Моё первое детское воспоминание похоже на всю мою последующую жизнь.

Я осознал себя впервые довольно чётко, когда мне в лоб попали камнем.

Видимо, я гулял с мамой где-то около речки. Мальчишки с берега кидали в речку камешки, «блинчики», стараясь, чтобы плоский камешек ударился об воду несколько раз.

Видимо, один из таких камешков у кого-то из мальчишек соскочил с руки и попал прямо мне в лоб. Камешек летел низенько, да ведь и я был невелик.

Я до сих пор помню свои чувства. Сначала — недоумение, потом — боль, потом — обиду.

Это я точно помню. А дальше могу воспроизвести проишедшее только со слов матери.

На моём лбу вздулась огромная лиловая шишка. Я не заплакал!

Я прикрыл шишку рукой и спросил мать, далеко ли отскочил камешек, и сколько раз он стукнулся об воду.

Это было моё первое в жизни сознательное предложение.

Как рассказывала мать, я поздно начал ходить. И очень долго не разговаривал, почти до трёх лет. Она даже начала водить меня по врачам. Боялась, что у меня не в порядке с головой. До тех пор, пока мне в лоб не заехали камнем, я практически не разговаривал.

Мать рассказывала ещё и о том, что я в детстве почти не плакал. Даже тогда, когда бился головой. Потому что после первого злополучного (или счастливого) камня я бился головой обо всё твёрдое, что находилось вокруг меня. И всё твердое норовило попасть мне именно в лоб. В крайнем случае — по макушке.

На мою голову три раза накладывали швы.

Меня называли «железный лоб».

Только один раз, когда я упал, в очередной раз, с довольно большой высоты, я воспротивился «железности».

Я помню об этом весьма смутно. Вернее, в голове как-то перепутались мои собственные воспоминания и рассказы матери.

Короче, я упал, и у меня на лбу вздулась очередная шишка. Я захлюпал носом. Как всегда — то ли от удивления, то ли от обиды, то ли от боли.

— Не плачь, сынок, — стала утешать меня мать. — У тебя же голова железная!

— Нет, — вытирая скупые мужские слёзы (от обиды!), возразил я. — Она не железная… Она же плакс… мак… совая…

Вот когда я понял, что голова у меня, уж точно, не железная. Сказать, что голова пластмассовая — это ведь был протест! Это был бунт против привычных представлений обо мне, и, если хотите, попытка восстановления справедливости!

Но мать всегда так смеялась, рассказывая эту историю! И все смеялись, когда слушали её…

Не могу сказать, что я, в столь нежном возрасте, чётко понял, что часто человеческие попытки восстановить справедливость вызывают у окружающих смех (и это — в лучшем случае).

Я стал смеяться вместе со всеми, во время этих рассказов. Ну, не то, чтобы сильно смеяться… Скорее, я просто молча хихикал. Над собой.

Был ещё один случай. Мы тогда ещё жили с отцом. Даже не знаю, стоит ли его вспоминать… До сих пор больно.

Короче, мне тогда купили машинку. Такую… модельку, в коробочке, с открывающимися дверцами и багажничком… О-о-о…

Я не знал, куда поставить её, и даже укладывал её с собой спать.

И тут родителей пригласили в гости к начальнику отца. А у начальника был сын, на год старше меня. Гадостный пацан! Разбалованый, злобный.

Ну, может, и не такой уже злобный… А нельзя же идти в гости с пустыми руками! Вот они оба, и мать, и отец, стали смотреть на мою машинку. Стали говорить мне, что в магазины уже поздно бежать. И что надо, идя в гости, принести ребёнку какой-нибудь подарочек… Стали мне обещать, что купят другую машинку, лучше этой…

Они забрали мою машинку. Мне купили другую, но я…

Они просто пожертвовали моей машинкой. Они пожертвовали мной. А ведь жертвовать можно только собой, и только добровольно. Тот, кто жертвует другим, не спрашивая его согласия, называется тираном.

Небольшое оправдание для матери, правда, имелось. Она сама всегда, и всем жертвовала. Патологически жертвовала всем и для всех. И развод с отцом…

Нет, это уже совсем другая история.

Вот, так всегда. Хочешь рассказать о ком-то, а рассказываешь — всё равно о себе. Ну, да ладно…