Входит в лес и там как будто исчезает: досконально его знает, кто из птиц зимует, а кто улетает. Здесь он не в клетках, а в ветреных ветках, в тенях и оттенках, в зеленых беседках, в тиши, что шуршит в уши и рушится, если нарушишь. Все здесь рифмуется гладко, будто бы в детских загадках. С кустами да листами ведет он речи сладко. Рожденье урожая увидит, распознает взаимные связки, должочки, подсказки, стежек сплетенья, тени сомненья, а в закутках — исключенья. Знает, где пусто, где густо, где дерево, где коряги, что́ там, на кручах, в тучах, что нету врага в овраге. Какие мураши шуршат в тиши елок-иголок, чует скок, поскок, отскок — прыг в бок, знает, какая лесина — осина, ясень да береза. Только смерть тут говорит по-простому, прозой. Знает, что́ тут бегом, шажком, краем тропки прыжком промелькнуло, махнуло, исчезло умело: то ли виденье, то ль привиденье. Знает, где готика — в хвое и где барокко — с листвою, знает: тут чижик, там стрижик, а здесь — зяблики парой, когда у сруба дуба дуб новый сменит старый. А затем повернется, вернется назад тропой знакомой лесной, да уж не той, что утром, другой. И там, где народ, злость его берет, ведь нет для него плоше тех, кто на всех непохожи.