи Иоанн думал думу с воеводами и служилыми. Бекбулатовича он не отпустил от себя, — оставил в Кремле, чтобы мог касимовский хан чинить опрос изловленным языкам татарским. В споручники ему был приставлен Скуратов.

В Москве, переряженные холопями, неустанно сновали подьячие — искали израды.

Среди них был и Василий.

Сам Иоанн при советниках поручил розмыслу соглядатайство.

— А не тот доподлинный розмысл, в ком умельство есть токмо каменные крепости ставить, а тот, кто и любовью своею воздвигнет промеж царя и крамольников стены незримые, но нерушимые. — И, с сердечной простотой положив руку на плечо Василия: — Иди же и послужи нам.

На другое утро людишки Грязного повели Выводкова по Москве знакомиться с городом.

Розмысл с большим интересом остановился у бревенчатых ворот и стен и не ушёл на заселённые улицы до тех пор, пока подробно не рассмотрел укреплений.

«Ну и умельцы! — презрительно морщился он. — Нешто впрок стены обложены землёю и дёрном? Крот скребнёт, и тот абие в граде будет, а не токмо что басурмены».

Зато земляной вал, проложенный между воротами, в три сажени шириной, привёл его в восхищение:

«Ежели бы такое да в деревеньку нашу лесную!»

В первый день ему удалось ознакомиться лишь с тремя линиями укреплений: Земляным валом, Китай-городом и Кремлём.

Всю ночь просидел Выводков без сна в своей мастерской. В его взбудораженном мозгу роились целые хороводы смелых, сказочных мыслей. Воображение рисовало диковинные крепости, упирающиеся вершинами в небо. Басурмены, которых он видел мельком как-то на царском дворе, толпятся у порога его избы и наперебой зовут куда-то, в еле видные сквозь голубую дымку небесных шатров хоромины светлого рая. Вспоминаются странники, рассказывавшие о заповедных краях, где люди вольны, как птицы, где у каждого человека есть своя добрая доля. И встаёт перед взором в золотом венце тот чудный край, что укрылся за плещущим морем. А басурмены подходят ближе и ближе, склонились к его лицу и что-то горячо доказывают ему. Выводков пристально всматривается. И — странно. Он твёрдо знает, что когда-то видел все эти лица. И вдруг губы растягиваются в улыбку.

«Да вы это, вы, братья мои из деревушки лесной!»

Настойчивый стук в дверь спугнул видения. Василий неохотно открыл глаза. На дворе стояло яркое утро.

— Прохлаждаешься? — проворчал недовольно дьяк из Тайного приказа и торопливо увёл его.

Перед церковью Иоанна Лествичника, у круглого красного шатра, Выводков остановился. На лавках, расставленных в два ряда, подьячие, с видом людей, выполняющих дело первой государственной важности, строчили кабалы и расписки. Смиренно склонясь, объятые священным трепетом перед письменным и книжным умельством приказных, дожидались очереди людишки.

Чуть дальше трусливо жались друг к другу приведённые на правеж простолюдины.

— Идём! — потянул дьяк Василия за рукав. Выводков упрямо покачал головой и не двинулся с места.

Вскоре простолюдинов выстроили в одну линию.

— А и удумал ли кто расчесться с заимодавцами? — зычно спросил подьячий.

Приговорённые потупились и молчали. Лишь один, с изъеденным оспой лицом, кривобокий крестьянин, протянул умоляюще руки.

— Нешто солодко нам под батогами? А с чего расчесться? Землишка татарами разворочена… Кои были достатки — в казну да…

Он оборвался под нещадными ударами бича.

— Идём! — воюще резнул розмысл, сам не узнавая своего голоса.

На Красной площади стоял оглушительный шум. Подле ворохов звериных шкур, овощей, бараньих туш, ослепительно сияющих кругов воску и мёда суетилась чёрная сотня[96]Чёрная сотня — мелкие торговцы.
.

У рундуков с образцами кудели и льна толпилась кучка английских гостей. Изредка они обменивались через толмача с черносотенцем двумя-тремя словами и делали вид, что собираются уходить. Тогда торговец, и высоких сапогах и замызганном долгополом кафтане, вскидывал вдруг к небу рысьи свои глаза, истово крестился и ожесточённо тряс кудель перед лицами покупателей.

— Во Пскове не сыщете!

Языки толкались у рундуков, чутко прислушиваясь к каждому слову.

Василий незаметно очутился на гостином дворе. Здесь сразу стало сонливей и будничней. У широких дверей амбаров, на лавочках, обитых объярью, чинно сидели гостиносотенцы. Кое-где холопи неслышно перетаскивали со складов тюки товаров.

— И кому добра толико? — подумал вслух розмысл.

Дьяк насторожился.

— Аль казны недостатно на Русии, чтоб великой торг торговать? — спросил он, подозрительно щурясь на Василия и, не дождавшись ответа, сердито двинулся дальше.

Они вышли на овощную улицу. Отвратительный смрад, шедший от рыбного рынка, захватил сразу дыхание. В углу рынка высился холм из протухшей рыбы и перегнивших остатков овощей. На холме, избивая друг друга, грызлись холопи за обладание добычей. Счастливцы, истерзанные, в крови, торопливо рвали зубами падаль и исступлённо отбивались от наседавших товарищей. Рундучники и лоточники, надрываясь от хохота, наблюдали за боем людишек.

В стороне, отдельно от других, стоял какой-то служилый.

Дьяк мигнул языкам, подошёл к призадумавшемуся наблюдателю и скорбно уткнулся подбородком в кулак.

— Эка напасть, прости Господи! Люди, а живут — зверью позавидуешь.

Василий тепло поглядел на дьяка и взял его под локоть. Ещё мгновение, и он с открытым сердцем рассказал бы, как горько ему глядеть на холопьи кручины, и тем неизбежно погубил бы себя; но служилый перехватил его мысль.

— Како поглазеешь на нужды великие, что по всей земле полегли, другойцы и животу не рад.

Вдруг на него набросились языки.

— Вяжи его, крамольника!

…После трапезы соглядатаи снова отправились в город. Через мост от рыбного рынка они вышли на Козье болото, в урочище пыток и казней.

Болото окружила огромная толпа зевак. На катах ярко горели длинные, до колен, рубахи из кумача.

Под виселицей стоял какой-то тучный человек, одетый с головой в серый холщовый саван. Поп, с большим восьмиконечным крестом в руке, уныло тянул отходную.

Василий локтями проложил себе дорогу к первым рядам.

Поп, плохо скрывая тяжёлую печаль свою, в последний раз воздел руки к небу.

Дьяк содрал саван с преступника.

— Целуй крест, иуда!

Неожиданно крик вырвался из груди розмысла. Он с силой протёр глаза и ещё раз взглянул на преступника.

— Князь Симеон!

Глубокое сострадание вошло на мгновение в душу Василия, но тут же сменилось почти звериною радостью.

— Онисиму челом ударь от холопей своих! — хохочуще и жутко пронеслось над притихшим урочищем. — Да от Васьки-рубленника тебе, боярин, особый поклон.

Ряполовский вздрогнул, пошарил заплывшими глазками по толпе и, нащупав Выводкова, резко рванулся вперёд.

— Держите!

На аргамаках прискакали к месту казни Малюта и Бекбулатович.

Скуратов услышал вопли боярина и смеющимися глазами окинул толпу.

— А и вышел бы молодец добрый, на кого в обиде князь Симеон.

Не задумываясь, Василий перескочил через тын.

— Ты?! — изумлённо отступил Малюта.

Приговорённый гремел железами, ревел и порывался наброситься на бывшего своего смерда.

Розмысл подбоченился и обдал князя уничтожающим взглядом.

— Не давить бы вас, а псам жаловать!

Бекбулатович шлёпнул Выводкова по груди и повернулся к толпе.

— Тако ли сказывает?

— Тако! — искренне прогремело в ответ.

И, точно по невидимому сигналу, дьяки, подьячие и языки во всех концах урочища торжественно затянули молитву за государя.

— Пой! — затопал ногами Малюта.

Ряполовский сжал плотно губы.

— Пой!

Чтобы избавить казнимого от издевательства, поп торопливо благословил его на смерть и строго шепнул Малюте:

— А ежели пожаловано ему отойти с крестом и молитвой, — казни немедля, ибо дал яз ему остатнее благословение.

Бекбулатович, оскалив клыки, вскочил на помост и подхватил болтавшийся конец верёвки.

Два ката с трудом подняли обессилевшего сразу Симеона и накинули ему на шею петлю.

Малюта взмахнул рукой. Хан с наслаждением упёрся кривыми ногами в столб и потянул к себе конец верёвки.

* * *

Изо дня в день толкался Василий с языками по городу. Любимым его местом были улицы вдоль реки Неглинки, где жили немецкие торговые люди и умельцы, вывезенные из разных стран.

Выводков быстро свыкся с чужеземцами и завёл тесную дружбу с рудознатцами, золотарями и розмыслами.

Умельцы охотно принимали у себя дьяка и, стараясь заслужить внимание, наперебой предлагали ему свои услуги по обучению чертёжному искусству, немецкой грамоте и геометрии.

Выводков позабыл о своих обязанностях языка и проводил дни на Неглинке, у немца-розмысла.

Немец занимался не только умельством, но содержал ещё и корчму. В городе русским строго-настрого запрещалась торговля вином, и тайных корчмарей жестоко преследовали приказные. Поэтому корчмы чужеземцев всегда были полны посетителей.

В клети, смежной с корчмой, за кружкою мёда, немец обучал приятеля своему языку, рассказывал о Вестфале, где он родился, о чудесных замках и богатствах европейских стран, о мраморных статуях, что украшают площади городов, и о многом таком, от чего у Василия кругом шла голова.

Набросанный Выводковым план потешного городка после каждой беседы подвергался резким изменениям и переделкам.

— И что не потолкуешь с тобою, Генрих, то в умишко новые думки жалуют! — прощаясь, благодарно улыбался розмысл. — А зато и двор сроблю особный — всем немцам на удивление!

Генрих дружески жал гостю руку.

— Человек — один ум: корошо и некорошо. Ум и училься — всё корошо. Понятно? Учений — зер гут, корошо!

…Фёдор, роясь однажды среди бумаг в мастерской, нашёл чертежи потешного города и показал их Катыреву.

Боярин тотчас же отправился с доносом к царю. Розмысла схватили на Неглинке и доставили в Кремль.

— Тако за милость мою воздаёшь?

По лицу царя ползли бурые тени, и зловеще подпрыгивал, топорщась, клин бороды. Тонкие длинные пальцы с ожесточением мяли бумагу.

— Казни, государь, токмо поведай, каким яз грехом согрешил?

— Держи же, язык басурменов!

Иоанн бросил в лицо Василию скомканный лист.

— Убрать! В железы!

На пороге появились дозорные.

Выводков подхватил бумагу, развернул её и ахнул.

— Изодрал ведь двор свой потешной! Колико труда яз положил на него! — Забываясь, он оттолкнул стрельцов. — Колико ночей не спал для потехи твоей!..

Царь приподнял узкие плечи свои.

— Ужо не упился ли ты?

— А коли и упился, то не вином, государь, а думкой хмельной!

Захлёбываясь, рассказывал розмысл о засевшей в его мозгу затее.

— Ни един человек не внидет тайно в тот двор. А для пригоды сотворю таки подземелья, токмо ты да яз ведати будем!

Борис вырвал из рук Выводкова бумагу, расправил её на столе и подобрал изодранные клочки.

— От израды, сказываешь, схоронить меня хощешь? — остро поглядел Иоанн и перевёл взгляд на чертёж.

— От твоих и холопьих ворогов, от князь-бояр!

Слова Выводкова звучали такой неподдельною искренностью и столько было в них ненависти, что Грозный размяк.

— А содеешь тот двор, пожалую тебя дворянином московским!

Годунов восхищённо приложился к царёвой руке.

Выводков пал на колени.

— Не зря земщина величает тебя холопьим царём! Тако и есть!

И в порыве самоотверженья:

— Утресь же со языки пойду по Москве! Кой противу тебя, загодя, пускай панихиду служит по животе по своём.

Он отполз на четвереньках к двери и нерешительно приподнял голову.

— Аль челобитная есть?

— Есть, государь!

— Сказывай, дьяк, на что печалуешься?

— Вели, государь, от кабалы свободить да на Москву доставить жену мою с сынишкой.

Взгляд царя закручинился. Голова его сиротливо свесилась на плечо.

— Како прогоним татарву, — немедля доставим.

И к Борису с плохо скрываемым страхом:

— Пошто не зрю гонцов из Можайска? Аль и впрямь орды пути поотрезали?

 

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

Едва рать царёва отогнала крымских татар к Дикому полю, зачмутили нагайцы и черемисы. Торговые люди вынуждены были прекратить отправку караванов через низовые волжские и прикамские земли. Никакие заставы не останавливали татар. Они вырастали, точно из-под земли, в разных концах Московии, опустошали пашни и города и бесследно исчезали в лесах. С неумолимой жестокостью мор и враги косили людей целыми станами.

Улучив время, Василий пришёл к Скуратову.

— Надумал яз рогатку для татарвы.

Обрадованный Малюта после коротких расспросов увёл розмысла к Иоанну.

— Рогаток, государь, множество по тем дорогам, а доподлинной нету. Чтобы, выходит, поперёк горла крепость стояла у басурмен, а нам она, вроде тот пуп, посерёдке была: и голову, и пятки зреть можно.

Грозный помог Выводкову встать с колен и усадил его подле себя.

Наутро розмысл выехал с детьми боярскими на Волгу, чтобы оттуда пройти к реке Свияге и, ознакомясь с местом, поставить крепость.

По пути Василий решил свернуть в вотчину Сабурова и повидаться с семьёй.

Чем дальше уходил отряд от Москвы, тем тревожнее и тоскливее сжималось сердце Выводкова.

В вымерших деревеньках не слышно было на многие вёрсты ни человеческого голоса, ни лая псов. Избы были наглухо заколочены, и из них шёл смрад от разложившихся трупов. Изредка на дороге встречались рыскающие стаи голодных волков. Завидя отряд, они со зловещим воем отскакивали в кусты, чтобы сейчас же вновь наброситься на изглоданные останки павших от мора людишек.

Только по дворам и в подклетных сёлах царя да в монастырях, под навесами, высились горы хлебных снопов и теплился ещё призрак жизни. Но и там несладко жилось холопям. Лишь ничтожная доля зерна кое-когда продавалась или жертвовалась народу. Весь же хлеб шёл на потребу царёва двора и монастырей.

И так же, как в других местах, людишки при встречах с отрядом валились в ноги:

— Христа для, подайте на пропитание!

В одном из подклетных сёл Выводков сделал привал и пошёл к дьяку.

— А людишки-то мрут без прокорма, — глухо заявил он, глядя себе под ноги.

Дьяк сочувственно вздохнул и развёл руками:

— Кой тут прокорм, коли хлеба не стало!

Рука Василия угрожающе поднялась и ткнулась в сторону навесов, заваленных хлебом.

— Не стало?!

Старавшийся до того держаться приветливо, дьяк повернулся к порогу.

— Тот мне не гость, кой чёрную думку держит — царёво добро смердам пораскидать!

Выводков ушёл, хлопнув изо всех сил дверью, разыскал подьячего из отряда и усадил его за цидулу царю.

С пеною у рта выбрасывал он слово за словом и подгонял нетерпеливо подьячего.

— Ещё обскажи: «А видывал яз, царь-государь, како из-за лепёшки, что пожаловал яз единому смерду, стая людишек, яко лютые волки, насмерть погрызлась…» И ещё обскажи: «Да и видывал яз, како приказные, егда умрёт един в избе, со живыми ту избу заколачивают. И тако беззаконно и прелюто отходят в живот вечный живые со мёртвыми. А те приказные на сетования мои рекут словеса непотребные: поколику-де оставить живых в избе, мором поражённой, — разнесут они смерть по многим людишкам. А то ли Божье и царёво дело — без вины христиан в моровых избах держать?» И ещё обскажи, Ондреич…

Подьячий трясся от страха и, то и дело крестясь, вскидывал на розмысла умоляющий взгляд.

— Не токмо ты, а и яз за цидулу сию живота лишусь. Опамятуйся!

И, окончив цидулу, упал на колени перед киотом.

— Перед Богом пророчествую: не по-твоему будет, а како велось, тако застанется.

Он долго и обстоятельно доказывал, что царь, прочтя челобитную, немедля бросит в темницу обоих, а хлеба холопям всё равно не даст.

— И при былых великих князьях посещал Господь землю московскую. А князья и монастыри, да и сами митрополиты, зерно то зело берегли, сдожидаючись, покель можно до самого вершинного края цену ему поднять.

Ему удалось наконец убедить Василия не посылать сейчас челобитную, а припрятать её и дождаться удобного случая.

* * *

Далеко от вотчины опального князя Сабурова Выводков обогнал отряд.

Встревоженные людишки повыскакивали из клетей поглядеть на бешено мчащегося по починку всадника.

Василий остановился у бора и, спрыгнув с коня, скрылся в овраге. В покосившейся клети он не нашёл никаких признаков жизни. На ворохе перегнившего сена дремала сова. Почуяв человека, она в страхе метнулась в угол, забилась под подволокой и, вырвавшись в оконце, слепая от света, заплакала где-то высоко над головой. На полу, покрытые плесенью, валялись забавы Ивашки. В источенном брюхе деревянного конька тоненько попискивал мышиный выводок.

В полумраке повлажневшими глазами шарил Василий по сену. Какая-то непонятная сила толкала его подойти ближе. Он сделал шаг и, опустившись на колени, разобрал тряпьё.

Холодея от ужаса, розмысл отпрянул в сторону: на него глядел оскалившийся человеческий череп.

У клети толпились холопи, не смея переступить через порог.

Выводков уткнулся лицом в тряпьё и не шевелился.

— Да то ж рубленник Васька, — шептались людишки и тихо звали: — Василий, а Вася! Опамятуйся, Василий!

Не дождавшись ответа, они, преодолевая страх, вошли в клеть и вывели розмысла на воздух.

К бору скакал отряд.

Ондреич ворвался в кучку людей, окруживших Василия.

— Лихо? — взволнованно спросил он, ни на кого не глядя.

— Где взяться добру?…

Дети боярские остановились на ночлег в починке.

Розмысла увёл к себе в избу знакомый рубленник.

Разговор не клеился. Гость сидел понурясь и как будто чего-то ждал. У порога переминался с ноги на ногу подьячий.

— Мор, сказываешь?

— Он, батюшка, он, окаянный!

Ондреич с глубокой печалью поглядел на Выводкова.

— Пошли бы мы, дьяк.

— Пошли, Ондреич…

Но ни розмысл, ни подьячий не двинулись с места.

— Тако вот, — протянул хозяин, чтобы что-нибудь сказать.

— А коли померла? — усиленно зажевал ус подьячий.

— Кланя-то? Да, почитай, вскорости после отхода князя в украйные земли.

Рубленник забарабанил пальцами по столу и насмешливо поморщил нос.

— Чаяли — при служилых вздохнём повольготнее. Ан нет! Не с чего радоваться и ныне.

Он помолчал и перевёл разговор на покойницу.

— Всё тебя поминала… Обернётся, дескать, домой, ужо заживём. Слух ходил, что сам великой князь примолвил тебя!

Подьячий присел к столу и, сжав руками грудь, упавшим голосом выдавил:

— А мальчонка?

— Ивашка-то?

Хозяин перекрестился на потрескавшийся от сырости образок.

— Множество татарва крымская в полон людишек угнала.

Василий съёжился, точно от жестокого холода, и натянул на голову ворот кафтана.

Подьячий склонился к уху рубленника.

— А мальчонка-то, дьяков мальчонка?

— Вестимо, и его, сермяжного, угнала саранча некрещёная.

* * *

В Углицком уезде, в отчизне князей Ушатовых, согнали из деревушек в лес сотни холопей. Ночью и днём стоял в чаще необычайный гул. Одно за другим падали вековые деревья. Встревоженное зверьё ушло в дальние дебри; с отчаянным писком птицы беспрестанно кружились над головами людей, падали камнем на колючие сучья, пытаясь вызволить из придавленных гнёзд задыхающихся птенцов своих.

Выводкова охватила кипучая жажда работы. Он падал с ног от усталости, засыпал на ходу, но не давал себе ни минуты для роздыха.

— Сробить! Содеять крепость на славу и бить челом государю, обсказать всё без утайки про все великомученические кручины! — вслух выкрикивал он, чтобы заглушить в себе главную муку — воспоминания о жене и Ивашке.

В минуты, когда тоска по погибшей семье становилась невыносимой, он бешеным вихрем мчался верхом по безбрежным степям до тех пор, пока не падал замертво конь, или, добыв из княжьих погребов вина, устраивал в лесу разгульный пир.

Людишки, заслышав разбойные посвисты, немедля бросали работу и весёлой гурьбой спешили к закрутившему розмыслу.

От зари до зари лились рекою вино и песни. Пьяный Василий, разметавшись на траве, исступлённо колотил себя в грудь кулаком и залихватски выбрасывал в небо, покрывая других:

Уж как мы ли, молодцы да разудалые, Уж как мы ли, головушки да буйные…

Разнобоем, но могуче, в свою очередь стараясь перекричать запевалу, ревели работные:

А и в степь уйдём да с вольностью спознатися, А и с буйным ветром да перекликатися.

И все перескакивали неожиданно на казацкую:

Эй, да мы рукой махнём, Да, эй, да караван возьмём!

Дети боярские возмущённо уходили тогда с пирушки.

— Дьяк, а каки песни играет! Чисто казаки разбойные.

А Ондреич, хмельной и весёлый, плевался им вслед и с поклоном подносил холопям вина.

— Пей, веселись, православные, покель мы с розмыслом живы.

* * *

Связанный в плоты лес сплавлялся по Волге вниз, к месту постройки.

Шатёр Василия был завален бумагою и пергаментом. Розмысл набрасывал план за планом, но каждый раз, неудовлетворённый, зло рвал в мелкие клочья наброски. Для большей ясности он поставил перед шатром потешные стены с круглыми выемками-кружалами, в которых должны были помещаться кладовые с входами изнутри, и по этим образцам точно возводил, уже с работными, подлинные стены.

Дети боярские с нескрываемым недоверием следили за работою розмысла и, если ему что-либо не удавалось, ехидно предлагали:

— А не обернуться ли нам на Москву да не бить ли челом государю на подмоге.

Выводков свысока оглядывал их, не удостаивая ответом.

Когда готовы были обломы[97]Обломы — скатные пристройки, выдающиеся в наружную стену.
с деревянными котами для спуска на неприятеля во время осады брёвен, Василий даровал холопям три дня на отдых и приготовился задать им пир.

Тиун князя Ушатова наотрез отказался выдать вина.

— Обернётся господарь с брани — чем его потчевать буду?

Дети боярские поддержали тиуна.

— Чего затеял Выводков? Со смердами побратался да ещё и чужими хлебами их потчует.

Василий в тот же час собрался на Москву. Усаживаясь на коня, он спокойно объявил отряду:

— Покажите милость, сами доробите ту крепость, а яз на Москву подамся.

Дьяк из поместного приказа подхватил коня под уздцы и, едва сдерживая злобу, изобразил на лице тень заискивающей улыбки.

— Неразумен тиун. Нешто можно сердце держать на него? Коли волишь, будет холопям и хлеб-соль, и брага.

Выводков спрыгнул с коня, заложил за спину руки и чванно оттопырил губы.

— Породили вас дворяны да целовальники, а без холопьего разумения и проку-то в вас, эвона, с комариный опашь.

И снисходительно:

— Царя для не гневаюсь на вас. Застаюсь.

Три дня пировали работные, отъедаясь за долгие голодные годы. На четвёртый — сразу стихли потехи и как рукой сняло бесшабашный разгул.

С удесятерённой силою закипела работа.

Василий, оглядев законченные стены, снова засел за чертежи. Наутро он с увлечением объявил отряду:

— Затеял яз в пряслах[98]Прясла — пространства между башнями.
окна поставить особные.

И, измерив пространства между башнями, разделяющие стены, приказал прорубить ряд отверстий.

— Ежели придёт близко ворог, стрельцам через окна каменьями метать можно. А из бойниц то ли вольготно палить из пищали! Сам-то пушкарь, како в Кремле, за пряслами, а ворог тот под погибелью.

Едва была готова башня над городскими воротами, в крепости собралось всё уездное духовенство.

После торжественного молебствия на башню водрузили полошный колокол и поставили пушку.

Вскоре были закончены работы по прорытию тайных ходов и погребов для зелейной казны.

С вестью о том, что воля Иоанна исполнена и над рекою выросла грозная крепость, поскакал на Москву Ондреич.

* * *

В Москве подьячий раньше всего явился в Судную избу, к Долгорукому.

У избы толкалась кучка людишек с челобитною. Один из них осторожно постучался. В дверь просунулась взлохмаченная голова сторожа.

— Недосуг окольничему!

Подьячий не спеша распрягал взмыленного коня и искоса поглядывал на склонившегося перед сторожем простолюдина.

— Сказывают, недосуг.

Сторож размахнулся и ударил палкой по голове челобитчика, попытавшегося прошмыгнуть в дверь. Ондреич подошёл к простолюдину.

— Нешто не ведаешь, что безо мшелу не пустят к окольничему?

— Ведаю, да что проку-то в том, коли, опричь епанчишки (он помахал изодранными лохмотьями), николи ничего за душой не бывало? — И слезливо заморгал. — В Разбойный приказ ходил — прочь погнали; кинулся в Судной — сторожи секут. — Он упал неожиданно в ноги подьячему. — Заступись! Поколол у меня Тронькин сынишку мого! А вины сынишка мой над собою не ведает, за что его поколол! А ныне сынишка мой лежит в конце живота!

Ондреич порылся за пазухой и незаметно бросил наземь горсть монет.

Простолюдин подобрал деньги и смело пошёл к двери.

Увидев в руке челобитчика медь, вышедший на стук сторож широко распахнул перед ним дверь.

Подьячий, доложив в нескольких словах окольничему об успешном окончании работ, отправился с думными дворянами в Кремль.

С замирающим сердцем проходил он сенями к постельничьим хоромам, на половину царевичей, где был в это время Грозный.

У двери посол и думные задержались.

Из терема Фёдора доносился сдержанный плач.

— Будешь пономарить, сука пономарева?! — резнул слух сиплый голос царя.

— Твоя воля, батюшка!.. — всхлипнул царевич.

— Сдери, Малюта, с мымры моей кафтанишко! А ты, Евстафий, просвети его глаголом мудрости!

Протопоп заскрипел, точно полозья по примятому снегу:

— Казни сына твоего от юности — и будет покоить тебя на старости; не ослабевай, бия младенца; колико жезлом биешь его — не умрёт, но здрав будет; бия его по телу, душу его свободишь от смерти.

Глухие удары плети переплетались с отчаянными стенаниями избиваемого.

Наконец дверь распахнулась. Опираясь на плечо Малюты, в сени вошёл разморённый Иоанн.

Ондреич упал на колени.

— На славу тебе поставил розмысл крепость!

Грозный выпрямился и, довольно погладив бороду, окликнул Ивана-царевича:

— Содеял холоп потеху татарам!

Иван просунул голову в дверь.

— Иди, Федька, послушай, каку весть возвещают!

Фёдор, поддерживая одной рукою штаны, а другою размазывая слёзы на припухшем лице, бочком вышел в сени.

Царь любовно обнял его.

— Замест пономарства, будешь навычен тем Ваською розмыслову делу.

Царевич облизнул языком верхнюю губу.

— Твоя воля, батюшка…

— Буй!

— Твоя воля, батюшка.

Грозный повернулся к подьячему.

— Сказывай к ряду.

По мере рассказа Ондреича лицо царя всё больше расплывалось в улыбку и светлели глаза.

Выслушав доклад, он что-то шепнул Малюте и, глядя в упор на думных, по слогам отчеканил:

— Дьяка Ваську жалую яз дворянством да «вичем»!

 

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

Не спалось Иоанну. Голову давили чёрные мысли.

Он поднялся с постели и подошёл к образам. Неверным жёлтым паучком вспыхивал огонёк лампады, припадал непрестанно и с шипением вновь вытягивался, точно отплясывал священную пляску. Из сеней едва доносилось мерное дыхание дозорных. Сквозь стрельчатое оконце в опочивальню сочилась полунощная мгла.

Грозный приложился горячим лбом к цветному стеклу. На дворе, утопая в тягучей жиже тумана, двигались стрельцы.

«Малюту бы кликнуть, а либо Бориса», — подумал царь, но махнул рукой и опустился на колени перед киотом.

«Денег бы силу да земщину одолеть!» — со стоном перекатилось в горле и замерло на устах.

Щурясь на образ Володимира равноапостольного, он заискивающе склонил голову.

— Помози, святой прародитель, самодержавство укрепить наше да вотчину излюбленную, Русию, возвеличить перед лицем всех людей!

Жёлтый паучок подмигнул и заскользил по золоту риз. Переливчато заулыбались жемчуга и изумруды на венце Володимира.

Зрачки Иоанна загорелись жадными огоньками. На лбу собрались упрямые складки, и хмурою тенью передёрнулись брови.

— Малюту! — вдруг оскалились зубы. — Малюту!

Дозорный стремглав бросился из сеней. Застёгивая на ходу кафтан, в опочивальню ворвался Скуратов.

— Абие волю сидети с Грязным, Годуновым, Челядниным да Фуниковым!

Быстро, прежде чем Малюта успел расставить лавки, пришли советники.

Грозный стукнул кулаком по столу.

— Одолеть ливонцев! Живота лишиться, а одолеть! — И, неожиданно смягчаясь, мечтательно; — Да ещё торг наладить с любезными сердцу нашему гостями аглицкими через Обдорские и Кондинские северные страны. — Он приподнял голову и оттопырил капризно губы. — Чего попримолкли? Аль не любы вам те басурмены?

Борис вытаращил глаза.

— Что тебе любо, царь, то и нашему сердцу на радость.

Иоанн глубоко вздохнул.

— А и не миновать стать, загонят меня из Русии крамольники. Придётся, видно, остатние дни свои коротать за морем, у той агличанки!

— Помилуй Бог! Не кручинь ты нас, государь!

— Чего уж! Ведаю, про что сказываю… Повсюду шарит израда.

Он зажмурился и снова мечтательно протянул:

— Злата бы силу! Со златом весь бы мир одолел!

Челяднин припал к царёвой руке.

— Всё по-твоему будет. Дал бы допрежь всего Господь с израдою расправиться.

Окольничий перевёл дух и, поклонившись в пояс, вперил молитвенный взгляд в подволоку.

Царь зажал в кулаке непослушно подпрыгивающую бороду и любопытно насторожился.

— Аль надумал чего?

Челяднин незаметно подтолкнул ногой казначея.

— Вели Фуникову домолвить. Его затея.

Истово и долго крестился казначей на образ Егория Храброго, потом мягко уставился на царя.

— И порешили мы с Грязным, Челядниным да и с Борисом и Малютою сдобыть тебе и денег силу, и волю над земщиной.

Советники переглянулись и опустились на колени. Грозный заёрзал в кресле. Левый его глаз почти закрылся, на виске грязно-сапфировой подковкой вздулись жилы, а пальцы судорожно сжимали посох.

— Сказывай.

Все заговорили хором. Чувствуя, что их затея приходится по мысли Иоанну, советники заметно осмелели. Робкая застенчивость сменилась хвастливою гордостью. Каждый изо всех сил стремился доказать, что им первым придуман хитрый выход. Лишь Годунов скромно тупился, изредка вливая в общий гомон два-три слова. И потому что все перекрикивали друг друга, царю казалось, будто дело говорит один Борис.

Наконец всё стихло. Грозный облокотился о спину Годунова.

— А ежели Симеон да с потехи и впрямь полюбится Русии?

Фуников прищёлкнул пальцем.

— А либо у стряпчих не хватит зелья, чтоб извести не единого, а сорок сороков Бекбулатовичей, князьков татарских?

Тяжело поднявшись, Иоанн раздумчиво поглядел через оконце на чёрный Кремль. Вдруг он отшвырнул посох и, закинув за голову руки, расхохотался.

— Так лют яз, по земщине выходит? А не покажете ли милость, князь-бояре, челом ударить касимовскому Симеону, что замест меня засядет на стол московской? — И, обрываясь, властно взмахнул рукой: — Волю! Быть отсель Бекбулатовичу царём и великим князем! Пускай володеет земщиной! Пиши грамоту, Борис!

Годунов вздрогнул.

«А что, ежели прознается затея? — подумалось ему. — Не позабыть ни земским, ни митрополиту той грамоты по гроб».

Он конфузливо улыбнулся и с глубоким вздохом объявил:

— Сам ведаешь, мой государь! Грамматичного ученья яз не сведый до мала от юности, яко ни простым буквам навычен бе.

Царь шутливо погрозился.

— Гоже. Напишет Висковатой под твой подсказ.

Лёгким движением головы отпустив советников, он благодарно воздел к небу руки.

— Ты еси премудрый. Тебе слава и честь, и поклонение, и благодарение.

И, почесав бороду, просто прибавил:

— Тебе, Отец, чистая моя молитва, а мне для твоей же славы могутная казна.

* * *

Земские бояре растерялись: пошто ушёл из Кремля на Покровку, а потом в Александровскую слободу Иоанн, оставив касимовскому хану, татарину крещёному, стол московский? Чуяли вотчинники, что неспроста такой потехой тешится великий князь.

А опальные снова подняли головы.

— Лихо было ему при высокородных? — радостно потирали руки соседи по украйным усадьбам, Замятня и Прозоровский. — Мы-ста велеречивы да супротивны больно! То ли Скуратовы да Биркины! Что ни скричит петух, то куры все — да, да, да, да. А и пришло к тому, недалече та пора, ударит нам челом: «Покажите милость! Приходите, яко издревле ведётся, володеть и править вкупе!» И потихоньку стали складывать добро в дорогу на дедовы места.

Что ни день — приезжали в слободу со всех концов разведчики-князья. Грозный принимал всех одинаково: с поклоном и смиренною улыбкою. В чёрной рясе и выцветшей скуфейке царь выглядел таким пришибленным и жалким, что даже у лютых его врагов больно сжималось сердце.

Князь Пётр Горенской сидел до сумерек в келье Иоанна. Вместе с ним молился и пил из общего ковша простую воду да тешился просяными лепёшками, густо посыпанными, солью.

Перед расставанием Грозный облобызался с гостем, поклонился ему в пояс по монашескому чину и со вздохом обронил:

— Велики грехи мои, боярин. Другойцы така туга на сердце ляжет — живот не мил. И веры нету, спасусь ли в недостойных своих молениях!

Голова его сиротливо склонилась на острое плечо.

— Концом бы живота пожаловал меня Господь. Избавил бы от злой туги.

Горенской в страхе отступил.

— Не ропщи, царь. Не внемли гласу сатаны. То он совращает дух.

И ласково, точно баюкая:

— Мало ль кречетов да аргамаков у тебя? Изведи кручину потехою да… (он запнулся, но тотчас же голос его окреп) дружбой нерушимой с земщиной высокородной.

На мгновение скрестились два острых взгляда и погасли.

Глаза царя снова заволоклись дымкою печали.

— Так-то, боярин! Были у меня и кречеты добрые, да поизвелись: охотою не тешусь; пришли на меня кручины великие; был охоч и до аргамаков-жеребцов добрых, до палок железных с наводом, до пищалей ручных, чтоб были цельны и легки. А ныне никакая потеха в потеху…

Едва Горенской скрылся за поворотом сеней, в царёву келью, через потайную дверь, вошёл выряженный послушником Фуников. Тонкие губы его собрались в лукавую усмешку. Простодушно, по-детски, светились ясные глаза.

Грозный подошёл вплотную к казначею.

— Аль вести?

— Ходят, царь, наши языки…

— Про то сам ведаю! А прок?

Фуников перевёл невинный взгляд свой на окно.

— Всюду посеяли ропот те людишки, государь. Дескать, собора волим, а на соборе — бить челом от всея Русии природному царю Иоанну Васильевичу!

— И бояре?

Казначей сунул глубоко в нос себе мизинец.

— Айне долог час, волей ли, неволей, челом ударят и бояре. Распотешимся мы ужо в те поры с Горенскими да протчею крамолой!

Он вытер губы и приложился к руке царя.

— Надоумили мы с Борисом новую тебе забаву.

Грозный приклонил любопытно ухо.

* * *

Лихо затеял Симеон. Сами собой сжимались кулаки у бояр, и наливались ненавистью глаза. Слыхано ли, чтобы для зелья целебного занадобились блохи из постели господарской?

Но дьяки, подьячие, недельщики, губные старосты — были неумолимы.

— Волит Бекбулатович колпак блох княжьих, а наша стать — холопья: не прошибить той грамоты лбишками приказных!

Про себя зло бранились бояре, а постели подставляли. Осилишь нешто худородного татарина кулаком, коли стрельцы ему, точно природному царю, крест целовали!

От Константина-Елены дня до святой княгини Ольги собирали блох.

Под конец сдались окольничие, ударили челом Симеону:

— Велик колпак, батюшка: почитай шесть батманов с лихвой зерна схоронишь в нём. Нешто нагнать в него таку силищу блошью?! Да к тому же грех-то, прости ты, Господи, — скачут ещё те блохи окаянные, склевали б их вороны!

Бекбулатович снарядил в Александровскую слободу гонца.

Грозный сидел с советниками за убогим столом и, надрываясь от хохота, слушал весть.

На звоннице заблаговестили к вечерне.

Иоанн поднялся и с глубоким чувством перекрестился. За ним вскочили остальные.

— Звон-то сколь сладостен, великой Боже мой! — выдохнул елейно царь. — Воистину, велелепен Бог Господь!

И, направляясь к двери, обратился к гонцу:

— Наказываю яз Симеону любезному без малого колпак. — Он подмигнул и захватил нижней губой в рот усы. — А ежели недохват, — поглазел бы…

Его давил смех. Ряса на спине то собиралась глубокими бороздами, то расправлялась, упруго облегая выдавшиеся ключицы. Распущенные полы колыхались, как на ветру. Это делало царя похожим на чёрную чудовищную птицу, приготовившуюся схватить ещё не видную, но сладострастно щекочущую уже обоняние верную добычу.

— …поглазел бы… в постельках… у боярынь… ге-ге-ге-ге. У боярынь да у боярышень, у горлиц, в ангельских постельках… ге-ге-ге-ге!

* * *

Каждый день Иоанн выслушивал гонцов и веселел.

Бояре негодовали. Видывали они от Грозного позоры; но — чтобы в светлицы, к их жёнам и дочерям, врывались смерды да обыскивали по постелям, — не бывало николи!

И всё чаще слышалось в хоромах господарских:

— Краше, коль туда идёт, поношения терпеть от природного царя, нежели выносить издеву от татарвы крещёной!

А Симеон, что ни день, получал из слободы грамоту за грамотой и выдавал их земщине как свою волю.

Зачастили в слободу князья-бояре, вели осторожную беседу с царём, били челом на касимовского хана.

Потчевал Грозный родовитых гостей студёной водой да лепёшками просяными, густо посоленными, мирские речи сводил на Священное Писание, смиренно вздыхал и всё больше стоял на коленях на каменных плитах, перед вывезенным из Москвы любимым оплечным образом Володимира равноапостольного.

* * *

Стоном стонала Русия.

— Антихрист пришёл! Свету преставление! Остатние дни перед Страшным Судищем!

Верные людишки царёвы поднимали народ.

— Волим собора! Челом бьём Иоанну Васильевичу! Самодержавству его начало от святого Володимира! Он родился на царство, а не чужое похитил!

И игумены, и архиереи, и всё духовенство, от высшего сана до крайнего, поклонились в пояс вотчинникам-боярам.

— Волим собора! Не было того на Русии, чтобы дарственные злодейскою дланью у монастырей отбирать! Не было того, чтобы, как ныне, точно ворог лихой, басурмен Симеон из храмов Господних вывозил злато, серебро и самоцветные каменья бесценные!

А Иоанн заперся в своей келье и никого не допускал к себе.

Колымаги с ризами золотыми и каменьями жертвованными, с казной, завещанной благочестивыми радетелями веры во спасение душ своих и в вечный живот, двигались по ухабам и колдобинам русийских дорог, к, крепким хранилищам-царёвой казны.

И, когда шепнул Фуников, что прибрана к месту остатняя колымага, — царь показал милость боярам, дожидавшимся его многие дни с челобитною.

Жёлтый, как солнце в северы, согнутый и отощавший от долгих постов, слушал царь грамоту Бекбулатовича о том, что отбирает он дарственные, коими володеют все монастыри русийские.

Вдруг он разодрал на себе рясу иеромонашью и, точно преследуемый призраками, убежал.

Трое суток никто не видел царя. Лишь Фуников приходил по ночам потайным ходом для совещаний.

Но совещания были скорее похожи на спокойные собеседования, чем на строгое обдумывание дальнейшего, так как главное было выполнено с успехом, превзошедшим все ожидания.

В слободе же было положено великое постничанье, и неумолчно, как в страстную седмицу, надрывно плакали колокола.

На четвёртые сутки, после утомительной службы великопостной, пошёл царь саньми на Москву.

Красная площадь была до отказа забита народом.

В изодранной рясе, немощно опираясь на посох, вышел на площадь Грозный. Он собрался что-то сказать, но вместо слов из груди вырвались жуткое всхлипыванье и стоны. Безысходная скорбь, беспросветность лютого одиночества, непереносимая обида и вселенская туга были в этих стенаниях.

Вцепившись в свои волосы, царь повалился наземь и зарыдал.

Вздрогнула площадь.

Там и здесь сдушенно заплакали люди.

В дальнем конце, колотясь головою о камни, выл Фуников. От него не отставали голосистые Малюта, Григорий Грязной, Вяземской-князь и какие-то люди в убогих монашеских одеяниях.

Собрав всю силу воли, Иоанн подавил рыдания и исступлённо застучал в грудь кулаком.

— Сетовали! Печаловались! Лют яз, Господом данный вам государь! Уразумели ныне, како столу московскому быти без Иоанна! Каково стадо без пастыря! Обители святые лихой татарин ограбил!

Он проникался глубокою верою в то, о чём говорил. Ему уже в самом деле начинало казаться, что всё происшедшее- затея не его и советников, а доподлинное дело рук Бекбулатовича.

— Сиротинушка моя плачет! Московская земля родимая плачет!..

Наутро преданными холопями Иоанновыми был созван собор.

Иные бояре попробовали посетовать Челяднину, Борису и объезжему голове:

— Гоже ли безо сроку? Помешкать бы да сдождать-ся из дальних вотчин бояр.

Но Борис промолчал, а Челяднин в ужасе заткнул лальцами уши.

— Домешкаемся, покель царь в слободу уйдёт и постриг мнишеский примет.

На соборе были дворяне московские, дети боярские, жильцы да горсточка земщины.

Решил собор бить челом Иоанну Васильевичу, чтобы показал он милость и вернулся на дедовский стол.

Грозный грустно выслушал соборную волю, поклонился на все четыре стороны, двумя пальцами проникновенно ткнул в лоб, грудь и в плечи и, помолясь, могуче крикнул вдруг:

— Не пойду! Не пойду, ежели с израдою нету мне воли расправиться! — Он поднял руки и застыл, впившись прищуренными глазами в серое небо. — Кой яз царь, коли всюду израда?!

И сразу со всех сторон откликнулись приставленные Фуниковым и Грязным людишки:

— Кой царь, коли всюду израда?! Пусть володеет нами, како Бог его просветит, а не како земщина крамольная ищет! И да будет глагол его на земли, яко глагол Господень на небеси! Да не оставит государь государство и нас не оставит на расхищение волкам!

* * *

Позднею ночью вызвал Иоанн всех советников в опочивальню кремлёвскую.

— Добро послужили, холопи мои, своему государю!

Фуников зарделся и устремил ввысь ясный свой взор.

— И не токмо что, а и живот положим по единому глаголу твоему, царь!

И за ним, отвесив земной поклон, нежным эхом все отозвались:

— Живот положим по единому глаголу твоему, царь!

Грозный склонился над описью монастырей. Отметив крестиками те обители, в которых скопилось много богатств, он натруженно разогнулся и сладко зевнул.

— Утресь, Борис, пускай Висковатой под твой подсказ грамоту пишет. Отдаёт, дескать, царь и великой князь дарственные. Да зри: кой монастырь убогой — не токмо верни добро, а и прикинь ему от щедрот моих землицы с угодьями. — И, подмигнув игриво, ткнул в опись пальцем. — А сии, что со крестами, погодим отдавать. И в нашей казне найдётся место для злата. — Он притопнул ногой и заложил руки в бока. — И на ливонской поход, и на торг через Обдорские и Кондинские земли с агличанкой, поди, наберётся. Славны да богаты монастыри русийские!

Нагоревший фитилёк лампады скорёжился и зашипел. Грозный вскочил и, оправив фитилёк, перекрестился.

Вяземский отвесил поклон.

— Дозволь молвить, царь!

— Молви.

— Ещё для извода крамолы учинить бы надобно ныне, како ты замыслил и како на соборе народ челом тебе бил, — особных людей.

Клин бороды Грозного напыженно оттопырился.

— Божиим просветлением волю яз оказать милость земле своей: быти при мне от сего дни опричным людям.

Борис вставил:

— А вотчинников, которым не быть в опричнине, повелел бы ты из всех городов вывезти и подавати им землю в иных городах.

Его горячо поддержал Челяднин:

— Сам яз высокородной и доподлинно ведаю: убоги бояре. Всё могутство их — в вотчинах, а денег имут малую толику. Поразгонишь их с вотчин, абие захиреют.

— Добро! — подтвердил Иоанн. — Добро, советники мои велемудрые! — Он щёлкнул себя по лбу. — Эка, ведь про татарина позабыл! За службу за верную жалую его с моего плеча шубою росомашьей!

И сквозь хриплый смешок:

— Гонцы-то поскакали благовестить про то, что тружусь яз изрядно, в святынях монастырских разбираючись, дабы обернуть обителям достояния?

Грязной склонил голову.

— Поскакали, мой государь!

— А поскакали — добро! Яз же с устатку шутов волю да хмельного вина! Эй, скоморохи, жалуйте в машкерах! Потешьте холопей моих! Пей-гуляй до зари!

 

ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ

Получив жалованную грамоту от царя, Василий собрался на Москву.

За несколько дней до его отъезда по губе разнёсся слух о скором возвращении в вотчину из похода князя Ушатова.

Розмысл заторопился. Ондреич упрашивал его дождаться князя и встретить по чести.

— Проведает боярин, что не восхотел ты поклониться ему, — прогневается.

Но Выводков не слушал подьячего и упрямо настаивал на своём.

Уже отряд готов был покинуть вотчину, как прискакал с грамотой староста из губы.

— Царь и великой князь пожаловал князь Ушатова грамотой. А в тоей грамоте сказывает премилостиво: «За тое дела бранные, князюшко, жалую яз тебя гостем, Василием Григорьевичем Выводковым».

Василию пришлось остаться в усадьбе.

За сутки до приезда господаря высыпали все деревеньки и починки его с хлебом-солью далеко в поле.

Князь стройно сидел на коне, покрытом блестящей сбруей. Седло горело золотою парчой, и ослепительно сиял жемчуг на шёлковой бахроме золотого уздечка. На боярине была булатная броня из стали; сверх брони — кафтан из зелёной парчи с опушкой горностаевой. На голове высился шлем; сбоку мягко перекликались меч, луки и стрелы. Рука крепко сжимала копьё с нарукавником.

Впереди на аргамаке везли шестопёр. За Ушатовым тряслись смертельно усталые, покрытые густым слоем грязи, ратники с колчанами и стрелами под правой рукой. На левом боку болтались луки и меч. У иных лошадей были привешены сбоку сумы с кинжалами и дротики. Нестройными рядами, заросшие до глаз грязью, шагали стрельцы. Ветер трепал изодранные лохмотья одежды, обнажая у многих непромытые, кровоточащие раны.

Далеко перед усадьбой старшие всадники подхватили с сёдел медные барабаны.

В воздухе гулко просыпался мелкий горошек барабанного боя.

Холопи упали ниц.

Ушатов сдержал коня и медленно проехал к хоромам, милостиво кивая людишкам.

На крыльце стояли дети боярские и Василий.

— Добро пожаловать, господарь, — хором протянули они и поклонились.

Едва ответив на поклон, князь вразвалку пошёл в хоромы.

— Одначе не ласков с худородными воевода, — насмешливо скривил губы Выводков.

Остальные сочувственно поглядели на него и о чём-то зашептались вполголоса.

— Не сдожидаться же нам, покель боярин повыгонит нас со двора, — зло объявили они тиуну. — Авось после роздыху спошлет за нами.

И ушли в деревеньку.

* * *

Спекулатари и подьячие сбились с ног, добывая добавочные оброки на устройство пира Ушатовым.

А князь решил так отпраздновать своё возвращение, чтобы всем соседям не позабыть того пира до скончания живота.

Посадские и городские людишки, крадучись, зарывали добро своё в землю, — знали, что на холопьи достатки широко не разгуляться боярину.

Ушатов сам ходил по амбарам и злобно ругался:

— В кои веки не можете угодить господарю! Псы!

На дворе с утра до ночи толпились согнанные для наказания холопи.

Под ударами батогов они ползали на коленях перед катами, клялись, что отдали всё.

— Посады богаты! — ревел Ушатов. — В посадах похлопочите для господаря!

— Забьют! Обетовались стрелами потчевать.

— Секи! До единого!

И когда согнали людишек и в первую очередь подняли на дыбы детей, староста объявил, что мир согласен идти за добычей на посады и город.

Точно орды татарские прошли по губе. Полыхали пожары, свистели стрелы и небывалыми стаями дятлов токали беспрерывные выстрелы.

Холопи рвались в огонь, грабили всё, что попадалось под руку, шли, не задумываясь, на верную смерть.

Стоило ли думать о животе, когда возвращение в вотчину без добычи сулило ту же лютую смерть?

* * *

Ушатов, послушный царёвой грамоте, скрепя сердце пригласил на пир Василия с его отрядом.

Прямо из церкви хозяин прискакал в усадьбу и, остановившись у крыльца, с поклонами пригласил в трапезную своих соседей-бояр.

Последними вошли Выводков и боярские дети.

— Показали бы милость, присели бы, — развязно предложил розмысл товарищам и шлёпнулся на лавку рядом с Горенским.

Князь негодующе вскочил. За ним тотчас же поднялись другие бояре.

— Кто сей безродной? Аль вместно тебе с ним, хозяин, за одним столом пировать?

Выводков облокотился на стол и, взглянув через плечо на Горенского, спокойно бросил:

— Яз — дворянин, Василий Григорьевич Выводков, розмысл царя Иоанна Четвёртого Васильевича.

И, властно:

— Кланяйтесь имени государеву! Вы-ы!

Ушатов, едва сдерживаясь, подошёл к Выводкову.

— Не чмути!.. Пожалуй гостей моих милостью. Сядь с людишками своими за сей вон стол.

Дети боярские, довольные своим начальником, не двинулись с места.

Один из них налил корец вина.

— Пей, други, за розмысла царя Иоанна!

Ушатов беспомощно развёл руками и, склонившись к уху Горенского, о чём-то умоляюще зашептал.

— Для тебя токмо, Михеич, — жертвенно выдохнул гость и сел рядом с Выводковым. За ним угрюмо заняли свои места остальные.

Хозяин, немного успокоенный, поднял кубок:

— За земщину преславную, коей держится во все роды земля Московская.

Розмысл взялся было за кубок, но тотчас же сердито отставил его.

Горенский ехидно хихикнул.

— Аль не солодко вино за господареву честь?

— А не ведомо тебе, князь-боярин, что ни едино вино не солодко, коли пьёшь его поперёд здравицы государю преславному?! — запальчиво брызнул слюною в лицо соседу Василий. И, поднявшись, гордо запрокинул голову. — За царя и великого князя всея Русии — за него, примолвляющего и малого и великого не по племени-роду, а за службу за верную!

Все молча осушили ковши.

Не обращая внимания на бояр, отряд усердно потчевался вином и яствами. Два десятка рук то и дело тянулись через столы за закусками.

Василий, возбуждённый недавнею перебранкою, быстро захмелел, но не отставал от других и продолжал пить, каждый раз чокаясь с кубком Горенского.

Наконец он не перенёс упорного молчания соседа.

— Ты вот боярин… доподлинно… И ума, сказывают, у тебя палата. А яз смерд… И, выходит, должен ты уразуметь…

Князь вкусно глодал свиной хрящ и смотрел куда-то в сторону. Выводков облизал промаслившиеся пальцы свои и обнял боярина.

Ушатов топнул ногой.

— Не займай!

Выплюнув на стол изжёванный хрящ, Горенский резко оттолкнул розмысла.

— Отпустил бы ты нас, Михеич. Не то не стерпеть издевы от смерда!

Дети боярские одобряюще поглядывали на товарища и, предвкушая свар, потирали довольно руки.

— Кой ты смерд, коли «вичем» пожалован?! Неужто спустишь обидчику?!

Василий встал и сжал в кулаке тяжёлый кубок.

— Со смердом невместно тебе?! А вместно ли хлебом да вином смердовым потчеваться?

Подмывающею волной подкатывались к груди и туманили рассудок хмель и ненависть.

— Нечистый его устами глаголет, — испуганно перекрестился Горенский.

Бояре шумно вышли из-за стола.

— Спаси тебя Бог, Михеич, а мы ужо в другойцы к тебе пожалуем!

Василий не унимался.

— Не люба правда-то? Вкусен, зрю яз, хлеб холопий?!

— Умолкни! — пронзительно взвизгнул Ушатов. — Иль впрямь пришёл на Русию антихрист?! Иль впрямь терпети безгласно нам, како смерд поносит господарей?

Не помня себя, он схватил со стола корец и замахнулся на обидчика.

Выводков слегка пригнулся и, изловчившись, размозжил братиной череп Ушатову.

— Вот же тебе жалованье от смерда!

* * *

Вдова Ушатова, остриженная, по обычаю, в знак печали по умершем муже, стояла перед всхлипывающим сынишкой и нежно утешала его:

— Ты, Лексаша, не плачь. Свободил нас Господь от батюшки твоего — на то его воля. — Она подняла мальчика на руки и благодарно взглянула на образ. — Будем мы ныне с тобой, Лексаша, яко те птицы небесные. Ни сечь нас некому стало, ни в терему под запором держать.

Лексаша встряхнул каштановой головкой и вытер кулачком слёзы.

— А на злодея того пустишь меня поглазеть?

— Како на дыбу погонят его, — поглазеешь.

— На дыбу? — мальчик восхищённо обвил ручонкой материнскую шею.

— И не токмо на дыбу его, окаянного, а и в огне пожгут душегуба!

Сорвавшись с рук, Лексаша закружился по терему. Боярыня строго погрозилась:

— Грех. Не веселью ныне положено быть, а туге превеликой.

Из дальнего терема, монотонно, точно шмелиное жужжание, доносился голос монаха, читающего Псалтырь.

Поглядевшись в проржавленный листок жести, Ушатова мазнула себя по лицу белилами, угольком подвела брови и пошла к покойнику.

В тереме, у дубового гроба, стояли соседние вотчинники. На дворе, согнанные тиуном, голосисто ревели бабы.

Безучастно вперившись в изуродованный лоб Ушатова, жужжал под нос монах.

Когда пришло время выносить гроб и иерей сунул в губы покойника три алтына на издержки в дальней дороге к раю, вдова вдруг повалилась на пол и запричитала:

— Не спокидай! Пошто гневаешься на мя, сиротинушку?! Аль не добра яз была?! Детей мало тебе народила?!

Плакальщицы дружно подхватили причитания и дико завыли на всю усадьбу.

Лексаша с любопытством следил за матерью и наконец, не выдержав, ткнулся в её ухо губами:

— Ты пошто исщипалась?

— Уйди! — оттолкнула его Ушатова и ещё с большей силой незаметно царапнула себя по груди, чтобы как-нибудь вызвать слёзы на предательски сияющих глазах.

* * *

Закованный в железы, больше месяца томился в темнице Василий. Пройденная жизнь казалась ему тяжёлым ненужным сном, от которого не только не страшно, но радостно пробудиться в чёрное небытие.

Лишь воспоминания об Ивашке вызывали в нём жестокие страдания и жажду жизни.

«Грянуть бы в Дикое поле да вырвать сироту из неволи!» — вспыхивало вдруг жгучим огнём в мозгу и заливало всё существо негодованием.

Ещё вспоминались в иные минуты мастерская в Кремле, груды незаконченных чертежей, наброски особного двора, который хотел он поставить для Иоанна, и долгие беседы с учителем-немцем.

Но всё это казалось таким далёким, что походило скорее на сон, чем на явь, и потому не вызывало ни радости, ни тоски.

За Выводковым пришли неожиданно среди ночи.

«Пытать», — сообразил узник и зло ощерился на дозорного.

Вдруг багряный свет факела озарил вынырнувшего из мрака Ондреича.

— Воля, Василий!

Розмысл обмер от неожиданности, но тут же с горечью поглядел на подьячего.

— И ты измываешься! Аль и впрямь не бывает другов у человека?

Ондреич не ответил и спрятался за спину дозорного. Узника привели к окольничему и там объявили:

— Царь прознал от подьячего Ондреича, что князь-бояре окстили времена нынешние царством антихриста. А и зело возвеселился преславный царь, егда прознал, како взыграло сердце твоё лютым гневом противу тех господарей. И пожаловал тебя государь волею да царским челомканьем.

Окольничий откашлялся, вытер насухо рукавом губы и троекратно облобызал Василия.

— А и наказал тебе, Василий Григорьевич (он особенно подчеркнул «вич»), преславной государь со всеми тако творить, кои возмутятся дням новым!

И с низким поклоном:

— А ещё волит царь спослать тебя к тому князь-боярину Горенскому опрос чинить нелицеприятный.

С первыми лучами солнца Выводков поскакал в вотчину Горенского.

Князь заперся в хоромах и не допустил к себе розмысла.

Стрельцы осадили усадьбу.

— Не пустишь — зелейную казну подведу под хоромины, — пригрозил Василий через тиуна.

Горенский выслал розмыслу пёсью голову и метлу.

— Слыхивали мы: тем жалованьем пожаловал царь псов кромешных своих, а и господарь мой тебе, псу, тое же жалованье пожаловал, — поклонился в пояс тиун.

Пушкари поскакали за зелейной казной.

Когда подкоп был готов, розмысл в последний раз предложил осаждённому сдаться. Не дождавшись ответа, он разогнал из усадьбы холопей и взорвал хоромы.

Запыхавшийся тиун нашёл Василия в ближайшей деревеньке и раболепно упал ему в ноги.

— Сбег! Подземельем ушёл князь-боярин!

Стрельцы и ратники обложили лес.

Горенского нашли в яме под кучей листьев и хвороста.

— А не пожалуешь ли ответ держать по опросу? — помахал розмысл плетью перед перекошенным лицом пойманного.

— Не ответчики бояре перед псами смердящими!

Прежде чем Василий успел что-либо сообразить, один из отряда полоснул князя ножом по горлу.

В тот же день отряд двинулся в путь, на Москву. Впереди поскакал гонец с докладом царю о суде над Горенским.

Не доезжая Мурома, Выводкова встретил дьяк Висковатый.

— Поклон тебе от всех опришных людей. — И, поклонившись, торжественно поднял руку. — А учинити у себя государю в опришнине едину тысящу детей боярских, дворян, дворовых и городовых, лутших слуг, и поместья им подавал в тех городах, которые города поймал в опришнину, не далее како на семьдесят вёрст от Москвы. А вотчинников и помещиков, которым не быти в опришнине, велел из тех городов вывезти и подавати им землю в иных городах. А теми же милостями, что и тыщу человек, наградил ещё царь двадцать восемь бояр да колико окольничих. А вкупе тех опришных людей — одна тыща семьдесят восемь.

Он передохнул и, подражая возгласу архидиаконскому, провозгласил:

— А в тех списках опришных записано моею дланью: и розмысл царя Иоанна Васильевича — Василий Григорьевич, дворянин московской, Выводков!

Ондреич исподлобья поглядывал на друга и смахивал рукавом набегавшие на глаза умильные слёзы.

— Дозволь и мне облобызать тебя, друг, — принял он в свои объятия Выводкова, едва замолчал дьяк.

Растроганный розмысл горячо поцеловал Ондреича.

— Не ты бы, клевали б ныне меня лихие вороны. Друг ты мне до скончания живота.

Висковатый вскочил на коня.

— Яз на Москву, а ты, Григорьевич, с сим пушкарём путь держи на усадьбу свою. А пир отпируешь, обрядись по чину опришному и жалуй к царю. Тако волит преславной!

 

ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ

Собрав своих холопей, Василий разделил всю землю по душам и ускакал на Москву. Людишки повесили головы.

— Замыслил господарь потеху нам на погибель. Не миновать лиху быть!

Однако они принялись усердно за полевые работы.

С первых же дней их поразило то, что спекулатари не только не дерутся, но и не бранятся. Такое отношение людей, приставляемых исключительно для расправы, повергло их ещё в большее уныние и заставило опасливо насторожиться.

— То неспроста! Ужо придумал розмысл забавушку на нашу кручину!

Временами Выводков наезжал в своё поместье. По привычке деревенька встречала его хлебом-солью и земными поклонами.

Василий возмущался, сам отвешивал поклон за поклоном и не знал, куда девать себя от стыда.

Староста собирал под открытым небом сход и докладывал о работах.

— Не забижают ли людишек спекулатари? — не слушая старосту, допытывался опричник.

Холопи многозначительно переглядывались и падали в ноги.

— Потешился, и будет. Заставь Бога молить, — поведи, како в иных поместьях ведётся!

Ничего не понимающий розмысл начинал сердиться. Староста отгонял грозно толпу и стремился припасть к господаревой руке.

— Измаялись людишки-то, милостивец! Нешто слыхано слыхом, чтоб спекулатари смердов не секли да на дыбы не вздёргивали? Всё сдаётся, не затеял ли ты иного чего, больно ласково примолвляючи споначалу!

Розмысл срывал с головы шапку и истово крестился.

— Перед Богом обетованье даю! Како маненько справитесь да окрепнете, волю дам со землёй и угодьями! — И, точно оправдываясь: — Нешто татарин яз некрещёный, а либо князь-господарь, что веры мне нету? Можно ли мне, рубленнику-бобылю, замышлять противу холопей?

* * *

Прошла страда. Крестьяне сложили хлеб на наделах своих и решительно объявили тиуну:

— Покель не узрим господаря, зерна в клеть не утянем. Краше голодом живот уморить, нежели сдожидаться денно и нощно, каку казнь уготовит нам господарь за тое прокормленье!

Тиун поскакал на Москву. Он застал розмысла на постройке особного двора.

Двор ставили за рекою Неглинкою, на расстоянии пищального выстрела от Кремля, на месте, где до того высились хоромы бояр.

Когда Выводков объявил, что сносит усадьбу, возмущённые вотчинники пошли с челобитной к царю.

Иоанн не принял их и передал через Скуратова:

— Сказывал государь послу в иноземщине и вам тое же сказывает: ставится двор для государева прохладу. А волен царь: где похощет дворы и хоромины ставить, тут ставит. От когося государю отделивати?

Василий возводил особный двор по плану, составленному ещё у Замятни и исправленному с помощью Генриха.

Толкавшиеся у постройки ротозеи вначале благосклонно относились к затеям розмысла, но, когда их ослепили переливающиеся на солнце зеркальные глаза львов, они в страхе побежали к митрополичьим покоям.

— Стрелы сатанинские мечет тот выдумщик! Защити крестом нас, многомилостивый владыко.

Филипп вышел к народу и благословил его.

— Дал яз, чада мои, обетованье царю не вступаться в опришнину. Како творят, тако смиренно претерпевайте.

И, не сдерживаясь:

— Бог зрит неправду и всем воздаст по делом.

Он торопливо ушёл, чтобы не сказать большего. Его натура возмущалась и требовала открытого обличения царёвых дел. Но до поры до времени митрополит терпел, втайне оплакивая своих братьев по высокому роду, бояр, и проклинал ненавистных опричников.

Зеваки, ограждённые от скверны митрополичьим крестом, продолжали ходить вокруг особного двора и исподтишка поглядывать на розмыслово умельство.

Один из львов, с раздавшейся пастью и свирепым взглядом, по плану Выводкова был поставлен лицом к земщине, а другой, умильно сморщившись, глядел на двор. Чёрный орёл с распростёртыми крыльями, укреплённый между львами, казалось, готов был сорваться с жерди и ринуться в смертный бой с земщиной.

Для доступа солнца и воздуха на протяжении хором и клети стена была понижена на шесть пядей.

Перед хоромами был поставлен погреб, полный больших кругов воска. Особную площадь царя засыпали в локоть вышины белоснежным песком.

У полуденных ворот, очень узких, через которые можно было проехать только одному верховому, построили все приказы. Здесь же предполагалось править казну с должников.

Василий не принял тиуна и приказал ему прийти к концу дня. Холоп, чтобы убить время, пошёл бродить по Москве.

Дебелою бабою, нескладною и простоволосою, раскинулся древний русийский стольный град. На изрытом оспой, рыхлом теле широких улиц похрюкивали, утопая в грязи, сонные свиньи и расплющенными родинками, разделёнными коричневым загаром дворов, лепились низенькие избёнки. Расписным изодранным сарафаном там и здесь торчали светлые клочья садов, и уродливыми кокошниками, принесёнными в дар незатейливыми вздыхателями, корежились у ног взбухшего брюха и рыхлых грудей — хоромы бояр.

Откуда-то вынырнула вдруг тощая кляча, осторожно переступила через застоявшуюся лужу и, обнюхав воздух, застучала раздумчиво по проложенным вдоль улицы деревянным мосткам.

Тиун, дойдя до отписанного в опричнину Арбата, наткнулся на небольшую кучку людей, обступившую юродивого.

— Горе нам! Горе нам! Горе нам! — грозно вещал блаженный. — Покаяния двери отверзлись! Настал канун Судища Христова!

Толпа быстро росла, забивая дороги.

Заросший грязью, нагой, с лохматыми космами выцветших от непогоды волос, блаженный наступал на людей, с каждым мгновением всё более распаляясь, нагоняя на всех суеверный ужас.

Увидев скачущего опричника, нагой плашмя упал наземь. Всадник едва сдержал коня.

— Кровь! На тебе и на семени твоём кровь! — визжал, барахтаясь в грязи, блаженный.

Вдруг из-за угла рванулся полный смертельного отчаяния крик.

Народ в смятении бросился наутёк.

Пробивая локтями дорогу, по улице семенил какой-то ветхий старик.

— Изыди! — ткнул он пальцем в сторону юродивого и, поплевав на ладонь, пошлёпал ею по голой своей голове.

— А вы… — старик поднял перед толпой благословляющую руку, — да пребудете в благодати дара Духа Святаго и в любви к помазаннику его, царю моему, Иоаннушке.

И, собрав в тихую улыбку сеть лучиков на жёлтом лице, поклонился людишкам.

Юродивый стоял, закрыв глаза, и шептал про себя молитву.

Опричник достал горсть денег. Мальчик, сопутствующий старцу, немедленно подставил суму.

Безногий ученик юродивого завистливо отвернулся, трижды сплюнул и неожиданно затянул прозрачным, как дымка предутреннего тумана над Кремлём, голосом:

— Блажен муж, иже не идёт на совет нечестивых и на пути грешных не ста.

Пальцы блаженного переплелись. Чуть приоткрывшиеся глаза гневно впились в опричника.

— Истина! Истина! Истина! Блажен муж, не внемлющий иосифлянской ереси!

Притихшая толпа благоговейно следила за разгоравшимся спором между двумя юродивыми.

— Молитесь, людие, об убиенных болярах! Молитесь о спасении души царёвой, совращённой нечистым!

Юродивый кивнул в сторону старика.

— Да просветит Господь тебя, Большой Колпак, и да обратит тебя на пути истины!

Большой Колпак гордо выпрямился.

— Братие!

Говорливая группа опричников, спешившая к спорщикам, остановилась на полпути.

— Внемлите, братие! — Старик сияющим взглядом обвёл народ. — И бысть, — в смятении духа явился к царю ангел Господень. И посла царя послушати откровения. И, не ища путей, пришед Иоанн в келью велемудрого и благочестивого Вассиана. И рече Вассиан, не слушая гласа царёва, но внемля гласу, кой свыше есть исходяяй: «Аще хощеши, о, Иоанне преславной, самойдержцем быти, не держи себе советника ни единого мудрейшего себя: понеже сам еси всех лутше; тако будеши твёрд на царстве и всё имати будеши в руцех своих. Аще будеши имать мудрейших близу себя, по нужде будеши послушен им». И поверг ангел Господень Иоанна к стопам благочестивого Вассиана и тако повелел глаголати: «О, муж всехвальной! Аще и отец был бы жив, такого глагола полезного не поведал бы ми».

Юродивый, до того как будто не обращавший внимания на слова Колпака, вдруг затопал ногами.

— Удур! Ересь иосифлянская! То не ангела Божия наущенье, а хула на мудрых советников, господарей, коими искони держалась земля Русийская!

Он приготовился наброситься на подошедших ближе опричников, но его прервали громовые возгласы:

— Царь! Дорогу царю!

На звоннице весело загомонили колокола.

— Дорогу преславному! Бум-бум-бум-бум! Царь! Бум-бум-бум-бум! Царь! Царь!

Едва Иоанн поравнялся с блаженными, Большой Колпак с глубокою верою воздел к небу руки.

— Благодарение и хвала и слава тебе, Вседержителю!

И, со слезами:

— Яко удостоил еси мя, грешного, зрети государя моего, царя и великого князя!

Юродивый отвернулся. Грозный незло окликнул его:

— Чмутишь, Василий?

— Кровь! Руки твои в крови! — всхлипнул Василий и торопливо ушёл. За ним, отплёвываясь, пополз безногий его ученик.

Радостно и гулливо перекликались колокола. Переряженные приказные сновали в толпе и тыкали руками в сторону улепётывавшего юродивого.

— Глазейте! Яко исчезает дым от лица огня, тако да бежит еретик от очей государевых!

Но блаженный прервал спор не из страха перед царём. Его смутил прискакавший отряд опричников, среди которого одно лицо показалось ему странно-знакомым.

Опричник, в свою очередь, внимательно вгляделся в блаженного.

— Погоди… стой!., погоди…

В мозгу пробудились неожиданно воспоминания о давно прошедших днях.

— Ты чего призадумался, розмысл? — окликнул опричника царь.

— Прости, государь. Токмо… стой… погоди…

Перед глазами мелькнул образ боярина Симеона, пылающая в огне усадьба, землянки в лесу.

— Эй ты, юродивой!

И, пришпорив коня, розмысл наскочил на блаженного.

— Вот где Бог привёл встретиться, казначей наш, Тешата!

Постукивая посохом по грязным доскам мостков, к Выводкову любопытно спешил Иоанн.

Безногий попытался замешаться в толпе, но стрельцы, по знаку царя, схватили его.

Розмысл изо всех сил держал юродивого за руку.

— Эка пригода, преславной! Блаженный то, а и не блаженный, а вор премерзкой.

Склонившись перед повеселевшим царём, Выводков рассказал всё, что знал о Тешате.

* * *

В застенке Выводков самолично чинил опрос Тешате и безногому.

— А сказывают люди, хоронишь ты под камнем в лесу казну могутную?

Сын боярский перекрестился.

— Явился мне в видении святой Зосима. И како навычен бе, тако и сотворил.

Безногий закатил глаза и вздохнул.

— И сотворили мы о том месте, в коем было видение юродивому, храм во имя святого Зосимы.

Розмысл кивнул кату. Раскалённая игла впилась в плечо безногого.

— В око ему, окаянному!

Безногий вцепился в руку ката.

— Всё обскажу! Помилуй! Всё обскажу!

В бессильной злобе Тешата рванул на себе железы и угрожающе взглянул на товарища.

Каты бросили юродивого на широкую лавку, утыканную шипами.

— Сказывай, казначей, куда с казной нашей сбег и како тешился во юродстве? — с ехидным смешком спросил Выводков. — Сказывай, покель язык при тебе.

Теряя сознание от невыносимой боли, сын боярский пропустил сквозь судорожно стиснутые — зубы:

— Поплевины, Шеины да Тучковы…

Подьячий с наслаждением обмакнул в чернила перо.

— По-пле-ви-ны, Ше-и-ны да Туч-ко-вы, — смачно шептал он в лад поскрипывающему перу.

— Всё обскажу! — взвыл Тешата, обрывая показания. — Токмо повели сволочить меня с лавки.

И, истекая кровью, на полу:

— Бояре те сбили меня. Чмутить народ православный противу царя. А яз… не для себя… для Бога… хаживал середь народа того.

* * *

Отряд опричников свирепствовал в вотчинах оговорённых бояр.

Перед отправкой к Поплевину, Грозный, между прочим, шепнул Василию:

— Свободи от себя высокородного. Сказывал он на опросе: люба ему и смерть, токмо бы не от смерда.

Расправившись с князьями, Выводков поскакал в своё поместье.

Невесёлая дорога расстилалась перед его глазами. Всюду стояли, точно запущенные кладбища, полузаброшенные деревеньки; страшными призраками голода невесть куда тянулись с убогим скарбом своим людишки; на свалках шли смертные побоища из-за куска падали; то и дело встречались отбившиеся от родителей дети, и говорливыми тучами кружилось над трупами вороньё.

Недалеко от своей усадьбы Выводков остановился у знакомого служилого передохнуть.

Хозяин вышел на крыльцо, но не пригласил гостя в избу.

— Вместно ли тебе будет у дворянина сиживать?

Опричник не понял.

— Слух идёт, Григорьевич, будто холопи, по-твоему, больши дворян.

Выводков пожал недовольно плечами.

— Не больши… а, одначе, по то и затеял царь свару с боярами, чтоб холопей примолвить.

Служилый презрительно ухмыльнулся.

— Выходит, царь тот — холопий печальник?

Василий вскочил на коня и, не простившись, умчался.

Угрюмой толпой высыпали людишки встречать господаря.

— Лихо, Василий Григорьевич, сробили суседи с холопями, — опасливо доложил староста и вдруг погрозился злобно в сторону соседней усадьбы. — Понаскакали людишки да взяли разбоем весь хлеб, опричь твоей доли.

Василий, не отдохнув, поскакал на Москву. Малюта проводил его в трапезную царя.

— Рассудил, розмысл, Поплевиных с Шейными?

— Рассудил, государь.

Иоанн надкусил ломоть хлеба и передал его Выводкову. Опричник упал в ноги.

— Бью челом тебе на великой твоей милости, царь!

И, послушный приказу, скромненько присел на край лавки.

— А сдаётся мне, закручинился будто ты, Васька, — подозрительно покосился Грозный. — Али кто изобидел?

Борис сочувственно покачал головой.

— Любо ему, государь, дворы да крепости ставить. По то и томится, что оскорд ржой от безделья подёрнулся.

Царь допил вино, отставил ковш и обсосал усы.

— А и впрямь надобно бы робью тебя потешить!

Он сбил пальцем с бороды рыбные крошки, вытер о кафтан руку и сытно потянулся. Годунов что-то шепнул ему.

— А, почитай, и пора, — согласился Иоанн, добродушно взглянув на умельца. — Для прохладу поскачешь ты на Каму ставить город[107]Лаишев.
противу татар.

Выводков припал к царёвой руке.

— Дозволь челом бить, преславной!

— Посетуй, Григорьевич!

— Не любо мне на ту Каму идти!

— Пошто бы?

— Нешто гоже обороняться противу басурменов, коли нет обороны и под самой Москвой тем холопям от дьяков и помещиков?

Иоанн вскочил из-за стола.

— Ты?! Ты, смерд, царя обличаешь?! Ты, коего яз великой милостью из смрада подъял?! — Голос его задрожал и булькающими пузырьками рвался из горла. — Убрать! В железы! Пытать его! Пытать калёным железом!

 

ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ

Царь с остервенением захлопнул крышку кованого сундука.

— Убого! Не токмо на рать — на прокорм недостатно!

Огарок сальной свечи задрожал в руке Иоанна, хило лизнув серые стены подземелья и тёмный ряд коробов.

Вяземский выдвинул ящик скрыни и достал горсть драгоценных камней.

Грозный приподнял плечи. Маленькие глаза его ещё больше сузились, поблёкли, и на орлином носу токающими муравьями проступили жёлтые жилки.

Он резко повернулся к Борису.

— По твоему подсказу обезмочела казна моя. Ты подбил жаловать льготами служилых людишек.

Годунов виновато молчал.

— Не дразни, Борис! Отвещай!

Беспомощно свесилась на грудь голова Годунова, а в ногах разлилась вдруг такая слабость, что пришлось, поправ обычай, в присутствии государя опереться о стену.

— Государь мой преславной! Сам волил ты нас поущать, что, покель верх басурменов, не можно холопей не примолвлять. Во всех странах еуропейских тако ведётся. И то чмута идёт по земле.

Опустившись на короб, Грозный ткнулся бородкой в кулак. С подволоки медленно спускался на невидной паутине паук. Пошарив по шапке царя, он раздумчиво приподнялся, повис на мгновение в воздухе и юркнул под ворот кафтана.

Грозный потихоньку поводил пальцем по затылку и, крякнув, раздавил паука.

Вяземский услужливо вытер царёв палец о свой рукав.

Свеча догорала. Серые тени в углах бухли и оживали. Шуршащим шёлком суетились на скрынях осмелевшие тараканы.

— К Новагороду бы добраться! — подумал вслух Иоанн.

Вяземский недоумевающе причмокнул.

— Повели, государь, и от того Новагорода не останется и камня на камне.

Царь зло отмахнулся.

— Не срок! Перво-наперво Литву одолеть да Ливонию вотчиной своей сотворить.

Он больно потёр пальцами лоб и задумался. Затаив дыхание, перед ним склонились советники.

— Ведом ли вам гость торговой новагородской, Собакин?

— Могутный изо всех торговых гостей! — в один голос ответили Вяземский и Борис.

Иоанн зачертил посохом по каменным плитам пола.

— А что, ежели… — И, вскочив с неожиданной резвостью, прищёлкнул весело пальцами. — Волю показать милость тому Собакину! Волю приять венец с дочерью его, Марфой Собакиной!

* * *

Дьяки, подьячие, старосты и служилые по прибору, стрельцы, казаки и пушкари с утра до ночи вещали на площадях:

— Радуйся и веселися, Русия! Царь брачуется с преславной Марфою!

Неумолчно ухали колокола.

Но перезвоны и благовествования не оживляли столицы и ни в ком не будили ни радости, ни умиления.

Лютый мор, разгуливавший до того по стране, перекинулся наконец и на Москву. На окраинах он заразил уже воздух своим зловонным дыханьем. С каждым днём все реже показывались люди на улицах, так как, по приказу объезжего головы, всякого заболевшего немедленно отправляли в Разбойный приказ и там зарывали живьём в заготовленные заранее ямы.

Только блаженные продолжали по-прежнему смело расхаживать по городу и вести ожесточённые споры между собой и с опричниной.

— Горе вам, фарисеи! Разверзлась ныне вся преисподняя! Грядёт час, егда взыщет Господь стократы за Души умученных!

— Радуйся и веселися, Русия! Царь брачуется с преславною Марфою! — заглушали блаженных царёвы людишки.

— Третий брак — не в брак перед Господом! — надрывались смелые обличители.

С окраин мор перекинулся на избы торговых людей. В городе появились усиленные отряды ратников и стрельцов. Сам Малюта дважды в день проверял рогатки и станы.

Но смерть, прорвавшись в город, вселила жуткую, отвагу в живых. Отчаявшиеся люди, чуя неминуемую гибель, потеряли страх к соглядатаям и пищалям. Понемногу развязывались языки. Вначале неуверенный, ропот крепчал и ширился.

Позднею ночью, укутанный до глаз в медвежью шубу, из Кремля вышел Большой Колпак. Останавливавшим его дозорным он неохотно протягивал цидулу, скреплённую царёвой печатью, и торопливо шёл дальше.

В лесу блаженный сбросил шубу, завалил её хворостом и немощно развалился на заиндевелой листве.

Вериги резали старческое тело, вызывая тупую боль. От стужи кожа на спине собралась гусиными бугорочками, и посинел, как у удавленника, затылок. Изредка Колпак соблазнительно поглядывал на хворост, под которым лежала шуба, но каждый раз гнал от себя искушение.

— Господи, не попусти! Защити, Володычица Пресвятая! — со страхом шептали губы, а непослушный взгляд тянулся настойчиво к хворосту.

Большой Колпак поднялся и ушёл далеко в чащу. Он решил лучше замёрзнуть, чем нарушить без нужды государственной свой обет и облачиться в одежды.

За долгие годы ни один человек не видел старика одетым. До глубокой осени расхаживал блаженный нагим, а к зиме уходил в свою одинокую келью-пещеру и там оставался до первой оттепели, пребывая в молитве и суровом посте.

Облюбовав берлогу, Колпак, кряхтя, забрался в неё и стал на колени.

Сквозь колючую шапку деревьев на него глядели изодранные лохмотья чёрного неба. Зябкий ветер, точно резвясь, трепал его сивую бороду и щедро серебрил её инеем.

— Не для себя, Господи! Не для себя! — стукнул себя старик в грудь кулаком. — Не для себя! Не вмени же во грех нарушенное обетованье моё. Ради для помазанника твоего облачился яз в грешные одежды земли, презрев одежды светлые духа. Благослови, Господи Боже мой, меня на служение царю моему! И укрепи державу и силу и славу раба твоего Иоанна.

Так, в молитве, он незаметно забылся неспокойным старческим сном…

Ещё не брезжил рассвет, а блаженный уже был на торгу. Едва пригнувшись и вытянув шею, точно готовый нырнуть, стоял он средь площади.

Сходился народ, с любопытством следил за старцем, но никто не смел поклониться ему или испросить благословения, чтобы не нарушить святости единения блаженного с небом.

Вдруг Колпак вздрогнул и быстро, по-молодому, опустился на колени. Стаей вспугнутых чёрных птиц в воздухе взметнулись шапки и картузы, сорванные суеверной толпой с голов.

— Чада мои! — любовно собрал губы блаженный. — Мор-то… чёрная смерть: она, братие, всему причиною…

И, почти бессвязным лепетом:

— Смерть та чёрная… басурмен чёрный-чёрный… а зверь, яко в Апокалипсисе. И рог — Вельзевулова опашь.

Толпа ничего не понимала.

— Вразуми, отец праведной. По грехом нашим не дано нам понять глаголов твоих.

Блаженный громко высморкался, вытер руку о бороду и с отеческим состраданием поглядел на людишек.

— Зверь-то от хана, от персюка, Тахмаси, в гостинец погибельной царю доставлен. Слон-от зверь из Апокалипсиса. А чёрный басурмен через зверя нагоняет смерть на православных.

Не успела толпа разобраться в словах юродивого, как вдруг в разных концах торга вспыхнули гневные крики:

— Секи! Секи их, нечистых!

Точно огонь, поднесённый к зелейной казне, слова эти оглушительным взрывом отозвались в сердцах людей.

— Секи их! Секи!

Слуги Грязного ринулись к улице, где жили араб со слоном. За ними всесокрушающею лавиною неслась нашедшая выход гневу и возмущению одураченная толпа.

Араба застали на молитве.

— Секи!

В воздухе замелькали клочья одежды и окровавленные куски человечьего мяса.

К слону никто не решался ворваться первым. Но зверь сам пошёл навстречу погибели. Когда истерзанного хозяина его зарыли, он разобрал хоботом деревянную стену и пошёл на могилу.

Дождь стрел уложил его на месте.

* * *

Перед венцом Собакин пятью колымагами доставил на особный двор добро, отданное за дочерью.

Иоанн сам принимал короба и поверял содержимое их. Жадно склонившись над дарами, он вздрагивающими пальцами ощупывал и взвешивал на ладони каждый слиток золота и каждый камень.

Важно подбоченясь, в стороне стоял отец невесты.

— Ты жемчуг к вые прикинь, государь! — хвастливо бросал время от времени торговый гость. — От шведов сдобыл, по особному уговору. А алмазы — не каменья, а Ерусалим-дорога в ночи!

Грозный сдерживал восхищение и хмурил лоб.

— Обетовал ты серебра контарь да денег московских мушерму.

— А что новагородской торговой гость обетовал, тому и быть, государь!

Собакин мигнул. Холопи с трудом внесли последний короб.

Не в силах сдержаться, царь по-ребячьи прищёлкнул языком и распустил в радостную улыбку лицо.

В тот же день, едва живая от страха, шла под венец Марфа Собакина, третья жена Иоанна.

В новом кафтане, с головы до ног увешенный бисером, жемчугом, алмазами и сверкающими побрякушками, за отцом вышагивал Фёдор.

Дальше, в третьем ряду, понуро двигался Иван-царевич.

— А что? Кто тысяцкой при отце?! — неожиданно поворачивался к брату Фёдор, дразнил его языком и ловил руку отца. — Болыпи яз ныне Ивашеньки? А?

Грозный незло кривил губы:

— Больши… Токмо не гомони.

Однако царевич не успокаивался и тянул Катырева за рукав:

— Зришь Ивашеньку? Он в третьем ряде, а яз тут же, за батюшкой!

Боярин искоса поглядывал на Ивана-царевича и, чтобы не навлечь на себя его гнев, нарочито вслух говорил:

— Царевичу не можно ныне в посажёных ходить… Царевич сам ныне жених.

Щёки Фёдора до отказу раздувались от распиравшей его гордости.

* * *

Неделю праздновал Иоанн свою свадьбу.

По ночам опричники жгли на улицах смоляные костры, тешились пальбой из пищалей и пушек и непробудно пили.

Все московские простолюдины были оделены просяными лепёшками и ковшом вина.

Стрельцы, пушкари и подьячие ревели до одури на всех перекрёстках:

— Веселися, Русия! Ныне сочетался царь браком с преславною Марфою!

А царица, едва приходил сумрак ночи, билась в жгучих слезах перед киотами.

— Избави, пречистая, от хмельного царя! Избави от доли Темрюковны и великого множества иных загубленных душ! Избави! Избави! Избави!

* * *

К концу недели прискакал с Камы князь Пётр Шуйский.

Грозному не понравился предложенный князем план города Лаишева.

— Не тако ставил крепость на Свияге Василий. Надобно, чтобы тот город ногайцам яко лисице силок.

И, подумав:

— Спошлю с тобой того Ваську. Сробит он город, тогда мы сызнов его в железы обрядим. Тако и будет до конца его дней. Робить на воле, а отсиживаться в подземелье.

Розмысл спокойно выслушал от Скуратова царёву волю и твёрдо, тоном, не допускающим возражения, объявил:

— Не будет. Того не будет. Краше конец живота, нежели глазеть на великие скорби холопьи.

Малюта оторопел.

— Не будет?! — захлебнулся он и ударил Выводкова кулаком по лицу.

— А не будет! Убей, а не будет!

Василию дали одну ночь на размышление.

— Ослушаешься — живым в землю зароем, — пригрозил Скуратов и приказал стрельцам рыть могилу у ног прикованного к стене узника.

Утром в темницу пришли Вяземский и Алексей Басманов.

На пороге остановился поп с крестом и дарами.

— Надумал! — не дожидаясь вопроса, буркнул Василий. — Токмо не поглазев, не ведаю, како творить град на той земле.

* * *

Окружённый сильным отрядом, Выводков поскакал с Петром Шуйским на Каму.

Прибыв на место, он принялся за изучение края.

Ратники, по строгому приказу Малюты, не спускали с розмысла глаз.

Но по всему было видно, что Василий не помышлял о побеге. Любимая работа захватила его целиком. Шуйский с нескрываемой завистью рассматривал груды затейливых набросков и в то же время не мог побороть в себе восхищения перед умельством смерда.

Проходили дни. Выводков всё чаще отлучался то к ближним холмам, то к необъятной степи, густо заросшей травой, то к непрохожему лесу.

Дозорные понемногу привыкли к его отлучкам.

В одно утро розмысл заявил, что должен осмотреть дальний курган, и сам потребовал в помощь себе стрельца.

Нагрузившись шестами и верёвками для обмера, Василий, весело болтая со своим спутником, пошёл в сторону степи…

Уже давно скрылось солнце, и степь заволокло студнем тумана, в мреющем небе засуетились уже золотистые пчёлы, и незримый кашевар вытащил из-под спуда ярко начищенную кастрюлю, до верху полную мглистым, тягучим мёдом, — а Выводков не возвращался.

Всполошившийся Шуйский погнал на розыски ратников.

Позднею ночью нашли связанного по рукам и ногам стрельца.

Отряд рассыпался по лесным трущобам и степи.

Но розмысл бесследно исчез.