Когда я просыпаюсь утром, я хочу только одного: чтобы кто-нибудь принес мне гору.

Пусть возле моей кровати стоит большущая такая коричневая гора, усыпанная белыми валунами. Чтоб как только я глаза открою и спущу с кровати ноги — чтоб там стояла такая гора, и я, Ицик Дадон, к-а-ак встану на ноги, да к-а-ак расколю ее на части! Своими собственными руками расколю. Руками, про которые Бог решил, что это будет новая разновидность рук.

Я думаю про гору, которая будет стоять утром возле моей кровати. Эта гора, она вообще-то мне ничего не сделала: не трогала меня, не мешала мне и даже совсем меня не знает. И не подумайте, что она какая-то там особенная. Нет, это вам не гора Синай. Как она называется, никто не знает. И вот я — такой, какой я есть, — к-а-ак встану с кровати да к-а-ак расколю ее одним ударом на две части! А потом снова спать лягу. Полежу себе немножко в кровати, отдохну, а когда отдохну, встану и буду уже нормальным человеком, каким меня все по утрам видеть и хотят.

Люди, с которыми ты живешь, хотят, чтобы ты утром просыпался, как свежеиспеченный хлеб. Ну, такой, которому можно пока еще любую форму придать. Когда просыпается Эти, она похожа на мышь, которая выглядывает из своей норки и никак не может решить, чего хочет: то ли из этой норки вылезти, то ли юркнуть назад — туда, где провела всю ночь. Она стоит неподвижно; рот у ее приоткрыт — будто она хочет что-то сказать; пальцы на руках растопырены — каждый палец врозь; и такое ощущение, что она все еще досматривает последний сон. Наконец, она делает два шага, останавливается и входит в туалет. Входит и забывает, что должна из него еще и выйти. Выходит только тогда, когда мы уже думаем, что она там уснула, и начинаем ломиться в дверь. Потом она подходит к ванной и останавливается у входа. Все проходят мимо нее и заходят без очереди, но она стоит и ничего не говорит. Когда же она наконец свой рот открывает, из него вылетает какой-то птичий писк. Даже если она только «да» говорит — когда ее кто-нибудь о чем-нибудь спрашивает, — все равно, как птица, пищит.

Я на Эти могу хоть все утро смотреть. Мне бы очень хотелось хоть раз в жизни проснуться так же, как она. Ведь когда ее видишь, такое впечатление, что она сидит в темном зале и смотрит фильм; и еще не родился на свет тот Шушан, который бы вывел ее из зала за то, что она заплатила только за половину билета. Мне ужасно хочется знать, какие фильмы показывают в ее снах. Будь она мальчишкой, я бы только с ней в овраг и ходил. Она бы мне с Далилой помогала. И никакой Дуди мне бы тогда нужен не был. Ведь мало того что ему надо все тысячу раз объяснять, так потом приходится еще и проверять, понял он тебя или нет.

С тех пор как я перестал ходить в школу, я просыпаюсь по утрам только ради Эти. Стоит мне на нее посмотреть — и всю мою утреннюю злость сразу как рукой снимает. Но как только я вспоминаю, что она стала для Ошри и Хаима матерью, и что до школы она должна отвести их в детский сад, и что она, наверное, даже и снов-то своих больше не видит, и что она вообще уже в какую-то старуху превратилась — носится весь день словно какая-то взрослая тетка, — как только я все это вспоминаю, опять злиться начинаю. Мало того что Коби вдруг в отца превратился, так еще и Эти ни с того ни с сего матерью заделалась.

Как только она уходит с Хаимом и Ошри, я начинаю думать, чем бы ее порадовать. А что, если я ей еще раз новые батарейки для транзистора принесу? Когда ей нечего делать, она берет старенький транзистор, который когда-то стоял у папы в фалафельной, залезает с ним под одеяло, ставит на маленькую громкость и слушает. Однажды, когда она уснула, я вынул батарейки из ее школьного рюкзака, лизнул их и понял, что они вот-вот сядут. Через два дня мы с Дуди раздобыли новые, и ночью я подложил их ей в рюкзак. Когда она утром их нашла, то страшно обрадовалась. Только вот никак не могла понять, откуда они взялись. Наверное, подумала, что их гномы принесли.