Каждый четверг, когда наступает ночь, мы с Ициком дожидаемся, пока все улягутся спать, тихонько пробираемся в ванную, и я его брею.

Сначала я смачиваю ему лицо водой, а затем покрываю его отросшую за неделю щетину пеной. Каждый его волосок я знаю наизусть. Пока ты никого не бреешь, то думаешь, что все волосы на лице одинаковые. Но когда ты начинаешь человека брить и видишь волосы с близкого расстояния, оказывается, что они растут стайками и что у каждой стайки есть свое определенное место. Одна растет справа, другая — слева, третья — снизу. А есть еще волоски, которые не хотят сбиваться в стаи и растут сами по себе.

Я беру в руку бритву, смотрю, в какую сторону растут волосы, и срезаю их, двигаясь в противоположном направлении.

Когда я брею Ицика, он закрывает глаза, подставляет мне лицо и полностью отдается в мои руки. Я могу вертеть его голову как хочу, и он мне не мешает.

Мне приходится быть осторожным. Кожа на лице — это ведь не фанера какая-нибудь. Бритва должна срезать только волосы, но не должна резать кожу. Однако вся беда в том, что волосы растут прямо из кожи и ее очень трудно не задеть. Когда я брил Ицика в первый раз, я порезал его местах в пяти или шести. Но теперь уже со мной такого не случается. Лезвие бритвы его кожи хоть и касается, но не режет.

Во время бритья мы молчим, а потом всю неделю делаем вид, что ничего этого не было.

Ицик держит руки по швам и закрывает глаза, а я закрываю рот, и мы сливаемся в одно существо. Как будто между стеной и раковиной, где мы стоим, находится только один человек, и этот человек бреет самого себя.

Когда я его в тот раз порезал, он даже не пискнул, а когда я заклеивал ему ранки бумажками, даже не вздрогнул. Только я один и вскрикнул, когда его порезал. Если бы меня кто тогда услышал, подумал бы, наверное, что это я сам порезался.

Когда я его брею, мой нос заполняется запахом пены, и этот запах сразу перебивает все другие в ванной. И запах плесени на потолке, и запах хлорки, которую мама льет, не жалея, и запах самого Ицика, от которого несет Далилой.

Вообще-то сначала он попытался бриться самостоятельно. Подошел как-то раз ночью к моей кровати, разбудил меня и попросил привязать ему к руке резинкой рукоятку бритвы. Думал, что сумеет сделать это сам. Но уже через десять минут вернулся. Все лицо в белой пене, а глаза — черные-пречерные и злые, как у черта. Они всегда у него такие становятся, когда у него что-нибудь не получается и он психовать начинает. Я сразу все понял, молча встал, и мы пошли в ванную. Он стоял перед зеркалом и смотрел в него невидящим взглядом. Казалось, что его глаза вот-вот просверлят в зеркале дырку. Моя рука дрожала. Я порезал его, вскрикнул и стал промокать кровь туалетной бумагой. Даже и не знаю, сколько времени все это продолжалось. Наконец мы закончили и вернулись в свои кровати, но в ту ночь мне заснуть так и не удалось. Все мое тело словно окаменело, а руки дрожали. Чтобы их согреть, я засунул их под мышки — левую под правую подмышку, а правую под левую, — но от этого они только затекли и как будто наполнились колючками. «Что же теперь будет? — думал я. — Каждую ночь, что ли, теперь так будет, да? Каждую ночь я теперь его брить буду? Ну почему? Почему мой брат уродился таким? Хорошо бы ему умереть, когда он еще был маленьким! А еще лучше, если бы он умер сразу после того, как вылез из маминого живота! Я бы тогда родился — а у меня никакого брата и нет!»

Иногда я замечаю, что Коби смотрит на него точно так же. Как будто он ему противен. Может быть, поэтому он ему бар мицву делать и не стал. Мне вон в следующем году тоже тринадцать исполняется, и вот мне-то уж Коби сделает ее обязательно. Я же не Ицик. Мне он просто обязан бар мицву сделать.

Утром я пошел в школу и перед уходом с Ициком даже не попрощался, а после школы до самого вечера слонялся по улицам. Даже и не помню толком, где был и что делал. А когда пришел домой, сразу лег в постель и стал ждать. Но в ту ночь он не пришел. Потом прошло еще два дня, а он все не приходил. Тем временем у него уже новая щетина отрастать начала. Наконец в четверг приходит. Мы снова пошли в ванную, и, как только вошли, он сразу закрыл глаза и лицо у него стало такое спокойное-спокойное, будто он спит. И вдруг я неожиданно для себя почувствовал, что мне это начинает нравиться. В смысле нравится его брить. Даже и не знаю, как это объяснить. Как-то вот так вот, ни с того ни с сего, раз — и понравилось.

Ицик всегда дышит медленно. Я очень хорошо знаю, как он дышит. Сначала мы дышим вместе. Он делает три вдоха и выдоха, и я тоже. Когда наши животы вздуваются, они соприкасаются. Но затем он вдруг дышать перестает. Я выдыхаю, а он — нет. Мне становится страшно. А вдруг, думаю я, воздух у него внутри так и останется и никогда наружу не выйдет? И от страха начинаю дышать очень быстро. Вдыхаю и выдыхаю три-четыре раза подряд, и мне начинает казаться, что воздух у меня вот-вот кончится. Но тут я вдруг слышу, что Ицик наконец-то выдыхает, успокаиваюсь и снова начинаю дышать нормально, вместе с ним.

Кожа Ицика и моя сделана из одного и того же материала: мы оба такого же цвета, как мама. Мой нос и нос Ицика — это один и тот же нос. Нос нашего отца. Когда мне нравится какая-нибудь девчонка, я первым делом встаю к ней в профиль. Чтобы она увидела, как линия моего лба плавно перетекает в линию носа. Рот у Ицика тоже такой же, как у меня. Только он всегда держит его закрытым. Как будто боится, что у него украдут зубы. Я же свой рот не закрываю даже на секунду, а мой язык к тому же все время бегает по губам, как бегала папина рука, когда он в фалафельной протирал прилавок. А когда я Ицика брею, мой язык вылезает изо рта и начинает извиваться во все стороны, как будто хочет мне помочь.

Особенно я люблю брить Ицику кости, которые идут к подбородку. Но сам подбородок я люблю брить меньше. Потому что там нет ни одного одинакового участка. Подбородок брить труднее всего. Бритва скользит по его лицу, и я стараюсь на нее не смотреть. Когда я на нее не смотрю, моя рука бреет лучше.

Пока я брею Ицика, все время смотрю на его закрытые глаза. Нет в человеке ничего более прекрасного, чем кожа глаз, когда они закрыты. Закрытый глаз похож на младенца в животе матери. Сам глаз, который движется под кожей, — это ребенок, сидящий в воде, а кожа глаза — это материнский живот. Иногда мне страшно хочется потрогать Ицику глаз, чтобы почувствовать, как он движется под кожей.

Когда я кончаю брить Ицику подбородок, я смываю ему с лица пену, вытираю его полотенцем и провожу рукой по его коже, чтобы убедиться, что везде гладко. Мне страшно хочется побрызгать его одеколоном Коби, но я боюсь, что он меня за это убьет. Потому что, как только он имя «Коби» слышит, сразу психовать начинает. И что ему такого сделал Коби, даже и не знаю. Он ведь с нами почти и не разговаривает совсем. Как только поест, сразу идет с мамой спать, в их комнату. Чтобы Ошри и Хаим думали, что у них папа и мама есть. Маленькие они еще. Что им скажут, тому и верят.

Когда Ицик выходит из ванной комнаты, я начинаю рассматривать себя в зеркале. Нет, мне самому пока еще брить нечего. Я возвращаюсь в свою комнату, ложусь в постель, кладу пальцы на глаза, трогаю веки и представляю, что это материнские животы, внутри которых сидят младенцы. Потом мои пальцы спускаются ниже, и я начинаю трогать волоски, которые растут в низу материнских животов. От этого меня бросает в жар, и, когда я чувствую, что вот-вот взорвусь, я кладу ладони на глаза — как будто укрываю матерей с младенцами одеялом — и засыпаю. Сны, которые мне после этого снятся, я рассказываю Ицику, но ему самому сны про девчонок никогда не снятся. Все его сны какие-то дурацкие. Когда мы с ним еще спали в одной кровати, я все время просыпался, потому что он из-за этих своих снов постоянно ворочался.