Твою мать, Дженни, думаю я, со стуком засовывая прикуриватель в гнездо. Почему, черт возьми, ты ведешь себя так, будто тебе и правда есть дело? Слишком много, да? Я вырываю сигарету из пачки — в шоке от того, что осталось всего две.

Слишком много, слишком много… слова скачут у меня в голове, когда я затягиваюсь; я, как вампир с юным телом, выпиваю все до последней капельки крови из своей жертвы. Да, слишком много, и ты побежала к своему драгоценному Эйсу. Ты сделала свой выбор — что ж ты теперь суешь свой нос в мои дела?

Я с грохотом подгоняю машину на парковку и топаю внутри, злость выкатывается из меня, как пар из ближайшей городской электростанции.

Но когда я открываю переднюю дверь, все меняется. Нет больше Дженни, нет больше злости, нет больше запаха сигарет, идущего от моего розового школьного свитера. Нет больше Гроса, нет больше Фриц. Как будто я, знаете, вошла в другое измерение. Измерение, которое пахнет страхом и потом, и тут слишком жарко, и слишком холодно, и слишком тихо, и в то мгновение, когда я вхожу в переднюю, ошеломляющее молчание рушится.

Мои уши пульсируют от ужасного визга, который звучит как нота, которую вытянули, ударив по грифу электрогитары, а потом мелодия рванулась из тремоло-системы. Нота воет, она кричит, и я думаю о мамином проигрывателе. Моя первая мысль — это какое-нибудь жесткое гитарное соло. Музыка вроде той, которая скоро пригонит на наше переднее крыльцо миссис Пилкингтон, и она опять будет угрожать нам, что вызовет полицию.

Не успеваю я добежать до маминой спальни, чтобы разломать эту штуковину, как визг становится похожим на звуковую версию калейдоскопа, потому что он вертится, он меняет цвет. И я знаю, что это не музыка. Это сигнал пожарной тревоги.

Черные клубы дыма — как волосы на ветру — развеваются по передней и лезут мне в нос, забираются внутрь моей головы. Как только дым начинает скользить по глотке, я кашляю, изо всех сил стараясь дышать. Что, я правда всасывала это дерьмо в легкие минуту назад? Я серьезно думала, что от этого мне станет лучше?

Все тело шаткое. Руки будто свело. Что-то горит. Что-то горит!

Неровное дыхание скребет по легким, как наждачная бумага, когда я несусь по коридору. Что, черт возьми, там происходит? Весь дом в огне?

— Мама! — кричу я, не зная, куда бежать.

Из гостиной я вижу кухню через дверной проем, там стулья все опрокинуты набок. Несколько русалок разбросаны на столе, и рыболовные лески, на которых они свисали с потолка, разорваны. Одна русалка лежит на полу, ее маленькая ручка тянется по линолеуму, как будто она просит о помощи.

От этой сцены у меня кружится голова, как будто я больше не владею своим телом. Как будто я только что пришла домой и обнаружила всю свою семью с перерезанными глотками и ужасная картина повергла меня в шок.

— Аура! — кричит мама, вбегая в гостиную. Но она не останавливается, когда добегает до меня. Она хватает меня, толкает прямо в кухню и сваливает на холодный пол. Моя потная ладонь липнет к линолеуму. — Смотри, — говорит она, показывая головой на оставшихся русалок, которые все еще свисают с потолка. — Посмотри на них, вон туда, какие самодовольные! Посмотри, что они делают. Пытаются утопить меня, Аура. Видишь, как они плавают, злобные, плавают по воде? Как они делают стену, видишь? И они не пропустят меня! Ред Ровер, Ред Ровер, как игра, Аура. Передавайте Грейси дальше. И каждый раз, когда я пытаюсь прорвать их цепь, они смеются. Словно они думают, это какая-то смешная игра, песочница, смех, и вот я, и я умру, и ты умрешь тоже, теперь ты здесь, и мы так и умрем, видишь?

— Что горит, мама? — спрашиваю я, пытаясь отбиться от нее. Но ее руки как старые папины тиски, брошенные в гараже, на верстаке. — Что там горит?

— Они убивают нас, Аура, убивают нас, — говорит мама. — Нам надо первыми их убить.

Ее глаза дикие, как у бешеного пса. Но дело в том, что от пса не надо убегать. Это покажет ему, что вы испугались, что он загнал вас в угол. И поэтому я тянусь, чтобы погладить ее волосы. Хорошая собачка…

— Ты права, мам, — говорю я. Это от моего тела могла бы сработать пожарная тревога, так оно пылает. Но я не хочу, чтобы она увидела, в каком я ужасе. — Покажи мне, где ты их убиваешь.

— Чшшш… — ругается она на меня, приставляя палец к губам, как будто опасаясь, что они подслушивают. — На плитке ничего не вышло. Я починила ее, но ничего не изменилось. И поэтому я накрыла ее, и они сошли с ума. Они загнали меня, — шепчет она, — в ванную.

Разрывающий уши визг пожарной тревоги становится громче, когда я пробираюсь через гостиную к коридору, который ведет ко всем спальням. Этот вой такой же частоты, и в нем столько же децибелов, как у страха, разливающегося по моим венам, и я не могу этого вынести. Просто не могу — и я прыгаю, размахиваю рукой над головой. Промахиваюсь, пробую снова, на этот раз попадая точно в середину, где располагается девятивольтная точка. Устройство испускает странный, низкочастотный визг, как будто я и правда его поранила. Я долблю по нему еще несколько раз, пока оно наконец не сломалось.

Пластиковый панцирь на звонке лопается, как бутылка виски. Бутылка, которую я могла опустошить, да, могла бы. Ты идиотка. У тебя был выбор. У тебя был шанс, ты бы могла сказать хоть что-то, рассказать кому-то. Ты бесполезна. Ты допустила все это. Она страдала здесь, а ты ничего не сделала.

Пальцы, которые разбили пожарный сигнал, горят, как будто я засунула их в банку с сотней острых гвоздей. Я вламываюсь в ванную. Коврик горит — он как безумный горящий терновник посреди пола. Спасибо Господу за плитку, которая, должно быть, сделана из того же огнеупорного материала, что и умывальник на кухне. Но пламя подбирается опасно близко к душевой занавеске — оранжевый поток выглядит как язык, пытающийся дотянуться и лизнуть конус мороженого.

Я хватаю полотенца с вешалки, эти пушистые, только-для-гостей штуки, которые купили давным-давно, когда здесь еще был папа… и надежда, что наш дом будет совершенно нормальным, с салфетками и запасными зубными щетками в аптечке… и с многочисленными дальними родственниками на пороге каждые выходные.

Я перевешиваю толстые полотенца через плечо и сбрасываю их вниз, снова и снова, как будто это бейсбольные биты, а не болтающиеся куски материала. Я нападаю на огонь, бью его, как будто пламя — единственный монстр в моем доме. Я бью его, как будто, когда оно умрет, все закончится и я смогу вздохнуть с облегчением.

Но пока коврик просто черное, обугленное пятно на полу, мой нос взрывается от запаха зажигающихся спичек, как от фейерверка. Я оборачиваюсь, а мама бросает зажженную спичку в раковину, куда она свалила несколько русалок. Она скрутила в фитиль несколько газет, словно собралась разжигать костер. Она зажигает и бросает спички одну за одной.

«Я их немного пожгла, — говорит она мне. — Они пытались меня поймать, утащить меня под воду. Я им ответила. Но огонь трудно удержать, как и секреты. Давай, Аура, помоги мне! Мы должны их убить, пока они нас не утопили».

Когда она бросает очередную спичку в раковину, я ловлю свое отражение в зеркале. Черты лица такие острые, такие увеличенные. Я могу разглядеть каждую пору. Кривую черную подводку. Верхний изгиб красной, обветренной губы. Мои недостатки громоздятся один на другом.

Мама поджигает спичку за спичкой, бросая их так остервенело, что только некоторые долетают до раковины. Другие отлетают страшно близко к мочалкам, сложенным рядом с треснувшим керамическим держателем для зубных щеток, или падают на пол.

Я танцую, хотя кажется, что мой живот полон протухшего горохового супа. Я скачу и прыгаю, пытаюсь потушить все спички, которые падают, как лепестки оранжевой розы, на плитку. Не успеваю я наступить на одну, падают еще две. Еще четыре падают, когда я гашу те. Мама попала в ритм, поджигая их все быстрее и быстрее. Они обжигают мамины голые ноги, попадают на ее джинсы, и я топчу их. Я хватаю мочалки и забиваю пламя на джинсах, пока дым валит из раковины, потому что огонь перекинулся на куски газеты и начал пожирать одну из русалок.

Запах дыма, который сочится из раскрашенной русалки, едкий, химический, отвратительный.

— Давай, — ворчит мама, поджигая и кидая спички. — Скорее… скорее! — кричит она, как будто видит, как русалки поднимаются в раковине и преследуют ее.

Кран, идиотка, ругаюсь я на себя. Я тянусь к крану и открываю холодную и горячую воду на полную мощь. Вода обрушивается на пламя, которое только что начало расти. Оранжевый язык испаряется, но дым становится еще чернее, а запах — отвратительнее. Как горящая плоть. Как будто в раковине не дерево, а настоящие русалки. Настоящие тела.

— Они убьют нас! Уходи, уходи! — кричит мама.

И хотя я знаю, что она попала в мир хаоса, то малое, что она делает, ранит меня, ведь она больше не в том мире, где я. Я смотрю на этих русалок, сваленных в раковину — тех, которых она пытается убить, — и слышу ее слова, сказанные продавцу, который их вырезал: Мы так похожи, я и Аура. Вдруг мое сердце оказывается в этой самой раковине, почерневшее, превратившееся в неузнаваемую, бесполезную кучку пепла.

— Прекрати, — говорю я маме. — А ну прекрати.

Я хватаю ее, как Дженни хватает Этана, захватывая руками, чтобы он не уполз на край крыльца.

Но мама все еще поджигает эти чертовы спички. И я так злюсь на нее — хоть мое сердце и разбито, мой гнев набирает обороты. Я в машине, которая на полном ходу оставила позади сотню миль. Я бью по коробку спичек, швыряю их на пол. Они рассыпаются, как мысли мамы, раскатываются в сотне направлений. Мама падает на колени, начинает подбирать их с плитки, но я останавливаю ее. Обнимаю ее, сжимаю посильнее, а она отбивается от меня.

Я бы хотела, чтобы мои руки были такими же сильными и мощными, как смирительная рубашка, но мама вырывается, носится по линолеуму и собирает спички. Она пытается зажечь их, но головка спички отваливается.

— Давай, — говорит она, хватая следующую. — Огонь. Только один выход! — Так она делала тогда в Академии. — Гори, гори, гори ясно, — кричит она.

Когда наши пальцы запутываются в борьбе, мама начинает плакать, прямо как плакал Этан в ту ночь в магазине. Плохой плач. Больной плач. И я знаю, что мне нужно поступить по-умному. Я не могу просто связать ее, эта дикая выходка убьет меня — повалит на землю и растопчет. Мне нужно притвориться — я должна сыграть в эту игру.

— Мам, — говорю я. — Смотри, ты не сможешь убить русалку огнем.

— Ты тоже не сможешь…

— Подумай об этом. Они мокрые, мам. Верно? Ты не можешь поджечь того, кто всю свою жизнь провел в океане. Они промокли до костей.

— Что же мне делать? — спрашивает она, и ее глаза округляются от ужаса.

— Придушить их, — шепчу я. — Давай.

Я тащу маму за собой в коридор. Вынимаю одеяло из бельевого шкафа, потом на цыпочках иду через гостиную к кухне, притворяясь, что я не хочу, чтобы русалки услышали, как я подкрадываюсь к ним.

Мама кричит, как женщина, на которую напал серийный убийца, как только наши ноги ступают на линолеум. Она несется к одному из опрокинутых стульев, почти падает, потому что не поставила его как надо. Она ставит его на стол, хватает всех русалок, висящих под потолком, и сдергивает их с лесок, на которых они болтаются.

— Скорее! — кричит она. — Лови их! Лови!

Я роняю одеяло на пол и начинаю нагружать на него русалок, на секунду задумываясь о том, в каком свете все это видит мама. Я стараюсь устроить хорошее шоу, делая вид, что русалок трудно поймать, как будто они болтыхаются, как рыба на дне лодки. Как будто их хвосты скользят в моих руках. Как будто они пытаются удрать от меня.

Когда мама кидает последнюю русалку вниз, я заворачиваю края одеяла один к одному, делая мешок.

— О, боже, скорее! — кричит мама. — Смотри… смотри…

Я встаю, сжимаю в руках одеяло и несусь в гараж.

— Я положу их в багажник, мам. — Я порю ерунду, подбирая слова, которые могут иметь для нее смысл. — Я положу их туда… без воды… они там умрут. Они задохнутся.

Но даже когда я бегу, весь мир как будто превращается в зыбучий песок.

И мама все еще кричит. Мама все еще кричит.