Дыханье ровного огня

Шипошина Татьяна Владимировна

Пора писать дневник, или Правнуки святого 

 

 

Пролог

Вся семья давно уже знала, что баба Шура собирается в мир иной. Такие сборы трудно от кого-нибудь скрыть. Тем более, от близких…

Тяжело было видеть, как угасает жизнь: в хрупком, высохшем тельце бабушки. Истаивала бабушка на глазах, истаивала, как Снегурочка из сказки. И никто не мог ничего сделать, никто не мог ничего остановить…

Так же тихо, как и доживала она последние свои месяцы, так же тихо она и умерла. Баба Шура умерла ночью. Никого не беспокоя, и к себе не подозвав.

Вечером пожелала всем спокойной ночи, как всегда. Утром Антонина зашла к ней, в маленькую комнатку. Мать лежала так спокойно, что Антонине сначала показалось, что она спит.

— Мама! Может, чаю тебе сделать? — спросила Антонина с порога.

Нет, не ответила мать. И Антонина встала на колени, рядом с низеньким материным диванчиком.

— Мама… Пашка, иди сюда!

Пашка дома был. Его долговязая фигура просунулась в дверь бабушкиной комнаты.

— Чего? Бабуля… — и он осёкся, и тоже понял всё, и опустился на пол рядом с матерью.

— Нет больше бабули твоей, — сказала Антонина. — И мамы моей больше нет…

Как же спокойно она лежала, баба Шура… Как спокойно…

Совершенно белые её волосы, разметавшиеся по белой наволочке подушки, отливали лёгкой голубизной. И от этого казалось, что всё пространство, вокруг её головы, светится неясным, голубоватым светом.

Экая великая художница — эта смерть!. Конечно, жизнь — художница не менее великая. Но жизнь — она художница-реалистка. Это она прочертила на бабушкином лице глубокие морщины, заострила нос, скомкала подбородок.

И всё это было так, всё это было правдой.

А вот смерть была — художницей-импрессионисткой. Великой импрессионисткой! Смерть уверенной рукой нарисовала на бабушкином лице именно то, что она обычно рисовала на лицах умерших. В данном случае — картина её была прекрасной.

А рисовала она обычно — впечатление вечности от ушедшего туда человека. Если! хотите — впечатление Бога о человеке, отходящем в полное Божье распоряжение.

И тот великий, непостижимый покой, то неуловимое величие, которое отпечаталось на иссохшем лице бабушки Шуры, были последним подарком для близких. Последней, исчезающей картиной великой художницы.

И дочь, и внук — и Антонина, и Павел — не могли оторвать взгляда от её величественного и спокойного лица.

Через двадцать минут Пашка сидел на кухне, и плакал. Рыдал. Как ребёнок, Пашка размазывал по щекам слёзы и всхлипывал. Антонина достала из кухонного столика чистое хлопчатобумажное полотенце.

— Утрись.

Пашка зарылся лицом в полотенце. Антонина сначала бесцельно переставляла по столам кухонные предметы, потом, наконец, села за обеденный стол, напротив Пашки, и положила сжатые руки на край стола. Слёзы медленно текли по её щекам. Она их не утирала.

— Ма, ну как же так? — всхлипывал Пашка.

— Так. Мы же знали…

— Ну и что! — Пашкина зарёванная физиономия показалась из-за полотенца.

«Ну и усищи уже у него, — подумала Антонина. — Бриться пора».

— Все там будем, — сказала она. — А бабушка пожила хорошо. Ты же сам знаешь. Ты же с ней больше всех дружил.

— Да, — сказал Пашка, — я с ней дружил.

И Пашка снова захлюпал носом, и снова уткнулся в своё полотенце.

— Я перестану сейчас, ма, — сказал он. — Я больше так плакать не буду. Это я так… при тебе…

— Я понимаю, — ответила ему Антонина. — Плачь, плачь, сынок… Царство ей Небесное, рабе Божией Александре.

— Царство Небесное… — Пашка перекрестился и посмотрел в окно.

С девятого этажа было видно чистое, неправдоподобно синее небо, какое бывает только в летнюю, знойную пору.

«Как хорошо душе человеческой… к Богу идти… по такой синеве», — неожиданно подумал Пашка. Слёзы его подсохли. Ему показалось, что бабушка коснулась его волос своей невесомой рукой. Благословила его.

Да, благословила.

— Царство тебе Небесное, — ещё раз сказал Пашка.

 

Глава 1

За всю свою жизнь, бабушка Шура умирала три раза.

Первый раз — в тысяча девятьсот двадцать пятом году, когда был ей год от роду. В тот год умерли от тифа оба её брата. Она тоже заболела тифом, и болела очень тяжело. Но выжила. Это когда прабабка Пашкина, Пелагея, пешком шла в Крым, в тёплые края. После того, как погиб её муж, и осталась она на свете — одна одинёшенька, без средств к существованию, да с тремя детьми на руках.

Второй раз — тысяча девятьсот сорок втором, когда, так же пешком, выбирались они с матерью из занятого немцами Крыма. Тогда лх чуть немцы не расстреляли. Потому что это надо же было решиться — пешком, да через линию фронта!

А третий раз — уже недавно совсем, два года назад, когда бабе Шуре уже поставили этот страшный диагноз: рак кишечника.

Пища у бабушки уже не проходила своим естественным путём, и бабушка — почти умерла. Её, такую старую — не хотели врачи на операцию брать. Боялись, что умрёт она у них, прямо на операционном столе.

И, всё-таки, решился один, спасибо ему.

Операция прошла успешно, и бабушка выжила, вопреки всем ожиданиям и прогнозам. Выжила, и прожила ещё некоторое время. В трезвом, совершенно трезвом уме, и в твёрдой памяти, как говорится.

Вот в это, отпущенное Богом время, они и стали друзьями с Пашкой. Потому что пришлось бабушке переехать жить к дочери, к Антонине. «Забрали» бабушку.

А в бабушкину, однокомнатную, перешёл старший сын Антонины, Андрей, со своей женой Лизаветой и дочкой Дашей, четырёх лет от роду.

Собственно, Андрей уже ухитрился, несмотря на свои двадцать семь лет, купить себе новую, трехкомнатную, элитную квартиру-новостройку. Через полгода дом должны были сдать.

Переехал он в бабушкину, потому что так обстоятельства сложились. А так бы они под крылышком у Антонины и дальше бы сидели, все втроём. Новостройку бы свою ждали. Дашка — та и сейчас почти всегда у деда с бабкой сидит.

Привозят Дашку на выходные, а забирают — через неделю. Но никто не обижается. Да и кому может быть в тягость эта Дашка. Это чудо, этот серебряный колокольчик…

Пашка дружил с бабушкой, как это ни странно. Мог просидеть в её комнатке час, а то и два, и рассказы её слушать. Иногда они спорили, а иногда они так смеялись, что вечно занятая Антонина заглядывала к ним и спрашивала:

— Вы чего?

— Ма, тебе этого не понять! — категорично изрекал Пашка.

— Да ерунда, Тоня, — говорила бабушка. — Всё нормально.

Ну-ну, — Тоня качала головой и уходила.

Бабушка Шура была учительницей русского и литературы. До пенсии, конечно. И после пенсии работала, ещё лет пять.

Но не это было самым главным. Самым главным было то, что она продолжала читать книги. И после пенсии, и до самого последнего своего дня она читала. И не просто читала, а запоминала, анализировала и выделяла главное. Как других учила — так и сама делала.

И главное выделяла, и спорное. И красивое, и позорное.

Сначала она читала всё, что Пашка приносил. Не гнушалась даже автомобильными и компьютерными журналами. И даже прочитала как-то модный журнал для девочек. Для девушек.

— Нет, ну извините меня! — сказала она Пашке после этого. — Я не буду говорить, что это пошло. Но это такое убожество, Павел. Это такое убожество, что мне страшно.

— А ты на тираж посмотри.

— Удручающе. Неужели это кто-то читает?

— Ба, это читают, и на этом делают большие деньги.

— Бедный соцреализм!

Тут уж Пашка молчал. Кто бедный, кто богатый… Для бабушки — мир всё ещё переворачивался, и становился с ног на голову. Хорошо, что Бог наградил бабушку хорошим вестибулярным аппаратом.

Ну, а для Пашки — мир, вроде бы, стоял правильно. Ему было пятнадцать лет, и он уже родился — почти что здесь, в этом мире.

То есть мир, вроде бы, стоял правильно, но всё время что-то выпадало из карманов… Если можно так выразиться.

Почему?

 

Глава 2

Библию бабушка начала читать после операции. Когда к Антонине переехала. Решилась, наконец.

А то — и правда! Всю жизнь преподавать соцреализм, каким бы он ни был, а потом за Библию браться… Веские основания нужны для этого.

— Паш, дай мне твою Библию почитать, — однажды попросила бабушка Пашку. — Очень мне этого хочется. Видно, пора пришла.

— Ты что, ба? Ты же у нас всегда была атеисткой! Это я у вас в семье — урод.

— Ты не урод, Паша, и прекрати так говорить. Между прочим, свобода совести — важнейшее завоевание человечества. Но ты ведь — не фанатик…

— Да, я — не фанат. Ладно, ба, ты прочитай, а потом мы поговорим. Ты начинай с Нового Завета. С первого пришествия Христа.

— Нет уж, ты мне позволь начать с начала. Мои годы позволяют мне начать так, как я это всегда делала, то есть с начала. Как тут написано: «В начале сотворил Бог небо и Землю…» Вот, с этого я и начну. А вообще…

— Что, ба?

— Знаешь, тогда… перед самой операцией… я видела…

Расскажи! Почему ты раньше не рассказывала?

— Да я… Ну ладно. Расскажу. Когда уже я себя не помнила… Вдруг вижу — свет такой… нездешний. Потом вижу мать свою, Пелагею. Ты помнишь прабабушку-то? А, нет, ты же родился, когда её уже не было. Это Андрей должен её помнить… Может быть…

Баба Шура помолчала.

— Да… Вижу я мать свою, вижу её молодой, красивой. Протягивает она мне руки… А рядом с нею вижу человека в рясе… священника. И я догадываюсь, что это мой отец.

— Отец? Священник? Ты же говорила, что твой отец в гражданскую войну погиб, когда ты только родилась!

— Да… в гражданскую. Священником он был. Всю жизнь молчала мать моя об этом, а потом и я молчала. Чтобы вам не навредить. Да и трусили мы, Паша. Не к нашей чести… В двадцать четвёртом году, или в двадцать пятом… в чека его взяли, да там и расстреляли, вскорости. А мать моя, Пелагея, с тремя детьми, убежала и спряталась. Её тоже искали. Хотели в лагерь отправить. И поэтому верующие, из прихода их, спрятали её там, где её — уж точно не стали бы искать.

— Где?

— У еврея, в подвале. У аптекаря. С тех пор бабка моя всегда евреям помогала. В войну помогала. Я тебе потом, как-нибудь, про это расскажу. Это я уже сама помню, как мы из Крыма выбирались. Мне как раз было столько же лет, сколько тебе. Из-за меня мать и решилась бежать. Я была рослая, да симпатичная. И на меня один полицай — сразу глаз положил.

— Ба, ну ты даёшь. Я просто опомниться не могу.

— Ничего, опомнишься. Кстати, это я настояла, чтобы тебя Павлом назвали. В честь прадеда. Ну вот. Значит, вижу я их. И отца вижу, и мать. Тянут они ко мне руки, и как бы говорят: «Шурочка, Шурочка! Что же ты? Ты ведь не к нам идёшь, не к нам… Ты ведь уходишь от нас, Шурочка, детка…»

— А ты?

— Ну, а я кричу им: «Как же мне добраться до вас?» И они начинают таять, уходить… И я слышу, как бы издали: «Молись, дочка… молись, дочка…»

— И что?

— Не торопи меня, Паша. Бабушка Шура опять помолчала немного.

— И я начала молиться… там, в забытьи своём, я начала вспоминать молитву… «Отче наш»… и почти всю вспомнила. Может, были ошибки, не знаю. Здесь есть она, молитва эта?

И бабушка Шура показала на Библию.

— Есть. Я же тебе говорил — с Нового Завета надо начинать!

— Успею. Я теперь быстро не умру. Дойду и до Нового Завета.

Теперь уже молчали они оба — и бабушка, и Пашка.

— Да, ба. Твои родители позвали тебя. Это всё правда, ба, это ведь — всё правда! Есть там жизнь — там, после смерти. Ты теперь уже не сможешь атеисткой быть! И материалисткой быть не сможешь.

— Не кажи «гоп». А вообще — ты, наверно, прав. Уже не смогу я быть тем, кем была. Да и ты теперь будешь знать… о своих корнях. Будешь знать, с какого дерева ты ветка.

— А вы смеётесь, что я в церковь… сходил пару раз… Я как прочёл Библию, потом ещё книг несколько… Я их тебе потом принесу, я их в библиотеке брал… А Андрей меня увидел, как назло. Как я в церковь входил. Потом смеялся целую неделю. «Монашек, монашек… смотри, лоб не расшиби, когда молиться будешь!» И Васька туда же. «Иди, — говорит, — лучше к нам, в рэгби играть! Мозги, — говорит, — сразу на место встанут…» До сих пор подначивают.

— Ну, во-первых, — сказала бабушка Шура, — во-первых — не ной и не жалуйся. Во-вторых — сказавши «а», не бойся сказать и «б». Если веруешь — иди, а не веруешь — сиди. А в третьих — кто это «вы»? Я — не смеюсь над тобой, а уважаю твои убеждения. И даже — поиски убеждений.

— Ба…

— Потому, что я уважаю свои убеждения, и поиски своих убеждений. Понял?

— Ба, ты дух!

 

Глава 3

Вот уж кого колбасило, плющило и размазывало, так это среднего сына Антонины.

Тут и не пахло «поисками убеждений». У Васьки — совсем другие были проблемы.

Ваську кочевряжило — больше всех.

Баба Шура про него так говорила: «Вася наш горит в своём собственном пламени».

Ну, а по-теперешнему — это значит, что колбасило. И кочевряжило.

Точно так оно и было, и быть иначе не могло, так как родился Васька богатырём. Он родился на восьмом месяце материнской беременности, однако весил при рождении, как нормальный, доношенный ребёнок. И, будучи младенцем — почти не плакал. Лежал и улыбался сам себе.

В шесть месяцев сломал кроватку, в год — табуретку, в три — журнальный столик в комнате.

И вообще, не стоило бы перечислять всего, что сломал или порвал Васька за свои девятнадцать лет. А то грустно станет.

Мы-то хоть и понимаем, что не стоит привязываться к материальным благам, и ко всяким там вещичкам и штуковинкам, однако жалко бывает, когда их кто-нибудь сломает. Даже если и без умысла сломает. Так, плечом задевши.

Особенно опасно было находиться рядом с Васькой, когда он бывал чем-то расстроен. Это бывало редко, но бывало. Тогда вокруг Васьки вообще всё трещало и ломалось. Тарелки летали, как птицы. У диванов подламывались ножки. Лампочки перегорали. И т. д., и т. п.

И если расстроенный Васька садился в автобус, или в трамвай, то автобус ломался, а трамвай жутко скрипел тормозами и балансировал на грани. Метро Ваську выдерживало.

Правда, один раз, в вагоне метро начался пожар. Все жутко испугались и на остановке бросились вон из вагона. Даже ребята из Васькиной команды.

Васька только не бросился. Он подошел к огню и накрыл его своей курткой. Это было правильное решение. Васька-то знал, почему вагон загорелся. Потому что команда рэгби, за которую Васька играл, проиграла, и с треском. И поэтому Васька откупился от вагона своей курткой.

Вагон всё понял, и огонь погас. Когда пожарные прибежали, огня уже не было.

Да, конечно, ведь и куртка-то эта была — Васькина, а не чья-нибудь. Она большая была, эта куртка. Рост у Васьки был — за метр девяносто, и вес — за сто килограммов.

Да, был Васька богатырём, богатырём по жизни. По силушке своей богатырской, и по невозмутимости своего характера.

Бывало, Антонина ругает его, надрывается:

— Васька! Ну, когда ты уже научишься за собой вещи убирать? Ну, сколько можно спотыкаться о твои ботинки? Сколько я могу эти корабли переставлять?

— Ма, да ты же у нас — главный капитан!

— Я, может, и капитан, а вот кто ты у меня — я что-то до сих пор понять не могу.

— Я — юнга!

— Да какой ты юнга! Ты любую фок-мачту завалишь!

Вот и всё. Попробуй, поругай такого. Себе дороже.

Он и спорт себе выбрал соответствующий. Редкий, да меткий. Рэгби. Играл Васька в схватке, в первой линии. Это, кто не знает, когда человек десять таких же, как Васька, сшибаются на поле лоб в лоб.

Десять, конечно, сшибаются, но всегда есть трое, что стоят впереди всех, с той, и с другой стороны. Вот Васька там и стоял, в серединке.

Что было бы с Васькой, если бы не это рэгби, трудно сказать. Куда бы он силушку свою богатырскую вкладывал?

Поэтому, как только на кухне падала пара тарелок, Антонина Ваську спрашивала:

— Вася, а у тебя когда тренировка-то?

А вообще-то учился Васька в некотором, и даже очень неплохом, по теперешним меркам, институте. И был он уже на втором курсе, и учился неплохо.

Только Антонина никак заметить не могла, когда же он учился. Васька открывал учебники исключительно редко, только во время сессии. Листал.

— Когда же ты учишься, Васька? — приставал к Ваське отец. — Ты учти, что твои игрушки, и даже твои медали — это не главное!

— А что главное, папа?

— Профессию получить!

— А… Так я получу!

— Как же ты получишь, когда ты книжек не открываешь?

— Открываю.

— Когда?

— В метро.

— Ты же едешь стоя, ёлки палки! Ты же в час пик выезжаешь!

— А мне место уступают!

— Почему-то мне — не уступают! Хотя я старше тебя, оболтуса, в два раза.

На этом разговор об учёбе и заканчивался.

 

Глава 4

Жили Васька и Пашка в одной комнате. Трудно было более разных людей под одной крышей поселить.

Васька, особенно если не было дома родителей, всегда музыку на полную громкость врубал. Как врубит что-то такое… несусветное. Ещё хорошо, если «битлов». А то — и что-нибудь вроде Мерлина Мэн-сона.

Пашка такого выдержать — был не в силах. Пашка убегал на кухню. А если совсем невмоготу становилось, то к бабушке.

— Васька, тебя бабушка зовёт!

— Что, нажаловался уже?

— Да где же — нажаловался? От твоей музыки сейчас перепонки лопнут!

Против бабушки Васька не возражал. Васька тоже любил бабушку, но по-своему, конечно. Он любил её так же, как любил всё остальное на свете — просто. Просто любил. Помочь, перенести, передвинуть… Короче — передвинуть шкаф. Истинно, и по-мужски.

А для тех, кого Васька любил, любит, или полюбит, Васька бы мог свободно передвинуть пару-другую высоких гор.

Девушки у Васьки не было. Если не считать школьных, и позабытых уже Любовей, то у Васьки не было вообще никого.

— Васька, ты когда уже женишься? — посмеивался над Васькой отец. — Хоть бы ты уже женился, да к тёще жить ушёл.

— А, избавиться хотите от меня? А вот и не выйдет! Моя невеста ещё не родилась, — отшучивался Васька.

— Ему надо в баскетбольную команду за невестой идти, — это уже Пашка кусал брата за больное место.

Но зря. Всё равно, Васькиной толстой шкуры прокусить было невозможно.

— Да нет, я лучше в синхронное плавание подамся.

— А почему в синхронное? — покупался Пашка.

— А чтобы мелкого, но много. Может, и брательнику чего-нибудь перепадёт. Тебе, Пашенька, тебе.

У Пашки тоже — туговато было с женским полом. На уровне «неясного томления духа», как выражалась бабушка Шура. И сколько надо было ещё томить его, этот дух… И в какой печи…

Роста Пашка был — чуть пониже брата, и худее его — ровно наполовину. Но Пашка же ещё рос!

И хороши же были оба брата, когда рядом стояли!

— Васька, убери с полу свою форму! Воняет! — это Пашка не выдерживает, и сдвигает Васькину форму ногой, с прохода.

Васькина форма, и правда, чистоты воздуху не добавляла.

— Не воняет, а в рабочем процессе сушки. Высохнет — уберу.

— Ты там, на тренировках своих, потеешь, как свинья! — выпаливает Пашка.

За такое можно было и схлопотать. Пашка это понял только тогда, когда уже сказал.

Да он и не говорил вовсе — оно само вылетело.

Но Ваську сложно было разозлить. Такие простые вещи его, как правило, не прошибали. Вообще, трудно было проследить за Васькиным мыслительным процессом.

Васька задумчиво посмотрел на Пашку и сказал тихим и спокойным своим баском:

— Свиньи не потеют. Свиньи — не потеют, браток.

Пашке стало стыдно. И он ретировался в комнату бабушки.

Войдя, он присел на стул, около небольшого письменного стола.

— Ба, а свиньи потеют? — глубокомысленно спросил он.

Бабушка немного знала своих внуков. Она отодвинула свою книгу и посмотрела на Пашку поверх очков, съехавших на нос:

— Ты знаешь, кто-то из мудрых сказал: «Есть такие вопросы, которые недостойны ответов».

— А… — многозначительно протянул Пашка.

 

Глава 5

Муж Антонины, и отец всех троих братьев, Василий Андреевич, был человеком скромным, но достойным. По его имен был назван Васька, а по имени его отца старший, Андрей.

Васька, вообще-то, нёс на себе двойную ношу. Рано умершего мужа бабы Шуры то же звали Василием.

Но Ваське это было по плечу. Василий Андреевич был когда-то инженером. Завод тогда процветал, были военные заказы. Трёхкомнатная, просторная квартира, в которой жила вся семья, была тоже получена от завода. Сюда, в ближнее Подмосковье, и забрал свою Антонину Василий. От матери забрал, из Москвы.

В Москве бабушка Пелагея, и совсем ещё молодая Шура, с двумя детьми — сыном Лёшкой и дочерью Антониной, жили в коммуналке. Правда, две комнаты занимали.

Лёшка в те времена в основном жил в общаге. Заканчивал институт народного хозяйства. А Тоня училась в своём пединституте, на дошкольно-педагогическом отделении, на втором курсе.

А как замуж пошла, как забеременела, так и перешла на заочный.

Вася-старший долго держался за свою инженерную должность. Даже когда начались перемены, и завод начало лихорадить.

В настоящее же время, уже года четыре, завод был практически закрыт, основные цеха были «законсервированы», а люди — кого сократили, а кто сам убежал. Вася был одним из последних, кто уходил сам. Когда уже деньги совсем платить перестали. Ушёл в маленькую частную контору, частную компанию, в которой нужна была ещё Васина инженерная мысль. А куда было ещё податься человеку предпенсионного возраста!

Заработок — иногда был неплохой, а когда заказов не было — то увы! Тогда и денег не было.

Василий Андреич и Тоня сидели на кухне. Тоня мыла посуду, после ужина. Андреич же сидел просто так.

Тоня, а как бы ты посмотрела на то, что я подрабатывать буду? — неожиданно спросил он.

— Где это? — Тоня-то знала, что по специальности трудно сейчас мужу работу найти. Почти невозможно.

— Тоня, но жить-то надо… Что же это мы, еле концы с концами сводим… Три мужика в доме, а заказов всё нет!

Тоня молчала. Она давно уже всё продумала и взвесила, но толкать мужа туда, куда он не хотел… Да пока он сам не созрел… Нет, не могла она.

— Не умираем же с голоду, — сказала Тоня.

— Не умираем… Да и не живём…

И Василий Андреич замолчал. Он взял сигарету из пачки и долго разминал её в пальцах, как будто это могло что-то изменить.

И в процессе курения, и вообще…

Вася-старший давно оплакал свой завод. Рана уже не кровоточила, а так — болела ноющей болью. Когда сильнее, когда слабее.

Бывало, выйдет Вася на балкон, закурит. Да сидит всё, думает. Раньше, в такие вот мгновения, Антонина его не трогала, потому что он рационализаторские предложения обдумывал. Сколько дипломов всяких было у Васи, сколько свидетельств об изобретениях! А теперь…

Посидит Андреич, скажет в пространство крепкое словцо… Вот и всё рационализаторское предложение.

— Да я уже и устроился, — сказал он.

— Куда?

— Охранником, в частное охранное предприятие. Сутки — через трое. Можно — через двое. А можно — двое суток — через двое.

— А вообще туда переехать — нельзя?

— А контора твоя как же?

— Договорился.

— Вася…

— Да ладно, Тоня. Прорвёмся. Нет таких преград, которых не брали бы большевики.

— Интересно, те большевики… в гробах своих не переворачиваются? — спросила Тоня.

Василий Андреич промолчал.

 

Глава 6

Бабушка Шура одолела Библию неожиданно быстро. И Ветхий, и Новый Завет.

— Неси мне, Паша, ещё книг по религии.

— Каких тебе, ба?

— Каких угодно. Теорию, и практику. Можно — «Жития святых». Эх, мне бы до церкви как-нибудь добраться…

— А можно ведь! — Пашка обрадовался, что у него появляется союзник. — Можно ведь, на такси.

— Да, хоть ненадолго…

Да, надолго — бабушка не могла. Конечно, операцию бабушке сделали. Но это была такая операция… Опухоль-то удалили, но… Конец кишки вывели бабушке на живот. Нельзя было иначе, так врач объяснил.

И всё содержимое кишечника выходило теперь через эту кишку, в специальный та кой мешок… Короче, надо было периодически всё вычищать.

Бабушка держалась стойко. Она сама меняла все свои приспособления. Иногда — с помощью Антонины.

Но никогда не жаловалась бабушка. Никто — ни слова жалобы не слыхал от неё. Даже на прогулки выбиралась бабушка иногда, когда хорошо себя чувствовала. И когда лифт работал. Только уходить от дома она не могла надолго. Не более, чем на полчаса.

— Ба… — Пашка не уходил.

— Чего тебе, Паша?

— Ба, я тут проходил возле реки…

— Ну, и что?

— Ну, так красиво было… Ба, я стих сочинил!

— Стихотворение сочинил? Прекрасно! — бабушка отложила книгу. — Прочитай! Или нет, давай, лучше я сама прочту. Давай твой листок. Так…

И бабушка начала читать Пашкино стихотворение. Читала она медленно, как бы взвешивая и смакуя каждую строку.

Ты видишь — вот вода, И вверх ногами — дом, Машины, города, Весь мир — вверх дном. Ты видишь — человек  Купается в реке, И дерево, и свет — В его руке. И мысль его спешит Неведомо куда, Нечаянно дрожит Вода, вода… Есть тайна — ты и он. Есть диво — ты и я. Есть тайна — почему? Как мысль твоя.

Бабушка опустила листок и какое-то время посидела молча.

— Ну как, ба?

— Это — твое первое стихотворение?

— Нет. Там у меня ещё есть. Только я их никому не показывал. Я и это не хотел тебе показывать… Только оно само вырывается. Там так красиво было… на речке. Ну как, тебе нравится?

— Стихотворение хорошее. Ты хорошо чувствуешь ритм и размер. Ты торопишься и выплёскиваешь в стихотворение все свои впечатления. Они, конечно, того достойны. Но я бы… изменила кое-что. Если хочешь, давай попробуем, прямо по строчкам. Только чур, без рыданий!

— Ба…

— Ну, ладно. «Ты видишь — вот вода,», а дальше, про дом — там бы я поставила не «и», а «в ней…».

— Почему?

— Потому что можно подумать, что они стоят рядом — и вода, и дом.

— «В ней — вверх ногами — дом». Так?

— Так, Паша. А дальше — я бы сказала:

В себе несёт вода Весь мир — вверх дном.

В себе! Потому что перечисление: «машины, города…» Ну, согласись, что здесь вообще перечисление это не вяжется. Не понятно, причём тут машины, и города, да ещё во множественном числе.

— Ну, а второй куплет тебе тоже не нравится?

— Второй — нравится. Но я бы сказала так:

Ты видишь — человек Купается в реке, И этот мир — дрожит В его руке.

Весь мир, а не дерево и свет. Как он их удерживает-то? Деревья со светом?

Пашка покраснел, и сидел уже — достаточно насупившись.

— А мир — как он удерживает? — спросил он, и вздёрнул нос вверх.

Мир — образ собирательный, а дерево — конкретный предмет. Ладно, дальше поехали.

— Ба, ну третий-то… не надо переделывать!

— Послушай, можно ведь вообще ничего не трогать. Стихи — материя тонкая, насилия не переносит…

— Ладно, давай…

— А вот третий-то мне и не хочется переделывать. Тут ты что-то такое ухватил…

И мысль его спешит Неведомо куда, Нечаянно дрожит Вода, вода…

— Хорошо? — оживился Пашка.

— Хорошо.

— А дальше?

— Ну, извини, Паша, тут я немного похозяйничаю. С последними строчками.

— Есть тайна — Я и Он. Есть диво — мир и я. Неведомый закон, Загадка бытия.

Теперь давай прочитаем, что же у нас вышло. Перепиши набело, и прочитай сам.

Пашка переписал. Почерк у него был мелкий. Буковки лепились одна к одной, как бисеринки. Бабушка Шура искоса поглядывала на него. Кажется, глазом было заметно, как щемило её старое сердце, и как разрывалось оно от любви к Пашке.

Но бабушка «хранила лицо», как говорят японцы.

Пашка читал:

Ты видишь — вот вода, И вверх ногами — дом, В себе несёт вода Весь мир — вверх дном. Ты видишь — человек Купается в реке, И этот мир — дрожит В его руке. И мысль его спешит Неведомо куда, Нечаянно дрожит Вода, вода… Есть тайна — Я и Он. Есть диво — мир и я. Неведомый закон, Загадка бытия.

— Ну, как? — спросила бабушка Шура. — Разница есть?

— Ба… Это же совсем другое стихотворение!

— Да нет, не другое. Это твоё стихотворение, но в моей обработке. Мы постарались сохранить твоё впечатление, но немного добавили моих мыслей. Однако твоё стихотворение и без моей обработки имеет право на существование.

— А в чём же разница?

— Чем больше стихотворение в себе содержит, тем в большем количестве сердец оно найдёт отклик. Обработав его таким образом, мы расширили его диапазон.

— Класс… Ба, а ты сама стихи писала?

Писала. Потом как-нибудь я тебе и об этом расскажу. А сейчас — иди уже… положи их рядом, как два разных стихотворения… И подумай ещё. Сам подумай. Пашка потоптался немного у порога и произнёс:

— Ба, это ты не у стихотворения расширяешь диапазон, а у меня.

— Это ты, Пашка, не перестаёшь мой диапазон расширять, — и бабушка пристально посмотрела на Пашку.

Взгляд её был устремлён на Пашку, но проникал как бы за него. И от этого по спине у Пашки пробежал холодок.

Неведомый закон, Загадка бытия.

 

Глава 7

Василий Андреич никогда особенно не пил. Считал это дело — ниже своего достоинства. А как завод закрыли, и стал Василий Андреич тосковать, то начал у него живот болеть.

Да противно так! Ноет и ноет… И Василий Андреич, потихоньку, совсем почти от спиртного отказался.

Только вот курить меньше не стал. Дымил, как паровоз.

Антонина его всё толкала — к врачу пойти, проверить, что там болит у него в животе. Но Василий Андреич отказывался. Ни в какую идти не хотел!

— Справлюсь я Тоня, сам справлюсь. Само оно началось, само и пройдёт. Не волнуйся.

— Да как же не волноваться-то, Вася? Сейчас — столько народу… вон, наши сверстники уходят, один за другим…

— Все уходят, и мы с тобой пойдём. Я первый, а ты — за мной.

— Нет, ты мне это брось! А кто будет этих оболтусов поднимать? Хочешь, как всегда, всё самое трудное на мои плечи скинуть?

Молчит Вася-старший. Худеет, да молчит.

А тут — стал у Антонины денег просить. Иной раз возьмёт сто рублей, а покупок принесёт — на все пятьсот.

— Где это ты новую подработку нашёл? — допытывалась Антонина. — Что это ещё за тайны мадридского двора?

Но чаще пропадала эта сотня неизвестно куда. Отцова тайна продержалась недолго. Пашка отца и вычислил. Пристрастился Василий Андреевич к «однорукому бандиту». К игровому автомату, который в магазине стоял, пристрастился отец, и носил ему кровные сторублёвки.

— Вот уж зараза, я вам скажу, вот уж и зараза! — возмущённо сокрушался Вася-старший, когда его «вычислили». — Ну что тут поделаешь! Тоня, дай стольник!

— Не дам. Сколько ты уже туда стольников отнёс?

— Тоня… Дай хоть пятьдесят…

— Па, играть в эти автоматы — грех. Это у тебя страсть развивается. Азарт, и всё прочее, — это Пашка вступает. Со своей партией — в общий хор.

Грех… — Вася-старший чешет в затылке. — Грех. Конечно, грех. Тоня, дай сто рублей! Пойду, на сто рублей нагрешу! Как, Господи, простишь мне, на сто-то рублей? — и Вася-старший возводит глаза к небесам.

Глаза упираются в потолок. Ответа не слыхать.

— Пойду я, нагрешу на сто рублей. Или на пятьдесят…

Тоня уже роется в кошельке, а Пашка продолжает наступать:

— Па, Бог смотрит не на сумму, а на то, что в сердце у человека! А там у тебя — всё равно страсть к игре!

— Нет, вообще-то как здорово это у тебя получается — отца учить! Что ты знаешь о том, что у меня в сердце, сынок? Пойду сейчас, двести рублей выиграю, и куплю нам мороженого… на всех. Подарок. Понял, или нет? А если не понял, то подойдёшь ко мне, когда поймёшь. И изложи, пожалуйста, всё понятое — в письменном виде.

Нет, неизвестно ещё, кому было труднее. Василию Андреевичу, или Павлу Васильевичу, то есть Пашке.

Легче же всех, несомненно, было Антонине. Вернее, ей стало легче всех. По крайней мере, её кошелёк полегчал на сто рублей.

 

Глава 8

Прошёл уже почти год, как бабушка жила вместе со всем семейством, под одной крышей.

Начиналась весна. Пашка переходил в одиннадцатый класс, а Васька неумолимо придвигался к летней сессии.

К весне — пришла Васькина очередь бабушке помочь. Стол передвигать. Бабушка попросила, чтобы стол поставили у окна.

— На небо смотреть буду, — сказала она.

Этаж-то был — девятый.

Стол Васька передвинул легко, одной левой.

— Спасибо, Вася, — сказала бабушка. — Как у тебя дела? Не надоело ещё мячик-то гонять?

— Ба, ну ты бы хоть раз посмотрела, как мы играем!

— Как?

— Ну, как… Это рассказать невозможно.

Васька посидел молча некоторое время. Молчала и бабушка.

— Ты понимаешь… — снова начал Васька, — ты понимаешь, когда игра начинается… когда бой уже пошёл… я себя уже не ощущаю. Я весь там, на поле. Я как бы есть, но меня — уже нет, понимаешь?

— Кажется, я тебя начинаю понимать.

— А когда уже полностью входишь… когда ты там полностью находишься… то как бы совсем башню сносит. Я тогда ничего не чувствую. Ни боли, ни страха. Я иду напролом, вперёд иду. На мне может человек пять повиснуть, а я их не вижу. У меня для этого всего слов нет. Я не могу это словами обозначить. Это всё — безбашенно, понимаешь? Но прекрасно! Ба, ты не знаешь, что такое подавляющий захват!

— Что же это такое?

— Это когда я должен остановить противника налету. А противник — не слабее меня, понимаешь? Я говорю, что этому названия нет.

— Упоение, — сказала бабушка. — Это — примерно подходящее слово. Хотя — и не совсем. Пожалуй, точнее будет сказать, что это страсть. Страсть, которая захватывает тебя целиком. Я ведь теперь пытаюсь смотреть на мир с православной точки зрения.

Но это — ты все-таки послушай.

И бабушка начала читать Ваське стихотворение.

Есть упоение в бою, И бездны мрачной на краю…

Если бы это была не бабушка, разве стал бы Васька что-то подобное слушать!

Всё то, что гибелью грозит, Для сердца грешного таит Неизъяснимы наслажденья…

Бабушка остановилась и спросила:

— Похоже ли на то, что ты чувствуешь?

— Что это ты такое… прочитала? Это кто сочинил?

— Это Пушкин. «Пир во время чумы». «Маленькие трагедии». Ты разве не читал? Правда, в школе это факультативом шло. Раньше.

— Ба, у нас такая была по русскому училка…

— Да ты и сам…

— Да я и сам… — и Васька усмехнулся. — Но это здорово. То, что ты прочла.

— Неплохо было бы тебе это перечитать. Но главное, что следует знать… Это то, что некоторые страсти красивы, но только поначалу. По сути же своей, все страсти — гибельны. Любая страсть порабощает и ведёт к гибели.

— Почему это — сразу к гибели? Я не собираюсь гибнуть!

— А тебя и не спросят. Ты отдаёшься, а тебя берут. Я тебе сейчас скажу нечто иное. Ты знаешь, я бы раньше такого не могла сказать. Я раньше была совершенной материалисткой, и в такие дела не верила.

— А кто ты сейчас, ба?

— Я верующая. У меня изменилось мировоззрение, и я считаю дух — первичным, а материю — вторичной.

— Так это так и есть!

— Я рада, что у тебя нет сомнений на этот счёт. А если ты в этом уверен, тогда тебе следует быть последовательным. Я сейчас тебе всё-таки скажу то, что хотела сказать. Скажу… были воины такие в древности, в незапамятные времена. Они назывались «берсерки». Это были могучие воины, и про них ходила такая легенда, что они могли подниматься, во время сражения, над полем боя, в виде духов. А в тела их вселялись духи битвы. И они могли видеть сверху, как сражаются их тела. Они не ощущали ни боли, ни страха, как и ты. То есть, на время битвы они отдавали себя злым духам. Духам раздора, убийства, и войны.

— Ты хочешь сказать…

— Вот — высшая степень страсти. Возможно, и с тобой происходит что-то подобное. Как это ни печально. Когда твою «башню сносит». Каков в человеке дух, таковы и действия его.

— Ба, но если во мне этого не будет, тогда мои занятия, и мои игры — утеряют всякий смысл. Останется простая физзарядка.

— Вроде того.

— Ну, и что же мне тогда делать?

— Когда у тебя тренировка?

— Да сейчас, уже надо бежать.

— Ну и беги на тренировку, а когда что-нибудь надумаешь — приходи. Можем обсудить.

— Ба, давай я такси возьму, и всё-таки повезу тебя на игру. Это же так здорово!

— Давай. Только надо, чтобы кто-то назад меня привёз, минут через тридцать, максимум. Ты же не сможешь с поля уйти. Ты с Пашкой сговорись.

— Ба, ты у меня будешь сидеть в королевской ложе.

— Согласна.

И бабушка перекрестила закрытую дверь, когда она захлопнулась за Васькой.

 

Глава 9

— Ма, я не могу больше!

Антонина сидела на том же стуле возле письменного стола, на который садились все, приходящие в маленькую комнатку бабушки.

— Ма, я так устала, что больше не могу…Работа — дом, работа — дом… Я иногда уже забываю, что я ещё женщина. Да что там женщина! Я забываю, как меня зовут! У меня уже никаких желаний, никаких стремлений не осталось! Только чтобы всё было в порядке, и всё!

Антонина, конечно, лукавила. Не очень сильно, правда. Но лукавила. Была у неё давнишняя мечта. Маленькая такая, но такая заветная! Мечтала Антонина о хороших, дорогих, добротных кожаных туфлях. Мечтала давно и безнадёжно.

Последние подобные туфли она сносила ещё тогда, когда Вася был на заводе одним из ведущих инженеров. А она, Антонина, исполняла должность заведующей детсадом.

Примерно два года была она заведующей. А потом пришлось Антонине должность оставить. Времена начали меняться, а Антонина измениться не могла. Не могла прогибаться под продажное начальство, не могла взятки давать, не могла эти же самые взятки брать… И воровать не могла…

Пришлось уйти. Антонина закончила курсы бухгалтеров, освоила компьютер. И теперь «работала на фирме» бухгалтером.

Фирма было не особенно богатой, но стабильной.

При сложении двух зарплат — её, и Василия Андреевича, вместе со всеми подработками, получалось примерно столько, чтобы неплохо поесть, и кое-что купить из одежды.

Но вот на кожаные туфли… Нет, не получалось… Последняя, наиболее сопоставимая с ценой туфель сумма, уплыла к Ваське, на рэгбийныё бутсы.

Семья даже готова была к тому, чтобы купить компьютер. Всё-таки студент в доме, и не сегодня-завтра другой будет. Но тут заболела бабушка, и компьютер помахал ручкой.

— Тоня, ну не кисни. — сказала дочери бабушка Шура. — Смотри, какие богатыри у тебя вымахали. Скоро зарабатывать начнут.

— Когда они начнут зарабатывать, мне уже нужны будут только белые тапочки, — сказала Тоня.

— Тоня, перестань. Что тогда мне говорить.

— Нет, ма, ты держись. Ты у нас, как точка опоры. И мне — есть, кому пожаловаться. Хоть я — уже большая девочка.

— Да, не маленькая, — и бабушка Шура протянула руку и дотронулась до руки дочери.

— Завтра Андрей Дашку привезёт, на выходные.

— И Андрей у нас — какой умница! А Дашка-то, Дашка! Чудо просто!

— Всё у тебя, ма, чудеса! Ну а я всё думаю — ну откуда у Андрея такие деньги, что он квартиру смог купить? За такое короткое время? И молчит ведь, не говорит ничего!

— А тебе надо, чтобы тебе всё доложили? Так мол и так, товарищ генерал! И, главное, чтобы невестка к тебе с докладами бегала. Ревнуешь ведь, ревнуешь, матушка, что сын твой — взрослый уже. И другой у него теперь командир.

— А хоть бы и так…

— А я думаю, что тебе надо успокоиться. Между прочим, Андрея твоего… его кто воспитывал?

— Я… Я его воспитывала, мама, я! Как могла, так и воспитывала! — Антонина — чуть не всхлипнула.

— Небось учила его — честно поступать, по совести всё делать?

— А ты откуда знаешь?

— Догадалась, — ответила баба Шура. И они обе улыбнулись.

Бабушка Шура посидела молча, и добавила:

— Учила — так доверяй ему! Как учила — так он и сделает! Не сделает сейчас — сделает позже. Ты-то, сама, всё делала сразу, и правильно? Или нет?

— Нет, мама, нет… Ты же знаешь… все мои тайны. Да нет, не все… кое-чего — и ты не знаешь…

— Ну, вот. Поняла, о чём я говорю?

— Понять-то поняла. А сердце болит.

— Болит, конечно. И у меня болит. Не смиряется оно, сердце-то. Не смиряется, всё по-своему сделать хочет…

— Да, мама…

— А ты молись о них, Тоня. Молись о них обо всех, как можешь.

— Да я и не верующая-то… Ты же знаешь, какие мы верующие. Кулич на Пасху, вот и вся вера.

— Так-то оно так. Я вот… на старости лет… как будто глаза у меня открылись… Между прочим — Пашка мне помогает. И сам он верит. Хорошо, правильно верит.

— Откуда это у него?

— А ты не догадываешься, откуда… Мне теперь только одно удивительно — как это мы с тобой… за столько лет, и главного не поняли… Как это мы смогли всё забыть? И про отца моего — забыли…

— Мы жили, как все, — сказала Антонина.

Бабушка прикрыла глаза. Казалось, что она прислушивается к чему-то очень важному. Там, внутри себя…

— Да, как все… стадный инстинкт, или глубокие убеждения? Поди теперь, разберись… А может, просто нежелание, или неумение думать?

— Это ты-то не думала, ма? Ты и меня всегда так учила — думать, взвешивать слова и поступки, и поступать честно. Разве не помнишь? Такими вот словами — и говорила.

— Помню, Тоня. Но сейчас… как будто заслон убрали от моих глаз…

Бабушка Шура легонько погладила руку дочери.

— Молись, Тоня, — сказала она, помолчав. — Вот умру я — кто же будет за них, за всех, молиться? Только ты.

— Мам, ты не умрёшь!

— Не надо, Тоня. Куда я денусь! Но я поживу ещё немного, поживу. А ты молись за Андрея, и за Дашку, но главное — за Елизавету молись! И как начнёшь за невестку молиться, как за сына — станет она тебе, как дочь. И не будешь ты ревновать тогда.

Потому что — какая же мать… дочери не любит…

 

Глава 10

— Дашка прыгала на диване, Тоня доваривала борщ и дожаривала курицу, а Андрей заглянул к бабушке. Он привёз Дашку на своей машине. На подержанной, но хорошей иномарке.

— Бабуля? Как ты?

Лицо его продолжало расплываться в улыбке, но глаза… Он не видел бабушки месяца два. По его глазам бабе Шуре было совершенно понятно, как она теперь выглядит. Остальным изменения не были так заметны, ведь они видели бабушку каждый день.

— Хорошо, Андрюша, я — хорошо. А ты как?

Андрей был хорош собой. Не был он широк, как Васька, не был и утончён, как Паша. Всё было в нём — в меру. И костюм был у него — не дешёвый, и галстук был — в тон. Андрей закончил институт, и уже на последнем курсе начал работать в конторе одндй из ведущих нефтяных компаний.

Как он туда попал — до сих пор остаётся загадкой. Просто пришёл, и его взяли на испытательный срок. И он выдержал этот срок.

Проще говоря, Андрей оказался в нужное время и в нужном месте.

— Ба, я — прекрасно.

— Как там ваша новостройка?

— Уже отделочные работы начались.

Тут в бабушкину комнатку зашла Антонина. Нет, не успокоилась она. Глаза её устремлены были на старшего сына. И красивое его лицо, и дорогой костюм, и галстук — ранили сердце Антонины, так глубоко, что она держала руки у груди.

Чтобы сердце не выскочило, наверное.

— Андрюха, это всё хорошо, — сказала Антонина, но ты мне тут перед бабушкой…ты мне скажи, как на духу! Андрюха, ты не воруешь?

Андрей обнял мать за плечи.

— Эх, ма! Шакал я, шакал… Всё ворую, ворую… видишь, на стрёме тут стою…

Антонина сначала не поняла. А потом слова Василия Алибабаевича дошли до неё, и она опустилась на стул.

— Ах ты… Ах ты, редиска… нехороший ты человек! Да я тебя сейчас… Да я тебя сейчас выпорю!

— Пори! Пори меня, мама, пори!

— Да ладно вам! — сказала баба Шура. — Можешь его выпороть, Тоня, только не в моей комнате. Я всегда была противником телесных наказаний.

— А кто давал мне подзатыльники? — Антонина упёрла руки в бока и грозно посмотрела на мать.

— Ишь ты, вспомнила! — сказала баба Шура. — Я тогда молодая была, глупая…

— Ладно, прощаю, — сказала Антонина. — Прощаю обоих, и иду курицу вынимать.

— Как же всё-таки у тебя там с этим делом? С воровством? — спросила Андрея бабушка Шура, когда за Антониной закрылась дверь.

— Да как, ба, тебе сказать… — Андрей снял пиджак, повесил его на спинку стула, и ослабил узел галстука.

— Да как есть, так и скажи.

— Понимаешь, ба, прямого воровства, в моём положении, конечно нет. И быть не может, по определению. Иначе бы я и дня не удержался там, в своей конторе. Да и платят мне… Я получаю две тысячи баксов, не считая премий, и других выплат. Если учесть, что Лиза тоже получает не меньше шестиста… нормально получается.

— Конечно. Что же тебя смущает?

— Система, ба. Воровство заложено в самой системе. Как ее не назови. Хочешь — бизнесом назови, а хочешь — ещё как-нибудь. В самой системе добычи и распределения. В распределении доходов, в структуре потребления. И чем выше забираешься по служебной лестнице, тем больше ты становишься зависимым от этой системы. И поступать иначе, чем заведено в системе — просто нельзя. Тебя моментально проглотят. Или растопчут. И чем дальше ты туда забираешься, тем больше это становится понятным.

— Тебе предлагают повышение?

— Да. Это ещё не высокая ступень. На высокие ступени есть другие люди, кроме меня. От клерка до хозяина — дистанция огромного размера.

— Так не рвись вверх.

— Ба, я не рвусь вверх. Но я не могу быть на месте, ба. Меня изнутри толкает.

— Это неплохо, что толкает. Я понимаю, о чём ты говоришь. Меня тоже, хоть я уже старая, толкает изнутри, и заставляет что-то делать. Чего-то искать. Только имей в виду — когда толкает, надо удержаться, чтобы «башню не снесло». Как тут изволил выразиться один молодой человек…

— Ба, ну ты даёшь!

— Если повышение не чревато, его можно принять. И, пока ты будешь осваиваться на новом месте, ты попробуй принять другое решение. Возможно — то, что толкает тебя изнутри, может быть направлено в другую сторону? — бабушка Шура посмотрела на Андрея.

«До чего же хорош!» — подумала она.

— Всё, ба, решено! Я буду собирать спичечные этикетки!

— Вот-вот, очень полезное занятие. Можно ещё — марки собирать.

— Нет, ба, на марки — у меня денег не хватит. Чтобы собрать нормальную коллекцию марок, надо быть Ротшильдом!

— Ладно, тогда сойдут и спичечные этикетки, — сказала бабушка Шура. — Если ничего не придумаешь другого.

И потрепала солидного клерка за вихры.

 

Глава 11

Васька пришёл вечером с тренировки, и Пашка пришёл к ужину. Не так уж часто это и бывало, когда все собирались за одним столом.

— Внимание, внимание! Па, давай тост! — перекрикивая застольный гомон, громко сказал Андрей.

Василий Андреевич, похудевший, и какой-то ссутулившийся, встал, держа маленькую рюмочку с водкой. Этой рюмочки ему хватало на всё застолье.

— Ну что, ребята… — сказал он. — Я так рад, что мы все тут собрались. Вам, мама, низкий поклон.

Он повернулся в сторону бабы Шуры и слегка склонил голову.

— И тебе поклон, моя благоверная жена, — поклонился он и в сторону Антонины.

Затем Василий Андреевич выдержал паузу, закончил свою мысль:

— Ну, и чтоб Кремль стоял!

— Ура! — закричали все.

— Уля! — закричала и маленькая Дашка, прыгая на коленях у бабушки Антонины.

После ужина Андрей сразу стал собираться.

— Мне надо, ма! У меня завтра рабочий день. Правда, с одиннадцати и до четырёх, но рабочий. Пока я доеду…

— Не верь ему, мама, он врёт! — встрял в разговор Васька. — Никакого у него рабочего дня, в субботу, нет, и быть не может. Он к Лизаньке-подлизаньке своей едет. Боится, что она завеется от него, куда-нибудь подальше! Или банкира найдёт, да покруче!

— Да, это точно! — поддержал Ваську: и Паша. — Ну где вы видели, чтобы нефтяные магнаты работали в субботу?

— Ах, вы так! Ну, тогда держитесь.

Андрей сделал «страшное» лицо и двинулся на братьев.

— Дашка, пошли в сторонку! — и Антонина убрала Дашку, от греха подальше.

— Нет, не даром, братцы,                                 в каждой чайной Есть картина «Три богатыря».

Пропел Василий Андреевич, и тоже отошёл в сторонку.

Трое братьев сцепились посреди комнаты. Задача была ясна — надо было завалить старшего. Казалось бы, для Васьки — это легко. Но, не тут-то было. Андрей тоже тренировался. Школа самозащиты в его конторе приветствовалась.

Андрея завалить — это было дело не простое. Ох, какое не простое! Пашка отлетел с поля боя первым, потирая ушибленную руку.

Началась битва титанов.

Васька сцепился с Андреем.

Сначала не выдержал диван. Ножка подломилась, в очередной раз. Затем отлетел стул, и спинка его жалобно скрипнула. Стол отъехал в сторону.

— А я тебя так!

— А вот так — не хотел?

— Да мы таких — одной левой делаем!

— А попробуй!

— А попробую!

— Ну всё, хватит! — сказала, Антонина, когда у дивана хрустнула вторая ножка. — Боевая ничья.

— Не, ма, так не честно! — Васька поднимался с пола, потирая бок. — Ещё немного, и я бы его завалил!

— Ещё неизвестно, кто кого бы завалил! — отозвался и Андрей.

— Да, — сказала Антонина. — Ещё немного, и завалился бы дом.

— Вам, мальчики, надо бы во чисто поле, да во широкое раздолье, — сказала бабушка Шура, стоя в проёме дверей.

— Вообще, я там привёз тебе одну вещь, а теперь и не знаю — вытаскивать, или как?

— А где же эта вещь?

— В багажнике. Ладно уж, пошли! — и Андрей сгрёб Пашку в объятия.

Пашка поддался.

— Спортсмены тоже приглашаются, — Андрей посмотрел в сторону Васьки. — Там как раз для них работа по интеллекту.

— Ну, пошли, поработаем! — отозвался Васька. — Интеллектом — так интеллектом.

В багажнике лежал компьютер. Пашка — прыгал от радости.

— Такой дорогой подарок, сынок! — сказала Андрею Антонина.

— Ма, это мой компьютер, старый. Хотя он — совсем не плохой. Я себе купил уже новый, нового поколения, и монитор другой. Так что — не переживай.

— Храни тебя Бог, Андрюша, — сказала Антонина. — Храни тебя Бог.

 

Глава 12

— Бабушка, а ты чего… такая? — Дашка гладила своей ручкой сморщенную кожу на руке бабушки Шуры.

— Какая, Дашенька?

— Такая…

— Да я просто старая, Дашенька, — и бабушка Шура погладила Дашку по головке. Смешные хвостики, цветные заколочки…

— А баба Тоня какая? — продолжала Дашка.

— А баба Тоня — молодая.

— А…

Дашка сползла со стула, походила по бабушкиной комнатке, и снова спросила:

— Бабушка, а ты что делаешь?

— Книгу читаю.

— А я тоже умею читать. Я беру книжку и картинки читаю. А почему твои книжки — без картинок? Они же не интересные, да?

— Нет, интересные. Там просто — про всё написано буквами.

— А я тоже знаю букву одну. «О» — букву, кружочек такой. Вот такой.

Дашка сложила губы трубочкой, и пропела:

— О-о-о… Только одну букву — не интересно знать. — сказала она.

— Это точно, — ответила Дашке бабушка. — Всё, что ты знаешь не до конца, и всё, что ты не смог сделать — до конца, может мучить тебя, и томить твой дух.

— Что?

Дашка на минутку притихла. Вероятно, обдумывала сказанное бабушкой.

— А… А я рисовать хочу, — Дашка дёрнула бабушку за рукав. — Ты мне дашь бумагу и ручку? Ты мне дашь?

— Дам.

И бабушка Шура достала лист бумаги, и ручку, с синей пастой.

— Залезай сюда, на стул. Что ты будешь рисовать?

— Я буду рисовать что-то большое. Такое… большое-большое… Вот такое…

И ручка в руках маленькой Дашки заскользила по листу бумаги, оставляя на нём след чего-то большого и, несомненно, очень хорошего.

— Вот оно, пришло, — сказала Дашка.

— Какое оно большое! — всплеснула руками бабушка.

— Вот такое! — и Дашка развела ручонки в стороны.

— Нет, вот такое! — и бабушка развела в стороны свои руки.

— Нет, оно такое-притакое! — и Дашка снова сползла со стула, и побежала в конец комнаты, чтобы показать, какое оно.

— Вот такое! — с видом победителя сказала она.

И тогда бабушка сказала ей в ответ:

— Да!

 

Глава 13

Дашку, наконец, уложили спать. С песнями, сказками и уговорами.

Тоня вышла на кухню, где курил Василий Андреевич.

— Всё дымишь? — для порядка спросила Тоня.

Муж не отреагировал.

— Ну что, уложила? — спросил он.

— Уложила. Ну и нервная она! Всё дёргается, всё места себе не найдёт. За руки хватает, не пускает от себя… Андрей такой не был.

— Ну да, как всегда. Всё плохое — от невестки. А ты вспомни, какой Пашка был.

— Ну, Пашка же вообще… у него было двойное обвитие пуповиной! У него — кис дородное голодание в родах было, поэтому он такой беспокойный был.

— Ну да, как у наших — так кислородное голодание, а как у других — то разбаловали.

— Да ну тебя!

— Не нукай! Не запрягла ещё.

— Да ладно, Вася. Ты-то вот… стоишь себе… куришь. А я — уже с ног валюсь. Сил нет.

— Ну да, свободный. Как муха в чемодане, так и я. Свободный… скажешь, тоже… Давай лучше — чаю-то выпьем.

— Давай.

Тоня зазвенела чашками, и вздохнула:

— Вот так и останемся скоро… Ты да я. Разлетятся наши орлы… Вдвоём бы остаться. Чтобы было, кому стакан воды принести.

— Что ты всё про этот стакан! — Василий Андреич загасил окурок в пепельнице.

— Да, хотела я тебе сказать… Мать-то совсем уже плоха… Я ей меняла повязки-то… так там такое воспаление вокруг кишки… И живот внизу — твёрдый, как камень.

У неё, наверное, опухоль разрастается. Я не могу представить, как ей больно…

— Да, мать у тебя — кремень. И ведь не жалуется!

— Не жалуется. И ест — совсем мало. Всё пюре, да всякую кашку жидкую. Да пьёт, — Тоня готова была заплакать.

— Тоня, ну не надо… Ты же знаешь всё, и она знает. И она готовится! Она ведь молится, Тоня.

— Да… Это же надо так — перед смертью стать верующей. Как будто Бог ей время на; это дал. И нас она зовёт, чтобы мы тоже поверили.

— Да как нам поверить во что-то ещё, на старости-то лет. Мы — уже верили один раз.

Василий Андреевич сокрушённо махнул рукой.

— Мы всю жизнь — в светлое будущее человечества верили. В коммунизм. А теперь вот — раз, и развалилось светлое будущее. Теперь, оказывается, капитализм, и снова — каждый за себя. А вот за всех — некому. Никого нет, чтобы за всех…

— А за всех — только Бог, — сказала Тоня. — Да так далеко до него…

— Я всё равно — понять не могу. Получается, что и Бога-то мы недостойны, так как мы все — в грехах своих сидим, по самые уши. Завязли, и вылезти не можем. Эх, хотел бы я разобраться в этом, да не получается у меня…

Василий Андреевич поставил пустую чашку на стол.

— Пусто у меня в голове, как вот в этой чашке, Тоня. — сказал он.

— У Пашки нашего получилось. Он верит, и в церковь ходит. И в воскресную школу. Тайком, чтобы Васька не смеялся.

Тоня отставила и свою чайную чашку. Мыть её — не было у неё сил, и она начала тяжело подниматься от стола.

Василий Андреич ещё сидел.

— Если верит — пусть верит. Что ж, это хорошо, если верит. Только чтобы не превратился в святошу, да не забыл бы, откуда он родом… чтобы презрения к людям не было в нём… — сказал Василий Андреевич. — А если истинно верит… Кто же против. Я ведь тоже верил, и знаю, что такое вера. И как больно, когда растоптана вера твоя… И ещё больнее, когда развенчана.

Василий Андреич встал и посмотрел в ночное небо. С высоты своего девятого этажа.

— Пусто в сердце, Тоня, — сказал он. — Как же пусто у меня в сердце, Тоня… И ничем не забить этой пустоты. Ни работой, ни даже детьми… Эх!

— Пошли спать, Вася, — сказала Антонина. — Утро вечера мудренее.

 

Глава 14

Было воскресенье. Пашка был в церкви, на службе. Антонина гуляла с Дашкой в садике. Василий Андреевич вышел вместе с женой, но долгой прогулки не выдержал и зарулил в магазинчик, с очередными ста рублями.

Васька был дома и чинил ножки дивана. До очередной тренировки было ещё часа два времени.

Бабушка тоже была дома. В последнее время выходила она редко. Лифт в доме барахлил, а спускаться и подниматься на девятый этаж — было ей не под силу.

Бабушка открыла окно в своей комнатке, чтобы её проветрить. Поэтому она перебралась в большую комнату, и наблюдала, как Васька борется с ножкой дивана.

— Чем-нибудь железным бы её укрепить, эту ножку, — сказала бабушка.

— По-моему, пора уже купить новый диван, — отозвался Васька.

— Чтобы было, что ломать.

— Ладно, ба. Ты мне лучше скажи вот о чём… Помнишь, мы с тобой о воинах говорили… О берсерках?

— Помню, конечно.

— Как же можно победить берсерка, ба? И можно ли вообще — его победить?

Можно, — ответила Ваське бабушка Шура. — Можно победить берсерка, Вася. Его можно победить — более сильным духом. И поскольку берсерк — существо, отданное дьяволу, то победить его можно — только с Божьей помощью. Ибо человек, сам по себе, слабее дьявола. И только Бог его сильнее. И человек — с Богом. С Духом Божьим в себе, если хочешь.

— Как, как? Повтори! Человек — слабее дьявола, а Бог — сильнее?

— Да. Сейчас, подожди… Я говорю это в первый раз… Можно победить, только имея в себе — Духа Святого. Ты знаешь, мне теперь стали понятны и Пересвет, и Ослябя. Почему они победили.

— Кто, кто?

— У тебя что, по истории — тоже плохая училка была? Как и по литературе?

— Что ты, ба, какая вообще история…

— Слушай, а как ты в институт поступил?

— Молча. Я в рэгби играл.

— Ясно.

И бабушка снова остановилась, и немного посидела, закрыв глаза.

— Пересвет и Ослябя — это были два монаха, два богатыря. Возможно, были они такими, как ты. Сергий Радонежский, русский святой, их благословил, и они победили богатыря татарского, Челибея ТамирМурзу. И был в нём дух, я думаю, не слабее, чем у берсерка. Пересвет вышел с ним на бой — не в латах, и не со щитом, о просто в одеянии монашеском. Это была Куликовская битва. Освобождение от татаро-монгольского ига. Слыхал?

— Ба…

— Но ты дальше слушай, я тебе уже скажу всё, до конца. Конечно, великий подвиг — победить врага в бою. Особенно когда это враг явный. Завоеватель, например, или грабитель. Но главная человеческая борьба, и главная победа — в другом.

— В чём?

— Главная человеческая борьба, и главная человеческая победа — духовная. Поскольку в человеке дух — выше, и главнее тела. Тело может быть сломлено, а дух — нет. Апостол Павел так и говорит: «Наша борьба — против духов злобы поднебесных». А не против людей. И этих злобных духов надо побеждать Духом Святым, и побеждать их — в себе, в первую очередь.

— А как?

— Хороший вопрос. Читай, разбирайся. Про «как» — не сказать в двух словах. А тот духовный богатырь, которому это удалось, называется святым.

— А спорт?

— Ну, как тебе сказать. Ты теперь сам на этот вопрос можешь ответить. Что-то вроде детской игры, во взрослую, настоящую, истинную борьбу. Хороша игра, но до поры, до времени. Как хороша — ветрянка в десять лет. А если в сорок лет — ветрянка, то уж точно — осложнения будут. Или даже так можно сказать, что ветрянка в сорок лет — это просто… неприлично.

Васька молчал. Потом он встал и потянулся. Кости в богатырских плечах хрустнули.

— Ба, мне бы почитать чего-нибудь… такого…

— А ты, Васька, вообще, читать-то умеешь? — бабушка смотрела на Ваську поверх очков, и глаза её смеялись.

— Да так… — ответил ей Васька. — Аз, буки… По складам разбираюсь…

— Ну, тогда ещё не всё потеряно, — сказала бабушка, и, войдя на минуту в свою комнатку, вынесла оттуда маленькую книжечку.

— Вот, бери, — и бабушка протянула книжечку Ваське. — Хорошая книжечка. Она о жизни первомонахов, пустынников. «Лавсаик». Там тоже — здоровые мужики встречались. Такие, как ты. А потом, когда прочтёшь, я тебе дам другую. Она о страстях человеческих. Таких, как они есть, без прикрас.

— Как бы мне её… чтобы Пашка не видел. Это же Пашка тебе книги приносит? Он теперь уже и на занятия какие-то ходит, при церкви. Воскресная школа, что ли. Тоже — скрывается от меня.

— Пашка, Пашка книги носит, дай ему Бог здоровья, — бабушка посмотрела на маленькую книжечку в огромных Васькиных лапах. — Ишь ты, чтобы Пашка не увидел… Что, научить тебя, или сам догадаешься? Оберни. Или в автомобильный журнал вложи. Если боишься, что Пашка увидит. Тоже мне, тайные христиане. Не ко времени-с!

— Я не боюсь ничего, ба. Я просто дурак.

— Ну вот, и славно. Не то славно, что дурак, а то, что не боишься ничего. Иди, читай.

Нет, что-то основательно мешало Ваське уйти. Хотя диван был уже починен и стоял ровно. И даже книжка была в руках.

— Ба, а это правда, что прадед наш был священником, и его расстреляли, в гражданскую войну? Мне Пашка сказал.

— Правда. Как я теперь понимаю, он умер за веру. Им же предлагали отречься. Всем предлагали, и только потом убивали. Это и есть тот самый случай, когда дух не сломлен, даже смертью. Все эти священники теперь называются новомучениками российскими. Святыми.

— Значит, мы с Пашкой…

— Да. Вы с Пашкой и с Андреем — правнуки святого.

Бабушка помолчала, и сказала тихо:

— А я — дочь. Грешная, недостойная дочь. И я, Вася, тоже трусила, и тоже — была дурой. И я начала это понимать — только сейчас. К сожалению…

 

Глава 15

— Бабушка, я тебе хочу про одну вещь рассказать. Можно к тебе? — Пашка стоял в дверях бабушкиной комнаты.

Внук был расстроен. Это по голосу можно было понять.

— Что случилось, Паша? Ты что-то потерял?

— Нет, ба!

— А что случилось? Подожди-подожди, а что это у тебя под глазом?

— Что-что! Фингал…

— И где же ты его заслужил?

— Ну… Я сначала за девчонку заступился. У нас есть одна. Она еврейка, ба. Ну, один дурак ей и говорит: «Вас, говорит, жидов, в войну мало перебили!» Девчонка та — в слёзы, а я — тому парню в морду заехал. Ну, а он — мне.

— Да, история некрасивая… Самое последнее дело, когда человека начинают унижать по национальным признакам. Это — не от большого ума делается.

— Но это ещё не всё, ба.

— А что же ещё?

— Я пошёл эту девчонку провожать домой. Там, от школы не далеко. Привёл её домой. Ну, слово за слово, стали меня хвалить её родители. Отец, и мать. Усадили чай пить.

— И что же тут плохого?

— Пока ничего. Ну, стали они мне, за чаем, рассказывать про еврейский народ. Какой это особый народ, Богоизбранный. У них — такой подсвечник на столе, специальный. Они соблюдают субботу, и все другие обычаи. Папаша — как начал рассказывать, и всё никак остановиться не мог. У них — общество еврейское, и они до сих пор верят так… Как верили до Христа. И так он рассказывал… Так истово, что ли… Так непререкаемо…

— И что же ты, Паша?

— Ба, я стоял, как дурак, и молчал. И я вдруг понял, почему Христа распяли.

— Почему же?

— Они до сих пор верят в свою Богоизбранность, ба. И не только верят. Они живут так, как будто они все — Богоизбранные. И они до сих пор готовы прогнать любого, кто не верит в их Богоизбранность, ба. А Христос сказал, что ни иудея ни будет, ни эллина. Все равны перед Богом.

— Да, Паша, ты прав. Великое дело — быть Богоизбранным. И страшное дело — считать себя Богоизбранным, не смотря ни на что. Богоизбранным — по рождению. Великая гордыня в этом. Это, между прочим, сродни кастам у индусов. Там тоже считалось, что место человека на Земле определено его рождением.

— Да, ба. Я вдруг понял, что если я сейчас скажу, что я верую во Христа… И что я не считаю, что евреи правы в своём упорстве, то я рискую получить фингал под другой глаз.

Может, меня бы и не распяли, но…

— И ты сказал?

— Нет, ба. Я стал так паскудно прощаться, прощаться и убегать…

— И убежал?

— Да. Я только перед уходом сказал её отцу, что я — православный. И убежал, пока он опомниться не успел.

— Прискорбно.

— И мне так противно от этого, ба.

— Я понимаю. Это твой первый опыт, Паша. Не менее трудно разговаривать и с мусульманином, и с буддистом. А ещё труднее — с теми, кто принадлежит какой-либо секте. Вон, «Свидетели Иеговы» — вообще, кажется, что съесть тебя готовы. Трудно с любым, кто не разделяет веры твоей.

— Им тоже кажется, что они — Богоизбранные. И только они — спасутся.

— Ложная эта Богоизбранность — страшна, Паша. Она агрессивна. Она распинает инакомыслящих, и надевает на себя пояс шахида. А разве казни первохристиан, и всё то, что произошло с твоим прадедом — не из этого ли разряда дел?

— Я, конечно, это знал, но теоретически. А как на практике столкнулся — так бежал, позорно бежал.

— Апостол Пётр — отрёкся трижды.

— Я, кажется, понимаю, почему.

— Я думаю, что теперь ты уже не будешь трусить, Паша. Вера твоя крепка, но нужен человеку ещё и опыт борьбы. Опыт стойкости, что ли. Вот — ты его и обретаешь, Паша.

— Да, ба.

Пашка помялся ещё немного, и спросил:

— А истинная?

— Что — «истинная»?

— Истинная Богоизбранность?

— А… трудный вопрос, Паша. Я думаю, что истинная Богоизбранность не позволит себе насилия над другими… Ибо — Бог есть Любовь, Паша. Но и поколеблема — она быть не может, ибо Бог — есть Сила. Истинная Богоизбранность непоколебима — даже перед лицом смерти.

— Как у Апостолов?

— Как у Апостолов, как у святых. Если в человеке действует Дух Святой, то человек сделает всё, как истинно Богоизбранный. Как истинно Богоизбранный будет жить, и как истинно Богоизбранный — умрёт. Возьми Библию, Паша, и перечитай. Как поступает Бог, приняв облик человеческий… Разговор Христа с Пилатом… Гефсиманский сад…

 

Глава 16

Бабушка уже собиралась спать, когда Пашка снова пришёл к ней. Постель была постелена, но бабушка ещё сидела за столом.

— Ба, расскажи мне что-нибудь. Как вы раньше жили…

— Да спать уже пора. Ну, ладно… про бабушку Пелагею можно рассказать. Как мы от немцев убегали, и как — через линию фронта переходили. Да ещё хорошо бы, если бы только от немцев… Свой, предатель, полицай один — ко мне начал приставать.

— Расскажи, ба.

— Мы жили в таком дворе… а рядом — разный народ жил. И еврей один жил, с женой и дочерью. Еврея этого сразу расстреляли, как только немцы в город вошли. Он в горкоме работал. А полицай стал к нам домой ходить, да меня домогаться. Один раз пришёл и уже конкретно говорит: «Вот, говорит, жидов, из вашего двора, расстреляем завтра, и я тебя, Шурка, заберу. В жидовской квартире будем жить, и будешь ты у меня, как королева. Вся будешь — в мехах, да в брильянтах».

— А ты что?

— Я — ничего. Забилась в угол, и сижу. Мать его гонит, а он — только смеётся. Матери говорит: «Будешь на меня наступать, Пелагея, — завтра вместе с жидами на кладбище поедешь!»

Бабушка встала со своего стула.

— Устала я, — сказала она. — Прилягу. Ну, вот. И решили мы с матерью бежать. Что так — погибать, что эдак. А тут прибегает Роза. Та самая еврейка. Встала перед матерью на колени и просит: «Пелагея, вспомни, как мы дружно жили до войны. Спаси мою Нелличку. Завтра, сама знаешь, что явка нам. Я сама — никуда уже не денусь, а за Иосифом своим пойду. А Нелличку спаси! Спаси! Она у меня уже неделю в кладовке сидит, за сундуком. Прячу я её, от полицая этого. Говорю, что уехала в деревню, продукты менять. Если я уйду — всё, конец ей».

— И что?

— Что? Мама моя говорит: «Веди её!» А Нелличка была на два года младше меня. Совсем ещё девчонка. Ну, мать и говорит \ Розе: «Неси свою машинку!» А Роза — стричь умела. Так, своих стригла, а работать — ей Иосиф не позволял.

Остригли Нелличку налысо, голову припудрили, да одели в мужское платье. На голову — картуз натянули. Настоящий пацан получился. Мать моя говорит: «Была ты Нелличкой, а будешь теперь — Пашкой! В честь мужа моего». Потом перекрестилась и говорит, в потолок глядя: «Паша, ради Христа, выведи нас!» Отец был для неё живым, до самой её смерти.

Бабушка взяла стакан и сделала пару глотков холодного чая.

— Да… теперь ты даже представить себе не можешь, как это было страшно… Мать моя Розу спрашивает: «У тебя дёготь есть? Неси!» Это она потом нас — и дегтем мазала, и горбы нам подкладывала, и хромать заставляла. Роза ещё и продуктов принесла на дорогу. Всё, что было у неё. Той же ночью — мы и ушли.

— И вы перешли через линию фронта?

— Как видишь. Иначе — не сидели бы мы здесь с тобой. И ночами шли, и в стогах ночевали, и просто — на земле. И побираться ходила мать. Продукты выпрашивать. Спрячет нас, а сама идёт… Может, если бы мы без Неллички были, мы бы и осели где-нибудь в деревне. А с Нелличкой — боялась мать. Люди-то разные. Если бы кто-нибудь узнал, кто мы, мы бы погибли, все трое.

— Повезло вам.

— Не думаю, что здесь дело в везении. Хотя — раньше и я так думала. Отец нас вывел, Паша, только отец, да с Божьей помощью. Ибо не могли мы выйти иначе. Просто не могли. Мать молилась за нас, всю дорогу молилась…

Бабушка помолчала. Казалось, что вспоминает она выжженную крымскую степь, и крики немцев, и рычание немецких мотоциклов…

Пашка не перебивал бабушкиного молчания. Ему на мгновение показалось, что он тоже видит и слышит всё это.

— Мать у меня была женщиной героической, как я теперь могу это себе представить, — продолжила бабушка. — Она и после войны такой оставалась. И верующей оставалась, в церковь ездила, за тридевять земель. Там, где действовала ещё церковь-то. А я — после войны вступила в комсомол. А вот в партию — не стала. Не смогла.

— Почему?

— Просто так, потому что все вступают — не могла. А веры в партию, крепкой веры, настоящей — не было у меня. Недостойной я себя считала, вот как…

— Ба, а эта девочка, которую вы спасли, она как — жива осталась?

— Жива, конечно. Мы её сдали на руки тётке. После войны — виделись, она к нам приезжала. Потом — переписывались, а потом — растерялись. Сейчас уже не знаю, жива ли она.

Бабушка прикрыла глаза.

— Иди, Паша, — сказала она. — И пусть люди будут для тебя — все равны. Хоть чёрные, хоть жёлтые. Святые, когда исцеляли страдающих, не видели разницы. Но ве твоя — да будет в тебе, как звезда. И пусть не поколеблет её ни пуля, ни злато. Это не мои слова, но я согласна с автором…

 

Глава 17

Василий Андреевич, по весне, совсем стал ослабевать. Совсем стал худым, и ел плохо. Всякая пища вызывала у него боли в животе.

Ночью, уже в конце мая, стало ему плохо. Стало его кровью рвать. Антонина перепугалась и вызвала «Скорую».

Увезли Андреича. А утром пришла Антонина домой — вся чёрная. В маленькой бабушкиной комнатке все и собрались.

— Что там, мама? Как отец? — дело было в субботу, и мальчишки дома были.

— Плохо, ребята. Совсем плохо с отцом. Сейчас кровотечение пытаются остановить. Меня выгнали, а его в реанимацию перевели.

— А что говорят?

— А что? Говорят, что на девяносто процентов — там уже рак распадается! Куда, говорят, глядели? Почему не приходили раньше?

Антонина отвернулась к окну.

— А почему мы раньше-то не приходили? — продолжала она. — А потому что думали, что ничего подобного с нами быть не может! Или мы слепые все были, и не видели, что чахнет человек рядом с нами? Я не видела? Вы не видели? Или твой опыт, мама, ничему нас не научил?

И тут Антонина заплакала навзрыд.

— Я, я во всём виновата! Я же чувствовала! Возиться не хотелось, по врачам его таскать…

— Ма, перестань. Ты не виновата ни в чём, — вступился за мать Васька. — Отец сам не хотел идти. Ты же его сколько раз; уговаривала.

— Плохо уговаривала…

— Ма, ты сказала, что на девяносто процентов — это рак. А на десять? — спросил Пашка.

— А на десять — язва желудка, большая язва.

— Ма, так, может, там будет язва?

— Дай-то Бог, Паша, дай-то Бог. Надо Андрею позвонить. Да надо же ехать туда… Денег надо искать где-то. Там нужны деньги — за операцию платить. Сказали — потом скажем, сколько. А у нас — и денег-то нет, как всегда. На работу надо к Васе позвонить. На одну, и на вторую… Может, они помогут… Надо же делать что-нибудь… У Антонины подкосились ноги, и она опустилась на бабушкин диванчик.

— Подожди, дочка, — сказала бабушка Шура. — Не надо тебе сейчас в больницу. Иди, напейся валерьянки, и поспи, хотя бы часа два. А то ты всю ночь на ногах, и ещё неизвестно, сколько тебе ночей предстоит. А в больницу мы отправим Васю, как самого крепкого. А ты, Паша, иди в церковь. Иди, иди! И закажи там все молебны, какие положено. Ты в этом разбираешься — больше всех. Дай ему денег, Антонина. И к священнику подойди, проси, чтобы молились за болящего Василия. Понял?

— Понял, ба…

— Иди, иди, с Богом. А я позвоню Андрею, всё ему спокойно расскажу. И насчёт денег — тоже поговорю. И с Андреем, и н работу Васину позвоню. А ты, Тоня, как от дохнёшь — поедешь, да Ваську сменишь.; Всё, Тоня, успокойся. Всё!

Все послушались бабушку. Она правильно сказала. Так и следовало поступить. И Тоня пошла на кухню — пить валерианку.

Бабушка сама вышла в прихожую и проводила уходящего первым Пашку. Когда Пашка ушёл, бабушка сказала Ваське, стоящему в дверях:

— Вася, а это правда, что когда ваша команда проиграла, от твоего расстройства в метро пожар случился?

— Ба, и ты туда же… Да он просто случился, этот пожар… И он маленький был,1 совсем небольшой такой пожарчик…

— Но кто-то же решил, что это от тебя?!

— Да это ребята из команды. Они насчёт меня — постоянно закономерности выводят.

— Вот-вот. Если от того, что человек! расстроен, загорается метро… Если такой! человек будет молиться о здравии другого, да с такою же силою будет Бога просить… Проси Бога, Вася… Проси Бога, со всей своей силушки богатырской. Паша — он по-своему будет просить, а ты, Вася, по-своему проси за отца. Рано ему, рано ещё умирать ему… И я буду молиться за него, как могу. Понял ли ты меня, раб Божий Василий, правнук святого?

Васька стоял в дверях, напротив бабушки, возвышаясь над ней чуть ли не на полметра. И после этих слов он пригнулся к бабушкиной сморщенной щеке и прикоснулся к ней губами. А потом он вышел из дома, не говоря не слова.

 

Глава 18

Антонина сначала заснуть не могла. Всё ворочалась, да перебирала в уме и свою беду, и свою вину, и просто жалость. Болезненную, живую жалость к мужу. Такому маленькому, худому, и беззащитному. Там, на чужой, твёрдой больничной койке…

— Потом она заснула и проспала часа четыре. Этот сон полностью восстановил её силы и вернул ей мужество.

Бабушка Шура оказалась права.

Бабушка же дозвонилась и до Васиных работ и до Андрея, и даже до Алексея. Сына своего, Тониного брата.

Он тоже жил в Подмосковье.

Васька же просидел в коридоре, около реанимации, примерно часа три. Жизнь отделения, со всей его суетой, целых три часа текла перед Васькиными глазами. Больных привозили и увозили. Рядом с некоторыми несли капельницы. Некоторых привозили без сознания. Голых, прикрытых простынями.

— Слушай, пересядь, а, — сказал ему парень лет двадцати пяти, одетый в голубоватую пижаму и в такую же шапочку. — Пересядь, а то я третий раз об твои ноги спотыкаюсь!

Парень, вероятно, ожидал сопротивления. Мол, где хочу — там и сижу. Но Васька пересел. Молча.

Когда парень проходил мимо Васьки примерно раз шестой, он снова обратился к нему. На этот раз — с вопросом.

— Ты кого ждёшь? — спросил парень.

— Я сын… — сказал Васька. — А ты кто?

— А я студент… Я на практике тут. Я смотрю — ты сидишь всё, сидишь… Никого не зовёшь, ничего не просишь…

— Сейчас попрошу, — ответил парню Васька. — Разведай там, как мой батя…

И Васька назвал фамилию.

— Ладно. Сейчас всё узнаю, в лучшем виде.

Парень вышел через пять минут.

— Ты так мог ещё сутки сидеть, никого не спрашивая! — сказал он.

— Что с отцом? — Васька начал приподниматься над стулом.

— Да сиди, сиди! Ничего страшного. Пока. Твоего батю уже на операцию взяли. Его подняли внутренним лифтом. Только что. А потом должны снова сюда спустить, в реанимационное отделение, только на послеоперационную половину.

— А что там у него? Рак? Или язва? Это ты можешь узнать?

— Много хочешь, и всё бесплатно. Васька посмотрел на парня, и сказал:

— Вероятно, тебе надо заплатить… за информацию…

— Да ладно тебе! — парень махнул на Ваську рукой. — Как только узнаю, я тебе скажу.

И Васька снова остался наедине с белой стеной коридора.

И Васька начал молиться.

Молился Васька об отце. О жизни его молился Васька…

Он собирал всю свою силу. Пытался собрать.

Не сразу, не сразу получалось у него…

Много было в нём силы, но была она по разным углам Васькиного сердца растыкана — разбросана…

Много было в нём силы, но была она, в основном, направлена в другую сторону, и не хотела сразу подчиниться Ваське…

Много было в нём силы, но она — всё норовила вырваться…

Много было в нём силы, но не было у неё доброго хозяина…

Но Васька собирал силу, как мог, и Васька молился.

Сначала — для него перестало существовать время.

Потом — исчезло пространство, и только белая стена коридора маячила, какое-то время, перед Васькиными глазами.

Потом и стена исчезла.

Потом — и Васьки самого как бы не осталось. Осталась только мольба, только просьба: «Боже, сохрани жизнь отцу! Прости ему всё! Пусть не рак это будет, а язва! Боже! Пусть это будет не рак, а язва! Боже, оставь его в живых! Боже… Боже…»

— Эй, ты!

Васька очнулся от того, что его теребили за плечо. Это был его новый знакомый, студент-медик.

— Эй, ты! Заснул, что ли? Просыпайся!

— Ты… — Васька очнулся. Перед глазами был всё тот же коридор. — Что там, у отца?

— Батя твой — счастливый билет вытянул. Язва! Ему сделали резекцию, то есть — часть желудка удалили. Но — не высокую резекцию. Хуже бывает, это я тебе говорю! Зашивают уже.

— Так у него — не рак?

— Не рак, не рак! Заладил тоже! Я тебе русским языком говорю: кровоточащая язва. Почти прободная, поэтому и резекцию сделали…

 

Глава 19

Отец медленно поправлялся. Его уже перевели из реанимации в общую палату. Первые двое суток Тоня была у его кровати, не доверяя никому. Но дальше — ей надо было отдохнуть. И тут Андрей позвонил.

— Мама, Лиза едет тебя сменить. И не возражай! Она и деньги везёт, пятьсот долларов. И не возражай! Используй их так, как сочтёшь нужным. Хочешь — врачам, хочешь — на лекарства. Как надо, так и используй.

Ну, что тут скажешь. Да ещё и Лизавета оказалась не брезгливой, и проворной. Сразу поняла, что к чему, и осталась с отцом, без страха и сомнения.

«Может, и правда… сын выбрал то, что надо. — думала Антонина, спускаясь в метро. — А то, что не ласковая ко мне… да заносчивая… А я к ней — какая? Это мне кажется, что я — справедливая. А как меня Васина мать не любила, царство ей небесное. Особенно поначалу. И я её не жаловала. Пряталась от неё», — и Антонина улыбнулась, вспомнив, как это всё было.

А ведь было! Было! И молодость была, и зрелость. «Чуть было меня… Сергей-то… чуть было не увёл от Васи. Уже Андрею было года два. Ух, Васька тогда чёрный ходил! Ревновал меня».

Поезд метро мчал своим чередом. Антонина не спала, но глаза её были закрыты.

«Да я знала, что не уйду. Не так я была воспитана, чтобы уходить. Но хотелось, ох, как хотелось… А как хорошо было, когда Сергей ходил за мной! Много ли надо женщине…»

— Осторожно, двери закрываются. Следующая остановка… — сказал такой знакомый голос.

Как это хорошо, что знакомый. Надёжно. Привычно.

— Дорогие братья и сестры! Простите меня, что обращаюсь к вам с просьбой. Помогите мне пожалуйста, кто чем может…

По вагону пробирался инвалид на коляске. Это был мужчина лет сорока, и у него не было обеих ног.

— Опять эти попрошайки! — проворчал сосед Антонины. — Совсем уже обнаглели! И сколько про них ни пишут, сколько по телевизору про них не рассказывают, а они всё ходят и ходят. Потому что милиции отстёгивают, а те их не гоняют. Мафия!

— Да, — ответила соседу Антонина.

«Да, — подумала она про себя. — Всё это так, а ног-то у мужика — всё равно нет. И не всякий может заработать, без обеих ног».

Антонина вытащила из кошелька десять рублей, и сунула проезжающему мимо мужику.

— Зря, — сказал сосед по скамейке.

— Да ладно… — ответила соседу Антонина.

«Не умеем мы быть благодарными. Друг друга благодарить — и то не можем. А не то что Бога. А если бы кто-то из близких, да вот так… Без ног… И без средств к существованию…Спасибо тебе, Господи… За всех моих. За мальчиков моих, и за невестку, и за внучку. И за Васю. Всё-таки язва, а не рак. Спасибо, Господи…»

— Осторожно, двери закрываются! — снова сказал знакомый голос.

Тоня могла расслабиться и не думать об остановках. Ей надо было на конечной выходить.

«Закрываются… Так однажды закроются за мной двери, и всё это закончится. Вся жизнь…»

Антонина расположилась поудобнее, и снова закрыла глаза.

«Куда оно всё уходит? Куда она уходит, эта жизнь, вместе с нашими привычками, и что остаётся от неё? И если там, за гробом, ничего нет — имеет ли вообще… имеет ли всё это — хоть какой-нибудь смысл?» — задала себе Антонина тот самый, вечный вопрос.

Вообще, подобные вопросы часто приходят в головы к людям именно в метро.

В этом подземном, тоннельном зале психологической разгрузки, или, наоборот, психологической загрузки.

Потому что — стучат колёса, стучат, стучат. Отстукивают…

«Нет, смысла — нет. Смерть стирает всё, как ластик с листа бумаги. И ничего… ничего… не остаётся. Вот сейчас ушёл бы Вася… и мать — одной ногой уже там. И ни у кого — гарантии нет. Ни у меня, ни у детей. Ни даже у Дашки…»

Антонина поёжилась.

«Но ведь не зря же умер мой дед? Он же умер за то, что не хотел признавать именно этого. Не хотел признавать, что там ничего нет. Это так важно, что за это можно умереть?»

Антонина остановилась, и спросила себя ещё раз:

«Это так важно, что за это можно умереть?»

И ответила себе, не кривя душой:

«Пожалуй, что так. Тогда всё, что происходит здесь, приобретает смысл. И поступки, и даже мысли. И то, что двое будут, как одна плоть… Это — уж точно правда. Его режут, а мне больно. Одна плоть, одна. И вся эта жизнь — лишь приготовление к той, другой жизни. Тренировка души. Помилуй, Господи! Помилуй нас! И меня, и детей. И мужа моего, одну плоть со мной. Поздно доходит до нас… Как поздно. Поздно, и трудно. Так, Господи, как слепых котят, носом нас тычешь. А мы — всё никак… Прости, прости…»

— Мамаша, приехали! — какой-то мужичок теребил Антонину за рукав.

Знакомый голос предупреждал, уже в который раз:

— Ну не пойдёт! Ну не пойдёт дальше поезд, даже если сидеть в нём ещё час! Или завезёт куда-нибудь, что не обрадуетесь! Просьба освободить вагоны.

— Ой, спасибо! — встрепенулась Антонина. — Надо же, задумалась как…

И Антонина заторопилась. От конечной станции метро надо было ешё пересаживаться на автобус, или на маршрутку.

Мысли вспорхнули, как лёгкое облако…

Нет! Ни в автобусе, ни в маршрутке — никогда не будет думаться так, как в метро. Антонина, может быть, и раньше так могла бы подумать, но… До работы надо было ей добираться так — от подмосковной маршрутки, да сразу на городскую. Редко она спускалась в метро, вот в чём дело было.

 

Глава 20

У бабушки Шуры в комнатке сидел Лёша. Алексей Васильевич, старший брат Антонины. Приехал мать навестить, да заодно и узнать, как Вася. И деньги привёз, двести баксов.

— Извини, Тоня, что маловато. Сколько могу, — сказал он.

— Да что ты, Лёша. Спасибо, спасибо. Разве я не знаю, какая сейчас жизнь.

На том финансовый вопрос был закрыт.

Вообще-то, кошка между братом и сестрой пробежала раньше. Кошка эта коснулась своим хвостом бабушкиной однокомнатной квартиры. В хорошем районе Москвы.

Когда встал вопрос, кому бабушку «забирать», после операции. Строго говоря, бабушка и до операции почти всё время жила у Тони.

Естественно, и после операции к Тоне пошла. А бабушка всегда так и говорила: «С кем буду доживать, тому и квартира моя». Такое было её давнишнее решение, и никто его не оспаривал, пока до дела не дошло.

Обиделся Лёша, когда Андрей в бабушкину квартиру переехал. У Лёши, то есть у Алексея Васильевича, тоже двое детей было.

Старшая, Ольга, давно уже была замужем, и жила с мужем отдельно. Она была полностью житейски благополучна, если можно так выразиться.

А вот сын, тоже Васька, до сих пор метался, несмотря на возраст. Ему было двадцать четыре года, от армии он был «отмазан», и занимался он тем, что без устали менял и институты, и женщин.

Причём и за то, и за другое, приходилось платить родителям. Конечно, у Алексея Васильевича была надежда — отправить своего Ваську на отдельное жильё. В бабушкину квартиру, естественно.

Но, не получилось. И Алексею Васильевичу было обидно. У Тонькиного Андрея — и так всё есть, да ещё и бабушкина квартира…

Вопрос этот был в семье уже сто раз обсуждён, но… Хотя и понятно было Алексею Васильевичу, что тесно у Антонины, и что, матери нужна отдельная комната — всё равно, гвоздём сидела в сердце Алексея Васильевича обида.

Или — зависть. Ревность к детям сестры. Короче, гвоздь. Старый, замшелый, ржавый железный гвоздь сидел в сердце у Алексея Васильевича.

— Как ты, Лёшка? — спросила сына бабушка Шура. — Давно я не видела тебя, и всех твоих.

— Ну да, ты тут с Тонькиными возишься! Моих — и не видишь!

— Вожусь. Или я с ними, или они со мной. Я уже слаба совсем. Сам видишь.

— Да ты ещё хоть куда, мам!

— Туда, туда я уже «хоть»! Хоть сейчас… — ответила сыну бабушка Шура. Она помолчала, и снова спросила.

— Как твои?

— Жена — ничего. Давление её мучит. Таблеток наглотается, и на работу.

— А дети?

— Ольга нормально. Дети её растут, Коля уже первый класс заканчивает. Отличник! А Сашка — в садике. Тебе бы взглянуть на них! Муж у неё хороший, работящий.

— А Васька?

— А что Васька? Всё такой же, шебутной. То ночует дома, то не ночует. То учится, то не учится. То что-то продаёт, то меняет. То — компанию в дом приведёт. Как они устроят пьянку, да как начнут орать, то хоть святых выноси. Жена потом с давлением падает, а я… выпороть бы его, да не выпорешь…

— Да, время пороть уже прошло. Ты бы в армию его… отправил всё-таки. Не платил бы больше. Не давал бы больше взяток в комиссию…

— Да куда его уже в армию? Да и жалко, ма. Зашлют в Чечню.

— На всё — Божья воля.

— Да, ма, Бог-то Бог, да и сам не будь плох.

— Я думала, что у этой поговорки — другой смысл. Смысл — старайся, и делай всё то, что от тебя зависит, с полной отдачей.

— Правильно. Вот я и «отмазываю» Ваську — с полной отдачей. Не берут же его.

— А он, а Васька? Он тебе эту безбожную «отдачу» и возвращает. Да по полной программе.

— Ладно, ма. Я подумаю. А то — невмоготу уже. Боюсь, как бы он в наркоту не влип. Были у меня подозрения. Я жене-то не говорил…

— Да, страшно.

Бабушка Шура помолчала. Потом она встала со своего стула и подошла к сыну. Она погладила его по лысеющей голове.

— Всё будет хорошо, Лёшка, — сказала она. — Я буду молиться за Васю твоего.

И ты молись, потому что пороть — поздно уже. Поздно. И жене скажи, чтобы молилась, как могла. Чтобы в церковь шла, даже если не верит.

— Да верит, вроде. Иконку поставила себе…

— И подумай насчёт армии. Если выбирать между Чечнёй и наркотой… Что бы я выбрала…

 

Глава 21

— Ну, мать, теперь будет в нашей семье — два инвалида!

Это Василия Андреевича выписали из больницы. Слабый, худой. Но глаза — не потухшие! И даже шутит.

— Я, мать, по твоим стопам иду!

— Нет, батенька, — не принимает последователя бабушка Шура. — Я себя инвалидом не считаю, и тебе не советую. Если на клетке со львом повесить надпись «Осёл», то неизвестно, во что может превратиться лев.

— Если не сломает клетку. — ответил Василий Андреич.

— Вот-вот. Ломай клетку, Вася, ломай. Какие твои годы. Какой из тебя инвалид!

— Нет, мать, ты даже расслабиться не даёшь. Инвалидом себя почувствовать. Ломай, ломай… А так хорошо, когда все к тебе приходят, все тебе сочувствуют…

— Надоест, — сказала бабушка.

— Нет, мне это — не надоест, не надейтесь!

— Не тебе, а тем надоест, кто к тебе приходит. И будешь ты бедный, Вася, вот тогда — будешь ты бедный.

— А-а-а… — протянул Василий Андреевич. — Вот оно в чём дело… Да, мать, это верно. Надо прислушиваться к советам умных людей. Ёлки-палки.

— Ладно, Вася, — вступила в разговор Антонина, — времени ещё мало прошло, мне ещё не надоело. Поэтому, господин больной, извольте пройти к столу и принять овсяной кашки.

— Вот так — всегда. Только душа развернётся, только крылышки начнёт расправлять, так найдётся кто-нибудь, и залепит её овсяной кашей.

— Иди, Вася, набирайся сил, — проводила его бабушка.

И Василий Андреевич отправился на кухню. Набираться сил.

К бабушке он пришёл после обеда, когда никого дома не было.

— Странное такое чувство, мать, — сказал он. — А вот если бы я умер, и не вернулся бы сюда… Солнце — так же вставало бы. И Тоня пошла бы на работу, и дети пошли бы по своим делам… Каждый занимался бы собой…

— Да, это великая тайна. Ушедший — ушёл, остальные продолжают жить. Каждый умирает в одиночку.

— И как же можно существовать, зная это?

— А это — уже из разряда мудрости. Пришла твоя очередь, Вася, становиться мудрым. Тебя протащило около смерти, и по касательной — ты её задел. Щедр и милостив Господь, долготерпелив и многомилостив. Тебе показал Бог — частицу вечной жизни. Теперь надо, чтобы ты это правильно понял.

— Сердцем я понял, мать. Сердцем — я всё понял, но умом… Всё равно не могу. И как стал выздоравливать, снова сомнения накатывают, и нет уж той чистоты… Нет уже чувства вечности, которое было там, на операционном столе… Оно ведь сродни счастью, это чувство.

— Значит, мы испытали — одно и то же. И ты, и я. А враг обкрадывает нас, и забирает у нас это чувство. Мы слабы, и противостоять ему не можем. И снова приходят сомнения. Приходят… Житейская суета приходит, и выбивает у нас из-под ног… тот краеугольный камень, на котором мы должны стоять. Ты прав, Вася. Я… тогда, после своей операции… каждую ночь себя спрашивала: «Ты помнишь? Ты не забыла?» А потом уже начала читать, и вера начала во мне крепнуть. Я — такая же как ты, Вася.

— Да, мать…

Если не хочешь это растерять — читай. Читай! Не стоит думать, что люди, которые жили раньше, были глупее нас. Нет. Не были. И так же верили, и так же сомневались, и книги писали — для нас. Можно ещё пойти, со священником поговорить. С умным священником поговорить… И мне бы… Я хочу уже сделать всё так, как надо. Пашку, что ли, попросить… Исповедоваться я хочу, и причаститься.

— Я и не знаю, что это такое, — сказал Василий Андреевич.

— Узнаешь. Я думаю, что ты это узнаешь. У Бога — всему своё время, Вася.

— Не перестаю я тебе удивляться, мать. Я — уже и сам дед, а иду к тебе, чтобы поговорить. Мне иногда кажется, что это у меня старческий маразм, а не у тебя. Хотя я — младше тебя на двадцать лет.

— Ты лучше, Вася, вот это послушай, — сказала бабушка.

Не дай мне Бог сойти с ума.

Уж лучше — посох и сума…

— Что? — переспросил Василий Андреевич.

— Пушкин, — сказала бабушка. — Мне всегда классики помогали.

— Да, Пушкин… — протянул Василий Андреевич. — Ещё и Достоевский был… Я уже и забыл, когда классиков читал. Названия, и то помню с трудом.

— А кто мешает вспомнить? — спросила бабушка.

Но Василий Андреевич думал о своём.

— Кстати, о Достоевском, — сказал Василий Андреевич. — А как ты, мать, к игра относишься?

— А что, уже тянет?

— Тянет. Так я же — играю-то понемногу, мать… Я головы не теряю. И все деньги — в семью несу.

— Много — не много, а Пашка прав. Даже если немного воровать, всё равно это будете воровство. Не искушай Бога, Вася. Ты ведь предупреждение от Бога уже получил. По всем статьям предупреждение. Ты, Вася, умирал, но жив остался. Щедр и милостив Господь, долготерпеливой многомилостив…

— Да я понимаю…

— Не дразни Бога, Вася. И курить, и играть… Не надо. Держись, Вася, держись.

Там, в больнице, Василий Андреевич не курил. А дома… Ух, как тянуло…

Василий Андреевич долго стоял на кухне, разглядывая пачку сигарет, лежащую на подоконнике.

Пару раз щёлкнул зажигалкой, потом вздохнул, положил зажигалку, неумело перекрестился, и вышел из кухни, не закурив.

Бросить пачку в мусорное ведро — рука не поднялась.

«Может, потом отдам кому-нибудь… Хоть бомжам, что ли…» — подумал Василий Андреевич.

 

Глава 22

— Паша, ты что летом делать будешь? — спросила мать — Экзамены сдал, так может, пойдёшь, подработаешь где-нибудь. Отец на больничном сидит, а может, и инвалидность оформлять придётся. А тебе и ботинки тёплые надо покупать, и куртку на новый сезон. Ты ведь взрослый уже.

— Да, мамочка. Я знаю. Ма, я уже давно сказать тебе хотел… И всем сказать хотел.

— Что, сынок?

— Ma, я знаю, куда буду после одиннадцатого класса поступать.

— Куда же?

Разговор происходил на кухне, во время ужина.

Пашка сначала опустил голову, потом вздёрнул подбородок вверх, и произнёс:

— В семинарию… В духовную семинарию!

За столом воцарилось молчание.

— Я ожидала чего-то подобного, — сказала Антонина.

Василий Андреевич же просто сказал: Пашка оглянулся, ища поддержки, и обратился к бабушке:

— Ба, ну хоть ты им скажи…

— А почему ты так занервничал, Паша? — спросила бабушка Шура. — Разве ты не видишь, что вся семья — рада, очень рада твоему решению. Ты правильно решил,! и я поддерживаю тебя. Ты первый, у кого хватило смелости встать на этот путь. И веры хватило, и мужества. Первый — после своего прадеда. Только это — трудный путь, Паша, поэтому тут никто не прыгает и не бьет в ладоши.

— А как же ты… — Антонина не успела договорить.

— Ма, я уже служил! Я помогал священнику, во время литургии! Я читал уже! Я же в школу воскресную хожу, уже почти полгода!

— И что, на тебя… рясу надевали? — поинтересовался отец.

— Не рясу, а облачение.

— Облачение…

— Мама, я буду на курсы ходить, а наш священник даст мне рекомендации. И я поступлю, обязательно поступлю, вот увидишь!

— Да я и не сомневаюсь в тебе, — сказала Антонина.

— Мама, я буду священнику помогать, всё лето — буду помогать! Мам, я немного буду получать. В смысле денег. Священник сказал…

— Да ладно уж! — Антонина махнула рукой. — Всё, что ни получишь — всё твоё!

— Надо же! Священник! Пашка наш —: и вдруг — священник! — не мог успокоиться отец.

Удивительное дело — Васька молчал. Стоял в дверях и молчал.

А бабушка Шура сказала:

— Эх, жаль, что я не доживу! А то бы ходила исповедоваться к тебе, отец Павел.

И потрепала Пашку по вихрам, направляясь к себе в комнату.

 

Глава 23

— Паша, покажи мне, как на компьютере буквы набирать.

— Ба, ну ты даёшь!

— Я когда-то неплохо печатала.

— У тебя ещё хватает сил, ба… компьютер осваивать…

— Я не претендую на то, чтобы осваивать. Я хочу — просто ввести туда некоторые свои записи. И стихи. Самые лучшие, что у меня когда-то получались. Вот, видишь, эти три тетрадки старые?

— Это твои стихи, ба? Вот бы прочесть!

— Ты вряд ли поймёшь что-нибудь, если даже и захочешь. А вот когда я их введу в компьютер — тогда ты сможешь их прочесть. Я думаю, что я ещё успею.

— Что успеешь?

— Успею ввести их в компьютер. Ты только мне покажи. И напиши на листочке, только крупно. Как ставить точку, как запятую, как пробел. И так далее.

— Конечно, ба. Конечно, я тебе всё напишу. А хочешь, я тебе наберу всё сам?

— Нет, не хочу.

— Понял. Ба, а ты что, и сейчас пишешь стихи?

— Пишешь — это громко сказано. Одно… Одно я написала за этот год. После длительного перерыва… лет в пятнадцать был перерыв.

— Пятнадцать? Почти, как моя жизнь, — сказал Пашка.

— Всё в мире относительно.

— Ба, но это одно — ты мне прочтёшь?

— Это одно… Ну, ладно. Прочту. Бабушка открыла одну из своих тетрадок. Она открыла её с конца и начала читать. Вначале голос её был слабым, и в нём преобладали дребезжащие стариковские нотки. Затем голос бабушки окреп, и она; заканчивала читать уже раскованно и свободно.

Она понимала, она знала всё то, о чём читала. Это чувствовалось.

Однажды — раскроешь объятья И примешь Господни дары. Все примешь — от тайны зачатья До мудрости зрелой поры. Весь опыт душевного жара. Но будет высокой цена, Чтоб сладостью главного дара Тебе насладится сполна. Распятье мученьем и болью Как милость, ты примешь светло. Ты примешь Свободную волю Терновым венцом на чело.

— Ба, это же здорово!

— Я рада, что тебе нравится, Паша, — сказала бабушка, после некоторого молчания. — Может, оно и неплохое, это стихотворение. Но, ты знаешь… Я когда читала Псалтырь… Там есть такие места… Такая высокая поэзия. Стихи, продиктованные Святым Духом. Высочайший образец, понимаешь? Я так рада, что мне удалось их прочесть… Прикоснуться к ним…

Бабушка посмотрела на Пашку и улыбнулась:

— Ну, ладно! Показывай мне, как тут по клавишам щёлкать. На сколько хватит сил, на столько и наберу. Если что не успею — только и остаётся надеяться, что ты доделаешь.

— Обещаю, ба.

Пашка помялся немного, и сказал:

— Ба, а я так тебя в церковь и не свозил…

— И что тебя тревожит в этом вопиющем факте?

— Я же обещал… Ба, давай — хоть завтра съездим!

— Нет, Паша. Я не вынесу перемещений, лестниц, ступенек. Нет, Паша. Теперь уж — ты мне священника приведёшь домой. Когда я тебе скажу.

— Конечно, ба.

— А за намерение — спасибо. Я в одной книжке прочла: «Господь — и намерение целует». Представляешь, как здорово!

 

Глава 24

У Пашки закончились занятия в школе, и он уже открыто ходил в церковь. Начал служить. Даже принес матери первые заработанные деньги. Не на куртку, конечно. На футболку новую хватило. Пашка был горд, и ходил в этой футболке, не снимая.

У Васьки — сессия была в разгаре. Васька лежал на диване и читал учебники.

— Васька, ты чего это на диване вылёживаешь? — интересовался отец. — И на тренировки не ходишь! За ум, что ли, взялся?

И хотел бы взяться, да не за что! — тарировал Васька. — Каникулы у меня. Рэгбийные каникулы.

— Это что-то новенькое, — сказал Василий Андреевич. — Ну-ну, поглядим.

Пашка сдал уже три экзамена. Получил, как ни странно, все четвёрки. Остался один экзамен — и всё.

Васька пришёл к бабушке в комнатку. Когда Пашка был на вечерней службе.

— Ба, надо поговорить. Ты свободна?

— Да.

Васька повел богатырскими плечами и сказал:

— Ба, я не могу больше быть берсерком.

— Ты перестал на тренировки ходить?

— Я не могу больше играть. Играть ради физкультуры, или ради игры — мне не интересно. А играть, как берсерк — я больше не могу. После того, как я сидел тогда в больнице… В коридоре…

— Нельзя одновременно служить и Богу, и Мамоне. Это я Библию цитирую. Нельзя молиться Богу, и одновременно быть берсерком.

— Я знаю, ба. Я сам это читал. Я теперь у Пашки книги беру.

— Значит, Вася, ты взрослеешь, и твоя ветрянка уходит в прошлое.

— Да, ба. Ба, это трудно, но я сейчас тебе скажу… Пока — только тебе, понимаешь… Я ведь боец, ба. Я не воспитатель, не инженер, не врач, не экономист. Я боец, ба.

— Куда ты клонишь, Вася?

— А ты сама говорила, какая борьба является наивысшей, наиважнейшей для человека. Я думаю об этом с того дня, как узнал, что у отца язва, а не рак.

— Возможно, так оно и было. И мы здесь — совершенно не при чём.

— Скорее всего. Я понимаю. Но то, что было со мной, это тоже было, ба.

— Вася…

— Бабушка, я буду монахом. Я выбираю путь бойца.

— Нет, Вася, ты остынь, остынь. Почему сразу — монахом? Вон, Павел…

— Павел — он совсем другой, ба. Он поэт, он мыслитель, он воспитатель… Я же не такой, ты знаешь. Пусть Пашка будет священником, пусть служит, пусть приход имеет. Найдёт матушку себе, и детей народит с десяток, если Бог ему даст. Я же не такой, ба. И ты это знаешь, как никто.

— Ты не такой, но и священники нужны разные. К нему пойдут поэты, а к тебе — воины.

— Нет. Может быть, потом. Уже оттуда, из монастыря.

— А женщины, Вася? Ты же не любил ещё ни разу, как следует! А если тебя захватит эта страсть? Учти — всё, что запретно, манит нас с удвоенной силой!

— Я познал страсть, ба. Страсть битвы. Неужели ты думаешь, что я поддамся на другие страсти?

— Ты хорошо мне ответил, но страсти нападают на монаха не так, как на мирского человека. Гораздо сильнее. Ты же читал об этом?

— Я только об этом сейчас и читаю, ба, — ответил Васька.

— Ты знаешь, Вася, тайну твою я сохраню. Но не стоит этот вопрос решать так. С лёту, что ли… Надо тебе поехать в монастырь, да пожить там некоторое время. Надо поговорить с монахами, и надо благословение брать…

— Я знаю.

— Я думаю, тебе в Оптину надо. В Оптину пустынь. Экзамен сдашь, и езжай. Я не знаю, есть ли там старцы сейчас. Но обитель возродилась, и давно уже. И не напирай, Вася. В таких делах нельзя напирать, и своевольничать нельзя. Езжай в Оптину, Вася.

Васька потянулся на стуле, во всю свою богатырскую мощь.

— Я так и не свозил тебя на игру, ба.

— Ты жалеешь обо мне, или об игре?

— Я жалею о невыполненном обещании.

— Значит, ты уже перешагнул ступеньку, Вася.

 

Глава 25

Экзамен Васька сдал на трояк. Дней десять после экзамена он пролежал на диване, с книгами в руках.

Мать и отец пытались сдвинуть его с дивана, но это было бесполезно. Это было всё равно, что пытаться Илью Муромца снять с печи. До срока, до срока, конечно.

В первых же числах июля Васька встал сам, и начал собираться.

— Ма, я на сборы еду. На неделю. Вся команда едет, ма…

— Всё это прекрасно, — ответила Антонина. — Но денег-то нет. Папкин больничный, моя зарплата и бабушкина пенсия. Неплохо было бы — и тебе поработать летом, Вася. На сборы — я тебе выделю, конечно. Рублей пятьсот. Но ты подумай…

— Ма, я со сборов приеду, и всё тебе скажу.

— А что это ты на сборы собираешься, а форму не берёшь? — зорким глазом подметил отец.

Васька замешкался и сказал, глядя в пол:

— А нам — всё на сборах выдадут. Новую форму дадут…

— Что, и бутсы?

— Нет, бутсы я просто ещё не сложил.

— А…

Перед отъездом Васька притащил бутсы к бабушке.

— Спрячь, ба. Ну, не тащить же мне их с собой!

— Ладно уж, давай! Конспиратор! — и бабушка спрятала бутсы к себе в тумбочку. — Храни тебя Бог, Вася.

И бабушка перекрестила огромного своего внука.

Васька тоже перекрестился.

— Дождись меня, ба.

— Дождусь. Езжай с миром.

И Васька вышел из дома, закинув на плечо свою видавшую виды спортивную сумку.

В тот же вечер бабушке стало плохо.

Она вышла на кухню со своей чашечкой. И вдруг стала клониться к полу, потом присела на стул, и всё-таки упала.

— Мама!

Антонина склонилась перед матерью, и ей вдруг показалось, что она не дышит.

— Мама! Мама! Вася, «Скорую» вызывай!

Потом они осторожно подняли мать и перенесли её в большую комнату, на диван.

Бабушка Шура пришла в себя, и смогла проглотить корвалол, который накапала ей в стаканчик Антонина.

Усталый врач «Скорой» был очень недоволен тем, что его вызвали.

Ворча, он вколол бабушке что-то «сердечное», собрал свою сумку и вышел в прихожую, сопровождаемый Василием Андреевичем.

Антонина склонилась к матери:

— Мама, ты как?

— Ничего, — сказала бабушка Шура, — оставляю я тебя, дочка. Ты теперь будешь… старшая женщина в семье…

— Мама, не надо…

— Надо. Ты теперь главная… молись за всех… молись за всех…

— Мама…

И Антонина отошла к окну. Она не хотела плакать при матери.

— Зачем вызывали? — выговаривал врач Василию Андреевичу, когда они вышли в прихожую. — Вы что, не видите, какая она? Или вы не знаете, что у неё за болезнь? Да у неё уже весь живот заполнен опухолью! Как она ещё вообще живёт?

— Но близкий же человек… — оправдывался Василий Андреевич. — Упала… Что давать-то ей? От сердца?

— От сердца? — переспросил врач и задумчиво посмотрел на Василия Андреевича. — Мать, что ли?

— Нет, тёща. Мать жены.

— Ну-ну, — сказал врач.

Потом он написал на бумажке название лекарства и протянул бумажку Васе.

— Вот, возьми. Ей подавай, а лучше — сам попей.

— Спасибо, — сказал Василий Андреевич.

Он взял пакет с бутылкой вина, приготовленный заранее, и протянул врачу.

— Возьмите, пожалуйста, — сказал Василий Андреевич.

Врач взял бутылку, и всё-таки сказал то, что ему очень хотелось сказать. Хотя, следуя правилам врачебной этики, можно было бы — и промолчать.

— Надо же! Тёща! — сказал врач. — Другие — и о матери так не переживают!

— Человек хороший, — просто ответил врачу Василий Андреевич.

 

Глава 26

— Ба, ты что это? — пришёл к бабушке Пашка. — Не надо, ба. Ты не пугай нас.

— Да я не хочу вас пугать. Ноги ослабли… — как бы оправдывалась бабушка. — Сама испугалась…

— Ба, ты лежи! Я тебе принесу поесть.

— Ладно, Паша, ладно. Я уже не могу есть, Паша. Только пить. У меня начинается мой первый, и мой последний… Последний и решительный… пост.

Бабушка перевела дыхание и снова обратилась к Пашке:

— Приведи мне священника, Паша. Пора. Исповедоваться хочу и причаститься. Не откладывай, Паша.

Пашка опустил голову.

— Хорошо, ба.

Священник пришёл в воскресенье, во второй половине дня. Он пробыл у бабушки часа три.

— Какая замечательная у тебя бабушка, Паша, — сказал священник, уходя.

— Да, — ответил Пашка.

Антонина и Пашка зашли к бабушке после ухода священника.

Бабушка лежала на своём диванчике. Маленькая, иссохшая. Косынка её сбилась с волос и лежала рядом, на подушке.

— Какое счастье, дети… — сказала она. — Какое счастье…

А вечером, в понедельник, вернулся «со сборов» и Васька.

— Как — чуть не умерла? Такого быть не; может, чтобы баба Шура умерла! Она мне обещала… Она в сознании?

— В сознании. Почище, чем у нас с тобой — сознание-то, — ответил сыну Василий Андреевич.

— Я пойду к ней!

— Ну, загляни… если не спит…

— Ба, я приехал! — и Васька протиснулся в комнату бабушки.

Дыхание бабушки было слышным. Она как бы вздыхала, затем останавливалась, и вздыхала снова.

Очень, очень плохо выглядела бабушка. Вернее будет сказать — иначе выглядела бабушка. Совершенно иначе. Васька как вошёл, так и отпрянул. Инстинктивно.

— Входи, Вася… Я дождалась тебя… Ну, что старец… сказал?

Васька вошёл и сел на пол, возле бабушкиного диванчика. Одним пальцем он погладил сморщенную кожу на высохшей бабушкиной руке.

— Ба, какое чудо — этот монастырь! Какая ты молодец, что послала меня туда! И старец есть, ба. Есть!

— Беседовал… с ним?

— Да, ба. Он мне знаешь, что сказал?

— Могу… предположить…

— Говорит: «Ты, братец, хочешь — прямо с рэгбийного поля, и в монастырь! Ты же в церкви ни разу не был, не знаешь церковной молитвы, и вообще не знаешь ничего».

— Верно, Вася…

— «Ты, говорит, должен начать там, в миру. И ко мне теперь приезжай, говорит, раз в три месяца, не меньше. А можно — и чаще. И будешь исповедоваться. А пока — продолжай учиться, и ходи в церковь. А чтобы сила тебя не томила — иди, говорит, работать. Работу выбери тяжёлую. И смотри, говорит, в глубь себя, в своё сердце. И на людей смотри — как они поступают, чем соблазняются. И только возноситься над людьми — оборони тебя Боже», — говорит. Вот так я съездил, ба…

— Ночевал где?

— Первую ночь — в храме спал, на лавке. Здорово, ба. Лежал и смотрел на чудеса Господни. Там — как раз надо мной была такая фреска.

Васька посмотрел вверх, как будто снова увидел эту фреску.

— А исповедание первое — ночью было, — продолжал он. — Представляешь — ночью! Сначала — ломало меня, с ног падал. Потом — такая лёгкость, ба. А на улицу вышел — там звёзды. Прямо на кресты опускаются звёзды, ба…

— Как прекрасно… — чуть слышно отозвалась бабушка.

— А потом уже пристроили меня, там, в комнатку одну. Это уже после того, как со старцем поговорил. Потом я ему ещё раз исповедовался, перед отъездом. Ох, и разбил он меня, ба, в пух и прах! Но велел не говорить никому.

— Я тоже… вчера исповедовалась… и причастилась, и соборовалась… Умру теперь, как православная…

— Ба, не умирай! — и Васька встал на колени перед бабушкиным диванчиком. — Живи, ба!

— Ладно, ладно… Только не плачь… Может, поднимусь ещё… А ты — вставай, да иди… трудную работу ищи…

— Да, ба. Я уже думал.

— Ты помолись, Вася, и работа… сама тебя найдёт… Бог поможет… Иди… Иди с Богом…

 

Глава 27

Васька встал на следующий день пораньше.

— Всё, ма. Детские игры закончились, — сказал он Антонине за завтраком. — Пойду, на работу буду устраиваться.

— Давай, сынок, а то — совсем зажимает нас. Не хочется у Андрея денег просить.

— Конечно, ма. Я теперь буду работать. Легче станет. А там — и отец оправится.

— Дай-то Бог, дай-то Бог. А спорт как же, Вася?

— Перерыв.

Антонина подошла к Ваське, заканчивающему забрасывать в топку своего могучего организма последние куски яичницы с колбасой. Она погладила сына по голове.

Васька потёрся щекой о её руку, как это бывало с ним в раннем детстве.

— Ты подумал, прежде чем решать, сынок? — спросила Антонина.

— Всё в порядке, мама, — ответил ей взрослый её сын.

«Вот и дожила, — подумала Антонина. — Вот и этот стал взрослым».

Когда за Васькой закрылась дверь, Антонина зашла к матери, в её маленькую комнатку.

Мать лежала так спокойно, что Антонине сначала показалось, что она спит.

— Мама! Может, чаю тебе сделать? — спросила Антонина с порога.

Нет, не ответила мать. И Антонина встала на колени рядом с низеньким и ровным материным диванчиком.

— Мама… Пашка, иди сюда!

Пашка дома был. Он только проснулся. На долговязой его фигуре болтались только шорты. Фигура просунулась в дверь бабушкиной комнаты.

— Чего? Бабуля… — и он осёкся, и тоже понял всё, и опустился на пол рядом с матерью.

— Нет больше бабули твоей, — сказала Антонина. — И мамы моей больше нет…

Как же спокойно она лежала, баба Щура… Как спокойно…

Совершенно белые её волосы, лежащие на белой подушке, отливали лёгкой голубизной. И от этого казалось, что всё пространство вокруг её головы, светится неясным, голубоватым светом.

Экая великая художница — эта смерть! Конечно, жизнь — художница не менее великая. Но жизнь — она художница-реалистка. Это она прочертила на бабушкином лице глубокие морщины, заострила нос, скомкала подбородок. И всё это было так, всё это было правдой.

А вот смерть была — художницей-импрессионисткой. Великой импрессионисткой! Смерть уверенной рукой нарисовала на бабушкином лице именно то, что она обычно рисовала на лицах умерших. В данном случае картина её была прекрасной.

А рисовала она обычно — впечатление вечности. Впечатление вечности — от ушедшего туда человека. Если хотите — впечатление Бога о человеке, отходящем в полное Божье распоряжение.

И тот великий, непостижимый покой, то неуловимое величие, которое отпечаталось на иссохшем лице бабушки Шуры, были последним подарком для близких. Последней, исчезающей картиной великой художницы.

И дочь, и внук — и Антонина, и Павел — стояли рядом с низенькой кроватью бабушки, и не могли оторвать взгляда от её величественного и спокойного лица.

Через двадцать минут Пашка сидел на кухне и плакал. Рыдал. Как ребёнок, Пашка размазывал по щекам слёзы, и всхлипывал. Антонина достала из кухонного столика чистое хлопчатобумажное полотенце.

— Утрись.

Пашка зарылся лицом в полотенце. Антонина сначала бесцельно переставляла по столам кухонные предметы, потом, наконец, села за обеденный стол, напротив Пашки, и положила сжатые руки на край стола. Слёзы медленно текли по её щекам. Она их не утирала.

— Ма, ну как же так? — всхлипывал Пашка.

— Так. Мы же знали…

— Ну и что! — Пашкина зарёванная физиономия показалась из-за полотенца.

«Ну и усищи уже у него, — подумала Антонина. — Бриться пора».

— Все там будем, — сказала она. — А бабушка пожила хорошо. Ты же сам знаешь. Ты же с ней больше всех дружил.

— Да, — сказал Пашка, — дружил я с ней. И жила она хорошо, и умерла, как православная. Как настоящая православная.

И Пашка снова захлюпал носом, и снова уткнулся в своё полотенце.

— Дал бы Бог — и нам так умереть, — сказала Антонина и отвернулась к окну.

Взгляд её остановился в бездонной небесной синеве.

— Я перестану сейчас, ма, — сказал Пашка. — Я больше так плакать не буду. Это я так… при тебе…

— Я понимаю, — ответила ему Антонина. — Плачь, плачь, сынок… Царство ей Небесное, рабе Божией Александре.

— Царство Небесное… — Пашка прекрестился и тоже посмотрел в окно.

С уровня девятого этажа и Пашке было видно чистое, неправдоподобно синее небо, какое бывает только в летнюю, знойную пору.

«Как хорошо душе человеческой… к Богу идти… по такой синеве», — неожиданно подумал Пашка. Слёзы его подсохли. Ему показалось, что бабушка коснулась его волос своей невесомой рукой. Благословила его.

Да, благословила.

— Царство тебе Небесное, — ещё раз сказал Пашка.

 

Эпилог

Пашка открыл бабушкин файл через сорок дней после смерти бабушки. Он медленно проводил мышью по краю экрана, чтобы посмотреть, много ли успела бабушка напечатать.

Нет, не много. Пашка быстро дошёл до конца файла. Страниц двадцать. В основном стихи, и короткие комментарии к ним. В принципе, Пашка понимал, что торопиться ему не стоит.

Но он так же хорошо понимал, что ему предстоит изучить всё то, что было занесено бабушкой в этот файл. И не только в этот файл. Всё то, что оставалось в бабушкиных тетрадях, так же подлежало изучению.

Удивительно спокойно было на сердце у Пашки. Светло и спокойно.

Его глаза невольно остановились на последнем бабушкином стихотворении.

«Поев, внуку Павлу», — прочёл он:

«Мне», — подумал Пашка и приступи к чтению. Ему вдруг показалось, что он слышит живой голос бабушки.

Я расскажу тебе секрет: Когда придёт зима, Когда опустится рассвет На тихие дома — Ты сам войдёшь в свой старый дом, По множеству причин. Один — в имении своём, И в тающей ночи. Ты сядешь, с пледом на плечах, Один, как перст. Один. И ты решишь поставить чай, И разожжёшь камин. Ты снимешь с полки дневники, Вез трепета руки. И бросишь ты в камин листки, И — чайник закипит… Ты утром встанешь на заре. Прозрачен, как родник. А нынче — лето на дворе, И ты — пиши дневник. Пиши дневник, пиши дневник… А нынче — лето на дворе. Пора писать дневник…

Да, это были бабушкины стихи.

«Это мне, — подумал Пашка, — это моя очередь пришла. Писать дневник. Бабушка, бабушка… Где ты? Там ли, где твои отец и мать? Там ли, где мой прадед?»

Там ли, там ли, в тех селениях горних, что уготовил Отец для всех детей Своих, любящих Его…