— Аура, — Дженни вздыхает, — я не могу просто так взять и уйти. Да и зачем? — На заднем плане Итан кричит так, будто его режут.

— Твоя мама может посидеть с Итаном, — эгоистично предлагаю я. — Мне просто… просто нужно, чтобы на нее кто-нибудь взглянул. Приходи на ужин — он не затянется, — а потом возвращайся домой.

— Сейчас, Аура? Я должна отправиться к тебе сейчас?

Я вся подбираюсь, готовясь защищаться. Я же не могла это запланировать. Я же не могла знать заранее, что мама, которая сейчас в своей комнате, начнет лихорадочно рисовать, разбрызгивая краску во все стороны, принимаясь за картину, бросая ее и начиная следующую. Я же не могла знать заранее, что вчера ночью она вытащит меня из постели: «Аура, у меня кончилась зеленая краска. Аура… Аура, поехали в магазин».

И как я должна была реагировать? «Да, мама, конечно, — хотелось мне сказать. — Ты же знаешь, в этом городе полно круглосуточных магазинов с товарами для художников. Потому что в два часа ночи человеку может понадобиться сироп от кашля, ибупрофен, молоко и ирландский зеленый акрил номер триста четыре». Но я молча встала с кровати и сама смешала ей зеленую краску, подумав: «Желтый с синим, мам. Неужели ты забыла?»

— Десять минут, — говорю я Дженни. — Пять. — Я уже канючу. — Можешь даже не есть…

Чувствую себя бродячей кошкой, жалобно мяукающей и царапающейся в дверь ее дома. Это меня злит. Как будто я целую неделю не исполняла роль жилетки для слез, когда ее полоска окрасилась розовым!

— Ну хорошо, — раздраженно вздыхает Дженни. Точно так же она отвечает своей матери. Судя по ее тону, она при этом даже глаза закатила.

Я ставлю в духовку запеканку с тунцом и макаронами и, пока она готовится, иду в гостиную, чтобы посидеть перед «Амброз ориджинал», нашим старым пианино. На самом деле играть я почти не умею. Могу прочитать ноты в скрипичном ключе и взять несколько аккордов. Я люблю наше пианино — несмотря на его потрепанный вид, — потому что мы с папой его отреставрировали. Он купил его мне на день рождения, когда мне исполнялось десять лет. Я пришла из школы, а оно уже стояло в гостиной — обшарпанное до такой степени, как будто прошло через все сражения Второй мировой. И целый год мы каждую субботу ходили в «Пианино Пита» — старый музыкальный магазин, расположенный через улицу от конторы, торгующей самыми жуткими подержанными автомобилями в городе, — и покупали педали, молоточки, войлок и струны.

Я сижу перед пианино и вспоминаю, как мы с папой смеялись над пряжкой ремня, который носил Пит, — она была сделана в виде золотого рояля. Вспоминаю, как мама ошкурила пианино, чтобы расписать его, как ей нравится. И расписала: ангелы, грешники, уличные музыканты, любовь и боль, страх и страсть — все на свете, о чем только люди сочиняют песни. Абсолютный шедевр. Мы успели закончить как раз к Рождеству. И весь день распевали рождественские гимны, аккомпанируя себе на восстановленном и ярко расписанном пианино.

Я смотрю на надпись «Амброз ориджинал». Мама написала ее кистью, от руки, поверх марки «Кимболл», которая там была, когда папа только привез пианино домой. Дотрагиваюсь до идеальных — свободных и уверенных — мазков, обвожу глазами мамину роспись. То, как закручиваются цвета на крышке пианино, всегда немного напоминало мне картину Ван Гога, репродукции которой висят практически во всех магазинах, где торгуют плакатами: «Звездную ночь».

Ван Гог — тот еще шизофреник. Говорят, он отрезал себе ухо, потому что не мог больше выносить звучащие в голове голоса. И говорят — так называемые эксперты, которые, может быть, и шнурки себе на ботинках завязать не могут, — что «Звездная ночь» демонстрирует, как может меняться фактура света под воздействием приступа психической болезни.

Господи, как я ненавижу эту картину.

Я то и дело спрашиваю себя: почему одни — гении, а другие — обыкновенные сумасшедшие? В чем разница между мамой и Ван Гогом? В чем отличие «Подсолнухов» от любой из сотен маминых картин, распиханных по всему дому — от гаража до чердака? Почему мою комнату никто не считает шедевром? Почему отдыхающие из Питтсбурга и Литл-Рока не толпятся у нашей двери в своих шортах-бермудах, пуская слюни от предвкушения, что увидят сад, нарисованный на стенах моей спальни? И почему я не стою каждые выходные перед домом, собирая с них деньги и напоминая: «Фотографировать со вспышкой запрещено. Спасибо»?

Тарахтение Дженниной развалюхи возвращает меня к реальности. Она открывает дверь как раз в тот момент, когда я бегу в кухню, чтобы вытащить запеканку из духовки.

— Ну и где она? — вздыхает Дженни и потирает щеку. Выглядит она лет на сорок — ее когда-то очень милое лицо как будто распухло от боли, вызванной непоправимой ошибкой, которую она совершила.

— Она не перестает рисовать с того момента, как мы вчера вернулись домой. А ее глаза… — Я пытаюсь рассказать Дженни про инцидент в машине и как мне пришлось сесть за руль.

— А вот это было очень глупо, — говорит Дженни и достает пачку сигарет из своей бесформенной, купленной со скидкой сумочки — пару лет назад я сочла бы ее забавной: она небрежно сшита из лоскутов кожи, не сочетающихся по цвету, — откатывает в сторону раздвижную дверь, чтобы дымить в сторону улицы. — Ты ведь вообще водить не умеешь.

Как же, как же, а что еще я ожидала услышать — у Дженни ведь права уже полтора года. Она получила их еще до рождения Этана. Подружка на год и восемь месяцев старше меня, но учились мы почти все годы в одном классе (я через один класс перепрыгнула, а она пошла в школу позже, чем надо), и этой разницы не существовало. А теперь она тычет этой разницей мне в лицо, словно дохлой рыбиной. Как будто она вся такая опытная, а я еще сопливая девчонка.

— А что я должна была сделать? — говорю я, а Дженни в это время щелчком отправляет окурок на улицу. — После того, как мы оказались в канаве?

Дженни корчит презрительную рожицу — типа, что угодно, только не то, что сделала. Мне хочется дать ей хорошую плюху.

Дженни принимается накрывать на стол, а я иду по коридору к маминой комнате и зову: «Мам? Мам?» — голосом мягким, словно мех новорожденного котенка.

— Мам? — Я тихонько проскальзываю в ее комнату.

Но она не отвечает. Я смотрю на нее, прикрыв ладонью рот, потому что после целых суток рисования она выглядит не лучше Джоуи Пилкингтона после суточной пьянки. Руки все в краске — даже выше локтей, — лицо тоже перепачкано. Она завязала волосы узлом — обыкновенным, настоящим узлом, и так как они давно уже не видели бальзама, возможно, после такого издевательства ей придется их отрезать. Сухие как солома, они уже вряд ли снова распрямятся.

Наверное, в этом и состоит красота узла. Его невозможно до конца развязать.

Мама сняла джинсы и надела какое-то дикое платье, которое велико ей размеров на четырнадцать. Не понимаю, где она его взяла: оно старое, испачканное в смазке. Возможно, отец использовал его как тряпку, когда возился с машиной, а потом забросил на чердак, где она его и откопала. Мне вдруг приходит в голову, что оно похоже на платье для беременных, — как будто она носила его, когда была на девятом месяце. У меня по спине в который раз пробегают мурашки, потому что, когда мама поднимает глаза, я не уверена, что она меня узнала. Я спрашиваю себя, помнит ли она, что я уже родилась, что я ее дочь.

«Но с другой стороны, — пытаюсь я себя упокоить, — может быть, она схватила старое платье просто потому, что ей показалось, что в нем удобно рисовать».

Мы смотрим друг на друга, и я ловлю себя на мысли, что мне бы хотелось, чтобы мама могла хотя бы притвориться нормальной. Это несбыточное желание — с таким же успехом можно закрыть глаза и пожелать перенестись назад во времени.

Но в мире ведь полно притворщиков. Люди врут на сайтах знакомств в Интернете. Указывают не свой вес в водительских удостоверениях. Приезжают на встречи выпускников на взятых напрокат спортивных авто и рассказывают одноклассникам, что многого добились в жизни. Так что, может быть, и мама смогла бы притвориться, что она нормальная.

Мои глаза останавливаются на карманах ее платья. Большие карманы, без застежек и клапанов. В мое сердце стучится отчаяние, и поэтому я беззвучно выдвигаю один из ящиков шкафа и достаю оттуда кристалл — один из тех камней, которыми мама дорожит, которые, по ее мнению, могут вибрировать, обладают силой и целительными способностями. И кладу его ей в карман.

Я не особенно верю в такие вещи, но она-то верит. В этом ведь все дело, не так ли? В ее вере. Они определяют всю мою чертову жизнь — тени, в которые она верит.

Мне наконец удается увести маму из комнаты и усадить на стул в кухне. В затянутую сеткой дверь тянет вечерним октябрьским воздухом, от сквозняка русалки над столом покачиваются. Я закрываю стеклянную дверь, накладываю в тарелки исходящую паром запеканку.

— Нам нельзя долго сидеть, — говорит мама. — Мир остановится.

Вилка Дженни замирает на полпути.

— Наши ноги. Ноги всех людей, — говорит мама. — Когда мы шагаем, мы не только толкаем себя вперед, понимаете? Мы толкаем весь мир вокруг. Если все люди и звери вымрут, то Земля остановится. Именно мы двигаем мир, вращаем его. Ну как вы вращаете педали велосипеда, понимаете? Мы обязаны вращать Землю!

— Мам, — говорю я. — Давай поедим, а?

Мама вдруг подается вперед, смотрит на Дженни диким взглядом.

— Кто это? — шепчет она. — Ты ее видишь? А я вижу. Я могу ее потом нарисовать, если она останется реальной достаточно долгое время.

— Мам, — тихо говорю я. — Это Дженни. Ты же знаешь Дженни.

Дженни звучно сглатывает, это слышно даже через стол. Интересно, что труднее проглотить — мою маму или приготовленного мной тунца.

Дженни делает глубокий вдох, убирает непослушные волосы за уши, улыбается и — господи, я люблю ее в это мгновение — говорит:

— Пожалуйста, передайте мне соль. Грейс? Можете передать соль?

Мама поднимается из-за стола. Ее лицо светлеет, как будто на нее снизошло Откровение.

— Понимаете, если приложить достаточное усилие, можно изменить направление вращения. Подумайте. — Она встает посреди кухни. — Если я буду крутить Землю в противоположном направлении, как можно сильнее и как можно быстрее…

Она изо всех сил бежит на месте и визжит, как будто движется быстрее всего на Земле — быстрее пули, боли и страха.

Лицо Дженни искажается — она старается сдержать слезы. Подружка отчаянно борется с ними — так некоторые люди сражаются с раком. Но слезы все равно прорываются наружу.

— Мне нужна соль, — всхлипывает она. — Соль! — Она кричит это так громко, что я опасаюсь, что она травмировала себе голосовые связки.

Она вскакивает и бросает салфетку на стол, продолжая кричать — слов нет, просто крик, как будто за ней гонятся привидения.

Я хватаю солонку, которая преспокойно стоит у маминой тарелки. Но Дженни уже подхватила свою сумочку и сломя голову несется к двери.

Стой, стой, стой, стой, стой, проносится у меня в голове.

Подружка сбегает по ступеням на улицу, а я бегу за ней, как идиотка, с солонкой в руке:

— Вот, Дженни, вот твоя соль, возьми. Бери и можешь никогда-никогда не отдавать.

— Я больше не могу, — говорит Дженни. — Не могу находиться рядом с ней, понимаешь?

— Почему? Что случилось? Ты ведь всегда была за меня горой.

— Господи, Аура, потому что… потому что это слишком тяжело, ясно тебе? Я не могу больше с ней общаться. Сейчас не могу — на мне и так сейчас много всего…

— Много всего? — кричу я. — Да неужели? И чего именно? У Этана нос заложило? Ты же видишь, что с ней, помоги мне!

— Ты не знаешь, что у меня происходит! — кричит Дженни, слезы капают с подбородка. — Ты не знаешь всего.

— Я знаю, что ты дерьмовая подруга.

Дженни вытирает глаза и кивает.

— Ну тогда ты не будешь по мне сильно скучать, так ведь? — спрашивает она и вроде как поднимает руки, но они обессиленно падают и хлопают ее по бокам — какой безысходный звук. — Поеду к Эйсу, — говорит она.

Я стою на ступенях и от души надеюсь, что вид у меня бескомпромиссный и решительный. Дженни садится в свою развалюху. Когда она, тарахтя и скрежеща, скрывается за углом, я в ярости кричу и швыряю солонку на дорожку. В лунном свете соль блестит ярче осколков стекла.

Я принимаюсь реветь в голос, но тут позади меня открывается дверь, и испачканные в краске мамины руки обнимают меня сзади.

— Не плачь. Я знаю, бывает, многое рушится в прах, у меня многое рушится, а мы ведь очень похожи, ты ведь обещала, помнишь? Ты ведь обещала, ведь ты помнишь?