Дыханье ровного огня

Шипошина Татьяна Владимировна

В сборник вошли повести и рассказы современной писательницы, бесхитростно описывающей окружающих нас простых людей — врачей и больных, военных и штатских, их горести, радости, ошибки, и духовные искания. И почти в каждом из персонажей читатель может узнать самого себя…

 

повести и рассказы

 

Дыханье ровного огня

 

Повесть в двух частях

 

Часть I

 

Начнем, благословись! Мединститут, четвёртый курс, общага… Да, ещё до перестройки. До рыночной экономики.

Однако то, о чём я собираюсь рассказать, не имеет принципиальной зависимости от времени. Любовь и ненависть, дружба и предательство…

Это ведь нюансы, право: кринолин или мини-юбка, котелок или кепка…

В сущности — какая разница?

 

Глава 1

Комната в общежитии была рассчитана на четырех человек, но вот уже год, как жили в ней пятеро. Просто очень попросили девчонок потесниться, и — внесли в начале учебного года пятую кровать.

Девчонку подселили — младше на курс. Четверо были на четвёртом курсе, а Раиса — новенькая — на третьем.

Все девчонки хорошие были, все умницы, все — по призванию пришли в мединститут. Все хорошие, да все разные.

На лбу у Наташки Поливиной было написано крупными, отчётливыми буквами: «Я буду главврачом больницы, в крайнем случае — завотделением».

По всем статьям была хороша Наташка Поливина. Ни снаружи, ни внутри не была Наташка Богом обижена.

Статная, не худая. Высокая — в меру. Светлые и пушистые волосы — при карих глазах. Чудо!

Приятное, круглое и неглупое лицо, с выражением сознания собственной ценности, или даже — собственной исключительности.

Только так, и не иначе!

Скажет Наташка пару слов тихим голосом, или попросит у вас что-нибудь — и сразу хочется бежать, и бегом её просьбу выполнять.

Или скажет Наташка что-нибудь, даже ерунду какую-нибудь, явную, причём, ерунду, а собеседник молчит, и даже возразить ей не может. Удивительные способности.

Может, у кого-то подобные способности появляются с опытом, или в результате длительных тренировок. А у Наташки — от рождения такие способности были. С молоком матери впитала, так сказать…

У Наташки мама была зав неврологическим отделением, а папа был главврачом санэпидемстанции в небольшом городке на севере России.

Ничего, что курс был четвёртый — птицу видно по полёту, даже если она ещё птенец. В отношении Наташкиной карьеры ни у кого не было сомнений.

Мало того, что она отличалась от всех, живущих в комнате, как бы сама по себе, так она ещё — единственная из всех — была замужем!

Летом прошедшего года, дома, на родине, была у Наташки свадьба с парнем, который раньше учился с ней в одной школе, на один класс старше.

Здесь, в Ленинграде, заканчивал этот парень морское военное училище. Серёга Поливин. Это Наташка только на четвёртом курсе стала Поливиной.

А до этого — Березиной была. Тоже красивая фамилия.

Так и жили после свадьбы — Серёга — в своей казарме, а Наташка — в общежитии. Вот романтика, представляете?

Если на лбу у Наташки Поливиной было написано: «Главврач», то у Таньки Макаровой на лбу были совсем другие слова написаны.

Было написано там: «Участковый врач», и ничего более.

Да-да, хронический участковый, которому «ни в жисть» не выбиться даже в заведующие какого-нибудь захудалого инфекционного кабинета, какой-нибудь захудалой районной поликлиники.

Хотя Макарова — совсем не была дурой. Нет! Наоборот, Танька Макарова обладала умом живым, пожалуй, и училась даже легче, чем Поливина. И характер у Макаровой был ясный, весёлый.

Но написано на лбу у неё было именно это. И тут уж — ничего не поделаешь.

И приписка ещё была, маленькими буковками. «Как повезёт больным какого-то неизвестного участка!» — было написано там.

Была Танька Макарова худа и костиста. Тёмно-русые волосы, прямые, как пакля, почти не поддавались причёсыванию и укладыванию, и висели, спадая на лоб прямой чёлкой. Картину завершали очки, с приличными диоптриями.

Была у Таньки Макаровой одна замечательная черта, которая притягивала к ней людей, несмотря на её совершенно непритязательную внешность. Была Танька добра. Да-да, просто добра. Способна попереживать, а то — и поплакать вместе с тем, кому было плохо.

С Танькой Макаровой всегда все и всем делились. Все ей душу открывали — в любое время суток. И она — всегда всех выслушивала. И всех успокаивала.

Хоть в два часа ночи, хоть в шесть утра. Хоть натощак, хоть после обеда.

Такая вот она была, Танька Макарова.

Вообще, читать то, что у людей написано на лбу, занятие неблагодарное. Иногда кажется, что буквы ясно видны, высечены, как в граните. А посмотришь повнимательнее — и поплыли письмена, и замелькали, и вот уже не разобрать ничего. Совершенно ничего!

И вдруг, сквозь это «ничего», откуда-то, из неизведанных глубин, как начнёт пробиваться содержание! Да такое!

Или так ещё бывает — мелькает, мелькает перед тобой лицо — не разберёшь ничего. Сегодня одно на лице мелькает, завтра — другое.

Наверное не стоит их читать, эти письмена. Не стоит пытаться делать скоропалительные выводы. Только оно как-то само получается.

Вот, например, у третьего жителя, вернее, жительницы, этой комнаты, у Насти Кулешовой, практически нельзя было прочитать на лбу ничего определенного.

Хотя, казалось бы, Настя занималась вполне определенным делом.

Настя бредила хирургией. Причём давно бредила, ещё до поступления в институт.

Бредила, в основном, начитавшись книг, насмотревшись фильмов о хирургах. О полных мужества и романтики женщинах-хирургах военных лет.

Так и поступила в институт — с желанием быть только хирургом.

Слово «бредила» тут совершенно не случайно, ибо её увлечение, действительно, иногда напоминало бред.

Эдак балансировала эта увлечённость — на тонкой грани между нормой и патологи ей, как уже вполне можно было выразиться на четвёртом курсе мединститута.

Со второго курса записалась Настя в студенческое научное общество, на кафедре госпитальной хирургии, и устроилась работать санитаркой туда же, в клинику при кафедре, в хирургическое отделение.

С третьего курса начала Настя дежурить ночами, вместе со всеми экстренными бригадами хирургов, по очереди, без разбору. Пропадала в своём хирургическом отделении — иногда по нескольку ночей подряд.

В приёмном отделении госпитальной хирургии Настя выполняла самую грязную и тяжёлую хирургическую работу.

Без устали вставала к столу — ассистентом на аппендэктомии, прободные язвы, ущемлённые грыжи.

Без устали вскрывала мелкие гнойники.

Без устали «шила» пациентов, попадавших в хирургию в пьяном виде, с пробитыми головами, с рваными, колотыми, ушибленными и укушенными ранами.

Времени на прочую учёбу и, тем более, на личную жизнь, у неё почти не оставалось. В общежитии она в основном спала, как убитая, отсыпаясь за все свои бессонные ночи. Спала она также в трамваях, в троллейбусах, в метро, на лекциях и на семинарах. Поэтому на нежном личике Насти отражалось скорее вечное страдание от недосыпания, чем вечное мужество госпитального хирурга.

За решимостью положить свою жизнь на хирургическую ниву иногда читалась такая нерешительность, такая внутренняя бесприютность, что становилось страшновато читать на этом лице всё.

И внешность Насти была под стать выше изложенному. Вроде бы нежная, вроде бы стройная. Да руки великоваты, и размер обуви — не маленький. Волосы вьются, а она их всё распрямляет и распрямляет.

И одеваться не умеет: то — что-нибудь на ней мешковатое, то — что-нибудь маловатое. Плоховатое что-нибудь. Цвета одежды — тоже подстать выше изложенному. Или черный, или серый. Без вариантов.

Девчонки любили Настю, хотя считали немножко «с приветом». Старались общие посиделки подгонять так, чтобы они не совпадали с Настиными многочисленными дежурствами.

Потому что в компании, выпив чуть-чуть вина, Настя как бы «отходила», расцветала, начинала рассказывать всякие истории, и петь песни красивым голоском.

Песен она знала великое множество, причём самых разных. Романсы любила. Это от бабушки перешла к ней любовь к песням.

Что-что, а уж эта любовь у неё на лице отражалась безоговорочно. Но такое отражение появлялось редко.

 

Глава 2

Четвёртую жительницу комнаты звали Зина Ипатьева. Была она…

Не хотелось бы прямо так писать, однако — не выкинешь слов из песни.

Вот и приходится писать именно так, как оно было.

За всем множеством информации, которое было написано на лице у Зинки, прочитывалась чёткая, мучительная, выжженная как бы по живому надпись: «Я завидую».

Были они с Наташкой Поливиной из одного города, из одного дома, и из одного класса. Учились в школе они вместе, и вместе поехали в мединститут поступать. И, представьте себе, поступили, вместе поступили, с первой попытки.

Теперь вот и жили вместе. Только надо было бы поискать столь разных людей.

Ипатьева — худенькая была, невысокая. Лицо… как бы это сказать получше… Если бы не поджатые губы, не постоянно обиженное выражение — совершенно нормальное было бы лицо, даже симпатичное.

Волосы темно-русые, длинные. То уложенные в затейливую причёску, то собранные в хвост.

Хвост длинный, а если ещё Зинка завьёт его, то очень красиво всё это у неё получается — не у каждой такие длинные да густые волосы.

И вообще, всё было бы хорошо у Зины Ипатьевой, если бы не было рядом Наташки Поливиной.

Всё у Зинки было хуже, чем у Наташки! Всё, всё, всё! Всё…

Бедная Зинка! И отца у неё — не было, и мама у неё была — скромная учительница начальных классов. И рост был — ниже, чем у Наташки, и лицо — не такое красивое, и волосы — не светлые, и глаза — не карие.

И так — всю жизнь! Представляете?

Бедная, бедная Зинка! Зинка — девчонка-то неплохая. Сама по себе. Но рядом с Наташкой…

Наташка, к тому же — лучшая её подруга, наперсница, как раньше это называлось. Никаких нет секретов между ними.

Мало того, что Зинка завидует — Зинка ещё и ревнует! Ревнует Наташку ко всем, даже к девчонкам в комнате! Даже к Насте, которой, в основном, вообще ни до кого дела нет!

Начнёт Настя что-нибудь про свою хирургию рассказывать. Наташка слушает, бывало, пытаясь ситуацию оценить, с точки зрения будущего врача. Или просто так слушает. Настя умеет рассказывать интересно. Хочешь- не хочешь, а слушать начнёшь.

Бывало, и увлекутся, и хохочут, или спорить начинают — а Зинка тут как тут: что это Наташка слушает без неё? Не претендует ли Настя на место лучшей Наташкиной подруги?

А если заподозрит Зинка что-нибудь — обижается сразу! Наташка идёт к ней, обнимает, потом мирятся они…

Не всегда всё так на виду, не всегда всё так просто — нет, не детский тут сад, а всё-таки мединститут. Это так — как бы в принципе. Реакция у Зинки такая.

Учится Зинка хорошо. Учит, учит. Не на красный диплом, но хорошо учится. Пожалуй, в комнате она учится лучше всех.

Ну, а Раиска Никитенко, пятая, так сказать, вплелась в коллектив почти сразу, как только поселилась. Наверное, потому, что была она совершенно не похожей на всех остальных, и ни на чьё место под солнцем не претендовала.

А на лбу, вернее, на лице её — написано было: «Замужество, семья, дети, дом. Возможно — физиотерапия, возможно — курортология, диетология, а на крайний случай — врач-лаборант».

Раиска — родом из-под Одессы. Высокая — повыше, чем Поливина, тонкая талия и широкие, «домовитые» бёдра.

Вот уж — рожать- не перерожать… И томные, большие-пребольшие зелёные глаза. Вот она и Раиска, вся налицо.

Как засмеётся — как будто серебряные колокольчики зазвенят. А как борща сварит — за уши от тарелки не оттянешь.

Даже Настя — в Раискино дежурство по кухне — норовит пораньше домой прийти. А в своё дежурство — ничего, кроме магазинных пельменей, или варёной картошки — ничего другого придумать не может.

Ну, разве что подвиг совершить — пожарить эту самую картошку, а не сварить.

 

Глава 3

Наташка Поливина с мужем встречались по выходным. Серега в общежитие приезжал, или Наташка ездила куда-то. Куда — это знала только Ипатьева, как лучшая подруга.

Серёжку девчонки в комнате любили. А Ипатьева знала Серёжку ещё со школьных лет.

Долго добивался Серёжка Наташкиной любви. Заприметил её ещё в школе, класса с девятого. А в Ленинграде — нашёл, и начал ухаживать.

Красиво ухаживал, как в романе. Без цветов в общежитие не приезжал. Частенько — и с тортом приезжал, или с конфетами.

И вся комната чинно усаживалась за чай. А Наташка делала красивую причёску, подкрашивалась, и выглядела королевой.

Наташка выходить за Серёжку сначала не хотела, и долго-долго держала его при себе на положении «друга». Потом сдалась.

Фотокарточка Серёжки висела у Поливиной над тумбочкой. А так как тумбочка занимала центральное место в комнате, получалось, что лицо Серёжки смотрело на всех жительниц комнаты поровну.

Так и называлась эта фотка — «муж нашей комнаты».

Если для всех «муж нашей комнаты» было просто шуткой, то для Ипатьевой — глубокой, кровоточащей и незаживающей раной.

Тут даже и не надо особой догадливости проявлять. Конечно, Ипатьева была давно, мучительно и безнадёжно влюблена в Серёжку.

Надо честно сказать, что Наташка Поливина пыталась исправить положение. Несколько раз ездили они вместе с Зинкой на танцы, в Серёжкино училище.

Жениха для Зинки ездили искать. Искали-искали, да не нашли. Ни один из курсантов не понравился Зинке.

Да и она не особенно… Не понравилась Зинка — никому. Никто не бросился свидания Зинке назначать.

Потанцует Зинка пару раз с Серёжкины-ми приятелями, по Серёжкиной же просьбе, да простоит в углу танцевального зала — бука-букой. И так — каждый раз.

Потом уже, после свадьбы, Наташке неинтересны стали эти танцы, но всё равно — съездили ещё пару раз. С тем же результатом.

А ночами, после этих походов, рыдала, рыдала на своей постели в углу комнаты бедная худенькая Ипатьева. Рыдала о своей несчастной судьбе, о своей безнадёжной и несчастной любви к чужому мужу.

И не видела выхода из своего тяжёлого положения, и кусала подушку, и вставала с утра с опухшими глазами.

И каждый день, снова и снова, они шли на занятия — Ипатьева вместе с Поливиной. Шли по тёмному общежитскому коридору, а потом спускались по ступенькам широкой общежитской лестницы.

Они выходили из дверей общежития и шли по знакомым ленинградским улочкам, потом тряслись в задумчивом ленинградском трамвае, или ехали в светлом, похожем на чистый и прозрачный дом, ленинградском троллейбусе.

Они спускались в глубокое, как недра души, ленинградское метро, без страха сбегая по длинному эскалатору.

Потом ступали они в одни и те же аудитории, в одни и те же больничные палаты. Ведь и учились Поливина и Ипатьева в одной группе.

 

Глава 4

Весной, в конце четвёртого курса, в жизни Насти произошло важное событие. Прямо в день её рождения.

Хотя девчонки и обзывали Настю по-всякому, но упрямая Настя направилась на очередное дежурство именно в день своего рождения!

— Нет, ну как я у Юрия Юрьевича дежурство пропущу? — сказала она девчонкам. — Тем более что праздновать всё равно будем в субботу.

Натянула свою огромную чёрную кофту, и пошла.

И Настя была вознаграждена за верность. Юрий Юрьевич Розанов преподнёс ей подарок, о котором можно было только мечтать.

Поступил аппендицит, вернее, худенькая девушка с воспалённым аппендиксом. Настя готовилась ассистировать на операции, как всегда. Со вторым хирургом, с Толей.

И тут Юрий Юрьевич в операционную спустился, и Толю отпустил:

— Отдохни, — и смотрит на Настю, да так хитро!

А потом и говорит:

— Неправильно встаёшь! — и показал ей на место хирурга, а не на место ассистента.

Сердце Насти чуть из груди не выпрыгнуло: «Дождалась! Доверили!!»

И Настя впервые в жизни встала на место хирурга.

— Так, рассказывай. Всё что делаешь, рассказывай, — голос Юрия Юрьевича звучал спокойно, и Настя тоже стала успокаиваться.

Она взяла палочку с йодом и наметила место будущего разреза.

— Намечаю, — сказала она.

— Так.

Настя взяла шприц, набрала новокаин. Руки чуть-чуть подрагивали.

— «Лимонную корочку» делаю… вглубь продвигаюсь…

— Новокаина не жалей. Теперь скальпель бери.

Сколько раз Настя видела всё это! Но самой сделать разрез… Дыхание остановилось, и скальпель никак, никак не шёл…

— Ещё раз. Одним движением… Получилось.

— Сосуды зажимаю.

— Зажимай, зажимай, а я тебе повяжу, — и Юрий Юрьевич стал перевязывать мелкие сосуды, выполняя работу ассистента.

— Фасции… Мышцы… Брюшина…

— Новокаина добавь.

Операция шла своим чередом. Настя не сразу нашла отросток, а примерно с третьей попытки. Но нашла. Отросток был отёчным и красным.

— Флегмонозно изменён, — сказала Настя.

— Согласен.

Насте казалось, что она стоит возле стола невозможно долго. Она вся взмокла. И когда увидела воспалённый отросток перед собой, со страхом поняла, что не знает, что делать дальше.

— Зажимай! Перевязывай. Перевязывай! Всё, вспомнила.

— Перевязываю…

— Пониже. Дай-ка, я проверю, — и Юрий Юрьевич прошёлся ещё раз. — Продолжай.

— Кисет.

Настя довольно удачно наложила на кишку кисетный шов.

— Хорошо, — сказал Юрий Юрьевич.

— Хорошо, заканчивай.

Дальше уже всё было несложно. Заканчивать операцию Насте доверяли и раньше.

— Ну, молодец. Ну, с боевым крещением тебя. — сказал Юрий Юрьевич, сбрасывая грязный халат, когда операция была уже закончена.

Спасибо, Юрий Юрьевич… — только и могла произнести Настя.

Она, пожалуй, не могла бы объяснить, что она чувствовала, даже самой себе.

Радость? Гордость? Сожаление? Страх?

Радость? Гордость? Сожаление? Страх?

Радость? Гордость? Сожаление? Страх?

Чувства остановились и застыли.

В ординаторскую Настя поднималась на автопилоте.

— Настя! Проснись! Оторопела, бедная! Просыпайся, а то больше не дам у стола постоять! Смотри, теперь грыжи учи — в следующий раз на грыжу со мной пойдёшь! — Юрий Юрьевич полез в карман пиджака, висящего в шкафу, достал кошелёк.

— Толя, давай два рубля. Иди, Настя, в магазин, а то чай закончился, да и сахару мало.

— И колбасы мало, — добавил Толя. — И вообще — коньяк с тебя, Настька. Первую аппендэктомию обмыть.

Обмыть — обмоем, — сказал Юрий Юрьевич, доставая из тумбочки начатую бутылку коньяка. — Ты колбасы там, сыру купи… булок каких-нибудь.

Настя взяла деньги, и вывалилась из ординаторской.

 

Глава 5

Настя спустилась по широкой лестнице и вышла на больничный двор, постепенно переходя с автопилота на самостоятельное управление собой.

Большая была больница, старинной постройки. С богатой дореволюционной историей. Многочисленные корпуса были разбросаны по территории. Несколько хирургии, кардиология, неврология, и много других отделений.

Старые, видавшие виды деревья, лавочки. Весна… Почки уже начали набухать.

Был поздний вечер, на удивление тёплый, без привычного ленинградского дождя. Деревья призывно покачивали ветками, как будто разговаривали. Как будто хотели сказать Насте что-то исключительно важное, что-то жизненно необходимое.

В воздухе был разлит неуловимый аромат ранней весны.

Что-то пыталось родиться в Настиной душе, пробивалось, стучало изнутри и никак не могло пробиться наружу, никак не могло превратиться в осознанную мысль, или в четкое, осознаваемое чувство. Да-с…

Больница находилась на Литейном проспекте. Два шага — и Невский. Вечерний, почти ночной, сияющий огнями Невский проспект…

Сколько раз, сколько уже вечеров подряд, выходила Настя на Невский, чтобы купить «чаю, сахару, колбасы, и каких-нибудь булок»!

Почти на каждом дежурстве посылали Настю, как самую молодую, за покупками к общему столу. И Настя ходила за этими покупками с удовольствием. Даже — с гордостью!

Ну хоть как-то быть полезной, хоть как-то быть нужной этим прекрасным людям, этим хирургам! Тем, кто принял её, кто не гнал её от себя, такую непутёвую и такую несуразную девушку Настю, которой, наверно, никогда, ни при каких обстоятельствах не стать такой, как они…

Эх, какая неуверенность сидела в душе у Насти! Да как давно! Давно, давно. Сколько помнила себя Настя, столько помнила и свою неуверенность.

Ох, уж эти арии Гадкого Утёнка! Вечные песни сереньких птенцов! Никогда, и никому Настя не спела бы их вслух! А внутри себя никак не могла она заглушить эти песни, и повторяла их снова и снова.

Если честно говорить, то Настя уже не знала, что она делала с большим удовольствием — возле операционного стола стояла, или за колбасой для хирургов ходила?

Что любила она больше — зашивать раны, или сидеть ночью за чаем, почти на равных ведя тихие, откровенные разговоры с хирургами дежурных бригад?

Что любила она больше — освоение профессии, или невыразимое ночное хирургическое братство?

И своё участие в нём, конечно. Пусть на правах ученика, пусть на правах младшего. На большее претендовать Настя и не решалась. Не могла.

Даже влюбиться в кого-нибудь из хирургов Настя не могла себе позволить, потому что боялась лишиться того, что было для неё таким важным, и таким непререкаемым. Того лишиться, что в данное время было для Насти главнее всего.

Братство. Вот, что было главным. Братство, в которое она была принята.

И никто здесь не знал, и предположить не мог того что твориться в душе у Насти.

Только здесь, на этих изнуряющих дежурствах, среди этих чудесных людей, Настя переставала мучиться своей неуверенностью. Она хотела быть нужной, и она готова была служить.

Она была нужной, и от этого обретала уверенность.

И сбегать в магазин — было для неё радостью. Не меньшей, чем ассистентом на операции постоять. И она приходила сюда — снова и снова…

Но даже себе она боялась признаться в том, зачем приходит сюда…

Трудно было Насте.

Настя так привыкла к своей неуверенности. Так привыкла, за всю свою жизнь, что, пожалуй, и не знала — а может ли быть как-то иначе? С самого раннего детства жила она с бабкой. Отец бросил их с матерью, когда Насте ещё и года не было.

А мать проживала свою жизнь в глухой и тяжёлой тоске. Так и спилась окончательно, размазывая по щекам слёзы.

И кому могла Настя об этом рассказать? Даже Макаровой — и то не могла.

Правда, была в Настиной жизни одна тайна. Была — одна форточка, через которую в Настину жизнь поступал кислород спокойствия и уверенности.

Бабушка милая… Хотя выучить Настю музыке и пению она не могла, но песни любить — научила.

Да, было это в Настиной жизни. Когда пела, Настя чувствовала себя хорошо, очень хорошо. Уверенно, и спокойно.

И, выйдя на сияющий ночными огнями Невский, маленькая, хрупкая Настя потихоньку запела.

Она пела романс. Мужской, конечно. Романс — для сильного мужчины. А как иначе, скажите вы мне?

Курится волною кипучею Кур, — пела хрупкая, усталая Настя,

Восходит дневное светило. Как весело сердцу! Душе моей светло. О, если б навеки так было…

Шаляпинские интонации зазвучали в её голосе, басовые ноты вибрировали, как орган.

О-о, — пела Настя. — О, если б навеки так было…

 

Глава 6

У Таньки Макаровой были в Ленинграде дальние родственники. Родители же её жили Новгороде, и были людьми простыми и непритязательными.

Пироги-то какие мама пекла! Со смородиной, с черникой!

А вот дальние родственники… Когда Макарова к ним в дом попала, так думала, что попала в музей. Огромная, с высокими потолками, прекрасно обставленная «петербургская» квартира произвела на провинциальную Макарову впечатление… даже трудно сказать, какое.

Дальние родственники Макаровой были музыкантами во втором, а, может, и в третьем поколении.

В общем, играла в оркестре, на скрипке, только мать семейства, а отец — концерты организовывал, и вовсю вращался в артистических кругах.

Трудно сказать, каков был источник такого достатка в семье. Что-то такое было связано с наследством, или ещё с чем-то.

Богатство родственников образовалось после войны, после блокады. Дед семейства сколачивал. Точно Танька не знала, да и знать-то ей — особенно не хотелось.

Достаточно было в гости раз в неделю приходить. А то — и в месяц раз. Да принять в дар — абонемент в филармонию.

Сидела Танька в прохладной гостиной, на почти музейной мебели, листала альбомы с фотографиями, где на каждой странице мелькали известные лица… Потом чай пила из музейной чашки, такой тоненькой, что, казалось, она просвечивала. Замирало сердце Таньки. Если бы была Танька человеком недобрым, была бы способна на зависть — трудно было бы ей. Но Танька просто отдавала должное тому, что видела. А жить к ним не просилась, не навязывалась ни в чём.

И поэтому щепетильные родственники принимали её уже четвёртый год подряд. Не думали, не гадали родственники, чем всё обернётся. Не могли они и предположить, что невзрачная, серенькая Танька может заинтересовать их искушенного в столичной жизни, их экзальтированного и выдающегося сына.

Их сына, их — особенного сына. Тонкого, интеллигентного, образованного…

Сын у них был, сын! Был он старше Таньки, лет на пять. К музыке способностей у него не было. Вообще, у него большие способности были, но… Никак было не понять, в какой же области были эти способности.

И поэтому носило Святослава, или Светика, как его мама называла — носило его по всем ленинградским вузам, начиная от филфака ленинградского университета, до оптико-механического института. И всё ему было — «не то», и всё — «не так».

От армии у него было освобождение, по болезни. Правда, по какой — не знала Танька.

В настоящее время учился он на третьем курсе, на экономическом факультете.

В своём теперешнем обучении подходил Светик к такому критическому сроку, с которого уходил он из всех своих прежних вузов. Примерно с третьего курса он вузы бросал или выгоняли его. Какая разница, впрочем? А случилось вот что. Примерно год назад Святослав провёл Таньку на органный концерт. В порядке шефской помощи бедным родственникам, так сказать.

Погуляли, побродили они после концерта…

И влюбилась Танька, влюбилась по уши. Честно говоря, Танька была влюблена уже давно. Только она боялась даже намекнуть! об этом Святославу.

А тут… Святослав сам вдруг проявил интерес к Таньке…

Нельзя сказать, что Святослав был в своей жизни обделён женским вниманием. В каждом институте была у него девушка, а то и две. Причём девушек он всегда выбирал красивых, высоких, статных. И почти всех девушек бросал Светик вместе с вузом, а то и раньше.

Да, такие были у Святослава девушки, что Таньке — не чета. Но характер у Таньки был… Может, и то сыграло роль, что Танька не навязывалась Святославу, не покушалась на его независимость.

Танька умела сочувствовать, умела понимать, умела слушать. А ему было что paсказать.

Они не вмешивали родителей Святослава в свои отношения. То есть — визиты Танька наносила, как и раньше. Так же смотрела альбомы. Так же пила чай.

Они стали без устали гулять по Ленинграду. Святослав рассказывал, а Танька слушала и удивлялась.

А потом она стала отвечать, и пришла очередь удивляться Святославу. Спокойный, простой взгляд на вещи, ничем столичным не замутнённое мнение Таньки о разных вещах иногда просто ставило Святослава в тупик.

Оказалось, что Танька неплохо разбирается и в живописи, и в поэзии. Ведь она это всё сама изучала, читала обо всём — с могучим рвением провинциалки, знающей, что никто ничего ей не расскажет, никто не принесёт ей знаний на тарелочке, как некоторым столичным детям.

И ещё — мечтала Танька о путешествиях. Она могла рассказывать о далёких странах и морях, как будто сама побывала там. Она читала книги о путешествиях и путешественниках.

Никто не знал, что в десятом классе Танька всерьёз решала, в какой институт ей поступать — или в медицинский, или на геофак ЛГУ.

И даже непритязательная её внешность, не мешала Святославу. Кажется, впервые в жизни он сумел полюбить — так, как только мог. Во всю свою силу.

Любовь сделала Таньку Макарову милой и симпатичной. Девчонки же в общаге были в курсе, и тоже прилагали старания к улучшению Танькиного внешнего вида.

Таньке давались на свидания лучшие платья и туфли, Таньке подкручивали непослушные волосы, и «душили» Таньку — лучшими духами.

Но в общежитие Святослав не приходил ни разу. Не хотел. Его и не видел никто из девчонок, только Настя. Один раз, случайно.

Танька взяла ей билет в филармонию, на Штоколова. Там и встретились.

Святослав был высок, строен, худощав, и просто — красив. И похожи были они с Танькой на принца с Золушкой.

Только с Золушкой, как бы не пошедшей до конца всех превращений в принцессу. Золушкой в процессе, так сказать.

Эх, любовь-любовь. Может, и получилось бы что-нибудь хорошее из этих отношений, если бы родители Святослава узнали бы об этом попозже, да если бы сам Святослав был бы характером покрепче.

Или Танька была бы характером понапористей, понаглее, что ли.

Да нет, всё получилось так, как и должно было получиться.

 

Глава 7

А пока — все собирались Настин день рождения праздновать.

Жили девчонки дружно, и хозяйство вели плановое. Со стипендии скидывались, и по очереди дежурили, по два дня. В обязанности дежурной входило — покупка продуктов, приготовление еды (ужина и завтрака), мытьё посуды и текущая уборка комнаты.

В праздники же дежурство отменялось, и в подготовке участвовали все. На общие деньги покупали всё, что надо к столу. Старались накрывать стол, как дома.

В гости ждали Серёжку с другом, с Костиком. Костик приходил как-то раз уже. Но в прошлый раз — не повезло Костику.

Ипатьева сидела с грустной физиономией, Насти не было, а Раиска посидела пять минут, да на отработку убежала.

Костик чаю попил, и ушёл. А сейчас снова позвал его Серёжка — день рождения всё-таки. Никто не сбежит.

Всё уже было почти готово, когда Раиска… Мялась-мялась, и говорит:

— Девчонки, а что, если я… парня одного приглашу? Из параллельной группы?

— Ну, Раиска! Что за парень? Рассказывай!

— Да что рассказывать? У нас с ним ничего… ничего пока…

— Пока! Значит, в перспективе?

Давай, тащи парня своего! — сказала Настя. — Еды на всех хватит.

— Что за парень-то? — переспросила Наташка. — Стоящий хоть?

— Такой… красивый. И умный. Сами увидите.

— Ну, если красивый… Да ещё и умный…

— Таких не бывает! — сказала Настя.

— Раиска отыскала — значит, бывают.

— Посмотрим, посмотрим.

Добро было получено, и Раиска побежала парня звать.

Прибежала назад через пять минут.

— Придёт!

— Где ты познакомилась-то с ним?

— Да он в общаге нашей живёт, только на втором этаже, — как бы оправдывалась Раиска.

— Что-то я там не видела — ни красивых, ни умных, — тянула своё Настя.

— Да ладно тебе! Он только вселился, а до этого на квартире жил. А тут — мы на лекции рядом сидели. Я ему рассказала, как мы живём… какие девчонки… как мы дежурим, как скидываемся. Он и говорит — «надо в гости к вам напроситься». Ну, я и говорю: «Приходи».

— А, значит, опять «накорми голодного!» — вступила в разговор Ипатьева.

— Да брось ты. Ему Раиска наша понравилась. Да, Раиска? — Макарова подступила к Раиске вплотную.

— Раиска, признавайся!

— Не знаю, как я ему…

— А он тебе…

— Нет, только чур, без несчастных любвей! — категорически заявила Поливина. — Не робей, Раиска, мы его сразу раскусим!

— Всё это прекрасно, но мы забыли о самом главном, — сказала Макарова.

— О чём это? — поинтересовалась Настя.

— Мы забыли снять с именинницы чёрную кофту! Вперёд!

— Ура! Ура! — и девчонки чуть не свалили Настю на кровать.

Подарок у них был. Они купили Насте блузку — чудесного, светлого цвета, что-то между голубым и морской волны.

Настю защекотали, задёргали, и всё-таки заставили надеть новую блузку. И едва встрёпанная Настя поднялась с кровати, чтобы подойти к зеркалу, как раздался стук в дверь.

— Всё, теперь не снимешь, — шепнула ей Поливина.

Пути назад не было.

Как же шла Насте новая блузка! Нежное её личико как будто засветилось изнутри. К тому же от возни с переодеванием Настя разрумянилась, и пронзительно красивыми стали глаза, почти такого же цвета, как блузка.

Растрёпанные волосы приняли свой естественный, природный вид, расположившись по плечам крупными завитками.

Костик был сражён, едва переступив порог.

 

Глава 8

Первыми гостями были Серёжка и Костик.

Серёжка, со своей открытой, широкой улыбкой, ввалился в комнату первым. Эх, ленты-якоря! Серёжка обнял Настю, потом отодвинул её от себя, и сказал одно слово:

— О!

— Вот тебе и «О!» — откликнулась Поливина, вперёд.

Серёжка, кряжистый, плотный, как медведь, закружил Наташку по комнате, что-то шепча ей на ухо, от чего они засмеялись оба.

Ипатьева же расставляла тарелки, с весьма сосредоточенным видом.

Костик протянул Насте букет.

— Поздравляю.

— Спасибо.

Они стояли друг против друга, не зная, что делать дальше. Пожалуй, Костику хотелось сделать так, как Серёжка. Сразу, сразу захотелось — закружить её, закружить, забрать, унести с собой.

Настя же просто вросла в пол.

И тут раздался стук в дверь, и Раиска, в своём лучшем, светлом платье с открытыми плечами, оттеснила Настю и Костика от двери.

Вошедший был и высок, и красив. И он был в костюме! И в сорочке! И в галстуке!

— Девочки, это Дима! — провозгласила сияющая Раиска.

— Ура! — сказали девочки.

Знакомство, рукопожатия. И Дима сразил наповал всех, когда поцеловал руку имениннице. Настя не знала, куда смотреть, как ответить, и вообще, куда себя деть…

— К столу! — выручила всех Макарова.

Была Макарова, как всегда, весела и спокойна. И виду не показывала, как хотелось ей видеть Святослава среди своих друзей, и себя рядом с ним — за этим столом.

Да и не рассказывала никому Макарова своих тайн, ни с кем ими не делилась.

А было что рассказать, и было чем поделиться.

Застолье набирало силу. Уже и за именинницу выпили, и за её родителей, и за первый аппендицит, и за всех её друзей, всех вместе. И приступили — за каждого сидящего пить по отдельности, по очереди.

Костик сидел с Настей рядом, и напряжение между ними не уменьшалось. Только один раз склонился к Насте Костик, и спросил:

— Неужели сама аппендицит вырезала?

— Угу, — ответила Настя.

— Не страшно было?

— Нет. А вообще — страшно. Потом было страшно тоже — вдруг загноится?

— Не загноился?

— Нет.

На другие вопросы у Костика фантазии не хватило. Так и сидели, едва касаясь друг друга, и каждое прикосновение отзывалось в обоих, как эхо.

— Товарищи! Надо выпить! — Димка: уверенно распоряжался за столом. — Нельзя останавливаться на достигнутом.

— А давайте — за кого пьём, пусть стишок рассказывает, или песенку поёт! — сказала Настя.

— Желание именинницы — закон! Сейчас! — и Димка поднялся, и выпорхнул из комнаты.

И он вернулся через некоторое время, неся гитару. Красивую, большую, недешёвую гитару.

Тут уж не только Раискино сердце дрогнуло.

— За Димку!

— За Димку!

Димка тронул струны гитары, и запел приятным голосом. Песня была о любви. Неизвестная песня, откровенная и красивая.

Видно было, что Димка привык ко всеобщему вниманию, и к лидерству за столом — привык. Наверное, к лидерству — не только за столом.

Красив был Димка! И играл он хорошо, уверенно перебирая струны.

Сначала Димка смотрел в сторону Раиски, которая раскраснелась, ну, уж извините за сравнение — как роза.

Потом Димка перевёл томный взгляд на Ипатьеву, затем, очень быстро — на Макарову. Затем — на Настю.

Настя сидела, глаза прикрыв, и Димкиного взгляда не заметила.

И тогда Димка остановил свой взгляд на Поливиной, которая сидела в обнимку с мужем.

Хороша была Поливина, ух, хороша! Не девчоночьей, а женской уже красой хороша была Поливина. Молодка!

Песня закончилась, и все на минутку остались в тишине. Потом захлопали в ладоши.

— Ух ты! Здорово!

— Димка! Какой ты молодец! Ты учился?

— Учился, учился! За кого следующего пьём?

— За меня давайте! А то тут тоску развели некоторые! Дай-ка гитару! — Серёжка тоже немного умел играть. Не так хорошо, как Димка — но умел.

И Серёжка завёл песню весёлую, петую-перепетую, которую уже больше года пели девчонки на всех своих скромных посиделках. И все подпевали с удовольствием:

И унёс он штаны мои в воду,  Мировые, в полоску, штаны.

— Всё! Хватит пьянствовать! — сказал Серёжка, закончив песню. — Танцевать давайте!

Магнитофончик был маленький, звук — никудышний. Но мелодия зазвучала…

— Именинница! — подошёл Серёжка к Насте. — Позвольте пригласить вас.

Настя доверяла Серёжке, и танцевала с ним без напряжения, без смущения.

— Кажется, ты Костику понравилась, — сказал Серёжка на ухо Насте.

— Да брось ты…

— Точно, точно. Костик — хороший парень. Он из Вологды, а с детства о море мечтал. К морю бегал. Его тоже, как и тебя, бабка растила.

— А родители?

— Отец — погиб, а мать — вроде бы от болезни умерла. Не знаю точно. Так что смотри, Настя. Парень хороший. Я его с Зинкой всё хотел познакомить, а она — ни в какую.

— Я отбивать никого не хочу.

Как можно отбить того, кто не прибился? — сказал Серёжка.

«Неужели не знаешь, куда Зинка прибилась, и сама отбиться не может», — подумала про себя Настя.

Раиска танцевала со своим кавалером, а Костик пригласил Наташку Поливину.

Дальше танец был быстрым, и плясали все. Плясали до изнеможения.

А следующий медленный танец Настя танцевала с Костиком. Костик был роста не очень высокого, и плотным, как Серёжка, не был. Скорее — худеньким был.

Настя боялась поднять глаза. Чужой запах, шершавая ткань тёмно-синей форменной рубахи. Почему-то чьи-то руки обняли её. И вот уже её голова лежит на чьей-то груди, и нет сил у неё — ни подвинуть, ни поднять свою голову.

И Настя поддалась. Она уже и не пыталась голову поднять. И обнимающим её рукам покорилась. И окончание музыки услышала не сразу.

— Так, не спать! Не спать! Все к столу! За именинницу давно не пили! — Димка; уже наливал.

День рождения продолжался.

 

Глава 9

— Настя, с тебя романс, — сказала Наташка, когда все выпили.

— Давай, Настя! — поддержала и Макарова. — Димка, а ты, может, подыграешь?

— Давай я, — сказал Костик.

— Ого, сколько гитаристов у нас! — всплеснула руками Раиска.

— Какой спеть-то? — спросила Настя.

— «Дыханье ровного огня», — заказала Зинка.

— Давайте. Подпевайте только.

Романс был старый, и не очень известный. От бабушки к Насте перешёл.

А девчонки подпевали тихонько. Подпевали так, как от Насти слышали.

Дыханье ровного огня, И кисти старенького пледа, Ещё — неспешная беседа Под краски гаснущего дня. Дыханье ровного огня, Тепло сердец, тепло камина. И будет ночи — половина Спускаться, звёздами звеня. Дыханье ровного огня — Живого пламени венчанье! И лишь такое окончанье, В котором — нечего менять. Дыханье ровного огня! Души неугасимо пламя, И да пребудет Бог меж нами — В дыханъи ровного огня…

Не всё было понятно девчонкам в этом романсе. Но именно это — и завораживало. И Костик сумел подыграть. И даже подтянул тихонько, почти шепотом:

И да пребудет Бог меж нами — В дыханьи ровного огня!

Есть особая прелесть в песнях прошлых лет. В интонациях голосов, сохранённых пластинками. А как иначе?

Как иначе нам их понять — их, ушедших в неохватную, необъяснимую даль? Как понять тех, кто жил до нас?

И как нам вообще — друг друга понять?

Как нам понять, что там, в глубине, в человеческой душе?

Скажи мне, что ты поёшь, и я скажу, кто ты. Что, что рвётся из тебя наружу, преображаясь в звуки твоей песни?

Мы сами выбираем, что нам петь, и какие песни нам слушать.

Чему нам внимать.

И попробуйте оспорить свободу этого выбора!

Вы можете лгать своими словами, движениями, поступками. Вы можете унижаться, и даже хамить. Вас можно заставить силой сказать, на виду у всех, что-нибудь непотребное, или что-нибудь лживое.

Но кто же скомандует вам, что вам мурлыкать по утрам, в ванной!

Было уже поздно. Белые ночи ещё не начались, и сумерки определённо указывали на то, что курсантам пора уходить.

Вот уже и девчонки собрались курсантов провожать: Наташка, Настя, Зина, Татьяна. В комнате оставались только Раиска и Димка.

— Я… это… Я посуду уберу пока… — Раиска усиленно переставляла тарелки.

Удивительная вещь, всё-таки, эти тарелки. Как они выручают в некоторых ситуациях!

— Да! — откликнулся Димка. — А я помогу.

— Мойте, мойте. Только не перепутайте ничего!

— Не волнуйтесь, не перепутаем.

— Дима, мы за вас спокойны, — Наташка Поливина многозначительно посмотрела на Димку и захлопнула дверь.

Вечер был окончен.

И только у самого трамвая Костик сказал Насте:

— Я к тебе приду. Как только отпустят. Не прогонишь?

— Нет.

— Я приду.

— Да.

«Боже мой! — думала Настя, возвращаясь в общежитие. — Вот оно, вот оно и пришло. Неужели и я могу понравиться кому-то? И у меня может быть любовь, семья, дети?»

Сердце пело: «Да! Да! Да!» Щека ещё чувствовала шершавую ткань морской форменной рубахи.

Настя приложила руку к своей щеке.

«Нет! Нет! Ишь, как размечталась! Куда тебе? Разве что-нибудь хорошее может случиться с тобой?» — всплывала изнутри противная, упорная и навязчивая мысль.

Такая обычная, такая узнаваемая мысль…

«Да!» «Нет!» «Да!» «Нет!»

— Настя! Проснись! Мы пришли уже! — толкнула Настю Поливина.

Настя действительно не видела ничего вокруг. Девчонки уже стояли перед дверью в свою комнату.

День рождения был окончен.

 

Глава 10

Эх, Макарова-Макарова. Пропала твоя бедная головушка! Вот уже несколько раз прогуливала Макарова занятия, чтобы остаться, в дневное время, наедине со своим Святославом. Наедине — в большой старинной квартире, похожей на музей.

Думала ли Танька Макарова, чем всё закончится? Думала, конечно. Думать-то думала, да так ни до чего и не додумалась.

Представить себя хозяйкой, хоть и молодой, в музее этом — Танька не могла, как ни пыталась.

А представить, что Святослав сможет покинуть всё это ради неё, ради Таньки…

Нет, это тоже в её голове не укладывалось.

Но некая мучительная нежность, которую испытывала Танька к Светику, была несравнима ни с чем.

Ни со страхом, ни со стыдом, ни с мыслями о будущем.

Танька приняла решение, и следовала ему.

Недолгим было Танькино счастье. Мать Светика застала их дома вдвоём.

Мать Светика кипела от унижения и негодования.

— Ты! Нищенка! Как ты посмела! — мать Светика, вроде бы, начала говорить спокойно, но быстро перешла на крик.

Кажется, ещё немного, и она бы вцепилась Таньке в волосы.

— Ма, перестань… — пытался что-то сказать Светик. — Перестань, ма…

— Перестать? Перестать? Мы тебя принимали! Мы тебя как свою… А ты — змея! Змея! К сыну моему подбираешься?

— Я Святослава люблю, — как могла, спокойно сказала Танька.

Ей не было стыдно, да и злости на мать Светика у неё, честно сказать, не было.

Ей было — просто жаль. Очень жаль, что всё кончается. Не было у Макаровой никаких иллюзий, не было.

— Любишь? — продолжала бушевать мать Святослава. — Да что ты можешь понимать в любви? Ты разве можешь любить? Ты денег наших хочешь, да прописку ленинградскую!

— Ма…

Может, ты ещё и на квартиру нашу рот свой поганый раскрываешь?

— Мне не нужна ваша квартира.

— Что тогда ты хочешь?

— Сына я вашего… люблю.

Танька оделась уже полностью, и стояла в прихожей. В прихожей, отделанной темным деревом, возле вешалки из такого же дерева, в таких же тёмных, резных дверях.

Пожалуй, она и не ждала, что Святослав заступится за неё, начнёт отстаивать её перед матерью. Она не ждала, что Святослав заступится за их любовь.

Нет, не правда. Ждала, ждала. Где-то в глубине души теплилась надежда, что Святослав сделает что-нибудь. Что-то важное скажет матери. И встанет рядом с ней, с Танькой… И выйдет с нею вместе из этих невозможных дверей…

И Танька помедлила в прихожей. Чуть заметно помедлила.

— Вон! Вон из нашего дома! Шлюха! Чтобы ноги твоей не было у нас!

— Мама, да ничего же не было!

Святослав стоял рядом с матерью, и не сделал ни шагу в сторону Таньки.

— Очень хорошо, что не было! — продолжала мать. — Я очень рада, что ничего не было. А чтобы вообще ничего больше не было, я тебе повторяю — вон отсюда. Вон из дома моего!

Теперь уже — вышла Макарова, и даже дверью не хлопнула.

А у них невозможно было дверью хлопнуть. Дом-то был интеллигентным, и двери были обиты чем-то мягким. И захочешь хлопнуть, да не получится.

 

Глава 11

Учебный год очень быстро катился к концу. Начиналась сессия.

Серёжка и Костик сдавали выпускные экзамены. Предстояло им ехать куда-нибудь в сторону Североморска. А может быть — Мурманска. Трудно было вырваться из училища, даже для короткого свидания.

Предстоял лейтенантский бал. И Настя была уже приглашена.

После Настиного дня рождения, Костик успел прийти в общежитие только один раз.

Девчонки напоили его чаем, и они отправились с Настей гулять. Они бродили по Невскому, потом вдоль Фонтанки, до Летнего сада.

Бродили, бродили, взахлёб рассказывая друг другу о своей немудрёной жизни. И там, в Летнем саду, впервые поцеловались. Скорее — как брат с сестрой.

— Жаль, что мы раньше не встретились! — сокрушался Костик.

— Жаль.

— И погулять-то не успели. Выпуск скоро. А тебе — два года учиться ещё.

— Да.

А что могла ответить Настя? Сердечко её замирало, стоило только вспомнить, как они танцевали с Костиком. Но вся их недолгая любовь состояла из одних сплошных вопросов.

— А ты смогла бы ждать меня? — спросил Костик.

— А ты?

И Костик промолчал, только обнял Настю за плечи.

Как хотелось Насте крепко обнять Костика, и не отпускать его от себя!

Сердце рвалось к нему, но вечная неуверенность вцепилась в Настю обеими когтистыми своими лапами, и держала Настю, не позволяя ей даже двинуться с места.

Что-то и Костику мешало — с места сдвинуться.

Так прогулка и закончилась.

В остальном же, в жизни Насти практически ничего не изменилось. Всё так же ходила она на свои дежурства, всё так же «шила» своих пьяниц, вскрывала гнойники, ассистировала на операциях.

И даже начала делать ещё одну аппен-дэктомию.

Правда, на этот раз операция оказалась сложной, и всё закончилось совершенно иначе, чем в первый раз.

Но Настя запомнила свою вторую операцию не хуже, чем первую.

Настя не смогла найти отросток в брюшной полости. Юрий Юрьевич поменялся с Настей местами, и сам долго искал отросток, который оказался расположен атипично, под самой печенью.

Юрий Юрьевич продолжил операцию сам. Потом, не удовлетворённый внешним видом отростка, который был чистеньким и розовым, Юрий Юрьевич продлил разрез и стал делать ревизию кишечника.

Нашли изменённый участок кишки. Послали частичку на срочную биопсию. А потом и Толя подключился к операции. Резекция кишечника, по поводу обнаруженной опухоли, продолжалась часа три. Настя тянула крючки в разные стороны, забыв обо всём.

О времени, об усталости, о себе.

Операцию закончили поздно ночью. В приёмном был ещё один пациент с аппендицитом.

— Нет, Настя! — на немой Настин вопрос сказал Юрий Юрьевич. — Пусть уж Толя делает, а ты — зашивай. Поздно уже. Ты уже ни на что не похожа.

Настя смотрела вслед усталому Юрию Юрьевичу. «Что было бы, если бы его не было рядом?» — подумала она.

Толя дал ей сделать разрез, зажать сосуды, а потом — зашить, начиная с мышц. Руки слушались Настю, несмотря на усталость, а, может быть, благодаря ей.

Аппендэктомию закончили в пять утра.

Второй хирург Толя задержался в приёмном отделении, и Настя в одиночестве поднялась в пустую, сумеречную ординаторскую.

Она опустилась на маленький, жёсткий диванчик, и застыла, откинувшись на его продавленную спинку.

Физическая усталость охватила, и как бы подхватила Настю. Она сидела, не двигаясь.

Казалось, что даже мысли её остановились.

Даже мысль о Костике была где-то далеко, в какой-то другой жизни, в какой-то другой части бытия.

Серый рассвет вставал за окнами ординаторской. И только он оставался реальным для маленькой Насти. Только этот серовато-розовый рассвет — был единственной реальностью во всём окружающем Настю пространстве.

Рассвет был огромен. Рассвет был огромен — он был так огромен, что занимал целую Вселенную.

В самом центре рассвета находилась тёмная ординаторская, маленький, жёсткий диванчик, и на нём — она, Настя.

«Это я, — подумала Настя. — Это я, и я счастлива. Я счастлива — да, я счастлива… Слава Богу. Слава Богу…»

Откуда-то, из глубины души… из генетической памяти, если хотите, появились эти слова у комсомолки Насти. Эти слова, и эти чувства. «Слава Богу…»

Настина рука неуверенно поднялась, три пальца сомкнулись, и правильное движение руки завершило крестное знамение. Что-то такое из детства, что-то такое от полутёмного храма, где стоит она, маленькая Настенька, держась за бабушкину юбку. Какое это было счастье… Такое же, как сейчас… Настя была счастлива. Вот где Настя могла быть счастлива!

А что вообще нам надо для счастья? Достигать желаемого, или достигнуть желаемого? А, может быть, наше счастье и вообще не зависит от них — от наших желаний?

Насте просто показалось, что здесь, в этой тёмной ординаторской, на грани своей физической выносливости, на пике своей невозможной усталости, она осталась… она оказалась не одна, а наедине с Богом.

И от этого, только от этого — она и была счастлива.

Собственно, почти так оно и было…

По крайней мере, для счастья ей надо было выполнить четыре простых условия:

1) Иметь чистую совесть.

2) Делать то, к чему призывает сердце.

3) Устать так, чтобы забыть о себе.

4) Но не так, чтобы забыть о Боге.

Не часто мы переживаем в жизни некоторые мгновения… Но если переживаем…

Они остаются в нашей памяти, в нашей душе — как некая высшая тайна.

Вот маленькая потайная дверца приоткрыта, и уже виден небесный свет, тонким лучом пробивающийся нам навстречу…

Не стоит рваться в эту дверцу, не стоит пытаться насильно распахнуть её. Нет. Нет. Но надо знать, что она есть.

А помним мы те мгновения, когда нам позволено было — увидеть её чуть-чуть приоткрытой.

Когда позволено нам было подставить своё, человеческое лицо — небесным лучам, пробивающимся из этой приоткрытой двери.

Когда мы не ждали, не звали… Не считали себя достойными…

Когда получили — в дар.

 

Глава 12

Раиска тоже очень, очень хотела быть счастливой.

С Димкой она виделась и на лекциях, и после лекций. Но свиданий он ей не назначал. Предпочитал — к девчонкам в комнату прийти, чаю попить, а то — и поужинать. Поболтать, на гитаре поиграть.

Пару раз только позвал Раиску в кино сходить.

А перед самыми каникулами застали девчонки Раиску в слезах.

— Раиска! Ты что? Что рыдаешь?

— Димка! Димка… — всхлипывала Раиска.

— Что — Димка?

— Что… Приставал ко мне… грубо так… — и Раиска снова пустилась в рыдания. — Я думала — он любит меня… у-у-у…

— А это не любовь! Это баловство одно, честное слово!

Танька гладила плачущую Раиску по голове.

— Любовь ещё будет у тебя, Раиска, будет ещё. Какие твои годы?

— Успокойся, Рая, — поддержала Таньку Настя. — Зато ты теперь знаешь, какой он. И не будешь обманываться больше.

Главное, что ты сама… сама любила его. — Макарова пыталась сказать Раиске то, что говорила самой себе. — Главное — это твоя любовь.

Едва ли Раиска поняла её.

Раиска — рыдала.

Танька Макарова не позволяла себе рыдать. Она думала. Вот уже второй месяц Танька Макарова думала о том, что с ней случилось.

Как ни странно, думать не мешали ни зачёты, ни экзамены.

Ещё и ещё раз повторяла Танька в уме свою историю. Ещё и ещё раз вспоминала, как всё начиналось, как они гуляли со Святославом, как целовались.

Но почему же любимый предал её? Потому что не любил? Нет, он любил… трудно представить себе, что обманулась она в самом главном. В том, что любима была.

Любил, любил, любил…

Тогда что же? Струсил? Пожалел, что придётся расстаться со своим образом жизни, наперекор родителям пойти?

«Modus vivendi» — вспомнила Танька латынь, первый курс. Да, модус, так модус. Поискать ещё его, такой модус.

И Танька призналась себе, что два этих образа жизни — её и её любимого, действительно были очень разными. Как на разных планетах.

«Мы — инопланетяне, — сказала сама себе Танька, и сама себе улыбнулась. — И не смог он. Не может он жить — по-другому. И любовь его — как любовь инопланетянина. Кто их знает, как они любят, эти инопланетяне?»

«Так могу ли я винить его?» — спросила она себя.

И ответила себе: «Нет, не могу».

Нет, Танька не винила его. Но жалеть о том, как всё получилось… Но жалеть о нём… жалеть о своей несбывшейся мечте, о своей любви — никто не мог ей запретить.

«Моя любовь — остаётся со мной, — подумала Макарова. — И никогда, никому я не скажу, что ошиблась».

Конечно, всё правильно. Образ жизни. Такой странный образ. Что-то он напоминает… Что-то он напоминает, этот образ… Дзынь! Дзынь!

Нет, нет. Наверное, это слишком…

Откуда-то всплыл образ… Образ, хранящийся в глубинах памяти, даже у самого ни во что не верующего человека.

Звон серебреников, оплачивающих образ жизни.

 

Глава 13

Единственной, кто почувствовал что-то неладное, происходящее с Танькой — как ни странно, оказалась Настя.

Настя приступила к расспросам — по-хирургически.

— Говори, что с тобой? — приступила Настя к операции как-то вечером, когда осталась с Танькой дома вдвоём. — Ты на себя стала не похожа, Танька!

— Ничего не случилось.

— Говори, я же все понимаю.

— Как это ты понимаешь?

— По косвенным признакам.

— По каким?

— Танька, ты поссорилась с ним?

Тут уже Танька не могла молчать. Прямые вопросы всегда ставили её в тупик.

— Угу, — сказала Танька.

Потом она помолчала ещё немного, и сказала просто, без прикрас:

— Изгнана была с позором, как уличная девка. И мой любимый меня не защитил. А его родители отказали мне от дома. Не парой я их сыну оказалась. Заподозрили меня, что я на их квартиру претендую. Вот так.

— А он?

— Я же говорю тебе. Не защитил.

— Жаль. Только ты не жалей о нём. Он — и мизинца твоего не стоит. Подожди, он ещё придёт к тебе, и просить будет, чтобы ты вернулась.

— Чего мне ждать… Я ведь люблю его…любила.

Танька не заплакала. Просто голову опустила и сидела так, не двигаясь. И Настя подошла к ней и обняла.

И так они сидели вместе, на кровати у Таньки. В комнате было тихо, и только лёгкий ветерок раннего лета раздувал занавеску в открытом окне.

Нет, не обошлось без «несчастных любвей», не обошлось.

Хорошо, что сессия уже заканчивалась. Впереди было лето. А семье Поливиных предстояла разлука.

Блеск лейтенантского бала отсиял, как призрачный свет белой ночи.

Серёжка с Наташкой поехали на родину, в отпуск. Костик отправился к бабушке, в Вологду.

Раиска, едва оправившись от «несчастной любви», поехала к себе, под Одессу, на Чёрное море. Горе топить в море, так сказать.

А Макарова, Ипатьева и Кулешова — собирались на практику, положенную после четвёртого Курса.

На первую врачебную практику.

Настина же любовь так и осталась незаконченной, неопределённой. Танцы на балу, белые ночи… Так, блеск один. Может, и готова была Настя услышать от Костика какие-то «главные», какие-то нужные слова. Ждала Настя…

Ждала-ждала, да не дождалась. Не решился Костик — не сказал ничего. Как тут поймёшь, почему. То ли смелости не хватило, то ли любви.

Два года — срок немалый. И в первом, и во втором случае — тяжело решиться на что-нибудь… После двух-то свиданий…

«Значит, нет. Всё правильно, так и должно быть. Ничего не получится у меня с этой любовью. Разве что-нибудь хорошее может быть у меня? Нет. Нет».

Горько было Насте. Эх, как горько! Настя свернула свою любимую чёрную кофту и положила её в сумку. Она собирала вещи, чтобы ехать на практику.

«Лучше было бы — и не начинать. И не чувствовать ничего, чтобы потом не плакать», — Настя задёрнула молнию на сумке.

Тут поневоле зауважаешь Поливиных — и Наташку, и Серёжку. И любовь у них крепкая, такая, что разлуки не боится.

Смотрите, смотрите девчонки, на подругу свою, на любовь её. Только завидовать не надо.

А то Зинка Ипатьева, бедная, ходит уже, как тень. Все глаза выплакала, провожая Серёжку. И не подойти ей к нему, не обнять…

Нет уж, надо лучше подумать, как практику проходить!

 

Часть II

 

Глава 1

Пролетела и практика, да и лето промчалось так быстро, как умеет мчаться только лето.

Загорелая Раиска еле-еле дотащила до общаги неподъёмную корзину с персиками, виноградом и огромными, лоснящимися, розовыми одесскими помидорами.

Танька Макарова с мамиными пирогами, Зинка Ипатьева с мапиновым вареньем, и Наташка Поливина с северморским копчёным палтусом.

А Настя? Настя не привезла с собой ничего особенного, и поэтому сбегала в магазин за белым сухим вином.

Вы пробовали когда-нибудь такую рыбу — копчёного палтуса? Нет, не стану я говорить, что сейчас палтус не тот, или коптят не так.

Однако тот самый палтус, нарезанный тонкими ломтиками, вприкуску с одесской розовой помидориной… Нет в мире вкуснее — ничего.

Разве что пироги с черникой. Чуть примятые с дороги, пироги следует запивать крепким чаем, с малиновым вареньем. Даже не вареньем, а просто — с малиной, перетёртой с сахаром. Живой, спелой малиной…

Вкус молодости… Где ты?..

И побежала студенческая жизнь, как и прежде. Пятый курс — уже клиники, клиники. Соберутся девчонки за ужином, да за книги.

Настя — та в хирургию к себе, можно сказать, через день. Прооперировала и первую грыжу. И несколько аппендэктомий сделала.

И — никакой тебе любви, никаких свиданий.

Как-то вечером, во время ужина, стук в дверь раздался.

— Кого это там несёт, на жареную картошку? — отозвалась Макарова, и открыла двери. На пороге стоял Димка.

— Здравствуйте, милые девушки!

— Здравствуй, коли не шутишь! — ответила за всех Зинка.

— Дайте попить, а то так есть хочется…

— Что переночевать не пустим! — Поливина с интересом смотрела на Димку со своего места.

— Раечка, ты что, обижаешься на меня?

Димка говорил таким сладким голоском, почти ангельским.

— Ты уж извини меня, извини! Это мне вино тогда в голову ударило!

Раиска, честно сказать, уже не обижалась. Лето, море и песок сделали своё дело. Конечно, красивым был Димка, но влюблённость у Раиски прошла. Почти прошла.

А так, поболтать… Почему бы и нет? И Раиска дала добро.

— Доктор на больных не обижается, — сказала Раиска.

— Обещаю выздороветь! — отпарировал Димка.

— Ладно уж, садись! — сказала и Макарова. — Давай, Настя тарелку.

— За мир между народами! — и Димка вытащил из-под куртки бутылку вина.

— Вот это — правильно!

— За мир — обязательно! — поддались девчонки.

Так Димка снова пришёл в эту комнату, и стал приходить часто, часто.

Сначала никто не мог понять, к кому же приходит Димка. Приходит — и сидит, и болтает, и анекдоты рассказывает. Иногда и с гитарой придёт, вечерком.

Раиска сначала думала, что Димка снова к ней приходит. Но это было не так. Никаких шагов к новому сближению с Раиской Димка не предпринимал.

Раиска же и узнала первая, к кому приходит Димка. Поняла — и ужаснулась. Сначала пыталась тайну сохранить, но хранить что-либо вообще было не в Раискином характере.

Раиска бросилась к Макаровой. Конечно, к кому же ещё?

 

Глава 2

— Танька, Танька! Подожди, не убегай. — Раиска ухватила уходящую Макарову за рукав.

— Что такое?

— Я не знаю, как и сказать тебе. Короче, мне кажется, я кажется знаю к кому Димка ходит.

— Ну?

— К Наташке нашей… Поливиной…

— Не может быть!

— Я пришла раньше, чем обычно. С лекции по терапии ушла, у меня голова болела.

— Ну?

— А Наташка с Димкой на её кровати сидят.

— Ну и что?

— В обнимку, в обнимку сидят! Обнимаются, понимаешь? Я вошла, а они отпрянули друг от друга, как ошпаренные!

— Ты ничего не путаешь?

— Честное слово.

Макарова уже никуда не бежала. Она вернулась, и присела на свою кровать.

— Что делать будем? — спросила Раиска.

— А что делать? Подождём…

— Чего ждать? Может, ты с ней поговоришь? Тебя-то она послушает больше, чем меня.

— Подождём. Если Наташка сама не передумает, всё равно это дело проявится. Не скроешь такого. А вот девчонкам давай не говорить пока.

Макарова оказалась права. Всё чаще стали появляться вместе Наташка и Димка.

Настя, хоть и мало дома была, тоже быстро поняла ситуацию. И решила переговорить с Макаровой. С кем же ещё…

— Что делать будем? — спросила Настя. — Что, будем сидеть, и смотреть?

— Это ты о чём?

— О том самом. О Поливиной.

— Ты знаешь?

— Я не слепая.

— А Зинка знает, как ты думаешь?

— Думаю, что нет. Я думаю, что она просто предположить такого не может. Я так думаю — мы с тобой должны с Наташкой поговорить. Без Зинки и без Раиски.

— А если она нас не послушает, тогда уже…

— Тогда уже — видно будет.

Застать Наташку одну, без Зинки и без Димки — было сложно, но можно. Момент был найден в Зинкино дежурство по кухне, когда та отправилась за покупками.

Наташка прихорашивалась у зеркала. Тоже уходить собиралась.

— Наташка, мы с тобой поговорить хотим, — начала Макарова.

— О чём это — так таинственно?

— А ты не догадываешься?

— А какое ваше дело? — Наташка резко обернулась к ним от зеркала, держа в руках флакончик с духами. — Какое ваше дело, а?

— Конечно, это твоё дело…

— Девчонки, девчонки, я всё понимаю, что вы мне хотите сказать. Но это — правда моё дело.

— А Серёжка? Как ты можешь? Он там, на севере, где-то на корабле…

— Серёжка! Что вы понимаете в семейной жизни? Вы? Вы же старые девы! Синие вы чулки, вот вы кто! А лезете…

— Наташка…

— А что, нет? Вам уже больше двадцати. Серёжка… Да, Серёжка! — Наташка как бы входила в раж. — Да, я за него вышла, это точно. Но… Я только с Димкой поняла, как может быть…

— А как же ты с Серёжкой будешь? Что делать будешь? Разводиться, что ли?

— Разводиться? Да нет, пока не буду. Просто — поживу, как есть. А потом — видно будет.

— Ну, ты даёшь!

— А вы, девчонки, если вы подруги настоящие, то молчать будете.

— Мы и так молчим. Раиска тоже знает.

— А Зинка?

Зинка Наташку тревожила. Слишком давно они были вместе. Не была Наташка уверена в том, как Зинка поступит.

— Догадывается, наверно. С Зинкой ты лучше сама поговори, чтобы она не от нас всё узнала, а от тебя, — сказала Макарова.

— Я так и сделаю.

Наташка медленно закрутила пробку красивого маленького флакончика. Медленно поставила его на тумбочку и обернулась от зеркала к девчонкам.

Хороша была Поливина! Эх, хороша!

— Девушки, не переживайте! Всё будет прекрасно! И нечего смотреть на меня, как Ленин на буржуазию, — сказала Поливина.

Ни тени смущения не было в ней. Она точно знала, что делает.

Поливина поправила свою пышную причёску, взяла свою беленькую сумочку и вышла из комнаты, высоко подняв голову.

 

Глава 3

Вот так бывает в жизни — идёшь себе по дорожке. Идёшь, идёшь. Птички поют. Травка зеленеет, солнышко блестит.

Идёшь себе, идёшь. И вдруг — бац! Ногой в грязную лужу!

Травка — по-прежнему зеленеет, солнышко — по-прежнему блестит. А ты стоишь, как дурак, посреди дороги, и пытаешься очиститься от грязи.

Ты — ни в чём не виноват, и лужа, строго говоря, тоже не виновата ни в чём. Ибо после дождя всегда бывают лужи. Но ты — весь в грязи, и тут уж ничего не поделаешь.

Надо было смотреть под ноги, дорогой!

«Но я всегда ходил по этой дороге! — кричит „дорогой“. — И тут всегда было сухо!»

«Что поделаешь! — отвечает „дорогому“ голос с небес. — Наверное, дождь был сильнее обычного».

«Но мне-то от этого не легче! Я-то — весь в грязи!»

«Можешь постоять в луже и потопать на неё ногами, если тебе от этого полегчает, — отвечает голос. — Но не забудь — потом ты будешь ещё грязнее».

И тогда ты выходишь на сухое место, и говоришь сам себе: «Эх!»

— Эх! — сказала Настя, когда Наташка вышла из комнаты.

— Эх, или ох, а ничего не поделаешь, — ответила ей Танька.

— Жалко Серёжку.

— Жалко Серёжку, и их любовь жалко. Мы ими так… гордились… любовались. А оно — вон как получилось…

Танька готова была заплакать. Как тогда, когда её предали в первый раз. Тогда, в квартире у Святослава. Хотя сейчас… Сейчас-то что? Что предали? Кого предали? Не её же предали! Но предали…

— Нет, ну как она может! — Настя тоже успокоиться не могла. — А раньше она о чём думала? Неужели она просто такие спектакли с Серёжкой устраивала? Прикидывалась, что любит его! Ти-ти-ти, лю-люлю! Серёженька, ти-ти-ти… Тьфу! Вот так живёшь с человеком, и не знаешь… какой фортель он тебе завтра выкинет.

Настя подошла к Наташкиной тумбочке и потрогала Серёжкину фотографию.

— Так-то, муж нашей комнаты.

— Но в одном — права Поливина, — сказала Танька.

— В чём это?

— А в том, что мыс тобой — старые девы. Вот в чём.

— М-да. Может, не такие уж старые?

— Тормоза мы с тобой. Вот кто мы.

— Ну, ты-то хоть любила.

Настя села на свою кровать, а потом сбросила туфли и легла на покрывало.

— Ты-то — хоть любила, а я вообще тормоз. У меня хирургия моя, и всё. Наши жёны — пушки заряжены!

— А Костик?

— А Костика — волной смыло. Даже письма не написал.

— Ты же на хирургию ходишь. Там бы нашла парня себе. Хирурги-то — мужчины, почти все.

— Мужчины. Только там я не того ищу.

Настя положила руки за голову.

«Чего же я ищу? — подумала она. — Чего я ищу?»

И вообще, хирурги женатые все, — продолжила Настя вслух. — Ты же знаешь — я с женатыми не могу. Мне бабушка так говорила с детства: «Смотри на женатого, как на пустое место». И вообще, бабушка у меня верующая. Она мне говорила… она мне рассказывала, что есть десять заповедей. Ну, у Бога… Десять заповедей для человека. Не убий… Не укради…

— Ты что, все десять знаешь?

— Нет. Но там точно есть, что прелюбодействовать нельзя. Не прелюбодействуй!

— Слово-то какое.

— Угу.

Настя вскочила с кровати, сделала «страшное» лицо, растопырила пальцы и пошла на Макарову.

— Не прелюбодействуй!

— Не буду, не буду! — засмеялась Макарова. — Не буду, честное слово. А что будет, если эти заповеди нарушить? Ведь все нарушают, согласись. Бабушка тебе не говорила? Что будет, если нарушишь?

— Говорила, что смертный грех.

И тут вошла Зинка Ипатьева. Бросила сумку с продуктами около стола, и на кровать свою уселась с размаху. Зинка едва сдерживала слёзы.

 

Глава 4

— Ну ладно, ладно! Не плачь! — Макарова присела к Зинке на кровать. — Встретила Наташку, да?

— Да, — всхлипнула Зинка.

— Рассказала она тебе?

— Рассказала. Да я и сама видела, что что-то не то.

— Никто не ожидал.

— Единственное… — Зинке было трудно говорить.

— Что?

— Что оправдывает её… Что она Димке начала помогать… У него отец тяжело болен. Вы знаете?

— Нет.

— У него отец тяжело болен. В онкологии. Наташка стала ему помогать… сочувствовать… и влюбилась, не выдержала.

— Это она тебе сказала?

— Да. И с Серёжкой она разводиться не будет. Хочет завязать с ним, с Димкой этим.

— Да. Это правильно будет.

— Да не расстраивайся ты так, Зинка! — вступила в разговор Настя. — Это жизнь, что поделаешь. Наташка женщина самостоятельная, она сама справится.

— А я?

— А ты, Зинка, отстань от неё. Отстань от Поливиной.

— Как «отстань»?

— Можно, я тебе грубо скажу? Не обижайся только… — Настя оперлась руками о стол, и смотрела Зинке прямо в глаза.

— Ну, скажи.

— Отвали ты от неё. Отвали от неё, и от них.

— Ты что?

— А то. Прилипла ты к Наташке, прилипла, за всю свою жизнь. Тебе и кажется, что её жизнь — как бы твоя. А это не так. Разные вы, и жизни у вас разные. И чем ты быстрее это поймёшь, тем легче тебе будет. Отвали от неё! Отрежь! Как аппендикс!

— Я не могу… — губы Зинки стали кривиться.

Она сначала хотела резко ответить Насте, уже и рот открыла… Но вместо резкого слова — Зинка заплакала, навзрыд заплакала, понимая, что Настя права.

И что она, Зинка, ничего не может сделать с собой. Ни отстать, ни отлипнуть, ни «отвалить», ни «отрезать».

Как будто внутренний паралич сковал Зинку.

Нет, и руки, и ноги у неё двигались, телом была Зинка совершенно здорова.

Ничего не могла сдвинуть Зинка — в своём сердце. В сердце у неё был паралич, в сердце.

И она плакала. Плакала о Наташке, о Серёжке. Плакала об их любви, как о своей. Плакала о них, как о себе. И о себе, как о них.

И Настя не выдержала, подошла к ней и погладила её по плечу.

— Не плачь, Зинка. Честное слово, всё пройдёт.

Зинка плакала.

— Тогда, Зинка, плачь уже и за нас с Танькой. У нас тоже есть, о чём порыдать.

— Да ладно… Плачь, не плачь… Не изменишь ничего…

Зинка сделала над собой усилие и поднялась с кровати. Она вытерла слёзы и сказала:

— Пойду, ужин готовить буду. Я же дежурная сегодня.

 

Глава 5

После происшедших объяснений, Наташка с Димкой стесняться и прятаться перестали. Целовались у девчонок на виду. Димка в комнату забегал, едва стучась.

И гуляли они с Наташкой красиво. И в Петергоф, и в Пушкин, и в театры, и на выставки, и на концерты.

Бывало, что Наташка ночевать не приходила. Дежурства расстроились. В Наташкину смену просто чай пили, с тем, что было, а иногда и просто так, ни с чем.

И заставить Поливину вернуться к прежней жизни было невозможно.

Наташка приходила поздно, часто в сопровождении Димки, и сама усаживала его за стол. И есть стали они вдвоём. Ели то, что покупали сами для себя, с окружающими не делясь.

Почему-то, именно это — их отдельные от всех разговоры в середине общей комнаты, их «отдельная» еда — было едва ли не самым обидным для девчонок.

А ничего удивительного. Разве это не символ предательства, когда некто удаляется от общего стола? Разве не предающий уходит с общей трапезы?

Есть ли что-нибудь новое под луной, дорогие собратья?

Раиска не выдержала однажды. Время было поздним. Девчонки уже легли. Правда, не спал никто, кроме Насти.

Наташка с Димкой сидели за столом, при свете настольной лампы, пили чай и шушукались, а потом стали смеяться.

— Эй, вы! Хватит вам уже, прекратите! — крикнула Раиска со своей кровати.

— Раиса, успокойся! — ответил Димка. — Я тебя не трогаю.

— Попробовал бы тронуть!

— Небось, когда пробовал, ты довольна была. Так и думала, наверно — не сильно ли я сопротивляюсь?

Наташка засмеялась Димкиной шутке. Однако шутка была та ещё. Подлая шутка была!

И Раиска встала с кровати, и подошла к сидящей парочке — прямо, как была — в ночной рубашке.

— А ну, пошёл вон отсюда! — сказала она Димке.

— Девочка, девочка! Остынь! Я не к тебе пришёл!

— А мне всё равно, к кому ты пришёл! Уходи отсюда!

— А вот и не уйду! — издевался Димка.

Наташка же улыбалась, как будто происходящее её не трогало. Танька и Зинка сели на своих постелях.

— Уходи! — настаивала Раиска. Голос её уже начади дрожать.

— Не уйду! — Димка откровенно издевался над Раиской.

И тут — Макарова поднялась.

— А ну — вон отсюда! Уходи сейчас же, слышишь!

— Наташа… Уходите… Уведи его отсюда…

За спиной у Макаровой встала Зинка. Это перевесило чашу весов. Раз уже Зинка встала на Наташку…

— Пойдём, Дима, погуляем. Пойдём, пойдём.

Димка поднялся. Они стояли друг против друга — Наташка с Димкой, и Макарова с Ипатьевой.

И Наташка с Димкой ушли.

 

Глава 6

С этого дня Димка стал реже в комнате бывать, но все равно приходил, и с Наташкой сидел. А чаще — Наташка дома не ночевала.

В начале декабря Наташка созрела до того, что фотографию Серёжки сняла со стены.

— Ты чего, Наташка! Не снимай! — пыталась остановить её Настя, которая, в тот момент, одна в комнате была.

— А что тебе?

— Привыкли. Муж нашей комнаты, ты же знаешь!

— Хватит с вас. Не бывает — мужей нашей комнаты. Вот заводи себе мужа, и хоть обвешайся его фотками.

— А не страшно?

— Чего не страшно?

— Снимать-то не страшно?

— Успокойся. Я не из трусливых.

— Это точно — сказала Настя. — Не из трусливых. А ещё?

— Что «ещё»?

— Ещё не из каких?

— Отстань!

На том дело и закончилось.

Примерно через неделю, вечером, раздался стук в двери. Наташки дома не было. Не было и Раиски — в театр пошла.

— Наташка со своим… — проворчала Настя. — Открыто!

— Девчонки! Девчонки, милые мои! Сюрприз! — Серёжка поставил на пол увесистую сумку. Это был он.

— Ура! — девчонки вскочили с мест, и кинулись обнимать Серёжку.

— Ты как? Ты откуда?

— На три дня. В штаб. Туда — и назад. А Наталья-то где?

— Да ты раздевайся! Сейчас, сейчас прийти должна, — сказала Макарова, этими словами отметая все другие слова, которые так и норовили у девчонок соскочить с языков.

— Да, ты подожди чуть-чуть. Придёт сейчас, — поддержала её и Настя.

Пока Серёжка располагался, девчонки сдвинулись в уголок, отделённый шкафом, который назывался «кухней».

— Давай, я ей навстречу выйду, — сказала Настя. — Хоть и противно, но она ведь сама должна ему сказать. Пусть хоть готова будет.

— Иди, — ответила Макарова.

Но они не успели. Раздался весёлый стук в двери, смех, и, не дожидаясь разрешения, в комнату ввалились Наташка и Димка.

— Серёжка! — Наташка перестроилась на ходу, сразу оценив ситуацию. Она ступила в комнату, вдохнула, постояла одно мгновение, и бросилась Серёжке на шею.

— Ты как? Откуда? Ты давно приехал?

Серёжка обнимал Наташку, не замечая ничего.

— А мы с Димой встретились по пути. Ты к Рае, да, Дима?

— Да… — почти прошептал Димка.

Но Серёжка не слушал никого. Он доставал из сумки копчёную колбасу, рыбу, шампанское, конфеты.

— Готовьте ужин, девчонки!

И они с Наташкой сели на кровать, как сидели когда-то.

— Я того… пойду… — мямлил Димка. — Раисы-то нет…

— Да ты что! — Серёжка удержал его. — Сейчас выпьем за мой приезд. Нет-нет, не вздумай уходить.

И Димка остался. Он сидел на стуле, положив руки на колени, и смотрел, как девчонки накрывают на стол.

— Настя, а тебе письмо! — сказал Серёжка. Чуть не забыл! От Костика письмо.

Серёжка полез в сумку и достал оттуда письмо. Потом достал ещё один большой пакет.

— Хотел потом, — сказал Серёжка. — Ну, ладно, Наташенька, милая моя…

И Серёжка развернул пакет. Из пакета выскользнула большая, совершенно белая лиса — меховой воротник с мордочкой и лапками. Белая, абсолютно, ослепительно белая лиса. Лисья мордочка улыбалась.

И Серёжка надел воротник на шею Наташке.

— Королева моя! — воскликнул Серёжка и сгрёб в объятия Наташку, вместе с лисой.

Зинка Ипатьева вышла на «кухню».

Стояла Зинка, опираясь на шкаф, смотрела на маленький столик, на тарелки с нарезанной рыбой и колбасой. Стояла, стояла…

Стол в центре комнаты был накрыт.

 

Глава 7

Вам приходилось когда-нибудь врать? Врать в наглую, врать в глаза. Прикидываться, играть роль? Но не роль ради роли, а роль — ради пользы. Ради своей, или — ради чужой пользы? Вам приходилось врать, заранее придумав себе оправдание? Вам приходилось врать, заранее придумав — как вы будете врать?

Вы вообще — умеете врать? Вам нравится — врать?

Ах, не умеете? Ах, не нравится? Но иногда — можно? Можно, хоть иногда?

Может быть, вы даже помните, как это было в первый раз? Вы исправили двойку в дневнике? Или вырвали листик из тетради? Вы взяли, или не отдали чужое? Вы разбили стекло мячом, а наказали товарища?

И вам это сошло с рук! Сошло раз, потом ещё раз…

' Серёжка — был слеп. Радость встречи закрыла ему глаза. Он шумел, радовался. Он наливал всем, пил сам, обнимал Наташку. И не замечал, что все сидят, как неживые.

Димка вообще — сидел как на иголках. Он поглядывал на девчонок с видом затравленного зверька. Он чувствовал себя зависимым от их молчания, и его поведение было едва ли не противнее самого вранья.

— Наташка, завтра у нас — целый день! Всё, девчонки, пируйте дальше, а я жену свою забираю. Я номер в гостинице забронировал. У меня теперь деньги есть. Придём послезавтра утром. Кого не застану, заранее прощаюсь.

— А письмо? Я и не прочла ещё! — Настя подняла над головой белый конверт.

— Читай потихоньку, а ответ на тумбочку положишь, к Наталье. Буду уезжать — заберу. Наталья мне передаст. А где фотка моя?

— Я спрятала. С собой теперь ношу, — и Наташка сама обняла Серёжку, и нежно поцеловала его в щёку.

Настя посмотрела на Наташку, встала, и вышла из комнаты.

— Настя, ты куда? — прокричал Серёжка ей вслед.

— Письмо читать. Пора мне мужа искать…

— А, ну давай. Ну, Дмитрий, давай с тобой ещё по одной, пока суд, да дело, — Серёжка вернулся к столу.

Макарова вышла из комнаты вслед за Настей.

Они сели на ступеньки лестницы, и помолчали некоторое время. Письмо застыло в Настиных руках. Она его даже не распечатала.

— Боже, как ужасно, — сказала Макарова.

— А мы-то каковы? Сидим и молчим.

— А что делать?

— Играем роль в этом подлом спектакле. Нет, ну как перестроилась Наташка — налету! Прима, елки-палки. Актриса погорелого театра. Тьфу!

— Может, она ещё скажет ему? Расскажет всё Серёжке? Конечно, мы на неё злимся, но… В конце концов, она имеет право полюбить другого… Только сказать надо, — Настя надежды не теряла.

— Нет, не расскажет. И она не расскажет, и он промолчит. Димка этот. И ты это знаешь. Знаешь, но не веришь. Боишься поверить.

— Боюсь. Как я жить-то дальше буду! Как встречаться с ней? И чего же ещё от людей можно ждать…

— Да, ты права. От людей — много чего можно ждать. А это — предательство. Это называется — предательство.

Макарова точно знала, как это называется.

— Серёжку предала, и нас заодно… размазала… — с горечью сказала Макарова.

— Может, она ещё расскажет ему… Признается во всём… А Димку я и в расчет не беру. И так понятно, что это за птица. Что это за попугай — с павлиньими перьями.

— Почему нам попадаются такие мужики? Почему эти попугаи летают возле нас?

— Да, летают, и каркают. Кар! Кар! Танька Макарова улыбнулась:

— Взвейтесь, соколы, орлами!

— Может, это мы такие непутёвые? Наверно, мы сами виноваты. И Наташка — сама виновата.

Дверь комнаты распахнулась, и Серёжка, в обнимку с Наташкой, подошли к лестнице.

Наташка накинула белую лису на зимнее пальто.

Димка шёл сзади.

— Девчонки, до свидания! Не грустите! Настя, пиши ответ, там по тебе страдают.

— Пока, пока.

Серёжка с Наташкой скатились с лестницы, обнимаясь и смеясь.

 

Глава 8

«Здравствуй, дорогая Анастасия!
Ещё раз целую. Костя».

Долго не мог я собраться, и написать тебе письмо. Всё думал. Может, ты давно уже забыла меня. Может, у тебя есть парень. Я не знаю.

Здесь у нас холодно. Посёлок маленький, и офицеры живут в общежитии. И неженатые и женатые некоторые. Я, в основном, — на корабле.

Настя! Если ты меня ещё не забыла, напиши мне ответ, и передай с Серёгой. Знаешь, издалека всё видно совсем по-другому. И я думаю о тебе, думаю и днём, и ночью. А когда засыпаю — ты мне снишься.

Вижу тебя, как в первый раз — в твоей блузке голубой.

Да, я забыл написать тебе, что в начале осени умерла моя бабушка. И теперь ты, Настюха, у меня одна на всём белом свете. Кроме друзей, конечно. И кроме моря.

Напиши мне ответ, только честно.

Остаюсь — твой Костик. Обнимаю тебя, и целую. Даже если на прощанье.

И поздравляю тебя — с наступающим Новым годом. Желаю тебе крепкой и верной любви.

Настя лежала на своей кровати и читала письмо при свете настольной лампы. Она прочитала письмо уже раз двадцать.

И не решила пока ничего. Как отвечать, Настя не знала. Знала только, что отвечать надо честно. Только и всего.

Нет, не чувствовала Настя такой любви, о которой мечтала в ранней юности.

Не чувствовала такой любви, о которой читала в книгах.

Нет, не пылало в её сердце никакого «пламени страсти».

Просто горел в её сердце ровный, чистый огонь. Спокойный огонь, похожий на дыхание. Горел — с того самого дня, как Костик появился в дверях комнаты.

Настя знала, что она бы могла прожить целую жизнь с этим огнём в своём сердце. Она знала, что могла бы прожить с Костиком — целую жизнь. И это она знала твёрдо, знала — с самого первого дня их знакомства.

Как же быть? Любовь ли это, если так, без страсти?

Вот что смущало Настю, вот что. Боялась Настя обмануть Костика, боялась обмануть и себя.

Сомнения и неуверенность одолевали Настю, как всегда.

От этого было ей больно.

И ещё одно. Ей казалось, что за всем поведением Костика, и даже за письмом его, ощущалась та же неуверенность, и те же сомнения, что и у неё самой.

«Одинаковые мы с ним, одинаковые! — подумала Настя. — И не только тем, что бабушки растили нас. Мы оба боимся. Себя боимся, наверно. И чувства своего боимся, и не верим себе. Знаем, как быть должно — а оно не так! И мы — боимся… Я-то уж точно — трушу, просто трушу. Не верю в то, что всё будет хорошо. И поделать с собой ничего не могу».

Настя закрыла глаза и представила себе, как она берёт билет, и едет туда, в этот Се-вероморск… Как встречает Костика со службы… Как они ужинают… И дальше… дальше…

«Может, другая девчонка уже давно сделала бы так… Давно бы к нему поехала. А я? Точно, как мы с Макаровой говорили — тормоз я! Я просто — вечный тормоз!»

Что поделаешь! Настя ты Настя, представитель рода человеческого! Нет у нас мудрости — отличать истинное от ложного, и часто, нет у нас терпения — дождаться истинного.

Вот так, в основном, и действуем мы в жизни своей — старым, болезненным методом проб и ошибок. Шишки набиваем…

Так и действуем — потихоньку, с болью и слезами, обучаясь, всё-таки, хоть немного отличать правду от лжи.

Причём не стоит обольщаться — пробы и ошибки бывают у каждого только свои, собственные.

Такие вот невесёлые размышления, насчёт «вечных тормозов», одолевали Настю, пока она не заснула.

Ей приснилась Наташка Поливина, в белой лисе. Наташка стояла и смеялась, указывая пальцем на Настю.

Настя пыталась спрятаться от этого смеха, но никак не могла.

Серёжка же, вместе с Костиком, стояли как бы поодаль. Настя пыталась дотянуться до них, и тоже не могла.

Не могла, не могла… Сон прервался.

Настя проснулась глубокой ночью, что случалось с ней очень редко. Обычно спала она, как убитая. И не видела никаких снов.

Настольная лампа на её тумбочке горела. Девчонки спали. Настя встала и подошла к окну. За окном простиралась зима.

Пожалуй, Настя любила зиму больше других времён года. Любила именно за это — за чистоту и белизну. За снег.

Настя смотрела в окно, и не могла оторвать глаз от того, что там происходило.

В мерцающем свете фонарей падал тихий, волшебный снег. Снежинки летели плотным потоком, и временами казалось, что снег — не падает сверху вниз, а взлетает снизу вверх.

Настя усмехнулась тому, что снег летел снизу вверх.

Какое чудо!

Да, так оно и есть. Чудо!

Очень часто нам кажется… нет, мы просто уверены в чём-то. Особенно, если нам твердили об этом с детства.

Всё должно быть только так, как должно быть!

Мы и представить себе не можем, что, может быть, дело обстоит совсем иначе! И даже — просто наоборот! Нет, говорим мы себе — разве можно сомневаться, что снег падает сверху вниз?

Но почему же я вижу, что снег летит ввысь? Как же всё происходит на самом деле? Вот вопрос, вот в чём вопрос.

Как же больно нам бывает, когда мы узнаём, что в жизни бывает всё так перепутано… и так неожиданно… И совсем не так, как нас учили.

Я твёрдо знаю только одно: правда — она, несомненно, есть. И, несомненно, её следует искать.

Настя написала ответ вечером следующего дня.

«Здравствуй, Костик!

Я долго ждала письма от тебя. Сказать по правде, я ещё писем от парней не получала ни разу. И никакого другого парня у меня нет. Это честно.

Мне очень жаль твою бабушку. Мы с тобой одинаковые. Я даже не могу себе представить, что со мной будет, если вдруг с моей бабушкой случится что-нибудь.

Дорогой Костик! У меня действительно никого нет, только ты. О тебе я думаю, тебя вспоминаю каждый день. И не хочу, совершенно не хочу никого другого искать.

Но я не могу дать тебе ответа — прямо сейчас. Если можешь — приезжай.

Я тоже поздравляю тебя с Новым годом. Я желаю тебе хорошей службы. А нам с тобой — я желаю счастливой и долгой жизни. Знаешь, как в сказках: „Они жили долго, и умерли — в один день“.

Я тоже тебя обнимаю и целую. Твоя Настя».

Утром Настя положила запечатанное письмо на тумбочку к Поливиной и ушла в институт.

С Серёжкой она не простилась. Да и никто из девчонок — не простился.

Счастливый и довольный, Серёжка уехал в свой Североморск. Наташка ничего ему не сказала.

Её роман с Димкой — продолжался.

 

Глава 9

Пролетели и декабрь, и январь. Закончилась зимняя сессия.

Наташка не поехала к мужу на зимние каникулы, а поехала домой, к родителям. Причина была, что называется, налицо.

Вернее, на тело.

Была Наташка беременна, примерно на четвёртом-пятом месяце. Животик был уже заметен.

И то, что она обманывала Серёжку, уже будучи беременной, было ещё более грустно.

Родители вызвали Серёжку телеграммой. Драма разыгралась там, дома у Наташки. Наташкин ребёнок был — от Димки. Наташка подала на развод.

В институт Наташка явилась с опозданием примерно на месяц. Приехала — уже с шестимесячным животом, подурневшая, погрузневшая, отёчная.

Разведенная и беременная.

Димка вел себя сначала неплохо. Выводил Наташку гулять, и даже обещал подать заявление в ЗАГС. «Вот только родителям напишу, — говорил он. — Вот только ответ от родителей получу…»

А Наташка переносила беременность тяжело, очень тяжело. У неё было плохо с почками. Неделю — училась, неделю — в больнице лежала. Ближе к родам состояние её резко ухудшилось.

С начала мая она уже не выходила из больницы. Мать Наташки взяла отпуск, и приехала в Ленинград.

Как хозяйка, вошла мать Наташки в комнату девчонок. Поставила вещи рядом с кроватью дочери. Окинула всех грозным взглядом.

Была мать Наташки высока ростом, статна и осаниста. Белые, хорошо покрашенные волосы были уложены в красивую причёску.

— Здравствуй, Зина, — сказала она.

— Здравствуйте, Ирина Владимировна.

— И вы, девочки, здравствуйте. Вы Таня. Вы Настя. Вы — Рая. Всех я вас узнала.

Девчонки молчали. Все переживали за Наташку.

Все ведь были врачами. Пусть не совсем ещё, но пятый курс заканчивали. Все знали, что такое преэклампсия.

И к Наташке в больницу бегали, по очереди, все эти последние месяцы.

— Что же вы не уберегли подругу? — спросила мать Наташки таким голосом, что все почувствовали свою вину. Ответить было нечего.

— Мы пытались, — сказала Макарова.

— Да она не слушала никого, — сказала Раиска.

Настя смотрела на эту самоуверенную женщину. Даже в такой ситуации она сохраняла спокойствие и достоинство.

И даже в такой ситуации — она искала виноватого.

И была готова драться, биться, и была I готова — этого виноватого наказать.

И невиноватого — тоже могла… Да, наверное — могла и невиноватого…

Настя вспомнила свою мать. Поникшую, опустившуюся, плачущую. Вечно страдающую, вечно виноватую — даже там, где она абсолютно виновата не была. Она представила, что было бы с её матерью в такой ситуации. Бр-р-р…

Мать Наташки ответила так, как и должна была ответить:

— Плохо говорили, раз вас не слушали. Что же ты, Зина, мне не написала? Или — не рассказала? Плохо, плохо.

Зинка не знала, что отвечать. В комнате нависло тяжёлое молчание. Мать Наташки поправила причёску перед Наташкиным зеркалом и вышла из комнаты — гордая, высокая и красивая.

Положение Наташки было тяжёлым. Мать Наташки ночевала в отделении. Ей поставили кровать в Наташкиной палате.

Сердцебиение плода прослушивалось всё слабее и слабее. В конце концов, Наташке начали преждевременную стимуляцию родов.

В последних числах мая Наташка родила девочку. Девочка прожила около часа. Всё, что возможно, сделали врачи. Мать Наташки поставила на ноги весь институт.

Но девочка умерла. Кроме страданий от патологического течения Наташкиной беременности, у девочки был сложный, врождённый порок сердца.

Единственное, чего могла добиться теперь для Наташки её мать, это был перенос на осень экзаменов за пятый курс. Институт надо было заканчивать.

Да, о Димке. Он перевёлся в другой мединститут, куда-то на Урал. Сделал он это ещё до приезда Наташкиной матери.

Как-то тихо, незаметно не стало его в общежитии. И на лекциях перестал появляться. Всю правду Раиска узнала в деканате, через секретаря. Перевёлся в другой институт, ближе к месту жительства, «в связи с тяжёлой болезнью матери».

Да, вот так.

 

Глава 10

Мать увезла Наташку домой.

В общежитие Наташка зашла, только чтобы взять вещи. Была она мало похожа на себя. Лицо её осунулось, а тело было ещё грузным. Грудь была плотно перевязана, чтобы перегорело прибывающее молоко.

Наташка смотрела куда-то вдаль. И — мимо людей, и — мимо предметов.

Мать собирала вещи, а Наташка сидела за столом. Она не плакала. На похудевшем лице карие глаза её казались огромными.

Девчонки сидели напротив, не зная — что сказать, как пробиться через непробиваемый вид Наташкиной матери.

И тогда Наташка сказала свои единственные слова.

— Простите меня, девочки, — сказала она. — Простите меня.

Наташка встала, и девчонки встали. И долго, долго они стояли обнявшись, все впятером. Пока Наташкина мать не сказала:

— Пора.

Ни сочувствия, ни осуждения не позволила Наташкина мать. Ни словечка не позволила сказать — ни в свой адрес, ни в адрес дочери, ни в адрес всей ситуации в целом.

Обе они — высокие, статные, красивые, медленно вышли из комнаты, и медленно пошли по общежитскому коридору.

Они шли, поддерживая друг друга. Потом они начали спускаться по лестнице. И только девчонки, с порога своей комнаты, смотрели им вслед.

После отъезда Наташки девчонки и пошли в церковь — в первый раз. В первый раз — в своей сознательной жизни.

Таня Макарова, Настя Кулешова, и Зина Ипатьева.

До церкви надо было ехать на трамвае. А хорошо было в Ленинграде, в начале лета! Хорошо! Трамвай звенел, листва шелестела… Хорошо!

К церкви подходили со страхом, подталкивая друг друга вперёд. Наконец, Танька Макарова потянула за ручку массивную церковную дверь.

Церковь сразу окружила их своим особым полумраком, и своим непривычным запахом.

— Что же вы без платков? — встала у них на пороге ворчливая старушка.

— Мы не знали…

— То-то, не знали! Знать надо!

— Да мы — в первый раз… — пыталась оправдаться Настя.

— Первый, первый, — не унималась старушка. — Чего пришли-то? Опять — на экскурсию? Нечего тут глазеть! Тут — храм Божий, а не выставка!

— Уймись, Вера, — из глубины храма вышла другая старушка.

В отличие от первой, это была настоящая «петербургская» старушка. И даже просто повязанный платок не мог спрятать её умного, доброжелательного, «интеллигентного» взгляда.

— Что же вы хотели, девочки? — спросила интеллигентная старушка.

— Младенца помянуть.

— Вот как… крещённый младенец-то.

— Нет… Не крещённый. Она и прожила-то… одни сутки…

— Не поминает церковь не крещённых, — сказала старушка.

— А как же… а как же быть-то? — спросила Зинка.

— Церковь — не поминает, а вы — можете поминать. В домашней молитве можете поминать. Каждая из вас, в своей молитве.

— А мы и не молимся… — сказала Настя. — Мы и не знаем ничего, по вере-то… только чувствуем. Потому и пришли.

— А вы-то сами — крещённые? Или комсомолки?

— Я — да. И крещённая, и комсомолка.

— И я.

— И я.

— Помилуй вас Бог, дети, — сказала старушка. — Если крещёные, молитесь вы Господу нашему, Иисусу Христу. Молитесь, как можете, и когда можете. И выведет вас Господь на дорогу правильную, и Сам вас приведёт в храм, когда ваше время придёт. Приведёт, как сегодня привёл. Берите вы по свечке, да идите к иконам. И помолитесь о том, что у вас на сердце лежит, да покайтесь в том, в чем вас совесть укоряет. Имя-то дали девочке?

— Юлия.

— Юлия… а за новопреставленную Юлию — помолитесь дома.

— А как вообще молиться-то? — спросила Настя.

— Как? «Господи, помилуй меня, грешную», — вот как, — сказала старушка, и сокрушённо покачала головой.

Он взяли по церковной свече, и пошли к иконам.

Церковный полумрак обнимал их своим покоем, как путников, зашедших отдохнуть после тяжёлой дороги. И их молитвы, первые в их жизни, поднимались вверх, к церковному куполу, а оттуда — прямо к небесам.

— Помилуй меня, грешную, Господи, — просила Бога Таня Макарова. — Меня помилуй, и дай мне силы вытерпеть всё, что со мной происходит… И не возненавидеть никого, и обиды простить. Дай мне, Господи, выстоять, и выдержать все предательства…

— Помилуй меня, грешную, Господи, — просила Бога Настя Кулешова. — Помилуй меня, и дай мне хоть немного уверенности в себе. Помоги мне разобраться в своей жизни, Господи, и в своей любви. И дай мне силы… выдержать все предательства…

— Помилуй меня, грешную, Господи, — просила Бога Зина Ипатьева. — И меня помилуй, и дай мне силы… до Серёжки добраться… пусть он полюбит меня… только меня… и дай мне силы… выдержать все предательства…

 

Глава 11

Жизнь продолжалась. Зинка Ипатьева сдала зачёты раньше на неделю.

Она решилась на самый, пожалуй, главный поступок в своей жизни. Зинка поехала в Североморск.

Она поехала к тому, кого любила давно и безнадёжно. И к тому, кто был теперь свободен.

Зинка поехала к Серёжке.

Настя же передала с ней записку, для Костика. Записку, абсолютно не значащую ничего. Ведь Костик не писал ей, не писал почти полгода! Не ответил Костик на её письмо, и даже не передал привета.

О чём же было писать? О том, что опять ничего не получилось?

Девчонки ждали Зинку.

Зинка вернулась через неделю. Она вошла в комнату — весёлая и спокойная. И похорошевшая! И даже сумку с вещами не поставила, а бросила.

И кинулась обнимать девчонок.

— Девчонки!!

— Зинка, ну как?

— Как, Зинка? Как он там? Как ты? Всё в порядке?

— В порядке, в порядке всё! Девчонки, можете поздравить меня!

— Что? Что он сказал?

— Сейчас, подождите! Расскажу всё! Зинка уселась на свою кровать, и сказала:

— Девчонки, как же я вас люблю!

— Ура! — ответила Настя.

— Дела-то как?

— Дела, как положено. Ну, приехала я, нашла его. Слава Богу, были они на базе, то есть не в плаванье. Нашла Серёжку — в общаге офицерской. Ну и общага, девчонки!! Конюшня — и то лучше!

— Давай, давай. Ближе к делу!

— Серёжка, после всей этой истории — в больницу попал. У него псориаз начался. Вся кожа была в бляшках. И суставы начали болеть. Сейчас уже лучше.

— Не мудрено, что псориаз. Это всё — от нервов. От нервно-психических нарушений, — с умным видом сказала Раиска.

Костик сказал, что сначала Серёжка так сильно пить начал, что его чуть со службы не уволили.

— Бедный Серёжка! Вот уж кого жаль!

— Жаль, — продолжала Зинка. — Он и сейчас… пьёт. Костик говорит, что меньше, но пьёт. Я его в общаге застала пьяным. Сильно пьяным. Утром он протрезвел. На службу пошёл. Я в комнате убрала, в магазин сходила. Приготовила всего… еды всякой. Пришёл он вечером, поздно уже.

— Ну?

— Ну, слово за слово… Зина, мол, ты настоящий друг… Я тебе доверяю, как себе… Никого у меня теперь нет… Выходи, говорит, за меня замуж!

— А ты?

— Ну, и я… говорю ему, что люблю его.

Что давно, давно люблю его…

— Ну?

— Ну, пошёл он, ещё бутылку водки принёс, и выпил её. Сам выпил, по полстакана себе наливал. И целоваться полез. Л мне вдруг так противно стало. И тут он говорит: «Наташенька, как я тебя люблю!»

— Да…

— Ну, я встала, и за стол села. А он — заснул. Вот и всё.

— И всё?

— Да. На следующий день я проснулась, и как будто покрывало у меня спало с глаз. Спокойная стала, как танк. И уехала через два дня. Всё перестирала ему, и Костику заодно. Борща наварила, и сказала, что если пить будет, то я его перестану своим другом считать. И он до моего отъезда — в рот не брал, ни капли!

— Ну, Зинка! Ну, ты даёшь!

Раиска не знала, что сказать. Зато Танька знала.

— Зинка! Какая ты молодец! Можно сказать, что ты — от болезни исцелилась!!

— Да, у меня чувство такое, что я выздоровела. Как от болезни… Не любила я, а так… Мне теперь даже страшно — вдруг бы я с ним осталась… Вдруг бы я воспользовалась… Это ведь тоже — всё равно, что предавать, да? Да, Танька?

Зинка закрыла лицо руками и посидела так несколько секунд. Потом отняла ладони от своего лица и улыбнулась. Как бы даже чуть-чуть виновато улыбнулась.

— Я вдруг поняла, что не люблю его, — продолжала Зинка. — И он — совершенно меня не любит. Сколько же лет это было со мной… Слепая я была, слепая, и дурная… И завистливая… Это была зависть, а не любовь… Вот так.

Зинка говорила такие слова, а лицо её сияло. Она действительно напоминала человека, вставшего на ноги после тяжёлой болезни.

— И он… — продолжала Зинка, — он любит Наташку, до сих пор любит, не смотря ни на что! И мне нельзя вставать между ними. Не стоит счастье своё… воровать…

Макарова обняла Зинку.

— Молодец! Как хорошо, Зинка! Какая ты молодец!

— Слава Богу, — сказала Зинка Ипатьева. Серьёзно так сказала.

 

Глава 12

— Слава Богу, — ответила ей Макарова.

— Да. Вот так я и съездила. Сама себе не верю.

— Молодец!

— Теперь — про Костика расскажи, — сказала Настя.

Настя замерла. Она готова была услышать всё что угодно.

Но страшно! Страшно-то как было!

— А Костик — вроде бы один. Пока… В общаге живёт. Не женат. Правда, там одна официантка вьётся вокруг него… Он про тебя спрашивал. Говорит, что писал тебе, а ты не ответила. Он и понял, что ты его. того… отвергла. Тогда, зимой.

— Как не ответила? Вы же знаете, что письмо писала. Я — письмо это на тумбочку к Наташке положила, как мы с Серёж-: кой договаривались.

— Да… Наташке тогда — только до твоего письма было! У неё тогда совсем другие были заботы, — вступила в разговор Раиска.

— Не передала Наташка письмо твоё. Видно, забыла Серёжке отдать. И тебе не; сказала ничего. Или забыла, или побоялась… — Зинка развела руками.

— Как? — только и могла произнести Настя.

— Не передала, и не сказала. Никому,! и ничего… Если бы просто забыла передать, то чего бы ей было нам не сказать? Можно было бы письмо по почте отправить, — отозвалась Зинка. — Может, она боялась, что ты Костику написала всё… про неё саму.

— Другого ничего и не придумаешь, — сказала Раиска.

Единожды предав… — сказала Танька Макарова. — Если она Серёжку, мужа своего, не пожалела… То, что ей до тебя с Костиком?..

Настя молчала. Казалось, что всё сказанное до неё просто «не доходит». Молчали и девчонки.

Зинка посидела на кровати, потом вытянула ноги, и сказала:

— Устала я всё-таки. Ну вот, про Костика. Когда выяснилось всё, Костик твой сразу ожил, и стал про тебя спрашивать. Как ты, да с кем… Сказал, что очень рад, что никого нет у тебя. Так и просил передать. Но официантка эта — раз десять в комнату заглядывала! Увидит меня, и убегает. По-моему, у них уже что-то есть.

До Насти начало «доходить»… На глазах у неё показались слёзы.

Как Наташка могла не передать письмо? Не специально лее она… Нет, невозможно поверить, что она из-за себя… что она — сознательно не передала это письмо… Неужели правда?

Вот как оно бывает… Предательство…

Предали тебя, Настя.

Казалось, что Настя давно свыклась со своим одиночеством. Свыклась со своей; единственной, робкой, так и не получившейся любовью. Костик не ответил на письмо, и Настя жила себе, как прежде. Жила, понимая, что не в силах изменить происходящего.

Но вот узнала Настя, наконец, почему Костик молчал…

Нет, не свыклась, не свыклась Настя со своим одиночеством.

Не свыклась, а просто спрятала свою любовь — за вечную свою неуверенность.

Спрятала от всех, и от себя. Спрятала так глубоко, как только могла.

И Настя снова увидела перед собой бледное, измождённое лицо своей матери.

«И я — такая же! — отозвалось сердце Насти. — Ничего, ничего не получается у меня! И даже письмо моё — теряется… Не могу… Никогда, никогда ничего не получится у меня… Как же так? Предательство… Костик ждал, а теперь… Теперь у него официантка… Всё. Теперь — всё».

Вот она, вечная неуверенность, вечная покинутость. Подступила комом к Настиному горлу. Жива она, вечная покинутось, жива! Вот она! Крадётся, как разбойник в ночи, караулит её, бедную девушку Настю, поджидая своего часа.

Поманит надеждой — и снова, снова нападает, и снова затягивает Настю в свои тёмные сети…

— Господи, да что же это… Как же так? Как? Что теперь делать? А-а-а…

Она сползла со стула на пол и плакала, и металась… Почти, как мать…

Смотреть на то, как мечется и причитает Настя, было страшно.

— Успокойся, Настя. Успокойся! Ну-ка, прекрати!

Макарова силой подняла Настю, усадила на стул и стала трясти её за плечи.

— Ну-ка, успокойся! Ничего пока страшного не произошло. Вспомни-ка, как ты сама меня уговаривала! Настя, ты же хирург!

Макарова принесла стакан воды и силой заставила Настю сделать несколько глотков.

— Настя, успокойся. Настя, если ты любишь — иди до конца. Ты слышишь меня Настя?

Настя очнулась.

Нет, она не вспомнила, как уговаривал? Таньку.

Другая картина вдруг ясно представилась ей. Она вспомнила, как уходили по коридору общежития Наташка и её мать. Как они держали свои головы… И как Наташка, гордая Наташка сказала своё «простите»…

Нет, Настя не злилась на Наташку. Что уж! Наташка сделала так, как сделала. И уже получила своё наказание.

За своё предательство каждый отвечает сам. И не только за предательство — за всё! Каждый за всё отвечает сам!

Но и горе, и наказание надо суметь принять с достоинством. С каким достоинством приняли Наташка и её мать — и горе своё, и наказание — вот что вспомнила Настя…

Кто-то может предать тебя, но ты сам… но ты сама… Не предавай себя!

Удержи себя от предательства… Не смешивай себя с грязью.

«Не дай мне утопить себя в этом болоте. Господи… Господи, помоги! Не дай мне теперь… не дай мне теперь… предать саму себя, Господи…» — думала Настя.

Настя вытерла слёзы и перестала причитать.

«Нет, нельзя. Нельзя. Нельзя. Надо… надо что-то делать!»

Настя, Настя! Конечно, ты ещё не успела разобраться в том, как интересно устроены в жизни некоторые вещи и явления.

Например, так бывает: иногда, чтобы избавиться от чего-то ужасного, необходимо вкусить этого «ужасного» — полной чашей.

Такой полной, чтобы переливалось через край.

Почувствуешь себя на грани своих возможностей, на исходе своих сил… Дойдёшь до последней ступени своей зависти, до края своей гордыни, до края своей тоски…

Вернее, не так. Бог подведёт тебя к этой грани, к этой твоей грани, чтобы ты увидел бездну, лежащую за ней…

И, как не стоит силой врываться в светлые двери, так не стоит переступать той самой, критической своей грани, к которой подведёт тебя Бог.

Conditio, sine qua поп. Первый курс, латынь. Условие, без которого нельзя.

Отойди, не переступай своей критической грани, и это сделает тебя мудрым.

И только после того, как ты отступишь от этой грани, — ты почувствуешь себя свободным.

Надо внимательнее посмотреть вокруг.

На Поливину: после чего она, наконец, говорит своё «простите».

На Ипатьеву: после чего она сама уходит от Серёжки.

На весь мир…

Надо быть внимательнее…

Надо разглядеть тот край, который у каждого свой…

Conditio, sine qua non.

Спасибо, Господи.

«Не смешивай сама себя с грязью. Не топи себя в болоте. Не предавай сама себя!» Казалось, что эти слова просто появились сами. Это был — как бы ответ. Ответ оттуда, с небес.

Настя не думала, а смотрела на эти слова со стороны. Потом она протянула руки к этим словам, потрогала их, погладила их, и приняла их в самую глубину своего сердца.

Что-то изменилось там, внутри…

Настя встала и подошла к окну.

«До конца… Я себе верю, и пойду до конца. Пойду до конца, даже если там, впереди, не ждёт меня хорошего ничего. Я просто буду знать, что я не от тоски в угол забилась, а до конца пошла. Не в болото с тоски я упала, а пыталась построить переправу. Или мостик…»

Настя представила себе это болото, и эту переправу — тоненький деревянный мостик, пролегающий через тьму.

И Настя улыбнулась.

«И даже если не получится ничего — всё равно это будет не от трусости моей, не от сомнений, не от тоски. А от чего? От Бога, наверное. Но не от тоски!»

Насте показалось, что Костик улыбается ей в ответ.

«Я люблю тебя, и я себе верю — мысленно сказала Настя Костику. — Я верю! Господи, помоги!»

Господи, помоги нам! Даже если мы не знаем Тебя, и не верим Тебе… Вернее, думаем, что не знаем, и думаем, что не верим.

Помоги нам, Господи!

Помоги нам, когда мы горды и заносчивы. Когда мы лживы. Когда навязчивы и завистливы.

Помоги нам, Господи, когда мы — тоскливы и слабы.

Дай нам мудрости, Господи! Помоги нам разглядеть, для чего Ты ставишь нас в наши неразрешимые ситуации.

И для чего Ты заставляешь нас смеяться и плакать.

Помоги нам понять, для чего Ты заставляешь нас переживать все наши немудрёные, и мудрёные истории.

Истории нашего детства, истории нашей любви, истории нашей жизни…

И Настя встала со стула, поправила свою чёрную кофту, пригладила перед зеркалом свои непокорные волосы.

Потом она повернулась, и спокойно спросила Зинку:

— Сколько стоит билет до Североморска?

 

Эпилог

Освободившись от своей подруги, а вернее, освободившись от своей зависти, Зина Ипатьева расцвела и похорошела. Она быстро вышла замуж — в середине шестого курса.

Вышла за курсанта из военно-медицинской академии, с которым познакомилась на танцах в общежитии.

Прошла с ним все тяготы его службы. Работала и в госпиталях, и в поликлиниках.

Родила сына, назвала его Сергеем. Не в честь любви — в честь дружбы.

И всю жизнь — благодарила Бога, и всю жизнь караулила себя, чтобы не начать снова завидовать — чему-нибудь, или кому-нибудь.

Танька Макарова вышла замуж за одноклассника, уже когда институт закончила. Вышла за простого, работящего парня. И работала участковым врачом в своём родном городе. Долго работала. Наверное, и сейчас работает.

Трое детей родилось у Таньки Макаровой — старшим был сын, а потом появились две девочки, близняшки.

Святослав снова промелькнул в её жизни, когда сыну было года четыре. Мать Святослава позвонила Танькиной матери. Она спрашивала, замужем ли Танька. Может ли Танька приехать и помочь Святославу.

Потому что Святослав спивался. Он так и не нашёл себя, не нашёл применения своим недюжинным способностям.

Поплакала Танька, а утром встала, и повела сына в сад, а сама — на работу пошла.

А в выходной — пошла в церковь, как всегда. И свечу поставила, за здравие раба Божьего Святослава.

Ставила Танька, а вернее, Татьяна Петровна, в жизни своей много, много свечей. За всех своих близких, за всех своих больных и за всех своих старых друзей.

За всех тех, кто проходил по её жизни, как кометы проходят по небосводу. Оставляя на этом небосводе — либо дымный, либо сияющий след.

Сын Таньки Макаровой почему-то мечтал о море, с самого детства. И убежал из дома в мореходку. И побывал потом во многих странах, и ходил по многим морям.

Приезжая домой, сын всегда садился на кухне и рассказывал матери обо всех этих далёких странах, о тропических морях и о портовых городах, полных экзотики.

И Таньке казалось, что она сама была в этих далёких странах — так, как мечтала когда-то, в юности.

А в реальной жизни — выезжала Татьяна Петровна только по грибы, в соседний лес. И то — не надолго. Потому что отбоя не было ей от больных — ни днём, ни ночью, ни летом, ни зимой.

Постоянно звали Татьяну Петровну к больным. И сейчас зовут. И она встаёт и идёт — не думая ни о своей усталости, ни об их благодарности. Вот так.

Раиска вышла замуж на пятом курсе. Её, можно сказать, сосватали. Родители познакомили Раиску с будущим мужем, и Раиска не противилась. И уехала заканчивать институт поближе к дому. В свою любимую Одессу.

Далее история её теряется, и пропадает во мгле. Наверное, всё у неё хорошо. Наверное.

Наташка… Наташка долго болела. На шестой курс вернулась после академического отпуска, пропустив год. Закончила институт — еле-еле, и вернулась домой.

И когда Серёжка приехал в отпуск… Через два года после этой истории…

Он пришёл домой к Наташке и снова предложил ей свою руку, и своё сердце. Предложил во второй раз.

И Наташка приняла предложение. Было ли это его слабостью? Было ли это её новsv враньём, из-за нежелания быть одной? Пусть каждый решает, как хочет.

А может быть, это и было их любовью? Той самой, зрелой, выстраданной любовью, которая бывает только после тяжёлых испытаний. После того, как люди заглянули за край…

Через три года, после второй свадьбы, у них родился сын. Чтобы родить сына Наташке пришлось всю беременность лежать в больнице.

Мальчик родился очень слабым, недоношенным, но без пороков развития. Мальчик выжил. Родители назвали его Иваном.

Стала ли Наташка главврачом, или завотделением?

Я думаю, что это не так уж и важно.

Или нет?

Настя попала в хирургическую группу и закончила институт — хирургом. Ей нашлась работа в морском госпитале — там, под Североморском, по месту службы мужа.

Великого хирурга не вышло из Насти.

После родов первого сына ей пришлось перейти на работу в поликлинику — на работу без ночных дежурств.

После того, как родился второй сын, а муж стал капитаном второго ранга, Настя прошла неожиданную специализацию — по психиатрии с психотерапией. И стала работать с трудными подростками.

С течением лет ей становилось всё более понятным, что многие болезни людей можно остановить задолго до того, как хирург возьмёт в руки скальпель.

Да, так. Пытаясь добраться до первопричины болезней, Настя перебралась к поискам первопричины всего происходящего. Она перечитала горы книг.

Настя поверила в Бога. Теперь уже — всей полнотой и всей надёжностью веры, на какую была она способна. Вера горела в её сердце — ровным, спокойным и неугасающим огнём. Ровным, величественным и спокойным огнём, напоминающим дыхание. И Настя верила этому огню — без страха и сомнения.

Из старшего сына Насти и Костика получился, впоследствии, очень хороший хирург. Младший же, Максимка, был весь в отца. И поступил в военно-морское училище.

Да, вот ещё что.

Прекрасный семейный дуэт получился у них с Костиком. И гостей в доме у них — всегда много. Соберутся гости, Костик гитару возьмёт… Романсы, песни разные поют. И дети подпевают…

— Мам, давай-ка я спою вашу любимую. Для вас с папой! — это Максимка приехал на каникулы. Эх, ленты-якоря!

Взял Максимка гитару и запел приятным, но не совсем ещё устоявшимся баритоном:

Дыханье ровного огня… Души неугасимо пламя, И да пребудет Бог меж нами — В дыханьи ровного огня!

 

Пора писать дневник, или Правнуки святого 

 

Пролог

Вся семья давно уже знала, что баба Шура собирается в мир иной. Такие сборы трудно от кого-нибудь скрыть. Тем более, от близких…

Тяжело было видеть, как угасает жизнь: в хрупком, высохшем тельце бабушки. Истаивала бабушка на глазах, истаивала, как Снегурочка из сказки. И никто не мог ничего сделать, никто не мог ничего остановить…

Так же тихо, как и доживала она последние свои месяцы, так же тихо она и умерла. Баба Шура умерла ночью. Никого не беспокоя, и к себе не подозвав.

Вечером пожелала всем спокойной ночи, как всегда. Утром Антонина зашла к ней, в маленькую комнатку. Мать лежала так спокойно, что Антонине сначала показалось, что она спит.

— Мама! Может, чаю тебе сделать? — спросила Антонина с порога.

Нет, не ответила мать. И Антонина встала на колени, рядом с низеньким материным диванчиком.

— Мама… Пашка, иди сюда!

Пашка дома был. Его долговязая фигура просунулась в дверь бабушкиной комнаты.

— Чего? Бабуля… — и он осёкся, и тоже понял всё, и опустился на пол рядом с матерью.

— Нет больше бабули твоей, — сказала Антонина. — И мамы моей больше нет…

Как же спокойно она лежала, баба Шура… Как спокойно…

Совершенно белые её волосы, разметавшиеся по белой наволочке подушки, отливали лёгкой голубизной. И от этого казалось, что всё пространство, вокруг её головы, светится неясным, голубоватым светом.

Экая великая художница — эта смерть!. Конечно, жизнь — художница не менее великая. Но жизнь — она художница-реалистка. Это она прочертила на бабушкином лице глубокие морщины, заострила нос, скомкала подбородок.

И всё это было так, всё это было правдой.

А вот смерть была — художницей-импрессионисткой. Великой импрессионисткой! Смерть уверенной рукой нарисовала на бабушкином лице именно то, что она обычно рисовала на лицах умерших. В данном случае — картина её была прекрасной.

А рисовала она обычно — впечатление вечности от ушедшего туда человека. Если! хотите — впечатление Бога о человеке, отходящем в полное Божье распоряжение.

И тот великий, непостижимый покой, то неуловимое величие, которое отпечаталось на иссохшем лице бабушки Шуры, были последним подарком для близких. Последней, исчезающей картиной великой художницы.

И дочь, и внук — и Антонина, и Павел — не могли оторвать взгляда от её величественного и спокойного лица.

Через двадцать минут Пашка сидел на кухне, и плакал. Рыдал. Как ребёнок, Пашка размазывал по щекам слёзы и всхлипывал. Антонина достала из кухонного столика чистое хлопчатобумажное полотенце.

— Утрись.

Пашка зарылся лицом в полотенце. Антонина сначала бесцельно переставляла по столам кухонные предметы, потом, наконец, села за обеденный стол, напротив Пашки, и положила сжатые руки на край стола. Слёзы медленно текли по её щекам. Она их не утирала.

— Ма, ну как же так? — всхлипывал Пашка.

— Так. Мы же знали…

— Ну и что! — Пашкина зарёванная физиономия показалась из-за полотенца.

«Ну и усищи уже у него, — подумала Антонина. — Бриться пора».

— Все там будем, — сказала она. — А бабушка пожила хорошо. Ты же сам знаешь. Ты же с ней больше всех дружил.

— Да, — сказал Пашка, — я с ней дружил.

И Пашка снова захлюпал носом, и снова уткнулся в своё полотенце.

— Я перестану сейчас, ма, — сказал он. — Я больше так плакать не буду. Это я так… при тебе…

— Я понимаю, — ответила ему Антонина. — Плачь, плачь, сынок… Царство ей Небесное, рабе Божией Александре.

— Царство Небесное… — Пашка перекрестился и посмотрел в окно.

С девятого этажа было видно чистое, неправдоподобно синее небо, какое бывает только в летнюю, знойную пору.

«Как хорошо душе человеческой… к Богу идти… по такой синеве», — неожиданно подумал Пашка. Слёзы его подсохли. Ему показалось, что бабушка коснулась его волос своей невесомой рукой. Благословила его.

Да, благословила.

— Царство тебе Небесное, — ещё раз сказал Пашка.

 

Глава 1

За всю свою жизнь, бабушка Шура умирала три раза.

Первый раз — в тысяча девятьсот двадцать пятом году, когда был ей год от роду. В тот год умерли от тифа оба её брата. Она тоже заболела тифом, и болела очень тяжело. Но выжила. Это когда прабабка Пашкина, Пелагея, пешком шла в Крым, в тёплые края. После того, как погиб её муж, и осталась она на свете — одна одинёшенька, без средств к существованию, да с тремя детьми на руках.

Второй раз — тысяча девятьсот сорок втором, когда, так же пешком, выбирались они с матерью из занятого немцами Крыма. Тогда лх чуть немцы не расстреляли. Потому что это надо же было решиться — пешком, да через линию фронта!

А третий раз — уже недавно совсем, два года назад, когда бабе Шуре уже поставили этот страшный диагноз: рак кишечника.

Пища у бабушки уже не проходила своим естественным путём, и бабушка — почти умерла. Её, такую старую — не хотели врачи на операцию брать. Боялись, что умрёт она у них, прямо на операционном столе.

И, всё-таки, решился один, спасибо ему.

Операция прошла успешно, и бабушка выжила, вопреки всем ожиданиям и прогнозам. Выжила, и прожила ещё некоторое время. В трезвом, совершенно трезвом уме, и в твёрдой памяти, как говорится.

Вот в это, отпущенное Богом время, они и стали друзьями с Пашкой. Потому что пришлось бабушке переехать жить к дочери, к Антонине. «Забрали» бабушку.

А в бабушкину, однокомнатную, перешёл старший сын Антонины, Андрей, со своей женой Лизаветой и дочкой Дашей, четырёх лет от роду.

Собственно, Андрей уже ухитрился, несмотря на свои двадцать семь лет, купить себе новую, трехкомнатную, элитную квартиру-новостройку. Через полгода дом должны были сдать.

Переехал он в бабушкину, потому что так обстоятельства сложились. А так бы они под крылышком у Антонины и дальше бы сидели, все втроём. Новостройку бы свою ждали. Дашка — та и сейчас почти всегда у деда с бабкой сидит.

Привозят Дашку на выходные, а забирают — через неделю. Но никто не обижается. Да и кому может быть в тягость эта Дашка. Это чудо, этот серебряный колокольчик…

Пашка дружил с бабушкой, как это ни странно. Мог просидеть в её комнатке час, а то и два, и рассказы её слушать. Иногда они спорили, а иногда они так смеялись, что вечно занятая Антонина заглядывала к ним и спрашивала:

— Вы чего?

— Ма, тебе этого не понять! — категорично изрекал Пашка.

— Да ерунда, Тоня, — говорила бабушка. — Всё нормально.

Ну-ну, — Тоня качала головой и уходила.

Бабушка Шура была учительницей русского и литературы. До пенсии, конечно. И после пенсии работала, ещё лет пять.

Но не это было самым главным. Самым главным было то, что она продолжала читать книги. И после пенсии, и до самого последнего своего дня она читала. И не просто читала, а запоминала, анализировала и выделяла главное. Как других учила — так и сама делала.

И главное выделяла, и спорное. И красивое, и позорное.

Сначала она читала всё, что Пашка приносил. Не гнушалась даже автомобильными и компьютерными журналами. И даже прочитала как-то модный журнал для девочек. Для девушек.

— Нет, ну извините меня! — сказала она Пашке после этого. — Я не буду говорить, что это пошло. Но это такое убожество, Павел. Это такое убожество, что мне страшно.

— А ты на тираж посмотри.

— Удручающе. Неужели это кто-то читает?

— Ба, это читают, и на этом делают большие деньги.

— Бедный соцреализм!

Тут уж Пашка молчал. Кто бедный, кто богатый… Для бабушки — мир всё ещё переворачивался, и становился с ног на голову. Хорошо, что Бог наградил бабушку хорошим вестибулярным аппаратом.

Ну, а для Пашки — мир, вроде бы, стоял правильно. Ему было пятнадцать лет, и он уже родился — почти что здесь, в этом мире.

То есть мир, вроде бы, стоял правильно, но всё время что-то выпадало из карманов… Если можно так выразиться.

Почему?

 

Глава 2

Библию бабушка начала читать после операции. Когда к Антонине переехала. Решилась, наконец.

А то — и правда! Всю жизнь преподавать соцреализм, каким бы он ни был, а потом за Библию браться… Веские основания нужны для этого.

— Паш, дай мне твою Библию почитать, — однажды попросила бабушка Пашку. — Очень мне этого хочется. Видно, пора пришла.

— Ты что, ба? Ты же у нас всегда была атеисткой! Это я у вас в семье — урод.

— Ты не урод, Паша, и прекрати так говорить. Между прочим, свобода совести — важнейшее завоевание человечества. Но ты ведь — не фанатик…

— Да, я — не фанат. Ладно, ба, ты прочитай, а потом мы поговорим. Ты начинай с Нового Завета. С первого пришествия Христа.

— Нет уж, ты мне позволь начать с начала. Мои годы позволяют мне начать так, как я это всегда делала, то есть с начала. Как тут написано: «В начале сотворил Бог небо и Землю…» Вот, с этого я и начну. А вообще…

— Что, ба?

— Знаешь, тогда… перед самой операцией… я видела…

Расскажи! Почему ты раньше не рассказывала?

— Да я… Ну ладно. Расскажу. Когда уже я себя не помнила… Вдруг вижу — свет такой… нездешний. Потом вижу мать свою, Пелагею. Ты помнишь прабабушку-то? А, нет, ты же родился, когда её уже не было. Это Андрей должен её помнить… Может быть…

Баба Шура помолчала.

— Да… Вижу я мать свою, вижу её молодой, красивой. Протягивает она мне руки… А рядом с нею вижу человека в рясе… священника. И я догадываюсь, что это мой отец.

— Отец? Священник? Ты же говорила, что твой отец в гражданскую войну погиб, когда ты только родилась!

— Да… в гражданскую. Священником он был. Всю жизнь молчала мать моя об этом, а потом и я молчала. Чтобы вам не навредить. Да и трусили мы, Паша. Не к нашей чести… В двадцать четвёртом году, или в двадцать пятом… в чека его взяли, да там и расстреляли, вскорости. А мать моя, Пелагея, с тремя детьми, убежала и спряталась. Её тоже искали. Хотели в лагерь отправить. И поэтому верующие, из прихода их, спрятали её там, где её — уж точно не стали бы искать.

— Где?

— У еврея, в подвале. У аптекаря. С тех пор бабка моя всегда евреям помогала. В войну помогала. Я тебе потом, как-нибудь, про это расскажу. Это я уже сама помню, как мы из Крыма выбирались. Мне как раз было столько же лет, сколько тебе. Из-за меня мать и решилась бежать. Я была рослая, да симпатичная. И на меня один полицай — сразу глаз положил.

— Ба, ну ты даёшь. Я просто опомниться не могу.

— Ничего, опомнишься. Кстати, это я настояла, чтобы тебя Павлом назвали. В честь прадеда. Ну вот. Значит, вижу я их. И отца вижу, и мать. Тянут они ко мне руки, и как бы говорят: «Шурочка, Шурочка! Что же ты? Ты ведь не к нам идёшь, не к нам… Ты ведь уходишь от нас, Шурочка, детка…»

— А ты?

— Ну, а я кричу им: «Как же мне добраться до вас?» И они начинают таять, уходить… И я слышу, как бы издали: «Молись, дочка… молись, дочка…»

— И что?

— Не торопи меня, Паша. Бабушка Шура опять помолчала немного.

— И я начала молиться… там, в забытьи своём, я начала вспоминать молитву… «Отче наш»… и почти всю вспомнила. Может, были ошибки, не знаю. Здесь есть она, молитва эта?

И бабушка Шура показала на Библию.

— Есть. Я же тебе говорил — с Нового Завета надо начинать!

— Успею. Я теперь быстро не умру. Дойду и до Нового Завета.

Теперь уже молчали они оба — и бабушка, и Пашка.

— Да, ба. Твои родители позвали тебя. Это всё правда, ба, это ведь — всё правда! Есть там жизнь — там, после смерти. Ты теперь уже не сможешь атеисткой быть! И материалисткой быть не сможешь.

— Не кажи «гоп». А вообще — ты, наверно, прав. Уже не смогу я быть тем, кем была. Да и ты теперь будешь знать… о своих корнях. Будешь знать, с какого дерева ты ветка.

— А вы смеётесь, что я в церковь… сходил пару раз… Я как прочёл Библию, потом ещё книг несколько… Я их тебе потом принесу, я их в библиотеке брал… А Андрей меня увидел, как назло. Как я в церковь входил. Потом смеялся целую неделю. «Монашек, монашек… смотри, лоб не расшиби, когда молиться будешь!» И Васька туда же. «Иди, — говорит, — лучше к нам, в рэгби играть! Мозги, — говорит, — сразу на место встанут…» До сих пор подначивают.

— Ну, во-первых, — сказала бабушка Шура, — во-первых — не ной и не жалуйся. Во-вторых — сказавши «а», не бойся сказать и «б». Если веруешь — иди, а не веруешь — сиди. А в третьих — кто это «вы»? Я — не смеюсь над тобой, а уважаю твои убеждения. И даже — поиски убеждений.

— Ба…

— Потому, что я уважаю свои убеждения, и поиски своих убеждений. Понял?

— Ба, ты дух!

 

Глава 3

Вот уж кого колбасило, плющило и размазывало, так это среднего сына Антонины.

Тут и не пахло «поисками убеждений». У Васьки — совсем другие были проблемы.

Ваську кочевряжило — больше всех.

Баба Шура про него так говорила: «Вася наш горит в своём собственном пламени».

Ну, а по-теперешнему — это значит, что колбасило. И кочевряжило.

Точно так оно и было, и быть иначе не могло, так как родился Васька богатырём. Он родился на восьмом месяце материнской беременности, однако весил при рождении, как нормальный, доношенный ребёнок. И, будучи младенцем — почти не плакал. Лежал и улыбался сам себе.

В шесть месяцев сломал кроватку, в год — табуретку, в три — журнальный столик в комнате.

И вообще, не стоило бы перечислять всего, что сломал или порвал Васька за свои девятнадцать лет. А то грустно станет.

Мы-то хоть и понимаем, что не стоит привязываться к материальным благам, и ко всяким там вещичкам и штуковинкам, однако жалко бывает, когда их кто-нибудь сломает. Даже если и без умысла сломает. Так, плечом задевши.

Особенно опасно было находиться рядом с Васькой, когда он бывал чем-то расстроен. Это бывало редко, но бывало. Тогда вокруг Васьки вообще всё трещало и ломалось. Тарелки летали, как птицы. У диванов подламывались ножки. Лампочки перегорали. И т. д., и т. п.

И если расстроенный Васька садился в автобус, или в трамвай, то автобус ломался, а трамвай жутко скрипел тормозами и балансировал на грани. Метро Ваську выдерживало.

Правда, один раз, в вагоне метро начался пожар. Все жутко испугались и на остановке бросились вон из вагона. Даже ребята из Васькиной команды.

Васька только не бросился. Он подошел к огню и накрыл его своей курткой. Это было правильное решение. Васька-то знал, почему вагон загорелся. Потому что команда рэгби, за которую Васька играл, проиграла, и с треском. И поэтому Васька откупился от вагона своей курткой.

Вагон всё понял, и огонь погас. Когда пожарные прибежали, огня уже не было.

Да, конечно, ведь и куртка-то эта была — Васькина, а не чья-нибудь. Она большая была, эта куртка. Рост у Васьки был — за метр девяносто, и вес — за сто килограммов.

Да, был Васька богатырём, богатырём по жизни. По силушке своей богатырской, и по невозмутимости своего характера.

Бывало, Антонина ругает его, надрывается:

— Васька! Ну, когда ты уже научишься за собой вещи убирать? Ну, сколько можно спотыкаться о твои ботинки? Сколько я могу эти корабли переставлять?

— Ма, да ты же у нас — главный капитан!

— Я, может, и капитан, а вот кто ты у меня — я что-то до сих пор понять не могу.

— Я — юнга!

— Да какой ты юнга! Ты любую фок-мачту завалишь!

Вот и всё. Попробуй, поругай такого. Себе дороже.

Он и спорт себе выбрал соответствующий. Редкий, да меткий. Рэгби. Играл Васька в схватке, в первой линии. Это, кто не знает, когда человек десять таких же, как Васька, сшибаются на поле лоб в лоб.

Десять, конечно, сшибаются, но всегда есть трое, что стоят впереди всех, с той, и с другой стороны. Вот Васька там и стоял, в серединке.

Что было бы с Васькой, если бы не это рэгби, трудно сказать. Куда бы он силушку свою богатырскую вкладывал?

Поэтому, как только на кухне падала пара тарелок, Антонина Ваську спрашивала:

— Вася, а у тебя когда тренировка-то?

А вообще-то учился Васька в некотором, и даже очень неплохом, по теперешним меркам, институте. И был он уже на втором курсе, и учился неплохо.

Только Антонина никак заметить не могла, когда же он учился. Васька открывал учебники исключительно редко, только во время сессии. Листал.

— Когда же ты учишься, Васька? — приставал к Ваське отец. — Ты учти, что твои игрушки, и даже твои медали — это не главное!

— А что главное, папа?

— Профессию получить!

— А… Так я получу!

— Как же ты получишь, когда ты книжек не открываешь?

— Открываю.

— Когда?

— В метро.

— Ты же едешь стоя, ёлки палки! Ты же в час пик выезжаешь!

— А мне место уступают!

— Почему-то мне — не уступают! Хотя я старше тебя, оболтуса, в два раза.

На этом разговор об учёбе и заканчивался.

 

Глава 4

Жили Васька и Пашка в одной комнате. Трудно было более разных людей под одной крышей поселить.

Васька, особенно если не было дома родителей, всегда музыку на полную громкость врубал. Как врубит что-то такое… несусветное. Ещё хорошо, если «битлов». А то — и что-нибудь вроде Мерлина Мэн-сона.

Пашка такого выдержать — был не в силах. Пашка убегал на кухню. А если совсем невмоготу становилось, то к бабушке.

— Васька, тебя бабушка зовёт!

— Что, нажаловался уже?

— Да где же — нажаловался? От твоей музыки сейчас перепонки лопнут!

Против бабушки Васька не возражал. Васька тоже любил бабушку, но по-своему, конечно. Он любил её так же, как любил всё остальное на свете — просто. Просто любил. Помочь, перенести, передвинуть… Короче — передвинуть шкаф. Истинно, и по-мужски.

А для тех, кого Васька любил, любит, или полюбит, Васька бы мог свободно передвинуть пару-другую высоких гор.

Девушки у Васьки не было. Если не считать школьных, и позабытых уже Любовей, то у Васьки не было вообще никого.

— Васька, ты когда уже женишься? — посмеивался над Васькой отец. — Хоть бы ты уже женился, да к тёще жить ушёл.

— А, избавиться хотите от меня? А вот и не выйдет! Моя невеста ещё не родилась, — отшучивался Васька.

— Ему надо в баскетбольную команду за невестой идти, — это уже Пашка кусал брата за больное место.

Но зря. Всё равно, Васькиной толстой шкуры прокусить было невозможно.

— Да нет, я лучше в синхронное плавание подамся.

— А почему в синхронное? — покупался Пашка.

— А чтобы мелкого, но много. Может, и брательнику чего-нибудь перепадёт. Тебе, Пашенька, тебе.

У Пашки тоже — туговато было с женским полом. На уровне «неясного томления духа», как выражалась бабушка Шура. И сколько надо было ещё томить его, этот дух… И в какой печи…

Роста Пашка был — чуть пониже брата, и худее его — ровно наполовину. Но Пашка же ещё рос!

И хороши же были оба брата, когда рядом стояли!

— Васька, убери с полу свою форму! Воняет! — это Пашка не выдерживает, и сдвигает Васькину форму ногой, с прохода.

Васькина форма, и правда, чистоты воздуху не добавляла.

— Не воняет, а в рабочем процессе сушки. Высохнет — уберу.

— Ты там, на тренировках своих, потеешь, как свинья! — выпаливает Пашка.

За такое можно было и схлопотать. Пашка это понял только тогда, когда уже сказал.

Да он и не говорил вовсе — оно само вылетело.

Но Ваську сложно было разозлить. Такие простые вещи его, как правило, не прошибали. Вообще, трудно было проследить за Васькиным мыслительным процессом.

Васька задумчиво посмотрел на Пашку и сказал тихим и спокойным своим баском:

— Свиньи не потеют. Свиньи — не потеют, браток.

Пашке стало стыдно. И он ретировался в комнату бабушки.

Войдя, он присел на стул, около небольшого письменного стола.

— Ба, а свиньи потеют? — глубокомысленно спросил он.

Бабушка немного знала своих внуков. Она отодвинула свою книгу и посмотрела на Пашку поверх очков, съехавших на нос:

— Ты знаешь, кто-то из мудрых сказал: «Есть такие вопросы, которые недостойны ответов».

— А… — многозначительно протянул Пашка.

 

Глава 5

Муж Антонины, и отец всех троих братьев, Василий Андреевич, был человеком скромным, но достойным. По его имен был назван Васька, а по имени его отца старший, Андрей.

Васька, вообще-то, нёс на себе двойную ношу. Рано умершего мужа бабы Шуры то же звали Василием.

Но Ваське это было по плечу. Василий Андреевич был когда-то инженером. Завод тогда процветал, были военные заказы. Трёхкомнатная, просторная квартира, в которой жила вся семья, была тоже получена от завода. Сюда, в ближнее Подмосковье, и забрал свою Антонину Василий. От матери забрал, из Москвы.

В Москве бабушка Пелагея, и совсем ещё молодая Шура, с двумя детьми — сыном Лёшкой и дочерью Антониной, жили в коммуналке. Правда, две комнаты занимали.

Лёшка в те времена в основном жил в общаге. Заканчивал институт народного хозяйства. А Тоня училась в своём пединституте, на дошкольно-педагогическом отделении, на втором курсе.

А как замуж пошла, как забеременела, так и перешла на заочный.

Вася-старший долго держался за свою инженерную должность. Даже когда начались перемены, и завод начало лихорадить.

В настоящее же время, уже года четыре, завод был практически закрыт, основные цеха были «законсервированы», а люди — кого сократили, а кто сам убежал. Вася был одним из последних, кто уходил сам. Когда уже деньги совсем платить перестали. Ушёл в маленькую частную контору, частную компанию, в которой нужна была ещё Васина инженерная мысль. А куда было ещё податься человеку предпенсионного возраста!

Заработок — иногда был неплохой, а когда заказов не было — то увы! Тогда и денег не было.

Василий Андреич и Тоня сидели на кухне. Тоня мыла посуду, после ужина. Андреич же сидел просто так.

Тоня, а как бы ты посмотрела на то, что я подрабатывать буду? — неожиданно спросил он.

— Где это? — Тоня-то знала, что по специальности трудно сейчас мужу работу найти. Почти невозможно.

— Тоня, но жить-то надо… Что же это мы, еле концы с концами сводим… Три мужика в доме, а заказов всё нет!

Тоня молчала. Она давно уже всё продумала и взвесила, но толкать мужа туда, куда он не хотел… Да пока он сам не созрел… Нет, не могла она.

— Не умираем же с голоду, — сказала Тоня.

— Не умираем… Да и не живём…

И Василий Андреич замолчал. Он взял сигарету из пачки и долго разминал её в пальцах, как будто это могло что-то изменить.

И в процессе курения, и вообще…

Вася-старший давно оплакал свой завод. Рана уже не кровоточила, а так — болела ноющей болью. Когда сильнее, когда слабее.

Бывало, выйдет Вася на балкон, закурит. Да сидит всё, думает. Раньше, в такие вот мгновения, Антонина его не трогала, потому что он рационализаторские предложения обдумывал. Сколько дипломов всяких было у Васи, сколько свидетельств об изобретениях! А теперь…

Посидит Андреич, скажет в пространство крепкое словцо… Вот и всё рационализаторское предложение.

— Да я уже и устроился, — сказал он.

— Куда?

— Охранником, в частное охранное предприятие. Сутки — через трое. Можно — через двое. А можно — двое суток — через двое.

— А вообще туда переехать — нельзя?

— А контора твоя как же?

— Договорился.

— Вася…

— Да ладно, Тоня. Прорвёмся. Нет таких преград, которых не брали бы большевики.

— Интересно, те большевики… в гробах своих не переворачиваются? — спросила Тоня.

Василий Андреич промолчал.

 

Глава 6

Бабушка Шура одолела Библию неожиданно быстро. И Ветхий, и Новый Завет.

— Неси мне, Паша, ещё книг по религии.

— Каких тебе, ба?

— Каких угодно. Теорию, и практику. Можно — «Жития святых». Эх, мне бы до церкви как-нибудь добраться…

— А можно ведь! — Пашка обрадовался, что у него появляется союзник. — Можно ведь, на такси.

— Да, хоть ненадолго…

Да, надолго — бабушка не могла. Конечно, операцию бабушке сделали. Но это была такая операция… Опухоль-то удалили, но… Конец кишки вывели бабушке на живот. Нельзя было иначе, так врач объяснил.

И всё содержимое кишечника выходило теперь через эту кишку, в специальный та кой мешок… Короче, надо было периодически всё вычищать.

Бабушка держалась стойко. Она сама меняла все свои приспособления. Иногда — с помощью Антонины.

Но никогда не жаловалась бабушка. Никто — ни слова жалобы не слыхал от неё. Даже на прогулки выбиралась бабушка иногда, когда хорошо себя чувствовала. И когда лифт работал. Только уходить от дома она не могла надолго. Не более, чем на полчаса.

— Ба… — Пашка не уходил.

— Чего тебе, Паша?

— Ба, я тут проходил возле реки…

— Ну, и что?

— Ну, так красиво было… Ба, я стих сочинил!

— Стихотворение сочинил? Прекрасно! — бабушка отложила книгу. — Прочитай! Или нет, давай, лучше я сама прочту. Давай твой листок. Так…

И бабушка начала читать Пашкино стихотворение. Читала она медленно, как бы взвешивая и смакуя каждую строку.

Ты видишь — вот вода, И вверх ногами — дом, Машины, города, Весь мир — вверх дном. Ты видишь — человек  Купается в реке, И дерево, и свет — В его руке. И мысль его спешит Неведомо куда, Нечаянно дрожит Вода, вода… Есть тайна — ты и он. Есть диво — ты и я. Есть тайна — почему? Как мысль твоя.

Бабушка опустила листок и какое-то время посидела молча.

— Ну как, ба?

— Это — твое первое стихотворение?

— Нет. Там у меня ещё есть. Только я их никому не показывал. Я и это не хотел тебе показывать… Только оно само вырывается. Там так красиво было… на речке. Ну как, тебе нравится?

— Стихотворение хорошее. Ты хорошо чувствуешь ритм и размер. Ты торопишься и выплёскиваешь в стихотворение все свои впечатления. Они, конечно, того достойны. Но я бы… изменила кое-что. Если хочешь, давай попробуем, прямо по строчкам. Только чур, без рыданий!

— Ба…

— Ну, ладно. «Ты видишь — вот вода,», а дальше, про дом — там бы я поставила не «и», а «в ней…».

— Почему?

— Потому что можно подумать, что они стоят рядом — и вода, и дом.

— «В ней — вверх ногами — дом». Так?

— Так, Паша. А дальше — я бы сказала:

В себе несёт вода Весь мир — вверх дном.

В себе! Потому что перечисление: «машины, города…» Ну, согласись, что здесь вообще перечисление это не вяжется. Не понятно, причём тут машины, и города, да ещё во множественном числе.

— Ну, а второй куплет тебе тоже не нравится?

— Второй — нравится. Но я бы сказала так:

Ты видишь — человек Купается в реке, И этот мир — дрожит В его руке.

Весь мир, а не дерево и свет. Как он их удерживает-то? Деревья со светом?

Пашка покраснел, и сидел уже — достаточно насупившись.

— А мир — как он удерживает? — спросил он, и вздёрнул нос вверх.

Мир — образ собирательный, а дерево — конкретный предмет. Ладно, дальше поехали.

— Ба, ну третий-то… не надо переделывать!

— Послушай, можно ведь вообще ничего не трогать. Стихи — материя тонкая, насилия не переносит…

— Ладно, давай…

— А вот третий-то мне и не хочется переделывать. Тут ты что-то такое ухватил…

И мысль его спешит Неведомо куда, Нечаянно дрожит Вода, вода…

— Хорошо? — оживился Пашка.

— Хорошо.

— А дальше?

— Ну, извини, Паша, тут я немного похозяйничаю. С последними строчками.

— Есть тайна — Я и Он. Есть диво — мир и я. Неведомый закон, Загадка бытия.

Теперь давай прочитаем, что же у нас вышло. Перепиши набело, и прочитай сам.

Пашка переписал. Почерк у него был мелкий. Буковки лепились одна к одной, как бисеринки. Бабушка Шура искоса поглядывала на него. Кажется, глазом было заметно, как щемило её старое сердце, и как разрывалось оно от любви к Пашке.

Но бабушка «хранила лицо», как говорят японцы.

Пашка читал:

Ты видишь — вот вода, И вверх ногами — дом, В себе несёт вода Весь мир — вверх дном. Ты видишь — человек Купается в реке, И этот мир — дрожит В его руке. И мысль его спешит Неведомо куда, Нечаянно дрожит Вода, вода… Есть тайна — Я и Он. Есть диво — мир и я. Неведомый закон, Загадка бытия.

— Ну, как? — спросила бабушка Шура. — Разница есть?

— Ба… Это же совсем другое стихотворение!

— Да нет, не другое. Это твоё стихотворение, но в моей обработке. Мы постарались сохранить твоё впечатление, но немного добавили моих мыслей. Однако твоё стихотворение и без моей обработки имеет право на существование.

— А в чём же разница?

— Чем больше стихотворение в себе содержит, тем в большем количестве сердец оно найдёт отклик. Обработав его таким образом, мы расширили его диапазон.

— Класс… Ба, а ты сама стихи писала?

Писала. Потом как-нибудь я тебе и об этом расскажу. А сейчас — иди уже… положи их рядом, как два разных стихотворения… И подумай ещё. Сам подумай. Пашка потоптался немного у порога и произнёс:

— Ба, это ты не у стихотворения расширяешь диапазон, а у меня.

— Это ты, Пашка, не перестаёшь мой диапазон расширять, — и бабушка пристально посмотрела на Пашку.

Взгляд её был устремлён на Пашку, но проникал как бы за него. И от этого по спине у Пашки пробежал холодок.

Неведомый закон, Загадка бытия.

 

Глава 7

Василий Андреич никогда особенно не пил. Считал это дело — ниже своего достоинства. А как завод закрыли, и стал Василий Андреич тосковать, то начал у него живот болеть.

Да противно так! Ноет и ноет… И Василий Андреич, потихоньку, совсем почти от спиртного отказался.

Только вот курить меньше не стал. Дымил, как паровоз.

Антонина его всё толкала — к врачу пойти, проверить, что там болит у него в животе. Но Василий Андреич отказывался. Ни в какую идти не хотел!

— Справлюсь я Тоня, сам справлюсь. Само оно началось, само и пройдёт. Не волнуйся.

— Да как же не волноваться-то, Вася? Сейчас — столько народу… вон, наши сверстники уходят, один за другим…

— Все уходят, и мы с тобой пойдём. Я первый, а ты — за мной.

— Нет, ты мне это брось! А кто будет этих оболтусов поднимать? Хочешь, как всегда, всё самое трудное на мои плечи скинуть?

Молчит Вася-старший. Худеет, да молчит.

А тут — стал у Антонины денег просить. Иной раз возьмёт сто рублей, а покупок принесёт — на все пятьсот.

— Где это ты новую подработку нашёл? — допытывалась Антонина. — Что это ещё за тайны мадридского двора?

Но чаще пропадала эта сотня неизвестно куда. Отцова тайна продержалась недолго. Пашка отца и вычислил. Пристрастился Василий Андреевич к «однорукому бандиту». К игровому автомату, который в магазине стоял, пристрастился отец, и носил ему кровные сторублёвки.

— Вот уж зараза, я вам скажу, вот уж и зараза! — возмущённо сокрушался Вася-старший, когда его «вычислили». — Ну что тут поделаешь! Тоня, дай стольник!

— Не дам. Сколько ты уже туда стольников отнёс?

— Тоня… Дай хоть пятьдесят…

— Па, играть в эти автоматы — грех. Это у тебя страсть развивается. Азарт, и всё прочее, — это Пашка вступает. Со своей партией — в общий хор.

Грех… — Вася-старший чешет в затылке. — Грех. Конечно, грех. Тоня, дай сто рублей! Пойду, на сто рублей нагрешу! Как, Господи, простишь мне, на сто-то рублей? — и Вася-старший возводит глаза к небесам.

Глаза упираются в потолок. Ответа не слыхать.

— Пойду я, нагрешу на сто рублей. Или на пятьдесят…

Тоня уже роется в кошельке, а Пашка продолжает наступать:

— Па, Бог смотрит не на сумму, а на то, что в сердце у человека! А там у тебя — всё равно страсть к игре!

— Нет, вообще-то как здорово это у тебя получается — отца учить! Что ты знаешь о том, что у меня в сердце, сынок? Пойду сейчас, двести рублей выиграю, и куплю нам мороженого… на всех. Подарок. Понял, или нет? А если не понял, то подойдёшь ко мне, когда поймёшь. И изложи, пожалуйста, всё понятое — в письменном виде.

Нет, неизвестно ещё, кому было труднее. Василию Андреевичу, или Павлу Васильевичу, то есть Пашке.

Легче же всех, несомненно, было Антонине. Вернее, ей стало легче всех. По крайней мере, её кошелёк полегчал на сто рублей.

 

Глава 8

Прошёл уже почти год, как бабушка жила вместе со всем семейством, под одной крышей.

Начиналась весна. Пашка переходил в одиннадцатый класс, а Васька неумолимо придвигался к летней сессии.

К весне — пришла Васькина очередь бабушке помочь. Стол передвигать. Бабушка попросила, чтобы стол поставили у окна.

— На небо смотреть буду, — сказала она.

Этаж-то был — девятый.

Стол Васька передвинул легко, одной левой.

— Спасибо, Вася, — сказала бабушка. — Как у тебя дела? Не надоело ещё мячик-то гонять?

— Ба, ну ты бы хоть раз посмотрела, как мы играем!

— Как?

— Ну, как… Это рассказать невозможно.

Васька посидел молча некоторое время. Молчала и бабушка.

— Ты понимаешь… — снова начал Васька, — ты понимаешь, когда игра начинается… когда бой уже пошёл… я себя уже не ощущаю. Я весь там, на поле. Я как бы есть, но меня — уже нет, понимаешь?

— Кажется, я тебя начинаю понимать.

— А когда уже полностью входишь… когда ты там полностью находишься… то как бы совсем башню сносит. Я тогда ничего не чувствую. Ни боли, ни страха. Я иду напролом, вперёд иду. На мне может человек пять повиснуть, а я их не вижу. У меня для этого всего слов нет. Я не могу это словами обозначить. Это всё — безбашенно, понимаешь? Но прекрасно! Ба, ты не знаешь, что такое подавляющий захват!

— Что же это такое?

— Это когда я должен остановить противника налету. А противник — не слабее меня, понимаешь? Я говорю, что этому названия нет.

— Упоение, — сказала бабушка. — Это — примерно подходящее слово. Хотя — и не совсем. Пожалуй, точнее будет сказать, что это страсть. Страсть, которая захватывает тебя целиком. Я ведь теперь пытаюсь смотреть на мир с православной точки зрения.

Но это — ты все-таки послушай.

И бабушка начала читать Ваське стихотворение.

Есть упоение в бою, И бездны мрачной на краю…

Если бы это была не бабушка, разве стал бы Васька что-то подобное слушать!

Всё то, что гибелью грозит, Для сердца грешного таит Неизъяснимы наслажденья…

Бабушка остановилась и спросила:

— Похоже ли на то, что ты чувствуешь?

— Что это ты такое… прочитала? Это кто сочинил?

— Это Пушкин. «Пир во время чумы». «Маленькие трагедии». Ты разве не читал? Правда, в школе это факультативом шло. Раньше.

— Ба, у нас такая была по русскому училка…

— Да ты и сам…

— Да я и сам… — и Васька усмехнулся. — Но это здорово. То, что ты прочла.

— Неплохо было бы тебе это перечитать. Но главное, что следует знать… Это то, что некоторые страсти красивы, но только поначалу. По сути же своей, все страсти — гибельны. Любая страсть порабощает и ведёт к гибели.

— Почему это — сразу к гибели? Я не собираюсь гибнуть!

— А тебя и не спросят. Ты отдаёшься, а тебя берут. Я тебе сейчас скажу нечто иное. Ты знаешь, я бы раньше такого не могла сказать. Я раньше была совершенной материалисткой, и в такие дела не верила.

— А кто ты сейчас, ба?

— Я верующая. У меня изменилось мировоззрение, и я считаю дух — первичным, а материю — вторичной.

— Так это так и есть!

— Я рада, что у тебя нет сомнений на этот счёт. А если ты в этом уверен, тогда тебе следует быть последовательным. Я сейчас тебе всё-таки скажу то, что хотела сказать. Скажу… были воины такие в древности, в незапамятные времена. Они назывались «берсерки». Это были могучие воины, и про них ходила такая легенда, что они могли подниматься, во время сражения, над полем боя, в виде духов. А в тела их вселялись духи битвы. И они могли видеть сверху, как сражаются их тела. Они не ощущали ни боли, ни страха, как и ты. То есть, на время битвы они отдавали себя злым духам. Духам раздора, убийства, и войны.

— Ты хочешь сказать…

— Вот — высшая степень страсти. Возможно, и с тобой происходит что-то подобное. Как это ни печально. Когда твою «башню сносит». Каков в человеке дух, таковы и действия его.

— Ба, но если во мне этого не будет, тогда мои занятия, и мои игры — утеряют всякий смысл. Останется простая физзарядка.

— Вроде того.

— Ну, и что же мне тогда делать?

— Когда у тебя тренировка?

— Да сейчас, уже надо бежать.

— Ну и беги на тренировку, а когда что-нибудь надумаешь — приходи. Можем обсудить.

— Ба, давай я такси возьму, и всё-таки повезу тебя на игру. Это же так здорово!

— Давай. Только надо, чтобы кто-то назад меня привёз, минут через тридцать, максимум. Ты же не сможешь с поля уйти. Ты с Пашкой сговорись.

— Ба, ты у меня будешь сидеть в королевской ложе.

— Согласна.

И бабушка перекрестила закрытую дверь, когда она захлопнулась за Васькой.

 

Глава 9

— Ма, я не могу больше!

Антонина сидела на том же стуле возле письменного стола, на который садились все, приходящие в маленькую комнатку бабушки.

— Ма, я так устала, что больше не могу…Работа — дом, работа — дом… Я иногда уже забываю, что я ещё женщина. Да что там женщина! Я забываю, как меня зовут! У меня уже никаких желаний, никаких стремлений не осталось! Только чтобы всё было в порядке, и всё!

Антонина, конечно, лукавила. Не очень сильно, правда. Но лукавила. Была у неё давнишняя мечта. Маленькая такая, но такая заветная! Мечтала Антонина о хороших, дорогих, добротных кожаных туфлях. Мечтала давно и безнадёжно.

Последние подобные туфли она сносила ещё тогда, когда Вася был на заводе одним из ведущих инженеров. А она, Антонина, исполняла должность заведующей детсадом.

Примерно два года была она заведующей. А потом пришлось Антонине должность оставить. Времена начали меняться, а Антонина измениться не могла. Не могла прогибаться под продажное начальство, не могла взятки давать, не могла эти же самые взятки брать… И воровать не могла…

Пришлось уйти. Антонина закончила курсы бухгалтеров, освоила компьютер. И теперь «работала на фирме» бухгалтером.

Фирма было не особенно богатой, но стабильной.

При сложении двух зарплат — её, и Василия Андреевича, вместе со всеми подработками, получалось примерно столько, чтобы неплохо поесть, и кое-что купить из одежды.

Но вот на кожаные туфли… Нет, не получалось… Последняя, наиболее сопоставимая с ценой туфель сумма, уплыла к Ваське, на рэгбийныё бутсы.

Семья даже готова была к тому, чтобы купить компьютер. Всё-таки студент в доме, и не сегодня-завтра другой будет. Но тут заболела бабушка, и компьютер помахал ручкой.

— Тоня, ну не кисни. — сказала дочери бабушка Шура. — Смотри, какие богатыри у тебя вымахали. Скоро зарабатывать начнут.

— Когда они начнут зарабатывать, мне уже нужны будут только белые тапочки, — сказала Тоня.

— Тоня, перестань. Что тогда мне говорить.

— Нет, ма, ты держись. Ты у нас, как точка опоры. И мне — есть, кому пожаловаться. Хоть я — уже большая девочка.

— Да, не маленькая, — и бабушка Шура протянула руку и дотронулась до руки дочери.

— Завтра Андрей Дашку привезёт, на выходные.

— И Андрей у нас — какой умница! А Дашка-то, Дашка! Чудо просто!

— Всё у тебя, ма, чудеса! Ну а я всё думаю — ну откуда у Андрея такие деньги, что он квартиру смог купить? За такое короткое время? И молчит ведь, не говорит ничего!

— А тебе надо, чтобы тебе всё доложили? Так мол и так, товарищ генерал! И, главное, чтобы невестка к тебе с докладами бегала. Ревнуешь ведь, ревнуешь, матушка, что сын твой — взрослый уже. И другой у него теперь командир.

— А хоть бы и так…

— А я думаю, что тебе надо успокоиться. Между прочим, Андрея твоего… его кто воспитывал?

— Я… Я его воспитывала, мама, я! Как могла, так и воспитывала! — Антонина — чуть не всхлипнула.

— Небось учила его — честно поступать, по совести всё делать?

— А ты откуда знаешь?

— Догадалась, — ответила баба Шура. И они обе улыбнулись.

Бабушка Шура посидела молча, и добавила:

— Учила — так доверяй ему! Как учила — так он и сделает! Не сделает сейчас — сделает позже. Ты-то, сама, всё делала сразу, и правильно? Или нет?

— Нет, мама, нет… Ты же знаешь… все мои тайны. Да нет, не все… кое-чего — и ты не знаешь…

— Ну, вот. Поняла, о чём я говорю?

— Понять-то поняла. А сердце болит.

— Болит, конечно. И у меня болит. Не смиряется оно, сердце-то. Не смиряется, всё по-своему сделать хочет…

— Да, мама…

— А ты молись о них, Тоня. Молись о них обо всех, как можешь.

— Да я и не верующая-то… Ты же знаешь, какие мы верующие. Кулич на Пасху, вот и вся вера.

— Так-то оно так. Я вот… на старости лет… как будто глаза у меня открылись… Между прочим — Пашка мне помогает. И сам он верит. Хорошо, правильно верит.

— Откуда это у него?

— А ты не догадываешься, откуда… Мне теперь только одно удивительно — как это мы с тобой… за столько лет, и главного не поняли… Как это мы смогли всё забыть? И про отца моего — забыли…

— Мы жили, как все, — сказала Антонина.

Бабушка прикрыла глаза. Казалось, что она прислушивается к чему-то очень важному. Там, внутри себя…

— Да, как все… стадный инстинкт, или глубокие убеждения? Поди теперь, разберись… А может, просто нежелание, или неумение думать?

— Это ты-то не думала, ма? Ты и меня всегда так учила — думать, взвешивать слова и поступки, и поступать честно. Разве не помнишь? Такими вот словами — и говорила.

— Помню, Тоня. Но сейчас… как будто заслон убрали от моих глаз…

Бабушка Шура легонько погладила руку дочери.

— Молись, Тоня, — сказала она, помолчав. — Вот умру я — кто же будет за них, за всех, молиться? Только ты.

— Мам, ты не умрёшь!

— Не надо, Тоня. Куда я денусь! Но я поживу ещё немного, поживу. А ты молись за Андрея, и за Дашку, но главное — за Елизавету молись! И как начнёшь за невестку молиться, как за сына — станет она тебе, как дочь. И не будешь ты ревновать тогда.

Потому что — какая же мать… дочери не любит…

 

Глава 10

— Дашка прыгала на диване, Тоня доваривала борщ и дожаривала курицу, а Андрей заглянул к бабушке. Он привёз Дашку на своей машине. На подержанной, но хорошей иномарке.

— Бабуля? Как ты?

Лицо его продолжало расплываться в улыбке, но глаза… Он не видел бабушки месяца два. По его глазам бабе Шуре было совершенно понятно, как она теперь выглядит. Остальным изменения не были так заметны, ведь они видели бабушку каждый день.

— Хорошо, Андрюша, я — хорошо. А ты как?

Андрей был хорош собой. Не был он широк, как Васька, не был и утончён, как Паша. Всё было в нём — в меру. И костюм был у него — не дешёвый, и галстук был — в тон. Андрей закончил институт, и уже на последнем курсе начал работать в конторе одндй из ведущих нефтяных компаний.

Как он туда попал — до сих пор остаётся загадкой. Просто пришёл, и его взяли на испытательный срок. И он выдержал этот срок.

Проще говоря, Андрей оказался в нужное время и в нужном месте.

— Ба, я — прекрасно.

— Как там ваша новостройка?

— Уже отделочные работы начались.

Тут в бабушкину комнатку зашла Антонина. Нет, не успокоилась она. Глаза её устремлены были на старшего сына. И красивое его лицо, и дорогой костюм, и галстук — ранили сердце Антонины, так глубоко, что она держала руки у груди.

Чтобы сердце не выскочило, наверное.

— Андрюха, это всё хорошо, — сказала Антонина, но ты мне тут перед бабушкой…ты мне скажи, как на духу! Андрюха, ты не воруешь?

Андрей обнял мать за плечи.

— Эх, ма! Шакал я, шакал… Всё ворую, ворую… видишь, на стрёме тут стою…

Антонина сначала не поняла. А потом слова Василия Алибабаевича дошли до неё, и она опустилась на стул.

— Ах ты… Ах ты, редиска… нехороший ты человек! Да я тебя сейчас… Да я тебя сейчас выпорю!

— Пори! Пори меня, мама, пори!

— Да ладно вам! — сказала баба Шура. — Можешь его выпороть, Тоня, только не в моей комнате. Я всегда была противником телесных наказаний.

— А кто давал мне подзатыльники? — Антонина упёрла руки в бока и грозно посмотрела на мать.

— Ишь ты, вспомнила! — сказала баба Шура. — Я тогда молодая была, глупая…

— Ладно, прощаю, — сказала Антонина. — Прощаю обоих, и иду курицу вынимать.

— Как же всё-таки у тебя там с этим делом? С воровством? — спросила Андрея бабушка Шура, когда за Антониной закрылась дверь.

— Да как, ба, тебе сказать… — Андрей снял пиджак, повесил его на спинку стула, и ослабил узел галстука.

— Да как есть, так и скажи.

— Понимаешь, ба, прямого воровства, в моём положении, конечно нет. И быть не может, по определению. Иначе бы я и дня не удержался там, в своей конторе. Да и платят мне… Я получаю две тысячи баксов, не считая премий, и других выплат. Если учесть, что Лиза тоже получает не меньше шестиста… нормально получается.

— Конечно. Что же тебя смущает?

— Система, ба. Воровство заложено в самой системе. Как ее не назови. Хочешь — бизнесом назови, а хочешь — ещё как-нибудь. В самой системе добычи и распределения. В распределении доходов, в структуре потребления. И чем выше забираешься по служебной лестнице, тем больше ты становишься зависимым от этой системы. И поступать иначе, чем заведено в системе — просто нельзя. Тебя моментально проглотят. Или растопчут. И чем дальше ты туда забираешься, тем больше это становится понятным.

— Тебе предлагают повышение?

— Да. Это ещё не высокая ступень. На высокие ступени есть другие люди, кроме меня. От клерка до хозяина — дистанция огромного размера.

— Так не рвись вверх.

— Ба, я не рвусь вверх. Но я не могу быть на месте, ба. Меня изнутри толкает.

— Это неплохо, что толкает. Я понимаю, о чём ты говоришь. Меня тоже, хоть я уже старая, толкает изнутри, и заставляет что-то делать. Чего-то искать. Только имей в виду — когда толкает, надо удержаться, чтобы «башню не снесло». Как тут изволил выразиться один молодой человек…

— Ба, ну ты даёшь!

— Если повышение не чревато, его можно принять. И, пока ты будешь осваиваться на новом месте, ты попробуй принять другое решение. Возможно — то, что толкает тебя изнутри, может быть направлено в другую сторону? — бабушка Шура посмотрела на Андрея.

«До чего же хорош!» — подумала она.

— Всё, ба, решено! Я буду собирать спичечные этикетки!

— Вот-вот, очень полезное занятие. Можно ещё — марки собирать.

— Нет, ба, на марки — у меня денег не хватит. Чтобы собрать нормальную коллекцию марок, надо быть Ротшильдом!

— Ладно, тогда сойдут и спичечные этикетки, — сказала бабушка Шура. — Если ничего не придумаешь другого.

И потрепала солидного клерка за вихры.

 

Глава 11

Васька пришёл вечером с тренировки, и Пашка пришёл к ужину. Не так уж часто это и бывало, когда все собирались за одним столом.

— Внимание, внимание! Па, давай тост! — перекрикивая застольный гомон, громко сказал Андрей.

Василий Андреевич, похудевший, и какой-то ссутулившийся, встал, держа маленькую рюмочку с водкой. Этой рюмочки ему хватало на всё застолье.

— Ну что, ребята… — сказал он. — Я так рад, что мы все тут собрались. Вам, мама, низкий поклон.

Он повернулся в сторону бабы Шуры и слегка склонил голову.

— И тебе поклон, моя благоверная жена, — поклонился он и в сторону Антонины.

Затем Василий Андреевич выдержал паузу, закончил свою мысль:

— Ну, и чтоб Кремль стоял!

— Ура! — закричали все.

— Уля! — закричала и маленькая Дашка, прыгая на коленях у бабушки Антонины.

После ужина Андрей сразу стал собираться.

— Мне надо, ма! У меня завтра рабочий день. Правда, с одиннадцати и до четырёх, но рабочий. Пока я доеду…

— Не верь ему, мама, он врёт! — встрял в разговор Васька. — Никакого у него рабочего дня, в субботу, нет, и быть не может. Он к Лизаньке-подлизаньке своей едет. Боится, что она завеется от него, куда-нибудь подальше! Или банкира найдёт, да покруче!

— Да, это точно! — поддержал Ваську: и Паша. — Ну где вы видели, чтобы нефтяные магнаты работали в субботу?

— Ах, вы так! Ну, тогда держитесь.

Андрей сделал «страшное» лицо и двинулся на братьев.

— Дашка, пошли в сторонку! — и Антонина убрала Дашку, от греха подальше.

— Нет, не даром, братцы,                                 в каждой чайной Есть картина «Три богатыря».

Пропел Василий Андреевич, и тоже отошёл в сторонку.

Трое братьев сцепились посреди комнаты. Задача была ясна — надо было завалить старшего. Казалось бы, для Васьки — это легко. Но, не тут-то было. Андрей тоже тренировался. Школа самозащиты в его конторе приветствовалась.

Андрея завалить — это было дело не простое. Ох, какое не простое! Пашка отлетел с поля боя первым, потирая ушибленную руку.

Началась битва титанов.

Васька сцепился с Андреем.

Сначала не выдержал диван. Ножка подломилась, в очередной раз. Затем отлетел стул, и спинка его жалобно скрипнула. Стол отъехал в сторону.

— А я тебя так!

— А вот так — не хотел?

— Да мы таких — одной левой делаем!

— А попробуй!

— А попробую!

— Ну всё, хватит! — сказала, Антонина, когда у дивана хрустнула вторая ножка. — Боевая ничья.

— Не, ма, так не честно! — Васька поднимался с пола, потирая бок. — Ещё немного, и я бы его завалил!

— Ещё неизвестно, кто кого бы завалил! — отозвался и Андрей.

— Да, — сказала Антонина. — Ещё немного, и завалился бы дом.

— Вам, мальчики, надо бы во чисто поле, да во широкое раздолье, — сказала бабушка Шура, стоя в проёме дверей.

— Вообще, я там привёз тебе одну вещь, а теперь и не знаю — вытаскивать, или как?

— А где же эта вещь?

— В багажнике. Ладно уж, пошли! — и Андрей сгрёб Пашку в объятия.

Пашка поддался.

— Спортсмены тоже приглашаются, — Андрей посмотрел в сторону Васьки. — Там как раз для них работа по интеллекту.

— Ну, пошли, поработаем! — отозвался Васька. — Интеллектом — так интеллектом.

В багажнике лежал компьютер. Пашка — прыгал от радости.

— Такой дорогой подарок, сынок! — сказала Андрею Антонина.

— Ма, это мой компьютер, старый. Хотя он — совсем не плохой. Я себе купил уже новый, нового поколения, и монитор другой. Так что — не переживай.

— Храни тебя Бог, Андрюша, — сказала Антонина. — Храни тебя Бог.

 

Глава 12

— Бабушка, а ты чего… такая? — Дашка гладила своей ручкой сморщенную кожу на руке бабушки Шуры.

— Какая, Дашенька?

— Такая…

— Да я просто старая, Дашенька, — и бабушка Шура погладила Дашку по головке. Смешные хвостики, цветные заколочки…

— А баба Тоня какая? — продолжала Дашка.

— А баба Тоня — молодая.

— А…

Дашка сползла со стула, походила по бабушкиной комнатке, и снова спросила:

— Бабушка, а ты что делаешь?

— Книгу читаю.

— А я тоже умею читать. Я беру книжку и картинки читаю. А почему твои книжки — без картинок? Они же не интересные, да?

— Нет, интересные. Там просто — про всё написано буквами.

— А я тоже знаю букву одну. «О» — букву, кружочек такой. Вот такой.

Дашка сложила губы трубочкой, и пропела:

— О-о-о… Только одну букву — не интересно знать. — сказала она.

— Это точно, — ответила Дашке бабушка. — Всё, что ты знаешь не до конца, и всё, что ты не смог сделать — до конца, может мучить тебя, и томить твой дух.

— Что?

Дашка на минутку притихла. Вероятно, обдумывала сказанное бабушкой.

— А… А я рисовать хочу, — Дашка дёрнула бабушку за рукав. — Ты мне дашь бумагу и ручку? Ты мне дашь?

— Дам.

И бабушка Шура достала лист бумаги, и ручку, с синей пастой.

— Залезай сюда, на стул. Что ты будешь рисовать?

— Я буду рисовать что-то большое. Такое… большое-большое… Вот такое…

И ручка в руках маленькой Дашки заскользила по листу бумаги, оставляя на нём след чего-то большого и, несомненно, очень хорошего.

— Вот оно, пришло, — сказала Дашка.

— Какое оно большое! — всплеснула руками бабушка.

— Вот такое! — и Дашка развела ручонки в стороны.

— Нет, вот такое! — и бабушка развела в стороны свои руки.

— Нет, оно такое-притакое! — и Дашка снова сползла со стула, и побежала в конец комнаты, чтобы показать, какое оно.

— Вот такое! — с видом победителя сказала она.

И тогда бабушка сказала ей в ответ:

— Да!

 

Глава 13

Дашку, наконец, уложили спать. С песнями, сказками и уговорами.

Тоня вышла на кухню, где курил Василий Андреевич.

— Всё дымишь? — для порядка спросила Тоня.

Муж не отреагировал.

— Ну что, уложила? — спросил он.

— Уложила. Ну и нервная она! Всё дёргается, всё места себе не найдёт. За руки хватает, не пускает от себя… Андрей такой не был.

— Ну да, как всегда. Всё плохое — от невестки. А ты вспомни, какой Пашка был.

— Ну, Пашка же вообще… у него было двойное обвитие пуповиной! У него — кис дородное голодание в родах было, поэтому он такой беспокойный был.

— Ну да, как у наших — так кислородное голодание, а как у других — то разбаловали.

— Да ну тебя!

— Не нукай! Не запрягла ещё.

— Да ладно, Вася. Ты-то вот… стоишь себе… куришь. А я — уже с ног валюсь. Сил нет.

— Ну да, свободный. Как муха в чемодане, так и я. Свободный… скажешь, тоже… Давай лучше — чаю-то выпьем.

— Давай.

Тоня зазвенела чашками, и вздохнула:

— Вот так и останемся скоро… Ты да я. Разлетятся наши орлы… Вдвоём бы остаться. Чтобы было, кому стакан воды принести.

— Что ты всё про этот стакан! — Василий Андреич загасил окурок в пепельнице.

— Да, хотела я тебе сказать… Мать-то совсем уже плоха… Я ей меняла повязки-то… так там такое воспаление вокруг кишки… И живот внизу — твёрдый, как камень.

У неё, наверное, опухоль разрастается. Я не могу представить, как ей больно…

— Да, мать у тебя — кремень. И ведь не жалуется!

— Не жалуется. И ест — совсем мало. Всё пюре, да всякую кашку жидкую. Да пьёт, — Тоня готова была заплакать.

— Тоня, ну не надо… Ты же знаешь всё, и она знает. И она готовится! Она ведь молится, Тоня.

— Да… Это же надо так — перед смертью стать верующей. Как будто Бог ей время на; это дал. И нас она зовёт, чтобы мы тоже поверили.

— Да как нам поверить во что-то ещё, на старости-то лет. Мы — уже верили один раз.

Василий Андреевич сокрушённо махнул рукой.

— Мы всю жизнь — в светлое будущее человечества верили. В коммунизм. А теперь вот — раз, и развалилось светлое будущее. Теперь, оказывается, капитализм, и снова — каждый за себя. А вот за всех — некому. Никого нет, чтобы за всех…

— А за всех — только Бог, — сказала Тоня. — Да так далеко до него…

— Я всё равно — понять не могу. Получается, что и Бога-то мы недостойны, так как мы все — в грехах своих сидим, по самые уши. Завязли, и вылезти не можем. Эх, хотел бы я разобраться в этом, да не получается у меня…

Василий Андреевич поставил пустую чашку на стол.

— Пусто у меня в голове, как вот в этой чашке, Тоня. — сказал он.

— У Пашки нашего получилось. Он верит, и в церковь ходит. И в воскресную школу. Тайком, чтобы Васька не смеялся.

Тоня отставила и свою чайную чашку. Мыть её — не было у неё сил, и она начала тяжело подниматься от стола.

Василий Андреич ещё сидел.

— Если верит — пусть верит. Что ж, это хорошо, если верит. Только чтобы не превратился в святошу, да не забыл бы, откуда он родом… чтобы презрения к людям не было в нём… — сказал Василий Андреевич. — А если истинно верит… Кто же против. Я ведь тоже верил, и знаю, что такое вера. И как больно, когда растоптана вера твоя… И ещё больнее, когда развенчана.

Василий Андреич встал и посмотрел в ночное небо. С высоты своего девятого этажа.

— Пусто в сердце, Тоня, — сказал он. — Как же пусто у меня в сердце, Тоня… И ничем не забить этой пустоты. Ни работой, ни даже детьми… Эх!

— Пошли спать, Вася, — сказала Антонина. — Утро вечера мудренее.

 

Глава 14

Было воскресенье. Пашка был в церкви, на службе. Антонина гуляла с Дашкой в садике. Василий Андреевич вышел вместе с женой, но долгой прогулки не выдержал и зарулил в магазинчик, с очередными ста рублями.

Васька был дома и чинил ножки дивана. До очередной тренировки было ещё часа два времени.

Бабушка тоже была дома. В последнее время выходила она редко. Лифт в доме барахлил, а спускаться и подниматься на девятый этаж — было ей не под силу.

Бабушка открыла окно в своей комнатке, чтобы её проветрить. Поэтому она перебралась в большую комнату, и наблюдала, как Васька борется с ножкой дивана.

— Чем-нибудь железным бы её укрепить, эту ножку, — сказала бабушка.

— По-моему, пора уже купить новый диван, — отозвался Васька.

— Чтобы было, что ломать.

— Ладно, ба. Ты мне лучше скажи вот о чём… Помнишь, мы с тобой о воинах говорили… О берсерках?

— Помню, конечно.

— Как же можно победить берсерка, ба? И можно ли вообще — его победить?

Можно, — ответила Ваське бабушка Шура. — Можно победить берсерка, Вася. Его можно победить — более сильным духом. И поскольку берсерк — существо, отданное дьяволу, то победить его можно — только с Божьей помощью. Ибо человек, сам по себе, слабее дьявола. И только Бог его сильнее. И человек — с Богом. С Духом Божьим в себе, если хочешь.

— Как, как? Повтори! Человек — слабее дьявола, а Бог — сильнее?

— Да. Сейчас, подожди… Я говорю это в первый раз… Можно победить, только имея в себе — Духа Святого. Ты знаешь, мне теперь стали понятны и Пересвет, и Ослябя. Почему они победили.

— Кто, кто?

— У тебя что, по истории — тоже плохая училка была? Как и по литературе?

— Что ты, ба, какая вообще история…

— Слушай, а как ты в институт поступил?

— Молча. Я в рэгби играл.

— Ясно.

И бабушка снова остановилась, и немного посидела, закрыв глаза.

— Пересвет и Ослябя — это были два монаха, два богатыря. Возможно, были они такими, как ты. Сергий Радонежский, русский святой, их благословил, и они победили богатыря татарского, Челибея ТамирМурзу. И был в нём дух, я думаю, не слабее, чем у берсерка. Пересвет вышел с ним на бой — не в латах, и не со щитом, о просто в одеянии монашеском. Это была Куликовская битва. Освобождение от татаро-монгольского ига. Слыхал?

— Ба…

— Но ты дальше слушай, я тебе уже скажу всё, до конца. Конечно, великий подвиг — победить врага в бою. Особенно когда это враг явный. Завоеватель, например, или грабитель. Но главная человеческая борьба, и главная победа — в другом.

— В чём?

— Главная человеческая борьба, и главная человеческая победа — духовная. Поскольку в человеке дух — выше, и главнее тела. Тело может быть сломлено, а дух — нет. Апостол Павел так и говорит: «Наша борьба — против духов злобы поднебесных». А не против людей. И этих злобных духов надо побеждать Духом Святым, и побеждать их — в себе, в первую очередь.

— А как?

— Хороший вопрос. Читай, разбирайся. Про «как» — не сказать в двух словах. А тот духовный богатырь, которому это удалось, называется святым.

— А спорт?

— Ну, как тебе сказать. Ты теперь сам на этот вопрос можешь ответить. Что-то вроде детской игры, во взрослую, настоящую, истинную борьбу. Хороша игра, но до поры, до времени. Как хороша — ветрянка в десять лет. А если в сорок лет — ветрянка, то уж точно — осложнения будут. Или даже так можно сказать, что ветрянка в сорок лет — это просто… неприлично.

Васька молчал. Потом он встал и потянулся. Кости в богатырских плечах хрустнули.

— Ба, мне бы почитать чего-нибудь… такого…

— А ты, Васька, вообще, читать-то умеешь? — бабушка смотрела на Ваську поверх очков, и глаза её смеялись.

— Да так… — ответил ей Васька. — Аз, буки… По складам разбираюсь…

— Ну, тогда ещё не всё потеряно, — сказала бабушка, и, войдя на минуту в свою комнатку, вынесла оттуда маленькую книжечку.

— Вот, бери, — и бабушка протянула книжечку Ваське. — Хорошая книжечка. Она о жизни первомонахов, пустынников. «Лавсаик». Там тоже — здоровые мужики встречались. Такие, как ты. А потом, когда прочтёшь, я тебе дам другую. Она о страстях человеческих. Таких, как они есть, без прикрас.

— Как бы мне её… чтобы Пашка не видел. Это же Пашка тебе книги приносит? Он теперь уже и на занятия какие-то ходит, при церкви. Воскресная школа, что ли. Тоже — скрывается от меня.

— Пашка, Пашка книги носит, дай ему Бог здоровья, — бабушка посмотрела на маленькую книжечку в огромных Васькиных лапах. — Ишь ты, чтобы Пашка не увидел… Что, научить тебя, или сам догадаешься? Оберни. Или в автомобильный журнал вложи. Если боишься, что Пашка увидит. Тоже мне, тайные христиане. Не ко времени-с!

— Я не боюсь ничего, ба. Я просто дурак.

— Ну вот, и славно. Не то славно, что дурак, а то, что не боишься ничего. Иди, читай.

Нет, что-то основательно мешало Ваське уйти. Хотя диван был уже починен и стоял ровно. И даже книжка была в руках.

— Ба, а это правда, что прадед наш был священником, и его расстреляли, в гражданскую войну? Мне Пашка сказал.

— Правда. Как я теперь понимаю, он умер за веру. Им же предлагали отречься. Всем предлагали, и только потом убивали. Это и есть тот самый случай, когда дух не сломлен, даже смертью. Все эти священники теперь называются новомучениками российскими. Святыми.

— Значит, мы с Пашкой…

— Да. Вы с Пашкой и с Андреем — правнуки святого.

Бабушка помолчала, и сказала тихо:

— А я — дочь. Грешная, недостойная дочь. И я, Вася, тоже трусила, и тоже — была дурой. И я начала это понимать — только сейчас. К сожалению…

 

Глава 15

— Бабушка, я тебе хочу про одну вещь рассказать. Можно к тебе? — Пашка стоял в дверях бабушкиной комнаты.

Внук был расстроен. Это по голосу можно было понять.

— Что случилось, Паша? Ты что-то потерял?

— Нет, ба!

— А что случилось? Подожди-подожди, а что это у тебя под глазом?

— Что-что! Фингал…

— И где же ты его заслужил?

— Ну… Я сначала за девчонку заступился. У нас есть одна. Она еврейка, ба. Ну, один дурак ей и говорит: «Вас, говорит, жидов, в войну мало перебили!» Девчонка та — в слёзы, а я — тому парню в морду заехал. Ну, а он — мне.

— Да, история некрасивая… Самое последнее дело, когда человека начинают унижать по национальным признакам. Это — не от большого ума делается.

— Но это ещё не всё, ба.

— А что же ещё?

— Я пошёл эту девчонку провожать домой. Там, от школы не далеко. Привёл её домой. Ну, слово за слово, стали меня хвалить её родители. Отец, и мать. Усадили чай пить.

— И что же тут плохого?

— Пока ничего. Ну, стали они мне, за чаем, рассказывать про еврейский народ. Какой это особый народ, Богоизбранный. У них — такой подсвечник на столе, специальный. Они соблюдают субботу, и все другие обычаи. Папаша — как начал рассказывать, и всё никак остановиться не мог. У них — общество еврейское, и они до сих пор верят так… Как верили до Христа. И так он рассказывал… Так истово, что ли… Так непререкаемо…

— И что же ты, Паша?

— Ба, я стоял, как дурак, и молчал. И я вдруг понял, почему Христа распяли.

— Почему же?

— Они до сих пор верят в свою Богоизбранность, ба. И не только верят. Они живут так, как будто они все — Богоизбранные. И они до сих пор готовы прогнать любого, кто не верит в их Богоизбранность, ба. А Христос сказал, что ни иудея ни будет, ни эллина. Все равны перед Богом.

— Да, Паша, ты прав. Великое дело — быть Богоизбранным. И страшное дело — считать себя Богоизбранным, не смотря ни на что. Богоизбранным — по рождению. Великая гордыня в этом. Это, между прочим, сродни кастам у индусов. Там тоже считалось, что место человека на Земле определено его рождением.

— Да, ба. Я вдруг понял, что если я сейчас скажу, что я верую во Христа… И что я не считаю, что евреи правы в своём упорстве, то я рискую получить фингал под другой глаз.

Может, меня бы и не распяли, но…

— И ты сказал?

— Нет, ба. Я стал так паскудно прощаться, прощаться и убегать…

— И убежал?

— Да. Я только перед уходом сказал её отцу, что я — православный. И убежал, пока он опомниться не успел.

— Прискорбно.

— И мне так противно от этого, ба.

— Я понимаю. Это твой первый опыт, Паша. Не менее трудно разговаривать и с мусульманином, и с буддистом. А ещё труднее — с теми, кто принадлежит какой-либо секте. Вон, «Свидетели Иеговы» — вообще, кажется, что съесть тебя готовы. Трудно с любым, кто не разделяет веры твоей.

— Им тоже кажется, что они — Богоизбранные. И только они — спасутся.

— Ложная эта Богоизбранность — страшна, Паша. Она агрессивна. Она распинает инакомыслящих, и надевает на себя пояс шахида. А разве казни первохристиан, и всё то, что произошло с твоим прадедом — не из этого ли разряда дел?

— Я, конечно, это знал, но теоретически. А как на практике столкнулся — так бежал, позорно бежал.

— Апостол Пётр — отрёкся трижды.

— Я, кажется, понимаю, почему.

— Я думаю, что теперь ты уже не будешь трусить, Паша. Вера твоя крепка, но нужен человеку ещё и опыт борьбы. Опыт стойкости, что ли. Вот — ты его и обретаешь, Паша.

— Да, ба.

Пашка помялся ещё немного, и спросил:

— А истинная?

— Что — «истинная»?

— Истинная Богоизбранность?

— А… трудный вопрос, Паша. Я думаю, что истинная Богоизбранность не позволит себе насилия над другими… Ибо — Бог есть Любовь, Паша. Но и поколеблема — она быть не может, ибо Бог — есть Сила. Истинная Богоизбранность непоколебима — даже перед лицом смерти.

— Как у Апостолов?

— Как у Апостолов, как у святых. Если в человеке действует Дух Святой, то человек сделает всё, как истинно Богоизбранный. Как истинно Богоизбранный будет жить, и как истинно Богоизбранный — умрёт. Возьми Библию, Паша, и перечитай. Как поступает Бог, приняв облик человеческий… Разговор Христа с Пилатом… Гефсиманский сад…

 

Глава 16

Бабушка уже собиралась спать, когда Пашка снова пришёл к ней. Постель была постелена, но бабушка ещё сидела за столом.

— Ба, расскажи мне что-нибудь. Как вы раньше жили…

— Да спать уже пора. Ну, ладно… про бабушку Пелагею можно рассказать. Как мы от немцев убегали, и как — через линию фронта переходили. Да ещё хорошо бы, если бы только от немцев… Свой, предатель, полицай один — ко мне начал приставать.

— Расскажи, ба.

— Мы жили в таком дворе… а рядом — разный народ жил. И еврей один жил, с женой и дочерью. Еврея этого сразу расстреляли, как только немцы в город вошли. Он в горкоме работал. А полицай стал к нам домой ходить, да меня домогаться. Один раз пришёл и уже конкретно говорит: «Вот, говорит, жидов, из вашего двора, расстреляем завтра, и я тебя, Шурка, заберу. В жидовской квартире будем жить, и будешь ты у меня, как королева. Вся будешь — в мехах, да в брильянтах».

— А ты что?

— Я — ничего. Забилась в угол, и сижу. Мать его гонит, а он — только смеётся. Матери говорит: «Будешь на меня наступать, Пелагея, — завтра вместе с жидами на кладбище поедешь!»

Бабушка встала со своего стула.

— Устала я, — сказала она. — Прилягу. Ну, вот. И решили мы с матерью бежать. Что так — погибать, что эдак. А тут прибегает Роза. Та самая еврейка. Встала перед матерью на колени и просит: «Пелагея, вспомни, как мы дружно жили до войны. Спаси мою Нелличку. Завтра, сама знаешь, что явка нам. Я сама — никуда уже не денусь, а за Иосифом своим пойду. А Нелличку спаси! Спаси! Она у меня уже неделю в кладовке сидит, за сундуком. Прячу я её, от полицая этого. Говорю, что уехала в деревню, продукты менять. Если я уйду — всё, конец ей».

— И что?

— Что? Мама моя говорит: «Веди её!» А Нелличка была на два года младше меня. Совсем ещё девчонка. Ну, мать и говорит \ Розе: «Неси свою машинку!» А Роза — стричь умела. Так, своих стригла, а работать — ей Иосиф не позволял.

Остригли Нелличку налысо, голову припудрили, да одели в мужское платье. На голову — картуз натянули. Настоящий пацан получился. Мать моя говорит: «Была ты Нелличкой, а будешь теперь — Пашкой! В честь мужа моего». Потом перекрестилась и говорит, в потолок глядя: «Паша, ради Христа, выведи нас!» Отец был для неё живым, до самой её смерти.

Бабушка взяла стакан и сделала пару глотков холодного чая.

— Да… теперь ты даже представить себе не можешь, как это было страшно… Мать моя Розу спрашивает: «У тебя дёготь есть? Неси!» Это она потом нас — и дегтем мазала, и горбы нам подкладывала, и хромать заставляла. Роза ещё и продуктов принесла на дорогу. Всё, что было у неё. Той же ночью — мы и ушли.

— И вы перешли через линию фронта?

— Как видишь. Иначе — не сидели бы мы здесь с тобой. И ночами шли, и в стогах ночевали, и просто — на земле. И побираться ходила мать. Продукты выпрашивать. Спрячет нас, а сама идёт… Может, если бы мы без Неллички были, мы бы и осели где-нибудь в деревне. А с Нелличкой — боялась мать. Люди-то разные. Если бы кто-нибудь узнал, кто мы, мы бы погибли, все трое.

— Повезло вам.

— Не думаю, что здесь дело в везении. Хотя — раньше и я так думала. Отец нас вывел, Паша, только отец, да с Божьей помощью. Ибо не могли мы выйти иначе. Просто не могли. Мать молилась за нас, всю дорогу молилась…

Бабушка помолчала. Казалось, что вспоминает она выжженную крымскую степь, и крики немцев, и рычание немецких мотоциклов…

Пашка не перебивал бабушкиного молчания. Ему на мгновение показалось, что он тоже видит и слышит всё это.

— Мать у меня была женщиной героической, как я теперь могу это себе представить, — продолжила бабушка. — Она и после войны такой оставалась. И верующей оставалась, в церковь ездила, за тридевять земель. Там, где действовала ещё церковь-то. А я — после войны вступила в комсомол. А вот в партию — не стала. Не смогла.

— Почему?

— Просто так, потому что все вступают — не могла. А веры в партию, крепкой веры, настоящей — не было у меня. Недостойной я себя считала, вот как…

— Ба, а эта девочка, которую вы спасли, она как — жива осталась?

— Жива, конечно. Мы её сдали на руки тётке. После войны — виделись, она к нам приезжала. Потом — переписывались, а потом — растерялись. Сейчас уже не знаю, жива ли она.

Бабушка прикрыла глаза.

— Иди, Паша, — сказала она. — И пусть люди будут для тебя — все равны. Хоть чёрные, хоть жёлтые. Святые, когда исцеляли страдающих, не видели разницы. Но ве твоя — да будет в тебе, как звезда. И пусть не поколеблет её ни пуля, ни злато. Это не мои слова, но я согласна с автором…

 

Глава 17

Василий Андреевич, по весне, совсем стал ослабевать. Совсем стал худым, и ел плохо. Всякая пища вызывала у него боли в животе.

Ночью, уже в конце мая, стало ему плохо. Стало его кровью рвать. Антонина перепугалась и вызвала «Скорую».

Увезли Андреича. А утром пришла Антонина домой — вся чёрная. В маленькой бабушкиной комнатке все и собрались.

— Что там, мама? Как отец? — дело было в субботу, и мальчишки дома были.

— Плохо, ребята. Совсем плохо с отцом. Сейчас кровотечение пытаются остановить. Меня выгнали, а его в реанимацию перевели.

— А что говорят?

— А что? Говорят, что на девяносто процентов — там уже рак распадается! Куда, говорят, глядели? Почему не приходили раньше?

Антонина отвернулась к окну.

— А почему мы раньше-то не приходили? — продолжала она. — А потому что думали, что ничего подобного с нами быть не может! Или мы слепые все были, и не видели, что чахнет человек рядом с нами? Я не видела? Вы не видели? Или твой опыт, мама, ничему нас не научил?

И тут Антонина заплакала навзрыд.

— Я, я во всём виновата! Я же чувствовала! Возиться не хотелось, по врачам его таскать…

— Ма, перестань. Ты не виновата ни в чём, — вступился за мать Васька. — Отец сам не хотел идти. Ты же его сколько раз; уговаривала.

— Плохо уговаривала…

— Ма, ты сказала, что на девяносто процентов — это рак. А на десять? — спросил Пашка.

— А на десять — язва желудка, большая язва.

— Ма, так, может, там будет язва?

— Дай-то Бог, Паша, дай-то Бог. Надо Андрею позвонить. Да надо же ехать туда… Денег надо искать где-то. Там нужны деньги — за операцию платить. Сказали — потом скажем, сколько. А у нас — и денег-то нет, как всегда. На работу надо к Васе позвонить. На одну, и на вторую… Может, они помогут… Надо же делать что-нибудь… У Антонины подкосились ноги, и она опустилась на бабушкин диванчик.

— Подожди, дочка, — сказала бабушка Шура. — Не надо тебе сейчас в больницу. Иди, напейся валерьянки, и поспи, хотя бы часа два. А то ты всю ночь на ногах, и ещё неизвестно, сколько тебе ночей предстоит. А в больницу мы отправим Васю, как самого крепкого. А ты, Паша, иди в церковь. Иди, иди! И закажи там все молебны, какие положено. Ты в этом разбираешься — больше всех. Дай ему денег, Антонина. И к священнику подойди, проси, чтобы молились за болящего Василия. Понял?

— Понял, ба…

— Иди, иди, с Богом. А я позвоню Андрею, всё ему спокойно расскажу. И насчёт денег — тоже поговорю. И с Андреем, и н работу Васину позвоню. А ты, Тоня, как от дохнёшь — поедешь, да Ваську сменишь.; Всё, Тоня, успокойся. Всё!

Все послушались бабушку. Она правильно сказала. Так и следовало поступить. И Тоня пошла на кухню — пить валерианку.

Бабушка сама вышла в прихожую и проводила уходящего первым Пашку. Когда Пашка ушёл, бабушка сказала Ваське, стоящему в дверях:

— Вася, а это правда, что когда ваша команда проиграла, от твоего расстройства в метро пожар случился?

— Ба, и ты туда же… Да он просто случился, этот пожар… И он маленький был,1 совсем небольшой такой пожарчик…

— Но кто-то же решил, что это от тебя?!

— Да это ребята из команды. Они насчёт меня — постоянно закономерности выводят.

— Вот-вот. Если от того, что человек! расстроен, загорается метро… Если такой! человек будет молиться о здравии другого, да с такою же силою будет Бога просить… Проси Бога, Вася… Проси Бога, со всей своей силушки богатырской. Паша — он по-своему будет просить, а ты, Вася, по-своему проси за отца. Рано ему, рано ещё умирать ему… И я буду молиться за него, как могу. Понял ли ты меня, раб Божий Василий, правнук святого?

Васька стоял в дверях, напротив бабушки, возвышаясь над ней чуть ли не на полметра. И после этих слов он пригнулся к бабушкиной сморщенной щеке и прикоснулся к ней губами. А потом он вышел из дома, не говоря не слова.

 

Глава 18

Антонина сначала заснуть не могла. Всё ворочалась, да перебирала в уме и свою беду, и свою вину, и просто жалость. Болезненную, живую жалость к мужу. Такому маленькому, худому, и беззащитному. Там, на чужой, твёрдой больничной койке…

— Потом она заснула и проспала часа четыре. Этот сон полностью восстановил её силы и вернул ей мужество.

Бабушка Шура оказалась права.

Бабушка же дозвонилась и до Васиных работ и до Андрея, и даже до Алексея. Сына своего, Тониного брата.

Он тоже жил в Подмосковье.

Васька же просидел в коридоре, около реанимации, примерно часа три. Жизнь отделения, со всей его суетой, целых три часа текла перед Васькиными глазами. Больных привозили и увозили. Рядом с некоторыми несли капельницы. Некоторых привозили без сознания. Голых, прикрытых простынями.

— Слушай, пересядь, а, — сказал ему парень лет двадцати пяти, одетый в голубоватую пижаму и в такую же шапочку. — Пересядь, а то я третий раз об твои ноги спотыкаюсь!

Парень, вероятно, ожидал сопротивления. Мол, где хочу — там и сижу. Но Васька пересел. Молча.

Когда парень проходил мимо Васьки примерно раз шестой, он снова обратился к нему. На этот раз — с вопросом.

— Ты кого ждёшь? — спросил парень.

— Я сын… — сказал Васька. — А ты кто?

— А я студент… Я на практике тут. Я смотрю — ты сидишь всё, сидишь… Никого не зовёшь, ничего не просишь…

— Сейчас попрошу, — ответил парню Васька. — Разведай там, как мой батя…

И Васька назвал фамилию.

— Ладно. Сейчас всё узнаю, в лучшем виде.

Парень вышел через пять минут.

— Ты так мог ещё сутки сидеть, никого не спрашивая! — сказал он.

— Что с отцом? — Васька начал приподниматься над стулом.

— Да сиди, сиди! Ничего страшного. Пока. Твоего батю уже на операцию взяли. Его подняли внутренним лифтом. Только что. А потом должны снова сюда спустить, в реанимационное отделение, только на послеоперационную половину.

— А что там у него? Рак? Или язва? Это ты можешь узнать?

— Много хочешь, и всё бесплатно. Васька посмотрел на парня, и сказал:

— Вероятно, тебе надо заплатить… за информацию…

— Да ладно тебе! — парень махнул на Ваську рукой. — Как только узнаю, я тебе скажу.

И Васька снова остался наедине с белой стеной коридора.

И Васька начал молиться.

Молился Васька об отце. О жизни его молился Васька…

Он собирал всю свою силу. Пытался собрать.

Не сразу, не сразу получалось у него…

Много было в нём силы, но была она по разным углам Васькиного сердца растыкана — разбросана…

Много было в нём силы, но была она, в основном, направлена в другую сторону, и не хотела сразу подчиниться Ваське…

Много было в нём силы, но она — всё норовила вырваться…

Много было в нём силы, но не было у неё доброго хозяина…

Но Васька собирал силу, как мог, и Васька молился.

Сначала — для него перестало существовать время.

Потом — исчезло пространство, и только белая стена коридора маячила, какое-то время, перед Васькиными глазами.

Потом и стена исчезла.

Потом — и Васьки самого как бы не осталось. Осталась только мольба, только просьба: «Боже, сохрани жизнь отцу! Прости ему всё! Пусть не рак это будет, а язва! Боже! Пусть это будет не рак, а язва! Боже, оставь его в живых! Боже… Боже…»

— Эй, ты!

Васька очнулся от того, что его теребили за плечо. Это был его новый знакомый, студент-медик.

— Эй, ты! Заснул, что ли? Просыпайся!

— Ты… — Васька очнулся. Перед глазами был всё тот же коридор. — Что там, у отца?

— Батя твой — счастливый билет вытянул. Язва! Ему сделали резекцию, то есть — часть желудка удалили. Но — не высокую резекцию. Хуже бывает, это я тебе говорю! Зашивают уже.

— Так у него — не рак?

— Не рак, не рак! Заладил тоже! Я тебе русским языком говорю: кровоточащая язва. Почти прободная, поэтому и резекцию сделали…

 

Глава 19

Отец медленно поправлялся. Его уже перевели из реанимации в общую палату. Первые двое суток Тоня была у его кровати, не доверяя никому. Но дальше — ей надо было отдохнуть. И тут Андрей позвонил.

— Мама, Лиза едет тебя сменить. И не возражай! Она и деньги везёт, пятьсот долларов. И не возражай! Используй их так, как сочтёшь нужным. Хочешь — врачам, хочешь — на лекарства. Как надо, так и используй.

Ну, что тут скажешь. Да ещё и Лизавета оказалась не брезгливой, и проворной. Сразу поняла, что к чему, и осталась с отцом, без страха и сомнения.

«Может, и правда… сын выбрал то, что надо. — думала Антонина, спускаясь в метро. — А то, что не ласковая ко мне… да заносчивая… А я к ней — какая? Это мне кажется, что я — справедливая. А как меня Васина мать не любила, царство ей небесное. Особенно поначалу. И я её не жаловала. Пряталась от неё», — и Антонина улыбнулась, вспомнив, как это всё было.

А ведь было! Было! И молодость была, и зрелость. «Чуть было меня… Сергей-то… чуть было не увёл от Васи. Уже Андрею было года два. Ух, Васька тогда чёрный ходил! Ревновал меня».

Поезд метро мчал своим чередом. Антонина не спала, но глаза её были закрыты.

«Да я знала, что не уйду. Не так я была воспитана, чтобы уходить. Но хотелось, ох, как хотелось… А как хорошо было, когда Сергей ходил за мной! Много ли надо женщине…»

— Осторожно, двери закрываются. Следующая остановка… — сказал такой знакомый голос.

Как это хорошо, что знакомый. Надёжно. Привычно.

— Дорогие братья и сестры! Простите меня, что обращаюсь к вам с просьбой. Помогите мне пожалуйста, кто чем может…

По вагону пробирался инвалид на коляске. Это был мужчина лет сорока, и у него не было обеих ног.

— Опять эти попрошайки! — проворчал сосед Антонины. — Совсем уже обнаглели! И сколько про них ни пишут, сколько по телевизору про них не рассказывают, а они всё ходят и ходят. Потому что милиции отстёгивают, а те их не гоняют. Мафия!

— Да, — ответила соседу Антонина.

«Да, — подумала она про себя. — Всё это так, а ног-то у мужика — всё равно нет. И не всякий может заработать, без обеих ног».

Антонина вытащила из кошелька десять рублей, и сунула проезжающему мимо мужику.

— Зря, — сказал сосед по скамейке.

— Да ладно… — ответила соседу Антонина.

«Не умеем мы быть благодарными. Друг друга благодарить — и то не можем. А не то что Бога. А если бы кто-то из близких, да вот так… Без ног… И без средств к существованию…Спасибо тебе, Господи… За всех моих. За мальчиков моих, и за невестку, и за внучку. И за Васю. Всё-таки язва, а не рак. Спасибо, Господи…»

— Осторожно, двери закрываются! — снова сказал знакомый голос.

Тоня могла расслабиться и не думать об остановках. Ей надо было на конечной выходить.

«Закрываются… Так однажды закроются за мной двери, и всё это закончится. Вся жизнь…»

Антонина расположилась поудобнее, и снова закрыла глаза.

«Куда оно всё уходит? Куда она уходит, эта жизнь, вместе с нашими привычками, и что остаётся от неё? И если там, за гробом, ничего нет — имеет ли вообще… имеет ли всё это — хоть какой-нибудь смысл?» — задала себе Антонина тот самый, вечный вопрос.

Вообще, подобные вопросы часто приходят в головы к людям именно в метро.

В этом подземном, тоннельном зале психологической разгрузки, или, наоборот, психологической загрузки.

Потому что — стучат колёса, стучат, стучат. Отстукивают…

«Нет, смысла — нет. Смерть стирает всё, как ластик с листа бумаги. И ничего… ничего… не остаётся. Вот сейчас ушёл бы Вася… и мать — одной ногой уже там. И ни у кого — гарантии нет. Ни у меня, ни у детей. Ни даже у Дашки…»

Антонина поёжилась.

«Но ведь не зря же умер мой дед? Он же умер за то, что не хотел признавать именно этого. Не хотел признавать, что там ничего нет. Это так важно, что за это можно умереть?»

Антонина остановилась, и спросила себя ещё раз:

«Это так важно, что за это можно умереть?»

И ответила себе, не кривя душой:

«Пожалуй, что так. Тогда всё, что происходит здесь, приобретает смысл. И поступки, и даже мысли. И то, что двое будут, как одна плоть… Это — уж точно правда. Его режут, а мне больно. Одна плоть, одна. И вся эта жизнь — лишь приготовление к той, другой жизни. Тренировка души. Помилуй, Господи! Помилуй нас! И меня, и детей. И мужа моего, одну плоть со мной. Поздно доходит до нас… Как поздно. Поздно, и трудно. Так, Господи, как слепых котят, носом нас тычешь. А мы — всё никак… Прости, прости…»

— Мамаша, приехали! — какой-то мужичок теребил Антонину за рукав.

Знакомый голос предупреждал, уже в который раз:

— Ну не пойдёт! Ну не пойдёт дальше поезд, даже если сидеть в нём ещё час! Или завезёт куда-нибудь, что не обрадуетесь! Просьба освободить вагоны.

— Ой, спасибо! — встрепенулась Антонина. — Надо же, задумалась как…

И Антонина заторопилась. От конечной станции метро надо было ешё пересаживаться на автобус, или на маршрутку.

Мысли вспорхнули, как лёгкое облако…

Нет! Ни в автобусе, ни в маршрутке — никогда не будет думаться так, как в метро. Антонина, может быть, и раньше так могла бы подумать, но… До работы надо было ей добираться так — от подмосковной маршрутки, да сразу на городскую. Редко она спускалась в метро, вот в чём дело было.

 

Глава 20

У бабушки Шуры в комнатке сидел Лёша. Алексей Васильевич, старший брат Антонины. Приехал мать навестить, да заодно и узнать, как Вася. И деньги привёз, двести баксов.

— Извини, Тоня, что маловато. Сколько могу, — сказал он.

— Да что ты, Лёша. Спасибо, спасибо. Разве я не знаю, какая сейчас жизнь.

На том финансовый вопрос был закрыт.

Вообще-то, кошка между братом и сестрой пробежала раньше. Кошка эта коснулась своим хвостом бабушкиной однокомнатной квартиры. В хорошем районе Москвы.

Когда встал вопрос, кому бабушку «забирать», после операции. Строго говоря, бабушка и до операции почти всё время жила у Тони.

Естественно, и после операции к Тоне пошла. А бабушка всегда так и говорила: «С кем буду доживать, тому и квартира моя». Такое было её давнишнее решение, и никто его не оспаривал, пока до дела не дошло.

Обиделся Лёша, когда Андрей в бабушкину квартиру переехал. У Лёши, то есть у Алексея Васильевича, тоже двое детей было.

Старшая, Ольга, давно уже была замужем, и жила с мужем отдельно. Она была полностью житейски благополучна, если можно так выразиться.

А вот сын, тоже Васька, до сих пор метался, несмотря на возраст. Ему было двадцать четыре года, от армии он был «отмазан», и занимался он тем, что без устали менял и институты, и женщин.

Причём и за то, и за другое, приходилось платить родителям. Конечно, у Алексея Васильевича была надежда — отправить своего Ваську на отдельное жильё. В бабушкину квартиру, естественно.

Но, не получилось. И Алексею Васильевичу было обидно. У Тонькиного Андрея — и так всё есть, да ещё и бабушкина квартира…

Вопрос этот был в семье уже сто раз обсуждён, но… Хотя и понятно было Алексею Васильевичу, что тесно у Антонины, и что, матери нужна отдельная комната — всё равно, гвоздём сидела в сердце Алексея Васильевича обида.

Или — зависть. Ревность к детям сестры. Короче, гвоздь. Старый, замшелый, ржавый железный гвоздь сидел в сердце у Алексея Васильевича.

— Как ты, Лёшка? — спросила сына бабушка Шура. — Давно я не видела тебя, и всех твоих.

— Ну да, ты тут с Тонькиными возишься! Моих — и не видишь!

— Вожусь. Или я с ними, или они со мной. Я уже слаба совсем. Сам видишь.

— Да ты ещё хоть куда, мам!

— Туда, туда я уже «хоть»! Хоть сейчас… — ответила сыну бабушка Шура. Она помолчала, и снова спросила.

— Как твои?

— Жена — ничего. Давление её мучит. Таблеток наглотается, и на работу.

— А дети?

— Ольга нормально. Дети её растут, Коля уже первый класс заканчивает. Отличник! А Сашка — в садике. Тебе бы взглянуть на них! Муж у неё хороший, работящий.

— А Васька?

— А что Васька? Всё такой же, шебутной. То ночует дома, то не ночует. То учится, то не учится. То что-то продаёт, то меняет. То — компанию в дом приведёт. Как они устроят пьянку, да как начнут орать, то хоть святых выноси. Жена потом с давлением падает, а я… выпороть бы его, да не выпорешь…

— Да, время пороть уже прошло. Ты бы в армию его… отправил всё-таки. Не платил бы больше. Не давал бы больше взяток в комиссию…

— Да куда его уже в армию? Да и жалко, ма. Зашлют в Чечню.

— На всё — Божья воля.

— Да, ма, Бог-то Бог, да и сам не будь плох.

— Я думала, что у этой поговорки — другой смысл. Смысл — старайся, и делай всё то, что от тебя зависит, с полной отдачей.

— Правильно. Вот я и «отмазываю» Ваську — с полной отдачей. Не берут же его.

— А он, а Васька? Он тебе эту безбожную «отдачу» и возвращает. Да по полной программе.

— Ладно, ма. Я подумаю. А то — невмоготу уже. Боюсь, как бы он в наркоту не влип. Были у меня подозрения. Я жене-то не говорил…

— Да, страшно.

Бабушка Шура помолчала. Потом она встала со своего стула и подошла к сыну. Она погладила его по лысеющей голове.

— Всё будет хорошо, Лёшка, — сказала она. — Я буду молиться за Васю твоего.

И ты молись, потому что пороть — поздно уже. Поздно. И жене скажи, чтобы молилась, как могла. Чтобы в церковь шла, даже если не верит.

— Да верит, вроде. Иконку поставила себе…

— И подумай насчёт армии. Если выбирать между Чечнёй и наркотой… Что бы я выбрала…

 

Глава 21

— Ну, мать, теперь будет в нашей семье — два инвалида!

Это Василия Андреевича выписали из больницы. Слабый, худой. Но глаза — не потухшие! И даже шутит.

— Я, мать, по твоим стопам иду!

— Нет, батенька, — не принимает последователя бабушка Шура. — Я себя инвалидом не считаю, и тебе не советую. Если на клетке со львом повесить надпись «Осёл», то неизвестно, во что может превратиться лев.

— Если не сломает клетку. — ответил Василий Андреич.

— Вот-вот. Ломай клетку, Вася, ломай. Какие твои годы. Какой из тебя инвалид!

— Нет, мать, ты даже расслабиться не даёшь. Инвалидом себя почувствовать. Ломай, ломай… А так хорошо, когда все к тебе приходят, все тебе сочувствуют…

— Надоест, — сказала бабушка.

— Нет, мне это — не надоест, не надейтесь!

— Не тебе, а тем надоест, кто к тебе приходит. И будешь ты бедный, Вася, вот тогда — будешь ты бедный.

— А-а-а… — протянул Василий Андреевич. — Вот оно в чём дело… Да, мать, это верно. Надо прислушиваться к советам умных людей. Ёлки-палки.

— Ладно, Вася, — вступила в разговор Антонина, — времени ещё мало прошло, мне ещё не надоело. Поэтому, господин больной, извольте пройти к столу и принять овсяной кашки.

— Вот так — всегда. Только душа развернётся, только крылышки начнёт расправлять, так найдётся кто-нибудь, и залепит её овсяной кашей.

— Иди, Вася, набирайся сил, — проводила его бабушка.

И Василий Андреевич отправился на кухню. Набираться сил.

К бабушке он пришёл после обеда, когда никого дома не было.

— Странное такое чувство, мать, — сказал он. — А вот если бы я умер, и не вернулся бы сюда… Солнце — так же вставало бы. И Тоня пошла бы на работу, и дети пошли бы по своим делам… Каждый занимался бы собой…

— Да, это великая тайна. Ушедший — ушёл, остальные продолжают жить. Каждый умирает в одиночку.

— И как же можно существовать, зная это?

— А это — уже из разряда мудрости. Пришла твоя очередь, Вася, становиться мудрым. Тебя протащило около смерти, и по касательной — ты её задел. Щедр и милостив Господь, долготерпелив и многомилостив. Тебе показал Бог — частицу вечной жизни. Теперь надо, чтобы ты это правильно понял.

— Сердцем я понял, мать. Сердцем — я всё понял, но умом… Всё равно не могу. И как стал выздоравливать, снова сомнения накатывают, и нет уж той чистоты… Нет уже чувства вечности, которое было там, на операционном столе… Оно ведь сродни счастью, это чувство.

— Значит, мы испытали — одно и то же. И ты, и я. А враг обкрадывает нас, и забирает у нас это чувство. Мы слабы, и противостоять ему не можем. И снова приходят сомнения. Приходят… Житейская суета приходит, и выбивает у нас из-под ног… тот краеугольный камень, на котором мы должны стоять. Ты прав, Вася. Я… тогда, после своей операции… каждую ночь себя спрашивала: «Ты помнишь? Ты не забыла?» А потом уже начала читать, и вера начала во мне крепнуть. Я — такая же как ты, Вася.

— Да, мать…

Если не хочешь это растерять — читай. Читай! Не стоит думать, что люди, которые жили раньше, были глупее нас. Нет. Не были. И так же верили, и так же сомневались, и книги писали — для нас. Можно ещё пойти, со священником поговорить. С умным священником поговорить… И мне бы… Я хочу уже сделать всё так, как надо. Пашку, что ли, попросить… Исповедоваться я хочу, и причаститься.

— Я и не знаю, что это такое, — сказал Василий Андреевич.

— Узнаешь. Я думаю, что ты это узнаешь. У Бога — всему своё время, Вася.

— Не перестаю я тебе удивляться, мать. Я — уже и сам дед, а иду к тебе, чтобы поговорить. Мне иногда кажется, что это у меня старческий маразм, а не у тебя. Хотя я — младше тебя на двадцать лет.

— Ты лучше, Вася, вот это послушай, — сказала бабушка.

Не дай мне Бог сойти с ума.

Уж лучше — посох и сума…

— Что? — переспросил Василий Андреевич.

— Пушкин, — сказала бабушка. — Мне всегда классики помогали.

— Да, Пушкин… — протянул Василий Андреевич. — Ещё и Достоевский был… Я уже и забыл, когда классиков читал. Названия, и то помню с трудом.

— А кто мешает вспомнить? — спросила бабушка.

Но Василий Андреевич думал о своём.

— Кстати, о Достоевском, — сказал Василий Андреевич. — А как ты, мать, к игра относишься?

— А что, уже тянет?

— Тянет. Так я же — играю-то понемногу, мать… Я головы не теряю. И все деньги — в семью несу.

— Много — не много, а Пашка прав. Даже если немного воровать, всё равно это будете воровство. Не искушай Бога, Вася. Ты ведь предупреждение от Бога уже получил. По всем статьям предупреждение. Ты, Вася, умирал, но жив остался. Щедр и милостив Господь, долготерпеливой многомилостив…

— Да я понимаю…

— Не дразни Бога, Вася. И курить, и играть… Не надо. Держись, Вася, держись.

Там, в больнице, Василий Андреевич не курил. А дома… Ух, как тянуло…

Василий Андреевич долго стоял на кухне, разглядывая пачку сигарет, лежащую на подоконнике.

Пару раз щёлкнул зажигалкой, потом вздохнул, положил зажигалку, неумело перекрестился, и вышел из кухни, не закурив.

Бросить пачку в мусорное ведро — рука не поднялась.

«Может, потом отдам кому-нибудь… Хоть бомжам, что ли…» — подумал Василий Андреевич.

 

Глава 22

— Паша, ты что летом делать будешь? — спросила мать — Экзамены сдал, так может, пойдёшь, подработаешь где-нибудь. Отец на больничном сидит, а может, и инвалидность оформлять придётся. А тебе и ботинки тёплые надо покупать, и куртку на новый сезон. Ты ведь взрослый уже.

— Да, мамочка. Я знаю. Ма, я уже давно сказать тебе хотел… И всем сказать хотел.

— Что, сынок?

— Ma, я знаю, куда буду после одиннадцатого класса поступать.

— Куда же?

Разговор происходил на кухне, во время ужина.

Пашка сначала опустил голову, потом вздёрнул подбородок вверх, и произнёс:

— В семинарию… В духовную семинарию!

За столом воцарилось молчание.

— Я ожидала чего-то подобного, — сказала Антонина.

Василий Андреевич же просто сказал: Пашка оглянулся, ища поддержки, и обратился к бабушке:

— Ба, ну хоть ты им скажи…

— А почему ты так занервничал, Паша? — спросила бабушка Шура. — Разве ты не видишь, что вся семья — рада, очень рада твоему решению. Ты правильно решил,! и я поддерживаю тебя. Ты первый, у кого хватило смелости встать на этот путь. И веры хватило, и мужества. Первый — после своего прадеда. Только это — трудный путь, Паша, поэтому тут никто не прыгает и не бьет в ладоши.

— А как же ты… — Антонина не успела договорить.

— Ма, я уже служил! Я помогал священнику, во время литургии! Я читал уже! Я же в школу воскресную хожу, уже почти полгода!

— И что, на тебя… рясу надевали? — поинтересовался отец.

— Не рясу, а облачение.

— Облачение…

— Мама, я буду на курсы ходить, а наш священник даст мне рекомендации. И я поступлю, обязательно поступлю, вот увидишь!

— Да я и не сомневаюсь в тебе, — сказала Антонина.

— Мама, я буду священнику помогать, всё лето — буду помогать! Мам, я немного буду получать. В смысле денег. Священник сказал…

— Да ладно уж! — Антонина махнула рукой. — Всё, что ни получишь — всё твоё!

— Надо же! Священник! Пашка наш —: и вдруг — священник! — не мог успокоиться отец.

Удивительное дело — Васька молчал. Стоял в дверях и молчал.

А бабушка Шура сказала:

— Эх, жаль, что я не доживу! А то бы ходила исповедоваться к тебе, отец Павел.

И потрепала Пашку по вихрам, направляясь к себе в комнату.

 

Глава 23

— Паша, покажи мне, как на компьютере буквы набирать.

— Ба, ну ты даёшь!

— Я когда-то неплохо печатала.

— У тебя ещё хватает сил, ба… компьютер осваивать…

— Я не претендую на то, чтобы осваивать. Я хочу — просто ввести туда некоторые свои записи. И стихи. Самые лучшие, что у меня когда-то получались. Вот, видишь, эти три тетрадки старые?

— Это твои стихи, ба? Вот бы прочесть!

— Ты вряд ли поймёшь что-нибудь, если даже и захочешь. А вот когда я их введу в компьютер — тогда ты сможешь их прочесть. Я думаю, что я ещё успею.

— Что успеешь?

— Успею ввести их в компьютер. Ты только мне покажи. И напиши на листочке, только крупно. Как ставить точку, как запятую, как пробел. И так далее.

— Конечно, ба. Конечно, я тебе всё напишу. А хочешь, я тебе наберу всё сам?

— Нет, не хочу.

— Понял. Ба, а ты что, и сейчас пишешь стихи?

— Пишешь — это громко сказано. Одно… Одно я написала за этот год. После длительного перерыва… лет в пятнадцать был перерыв.

— Пятнадцать? Почти, как моя жизнь, — сказал Пашка.

— Всё в мире относительно.

— Ба, но это одно — ты мне прочтёшь?

— Это одно… Ну, ладно. Прочту. Бабушка открыла одну из своих тетрадок. Она открыла её с конца и начала читать. Вначале голос её был слабым, и в нём преобладали дребезжащие стариковские нотки. Затем голос бабушки окреп, и она; заканчивала читать уже раскованно и свободно.

Она понимала, она знала всё то, о чём читала. Это чувствовалось.

Однажды — раскроешь объятья И примешь Господни дары. Все примешь — от тайны зачатья До мудрости зрелой поры. Весь опыт душевного жара. Но будет высокой цена, Чтоб сладостью главного дара Тебе насладится сполна. Распятье мученьем и болью Как милость, ты примешь светло. Ты примешь Свободную волю Терновым венцом на чело.

— Ба, это же здорово!

— Я рада, что тебе нравится, Паша, — сказала бабушка, после некоторого молчания. — Может, оно и неплохое, это стихотворение. Но, ты знаешь… Я когда читала Псалтырь… Там есть такие места… Такая высокая поэзия. Стихи, продиктованные Святым Духом. Высочайший образец, понимаешь? Я так рада, что мне удалось их прочесть… Прикоснуться к ним…

Бабушка посмотрела на Пашку и улыбнулась:

— Ну, ладно! Показывай мне, как тут по клавишам щёлкать. На сколько хватит сил, на столько и наберу. Если что не успею — только и остаётся надеяться, что ты доделаешь.

— Обещаю, ба.

Пашка помялся немного, и сказал:

— Ба, а я так тебя в церковь и не свозил…

— И что тебя тревожит в этом вопиющем факте?

— Я же обещал… Ба, давай — хоть завтра съездим!

— Нет, Паша. Я не вынесу перемещений, лестниц, ступенек. Нет, Паша. Теперь уж — ты мне священника приведёшь домой. Когда я тебе скажу.

— Конечно, ба.

— А за намерение — спасибо. Я в одной книжке прочла: «Господь — и намерение целует». Представляешь, как здорово!

 

Глава 24

У Пашки закончились занятия в школе, и он уже открыто ходил в церковь. Начал служить. Даже принес матери первые заработанные деньги. Не на куртку, конечно. На футболку новую хватило. Пашка был горд, и ходил в этой футболке, не снимая.

У Васьки — сессия была в разгаре. Васька лежал на диване и читал учебники.

— Васька, ты чего это на диване вылёживаешь? — интересовался отец. — И на тренировки не ходишь! За ум, что ли, взялся?

И хотел бы взяться, да не за что! — тарировал Васька. — Каникулы у меня. Рэгбийные каникулы.

— Это что-то новенькое, — сказал Василий Андреевич. — Ну-ну, поглядим.

Пашка сдал уже три экзамена. Получил, как ни странно, все четвёрки. Остался один экзамен — и всё.

Васька пришёл к бабушке в комнатку. Когда Пашка был на вечерней службе.

— Ба, надо поговорить. Ты свободна?

— Да.

Васька повел богатырскими плечами и сказал:

— Ба, я не могу больше быть берсерком.

— Ты перестал на тренировки ходить?

— Я не могу больше играть. Играть ради физкультуры, или ради игры — мне не интересно. А играть, как берсерк — я больше не могу. После того, как я сидел тогда в больнице… В коридоре…

— Нельзя одновременно служить и Богу, и Мамоне. Это я Библию цитирую. Нельзя молиться Богу, и одновременно быть берсерком.

— Я знаю, ба. Я сам это читал. Я теперь у Пашки книги беру.

— Значит, Вася, ты взрослеешь, и твоя ветрянка уходит в прошлое.

— Да, ба. Ба, это трудно, но я сейчас тебе скажу… Пока — только тебе, понимаешь… Я ведь боец, ба. Я не воспитатель, не инженер, не врач, не экономист. Я боец, ба.

— Куда ты клонишь, Вася?

— А ты сама говорила, какая борьба является наивысшей, наиважнейшей для человека. Я думаю об этом с того дня, как узнал, что у отца язва, а не рак.

— Возможно, так оно и было. И мы здесь — совершенно не при чём.

— Скорее всего. Я понимаю. Но то, что было со мной, это тоже было, ба.

— Вася…

— Бабушка, я буду монахом. Я выбираю путь бойца.

— Нет, Вася, ты остынь, остынь. Почему сразу — монахом? Вон, Павел…

— Павел — он совсем другой, ба. Он поэт, он мыслитель, он воспитатель… Я же не такой, ты знаешь. Пусть Пашка будет священником, пусть служит, пусть приход имеет. Найдёт матушку себе, и детей народит с десяток, если Бог ему даст. Я же не такой, ба. И ты это знаешь, как никто.

— Ты не такой, но и священники нужны разные. К нему пойдут поэты, а к тебе — воины.

— Нет. Может быть, потом. Уже оттуда, из монастыря.

— А женщины, Вася? Ты же не любил ещё ни разу, как следует! А если тебя захватит эта страсть? Учти — всё, что запретно, манит нас с удвоенной силой!

— Я познал страсть, ба. Страсть битвы. Неужели ты думаешь, что я поддамся на другие страсти?

— Ты хорошо мне ответил, но страсти нападают на монаха не так, как на мирского человека. Гораздо сильнее. Ты же читал об этом?

— Я только об этом сейчас и читаю, ба, — ответил Васька.

— Ты знаешь, Вася, тайну твою я сохраню. Но не стоит этот вопрос решать так. С лёту, что ли… Надо тебе поехать в монастырь, да пожить там некоторое время. Надо поговорить с монахами, и надо благословение брать…

— Я знаю.

— Я думаю, тебе в Оптину надо. В Оптину пустынь. Экзамен сдашь, и езжай. Я не знаю, есть ли там старцы сейчас. Но обитель возродилась, и давно уже. И не напирай, Вася. В таких делах нельзя напирать, и своевольничать нельзя. Езжай в Оптину, Вася.

Васька потянулся на стуле, во всю свою богатырскую мощь.

— Я так и не свозил тебя на игру, ба.

— Ты жалеешь обо мне, или об игре?

— Я жалею о невыполненном обещании.

— Значит, ты уже перешагнул ступеньку, Вася.

 

Глава 25

Экзамен Васька сдал на трояк. Дней десять после экзамена он пролежал на диване, с книгами в руках.

Мать и отец пытались сдвинуть его с дивана, но это было бесполезно. Это было всё равно, что пытаться Илью Муромца снять с печи. До срока, до срока, конечно.

В первых же числах июля Васька встал сам, и начал собираться.

— Ма, я на сборы еду. На неделю. Вся команда едет, ма…

— Всё это прекрасно, — ответила Антонина. — Но денег-то нет. Папкин больничный, моя зарплата и бабушкина пенсия. Неплохо было бы — и тебе поработать летом, Вася. На сборы — я тебе выделю, конечно. Рублей пятьсот. Но ты подумай…

— Ма, я со сборов приеду, и всё тебе скажу.

— А что это ты на сборы собираешься, а форму не берёшь? — зорким глазом подметил отец.

Васька замешкался и сказал, глядя в пол:

— А нам — всё на сборах выдадут. Новую форму дадут…

— Что, и бутсы?

— Нет, бутсы я просто ещё не сложил.

— А…

Перед отъездом Васька притащил бутсы к бабушке.

— Спрячь, ба. Ну, не тащить же мне их с собой!

— Ладно уж, давай! Конспиратор! — и бабушка спрятала бутсы к себе в тумбочку. — Храни тебя Бог, Вася.

И бабушка перекрестила огромного своего внука.

Васька тоже перекрестился.

— Дождись меня, ба.

— Дождусь. Езжай с миром.

И Васька вышел из дома, закинув на плечо свою видавшую виды спортивную сумку.

В тот же вечер бабушке стало плохо.

Она вышла на кухню со своей чашечкой. И вдруг стала клониться к полу, потом присела на стул, и всё-таки упала.

— Мама!

Антонина склонилась перед матерью, и ей вдруг показалось, что она не дышит.

— Мама! Мама! Вася, «Скорую» вызывай!

Потом они осторожно подняли мать и перенесли её в большую комнату, на диван.

Бабушка Шура пришла в себя, и смогла проглотить корвалол, который накапала ей в стаканчик Антонина.

Усталый врач «Скорой» был очень недоволен тем, что его вызвали.

Ворча, он вколол бабушке что-то «сердечное», собрал свою сумку и вышел в прихожую, сопровождаемый Василием Андреевичем.

Антонина склонилась к матери:

— Мама, ты как?

— Ничего, — сказала бабушка Шура, — оставляю я тебя, дочка. Ты теперь будешь… старшая женщина в семье…

— Мама, не надо…

— Надо. Ты теперь главная… молись за всех… молись за всех…

— Мама…

И Антонина отошла к окну. Она не хотела плакать при матери.

— Зачем вызывали? — выговаривал врач Василию Андреевичу, когда они вышли в прихожую. — Вы что, не видите, какая она? Или вы не знаете, что у неё за болезнь? Да у неё уже весь живот заполнен опухолью! Как она ещё вообще живёт?

— Но близкий же человек… — оправдывался Василий Андреевич. — Упала… Что давать-то ей? От сердца?

— От сердца? — переспросил врач и задумчиво посмотрел на Василия Андреевича. — Мать, что ли?

— Нет, тёща. Мать жены.

— Ну-ну, — сказал врач.

Потом он написал на бумажке название лекарства и протянул бумажку Васе.

— Вот, возьми. Ей подавай, а лучше — сам попей.

— Спасибо, — сказал Василий Андреевич.

Он взял пакет с бутылкой вина, приготовленный заранее, и протянул врачу.

— Возьмите, пожалуйста, — сказал Василий Андреевич.

Врач взял бутылку, и всё-таки сказал то, что ему очень хотелось сказать. Хотя, следуя правилам врачебной этики, можно было бы — и промолчать.

— Надо же! Тёща! — сказал врач. — Другие — и о матери так не переживают!

— Человек хороший, — просто ответил врачу Василий Андреевич.

 

Глава 26

— Ба, ты что это? — пришёл к бабушке Пашка. — Не надо, ба. Ты не пугай нас.

— Да я не хочу вас пугать. Ноги ослабли… — как бы оправдывалась бабушка. — Сама испугалась…

— Ба, ты лежи! Я тебе принесу поесть.

— Ладно, Паша, ладно. Я уже не могу есть, Паша. Только пить. У меня начинается мой первый, и мой последний… Последний и решительный… пост.

Бабушка перевела дыхание и снова обратилась к Пашке:

— Приведи мне священника, Паша. Пора. Исповедоваться хочу и причаститься. Не откладывай, Паша.

Пашка опустил голову.

— Хорошо, ба.

Священник пришёл в воскресенье, во второй половине дня. Он пробыл у бабушки часа три.

— Какая замечательная у тебя бабушка, Паша, — сказал священник, уходя.

— Да, — ответил Пашка.

Антонина и Пашка зашли к бабушке после ухода священника.

Бабушка лежала на своём диванчике. Маленькая, иссохшая. Косынка её сбилась с волос и лежала рядом, на подушке.

— Какое счастье, дети… — сказала она. — Какое счастье…

А вечером, в понедельник, вернулся «со сборов» и Васька.

— Как — чуть не умерла? Такого быть не; может, чтобы баба Шура умерла! Она мне обещала… Она в сознании?

— В сознании. Почище, чем у нас с тобой — сознание-то, — ответил сыну Василий Андреевич.

— Я пойду к ней!

— Ну, загляни… если не спит…

— Ба, я приехал! — и Васька протиснулся в комнату бабушки.

Дыхание бабушки было слышным. Она как бы вздыхала, затем останавливалась, и вздыхала снова.

Очень, очень плохо выглядела бабушка. Вернее будет сказать — иначе выглядела бабушка. Совершенно иначе. Васька как вошёл, так и отпрянул. Инстинктивно.

— Входи, Вася… Я дождалась тебя… Ну, что старец… сказал?

Васька вошёл и сел на пол, возле бабушкиного диванчика. Одним пальцем он погладил сморщенную кожу на высохшей бабушкиной руке.

— Ба, какое чудо — этот монастырь! Какая ты молодец, что послала меня туда! И старец есть, ба. Есть!

— Беседовал… с ним?

— Да, ба. Он мне знаешь, что сказал?

— Могу… предположить…

— Говорит: «Ты, братец, хочешь — прямо с рэгбийного поля, и в монастырь! Ты же в церкви ни разу не был, не знаешь церковной молитвы, и вообще не знаешь ничего».

— Верно, Вася…

— «Ты, говорит, должен начать там, в миру. И ко мне теперь приезжай, говорит, раз в три месяца, не меньше. А можно — и чаще. И будешь исповедоваться. А пока — продолжай учиться, и ходи в церковь. А чтобы сила тебя не томила — иди, говорит, работать. Работу выбери тяжёлую. И смотри, говорит, в глубь себя, в своё сердце. И на людей смотри — как они поступают, чем соблазняются. И только возноситься над людьми — оборони тебя Боже», — говорит. Вот так я съездил, ба…

— Ночевал где?

— Первую ночь — в храме спал, на лавке. Здорово, ба. Лежал и смотрел на чудеса Господни. Там — как раз надо мной была такая фреска.

Васька посмотрел вверх, как будто снова увидел эту фреску.

— А исповедание первое — ночью было, — продолжал он. — Представляешь — ночью! Сначала — ломало меня, с ног падал. Потом — такая лёгкость, ба. А на улицу вышел — там звёзды. Прямо на кресты опускаются звёзды, ба…

— Как прекрасно… — чуть слышно отозвалась бабушка.

— А потом уже пристроили меня, там, в комнатку одну. Это уже после того, как со старцем поговорил. Потом я ему ещё раз исповедовался, перед отъездом. Ох, и разбил он меня, ба, в пух и прах! Но велел не говорить никому.

— Я тоже… вчера исповедовалась… и причастилась, и соборовалась… Умру теперь, как православная…

— Ба, не умирай! — и Васька встал на колени перед бабушкиным диванчиком. — Живи, ба!

— Ладно, ладно… Только не плачь… Может, поднимусь ещё… А ты — вставай, да иди… трудную работу ищи…

— Да, ба. Я уже думал.

— Ты помолись, Вася, и работа… сама тебя найдёт… Бог поможет… Иди… Иди с Богом…

 

Глава 27

Васька встал на следующий день пораньше.

— Всё, ма. Детские игры закончились, — сказал он Антонине за завтраком. — Пойду, на работу буду устраиваться.

— Давай, сынок, а то — совсем зажимает нас. Не хочется у Андрея денег просить.

— Конечно, ма. Я теперь буду работать. Легче станет. А там — и отец оправится.

— Дай-то Бог, дай-то Бог. А спорт как же, Вася?

— Перерыв.

Антонина подошла к Ваське, заканчивающему забрасывать в топку своего могучего организма последние куски яичницы с колбасой. Она погладила сына по голове.

Васька потёрся щекой о её руку, как это бывало с ним в раннем детстве.

— Ты подумал, прежде чем решать, сынок? — спросила Антонина.

— Всё в порядке, мама, — ответил ей взрослый её сын.

«Вот и дожила, — подумала Антонина. — Вот и этот стал взрослым».

Когда за Васькой закрылась дверь, Антонина зашла к матери, в её маленькую комнатку.

Мать лежала так спокойно, что Антонине сначала показалось, что она спит.

— Мама! Может, чаю тебе сделать? — спросила Антонина с порога.

Нет, не ответила мать. И Антонина встала на колени рядом с низеньким и ровным материным диванчиком.

— Мама… Пашка, иди сюда!

Пашка дома был. Он только проснулся. На долговязой его фигуре болтались только шорты. Фигура просунулась в дверь бабушкиной комнаты.

— Чего? Бабуля… — и он осёкся, и тоже понял всё, и опустился на пол рядом с матерью.

— Нет больше бабули твоей, — сказала Антонина. — И мамы моей больше нет…

Как же спокойно она лежала, баба Щура… Как спокойно…

Совершенно белые её волосы, лежащие на белой подушке, отливали лёгкой голубизной. И от этого казалось, что всё пространство вокруг её головы, светится неясным, голубоватым светом.

Экая великая художница — эта смерть! Конечно, жизнь — художница не менее великая. Но жизнь — она художница-реалистка. Это она прочертила на бабушкином лице глубокие морщины, заострила нос, скомкала подбородок. И всё это было так, всё это было правдой.

А вот смерть была — художницей-импрессионисткой. Великой импрессионисткой! Смерть уверенной рукой нарисовала на бабушкином лице именно то, что она обычно рисовала на лицах умерших. В данном случае картина её была прекрасной.

А рисовала она обычно — впечатление вечности. Впечатление вечности — от ушедшего туда человека. Если хотите — впечатление Бога о человеке, отходящем в полное Божье распоряжение.

И тот великий, непостижимый покой, то неуловимое величие, которое отпечаталось на иссохшем лице бабушки Шуры, были последним подарком для близких. Последней, исчезающей картиной великой художницы.

И дочь, и внук — и Антонина, и Павел — стояли рядом с низенькой кроватью бабушки, и не могли оторвать взгляда от её величественного и спокойного лица.

Через двадцать минут Пашка сидел на кухне и плакал. Рыдал. Как ребёнок, Пашка размазывал по щекам слёзы, и всхлипывал. Антонина достала из кухонного столика чистое хлопчатобумажное полотенце.

— Утрись.

Пашка зарылся лицом в полотенце. Антонина сначала бесцельно переставляла по столам кухонные предметы, потом, наконец, села за обеденный стол, напротив Пашки, и положила сжатые руки на край стола. Слёзы медленно текли по её щекам. Она их не утирала.

— Ма, ну как же так? — всхлипывал Пашка.

— Так. Мы же знали…

— Ну и что! — Пашкина зарёванная физиономия показалась из-за полотенца.

«Ну и усищи уже у него, — подумала Антонина. — Бриться пора».

— Все там будем, — сказала она. — А бабушка пожила хорошо. Ты же сам знаешь. Ты же с ней больше всех дружил.

— Да, — сказал Пашка, — дружил я с ней. И жила она хорошо, и умерла, как православная. Как настоящая православная.

И Пашка снова захлюпал носом, и снова уткнулся в своё полотенце.

— Дал бы Бог — и нам так умереть, — сказала Антонина и отвернулась к окну.

Взгляд её остановился в бездонной небесной синеве.

— Я перестану сейчас, ма, — сказал Пашка. — Я больше так плакать не буду. Это я так… при тебе…

— Я понимаю, — ответила ему Антонина. — Плачь, плачь, сынок… Царство ей Небесное, рабе Божией Александре.

— Царство Небесное… — Пашка прекрестился и тоже посмотрел в окно.

С уровня девятого этажа и Пашке было видно чистое, неправдоподобно синее небо, какое бывает только в летнюю, знойную пору.

«Как хорошо душе человеческой… к Богу идти… по такой синеве», — неожиданно подумал Пашка. Слёзы его подсохли. Ему показалось, что бабушка коснулась его волос своей невесомой рукой. Благословила его.

Да, благословила.

— Царство тебе Небесное, — ещё раз сказал Пашка.

 

Эпилог

Пашка открыл бабушкин файл через сорок дней после смерти бабушки. Он медленно проводил мышью по краю экрана, чтобы посмотреть, много ли успела бабушка напечатать.

Нет, не много. Пашка быстро дошёл до конца файла. Страниц двадцать. В основном стихи, и короткие комментарии к ним. В принципе, Пашка понимал, что торопиться ему не стоит.

Но он так же хорошо понимал, что ему предстоит изучить всё то, что было занесено бабушкой в этот файл. И не только в этот файл. Всё то, что оставалось в бабушкиных тетрадях, так же подлежало изучению.

Удивительно спокойно было на сердце у Пашки. Светло и спокойно.

Его глаза невольно остановились на последнем бабушкином стихотворении.

«Поев, внуку Павлу», — прочёл он:

«Мне», — подумал Пашка и приступи к чтению. Ему вдруг показалось, что он слышит живой голос бабушки.

Я расскажу тебе секрет: Когда придёт зима, Когда опустится рассвет На тихие дома — Ты сам войдёшь в свой старый дом, По множеству причин. Один — в имении своём, И в тающей ночи. Ты сядешь, с пледом на плечах, Один, как перст. Один. И ты решишь поставить чай, И разожжёшь камин. Ты снимешь с полки дневники, Вез трепета руки. И бросишь ты в камин листки, И — чайник закипит… Ты утром встанешь на заре. Прозрачен, как родник. А нынче — лето на дворе, И ты — пиши дневник. Пиши дневник, пиши дневник… А нынче — лето на дворе. Пора писать дневник…

Да, это были бабушкины стихи.

«Это мне, — подумал Пашка, — это моя очередь пришла. Писать дневник. Бабушка, бабушка… Где ты? Там ли, где твои отец и мать? Там ли, где мой прадед?»

Там ли, там ли, в тех селениях горних, что уготовил Отец для всех детей Своих, любящих Его…

 

Место у реки

1

Почему так тяжело, так медленно движутся мысли? Странное ощущение. Странное какое чувство… Что это со мной? Боже, как всё медленно… как медленно…

Не только мысли еле движутся. Тело… Моё тело… Конечности мои — скованы, как будто скованы…

Даже не скованы, нет. По-другому как-то…

Как будто там, где шевелятся мысли — там центр. Там свет — тусклый, неясный. А по краям — плотные, вязкие, густые сумерки.

Ноги и руки увязают в этом плотном, тёмном тумане. Так же увязают и мысли.

Одна лишь мысль абсолютно ясна и находится в центре, там, на самом освещенном участке — Я.

ЭТО — я.

Это я — это нечто, способное осознавать — но медленно, Боже, как медленно! Нечто помнит, что способно на гораздо более высокие скорости, но не может включиться, не может функционировать…

Не память, а некий след, отсвет, отзвук памяти. Не мысль, а некая мысль мысли, разворот, ощущение, тень…

И снова граница, за которой всё это пропадает в плотном тумане.

Снова появляется Я.

Как же неудобно лежать! Что это под головой-то, а? Камень? Камень. Это большой, гладкий камень. Надо сесть.

У-у-у, как больно! Как больно! Голова! Голова. Надо её руками взять. Вот так. Прислониться к дереву… Да, это — дерево. Как медленно… Как больно и медленно… Темно… Как темно…

Снова появился свет, и снова тень мысли легла на ещё более тёмный, вязкий туман. Я — без сознания? Я был без сознания, а теперь я в начале сознания… Снова в начале сознания…

Так… Я есть, я жив… Уже полдела.

КТО Я? Туман…

Так… Голова разбита, на голове — рана. Вот, вот она. Кажется, рана глубокая. Но кровь уже запеклась. На рубашке — тоже кровь.

Тело болит… Так… Меня били? Наверно, били. И правильно делали.

Что? Правильно делали? А это откуда взялось, что правильно делали?

Надо сесть поудобнее. А может быть, надо встать?

Да, да. Надо встать и идти. А куда? Куда надо идти? Тьма.

КТО Я?

Туман… Туман… Туман, без света… Свет.

Шоссе. Оказывается, я вышел к шоссе. Машина. Ещё одна. Уже фары зажигают.

Как медленно, как медленно и больно… И как холодно! Как мне холодно, чёрт возьми! Зубы стучат, а в голове отдаётся. На мне брюки такие тонкие, и все в грязи. И рубашка, вся в грязи, и в кровище вся…

А в карманах что? Пусто в карманах…

На руке — след от ремешка часов, а на пальце — след от перстня. Да, от перстня — вот, кожа гораздо светлее.

Сняли… Чтобы никто тела не опознал…

Кажется, я даже слышал эти слова… Чтоб никто не опознал, да… Спиртом полили, хотели поджечь. Боже мой, какой туман…

КТО Я?

Надо голосовать… Надо ехать куда-нибудь, где тепло… Сейчас я вспомню, куда мне надо. Я вспомню, вспомню…

— Что, бомжара, налакался?

Грузовик завизжал тормозами, и видавшее виды лицо водителя показалось над опущенным стеклом.

— М-м-м…

— То-то, мычишь. Ладно, садись, доброшу до вокзала, а больше — не проси.

— М-м-м…

— Тебя, бедолагу, ещё и побили! Или сам навернулся?

— М-м-м…

— Ну, сиди, сиди. Тяжело, небось. Выхлоп-то от тебя — на версту.

И словоохотливый водитель замолчал, а потом стал насвистывать, как ни странно, из «битлов». Мишель, ма бель, та-та-та…

Я помню, что это песня «битлов»? Да, я помню… Какой-то кусок осветился, и снова туман.

КТО Я?

Я снова провалился в туман, опять полностью, опять без малейшего света.

КТО Я?

— Вылезай! Дальше мне в другую сторону. Вокзал — направо.

— Спасибо…

— То-то! Жрать надо меньше!

И водитель захлопнул дверь машины и дал по газам.

К вокзальному туалету я приблизился в несколько приёмов, отдыхая и присаживаясь по дороге — то на лавку, то на бордюр, то прямо на асфальт.

Туалет был платный.

— Пусти, мать… — сказал я женщине, сидящей на входе. Её круглое лицо расплывалось в моих глазах, и я не мог бы сказать, какая она, и сколько ей лет.

— Пошёл вон, пьянь вонючая! — сказала «мать». Даже не сказала, а взвыла. — Ишь, куда прилез! Да ещё без денег! Здесь приличные люди! Мы сюда бомжей не пускаем!

— Пустите, пожалуйста… — сказал я ещё раз.

— Пошёл вон!

— Хватит тебе ругаться! Вишь, человек в туалет просится, а не под стенку идёт. На тебе пятак, пусти человека!

Молодой парень с волосами, собранными в хвост, кинул две пятирублёвые монеты на стол к ворчливой тётке. Тётка сказала что-то ещё, но открыла двери.

— Иди, мужик! — сказал мне парень, и посмотрел сочувственно в мою сторону. — Иди, мойся!

И там я взглянул на себя в зеркало.

Ух ты! Вот это да! Ну и я…

На меня смотрело из зеркала… Нечто смотрело на меня…

Сколько мне лет? Тридцать? Или сорок? Волосы с проседью… Щетина…

Я стал отмывать кровь — с волос, с лица, с шеи. Снова нащупал рану на голове. Потом попытался вытереться, используя туалетные бумажные полотенца.

Лицо было чуть смугловатым, как бы загорелым. Нет, не очень противным было это лицо. И вдруг это лицо показалось мне таким родным, что аж горло сдавило. Несомненно, это было МОЁ лицо.

Это был я. Я себя узнал. Да, это был я.

КТО Я?

— Ты что, ночевать здесь собрался? Хватит уже рассиживаться, да перед зеркалом стоять!

Красивый, как бычара сивый! Выметайся отсюда!

Тётка даже поднялась со своего места при дверях, чтобы выставить меня из туалета.

И я вышел. Огромный, чужой вокзал лежал передо мной. А за вокзалом лежал огромный, чужой мир, в котором мне не было места, потому что я не знал, кто я.

Да, так. Место в этом мире есть у того, кто знает, кто он.

Вот так, примерно, это бывает: я знаю, кто я, и поэтому у меня есть место. Моё место! Место появляется согласно тому, кто я есть. Или — кто есть кто.

Вероятно, бывают несоответствия. Можно ощущать себя иначе, чем быть. А место зависит не от того, как ты себя ощущаешь, а от того, кто ты ЕСТЬ.

Вероятно, это может быть причиной слёз. Или самоубийств. Или драк. За это могут побить. Или убить.

Когда кто-то не согласен, что это место — твоё. Или когда ты очень хочешь занять не своё место.

Стоп, стоп. Пребывание в туалете пошло мне на пользу. Какая длинная мысль! Кажется, ещё немного, и я вспомню! Я вспомню, за что я здесь — за то, что хотел занять не своё, или за то, что отстаивал своё место? Своё, собственное место, которого мне сейчас так не хватает…

Какая разница? Какая мне сейчас разница?

Или от напряжения — такой длинной и трудной мыслью, или от новой попытки вспомнить, вспомнить хоть что-нибудь, мозги мои снова начали туманиться. Я присел на привокзальную лавочку.

Был поздний весенний вечер. Было прохладно. Горели уличные фонари. В глазах то темнело, то светлело. И от этого вокруг фонарей то расплывались, то собирались круги, переливаясь радужными отсветами.

И я сидел, любуясь радужными кругами. Я замерзал.

— Новенький? — прохрипело рядом со мной.

Я повернул голову. Пока я любовался радужными кругами, ко мне на лавку прилетел «ангел». «Ангел» имел вид…

Вид был весьма… И запах был. Запах нового знакомого был даже более значительным, чем его вид.

Смуглое, почти чёрное лицо. Битое лицо. Многократно «боксёрский» нос, если можно так выразиться. Мятые уши. Длинные, седые, неопрятные волосы, и такая же борода. Кепка. Плащ. Кеды. Кошёлка.

— Новенький… Я вижу, что новенький. Ты откуда у нас?

Я молчал. Мне казалось, что если я выйду из мира радужных кругов, я потеряю последнюю опору, последнюю зацепку, и снова провалюсь в туман.

— Под кайфом, что ли?

Видно, я всё же начал оседать и, возможно, даже лёг на лавку, потому что, в следующее мгновение, я увидел смуглое лицо «ангела» прямо над собой.

— Не, не под кайфом… — сказало лицо. — Да ты, брат, побитый… Ну, ладно, не грусти. Сейчас… Сейчас… Вставай! Вот так, опирайся на меня… Пошли, пошли… Будет тебе и стол, и дом…

2

КТО Я?

Прошёл уже год. С того самого дня, как я очнулся рядом с каким-то шоссе, пошёл почти год.

Я по-прежнему живу с Васей Ангелом и Гошей Инженером. Тут, в небольшом коллекторе, где проходят трубы отопления и горячей воды.

Мы собираем бутылки.

Иногда нам попадается другая работа — грузить ящики, поднести чего-нибудь.

На жизнь нам хватает. Мы и не пьём почти — так, бывает, вечерком для настроения, или зимой, для «сугреву».

У нас даже электроплитка есть. Есть, значит, кипяток. Гоша — в прошлом инженер-электрик, как-то приспособил её, родимую.

Есть у нас и кровати. Народ сейчас чего только на мусорки не выкидывает. И тумбочка у нас есть. И стол небольшой.

И коллектор наш — не на виду. И порядок у нас. Книги, опять же. Оттуда лее, с мусорки.

Вася, тот самый Вася Ангел, который не дал мне умереть… Вася — бывший спортсмен, чемпион Союза. Борец.

Вася меня выходил. И поскольку я так ничего и не вспомнил, я так и остался жить с Васей и с его другом Гошей.

Я так ничего о себе и не вспомнил. Иногда я забываю о том, что был кем-то ещё, и мне кажется, что я всегда жил той жизнью, которой живу сейчас.

Я не считаю плохой свою теперешнюю жизнь. Более того, в ней есть немало прекрасных моментов.

Например, свобода. Тут речка рядом, лесок. Пойду я через лесок, выйду к реке. Сижу, сижу.

Там, на той стороне, на пригорке — там стоит Божий храм. Он отражает в воде свои белые стены и свои золочённые купола и кресты.

И от этого мне делается спокойнее на душе.

Но пока — я не могу перейти на тот берег. Я только наблюдаю передвижение белых и золотых бликов на глади реки.

Видимо, ещё не пришло моё время. Не пришло ещё время того, кем я являюсь, на данный момент времени.

Река — передвигается медленно, и так же, в такт с передвижением воды, текут мои мысли. И я думаю о смысле бытия.

Вернее, я даже не думаю, а просто включаюсь в процесс этого самого бытия, и нахожусь в нём так долго, как могу.

Долго, долго нахожусь, пока совсем не замёрзну, или не захочу есть. И никто не трогает меня за этим занятием, никто не прогоняет меня от реки.

Никто не говорит мне, что я прав, но никто не говорит мне и того, что я неправ.

Я спокойно наблюдаю смену утра на вечер, весны — на лето, лета — на осень, а осени — на зиму.

И вот, снова начинается весна. Скоро уже начнут распускаться первые листочки.

Я наблюдаю, и я жду. Но я — спокойно жду. Я так спокойно жду… Так спокойно, как могу.

Всё-таки, вероятно, в прошлой жизни у меня было какое-то образование. Но прошлое образование мне не мешает. Так, всплывёт что-нибудь именно тогда, когда надо. И снова — чисто всё. Чисто.

И вот ещё что хорошо. Работать можно только тогда, когда необходима еда. А если есть еда, то можно просто полежать. Или почитать что-нибудь. И можно думать, думать…

И, самое главное. Спутники мои… Мне повезло. Такие душевные люди.

Часто, сидя на берегу своей речки, на своём привычном месте, я думаю о том, что произошло со мной.

Почему меня не добили, и я остался жить? Ведь, определённо, меня хотели убить!

Но я выжил, выжил — такой ценой выжил! Выжил, чтобы забыть всё, что было мной!

Почему?

Я спрашиваю у БОГА — почему? Сидя на берегу своей реки, я давно уже понял, что БОГ существует.

Существует, как существует всему сущему — Высший смысл. Этот смысл — и есть БОГ.

А мы не в силах даже предположить, не в силах представить себе этой Высоты. Или, если хотите, Глубины этого смысла.

Однако, следует в это верить.

И когда ты, наконец, поверишь в существование Высоты, ты можешь начать спокойно жить на своём уровне, на своём месте. Ты сможешь спокойно ждать.

Тогда ты будешь знать, что твоё личное, маленькое место — определено этой Высотой. Оно определено Глубиной мысли, совершенно тебе недоступной.

И когда я спрашиваю себя — для чего я выжил, потеряв себя в окружающем мире, я сам отвечаю себе так: я выжил для того, чтобы не лезть на чужое место.

Моё место — здесь, у реки. Сейчас моё место здесь. Это БОГ поставил меня на это место, и я стою на нём.

Стою, как муравей, на тоненьких ножках, качаясь, и упиваясь радостью бытия. Ибо, если станут крепче мои ноги, стану крепче я сам — БОГ позволит мне вспомнить всё, и не умереть от того, что я вспомнил.

БОГ позволит мне вспомнить, и позволит мне остаться таким, каким он сделал меня сейчас.

И БОГ поставит меня на новое место, чтобы я стоял на нём, не имея иллюзий.

Вернее, чтобы я имел — как можно меньше иллюзий. И насчет себя, и насчет своего нового места…

Невозможно совсем не иметь иллюзий. Есть просто некий уровень их, этих иллюзий, который не следует переступать никому…

Я вспомню всё тогда, когда буду готов.

А мне хочется вспомнить? Или нет?

Честно? Хочется… Мне — хочется вспомнить, Господи! Мне немного страшновато…

СКАЖИ МНЕ, ГОСПОДИ…

КТО Я?

 

Вариации на тему бабочки, стучащей по стеклу

Я — бабочка, бабочка, бабочка… Ах, устала, устала, устала… Я не могу, не могу, не могу… Я не могу вылететь на волю… Но ведь я её вижу, вижу, вижу… Там, за этой невозможной прозрачной стеной… За этой преградой…

Я вижу, вижу, вижу… Там небо… Там зелёные кусты… Там, там, там… Как я устала, устала, устала… Сейчас… Я наберусь сил… И снова попытаюсь…

Так, так, так… лапами, лапами, лапами… крыльями, крыльями, крыльями… Сейчас, сейчас, сейчас…

Нет… опять лапы не удержались… Опять я внизу, вниз, внизу… Но ведь мне надо туда…

Мне пора…Но как же я устала… Нет сил, нет сил, нет сил…

Сейчас, сейчас, сейчас… сейчас я попробую ещё раз…

Коричневая бабочка средней величины билась о стекло примерно в течение получаса. Она семенила своими лапками, быстро-быстро перебирала крыльями, и взбиралась по стеклу на самый верх, до самого края рамы.

Потом она срывалась вниз, какое-то короткое время сидела на раме, опустив крылья, и снова начинала всё сначала.

Тот, кто лежал на смятой, неопрятной постели, стоящей возле окна, уже проснулся. Он лежал почти без движения, и его заплывшие веки иногда приподнимались и снова опускались…

Лежащий попытался было натянуть одеяло на голову, но под натянутым одеялом было душно.

Приоткрыв глаза, он снова посмотрел на бабочку, бьющую крыльями о стекло.

Ой-ё… Сколько же она может тарабанить по стеклу… Разбудила меня, тварь… Неужели соображения у неё нет — вылететь в форточку…

Ой-ё… Что же это мне так плохо…

И пил-то вчера немного, вроде… Не больше, чем всегда… Но как мне плохо… Как плохо мне… Хоть кричи… У-у-у…

Лежащий на кровати издал нечленораздельный звук, похожий на мычание.

У-у-у… Что спрашиваешь, почему тебе плохо… что кочевряжишься-то, сам перед собой… знаешь ведь, почему так плохо-то…

У-у-у… Знаешь… Какого чёрта попёрся на эту вечеринку… ведь сам же их презираешь… А лебезил-то как перед ними, лебезил…

А чего лебезил-то… А чтобы должность получить, чтоб войти в их «круг»… чтоб своим стать… вернее, «ихним» уже стать, «ихним», до конца уже… До конца уже «ихним» стать…

И что… получилось у тебя… получилось, получилось… Сегодня уже явка к начальнику, в двенадцать ноль-ноль…

Пора вставать, бриться… Не могу…

Да сколько же ты можешь мне душу топтать… Ишь, крылышками бьёт… Дура… Выпустить тебя, что-ли… Или прихлопнуть уже совсем, чтоб не мучилась…

Лучше прихлопнуть… У-у-у… Как же мне плохо…

Лежащий тяжело перевернулся на бок. Он полежал немного на боку, откинул одеяло, и опустил ноги на пол. Потом он поднял своё тело и установил его в вертикальном положении, опираясь руками о подоконник.

Бабочка билась о стекло, повторяя подъёмы и падения с завидной периодичностью.

Лежащий, то есть уже — стоящий, занёс над ней свою руку, чтобы прихлопнуть её.

Рука его описала плавную дугу, и со всего размаху въехала в стекло.

Раздался звон, капли крови из разрезанной руки брызнули на осколки, на подоконник, на пол.

Чудо… Чудо, чудо, чудо… Я видела, видела, видела… мелькнула тень… огромная тень… А потом прозрачная преграда раскололась, раскололась, раскололась…И вот я лечу, лечу, лечу… Небо… трава… кусты… цветы…

Кровь продолжала течь. Порез был достаточно глубоким. Один из осколков стекла впился стоящему прямо в босую ногу, войдя в неё, как острый нож.

Ну, хоть так… Пусть уж летит… Хоть так я ей помог… Хоть так…

Стоящий сначала как-то неловко присел, зажимая порез на руке, а потом откинулся на пол, на мгновение потеряв сознание.

Мне же надо к начальнику… X начальнику надо… К двенадцати ноль-ноль… Не иду, значит… Как трясёт на этих носилках… Интересно, рука-то сгибаться будет… и нога… связки-то порезал, или нет…

Вот ведь как… не вышло… К начальнику — не вышло пойти-то… Эх, жаль… Как же я теперь…

А может, и к лучшему… Чёрт с ним, с начальником… Пресмыкаться не надо… Унижаться…

* * *

Я Ангел, хранитель людей… Я смотрел на него, смотрел… Неужели он не способен понять, куда он движется… Неужели он не может понять, когда идёт навстречу злу… Навстречу гибели… И не сообразит, что надо сделать шаг в сторону, и идти совсем иной дорогой… Ну, хоть так… Я помог ему — хоть так…

Бабочка же — давно приступила к своим непосредственным обязанностям. Она сидела на цветке. И рядом сидели её собратья, проживая свою, ещё неоконченную, жизнь.

И если можно спасти живую душу, надо сделать что-нибудь. Надо устранить преграду.

Содержание